Рассказы

Петрова Светлана Васильевна

 

Манька Магдалина

1

Как так получилось, за какие грехи, но семья Котельниковых — муж с женой, бабка и четверо мальцов от семи до пятнадцати лет — вымерла в три дня.

Накануне, чуть рассвело, ребята, опередив других деревенских, пустились в лес. Только пятилетняя Манька осталась дрыхнуть. Куда ей за ними угнаться, пусть подрастет. Лес мальчишки знали и любили, что находили съедобного — собирали наперегонки. Зверобой, мяту, земляничный, брусничный лист, цветы и ягоды шиповника — тоже стороной не обходили, под чердачными балками сушили на чай.

Стоящие грибы еще не пошли, попадались главным образом сыроежки, но мать и из них, с картошкой, с луком, вкуснющую жареху готовила, язык проглотишь. Уже к завтраку сыновья приволокли два полных лукошка, сами почистили, сами промыли у колодца.

— Вот они, мои дорогие помощнички! — похвалялась мать.

Засыпала ломкие шляпки и ножки в кипящую, слегка подсоленную воду. Когда пена поднялась, сняла ее большой шумовкой, грибы на дуршлаг откинула. От коричневого отвара таким лесным духом потянуло, что мать не удержалась, отхлебнула густой пряной жидкости, утерлась ладонью: ох, вкусно!

— А нам, а нам! — закричали ребята и выпили супец до дна.

Ошпаренные сыроежки жарились быстро. Самую большую порцию съел отец, хотел даже самогонки по такому случаю пригубить — жена не дала: еще чего, спозаранку! Беззубая бабка поглотала грибки целиком, благо скользкие, сами проскакивают.

Одна Манька грибов не ела, у нее от них почесуха начиналась. Мать считала — не болезнь это, а дурь, потому на девчонку накричала, но ту хоть прихлопни! Распустила рот корытом, готовясь зареветь. Отец не выдержал, погнал паршивку из-за стола. Манька обиженно шмыгнула носом, схватила ржаную горбушку и со всех ног бросилась во двор.

Так она в первый раз убежала от судьбы и одна из всей семьи осталась жива. У других шансов не было: в той юшке яду хватило бы на дюжину лошадей. Грибы тогда какие-то странные уродились, даже бывалые грибники ошибались. Много народу потравилось.

Всей родни-то у Котельниковых — сеструха покойного. Муж у нее пьющий, семья большая, бедная. Где столько денег на гробы взять? Сколотили один большой ящик, одну яму на кладбище вырыли, один на всех крест вытесали. Покойтесь с миром!

Попик — волосенки жиденькие, давно немытые — тонко и долго зудил заупокойную. Мужики кривились: поскорее бы замолчал, бабы — те терпеть горазды, да и повод есть всплакнуть не только об ушедших. У каждой своя печаль имелась и теперь как раз вспомнилась.

Когда женщины заголосили, Манька испугалась, но плакать не стала, глупая еще, а не то завыла бы пуще всех. Родительский дом за бесценок отдали, на поминки только и хватило. Девчонку тетка к себе забрала: ведь не щенок, за околицу не выкинешь — соседи осудят, пускай живет, коли выживет.

За стол ее, и правда, иной раз звать забывали, но она привычки жаловаться и прежде не имела, приспособилась. Весной появлялись травки разные, корешки, заячья капустка, летом и осенью вообще раздолье — ягоды, яблоки, огороды, у козы научилась втихаря молока надергать, зимой корки под подушку прятала, чтоб было чем голод зажевать.

Строптивая росла, отчаянная, влетало ей по первое число, но пощады не просила, хоть убей. По ночам обиды свои в одиночестве переживала и все представляла, как отомстит, когда вырастет. Со временем успокоилась, не то чтобы забыла или смирилась, а душа вроде как запеклась.

Лет в тринадцать двоюродные братья, такие же, как Манька, сопляки, играючи лишили ее невинности. Обыденное дело в деревне, где каждый сызмальства видит, как петух топчет курицу, а папка мнет мамку. Потом от дядьки отбиться не сумела, однако пользу из своего поражения извлекла. Как ни запугивал насильник, Манька божилась тетке рассказать, и перестали ее голодом морить да работой давить. Вздохнула она посвободнее, в райцентр отлучаться стала, там с мужиками спала. Хоть и брезговала запахом перегара и гнилыми ртами, никому не отказывала: работа есть работа, условие одно — деньги вперед. Без денег ей в этой жизни не спастись.

Ни лицом, ни фигурой Манька не блистала. В детстве не только каши ела мало, но и хлеба не досыта, а тяжести таскала, потому ноги вышли коротковаты и даже немного кривоваты. С круглыми белыми коленками и крутыми икрами они хорошо смотрелись только в постели. “Не расстраивайся, — говорил ей один сожитель, — зато сразу видно, что крепко стоишь на земле”.

Манька и не огорчалась. На той дорожке, которую определила ей судьба, длина ног не имела существенного значения. Успехом она пользовалась, так как заказы выполняла справно, а главное, стоила недорого. Дешевой же проститутке — красота без надобности.

От деревенских она свою деятельность скрывала, однако сама ее не стыди-

лась — всякий выживает, как умеет. Да и то: разве это мужики? Сплошное недоразумение. Не они брали Маньку, а она их. По крайней мере, пока брюки спущены, Манька была хозяйкой положения, потому что ни один не вызывал у нее даже жалости, а некоторых она терпеть не могла и уж этих-то мучила с особой жесткостью, доводя до исступления.

Деньги свои кровные Манька не тратила, рубль к рублю в жестянку складывала, на чердаке за стропилами прятала — копила на самостоятельную жизнь. Шоколаду не попробовала, туфель не купила, только примерила, даже на дешевенькую юбку десятку пожалела, единственный раз соблазнилась — пряников мятных, триста грамм, в бакалее взяла.

Когда из-за реформы все накопления пылью обернулись, Манька две ночи не спала, чуть руки на себя не наложила. Потом и эту потерю пережила — еще молодая, заработает. Вон по весне военный аэродром на пустоши у реки Свияги сооружать начали, может, там что обломится. Строителей понаехало, их по домам расхватали: такая удача нежданная — живыми деньгами платят. Тут денег уж сколько лет не видели, даже пенсии по году задерживают. Колхоз развалился, техника заржавела, скотину по дворам разобрали и большею частью съели, поля бурьяном поросли. Люди своими садами да огородами спасаются.

У дядьки тоже приезжий поселился, на терраске с отдельным входом. Изба с виду большая, а дурная, нескладная и тесная. Друг за дружкой: сени, комнатенка с русской печью, она же кухня, еще одна, такая же узкая и тесная, и уже из нее большая передняя с тремя окнами по фасаду и одним сбоку. В другую сторону из сеней дверь вела в так называемый двор — длиннющий сарай с сеновалом.

Манька огромный, провонявший скотиной сеновал с детства не жаловала, до самых холодов любила спать на чердаке, среди трав и яблок. Здесь она хоронилась от назойливых, как оводы, двоюродных братцев, от визгливого голоса тетки, от тяжелого духа общей комнаты. Ясными ночами в открытую дощатую дверку вместе со свежестью к ней вползала белая луна в сопровождении звезд, и она глядела на них часами, мечтая о красивой жизни в большом городе среди красивых и не пьяных людей.

Сегодня ночью Манька учуяла запах табака, вкусного, не похожего на местную махорку с примесью помидорного листа, и, свесившись вниз, увидела в палисаднике перед домом постояльца в майке и синих спортивных штанах. Углядела, как он с остервенением чешет щиколотки, и сказала без всякого умысла:

— Чай, клопы в дому заели? Лезьте сюда. Я тут полыни набросала, даже блох нет.

Постоялец посмотрел на незатейливую мордашку с детским носиком кнопкой, затушил сигарету и полез по приставной деревянной лестнице на чердак, зарылся с головой в сено и захрапел. Проснулся рано от яркого летнего солнца и сразу усек пару шустрых глаз, разглядывавших его в упор.

— Ну, здравствуй, — сказал он довольный, что наконец отдохнул по-настоя-щему. — Меня зовут Сергей Палыч Греков. А тебя?

— Мария. Котельниковы мы, — серьезно сказала девочка (даром что с такой фамилией осталась на селе в единственном числе), расправила плечи и с достоинством протянула руку совочком. Греков пожал затвердевшую от тяжелой работы маленькую ладошку.

— Маша, значит.

Но Манька постояльца перебила и упрямо поджала губы: она не позволяла посторонним мужчинам называть себя Машей, тем более Марусей или Мусей, а исключительно Марией.

Греков усмехнулся, но характер в девочке признал и спросил уважительно:

— И в каком же ты классе, Мария, учишься?

— А ни в каком, — ответила она и стала наматывать косу на палец. — Наша школа давно закрылась, а до райцентра далеко, зимой волки балуют, да и надеть нечего, я, чай, младшая, пока до меня очередь дойдет, одни дыры останутся. Кому обо мне заботиться, мои-то все померли. Милостью у тетки живу, на кой ляд им лишний рот. А вы тут надолго?

— Нет. Порядок наведу — и в Москву. А стройка останется.

— Дяденька, возьмите меня с собой, — внезапно горячо взмолилась Манька. — В тягость вам не буду, работу в городе найду, а здесь и мужикам делать нечего. Я все одно бежать собралась.

— В городе документы нужны. У тебя, наверное, нет? — спросил Греков, жалея девочку.

— Обижаете. — Манька полезла за пазуху и показала ему пожелтевшую бумаж-ку. — Метрика. Чай, скоро шестнадцать. Возле сердца держу, не то отчим отымет. Возьмите меня, дяденька, я за вас век Бога молить стану!

— Ты и в Бога веришь?

— Дак все верят, а вы, что ли, нет? — удивилась Манька. — Ну и ну! Про Марию Магдалину, чай, слыхали?

— Была такая грешница.

— А вы праведник? — спросила девчонка с вызовом, вылезла на лестницу и начала спускаться. Худенькая, но вполне созревшая.

“Разочаровалась”, — подумал Греков и забыл про разговор за своими делами.

Приходил он поздно, усталый, шурша сеном, замертво падал на одеяло. Манька если и не спала, то притворялась спящей. Ругала себя, что просила униженно, а приезжий и внимания не обратил. Конечно, он мужик с деньгами, а мужики известно кто. Но этот не свой и говорит не так, видно, начальник, каждое утро машина с шофером ждет. Манька почему-то застыдилась предложить ему себя, решила кого другого присмотреть, попроще.

Накануне отъезда Греков зашел вечером в горницу — рассчитаться с хозяином. Протянул деньги:

— Как договаривались.

Тот вертел бумажки в руках, будто видел впервые. Наконец пробормотал, не поднимая глаз:

— Чай, добавить бы надо. За девку-то…

Греков аж задохнулся, заорал как ужаленный:

— У вас стыд есть?! Она же ребенок!

Мужик с сомнением почесал потылицу, но возражать побоялся.

Греков влез на чердак на последнюю ночевку. Манька, как обычно, лежала лицом в угол, и он сказал ей в спину:

— Завтра поедешь со мной. Моя жена на работу выходить собирается, няню детям ищет. В няньки на первое время пойдешь? Потом что-нибудь получше придумаем.

Манька резко обернулась, села на своем рядне, сжала худые руки у горла:

— Да я ни одной ноченьки глаз не сомкну!

— Ну, это ни к чему, дочке уж пятый год, а сын в школу пошел. Жена у меня умница, не обидит. Договорились?

Манька только и смогла, что кивнуть: от радости у нее пропал голос.

2

Манька угадала: Греков действительно был большим начальником, к тому же и человеком не совсем обычным. Природа наградила его избирательно, но уж от души.

С детства он мечтал летать. Поступил в военное училище и, выйдя из него лейтенантом, понял, что просто летать ему мало, захотелось узнать, как эта чертова железяка устроена, если способна подняться в воздух. Так бывает: один только гоняет на машине, не умея даже колесо поменять, другой все выходные блаженствует, копаясь в моторе. Авиационный институт Греков кончал заочно и с блеском.

Получив стандартное инженерное образование, он удивлял коллег блестящими математическими способностями и конструкторскими озарениями в сочетании с организаторским талантом. Военные его от себя не отпустили. К сорока пяти годам Греков занимал высокую должность, оставаясь по-юношески активным и выносливым, сам мотался по заводам, присматривая за воплощением своих замыслов, сам строил аэродромы, способные принимать его самолеты, наравне с летчиками-испытателями садился за штурвал, даже норовил залезть в первый танк, сброшенный из поднебесья на парашюте. Работа была строго секретной, поэтому правительственные награды Греков хранил в служебном сейфе и, имея воинское звание, носил исключительно цивильные костюмы.

Внешность Грекова плохо отражала содержание, более того, отдельные детали ее слабо сочетались и даже противоречили друг другу. Щуплый, низкорослый, с большой головой на тонкой шее, с есенинской копной волос цвета спелой ржи, с голубыми, по-девичьи застенчивыми глазами в густых ресницах. Ступни сорок пятого размера делали его ноги похожими на заячьи. Огромный кадык агрессивно прыгал под нежной кожей, и говорил Греков, соответственно анатомическому строению горла, басом.

Впрочем, к тому, что он с превеликим трудом из себя выдавливал, “говорил” относилось с большой натяжкой. На работе он стремительно чертил, писал формулы, сыпал матом, и все понимали его мгновенно. В обыденной жизни, облекая мысль в словесную форму, Греков обходился простыми фразами. Поэтому, когда, еще будучи молодыми лейтенантами, они с другом Иваном закадрили двух симпатичных медичек, приехавших поглазеть на столицу, Грекову досталась та, что попроще. Более яркая и разбитная пленилась Иваном — жгучим брюнетом и краснобаем.

Провинциалки казались неиспорченными, без больших запросов, друзья рискнули жениться и как будто не ошиблись. Жены устроились в медсанчасть по специальности: Грекова Раиса стоматологом, а Иванова Зинка окулистом. Вскоре, с разницей в месяц, они родили сыновей, живя по соседству, по очереди присматривали за детьми, делились семейными проблемами, сплетнями военного общежития и деньгами до получки.

Подруги были до странности разные. Легкомысленная, поверхностная, на редкость удачливая Зинка и цепкая, рассудительная Раиса, которой жизнь любила вставлять палки в колеса. Зинка еще в институте имела любовную связь с одним из преподавателей, Раиса берегла себя для серьезного чувства. Она внимала откровениям подружки с любопытством, прикрывая интерес ханжеской моралью. Но и Зинке полезна была трезвая оценка, чтобы охлаждать разыгравшееся воображение.

В общем, они нуждались друг в друге, хотя близость их была хрупкой и держалась на незлобивости и легкости Зинкиного характера. Она не лезла в душу, спокойно мирилась с чужими недостатками, быстро забывала мелкие обиды. Гонористая и тщеславная Раиса, сама далеко не дурнушка, втихую завидовала яркой внешности подруги, пыталась превзойти ее нарядами, привлекала к себе внимание громким смехом, шуточками, скорее злыми, чем острыми, часто устраивала вечеринки. Хотя муж ее быстро обогнал Ивана по службе, она не могла забыть, что мужчина ей достался без выбора.

Чтобы утвердиться в собственном превосходстве, Раиса в доме полностью подчинила мужа своим правилам, чему он не сопротивлялся, нахваливая домовитость и хозяйственные таланты супруги. Когда Греков занял высокий пост, Раиса возомнила себя столичной дамой. Ходила на выставки, презентации, поэтические вечера, собирала дымковскую игрушку, недорого покупала картины у молодых, еще не признанных художников, с умным лицом слушала их витиеватые пояснения.

Греков нехотя таскался за женой, стараясь не ляпнуть чего невпопад или не зевнуть. Родители его, люди простые, не были обременены хорошим воспитанием, и недополученное в детстве давало себя знать, к тому же общался он исключительно с военными, в своей массе ограниченными интересами профессии. Однако, одаренный от природы, он интуитивно понимал в искусстве больше, чем жена, и смотреть на ее потуги Грекову было смешно.

— Райка — замечательная женщина, — говорил он Ивану. — Неглупая, работящая, преданная, но с нею тоскливо. Этого нельзя, то вредно, другое непорядочно. В театры требует ходить, в художественные галереи, не то так посмотрит, словно ты муравей. Тут как-то в оперу затащила, у меня все ляжки были синие: щипал себя, чтоб не заснуть.

