«Не иначе как предки наши были из норманнов», – поговаривали низкорослые родичи Кристиана, которых у него вообще-то почти не осталось, кроме сестры да брата, хотя этот последний – скорее просто как воспоминание, находясь все больше в местах удаленных. Средний же брат… Да к чему говорить о них? Кристиан старался избегать подобных переливаний из пустого в порожнее. С Неаполем было покончено. Хотя было о чем и попечалиться: пусть боссы каморры не скупились на пули, пусть сменялись не реже, чем цвет волос его сестры, были они, однако, в сущности людьми порядочными, ибо все-таки наводили хоть какой-то порядок. В Риме же расцветала плесень анархии. У меланхолии Кристиана не было дна, как у вселенной. С подобной тьмой внутри не разменяешься на мелочевку, не растеряешь зараз того, что никто не смог бы определить с точностью, но что с робостью пыталась угадать в нем не только матушка, но и любой внимательный прохожий. Судьба ли (ведь не у каждого же она есть, в их районе, например, ее наличием могли похвастаться немногие), Божий ли промысел мерещились в Кристиане обитателям, а только его появление на свет сразу обросло молвой. Начать с того, что на ту пору у Филомены, как когда-то у ветхой Сарры, уже давно закончились эти дела и что папенька его вообще находился в бегах. «В бегах-то в бегах, – улыбалась загадочно Филумé подругам, – но ведь допехал же до моей пуккьякки». Не все, правда, соглашались с тем, что именно Чиро был тем самым благодетелем, а некоторые почему-то не стеснялись указывать на грузчика Фефé, которому тогда не было и двадцати, но ведь и правда Кристиан не походил ни на одного мужчину их района, и уже к трем годкам в гуальо́ были отмечены такие редкие достоинства, как дар обстоятельности, созерцательности и молчаливости.

«Задавака, подлиза, сноб», – решило юношество, когда школьником после проверки на крепость Кристиан уклонился от присужденного ему хулиганами и второгодниками звания главаря. Да как же так, судачили они, уклонился? Разве не был он и сам второгодником, разве слава его семьи не гремела, перелетая за пределы их района? Слухи о причинах неожиданного отказа пошли до того нелепые, что с ним в конце концов перестали общаться. А Кристиан был настолько сосредоточен, что того и не заметил. Его странная способность подолгу оставаться на одном месте, пребывая в какой-то пустоте, ни о чем, как он сам уверял, не думая и никого не слыша, – происходило ли то на уроке, или когда мать рассказывала ему о своей молодости, или же сестра поверяла тайны девичьего сердца-мохнатки, – родными была расценена как еще один знак. Может, и правда в Кристиане дремал святой или хотя бы будущий семинарист? – пришло однажды в голову Филомене, заставшей своего отпрыска за необычным занятием. Уткнувшись подбородком в грудь, мальчик ковырял пупок в тот момент, когда прямо за его спиной то гремел, то затихал в напряженной стратегии футбольный матч и все нормальные люди уже приросли лицами к экранам или, в худшем случае, продолжали свою стряпню на кухне для тех, которые приросли. Наконец Филомена решилась поговорить со священником. И вот уже на Пасху в праздничной одежде братства Кристиан красовался в процессии среди взрослых мужчин. Его родственники уверяли потом дона Эразма, что, несмотря на постное выражение лица, мальчик старался изо всех сил совпасть с длиной взрослого шага.

Дон Эразм был весельчаком, мастером игр и выдумок на всяческую малышовую возню. До холодка в животах и жара в груди, до пунцовых щек и блестящих глаз умел он заворожить мальчишек историями о святых и чудесах, да вот только Кристиан почему-то не пришелся ему по сердцу. Хотя в ребенке ясно угадывался силач, которому однажды можно было бы доверить почетное право несения на плече маккина, пастырь, как ни старался, не смог различить в нем будущего Христофора. А ведь никогда прежде не было замечено за доном Эразмом подобной холодности. Он и сам не мог дать ей объяснения. Однако когда подростком Кристиан был вовлечен средним братом в кровавое нападение на клан враждебного босса, святой отец не переставал корить себя и даже забросил на время салочки и футбол.

