Казалось, раскачиваясь над землей, я все еще гляжу сквозь грани стакана на свешивающиеся ноги соседа. На мчащиеся поля и безлистные кроны за окном, и они раскатываются в синюю ленту моря и белую – неба.

Наконец полосы остановились и оказались тельняшкой, обхватившей широченную грудь незнакомого моряка. Открылась дверь в комнату, подо мной проплыл стол и несколько стульев, и через секунду, выпраставшись из моряцких рук, я уже спала в высокой кровати.

Белизна ситцевой занавески резанула приоткрывшийся зрачок. Солнце заполняло собой все пространство, кругло обходя углы и превращая его в золотой шар. На пустой высокой подушке рядом со мной спиралью серебрился длинный волос.

Опять распахнулась дверь, и в комнату впорхнула Надя.

Она носила на голове тиару из блестящей, мелко вьющейся седины и ходила с носка на пятку, почти не давя на землю. Никогда не сутулилась. Все, до чего она дотрагивалась, получало качество дополнительной легкости. Все, что она готовила, было воздушным, и только ей удавались такие высокие взбитые сливки, такие тающие пироги и тягучие безе, при первом надкусывании которых едок, теряя земные ориентиры, все глубже и глубже проваливался в облака.

Точным движением балерины Надя отдернула тяжелые шторы и вернулась к кровати, где я медвежонком сидела, закутавшись в огромное одеяло. От ее кожи, волос и очков, за которыми плыли увеличенные стеклами серые глаза, исходило множество лучей. Они покалывали, как при электрофорезе.

Из-за света, вошедшего через высокое окно, комната теперь сделалась квадратной. На столе сияли две белые тарелки, масленка с ножиком, тарелочка с печеньем Мария и две чашки с блюдцами. На льняных белых салфетках застыли ложки. Всего было по два. «Значит, мамы опять не будет», – промелькнула тень чувства.

Но Надя умело управилась с моей грустью, которая мгновенно перешла в беспричинное веселье. Так трудно понять чувства головастиков! Мой крутой лоб то и дело перевешивал тяжесть тела. При таких частых встрясках он был всегда в шишках, а заключенное в голове было похоже на дом, полный неостановимо летящего птичьего пуха. Правда, я была уверена, что мое темя время от времени открывалось, вроде чайника, пух вылетал наружу, а внутрь залетали разные идеи, как, например, длинный коридор, по которому уже в следующее мгновение я шла, подскакивая. Вел он в общественную уборную, где я была со смехом обрызгана, растормошена, отмыта от дремы, чтобы потом за завтраком воспитанно поедать позолоченную большим куском сливочного масла манную кашу и с медленно нарождающимся восторгом вплавляться в новую жизнь.

Началась она с того, что мы вышли из общежития моряков и оказались перед бездной воды, которая вчера сверху мне явилась лазурным псом, гоняющимся за кончиком собственного хвоста.

Теперь, на мой синий взгляд, море было синим, хотя все называли его черным. Я уже заметила, что названия почти никогда не соответствовали сути. Слова были одеждой событий или явлений. За семью замками, за тридевять земель была запрятана истина. Сточить множество железных посохов и победить нескольких драконов, чтоб однажды увидеть мир обнаженным, – ради этого стоило принимать правила других: доедать все, что дают, подолгу не видеть мать и не жаловаться.

Море было намного больше, чем вокзал. Может быть, даже оно было бесконечным. Один из белых кораблей-башен двинулся и загудел хриплым, срывающимся басом. Я закрыла уши ладонями, и неожиданно брызнувшие слезы обожгли. Надя смеялась, и прядь ее волос выбилась из-под шляпы. Выпутавшись из ярких бесформенных пятен света, зрение обрело четкость, ударилось о качающиеся лодки. В одной из них, как будто бы на расстоянии вытянутой руки, стояли два мальчика и загорелый старик в ослепительно-белой майке. Он держал в руке сеть, которая тяжело падала на деревянное дно.

Все было медленно и бессвязно, как когда начинаешь проваливаться в сон. Народ фланировал по набережной, встречался, раскланивался, расходился. Девушки, обнявшись по двое или по трое, смеялись. Они хихикали и чуть оглядывались, когда моряки, проходившие группками, что-то им говорили, а я гордилась, что нас с Надей поселили в морском общежитии.

По стенам невысоких домов росла борода вьющейся зелени.

«Плющ», – промолвила Надя. Даже змеиные слова она умела выпевать, как птичка.

Вслед за ней я подняла взгляд и наткнулась на женщин в цветастых халатах и мужчин в майках и полосатых пижамах, повисших прямо над нами на открытых балконах. Они смотрели на прохожих и громко переговаривались.

Вокруг моря толпились горы, и они тоже были синие. Запахи и насыщенность света были непереносимы.

Плотные фиолетовые аллеи оказались сиренью. Еще какие-то лиловые цветы свисали с кустов. «Глициния», – назвала их Надя и привстала на цыпочки, чтобы понюхать. На земле валялась упавшая гроздь, и, подняв ее, я подумала, что вот так должен был выглядеть дворец Дюймовочки.

Белые шапки были у миндаля, а розовые – у персика.

Когда, возвращаясь, мы шли по тусклому коридору общежития, я чувствовала себя переполненной цвето-светом, и пока Надя готовила обед, я нарисовала синим карандашом море, а красным – поезд.

Там, где он входил в море, оно становилось фиолетовым.