— Да, — вздохнул Иван, — нужна попу гармонь, как офицеру филармонь. Попал ты, приятель. А такой разумной дивчиной казалась. Нет, моя немного бесшабашная, но без кренделей. Правда, за ней глаз нужен, а не то подмахнет кому-нибудь под веселое настроение.

Пределом мечтаний для жены Грекова была престижная трехкомнатная квартира. Только въехав наконец в специальный дом, где жили исключительно высокие чины и консьержка с сотовым телефоном пропускала посетителей с разрешения жильцов, Раиса как будто успокоилась: подружке с ее Иваном подобного никогда не видать.

Достигнутое равновесие неожиданно рухнуло, когда во время встречи очередного Нового года в шумной компании Раиса заглянула в ванную комнату и увидела ритмично пульсирующие голые ягодицы собственного мужа. Зинка сидела на стиральной машине, запрокинув голову, и часто дышала.

Раисе показалось, что ее стукнули обухом по голове, во всяком случае, в глазах у нее потемнело, а в ушах раздался пронзительный звон. Греков обернулся, но она быстро захлопнула дверь и закрыла снаружи на защелку. Потом надела шубу, взяла на кухне два стакана и поманила Зинкиного мужа:

— Захвати бутылку, на улице выпьем, тут слишком душно. Твоя с моим уже пошли.

Во дворе стояла елка с большими бумажными украшениями. Раиса повалилась в сугроб и громко захохотала. Иван оглянулся:

— Где же они?

— Не знаю. Наливай! — приказала Раиса, одним глотком хватила полстакана “Столичной” и закусила снегом.

Обычно ничего крепче пива она не употребляла.

— На поминках ведь водку пьют, правда? — азартно кричала Раиса. — Наливай, не жалей!

— Новый год! Какие поминки? — удивился Иван.

— По любви.

Он пьяно махнул рукой: черт их разберет, этих баб!

С каждой новой порцией спиртного Раиса смеялась все громче, и раззадоренный Иван поцеловал женщину прямо в хохочущий рот. Она взяла его под руку и повела через дорогу к себе домой, там наскоро раздела и разделась сама. Изрядно выпивший Зинкин муж вряд ли отчетливо понимал, что делает, но Раиса умело им руководила, от сильного душевного волнения оставаясь абсолютно трезвой.

Когда Иван ушел, она поблевала, приняла душ и легла в постель, но уснуть, конечно, не смогла — слишком чудовищным представлялось ей случившееся. Первое унижение — Зинка оказалась не только свидетелем, но и главным действующим лицом скандала, что означало потерю и сладкого превосходства, и близкой подруги. Второе унижение вытекало из осознания, что для Грекова женщины на стороне и обман — дело привычное, ведь Зинка являлась женой его старого приятеля и сослуживца, а следовательно, исходя из элементарной морали, не могла быть ни первой, ни единственной. Но больше всего оскорбляло Раису, что много лет она считала себя счастливой, когда, по сути, таковой не являлась. У нее отняли прошлое, и это приводило в бешенство.

Греков вернулся под утро и, не объяснившись, не попросив у жены прощения, чего она вопреки логике ожидала, захрапел, как Соловей-разбойник. Под залихватские рулады, сотрясавшие легкое мужнино тело, Раиса придумывала реплики в ответ на супружеское покаяние. Но Греков и за завтраком молчал, был привычно немногословен, и она тоже вела себя, как всегда, громко смеялась, ну, может, чуть громче, чем обычно.

Зинаида, конечно, позвонила, куда ей деваться:

— Извини, подруга, некрасиво получилось. Праздник, набралась прилично, и характер этот мой, дурацкий, ты знаешь: на подобные вещи я смотрю легко.

— Значит, отдельно ты, отдельно характер?

— Не будь занудой. Жалко тебе, что ли? Не смылится. Ну, ладно, прости уж.

— Бог простит, — постно сказала Раиса и повесила трубку.

Она осталась довольна. Теперь Зинка будет мучиться комплексом вины, не зная, что они уже квиты. К тому же Иван от жены новогоднее приключение скрыл, следовательно, сидит на крючке, и можно дальше наставлять с ним мужу рога. Утешение, конечно, слабое. Она уже поняла: покорность Грекова — показная, и мир, в котором он живет, ей неподвластен.

Греков действительно существовал будто в двух разных измерениях. Главное — работа, в ней он реализовывался, купался, как в живой воде, думал о ней постоянно. Дома он совершенно сознательно отдавал себя на волю супруги, его устраивало все, что бы она ни делала, поскольку, по правде говоря, ему было все равно. Как личность творческая Греков уставал от власти над людьми в служебное время, поэтому на досуге, кроме хорошо организованного быта и веселой компании, ни на что не претендовал. Он часто ездил в командировки, где для снятия напряжения после длинного рабочего дня пил водку и спал со случайными женщинами, не усматривая в том ничего крамольного.

Жены о таких вещах знать не должны, тем более Раиса с ее гипертрофированным самолюбием. Он сожалел, что по пьянке соблазнился Зинкой, да так неудачно, однако никакой катастрофы в этом не видел и считал, что драгоценной половине придется проглотить горькую пилюлю: вряд ли она решится разрушить благополучие детей и свое собственное.

Раиса ход мужниных мыслей просчитала и возненавидела его. Одновременно, следуя парадоксальной логике глубоко уязвленной женщины, она пыталась не только влезть к нему в душу, но и приманить сексуальной активностью, но у нее ничего не вышло. Она стала раздражительной и вздорной, потемневшими глазами глядела ему вслед, желая смерти как условия восстановления попранной гордости с такой внутренней силой, что если бы он оглянулся, то был бы этим взглядом убит, испарился, как капля воды, упавшая на раскаленное железо.

Часто мы и не предполагаем о сжатой пружине ненависти тех, кого в своем воображении еще любим. Но они-то уже знают, что их разлюбили. Все же что-то Греков чувствовал. Непривычная страстность жены в постели и настораживала и отталкивала, поэтому он сократил до возможного минимума выполнение супружеских обязанностей и все чаще ходил на сторону. Дорожка была протоптанной, проблем у него с этим и прежде не возникало, жена отловить его не могла, поскольку рабочий день Грекова только начинался всегда в одно время, а заканчивался, когда он считал нужным, телефонов же своих, из-за секретности работы, никому не сообщал.

Прежняя Раисина жизнь сломалась. Все обдумав и взвесив, она стоически приняла удар судьбы и начала строить новый ковчег. Чтобы выстоять, в первую очередь следовало обрести самостоятельность, иметь интересы вне дома, постоянно общаться с людьми, а значит, снова устроиться на работу, которую она оставила, когда муж начал приносить приличные деньги.

Дело за малым — подыскать няньку и помощницу по хозяйству, что на поверку оказалось не просто. Приходили или смазливые девицы, которых по понятным причинам Раиса в дом брать не хотела, или солидные тетки с собственными представлениями, что для ребенка хорошо, а что плохо.

Тут Греков и привез откуда-то с волжских берегов деревенскую сироту. Раиса сообразила, что эта тощая вислозадая девчонка с интеллектом, как у овоща, пожалуй, и есть наилучший вариант. Подчиняться будет беспрекословно, стоить дешево, и воспитывать ее можно с утра до вечера. Какое-никакое, а самоутверждение.

3

Спать Маньке определили в кухне на сундуке, который Раиса привезла из провинции в качестве приданого, да так и не смогла с ним расстаться. Сундук был большой, Манька маленькая, вполне уместилась.

Утром она отводила мальчика в школу, девочку в садик и бежала за продуктами. Магазины освоила на удивление легко и для полуграмотной считала быстро, хотя таких огромных денег сроду не видела. Обвесить ее было невозможно, с продавцами собачилась за каждые пять граммов. Стоимость покупок до последней копейки записывала в тетрадь. Хозяйка поначалу в записи заглядывала, потом перестала, поняла, с кем имеет дело, велела Маньке оставить бухгалтерию, но не тут-то было.

— Проверять ли, нет — ваше дело, а я должна знать, что за воровку меня не держат, — дерзко отвечала девчонка.

Не очень-то оправдывались надежды Раисы Ивановны на покладистость домработницы, но Манькина честность, трудолюбие и стремление к знаниям все искупали.

Готовить она не умела. Только к плите — Раиса Ивановна становится за спиной, учит. Манька пугалась: масла не жалей, молоко лей, в яйцо обмакивай! Столько добра за один раз изводила — ужас какой-то. Потом привыкла. Она говорила “лыбиться”, “магазей”, “сковрода”, “утойди”, “тубаретка”, и хозяйка терпеливо ее поправляла. Но когда Манька, забыв уроки словесности, по привычке брякала: “Куричу подогреть?” — Раиса Ивановна в отчаянии всплескивала руками:

— Мария, ты невозможна! Ку-ри-цу!

Выдержав паузу, Манька скрепя сердце повторяла:

— Цу.

И оправдывалась:

— Это все мамкина родня с-под Котельнича виновата. Даже поговорка такая есть, чай, не слыхали? В Котельниче три мельничи — паровича, водянича и ветрянича.

Раиса Ивановна заставила переросль записаться в вечернюю школу, в пятый класс. С историей и географией Манька кое-как справлялась, по русскому даже успехи делала, но арифметика ставила ее в тупик. После ужина, вымыв посуду, она садилась решать задачки. Через одну трубу вода в бассейн наливалась, а через другую в это же время выливалась, спрашивалось, когда он наполнится. Манька не могла понять, что это за глупое устройство и, по крайности, отчего бы сначала не заткнуть дырку, а потом задавать вопросы. Вся надежда была на Грекова, но тот задачки решал с крестиками, а учительница такого не признавала.

Вскоре Манька школу бросила. Ничего не приобрела, только время потеряла. Так и не жалко. Тогда она еще думала: времени у нее впереди навалом, не знала, что времени никогда много не бывает.

Но это к математике Манька неспособная, а готовить научилась быстро. Да и трудно разве, когда продукты имеются? Мужа Раиса Ивановна заставляла соблюдать диету и на обед ездить к Маньке, все равно шофер целый день в служебной машине спит от безделья. Сама на работе тоже не ела, столовской едой брезговала, так, чаю с конфеткой попьет и терпит до дома. А дома что? Капустка цветная, яблочки печеные, супчик вегетарианский, мясо отварное — тоска. Вот Сергей Палыч, тот вечером прибежит, пальто скинет и еще из прихожей кричит: Мария, жарь скорее картошечку на сале! Жена тут как тут: Тебе нельзя, у тебя гастрит. Удумает же! Это от голоду болезни бывают, а от еды — никогда.

По Манькиным понятиям, жена Грекова была чистоплюйкой. Пыль с полу, будто с мебели, ежедневно вытирать заставляла, двери с мылом мыть. Зачем? И без того все сверкает, аж глазам больно. Но Манька мыла, коли велят. Терла и думала. Вообще-то Раиса Ивановна добрая. А чего ей не быть доброй? Муж зарабатывает хорошо, сама в теле, лицо каждый день кремом намазывает. Манька у нее крем таскала, в свои красные, как у гуся, руки втирала, но толку чуть: много лет зимой белье в проруби полоскала, вот и попортила. Зато на хозяйских харчах сиськи и зад быстро отрастила, мужикам еще больше нравиться стала.

Когда Манька только приехала в Москву, поразилась — народищу! Город не деревня, мужиков — пруд пруди, клиента отхватить — без проблем. Но, освоившись на новом месте и привыкнув к городским благам, она уже хотела не просто денег, а мужа, чтобы нормальную жизнь начать, спать не на сундуке, а в собственной кровати, как Раиса Ивановна. Хозяева, конечно, у нее хорошие, но самостоятельная жизнь ее по-прежнему манила.

Один мужчина, даже и не старый, к ней прилип, но как узнал, что без прописки и жилплощади, сразу отвалился, видно, сам поживиться нацелился. С другим почти полгода встречалась, даже забеременела для надежности, но он велел аборт сделать, а потом слинял. Да много их было, а все без толку. Оказалось, в этой Москве не так-то просто замуж выйти.

Правда, объявился один паренек, студент, подрабатывал у богатеньких, прогуливая собак в парке, где Манька по выходным очередную жертву любви присматривала. Познакомились. Очень приятный молодой человек, вежливый, заботливый, в дождь зонтик над нею держал, слушал всегда внимательно. Манька ему про свою жизнь рассказала. В глазах у молодого человека мелькнули человеческий интерес и возможность любви. “Ну, куда, куда я лезу свиным рылом в калашный ряд, — подумала Манька. — Он совсем мальчик, чистенький, а у меня мужиков было, что огурцов в бочке. Да и молод очень, побалуется и бросит”.

И она стала ходить на свою охоту в другое место.

Через несколько лет Маньку от столичной жительницы уже и отличить было трудно. Манеры приобрела хорошие, говорила правильно, одежду покупала не дешевую, обитала в красивом доме в центре, потому выбирала клиентов, одетых прилично, и за услуги теперь брала дорого. Почему мужики к ней густо клеились — не задумывалась, главное, сумма на сберкнижке росла быстро, что Маньку несказанно радовало. Однако и городские сильно смахивали на ее деревенских знакомых. Такие же ничтожные. Во всяком случае, те, с которыми Манька имела дело. Греков — это, конечно, да, настоящий мужик, но он находился на недосягаемой высоте.

Так и существовала Манька в тепле и сытости, легко отсчитывая годы, только почти физическое ощущение, что судьба идет за ней по пятам, не отпускало.

Между тем жизнь ее готовилась круто перемениться. К добру ли, к худу — сразу и не разберешь. Началось с того, что попросила Грекова:

— Подмогните.

А что такого? Все равно без дела сидит, газетку читает, грипп у него, а ей надо уборку закончить, скоро хозяйка с работы придет, начнет выговаривать.

Греков отодвинул диван от стенки, и Манька полезла в щель с трубой пылесоса, а он, с интересом отметив про себя ее округлившийся на вольных харчах зад, не удержался и ущипнул за упругую ягодицу. Манька мгновенно обернулась и отвесила ему звонкую пощечину.

Греков от неожиданности даже не рассердился:

— Ты что, сдурела?

Манька похолодела. Она и сама не знала, как такое случилось. Десятки грязных рук мяли, ковыряли и щупали ее, и было безразлично. Но хозяин? Хороший, умный, она на него только что не молилась. Потому и не сдержалась, еще добавила:

— Можете меня прогнать, но руки не распускайте, не ровен час — откушу. Да, я такая. Я плохая. Хорошими пусть будут те, кому всю жизнь везет, а я себе единственная защита.

— Извини, — сказал Греков, устыдившись своего непроизвольного жеста.

И подумал: “Девица-то, кажется, и впрямь порядочная, напрасно на нее дядька наговаривал”. Впрочем, ему уже не долго оставалось пребывать в заблуждении. Так всегда: стоит только потянуть за ниточку — и клубок начнет раскручиваться.

Возвращаясь с очередного совещания, Греков решил, чтобы потом не терять времени, заехать по дороге на обед в неурочный час. Открыл ключом дверь, прошел в гостиную и остолбенел: Манька лежала на диване с лысым мужиком. Греков очень удивился: не такой уж он простак, а ведь обвела его деревенщина вокруг пальца, дура дурой, однако в смекалке не откажешь. И он еще ей задачки решал!

Мужик подхватил одежду и бросился в коридор. Греков не прореагировал, все его внимание было приковано к дивану. Манька испуганно косила влажными глазами, двумя руками сжимая у горла простыню, губы у нее вспухли от поцелуев. Греков услышал, как захлопнулась входная дверь, сдернул простыню и полез на Маньку.

От злости он был груб, и они не столько получали удовольствие, сколько боролись друг с другом. Молча. Греков злился, потому что его обманули, Манька бессознательно сопротивлялась тому, что Сергей Палыч способен быть таким же мужиком, как все. Под конец она уступила, и он показал, кто здесь главный. Уходил все так же, без слов и без обеда, а Манька, чувствуя вину, униженно сказала ему в спину:

— Не прогоняйте меня. Я больше никого в дом приводить не стану.

Греков даже крякнул с досады и пожалел, что не удержался-таки, трахнул девку.