После этой запечатлевшейся надолго в памяти обитателей района перестрелки старший брат по счастливому совпадению был отправлен туда, где уже томился отец. Вымаливая у святого Петра особождения мужу и сыну, Филомена не забывала поблагодарить небесных заступников и за такую экономию времени. Для ее среднего сына, увы, требовались теперь совсем другие молитвы. А Кристиан по малолетству был отпущен и нанялся в порт. Тут-то и поползли уже забытые было слухи о Фефé, и отец Кристиана на редких свиданиях перестал смотреть сыну в глаза.

А может, и не только поэтому судачили о Кристиане. Поступил он, конечно, некрасиво, отказавшись не только продолжить дело брата, но и отомстить его обидчикам, однако куда поразительней была картина, представшая одним ранним утром Тото, верному товарищу старших Эспозито. В первые секунды он вообще счел ее наваждением. И правда, как можно довериться собственным глазам, которые вздумали отразить юного отпрыска славного семейства, самостоятельно заходящего в полицейский участок в обществе весьма дружелюбного, предлагающего ему к тому ж угоститься сигареткой инспектора? Предательство Кристиана, впрочем, не было доказано, и пырнули его ножом лишь однажды, да и вообще не за это. Свободу воли у них уважали все. Кристиан на удивление выжил и поступил в школу карабинеров. После такого матери оставалось, понятное дело, лишь умереть. Но если б не боль из-за гибели среднего сына, втайне, вопреки логике и приличиям, она почила бы счастливицей: ведь ни у медперсонала, ни у соседок по палате новая профессия Кристиана никакого отторжения не вызывала, а кое-кто взирал на Филомену-мать чуть ли не с восхищением. Вручив своему лечащему врачу доставшийся ей от сына красочный календарь внутренних войск с воинами в парадной форме, она отошла на следующую ночь. Только в больнице и было впервые замечено, что улыбки Филомены оставляют слабые зазубрины света на предметах и лицах, и если что-то и поражало потом чувствительных людей в Кристиане, то именно эти следы материнских растерянных лыбочек, будто еле различимые царапины на новой покрышке.

В Риме, после короткого эпизода прозябания в одном злосчастном жилом комплексе Б., знаменитом регулярными облавами на уклоняющихся от правосудия воров и дебоширов, Кристиан преобразился. Его небольшая сутулость, непроницаемость и легкая неслаженность движений в сочетании с красотой, особыми данными и униформой производила на дам шоковый эффект. Не так-то и часто тут можно было встретить потомков норманнов, хотя южан была тьма-тьмущая, но все больше каких-то мелких, темнолицых да коротконогих. Другое дело младой Кристиан, который в нерабочее время одевался по моде, записался в спортзал, яростно выдирал телесную поросль с помощью воска, а по широкому лбу пустил чистую линию бровей с почти неуловимыми изгибами, об которые, однако, навернулось не одно женское сердце тех несчастливиц, что безуспешно пытались заглянуть в его воловьи глаза.

В столице, еще больше, чем всюду, плохим расписанием транспорта, невытертой пылью, внезапным дождем хаос лип к телу и душе. Кристиан был чистоплотен, всячески настроен против любого микроба и прочих неурядиц и старался мыть непропорционально маленькие руки как можно чаще. Вообще неприятных неожиданностей ему и так уже хватило по гроб жизни, и теперь даже небольшой прыщ на носу мог вывести его из себя. Вращаясь колесиком порядка, он давил и сглаживал все, что уродливо, не по правилам выпирало. Кстати, некоторые обитатели Б. благодаря ему были пойманы и наказаны, и его повысили по службе, а приметив неулыбчивость и молчаливость, сочли интеллектуалом и доверили информатику. На своем рабочем столе он расставил все симметрично, а в казарме нередко получал поощрительные междометия от старших по званию. Казалось, любое помещение или человек при взаимодействии с Кристианом приобретали хотя бы ненадолго долю его размеренности и аккуратности. Да даже когда Кристиан шагал по улицам, не только сколиозники и горбуны, сами пинии пытались распрямиться, а уж неисправимая извилистость последних хорошо известна в наших краях! В общем, любое нарушение привлекало внимание Кристиана, хоть, правда, и ненадолго: как-то быстро он впадал в свою странную задумчивость. В тот роковой день, однако, его взгляд, как назло, сумел задержаться на кучке, как он сам потом выразился, шатучего сброда.