С тех пор Манька стала называть Грекова “хозяин”, смешивая в одном слове уважение, насмешку и намек на близость, а он продолжал поддерживать эту вначале неловкую и редкую, потом почти ежедневную и упоительную связь. Новая любовница отличалась изобретательностью и энтузиазмом, ничем не гнушалась. “Откуда такое в полуграмотной девке?” — удивлялся Греков, невольно вспоминая брезгливо поджатые губы жены.

Сама Манька в объятиях хозяина неожиданно стала испытывать обморочную слабость — чувство, прежде ей не знакомое. Обычно, когда мужчины уходили, она открывала форточку, чтобы изгнать чужой дух. От Грекова же пахло родным, забытым счастьем отчего дома. Она целовала его в подмышки, за ушами, ласкала белесое от недостатка солнца тело, испытывая такую мучительную нежность, словно сама произвела его на свет.

Опыт подсказывал Маньке, что Греков не просто так лазил к ней в постель, что ему хорошо с нею, а уж ей тем более. Теперь, когда Раиса Ивановна привычно что-то выговаривала мужу, Манька с трудом сдерживалась: вот нахалка, чего еще надо, если она и так уже его жена! Вместе с тем Манька панически боялась, что хозяйка догадается о любовной связи мужа, и даже не пыталась вообразить последствия. Греков ее успокаивал: “Не дергайся. В этом смысле Раиса всегда была дурой”.

“Неужели все жены так слепы?” — удивлялась Манька, поскольку сама замужем не была.

На самом деле Греков боялся Раисы, вернее, скандалов, упреков, выяснения отношений, когда не хочется возвращаться домой и неловко перед детьми. И без того после случая с Зинкой жена озлобилась, стала совсем неуправляемой, но прежде были случайные связи, Грекову безразличные, а Манька, похоже, надолго, может быть, навсегда.

4

Через пару лет бояться Грекову надоело. Тяга к Маньке не остывала, и свидания урывками, в обеденное время, его больше не устраивали. Немного поразмыслив, он придумал другой вариант, безопасный и простой.

Шофер Грекова, сухой строгий мужчина без выражения на лице, по фамилии Яблоков, жил с одинокой бабой в ее квартире, но все не решался жениться и комнату, выхлопотанную шефом из фондов оборонного министерства, удерживал за собой.

Греков, несомненно, человек порядочный, однако не до такой же степени! За шофером комнату оставил и поселил в ней любовницу. Раисе Ивановне Манька сказала, что нанялась разнорабочей на стройку, а жить станет у подружки, все равно, мол, пора собственным домом и мужем обзаводиться, а хозяйские детки уже выросли — сын в институт поступил, дочка школу кончает.

В первый же день свободы Манька денег натратила без жалости, накупила, наготовила всякой всячины, поджарила молодую картошечку четвертинками, как любил Греков, и села в ожидании и непривычной праздности.

Он ввалился шумный, радостный, с букетом гладиолусов.

— Цветы? — удивилась Манька. — Кому? Мне?!

И заплакала навзрыд.

Греков нежно обнял ее:

— Манечка, ты ж моя радость!

И она впервые признала, что Манечка лучше Марии.

Теперь Греков со службы уходил пораньше, чтобы успеть провести несколько часов подле Маньки, в тишине и блаженстве. Не надо притворяться, лгать, отвечать на вопросы и говорить самому. Можно расслабиться, вести себя естественно, следуя желаниям, а не порядкам, заведенным не им. Не переодеваясь в тапочки, не снимая пиджака, он тащил Маньку на диван, хохоча и сияя глазами. Таких сияющих глаз в собственном доме у него не видели.

Чаще прежнего Греков сообщал жене, что уезжает на недельку по делам. На самом деле он продолжал ходить на службу и жить с Манькой в яблоковской комнате.

Раиса Ивановна говорила приятельнице:

— Обожаю, когда он в командировках. Приду из поликлиники, читаю всласть или шью, и никто не отвлекает меня рассказами о том, как удачно прошли испытания и какой дурак генерал Патричев. Не надо готовить, мыть грязную посуду, замачивать рубашки, крахмалить воротнички. Отвыкла я, избаловалась за десять лет, пока Мария у нас жила.

Для Раисы Ивановны Греков уезжал в краткосрочную командировку, для Маньки — возвращался из долгосрочной. Приспособившись к его расписанию, она нанялась в палатку, через день торговать сигаретами и пивом. На хорошую работу с временной пропиской не брали. Да какая разница? Копейка на сберкнижку капает, и ладно, а на жизнь Сереженька дает сколько требуется.

Греков от жены деньги утаивал давно. Были премии, в том числе Государственная, про которую жене сказал, будто после раздела между всеми так мало осталось, что только на банкет и хватило. Деньгами сопровождались ордена и благодарности, праздники и завершение особо важных проектов. Он всескладывал на тайный счет, чтобы не выпрашивать у супруги, как другие мужья, и в командировках ни в чем себе не отказывать. Семье и зарплаты хватает с избытком.

Можно было бы дешевую однокомнатную квартирку Маньке купить. Она прописку получит, а ему не придется спать на чужом продавленном диване и маршировать в ванную под любопытными взглядами соседей. Однако хоть проста Манька и на него только что не молится, но ведь баб не разберешь, да и тридцать лет разницы — тоже не жук чихнул. Имея квартиру, найдет себе мужика и помоложе, ловцов-то пруд пруди. Не забыл Греков, как опростоволосился с Манькой поначалу.

“Вообще-то, если по-хорошему, надо бы Маньку обеспечить, защитить, — выскочила ниоткуда странная мыслишка. Греков удивился: — Не завтра помирать. Успеется”.

А Манька не задумывалась, где и как жить, лишь бы с Сереженькой. Давно звала уже не хозяином, а по имени. Прежде боялась: ну, как привыкнешь да ляпнешь невзначай при Раисе Ивановне. Теперь пришло ее, Манькино, время. Вот оно, долгожданное! Но судьба так просто уступать Маньке не собиралась.

Началось с ерунды. Живот заболел, она — без внимания, еще чего! А кончиться могло печально. Теряя сознание, доползла до двери в коридор, соседи вызвали “скорую”. Оказалось, гнойный аппендицит лопнул.

Когда дали наркоз, Манька провалилась в темноту. Вдруг словно молния сверкнула, и увидела Манька над собой широкую трубу, в которую стал, стремительно уменьшаясь, убегать свет, пока не превратился в далекую звездочку.

Как бы со стороны услыхала собственный голос:

— Я умерла?

— Да-а-а-а, — ответил ей кто-то издалека, и эхо полетело вверх по трубе.

— Как же так, — занервничала Манька, — грехов на мне много, я у людей и у Бога прощения не попросила, на родительскую могилку не съездила, а собиралась, истинный крест. И еще скажу, по секрету: одного человека очень люблю, а он меня. Даже не попрощалась. Жалко мне помирать.

— Ладно, поживи еще чуток, — смилостивился Голос и добавил строго: — Молиться не забывай, может, спасешься. Возвращаться будет тяжело. Стерпишь?

— Стерплю, — выдохнула грешница и почувствовала, как закружило ее в трубе, все сильнее и сильнее, размазывая по стенкам. Навалились тошнота и боль, дыхание остановилось. Манька сжала зубы — ведь обещала терпеть. Наконец вращение замедлилось и в ноздри ударил резкий запах.

Манька открыла глаза. Толстая тетка в белом халате совала ей в нос ватку с нашатырем:

— Давай, давай, просыпайся! Ишь, умирать выдумала! Скажи спасибо нашему доктору, новую жизнь тебе подарил.

Манька хотела бы сказать, да губы были, как деревянные.

Так во второй раз она пересилила судьбу.

Целый месяц провалялась на больничной койке. Греков ни разу не зашел, правда, шофера с гостинцами посылал.

Манька после свою обиду Грекову высказала, не удержалась. Тот удивился:

— Ты в своем уме? У Раисы среди медиков знакомых много.

— А если б я умерла?

— С чего это? Ты молодая, крепкая, тебе жить да жить.

— А на том свете побывала, только из-за тебя и вернулась.

И Манька рассказала про Голос в трубе.

— Серость ты первозданная, — засмеялся Греков. — Нету никакого того света. У тебя была клиническая смерть. Сердце остановилось, а мозг живет, понимаешь? Отсюда и видения. А когда мозг умрет, наступит полная тьма, из которой еще никто не возвращался.

Манька Грекову верила, но слишком отчетливо помнила, как была мертвой, и решила, что он просто не хочет ее пугать. Значит, любит. Ночью, в полусне, Манька гладила Грекову лицо, а он, тоже в полусне, ловил ее руку и прижимался к ней губами. Манька так была оглушена почти семейным счастьем, что забылась и забеременела.

Греков, как узнал, полез в карман за деньгами:

— И не думай!

Манька взмолилась:

— Дети — такая радость! Если не рожать, откуда тогда люди возьмутся? Чай, она ж не узнает. — В минуты волнения Манька всегда начинала чайкать. — Почему, почему нельзя?

— Долго объяснять, и кончен разговор, — жестко повторил Греков.

Манька подчинилась, хотя потом в груди у нее долго саднило, будто неродившееся дитя вырезали отсюда, из души. Постепенно рана стала затягиваться: уверенность в завтрашнем дне, которую обеспечивал Греков, была важнее.

Греков Манькиной покорностью остался доволен. Только с любовницей ему проблем не хватало! А тут вовремя информация подоспела — у жены рак!

5

Раиса Ивановна в последнее время стала замечать, что муж совсем отдалился, и духовно и телесно. Скорее всего, завел новую зазнобу. Кого? Проследить не удавалось, и, как способ вернуть супруга на семейную орбиту, она придумала себе онкологическое заболевание. Анализы подтвердили, что затвердение в груди — доброкачественная опухоль, но Раиса диагноз скрыла.

После операции месяц не ходила на работу, занимаясь собственной внешно-стью, созданием уюта в квартире и даже приготовлением любимых мужниных блюд, прежде ею же забракованных по причине вредности. С видом обреченной, притерпевшейся к изъянам мира, она демонстрировала тихую радость от встречи с каждым наступающим днем.

Спекуляция на жалости и непривычный покой в доме дали некоторый, правда, поверхностный, результат. Греков стал мягче, уступчивее, внимательнее, и хотя уже давно обедал на работе, то есть у Маньки, теперь по вечерам спешил домой, делал жене подарки — хотел, пока еще не поздно, искупить вину, стараясь, однако, чтобы Раиса не прочла на его лице нетерпения.

Ну, пять, ну, десять лет, в лучшем случае, она протянет. А куда спешить? Теперешний алгоритм жизни Грекова устраивал. Хорошо, что с покупкой квартиры не суетился. После смерти жены Манька к нему переедет, и зарегистрироваться будет не грех, дети взрослые, у них не сегодня-завтра своя жизнь начнется и он будет им не нужен.

Когда Греков про болезнь жены сказал Маньке, та вначале всполохнулась: ах, бедная, бедная хозяйка, что же теперь станется! Потом приметила, что Сереженька никакой в том трагедии не усматривает, а относится по-деловому. Со смертью Раисы Ивановны многие проблемы, которые, хочешь не хочешь, надо было решать, вскоре разрешатся сами.

Греков с Манькой часто говорили на эту тему, поддерживая надежду на близкое счастье и находя удовольствие в деталях. Перед сном, крутясь в одиночестве на скрипучем яблоковском ложе, Манька словно ритуал совершала — начинала который раз в уме перебирать, как все будет, когда Раиса Ивановна помрет. Она не хотела ее смерти, но рак есть рак. И чего мучается, поскорее бы. Манька воображала, как переставит мебель в спальне, какие обои поклеит, чтобы ничего не напоминало Сереженьке про старое. Даже присмотрела в магазине новый диван, пока ведь можно и здесь поставить.

“Хорошее нынче время, а будет еще лучше, — мечтала Манька. — За сиротство и долгие мытарства воздастся наконец мне сполна. Надоело, конечно, в коммуналке валандаться, но Сергей Палыч говорит — терпи, Маня, я и терплю. Потом поженимся и заживем, как два голубка. Может, Раиса Ивановна не через пять лет, а быстрей помрет, вот уж точно, был бы дорогой подарочек!”

Днем подобные мысли в голову Маньке не приходили, а если приходили, она смущалась и про себя просила у бывшей хозяйки прощения. Не за то, что могло бы быть, а за то, что уже есть. Мамка за такое точно бы шею намылила Но мамки нет, деревенских соседей тоже, да и самого Господа никто давненько не видел, ни добра от него за добро, ни зла за зло. Потому Манька — сама себе хозяйка, как умеет, так и думает.

Стала она ждать спокойно, но время шло, а Раиса Ивановна все не помирала, даже хуже ей не становилось. Сначала обиняками, а после уже не стесняясь друг друга, Греков с любовницей обсуждали несправедливость подобного развития событий.

— Что ж теперь делать, не убивать же ее, — по-черному шутил Греков.

Ему самому жена, кротости которой хватило на месяц, надоела хуже горькой редьки. Но он не только приспособился не реагировать на вечные претензии и упреки, а втянулся в двойную жизнь и даже, как хороший актер, испытывал потребность в лицедействе. Конечно, с возрастом Греков стал более чувствителен к комфорту и жалел, что не купил в свое время Маньке квартиру. Но теперь уж точно смысла нет, ждать осталось наверняка недолго.

6

Грекова на службе считали двужильным. За все трудовые годы лишь один раз больничный брал, когда ногу сломал, прыгая с парашютом. Работал всегда радостно, с удовольствием, но в последнее время сделался непривычно хмур, замкнут, по пустякам срывался на крик.

Развал военно-промышленного комплекса прямо затронул область деятельности, которая для Грекова была любовью всей жизни. Додумались: оставить армию без новых самолетов, без ракет! Этого он понять не мог. Сначала Россию перестали бояться, потом с нею считаться, а теперь и уважать. Зарвавшиеся политики подыграли истории, дожидавшейся своего часа. Империя рассыпалась и погребла под обломками народ вместе с зазевавшимися реформаторами, в выигрыше остались только ловкачи.

Превращение великой державы в страну третьего мира стало для Грекова личной трагедией. Он плохо спал ночами, даже Манькины ласки не всегда отвлекали. Хорошо хоть здоровье не подводило, и он по-прежнему вкалывал за троих, пока еще был востребован. Поэтому и в тот роковой день никто из сослуживцев ничего не заподозрил, хотя шеф порой говорил загадками.

Утром несколько раз вызывал секретаршу, спрашивал, какое сегодня число и вернулся ли из отпуска его зам. Секретарша делала круглые глаза, так как зам на работу вышел еще две недели назад, но отвечала по уставу, мало ли какие у начальства могут быть причуды. Службой она рисковать не хотела, особенно теперь, когда сокращение следовало за сокращением и касалось не паркетных шаркунов, а сотрудников научных отделов. Вот и сидела в приемной до десяти вечера, не смея отпроситься домой. Ночная уборщица тоже дорожила хлебным местом, поэтому, подхватив пылесос, смело зашла в кабинет начальника и увидела его на полу, без сознания.

Раиса Ивановна, привыкшая преувеличивать собственные недомогания, приехала в госпиталь, не веря в серьезность случившегося. В конце концов, инсульты бывают разные.

Больной лежал в отдельной палате, высоко поднятый на подушках, пузырь со льдом, похожий на залихватски сдвинутый на бок берет, придавал Грекову нелепый вид. Лицо отекло, на обращения он не реагировал. Заведующий отделением, как врач врачу, сказал Раисе Ивановне, что надежды нет, вопрос только во времени, и она, потрясенная, уехала домой.

Любовнице о несчастье сообщил Яблоков. Манька хватила воздух открытым ртом, на всю глубину легких, и никак не могла вытолкнуть его обратно. В отличие от жены Грекова, она поверила сразу, потому что, как ни была счастлива, ее никогда не отпускало почти физическое ощущение непрочности жизни. Идущая по пятам судьба уже дышала ей в затылок.

В девять утра в отделе кадров госпиталя Манька заполнила личный листок по учету, автобиографию уместила в три предложения — на большее событий не хватило, фотки обещала поднести. До грязной работы с ничтожной оплатой охотников мало, и Маньку тотчас зачислили нянечкой, по ее просьбе — ночной, чтобы не столкнуться ненароком с Раисой Ивановной. Почти три недели Манька, закончив мытье полов и сортиров, надевала чистый халат и шла в реанимацию. Дежурная медсестра вместо приветствия печально качала головой.

Греков лежал неподвижно, в одной и той же позе, на спине. Присев рядом на круглый металлический табурет в белом чехольчике, Манька рассказывала ему обо всех событиях дня, вспоминала вслух разные веселые истории из того счастливого времени, когда они жили вместе. Манька была убеждена, что он ее слышит, потому что глазные яблоки больного плавно двигались под закрытыми веками.

В последний день Маньку поразила стеклянная бледность любимого лица, и она услышала стук собственного сердца. Прикоснулась губами к влажному лбу, а Греков словно только того и ждал, рука его дрогнула, что-то поискала на одеяле и застыла.

Жестокая зависимость жизни от смерти, обнажившись, привела Маньку в ужас. Сереженька умирал, а без него она себя понимать переставала.

Обхватив голову Грекова обеими руками, она запричитала:

— Миленький, не уходи. Миленький, не бросай меня…

Манькины слезы лились ему на брови, на нос, затекали в глазницы. Она смотрела на него, не отрываясь, потому уловила, как он вдохнул и не выдохнул.

Манька посидела еще немного, раскачиваясь из стороны в сторону, в последний раз поцеловала Грекова, вернее, то, что от него осталось — неверный слепок с отлетевшей души, — встала и ушла. Ушла из госпиталя, ушла из той жизни, которую уже нащупала своими короткими грубыми пальцами и которая теперь уплывала, как корабль, не сумевший пристать к берегу.

7

Манька не стала объяснять Раисе Ивановне, от кого узнала о смерти бывшего хозяина. Не все ли равно теперь? Да и до того ли ей, бедняжке? Сидит вся в черном, на себя не похожа, что-то в ней новое, непривычное.

Тело Грекова, облаченное в мундир с золотыми погонами, уже лежало в гробу. Гроб стоял на столе в гостиной, крышка — у стены, и к ней, возле лакированного козырька, толстым и длинным гвоздем была слегка прибита фуражка. Этот чудовищный торчащий наружу гвоздь как бы ставил точку: все кончено без возврата.

Манька жадно смотрела в уже изменившееся лицо и вела с ним свой, особый разговор, о котором никто из присутствовавших знать не мог. Из оцепенения ее вывели слова Раисы Ивановны, сказанные тем особым тоном, каким она всегда отдавала приказания прислуге:

— Мария, тебе не нужно ездить на кладбище, помоги лучше накрыть на стол.

И Манька не посмела ослушаться.

С кладбища народу вернулось много. Всех довезли машинами — кого легковушками, кого в автобусах. Почему бы не выпить за хорошего человека, земля ему пухом. Выпили, и не раз, сказано тоже было много. Люди расслабились, расшумелись, кто-то начал смеяться. Глаза у Раисы Ивановны сделались страдальческие, и Маньке опять стало ее жаль.

Соседка по столу ткнула локтем в бок, Манька из-за тесноты еле поднялась, посмотрела на фотографию в цветах, стоявшую на комоде, рядом с зажженной свечкой и стопкой водки, накрытой куском черного хлеба.

— Сергей Палыч…

Рюмка дрогнула в руке, спиртное потекло по пальцам. Манька не умела говорить, а главное, не знала, о чем. Сереженьки нет, и непонятно, зачем все это, зачем она здесь, зачем она, Манька, вообще. Так и стояла, молчала, но и за столом вдруг тоже замолчали, смотрели на нее в ожидании.

— Я любила его, — неожиданно произнесла Манька и быстро села.

— Да, — сразу подхватил кто-то, — его все любили.

Тут только до Маньки дошло, что она, дура, сморозила. Слава Богу, никто не понял.

Гости нехотя разошлись, Манька мыла на кухне грязную посуду, хлюпая носом, забитым теплыми слезами. Женщины, помогавшие на поминках, подавали ей бесконечные тарелки, счищая объедки в мусорное ведро голубыми бумажными салфетками: поминальные блины, куски копченой колбасы, холодца из свиных ножек. Вот слегка надкушенный куриный окорочок. Манька отвернулась — продуктов было жалко. Она слишком долго была нищей, и со смертью Грекова к ней вернулась бережливость бедняка.

Теперь, когда Греков лежал на кладбище, Манька больше не испытывала неприязни к Раисе Ивановне. Сереженька ее, Маньку, любил, а не жену. Та даже не догадывается, значит, вдвойне обманутая. Стоит будто каменная, ни слезинки не пролила, так ее горе скрутило.

Приятельницу неподвижное лицо вдовы тоже ввело в заблуждение.

— Горе страшное, Раечка, но нельзя так убиваться, у тебя дети, потом внуки будут. Нужно жить.

Раиса Ивановна неожиданно рассмеялась, громко, как прежде:

— С чего ты взяла, что я собираюсь умирать? Наоборот, только теперь и заживу. Честно говоря, на такой подарок я не рассчитывала. Он меня унижал, с блядями до последнего дня путался, а теперь я свободна и оскорбить меня он уже не может.

У Маньки загорелись уши, хорошо еще — стояла к говорившим спиной. Оказывается, хозяйка вовсе не дура, хотя навряд ли что конкретное знает, иначе бы ее, Маньку, возле себя терпеть не стала. Положив последнюю тарелку в сушку, бывшая домработница попрощалась со всеми сразу и подалась в коридор. Раиса Ивановна вышла следом, протянула ей сотенную, глянула прямо в лицо, сказала новым красивым голосом:

— Обнахалилась совсем, на похороны полюбовника явилась! Бери, бери, не стесняйся, и больше никогда не попадайся мне на глаза. Я понимаю, твои услуги дороже стоят, но думаю, он у тебя в долгу не остался. И как же, интересно, платил — помесячно или за каждый сеанс?

В уме Манька считала быстро и соображала — тоже.

— Образованная вы женщина, врач, — сказала она, — а души в вас нет. Он прежде вами восхищался, а любить — никогда! Так и ушел, и сердца вам своего не оставил.

— Ладно, ладно, проваливай, блядь подзаборная, — сорвалась Раиса, и губы у нее гневно запрыгали.

Манька хотела бросить в ответ обидное, гадкое, и ведь было что, но не смогла, швырнула деньги обратно, щелкнула знакомым замком и вышла.

Вернувшись в яблоковскую комнату, вспомнила, как шофер на поминках тихо сказал ей на ухо, что дает неделю на сборы. Манька осознала, что лишилась не только возлюбленного, но и крыши над головой. Осталась с тем, с чем приехала в Москву, иначе говоря, ни с чем.

Она поглядела в окно: машины мчались, обгоняли друг друга, словно на соревнованиях, ни один человек не шел без дела, а все устремлялись в разные стороны с силой и целью. Невольно Манька вспомнила деревню, где по улицам часто ходили просто так, а если кто спешил, то значит, уж обязательно что случилось. И жизнь там была какой-то другой, естественной, и даже смерть. Впервые она пожалела, что приехала в город, который не принес ей счастья, а только деньги, но оказалось, что для счастья этого мало.

Город враждебно гудел и вращался, как чертово колесо, центробежной силой отбрасывая Маньку на обочину, и она еще раз попыталась убежать от судьбы,

теперь — из города в деревню. Старые картинки поистерлись в памяти, и подумалось, что, может, деревня будет к ней милосерднее.

Яблоков дал сроку семь дней. Не мало, но и не много, надо спешить да пошевеливаться. Не знала Манька, что от этого времени еще останется.

Она нацепила на себя золотую цепочку, серьги и кольцо — подарки Грекова, сняла со сберкнижки всю сумму, завернула в носовой платок и сунула за лифчик: в столице на эти деньги и двух квадратных метров не купишь, а там вдруг дом стоящий подвернется. На Казанском вокзале взяла плацкарту до Свияжска и поехала на встречу с прошлым.

А может, и с будущим.

8

Дядька, уже совсем седой, махал топором возле дома, и Манька почему-то не к месту вспомнила, как Раиса Ивановна, обучая ее правильно говорить, заставляла быстро повторять: во дворе трава, на траве дрова…

Старик поставил кувалду на колоду, облокотился и с любопытством посмотрел на приезжую.

— Чай, не признали? — спросила Манька и почему-то заробела.

Хозяин помотал кудлатой головой:

— Признал. Отчего не признать, хотя рожа у тебя ширше прежней задницы сделалась. Видно, хорошо живешь.

Из сарая вышла сухая изможденная женщина с ведром, накрытым пожелтевшей марлей, и уставилась на гостью.

— Это я, тетя, — напомнила Манька.

Та покачала головой:

— Совсем городская. А тут чего потеряла?

— Сама не знаю.

— Может, молочка с дороги попьешь?

— Попью.

Тетка вздохнула и позвала племянницу в дом.

В кухне старик тотчас полез в шкаф за бутылью. Жена заголосила:

— Ой, опять скособочит! Чай, забыл, что фершел сказал, когда я летось тебя полумертвого на телеге в райцентр возила? Помаленьку надо пить, а ты завсегда четвертями!

— Указчику — говна за щеку. Нынче родня с самой столицы до нас, засранцев, приехала!

— Тебе бы только повод, — безнадежно махнула рукой жена и продолжила жалобы: — До сих со снохами в баньку шмыгнуть норовит.

Старик мгновенно, не оборачиваясь и не целясь, заехал старухе локтем прямо в глаз. Та не обиделась, откликнулась с чувством:

— Ты чо, ты чо. Силенок малесенько, а на расправу лютой.

Дядька налил самогонки в два граненых стакана и чокнулся с Манькой:

— Хрен с нею, а Бог с нами! Не обращай внимания. Пей. Чего скривилась? Продукт домашний, хороший.

— Может, хату какую прикупить да здесь остаться? — неопределенно сказала Манька.

— Тут жизнь давно кончилась. Нам-то деваться некуда, а тебе зачем пропадать?

Старик налил еще, они снова выпили.

— Первая колом, вторая соколом, а третья мелкими пташечками… — радостно сказал хозяин и снова наполнил стаканы. — Ты ешь покуда, — кивнул он гостье, — огурчики, грузди соленые.

— Не, — помотала головой Манька. — У меня на грибы аллергия.

— Что за зверь такой? — изумилась тетка. — Надо ж, каким словам обучилась!

Она и себе плеснула порядком: все равно сегодня бутыль прикончат, надо хоть поучаствовать. Может, оно и, правда, вредно, но ведь и хорошо тоже.

— Я у врачихи жила, — оправдалась Манька.

От выпитого она почувствовала приятное головокружение и вдруг сообщила доверительно:

— А у меня друг помер.

Старик посочувствовал:

— Терпи, девка.

— Лихо мне.

— Все равно терпи. Бог терпел и нам велел. Что мы еще умеем-то?

Когда самогон кончился, дядька завалился спать, а тетка недвусмысленно дала понять племяннице, что пора ей восвояси, хорошего, мол, понемножку. Манька засобиралась:

— Время-то бежит как быстро! На московский успеть надо. Пойду я.

Тетка посветлела лицом:

— Иди, иди, милая, с Богом.

Манька никогда столько не пила, но опьянения не чувствовала, легко отмахала пять километров и поднялась в горку к сельскому кладбищу. Оно так разрослось, что стало больше самой деревни — целый город мертвых, в котором копошились и что-то делали живые, воображая, что они нужны мертвым, тогда как, наоборот, это мертвые позволяли живым считать себя живыми.

Манька с трудом нашла родную могилку. Незатейливые цветы, посаженные теткиной рукой, уже распустились, но деревянный крест потемнел и подгнил, сделанная паяльником надпись еле различалась. Разбирая буквы, последняя из Котельниковых поняла, что подзабыла имена братьев, и сделалось ей тоскливо.

Невдалеке, за свежевыкрашенной оградой, стояла памятная с детства церквушка. В суетной Москве за грековской спиной Манька мало нуждалась в Боге, теперь у нее никого больше не осталось. Она торкнулась в калитку — заперта (это еще что за новые порядки!), руку поглубже просунула, щеколду откинула, низко поклонилась надвратной иконке и вошла в пахнущую воском полутьму божьего дома.

Воскресная служба закончилась, незнакомый молодой поп тушил свечи и собирал в картонный коробок огарки, на Маньку — ноль внимания, словно ее здесь нет.

— Батюшка, — робко попросила Манька, — примите покаяние, пожалуйста.

— В семь приходи, после вечерни.

“Чисто магазин, с перерывом на обед”, — подумала Манька, но вспомнила свое обещание Голосу и задавила обиду:

— Не могу, уезжаю сегодня, а очень надо, задолжала я Господу.

Священник поставил коробку, не спеша подошел, склонил голову и сказал, глядя в пол:

— Ну.

— Чего? — не поняла Манька.

— Какие грехи, рассказывай, — пояснил поп.

Он гримасничал, щупая языком больной зуб, скучал и думал о чем-то своем. Маньке исповедываться расхотелось, но поп ждал и она начала через силу:

— Значит, жила я не по заповедям, хотя не для удовольствия грешила, а по обстоятельствам, выкручивалась, как могла. Мужчин много имела без любви, за деньги. Молилась редко, в пост скоромное ела. Еще одной женщине смерти желала и мужа ее в грех ввела. Может, оттого он и помер прежде времени.

До Маньки вдруг дошло: а если так и было? Она испугалась, заплакала и тут услышала торопливое:

— Отпускаю тебе грехи твои, дочь моя. Аминь.

— И все? — изумилась Манька.

Столько маялась, терзалась, а все так просто?! Не правда это. Она недоверчиво поглядела на святого отца и устремилась прочь, даже не перекрестившись.

9

Манька долго шла вслед утоптанной тропинке по-над речкой, наконец в удобном месте спустилась к воде, присела на бережку.

— Травка, травка, — горестно качала головой Манька, лаская ладонью какие-то мелкие невзрачные цветочки и чувствуя себя виноватой, что не знает их по имени. — Травка, травка…

Пьяные слезы текли ей в рот. Она хотела что-то сказать или подумать, но мыслей определенных не было, только нежность к земле, к бегущему по ней муравью, к солнышку, ко всему, что она собиралась покинуть. Деток не народила, никто по ней не заплачет. С тех пор, как умерли мамка с папкой, никому она не нужна, никому. Одному Сереженьке, да и того уже нет…

Зачем снова маяться? И так жизнь ее была откушена с одного конца — без детства. Теперь и без любви. Дальше сил не хватало. И почудилось Маньке, что время остановилось. Ослепшая от слез, она не видела, как вошла в воду, только ощутила влагу в туфлях.

Это пробудило в ней воспоминание о том, как маленькой девочкой летом она бегала босая по дороге, вдоль которой лепилась вся деревня. Дорога была русская, то есть немощеная и вообще никакая, просто полоса земли, разбитая тележными колесами в пыль. Местами пыли набиралось по щиколотку. Днем пыль была горячей, вечером прохладной и щекотными червяками пролезала между пальцами ног. В дождь пыль становилась липкой и скользкой, как клейстер, а дорога непроезжей.

Дно реки оказалось илистым, ноги вязли, и Манька подумала: “Хорошо, надела лодочки с перепонками, а не то бы соскочили с ног”. Она шла медленно, и солнце било ей прямо в глаза.

Когда вода достала Маньке до подбородка и пора было тонуть, она вдруг поплыла, да не как-нибудь, а саженками, привычными с детства. К тому же неожиданно Манька вспомнила про диван. Новый, красный, месяц назад купила, какие деньжищи угрохала! Теперь он вроде и не нужен, а такой удобный, раскладной. Еще занавески тюлевые, не стиранные ни разу, Сергею Палычу нравились. Тоже, значит, не нужны.

“Обидно”, — вздохнула Манька, развернулась и поплыла к берегу.

Не из-за дивана, конечно. Не жаль ей было ни дивана, ни денег, а жаль только себя. Это думать легко — возьму и утоплюсь! А попробуй — духу не хватит. Почувствовала Манька, что не может так запросто и глупо сгинуть. Как ни велико свалившееся на нее несчастье, а жизнь все-таки лучше смерти.

Однако, похоже, не нам решать — жить дальше или нет.

На том месте, с которого Манька вошла в воду, сидел парень, смазливый, гладко причесанный, одетый по-городскому, в черную кожу с заклепками, и рылся в ее сумке.

— Не тронь, — сказала Манька, — в ухо дам.

В ответ раздался гнусный смешок.