Ну а Оля божилась, что была схвачена из-за Лавинии. Что будто бы, спустившись к реке, она увидела Чирикло, Санакая и двоих албанцев, стоявших вокруг нее. Что ж, все это тоже вполне могло быть, вот только Тибр в те дни поднялся так высоко, что там, где недавно пролегал берег, преспокойно плавали наши выдры. Я отлично помнила, что Олины слова нужно понимать в гипотетическом или даже футуристическом смысле, а иногда даже как откровение, но не исключала и того, что она и правда была задержана тем самым карабинером, который так изящно отсалютовал нам однажды с Марио, представившись Кристианом Эспозито. Наверное, столь же мило он пригласил Олю в участок, и уже оттуда она была переправлена полицейскими в лагерь, как какая-то Манон Леско.

Всякий раз после их случайных встреч Оля умудрялась ненадолго раззадорить флегматичного Кристиана ловкостью, с которой она выскальзывала. Нелегалка связывалась у него к тому же и с тем небольшим, но досадным пожаром, что случился во время его дежурства и чьи угли теплились, чтоб однажды распалиться в настоящий костер чистки. Ну а еще, по большому секрету, который он не открыл бы даже себе самому, Оленька ему ну просто нравилась. Томила она его, как какого-то похотливого гамадрила или трагического героя. Была она, конечно, старше, но какой же молодец не желает покорить ненадолго зрелую женщину?

Однажды он поддался искушению узнать о сирене побольше. Пожалуй, это был единственный в его жизни случай юношеского бунтарства, если только не считать бунтарством все то, что Кристиан совершал или не совершал вопреки своему окружению, интуитивно ощущая, что протекция, предсказуемость, опасная иллюзия центральности собственной среды, делающая такими удобными ступени жизненного витка, – не для любопытных, независимых и в то же время скрытных характеров. Порой такие выбирают анонимность (для них сравнимую чуть ли не с самоубийством), так как, увы, по большому счету никогда не могут принять свое прошлое, дабы совсем позабыть о нем и с душой взяться за новую жизнь, а продолжают перемалывать отрицание. И все же это люди противостояния. Ну разве не революционным был, например, необъяснимый интерес Кристиана к нумизматике, вспыхнувший в нем еще лет в десять? Ведь не было научных интересов в их районе, и никто не смог бы заподозрить ничего подобного в туповатом верзиле, кроме, может, одного чуднóго мальчишки, которого по воскресеньям привозили в их район навестить то ли тетку, то ли бабушку. Тщетно потом она зазывала своего гостя из окна на обед, в конце концов выволакивая его за вихры из бара, где он у стойки подслушивал разговоры взрослых мужчин. Иногда конопатый важно доставал из рюкзака тяжелые папки. «Аверс, – говорил он, переворачивал страницу и, помолчав, сквозь желтые ресницы оценив впечатление, произведенное на Кристиана, добавлял: – Реверс». В один из дней Кристиан притащил с собой блокнот, и мальчишка позволил ему скопировать с помощью карандашной штриховки некоторые монеты. Теперь у Кристиана тоже была своя коллекция. То, что она была легкой, было ему только на руку. «Немецкий рейх, сплав, отчеканено в тысяча девятьсот сороковом году, диаметр примерно двадцать миллиметров. На аверсе – герб, на реверсе – номинал десять пфеннигов», – повторял он уже наизусть, выуживая из кармана свое сокровище. В его коллекции было немало заморских монет, и две были связаны с экзотической тучной страной, противоречивые слухи о которой то и дело пролетали мимо его ушей. «ЧиЧиЧиПи, – сказал как-то мальчишка, положив ему на ладонь увесистый диск, – отчеканено в тысяча девятьсот двадцать четвертом году, серебро, на аверсе – рабочий, можешь немного подержать».

«ЧиЧиЧиПи – это почти то же самое, что Царская Россия», – покровительственно добавил он, когда Кристиан неуклюже начал переписывать данные.