У парня неестественно блестели глаза, он часто облизывал потрескавшиеся губы, над верхней примостилась застарелая болячка.

Манька отжала руками подол платья, села на траву и стала выливать воду из туфель.

— Ноги у тебя молодые, — удивился парень.

— Я сама не рухлядь, — разозлилась Манька. — Тридцатника нет!

— Для такой профессии многовато, — сказал парень.

— Для какой профессии? — не поняла Манька.

— Дура, что ли? У тебя на морде написано.

Манька тронула себя за лицо, наконец сообразила, о чем речь, и вовсе рассвирепела:

— А по твоей роже сразу видать, что подонок!

Парень будто не слышал, вывел из кустов крутой мотоцикл.

— Поедешь со мной? Ну!

— Чего нукаешь, не запряг пока, — продолжала огрызаться Манька.

— Еще не вечер.

Манька хмыкнула, подумала про себя: “Чем хуже, тем лучше”, — и полезла за спину к своей судьбе, которая наконец ее настигла.

— Давай, жми на газ, дави на эту жизнь, чтоб чертям тошно стало! — крикнула она с надрывом.

Мотоциклист ухмыльнулся:

— Станет.

Время подошло к концу.

10

А может, и не начиналось?

Маньку по осени нашли грибники в лесу аж под Котельничем. Узнать ее было трудно, да и кому узнавать-то? Об исчезновении никто не заявлял. Труп захоронили в безымянной могиле. Скоро холмик сровнялся с землей, его затоптали, и не осталось ни следа, ни памяти.

 

Третьего не дано

Диакон Игорь Шутов получил назначение на юг, в приход кубанской станицы. Не иначе, Господь помог. Известно, что в епархии, как и в миру, свои интриги, и заиметь теплое во всех отношениях местечко просто так — сродни чуду. Этому событию предшествовали четыре года послушничества в обители и два года службы в монастырском храме, где он учился совершать литургию, обряды, исполнять песнопения.

Настоятель, к которому Игорь обратился за рекомендацией на рукоположение в первую ступень священства, тянул сколько мог, поскольку деньги богатого подопечного уплывали вместе с ним и сие было прискорбно, но святой отец также видел, что и послушник понимает подоплеку промедления, и потому нехотя, но отпустил его.

— В вере Господь меня утвердил, — говорил Игорь, привычно клоня голову, — но монашеский аскетизм не по моим слабым плечам, есть также у меня сокровенная потребность служить не только Богу, а и людям. И из Москвы хочу уехать, дабы ничего не отвлекало, не напоминало о прошлом. На новом месте имею надежду с Божьей помощью церковь обустроить и причту достаток дать.

На самом ли деле он так думал или разум искал лазейку, Игорь и сам не знал.

— Иди, коли душа требует, благословляю, — вздохнул игумен, заметив про себя, что с большими средствами многие благие начинания и без помощи Всевышнего доступны, а от скрытой досады не смог удержаться, изрек сентенцию: — Не забудь, однако, что только нынешний день дан в твое распоряжение. Каждому раскаявшемуся грешнику обещано прощение, но никому не обещан завтрашний день.

1

До тридцати трех лет жизнь Игоря, атеиста по воспитанию и убеждению, протекала на редкость благополучно, и ничто не предвещало его странной судьбы. Близкие и друзья даже предположить не могли подобного исхода. Как потом стали думать, все началось с женитьбы, но, возможно, и много раньше.

Родился Игорь в семье потомственных адвокатов, где всегда жили умом и трудом, где даже в советские времена, когда судебное производство стоило копейки, водились немалые деньги. Посему он подрастал в некотором отдалении от занятых делом родителей — в коленях у нянек и домработниц. Его все баловали и любили. Еще бы! Такой славный ребятенок — золотые кудряшки, выпуклый лобик, полные губки — чистый херувим. А спокойный какой! Да и чего капризничать, когда ни в чем нет отказу.

Баловство баловством, а учить дитя начали чуть ли не с пеленок, средств на единственного, притом позднего сына не жалели. Тогда еще о возможности получить образование за границей и слыхом не слыхивали, зато держали лучших домашних репетиторов для обучения нескольким языкам и игре на фортепиано. Мальчик способности имел выше средних, характер упорный, деятельный и самостоятельный. Никто не сомневался, что после школы он продолжит фамильную традицию. Так и вышло, и все вокруг были счастливы, и он сам, похоже, доволен.

Такой благополучный с виду, современный и даже красивый молодой человек. Откуда же взялся в самый праздник жизни обвал, если не было для этого никаких причин?

Впрочем, одна все-таки была — беспокойная, хотя и задавленная хорошим воспитанием и материальным благополучием, натура. Засыпая и просыпаясь с пьянящей радостью от безграничности своих возможностей, Игорь временами явственно ощущал душевный зуд: впереди текущего времени должно находиться то, чего он еще не мог вообразить и выразить что-то важное, скрытое за обыденностью, прорваться через которую не хватало храбрости. Риск велик, а не всякий, удобно устроившийся среди себе подобных, готов стать изгоем.

Мятеж проявлялся смутно, неосознанно, отдельными слабыми толчками, не достигающими цели, потому что цели определенной, яркой, от которой сердце горит, как раз и не было. А вот звоночки — были.

Еще в старших классах Игорь увлекся химией, надумал поступать на химфак или в медицинский. Отец, человек искушенный, отговаривать напрямую не стал, дразнил полушутливо: “Химик-гуммиарабик. Будешь всю жизнь в прожженных кислотой штанах ходить. Еще не известно, есть ли у тебя талант. Раньше надо было шевелиться. Ребята вон в специальных школах с химическим уклоном учатся, тебе их не догнать, придется полжизни пробирки мыть. Конечно, я все могу, за деньги… Но ведь ты не этого хочешь? Между прочим, в морге трупы ковырять тоже не каждый выдержит, ты ведь, насколько я помню, брезгливый. Медики — вообще каста, как мы, юристы. Одно мое имя откроет тебе дорогу. И память у тебя хорошая, ассоциативная”.

Парень помаленьку сник. Но заложенное природой стремление к нестандартным решениям и в университетские годы дало о себе знать. С детства родители записывали Игоря в разные секции: бокса — чтобы мог за себя постоять, конькобежную — чтобы побольше времени проводил на воздухе, волейбольную — для общего физического развития. Вот волейбол-то и захватил парня. Мускулистого, росту под метр девяносто, его сразу зачислили в вузовскую команду, а он неожиданно сделал такие успехи, что стали к нему наведываться тренеры из сборной.

Отец за голову схватился: “Было в семье три сына: двое умных, а третий спортсмен. Но ты-то у нас один! И разве это профессия? Если здоровье позволит — до тридцати лет. А потом?” Однако на этот раз речи отца не произвели впечатления на двадцатилетнего верзилу, и он уже собрался для начала перейти на заочное отделение, как неожиданно, падая с новенького навороченного мотоцикла — тоже очередное увлечение, — сильно повредил плечо. Его спортивная карьера оборвалась, не начавшись, а нереализованная мечта запомнилась терпким вкусом поражения.

Блестяще окончив университет, Игорь двинулся наконец по стопам предков. У отца были авторитет, кандидатская диссертация в одной из областей гражданского права, давно и тщательно сформированный круг профессиональных знакомств, заботливо выстроенная популярность, подкрепленная простыми и верными приемами.

Проходя студенческую практику в районной юридической консультации, сын имел возможность наблюдать, как пришедшему по совету друзей клиенту отец выразительно глядел прямо в глаза, словно напоминая: “Мы ведь уже союзники, следует это закрепить, чтобы я был уверен в вашей благодарности”. Посетитель, единственная надежда которого — хороший адвокат, а этот, как ему говорили, именно такой, открытого натиска не выдерживал и раскошеливался мимо кассы, авансом, на мелкие расходы, подсознательно понимая, что это только начало, а конца не видать, но какой у него, бедолаги, выход? Отец даже выработал особый жест, которым брал суетливо подаваемые деньги, — собранными лодочкой пальцами, сверху вниз — и купюры исчезали у него в кармане, будто растворялись в воздухе. До следующей встречи, а следовательно, до следующей хрусткой порции, отец терял к клиенту интерес.

Нужно отдать ему должное, тяжбы он в подавляющем большинстве действительно выигрывал, причем не только за счет прекрасно устроенной головы и накопленного опыта. Он знал всех судей кассационных судов, а они знали его, и не понаслышке: при удачном завершении процесса им перепадала от счастливых истцов или ответчиков вроде и не взятка, а так, благодарность, однако увесистая, заранее обговоренной величины. Схема была сложной — через третьи, абсолютно верные, руки, чтоб не засветиться, — но работала, как часы. Поэтому, если дело и проигрывалось в первой инстанции, то отменялось в городском или областном суде со стандартной формулировкой “не все обстоятельства исследованы с должной глубиной”. На худой конец, в порядке надзора сочинялась жалоба в Прокуратуру, затем в Верховный суд, там тоже фамилии известных адвокатов были на слуху и в канцеляриях работали свои люди. На крайний случай оставался протест в Президиум. Гражданские разбирательства тянулись годами, а деньжата капали и капали, а популярность росла и росла.

Но настали новые времена, и сын склонил отца открыть частную юридическую контору. Игорь уже не опускался до получения левых авансов. Роскошный антураж приемной и богатый послужной список владельца позволяли установить твердую

таксу — 200 у.е. в час и хороший процент с выигранных дел, клиенты — только платежеспособные, главным образом процветающие компании и преуспевающие граждане. За символическое вознаграждение Игорь брался защищать лишь людей с громкими именами, чтобы привлечь внимание к своему бизнесу и к собственной персоне.

Все его стремления были направлены на завоевание успеха, богатства, права жить по законам сильного, а точнее — без закона, по примеру любимого государства. Оно тоже опиралось не на любовь и добро, а на силу и зло. Шла неравная борьба, в которой Игорь был на стороне силы, однако большого восторга от этого не испытывал. Где-то глубоко, скажем прямо — очень глубоко, копошилась в нем неприязнь к подлецам, которых, как правило, и приходилось выгораживать. К сожалению, у порядочных людей деньги отсутствовали, а заниматься юриспруденцией бесплатно — все равно что играть в преферанс на поцелуи.

Лишь однажды последовал минутному порыву и тайно пожертвовал весь гонорар ответчику, обделенному по суду с его же, Игоря, помощью. Не потому, что пожалел невиновного, победило почти бессознательное стремление вырваться из-под диктата обстоятельств. На том дело и кончилось.

Жизнь модного столичного адвоката была полна до краев. Тщательно подобранный штат крепких юристов, громко именуемых партнерами, выполнял львиную долю заказов, себе патрон оставлял самые выигрышные и малообъемные дела. Уже не отца, рано ушедшего из жизни, а его самого знали по имени и в лицо, приглашали на официальные приемы, снимали на телевидении. О вояжах за границу, тусовках в модных ночных клубах и дорогих ресторанах с попсовой богемой — и говорить нечего. В его кругу так жили большинство, а если кто и маялся дурью особости, то втайне от конкурентов.

Он имел практически все, что возможно иметь, но с некоторых пор перестал получать от этого удовольствие. Желать больше нечего, не маячит впереди глупый, всеми осмеянный идеал, к которому бесконтрольно стремится совсем даже не тело, а малопонятная, может, и вовсе не существующая душа, нет будущего, которого он не знал, но в которое бы верил.

Вот если бы Игорь любил власть, тогда проблем нет, ибо только одной ее, сердешной, никогда не бывает много, и никто еще не назвал эту капризную даму надоедливой. Но вкус власти ему необъяснимо претил. И пришла тоска, пока еще легкая, покусывающая не слишком больно.

Он начал выпивать, когда хотел не видеть окружающее, а увиденное — не понимать. Отдохнув в бездумье, снова погружался в свое предсказуемое бытие, с ожесточением двигал вперед дело, блефуя и рискуя из одного чувства противоречия, и ему сказочно, неправдоподобно везло. Пристрастился Игорь и к картам, бывало, сутки просиживал за ломберным столом. Хорошо еще не рулетка его захватила, не скачки, и если он проигрывал, то не так много, чтобы потерять значительную часть уже достаточно серьезного капитала, в котором отцовскую долю теперь нужно было рассматривать в лупу.

Женщин он тоже имел с избытком, и по любви, и за деньги, испытывая к слабому полу интерес, больше похожий на спортивный азарт. Ни одна из перебывавших в его роскошной квартире девиц и дам не оставалась там надолго, оскорбленная эгоизмом и небрежением хозяина. Он тоже их не удерживал.

При таком раскладе жена выглядела лишней. Иметь обязанности, приспосабливаться к чужим привычкам, удовлетворять непонятные претензии, идти на компромиссы… С какой стати? О продолжении рода Игорь не беспокоился — его честолюбие не простиралось столь далеко, чтобы желать повторения себя в другом.

Так продолжалось до той самой золотой и одновременно роковой середины жизни, когда он случайно познакомился с девушкой Лялей, не похожей на всех предыдущих. Коса, тонюсенькая талия, изящные ручки и ножки, нежная кожа без косметики и патриархальное воспитание — эдакий антиквариат. Заложенное семьей совпадало с ее строгим душевным складом, к тому же в окружении подвизались преимущественно коллеги, физики-теоретики, падкие больше на идеи, чем на удовольствия. Специальность Ляля выбрала по совету отца — известного ученого, не чаявшего души в дочке, с детства рисовавшей не кошек с бантиками, а математические формулы.

Игорь в первый же вечер, доставив девушку-игрушку домой на машине, хоть и сознавал нестандартность ситуации, все-таки по обыкновению полез целоваться. Ей бы вырваться или дать ему пощечину, а она заплакала. Бывалый ловелас суперпрактического склада оказался беззащитен и обречен. Долго еще потом он боялся Лялю даже обнять, уже и тогда, когда она сама этого хотела, но стеснялась обнаружить. Он так умилился этой чистотой, что незаметно для себя влюбился самым что ни на есть романтическим образом.

Но любит ли она? Игорь боялся узнать, однако, холодея от ужаса, спросил. Ляля, привыкшая мыслить аналитически, подумала и ответила обстоятельно:

— Я когда вижу тебя издали, сердце начинает ныть, будто его узлом завязывают. Значит, люблю. Мы можем пожениться.

Он потерял голову и бросился в омут семейной жизни.

  2

Получив девушку на законных основаниях, Игорь ходил, оглушенный совершенно новыми ощущениями, переполненный благоговением и незнакомым первобытным восторгом от близости столь дивного существа. Ее наивность в интимных вопросах восхищала. Это позже он решит, что неосведомленность и нетронутость — результат того, что никто до него ее по-настоящему не захотел, иначе бы она уступила и была, как все, а не та, которой он прельстился. Но пока он был неожиданно сильно и глупо счастлив.

Между тем его чувство возникло из стремления к тому, чего у него никогда не было, и женился он вовсе не по любви, как думал, а потому, что ему стало скучно и неинтересно жить привычной жизнью, пресыщенная натура требовала чего-то неизведанного. С жадностью эгоиста он брал, брал, брал, а Ляля давала, давала, а когда захотела взять, то не получила ничего и от обиды и пустоты начала переделывать его жизнь. Занятие, которое никогда ничем хорошим не кончается.

У нее были свои представления о любви, о семье, о том, к чему надо стремиться и с кем дружить. Она настаивала, чтобы Игорь не пил, не курил, не ходил в рестораны, не играл в азартные игры, а задерживаясь на работе, звонил домой. Проявляла нетерпимость к его привычке сквернословить и, чтобы удалить скопившуюся от плохих слов отрицательную энергию, жгла в углах комнат свечи. Наблюдая с некоторой оторопелостью за этой процедурой, Игорь впервые подумал: “И зачем только я женился?”

Занятия в аспирантуре оставляли молодой супруге много свободного времени, и она не ложилась спать, пока муж не даст подробного отчета о прошедшем дне, обижалась, что он опаздывает или совсем не является к ужину и редко берет ее с собой в гости. Но Игорь не собирался менять своих привычек, защищая знакомый образ жизни, как изношенный и, в общем-то, надоевший, старый, но такой уютный пиджак. Он не прерывал связей с друзьями, тем более что это были по большей части нужные люди, задействованные в его профессиональных интересах, и вскоре снова стал проводить ночи за картами и вином, а иногда и со старыми подружками, хотя прежнего удовольствия не получал: что-то помимо воли в нем переменилось.

Возвращаясь под утро после покера и видя жену в тихих слезах, Игорь пытался втолковать ей, что компании его совсем не для воспитанных девочек и что полный деловой энергии мужик не должен с шести вечера сидеть дома с женой перед телевизором, в махровом халате и стоптанных шлепанцах. Ляля мило смеялась вместе с ним, но на другой день все повторялось.

Как раньше она была сама нежность и радость, так теперь — нежность и печаль. Печали Игорь интуитивно сторонился: это было чувство из ящика Пандоры, в который заглядывать опасно. Лучше бы жена картинно заламывала руки и кричала с надрывом, что ее разлюбили. Так поступали прежние женщины, а эта, без вины виноватая, только плакала и мягко корила. Смирение и покорность, давно и справедливо изжитые цивилизованным обществом, адвоката смущали и раздражали одновременно.

Ко всему прочему, Ляля оказалась болезненно ревнивой: к женщинам, к друзьям, к сотрудникам, и Игорю приходилось многое утаивать. В России не могут не врать и не воровать, кто соврет лучше и уворует больше — тому и слава. Игорю, при его материальном положении, воровать было ни к чему, и врать, даже просто бахвалиться, он не имел привычки: пусть выдают желаемое за действительное те, кто не сумел реализоваться. Да и Ляля заклинала не оскорблять ее ложью, но, когда на вопрос “у тебя были женщины после свадьбы?” отвечал “были”, она в очередной раз разражалась слезами.

— Чего ты хочешь? — устало спрашивал он.

— Хочу, чтобы душевно мы были одно целое.

На территорию своего “я” Игорь не пускал никого, тем более эту маленькую слезливую куклу.

— Ну, это вряд ли. Душа — моя, моей и останется, если она есть вообще.

— Есть, есть, поверь мне как физику! — оживлялась Ляля, мгновенно просыхая от слез. — Никакими биологическими процессами в организме нельзя объяснить муки совести или стремление к гармонии. И понятия счастья из материи не выведешь, потому что материя определяется безличными законами, ее цель — расти, питаться, умирать, а счастье — из области идеалистического, духовного. Материалисты дух отрицают, но ставят перед человечеством духовные цели. Из-за этого парадокса люди, достигнув богатства, начинают чувствовать неудовлетворенность жизнью, пьют и даже стреляются.

— А ты разве не материалистка?

— Я дуалистка. Телесное и земное изучено достаточно подробно, тут уже не может быть революционных открытий. Что выше материи? Дух и космос, то есть энергия. Здесь мы, сравнительно, не знаем ничего. Частный вопрос этой темы — моя диссертация.

“Вот ведь, умна, — думал Игорь, — но женская интуиция полностью отсутствует, и в этом смысле она глупа беспредельно”.

Однако самым неожиданным открытием для него стала религиозность жены. Даже моясь в ванной, она не снимала нательного креста, по утрам запирала дверь и молилась в своей комнате, где весь угол заставила иконами. Он-то думал, что желание непременно венчаться в церкви — лишь дань моде, но все оказалось глубже и серьезнее. Впрочем, его это мало касалось, разве что по каким-то особым святым дням или постам Ляля отказывала ему в близости.

Иногда закрадывалась мысль, что она его морочит, и он пытал ее логикой и смыслом:

— Почему христиане, словно язычники, поклоняются иконам, попы в праздники разряжены в золотое шитье, а Христос в простом балахоне ходил?

Ляля на религиозные темы говорила неохотно, понимая подоплеку его интереса, но сдерживалась и отвечала серьезно:

— Молятся не изображению, а тому, кто изображен, не вещам, а частице Бога в них. Блеск одежд и окладов есть отображение света Божьего, отблески Его радости.

— А почему крест целуют, ведь с его помощью Иисуса казнили? — не унимался Игорь.

— Крест — не орудие убийства, а победное оружие Христово, средство искупления грехов человеческих. Перед распятием Иисус говорит: “На сей час Я пришел”, а на кресте: “Свершилось!” Дать тебе Евангелие? Почитай.

Он замахал руками:

— Ну, нет. Недосуг.

А про себя сокрушался: “Как можно всерьез заниматься такой галиматьей? Надо бы расстаться, слишком мы разные”. Но развод тоже был проблемой. Пойдут скандалы, выяснения отношений, сбегутся родственники, начнут мирить и запутают все окончательно. Не хотелось делить имущество и видеть ухмылки друзей, предостерегавших его в свое время от опрометчивого шага.

Однажды Ляля пришла домой просветленная — приняла предложение занять место младшего научного сотрудника в небольшой лаборатории, занимающейся изучением тонких энергий. Когда Игорь узнал, сколько ей будут платить, хохотал до колик: за такие деньги дешевле сидеть дома, на бензин больше уйдет. Однако она вдохновилась, вставала спозаранку, тщательно приводила себя в порядок, даже губы научилась подкрашивать, маленькой, но твердой рукой заводила “БМВ”, который он преподнес ей в качестве утешительного приза к годовщине свадьбы, и исчезала до вечера. Случалось, задерживалась за полночь, объясняя, что идет эксперимент, который прерывать нельзя. Тогда не она, а он ждал ее и нервничал, хотя беспокоиться, конечно же, было глупо.

Ляля и в командировки ездила, на юг, в Геленджик, говорила, там у Академии наук в горах экспериментальная база. Возвращалась загорелая, в хорошем настроении. Слез поубавилось, упреки стали вялыми, а совместная жизнь сносной. “Может, еще утрясется”, — думал Игорь безо всякой надежды.

Накануне катастрофы жена уговорила взять ее на ужин в загородном доме одного крупного чиновника. Игорь жалел наверняка испорченный вечер, но отвертеться не смог. Гостям предлагалось немерено выпивки, бильярд, карты. Хоть комнаты и поражали воображение размерами, вокруг столов на западный манер стульев не ставили, и народу набилось видимо-невидимо. Девка, толстозадая и вульгарная, что очень Игоря возбуждало, пыталась к нему клеиться, но Ляля, находясь на другой стороне залы и согласно кивая какому-то лысому мужику, караулила каждое движение мужа. Когда он сел играть, она пристроилась сзади, и карта, естественно, не пошла. Игорь довольно грубо посоветовал жене убираться, и она неожиданно куда-то исчезла. Закончив две пули с большим минусом и в плохом настроении, адвокат решил наконец уехать. Оказалось, Ляля ожидала внизу, в вестибюле, среди фикусов и рододендронов в кадках. Ни упрека, ни жалобы. Игоря передернуло.

Он еле держался на ногах после бессонной ночи и немалого количества спиртного, но жена за руль, как обычно, не села, может, потому, что сама соблазнилась парой коктейлей, а для нее это уже много.

Однообразная серая лента шоссе убаюкивающе неслась навстречу. Игорь тупо таращился на дорогу, стараясь не заснуть. Внезапно Ляля сказала:

— Не знаю, за что ты разлюбил меня. Но я не могу жить без любви, понимаешь? Не умею!

Он слышал ее слова как сквозь вату. Разговаривать не хотелось, страдания жены не трогали, скорее злили, и Игорь резко нажал на газ. Резина противно завизжала на повороте.

— Ты нас угробишь, — спокойно произнесла Ляля как раз перед тем, как машина врезалась в бетонное заграждение.

Он еще успел подумать, что другая сказала бы “меня”, а эта должна была унизить своим великодушным “нас”. Потом почувствовал сильный удар в грудь, и наступила тьма.

Когда Игорь пришел в себя, в салоне горел верхний свет, Ляля сидела рядом, запрокинув маленькую головку с закрытыми глазами на безмятежном лице. Он понял, что она мертва, как только увидел тонкий, изящный, даже с небольшой горбинкой нос, туго обклеенный бледной глянцевой кожей. Не было у нее такого носа, у нее был мягкий, чуть вздернутый носик.

Игоря охватило тоскливое безысходное чувство непоправимой вины. Он мог ее оскорбить, унизить, бросить, но изменить до неузнаваемости не имел права. Напрасно она к чему-то стремилась, терзалась и плакала. Бессмысленность всей ее прошлой жизни, а значит, и жизни вообще стала так очевидна, что волосы зашевелились у Игоря на голове. Перед глазами все поплыло. Подавив тошноту, он с трудом перетащил жену на водительское место, а сам вывалился наружу, потеряв сознание от боли.

Новые методики и дорогие лекарства за месяц поставили его на ноги. Следователь не долго мучил известного адвоката допросами. Картина казалась ясной, правда, пострадавший не мог вспомнить, зачем и как добрался на сломанных ногах до дверцы с противоположной стороны автомобиля. Вполне возможно, потерю памяти спровоцировало сильное сотрясение мозга.

— Так кто сидел за рулем? — как бы между прочим спросил капитан, составлявший протокол.

К этому вопросу Игорь был готов.

— Моя жена. Я слишком много выпил.

Неожиданным оказалось другое.

— Вы знаете, что ваша покойная супруга была на третьем месяце?

— Конечно, — не моргнув, соврал вдовец.

Одно время Игорь действительно думал, не родить ли Ляле, может, заумь пройдет, но сам оказался не готов к отцовству, тем более на фоне назревающего разрыва, и потому был предельно аккуратен. Непонятно, как она могла забеременеть. Впрочем, теперь это уже не имело значения. Лялю похоронили без него. Ее родители, с которыми он так и не нашел общего языка, будто испарились.

Говоря со следователем, Игорь старался уйти от ответственности по инерции. После случившегося он стал себе противен и предельно ясен: среднестатистическое ничтожество отечественного разлива, такое же, как все вокруг, сверху и снизу. Сплошь отрицательные заряды, по определению Ляли. Живем, словно бессмертные, подчиняясь исключительно прагматическим задачам, расталкиваем друг друга локтями, не ведая жалости, не зная красоты.

Понимание пришло к нему не путем умозаключений, а через ощущение, и это было страшно. Жизнь теряла смысл.

Игорь вернулся из больницы в свою квартиру, показавшуюся пустой, будто из нее вынесли часть мебели, открыл дверь в комнату жены, зажег лампаду. На него смотрели святые — кто сурово, кто бесстрастно, и только Богородица в центре домашней божницы тихо грустила, подпирая нежный лик тонкой рукой: “Утоли моя печали” — поздняя, малоценная копия с чудотворной иконы, привезенной казаками в Никольский храм Замоскворечья при первом Романове.

Игорь почувствовал, как сердце его сокрушилось под гнетом трех самых страшных грехов: нелюбви, убийства и предательства. И все они совершены по отношению к одной, маленькой и беззащитной женщине — его жене. Рука сама потянулась ко лбу, и он перекрестился. Впервые в жизни. И тогда же его впервые посетила нелепая

мысль — уйти в монастырь.

Но долго переживать и скучать в одиночестве ему не дали. Нагрянули друзья, сотрудники, постоянные клиенты, просто знакомые, все хотели засвидетельствовать адвокату свое почтение, преданность, привязанность. Не обошлось без тостов за чудом спасенного. О погибшей жене никто не вспоминал: не этично, ведь она чуть не убила такого замечательного человека. Секретарша осталась ночевать, хотя Игорь и вытолкал ее из спальни на диван, но в целом вновь обрести почти утерянное прошлое оказалось приятно, и душевная боль, терзавшая его целый месяц, отступила. Без остановок и торможений он покатился по знакомой колее.

Некоторое время Игоря держала повседневность — умыться, почистить зубы, выпить кофе, завести машину, встретиться с клиентом, выступить в суде… На ночь он принимал снотворное, но по утрам, когда чириканье будильника выхватывало его из объятий сна, зыбкое пространство между вчера и сегодня заполнялось смертельным отчаянием. Оно, как море в отлив, отступало вместе с остатками сновидений, оставляя после себя сердцебиение и четкое осознание, что он как-то не так прожил лучшую часть жизни и сделать уже ничего нельзя.

Не нежелание, а невозможность жить томила его, отсутствие той лунки, в которую могла спрятаться его раненая душа. Кончилось тем, что Игорь выставил из домашнего бара целую батарею бутылок и запил по-черному, без закуски. Через неделю, когда пить ему обрыдло еще больше, чем жить, он понял, что готов застрелиться. Пистолет имелся, отличный, американский, даже разрешение было. Игорь бодро дослал патрон в ствол, но вместе с этим металлическим звуком мужество неожиданно его оставило. Тогда он пошел в комнату Ляли.

Все находилось на своих местах, как при жизни хозяйки, только пыль осела на полированных поверхностях и замутила экран монитора. Игорь мельком глянул в зеркало на себя — опухшего, небритого, но, как оказалось, все еще собой любимого. Остановился перед киотом, встретился с темными глазами Богородицы и сказал со всей искренностью, на которую был способен:

— Дело не в том, боюсь или не боюсь я смерти, а в том, чтобы преодолеть ее бессмыслицу. Существует ли истина, которая позволяет не содрогнуться, встречая смерть?

Дева Мария взирала на него, жалеючи. Она-то знала, но не могла передать, он должен был догадаться сам.

Внезапно его осенило: “ Ляля предпочла бы, чтобы я не застрелился, а покаялся. Почему не пойти на компромисс: я признаю Бога, а Он откроет мне смысл происходящего. Так противно жить, не понимая мира и даже себя”.

Игорь отложил пистолет и пошел звонить по телефону.

3

Нашелся среди его обширной клиентуры человек, хорошо знакомый с настоятелем московского мужского монастыря, и Игоря, пожертвовавшего крупную сумму, приняли туда на послушание. С монастырского склада ему выдали рясу без подпояски и подрясник из дешевой ткани, но совершенно новые, скуфейку, постельное белье, даже мыло. От сапог с портянками он отказался, оставшись в своих черных высоких шевровых ботинках, купленных в Лондоне на Ковентри-стрит.

Крохотная унылая келья вмещала две узкие металлические койки с допотопными тумбочками, какие теперь можно увидеть только в муниципальных больницах. Сосед — бледный худосочный юноша, со взором, обращенным долу, поклонился новенькому в пояс. Днем они почти не сталкивались: убирали в комнате по очереди, исполнять послушание их направляли в разные места на работы, подходящие по физическим данным и склонностям. Но и встречаясь, практически не разговаривали. Вечерами Игорь исподтишка наблюдал, как юноша истово молится, а затем сразу укладывается лицом к стене и всю ночь спит тихо, как мышка. Мучаясь бессонницей, Игорь заботливо прислушивался — дышит ли сосед? Парень ему нравился.

Когда приходилось дежурить в трапезной, Игорь старался положить сокелейнику кусок рыбы получше да каши погуще. Послушник это понял, сказал с чуть заметной укоризной, стесняясь поучать старшего по возрасту:

— Живущие по плоти Богу угодить не могут, дух есть искра Божия, плененная плотью. Спасение — в освобождении духа от телесности.

— Где ж в тебе тело? — улыбнулся Игорь участливо. — Насквозь светишься, чист и прозрачен, скоро нимб над головой появится.

Молодой послушник шутливого тона не принял:

— Даже святой не может считать себя чистым, ибо тысячи страстей окружают нас. Совершенства достигнуть нельзя, но устремленность к нему в себе воспитываю.

Перед таким религиозным рвением Игорь отступился, решив, что сам на подобное вряд ли способен, однако постепенно втягивался в монашеское мироощущение. Совсем недавно не знал, как правильно перекреститься, а теперь жил по законам Божьим и в молитвах проводил большую часть дня и даже ночи. Он отдал нищему с паперти свои швейцарские часы и больше не примеривался к течению времени, свободный от ответственности перед обществом, от суеты и повседневных забот, засасывающих и съедающих человека без смысла и значения. Избегал выходить за стены монастыря — в общении со светскими людьми можно оскверниться, растерять то, что собрал в уединении, зачем лишний раз пытать искушением неокрепший дух?

Как каждый послушник, он обязан был отказаться от собственной воли, держать в простоте тело и чувства. Половое воздержание давалось ему легче, чем посты, помогали ледяной душ, молитва и голод, который только один сильнее потребности в женщине. Но постепенно, превозмогая себя, он довел ежедневный объем пищи до минимума, желудок его съежился и перестал ныть. Игорь исхудал, лицо до самых глаз густо заросло светлыми волосами, а голова, напротив, начала плешиветь. Когда обнаружил на своих прежде круглых, загорелых, а теперь острых и бледных коленях красноватые затвердения, наподобие мозолей, потрогал их с удивлением, но равнодушно. Мозоли так мозоли, какое это имеет значение? Земное его больше не волновало.