Иногда мелкий штрих, хрупкая, еле различимая деталь, словно рука создателя из эмпирея, способны закрутить вокруг себя целый мир. Как бы там ни было, но Кристиан в дальнейшем нередко размышлял в категориях аверса и реверса, что, конечно, не имело для него никакого отношения к орлу и решке. А в тот день, когда образ Оли уж слишком навязчиво встал перед глазами, Кристиан, пытаясь уверить себя, что это необходимо для работы, пробежал страницы Википедии о России и набрел на фильм, где одна женщина разрушала судьбы мужчин. Она (и его волнистые волосы на секунду вздыбились) в самом деле чем-то напоминала эту бездомную. Поскорей он закрыл окно виртуального мира, который уже принялся стремительно выгрызать в нем пространство, расширяясь, удлиняясь и множась, словно какая-то степь, словно Транссибирская магистраль, словно их дикие многоступенчатые имена. Прочь, медведи в ушанках, прочь, инстинкт саморазрушения! – мог бы отрезать Кристиан, если б умел выражать свои мысли. Непрактичный интерес к бомжовой красавке сбрасывал на раз скалолаза Кристиана с завоеванного им пика. Но чего же ради? Он не любил любовь. Эта терпкая штука была перевязана страданиями, а он еще по работе в порту помнил, что существуют и висельные, или, например, такие глупые, но не менее упрямые узлы, которые легче просто разрубить, если к тому же не прошел хитроумной моряцкой школы. Веревки нужны были, скорее чтоб привязать якорь и с глаз долой бросить неудобную тяжесть на дно, так чтоб она не могла уже больше никогда навредить.

На следующий день после короткого звонка с чьего-то мобильника (разговор быстро прервался, а обратные звонки не принимались) мы с Валом минут за сорок все-таки отыскали никак не обозначенный на картах пункт заключения и, покружив вокруг высокого забора Понте Галерия, притормозили в поисках входа. Тотчас же стена раздвинулась, оказавшись воротами. Вышел полицейский. Ах вот, оказывается, что: все эти полчаса они следили за нами, и даже останавливаться в этой зоне было запрещено, что уж говорить о посещениях.

Как часто в двух шагах от нас пролегают миры, а мы ищем и ищем их годами. «Вот тоже открыла Америку», – как будто услышала я Олин голос, но не поддалась на упрек. В тот момент я ощущала себя первооткрывателем: загнув по два пальца на обеих руках, он впервые сам сосчитал их сумму. Два плюс два: как часто не слышим, не видим, что происходит за стенами. Смуглый гигант Сатанассо принимает своих гостей, крик стоит просто адский, а мы не слышим, не видим, хотя стены прозрачны. Может, только порой, пролетая на велике по крокусовым долинам, ощутим на мгновение ни с того ни с сего легкий серный запашок.

Мне тогда и самой показалось, что от меня несет протухшим мясом и гарью: не пойди Оля на выставку с нами, может, она удержалась бы от скандала с Яном, а их барак не сгорел бы, подпалив деревья. Наверное, полиция взяла ее тогда на заметку, несмотря на то что ее пьяненький и сразу же почти отпущенный друг благородно смолчал. На всякий случай, вечером мы смотались к Рокко, чтоб передать ему трагическую новость, хотя за несколько дней до этого, в новогоднюю ночь, Оля и объявила, что они расстались: их страсть выветрилась, Рокко снова возвращался к своей матери, а она – к Яну, который тем временем успел найти себе нестарую румынку. Еще во времена их совместного житья на холме он не всегда приходил ночевать. В мае, когда по ночам заливались соловьи и сладкая роса умывала ноги, Оля маячила внизу, ожидая его в ярости и тоске, чтоб искусать, исцарапать, а потом, конечно, в слезах простить, хотя обычно Ян никакого раскаяния и не выказывал.

Кстати, о соловьях. Вовсе не хуже майских ночей вышел у нас Новый год: теплый, трепещущий светом, домашний, как вручную раскрашенная банка для свечи-фонарика. Не то что Рождество, которое никогда не удавалось мне в этом городе.