Если бы строгость жизни являлась гарантией непогрешимости в вопросах веры, все было бы слишком просто. Непонимание святых истин оборачивалось для Игоря тяжелыми сомнениями в правильности избранного пути. Как ни старался он отучить себя размышлять и во всем искать логику, ему это плохо удавалось.

Бывало, стоя часами в привычной молитвенной позе, он шептал: “Вначале было Слово…” Какое слово, почему Бог есть Слово? Неужели до сотворения мира Господь был бессловесен и ничем не занят?” Где-то Игорь прочел, что это неточный перевод и на самом деле подразумевается не слово, а мысль, идея. “Тогда еще ладно. А далее? Бог создал землю и жизнь на ней, и ад и рай специально для людей, единственно во всей бесконечности Вселенной. Какая узкая специализация, не согласующаяся с возможностями Бога, как их описывает Книга Книг. Когда основа неубедительна, как принять все остальное?”

Игорь долго мучился про себя, но если Всевышнему известно даже не произнесенное, решил открыться и своему духовнику:

— Может, не надо думать, вникать?

Наставник, человек новой формации, хорошо образованный, отнесся к исканиям послушника благосклонно:

— Отчего же не надо? “Начало всякому благу — правый разум и рассужде-

ние”, — рек Господь Иисусу Навину. Только коммунистам нужны были не умные, а послушные, церкви умные не мешают. Однако не ищи истины, изучай Писание, и она сама найдет тебя. Ты знаешь больше многих братьев, захочешь — духовную карьеру сделаешь. Читай не только жития святых, Евангелие и Библию, а русских религиозных философов, у нас хорошая монастырская библиотека.

Услышав про карьеру, Игорь внутренне съежился, но читать стал много, лишний раз убеждаясь, что люди и поумней его верили в существование Бога. Никто ведь не отрицает, что Вселенная — великая тайна. Отгадывают одни загадки — появляются другие, и так до бесконечности, вообразить которую человеку не под силу. Но если признать существование Божьего Промысла, то все становится на свои места, все обретает свою разгадку и смысл. Даже если Бог и выдуман, то умно, не зря. Личностей-то раз-два, и обчелся, а толпе нужен предводитель. Толпа сама дороги не ведает. Как стадо баранов ведет на пастбище козел, так и паству… прости, Господи, за сравнение!

Однако наставник переоценил возможности не по-монашьи пытливого послушника. Философские абстракции были не его стихией. Игорю хотелось совсем иного: чтобы богослужения были понятны и доступны, совершались на современном языке и содержали объяснения слова Божьего, Священного Писания, поучений и проповедей. Видел, что не только у него, у большинства прихожан смутные, путаные представления о вере. Но ведь от нее же ждут спасения! Храмы полны духовных мертвецов, которые возносят молитвы, выстаивают многочасовые литургии и принимают церковные таинства, но в остальное время живут жизнью язычников.

На Пасху в монастырскую церковь приехали высокие гости — городская власть с огромной свитой. Встали за барьером справа от амвона, все с зажженными десятирублевыми свечами, даже охранники. Спохватываясь, поспешно крестились и кланялись вместе с толпой, потому как правил не знали. “Кого хотят обмануть — народ, себя, Бога? Уж если я который год молюсь и пощусь, а веры нет как нет, откуда она у них-то, ренегатов, вчерашних партноменклатурщиков? Духовные жулики! Это про них Розанов писал: “Нормативный интеллигент утром верит в Ницше, в обед — в Маркса, а вечером — в Христа”. И марксизм-ленинизм, и сталинизм, и рынок — тоже религия, только с другим объектом. Человек религиозен по своей природе, а неверие как таковое просто не существует”.

На время чтение насытило мозг, но и вопросов прибавило. На некоторые Игорь сам нашел ответы, а в чем-то еще больше запутался и опять пошел к наставнику.

— Как понимать: “блаженны нищие духом”? Что может быть хуже духовной нищеты? — страстно вопрошал Игорь.

— Божественное в человеке есть благодать, или дар Божий. Чтобы его принять, надо иметь смирение, осознание, что ты нищ в самом главном и способен приобрести нечто, тебе не свойственное. Благодать — реальная связь с Творцом, которая может вывести тебя за пределы Вселенной, подверженной разрушению.

— Долгие молитвы, воздержание не разрушают ли здоровье? — пытал наставника кандидат в монахи. — Постных дней в году сто восемьдесят, а у желающих причащаться еженедельно — все двести пятьдесят. Церковь пытается победить в человеке природу, и когда ей это удается, не побеждает ли она заодно и самого человека?

— Чистота тела нужна для чистоты души, ибо они вещи суть нераздельные. А в церковь никто не приходит насильно, только по свободному желанию. Всякого она приемлет, каждому дает надежду. Только в ней одной сохранились идеалы. Кто еще с нею сравнится? Везде нас любят по выбору, одна церковь любит всех.

Игорь совсем осмелел:

— А хорошо бы — каждого в отдельности, тогда бы ей цены не было. Но ортодоксальная церковь на время не отзывается, закостенела.

— Каждого в отдельности любит Господь. А консерватизм, за который ругают православие, один есть защита устойчивости церкви. Только начни менять, и конца этому не будет, и скоро основы пошатнутся. В косности — спасение церкви, а значит, и душ наших.

— Если церковь есть свет, то может ли она совершать обряды за деньги? В святом месте все обязано быть бесплатно.

— Ты прав, это шелуха, дань ситуации, это отпадет, — спокойно соглашался наставник. — Главное, что спасение приходит даром, как благодать, а не за пожертвования, не за святость, не за подвиг. Только по милости Божией. Стремись доказать любовь к Богу добрыми делами, но спасение не плата за них и доступно всякому.

— Еще меня мучает непостижимость Бога, — говорил Игорь, сознавая, что кощунствует. Но ныне вся его жизнь зависела от ответов на эти вопросы. — Почему Бога нельзя ни понять, ни увидеть?

Наставник был терпелив:

— Если бы Бог не превышал нашего разумения, то кто-нибудь мог счесть человека причиной всего сущего. В мире же все связывает только Божий Промысел. Верь в Христа, а не просто в учение его, исполняй десять заповедей и обретешь жизнь духа вечную.

“Найду ли я наконец истину? Или воображу, что нашел? Может, смирюсь с тем, что ее заменяет, и успокоюсь?” — мучительно думал Игорь, подавляя знакомое до боли, томительное чувство дисгармонии.

После нескольких лет, проведенных за стенами обители, оно снова обострилось, потому что не только на духовной стезе, но и в труде, без которого здоровый человек впадает в тоску, Игорь не находил достаточного удовлетворения. Рубка дров, работа на строительстве новых палат давали заряд мышцам, но не захватывали целиком, к живописи, ремеслам, садоводству призвания не было. Более же всего давило однообразие. Но ничего иного монастырь предложить не мог, между тем деятельная натура требовала движения. А тут еще произошел толчок извне.

Тихий болезненный послушник принял постриг и переселился в кельи иноков, а у Игоря объявился новый сосед, здоровенный лохматый детина с безумным взором. В первый же вечер после молитвы он сел на кровати и засипел:

— Ты зачем здесь?

— Не на исповеди, — буркнул Игорь. — Спи.

Мужик не обиделся, уж больно ему хотелось поговорить.

— А я в миру не могу, тяжек мне мир, не понимают меня люди, а я их.

— Монастырь не убежище для тех, кому дома плохо. Сюда приходят по причине множества грехов или из любви к Богу.

Сосед обрадовался, загудел:

— Чего-чего, а грехов у каждого на два монастыря хватит. К Богу же я всей душой, но тяжкую он наложил на меня епитимью — женщину хочу, женщины голые, задастые мерещатся мне во сне и наяву. А тебе, брат?

— А мне нет, — зло отрезал Игорь. — Жениться надо было.

— На кой ляд мне жена — глядеть, что ли? В пост ее не трогай, накануне воскресений и праздников — тоже, до и после причащения да пока брюхатая ходит и ребенка из сисек кормит — опять нельзя. Я же христианские заповеди блюду. А правду говорят — у игумена полюбовник, что прислуживает ему за столом? Ты как думаешь, врут?

— Ничего я не думаю.

— То-то и оно.

— Ты молись лучше.

— Да я молюсь, однако вчера опять исподники мокрые были, два раза за ночь. Наказание!

“Тяжелым утюгом гладит человека Бог”, — вспомнил Игорь. Он постоянно чувствовал на себе странный взгляд волосатого мужика, казалось, его рысьи глаза светятся в темноте. “По силе я ему не уступлю, но если он нападет во сне? Только не хватало подвергнуться сексуальному насилию. И где? В монастыре! Можно, конечно, попросить в пару другого послушника, но, пожалуй, пришло время уносить отсюда ноги”, — сформулировал Игорь уже вполне оформившуюся мысль и решил попросить у настоятеля рекомендацию на рукоположение в первую ступень священства. Поскольку жены не было, Игорь принял обет безбрачия и сделал это с легкой душой: за то время, как он ушел из мира, плоть не сильно его обременяла.

Накануне торжественного дня Игорь долго постился, испытывая вполне искренний трепет перед обрядом посвящения. Тем более странно, что в самый ответственный момент хиротонии, когда два иподиакона под руки сопроводили его пред царские врата и трижды обвели вокруг престола, он внезапно увидел эту сцену со стороны и, несмотря на длительное послушничество, порядком изменившее восприятие, еле сдержался от смеха: почудилось, что он участвует в любительском спектакле. Звучали молитвы, архиерей, блестя праздничными одеждами, уже положил на плечо новопо-священному орарь, надел поручи и вложил в ладони длинную рукоятку круглого серебряного веера с изображением шестикрылого серафима, а Игорь все не мог стряхнуть с себя бесовское наваждение. Но клир трижды грянул “достоин!”, и он очнулся, а после слов “ победную песнь”, как требовалось, слегка помахал рипидой над Святыми Дарами, как бы отгоняя воображаемых мух. Свершилось!

4

Первосвященник станичной церкви отец Александр, из местных, пузатый от картофельно-мучной диеты, был по-мужицки сметлив и проницателен, к тому же не завистлив. Нового диакона, прибывшего из столицы на собственном джипе, принял радушно. Многочисленные поповские дети, да и сама попадья во все глаза таращились на высокого стройного блондина в узких черных брюках, чуть припорошенных летней пылью южных дорог, в белоснежной сорочке без воротничка, какие надевают под стихарь, и в модных ботинках.

Отобедав чем Бог послал и осмотрев бедно убранную церковку, возведенную на фундаменте разоренного еще при большевиках храма, диакон получил от батюшки вместе с благословением общую ориентировку и принялся за поиски жилья.

Станица растянулась от железнодорожной станции до горной реки одной широкой улицей, километров на пять-шесть, со многими мелкими боковыми переулками. Однотипные хаты из саманного кирпича, выбеленного известкой, просторные дворы за штакетником, повитые поверху от солнца виноградной лозой, густые сады, огороды на задворках. Рядом с вокзалом в период развитого социализма успели-таки влепить десяток плюгавых пятиэтажек, более поздние новшества не коснулись этого небольшого и сугубо сельскохозяйственного района. Заканчивалась станица короткой улочкой вдоль реки, перпендикулярной главной. Дома тут стояли с одной стороны, а на другой, за шеренгой пирамидальных тополей, похожих на гигантские веники черенками вниз, над речным обрывом разместились дачные участки.

После войны их получили по особому сталинскому указу защитники отечества, чином не ниже полковника, с удивительной по тем временам привилегией — без необходимости оформлять прописку, что приравнивало сельские постройки к загородным дачам. Однако радовались отставники недолго. Жизнь в глуши никак не хотела налаживаться: транспорта и магазинов нет, даже хлеб нужно выпрашивать в воинской части, рынок и почта — на другом конце поселка. Продали несостоявшиеся помещики с любовью сооруженные дома местным властям за копейки: станичникам интелли-гентские фантазии, вроде беседок, мансард, ванных комнат и не работающих фаянсовых унитазов, даже если бы вдруг и понравились, так все равно денег нет — трудодни отоваривали натуральным продуктом.

Сельсовет организовал в опустевших дачах для школьников летний лагерь с опытными делянками, потом и тот закрылся из-за отсутствия средств у бывшего колхоза-кормильца. Когда-то он именовался “миллионером”. Теперь уже никто не помнил, что это значило: то ли народу тут много работало, то ли урожай такой богатый снимали. С начала 90-х в станице появились заколоченные дома, брошенные поля, старики со слезами умиления вспоминали жизнь при коммунистах и привычно ругали новую власть.

Однако время шло, государство, изъяв у народа все сбережения, накопленные за полвека, на четвереньки приподнялось, начало отдавать если не зарплаты, то хотя бы изредка — пенсии. Набежали коммерсанты, магазины росли, как грибы после дождя, явились и смекалистые любители чистого деревенского воздуха, южного тепла и жирной землицы, цена на которую, уже было ясно, когда-нибудь да установится, и немалая, а пока надо успеть взять даром.

В общем, диакону, присмотревшему дачу над речкой, заново обжитую и частично благоустроенную, цену назвали по местным меркам заоблачную, чтобы отвязался, потому как продавать не собирались. Покупателю сумма показалась смешной, он и еще прибавил — на переезд и за срочность, просил освободить в три дня. Перед такими деньгами, да еще в валюте, провинциальный владелец недвижимости не устоял. Когда он съезжал, во дворе уже ждали фургоны с мебелью, заказанной в областном центре по интернетовскому каталогу — ноутбук диакон всегда возил с собой.

Участок был велик — больше гектара. От дороги его укрывали разросшийся сад и виноградник на шпалерах, но и пройдя сквозь них, можно было увидеть только заднее крыльцо основного дома и длинную стену хозяйственной пристройки — столовая, летняя кухня, русская баня-каменка и уборная, функционирующая в соответствии с законом всемирного тяготения. Слева и справа забором служили заросли шиповника и дикой вишни. Возле дома сирень соседствовала с жасмином и кустами вьющихся роз, обильно усыпанных мелкими цветками. Под островерхой крышей ворковали голуби.

Диакон прикинул, что, если тут приживется, пробурит скважину и протянет водопровод. На первое же время хватит насоса на колодец.

Газон перед фасадом заканчивался у самой реки, подмытый высокий берег которой нависал над глубоким бочагом. Игорь заглянул вниз: метра три, если не все четыре, и большие валуны. В бочаге неспешно двигались темные спины непуганых рыб.

Лето стояло жаркое и, как обычно в этих местах, сухое, прозрачная река несерьезно приплясывала на перекатах, оставляя в стороне широкое русло, покрытое галечником. Местами ее можно было перейти, не замочив обуви, но осенью, когда шли бесконечные обильные дожди, вся долина заполнялась водой цвета общепитовского кофе. Она угрожающе поднималась, бурлила, тащила всякую дрянь, кусты и даже деревья, хлюпала и чмокала, облизывая глинистый обрыв, продырявленный норами щурков, целовала взасос промоины. Берег постепенно уступал этой страстной любви, и три сросшихся гигантскими стволами серебристых тополя уже находились в опасной близости от края, держа землю своими корнями.

В тени деревьев стояла скамья. Перед диаконом, присевшим на нее, открылась свободная, до самых гор ничем не заслоненная даль. О, ему давно уже не было так хорошо! Никакие посторонние звуки, порожденные грубой цивилизацией, не доносились сюда, только голоса птиц, шелест листьев на ветру, шорохи насекомых в траве, всплески воды на перекате.

“Имеет ли смысл эта красота? А хоть бы и не имеет! — Игорь, как всегда, вступил на опасную тропу мирского восприятия. — Плевать ей на всех нас, размышляющих о ней! Она сама себе смысл. В эту красоту, в эту природу можно уйти, как в небытие, смирившись с нелогичностью жизни”.

Он велел поставить на краю обрыва стол и кресла, плетенные из ротанга, и сидел тут часами, отдыхая душой и вознося Богу тихие молитвы.