Двадцать четвертого декабря погода была дурная. Улицы пустовали, будто бы передавали чемпионат по футболу, а не ждали сигнала к главной трапезе и одновременного звона бокалов по поводу рождения Спасителя. Еще задолго до полуночи из ярко освещенных окон начало раздаваться чавканье и звяканье посуды, а у меня в этот день они обычно вызывали слезоточивость. Да и не только, видимо, у меня. Под мигающими электрическими снежинками и рождественскими звездами регулярно пролетали Скорые, что спешили к удавленникам, отравленникам, утопленникам и прочим удавшимся и неудавшимся самоубийцам. В рождественские ночи на них было большое везение. Усиленное пустотой завывание сирен строчило зигзаги в зябком пространстве, и наспех кроились судьбы.

В первую, строго гастрономическую половину праздника я решила в одиночестве прошвырнуться по городу и добрела до своего островка. Накрапывал ледяной дождик, с реки дуло. В полутьме, недалеко от церкви Святого Варфоломея, поправляя на плечах солдатское одеяло, топтался человек в одной тапке на босу ногу, в доходящих до икр легких штанах и в футболке с короткими рукавами. Рядом с ним притулился пасхальный дешевый кулич из супермаркета и брикет столового отстойного винища. Кто-то, видно, позаботился в волшебную ночь. «Эрмано Руфо», – представился он, протягивая мне руку, как вполне свободный человек, когда я остановилась рядом. Еще утром он, в чем был, спустился в бар и сообразил, что забыл ключи, денег же взял только на кофе. Вторая пара хранилась у брата, который лежал в островной больнице, но медсестры их не нашли или не стали искать, зато выдали Эрмано казенное одеяло. Был он, конечно, не самого светлого ума, раз потерял по дороге свою вторую тапку и так долго усердствовал, напрасно торча у больницы, брат же его, как пробормотал сторож, вообще был невменяемым, но явно этот ляп собственной рассеянности или беспамятства ввел Эрмано в панику. На улице он был новичком. Его трясло от холода, хотя римское достоинство и юмор не оставляли.

«Не терплю подобное тесто, а вино предпочитаю вразлив, оставляю все эти дары бедным», – ответил он царственно на мое напоминание о поданной ему милостыне, и мы двинулись в сторону одной церкви, в которую я заглянула за несколько минут до нашей встречи и теперь тащила туда и его, считая, что она, а не какие-то случайные прохожие экстракоммунитарии должна спасти своего сына. Из-за многочасового стояния на ветру ноги его еле слушались, и, хоть меня и осенила идея наступания на волочащееся одеяло, которое я с каждым новым шагом подстилала на мокрую брусчатку, мы так долго ползли к теплу, что я думала, он грохнется по дороге. Кое-как, с подбадриваниями и шутками мы дотащились до переполненной церкви. Говорили, что в тот день в ней служил известный своей нетерпимостью к официальностям священник. И в самом деле, в момент нашего вхождения во храм он разражался филиппиками против стяжательства, приспособленчества и жажды роскоши. Атмосфера была какой-то праведной, первохристианской. В жаркой, намоленной зале молодежь излучала свет, будто новорожденные, запеленутые в серое сукно завтрашнего дня. В тишине мы прошли среди прихожан, и я усадила Эрмано на единственный свободный стул, как какого-то царя нищих. Народ взирал на него с нежностью, хотя сам он был в смятении и цеплялся за меня: никогда в своей жизни он, как антиклерикальный римский бедняк, не предполагал провести рождественскую ночь за мессой. Наконец в тепле, осознав миновавшую опасность, пораженный сочувствием иноземки, он размяк и, простившись, влажно шепнул мне «спасибо». В парадоксальном умилении я вышла на улицу.

Еще за несколько дней до праздника, не считая эту ночь особенной, Вал пугал меня, что просто-напросто отправится спать, но теперь, когда до обещанного чуда оставалось совсем ничего, мне приспичило его увидеть.

– Кто ты будешь такой? Говори поскорей, – обняла я его, когда он предстал передо мной подозрительно быстро. Ведь не иначе тусовался уже где-то рядом.

– Сегодня узнаешь, – посмотрел он на меня обреченно.

– Как ты насчет фалафеля и хумуса? – Все-таки, хоть мы и снобировали праздничный ужин, есть ужасно хотелось, а в подобный день и час это можно было сделать только в еврейской столовке, все остальные рестораны запрашивали примерно двести пятьдесят бумажонок за праздничный ужин в честь давнего рождения еврейского мальчика.

Как папка с отделениями, в одно из которых кладешь любовные письма, в другое – счета, Вал был радостным и в то же время тоскливым.

– Мне тут нужно заглянуть в одно место, но сегодня я без машины, – опустил он стакан с пивом, которым мы только что чокнулись за нарождающегося младенца.

Интересно, кому это он время от времени давал свою машину? Чувствуя, что ему не хочется объяснять, я как-то никогда об этом не спрашивала. Но чтоб именно сегодня? Автобусы, которые и так не очень-то тут шустрили, в этот день никто не принимал в расчет.

– Пешком пойдем? – И снова в моем мозгу протянулся образ дороги и нас, идущих по ней куда-то бродяг. Кажется, ничего лучшего я не могла бы пожелать себе, чем идти и идти куда-то рядом с Валом, который, однако, уже махал какому-то случайному такси.

Выйдя из него, мы быстро пошли по безликой, вымершей улице на очередной периферии, пока не встали под освещенными окнами многоэтажного дома. Занавесок почти нигде не было. За накрытыми столами ел и пил народ.

– Брат постарел, – заметил Вал, растирая мне спину от холода. – А мать не меняется, – добавил он через какое-то время.

Кажется, он смотрел на второй этаж, хотя зрение у него, в отличие от меня, было соколиное и он мог разглядеть что-нибудь и на последнем.

– Они что, тебя изгнали? – попробовала я продвинуться в догадках.

– Они? Меня? – Вала охватил приступ хохота, который передался, кажется, даже дереву. – Да нет, я каждое Рождество сюда заезжаю, а сегодня просто хотел тебя познакомить.

– Так что ж мы тут-то торчим? – Пойдем же тогда знакомиться! – И я потянула его ко входу в семиэтажку. В этот момент маленькая, круглая старушка подошла к окну и открыла его, вглядываясь во тьму.

– Пойдем, – ответил он и пошел к ждавшей нас машине.

Возвращались в молчании. Страх сковал меня, и я боялась задать Валу прямой вопрос под стонущие песни о любви, которыми утешался водитель после разговора со своей девушкой, выскочившей из-за праздничного стола, чтобы ответить на его звонок и вопросы, не надела ли она по ошибке подаренные им красные трусы, что предназначались только для тридцать первого декабря и, как кровь на щеках воинственных древнеримских солдат, должны были отгонять напасти от наступающего года. Даже когда мы доехали до моих мест и остались вдвоем, я не раскрыла рта.

Кажется, все-таки не сумасшедший, не какой-нибудь иммигрант или беженец, почему-то Вал не мог войти в свою собственную жизнь, которая протекала параллельно, под носом, на расстоянии вытянутой руки. А Чиччо, что не хотел говорить о нем по телефону? Догадки переполняли меня, и, как оказалось, одна из них была правильной.

Марсель на площади ненадолго разогнал тучи. Несмотря на поздний час, высыпавшие из отпраздновавших домов дети толпились вокруг него. Смеялись и мы, но пляска его пальцев растеребила во мне какие-то предчувствия.

Проснулась я около часу дня и сразу улыбнулась: все-таки в это Рождество наконец получилось что-то вроде семейного праздника. Пусть невидимые, но мы участвовали в застолье, и Вал даже почти познакомил меня со своей мамой. Еще с закрытыми глазами я нащупала шнур лампы и включила свет. Вала не было. У стопки с книгами лежала какая-то фотка, и я вспомнила, как ночью, выудив ее из кармана брошенного у кровати пиджака, он, кажется, спрашивал, знаю ли я, кто на ней.

– А? – Ой, мне вовсе не хотелось ни на что смотреть, я так уютно внюхивалась в кожу его плеча. – Не, никого там не знаю, – ответила я, закрывая глаза.