Дом из оштукатуренного шлакоблока, примитивный по архитектуре, но уютный, летом хранил прохладу, зимой — тепло. Комната посередине, самая большая, с камином, служила гостиной, две боковые, окнами на восток, — спальней и молельней, где на поставце, в центре других, ценных и старинных икон, диакон поместил простенькую “Утоли моя печали”. Портрет жены в серебряной рамке стоял на письменном столе в рабочем кабинете на западной стороне.

Отец Александр прислал свою племянницу, лет пятнадцати, прибраться у диакона в новом жилище. Она весело и быстро вымыла окна и полы, с упоением расставила в кухонном буфете сервизы и диковинные блестящие кастрюльки со стеклянными крышками, весело попрыгала крутой попкой на пружинистых кожаных диванах, наконец вскипятила чай, достала баночку меда — подарок дяди к новоселью и села с диаконом за стол.

Козьи сиськи племянницы упирались в трикотажную майку, не желая расплющиваться. Нахалка нарочно выпячивала их на обозрение, скалила белые молодые зубы, давая понять, что давно уже не девочка и не прочь развлечься хотя бы и со священником.

Наивный в своем мужском эгоцентризме, Игорь усмехнулся — приятно сознавать, что женщины больше не играют в его жизни никакой роли. Вместе с тем и опечалился: молодежь даже в отдалении от цивилизации сильно развращена телевидением и Интернетом. Однако ж хозяйство надо кому-то вести, и он попросил служку найти ему бабу в возрасте.

Пришедшая по рекомендации ему не понравилась: тип восточный, взгляд неопределенно-сонный, веки коричневые, тяжелые. Она, как филин, все прикрывала ими глаза. Наверное, лет сорока — полнота и черная одежда старили ее. Но, собственно, почему она должна ему нравиться?

— Православная? — кисло спросил диакон.

Женщина молча отогнула глухой ворот темной блузы, обнажив белую шею в складках и оловянный крестик на суровой нитке.

— Как зовут?

— Сима.

— Хорошо, приступай завтра.

Сима пошла прочь, тяжело ступая толстыми, как столбы, ногами в стоптанных на одну сторону босоножках. Служка пытался рассказать, кто она и откуда: “… вдова, чистоплотная и работает споро, потомственная черноморская казачка, родичи переселились на Кубань в восемнадцатом веке, бабка черкешенка, еще здравствует, семья большая, все вместе живут…”

Диакон махнул рукой — неинтересно. Он давно и намеренно отучался от любопытства. Кроме собственной души и своих отношений с Богом, его ничего не волновало, и это было отрадно.

На субботнюю литургию народу в церковь набилось много, в том числе молодых, правда, в основном женского полу. Станичные девки, толкая друг друга, заранее занимали места поближе к амвону, чтобы лучше разглядеть красавчика диакона, послушать его мягкий, с грудными нотами баритон. Многомудрый отец Александр украдкой улыбался в усы: паствы прибыло!

С новым священнослужителем у батюшки сложились добрые отношения, особенно после того, как диакон на исповеди рассказал ему о сокровенном — о своей вине, о мучительной привычке сомневаться во всем, о не изжитом еще эгоизме и недовольстве собой. Мог бы и промолчать, коли в основном уже установился. Конечно, так и полагается — ничего не скрывать от представителя Господа на земле, но к искренности отец Александр относился как к самостоятельной ценности.

Обязанности свои новый диакон знал отлично, тексты не бормотал под нос, как прежний, а читал в полный голос и с выражением, в общем, трудился на совесть, тем более церковь за недостатком прихожан открывалась всего три раза в неделю да по праздникам.

В диаконовой усадьбе хозяйничала Сима, работая с утра до темноты, медленно, но толково, иногда оставалась ночевать в комнатенке при кухне, а со временем переселилась совсем и только в воскресенье уходила на другой конец станицы к своей семье, которая, видно, больше нуждалась не в ней, а в деньгах, которые она приносила.

Кроме деловых качеств, Игоря примиряла с работницей ее неразговорчивость. Вначале она еще спрашивала, что приготовить, когда подать, но, привыкнув к гастрономическим предпочтениям и расписанию хозяина, и вовсе замолчала. Однако и тогда не сделалась ему симпатичнее.

Как-то на рассвете диакон выглянул в окно и неожиданно приметил в саду Симу. Уверенная, что ее никто не видит, женщина увлеченно, не спеша, мяла крупным ртом большую грушу, и в этом процессе участвовали не только ее губы и зубы, а все лицо. Отец Игорь отвернулся, чтобы не впасть в грех неприязни.

В другой раз ему случайно приоткрылся чужой секрет. Как обычно, встав ночью по нужде, прямо в исподнем, тихо, чтобы не разбудить работницу, он крался в туалет за летней кухней, когда вдруг услышал из пристройки глухое бормотание. Диакон замер, и голос донесся отчетливее.

— Святой Угодник, смилуйся, попроси Господа нашего, чтобы открыл глаза рабу Божьему и возжелал ненаглядный мой сердца моего, полного любви! — жарко молилась Сима Николаю Чудотворцу.

Диакон неслышно, на цыпочках, засеменил дальше. “Надо же, — думал он по дороге к нужнику, — и этот изжеванный кусок мяса объят страстью к кому-то. Да… И некрасивые, и горбатые любят и чувствуют, как мы. А может, и сильнее. Велика власть диавола!” Он машинально и невразумительно перекрестился.

На досуге Игорь надевал шорты, кроссовки и отправлялся в степь. Он привык к чахлым городским скверам и сырому холодному Подмосковью, засиженному дачниками, словно мухами. Когда работал в адвокатской фирме, в отпуск летал куда-нибудь на Канары или на Кипр, где мало смотрел по сторонам, проводя дни в барах, бильярдных, бассейнах, а ночи в постели с девицами. Возвращался без впечатлений, скорее опустошенный, но с печатью юга на лице в виде облезающего носа.

Здешняя природа была ему незнакома и удивительна. Завораживали розовые, переходящие в светлую зелень закаты и ранние радостные рассветы; молочные туманы поздними вечерами, когда с реки тянет подвальной сыростью; низкие осенние облака и снотворный стук дождевых капель по железной крыше. За рекой на добрый десяток километров тянулось степное предгорье — кустарники, немереные поляны, перелески со студеными ключами, и только у самого горизонта, где глаз уже не различал деталей, поднимались горы, подернутые дымкой вечной тайны.

Земли эти и в прежние времена не запахивали (и без того полно чернозема), и они лежали нетоптаные, прекрасные в своей девственности. Игорь до усталости бродил в одиночестве под палящим солнцем, умиляясь и пестрому клеверу, прозванному детьми “кашкой”, и голубым цветкам непритязательного цикория, вдыхая горячий запах полыни и чабреца. За сезон кожа на лице задубела, волосы выгорели до соломенного цвета, серые глаза стали яркими и уже вовсе неотразимыми для женщин, тело и ноги окрепли, напружинились, и такое ликование поселилось в нем! Куда девались сомнения и проблемы! Забытая радость переполняла его.

Диакон стал лучше спать, добрее и терпимее относиться к людским недостаткам, даже иногда улыбался Симе. Но вместе с возрождающимся интересом к окружающей жизни к нему возвращались страсти. Регулярно во сне он стал пить замечательное вино, а вскоре уже обнимал Лялю, причем с такой жаждой любви и желания, каких не испытывал даже в медовый месяц. Это была какая-то всепоглощающая сладостная мука. Он не знал, как от нее избавиться, но еще больше не знал — хочет ли избавления.

Однажды ночью от отчаяния соскочил с кровати и рухнул на колени, да так громко, что Сима за стеной заворочалась на кровати и снова затихла. Диакон начал молиться, жарко, падая лбом до самого пола, а ударившись случайно, стал ударяться нарочно, снова и снова, с каждым разом все сильнее. Руку заносил в крестном знамении аж за плечи.

Господи! Прими молитву от скверных и нечестивых уст, не погнушайся мною как недостойным, не лиши утешения Твоего бедную душу мою, измаялась она, стонет в грешном теле. Избави меня от искушений лукавого. Перед Тобою, Господи, исповедаю все горе мое. Велики грехи мои, не дают они мне покоя. Тщетно прикрываюсь от посторонних глаз внешним образом благоговения, но совесть моя, несмотря на то, обличает меня всегда. Каюсь, надеясь на спасение. Уповаю, Господи, уповаю, что и меня простишь.

Молился он долго, не чувствуя никакой перемены внутри. Здоровый мужик, на коленях, неодетый, растрепанный, со вспухшей шишкой на лбу — впору расхохотаться от такой картинки, но он упал на кровать и заплакал безо всякого облегчения. Так и заснул в слезах. Открыл глаза — перед ним стояла Сима.

— Что с вами, отец диакон, — спросила она, — стонали сильно. Не заболели, часом?

— Нет, — прохрипел Игорь и посмотрел на нее мутными, еще не отошедшими от сновидений глазами.

Женщина все поняла и молча легла рядом. Сонное лицо выражало полную покорность, глаза совсем закрылись. Так лежали они оба на спине, не говоря ни слова, наконец, перестав бороться с химерами, он повернулся и заголил Симе ноги. До колен они напоминали цветом головешки, а выше, никогда не видевшие солнца, казались девственно белыми.

Диакон не почувствовал ни удовольствия, ни раскаяния, но несомненно — облегчение. Сима сразу ушла, а он вспомнил, как жарко она молилась Угоднику. “Зачем же тогда со мной?.. Да, впрочем, что тут странного. Все мы одинаковы — любим одних, спим с другими и больше всего обижаем тех, кого любим”.

Ляля, хотя и не так часто, продолжала сниться, но Игорь редко пользовался услугами работницы, терпел до последнего, лишь когда зов плоти становился нестерпимым, открывал дверь в комнату при кухне и звал Симу. Лицо его выражало не страсть или хотя бы желание, одно нетерпение.

Она безошибочно определяла этот его особый, глухой тембр голоса, наскоро вытирала руки о полотенце, опустив глаза, боком, быстро проходила мимо него в гостиную и, не раздеваясь, не сняв растоптанных босоножек с пыльных ног, бухалась навзничь на низкую тахту. Диакон тоже спешно делал свое мужское дело, а сделав, брезгливо ретировался. Он никогда не ждал от женщины ответа, а почувствовав его, оказался бы сильно шокирован, как если бы дверь вместо скрипа вдруг запела оперную арию. Он не задумывался о причине всегдашней готовности и покорности Симы. Она была для него одушевленной вещью, в которой он изредка, наперекор себе, нуждался. И нужда была противной, и вещь малоценной. А значит, и грех невеликий.

Диакон включил в утреннюю и вечернюю молитвы дежурную фразу “Господи, не остави меня грешного, уподобившегося скотам неосмысленным, не отступись за невоздержание мое” и пришел к выводу, что в станичном приходе все складывается лучше, чем в монастыре, а раз так, следует обдумать перспективу.

Но судьба питает слабость к неожиданностям. Вот и Игорю, нащупавшему шаткое равновесие души и тела, она приготовила козни.

Жарким днем второго лета службы диакона хоронили умершую от старости станичную жительницу, совершенно ему неведомую. Отец Александр проводил отпевание по полной программе, значит, заплачено было немало. Вначале ритуал совершался в церкви, потом на кладбище.

Покойница, иссохшая старушка, невыразительностью лица походила на всех усопших. У гроба стояло много народу, как обычно в деревнях, где на свадьбы и поминки приходят без приглашения не только родственники, но и соседи, даже просто живущие на одной улице. Сдержанность не считается тут хорошим тоном, поэтому они громко причитают и льют по умершим обильные и искренние слезы, а потом так же охотно пьют за помин души до тех пор, пока грусть не сменится всеобщим весельем.

Цветами из собственных палисадников старушку завалили до самого подбородка. Мужчина, по виду нездешний, хорошо одетый, подошел, освободил от цветов ее руки, беспричинно поправил в них иконку, поцеловал на лбу бумажную полоску со старославянскими письменами и махнул рукой: заколачивайте!

Диакон взглянул повнимательнее на родственника, отдающего последние распоряжения, и обомлел: да ведь это Володька Кузьмин, с мехмата, капитан университетской команды по волейболу! Взаправду тесен мир. Прежде они дружили, потом Игорь из-за травмы бросил спорт, а приятель, наоборот, ушел в профессионалы. С тех пор не виделись, и вот Бог свел неожиданно в неожиданном месте, а может, неслучайно и в назначенном, ибо посылал диакону последнее испытание.

Владимир тоже узнал старого товарища, хотя удивился до крайности его виду и статусу, пригласил помянуть матушку. Диакон не отказался, забыл слова монастырского наставника: глаза и уши суть двери, через которые соблазны входят в сердца наши, и ничем так не грешит человек, как языком.

Игорь отслужил литургию и приехал к Владимиру, когда, напившись не допьяна, поскольку закуска была непривычно обильной, станичники уже разошлись. И вовремя, теперь поговорить можно без помех. Оказалось, Володька в мировые чемпионы не вышел, но долго и хорошо играл в команде известного спортивного общества, а теперь перешел в тренеры, зарабатывал достаточно.

— Чудеса, — покачал головой волейболист. — В одном городе жили — ни разу не столкнулись, а в родную станицу на три дня приехал — и такая встреча! Да ты выпей хоть сухого, что ли. Со свиданьицем!

Гость бокал только пригубил, и Владимир добавил с неожиданным вызовом:

— Или ты раб божий и ни в чем уже не волен?

Игорь с удивлением посмотрел на приятеля: видно, у него с Богом свои счеты.

— Нет, я истинно свободен, потому что стезю священника выбрал сам. А что до рабства, так не обольщайся, все мы чьи-нибудь рабы — или Бога, или дьявола, рядящегося в тогу страстей. Третьего не дано.

— Бог — это от страха, — убежденно произнес Владимир. — Если б смерти не было, никакой Бог не нужен.

— И то верно, — согласился диакон. — Христос дан смертным в утешение и во спасение. Земной конец наш — близко, далеко ли, однако настанет. Уже и секира при корени древа лежит, возвещал Иоанн Предтеча.

— Ты женат? — внезапно спросил Владимир, и тайная боль его сразу обнажи-лась. — Умерла, говоришь? Это еще ничего. А моя женщина меня бросила. Да как! Два года от мужа ко мне бегала, любила исступленно, каждый раз как последний, со стонами и слезами, даже крестик на время снимала — очень религиозная была, Бога своего боялась оскорбить. Уже договорились, что мужу скажет, разведется, и мы поженимся, тем более ребенка нашего носила. Однако все тянула, не решалась и

вдруг — исчезла. Совсем. Ни объяснения, ни записки, ни звонка! Будто я вовсе не существую.

— Обиделся. Сам бы позвонил.

— Так она же мне ни адреса, ни телефона не давала, чтобы муж не узнал, всегда сама свидания назначала. Я на все соглашался. Я так ее любил… Правда, возникало временами жуткое ощущение, что она любит во мне не меня, а кого-то другого. Думаешь, такое возможно?

— Женщины — существа опасные по своей сути, похотливее и невоздержаннее мужчин. Моя жена исключение, она была лучше меня, и я ее убил, — произнес Игорь, испытывая соблазн открыться, но не разъяснил подлинного смысла фразы.

Спортсмен сморщил лицо, принимая чужую боль и мешая ее со своей:

— А моя-то так сердечна, нежна, умна, волосы золотые. Ты глянь! — Обманутый любовник сунул Игорю небольшой дорожный фотоальбом. — Это мы два раза на юг ездили отдыхать. Посмотри, а я пойду чайник поставлю, чайку-то с матушкиным вареньем попьешь?

Владимир отправился на кухню. Диакон нехотя раскрыл альбом на середине и обомлел. Перелистал вперед, назад — все то же… Ошибка исключена: на него смотрела живая Ляля.

— Вот блядь! — с чувством сказал отец Игорь и перекрестился. — Прости меня, Господи.

От товарища по несчастью он свое открытие утаил. Никакой особой горечи, как и облегчения собственной вины, которая ни при каких обстоятельствах не могла стать меньше, диакон не испытал. Давно все было, много воды утекло. Как сильно, оказалось, он переменился, его мысли, устремления и чувства стали совершенно иными, его нынешняя жизнь не связана с прошлой. Теперь уже совсем.

Ляля ему больше не снилась. Ночные мучения кончились, но и что-то дорогое ушло безвозвратно. В остальном все было по-старому.

Минула неделя. Диакон все так же ходил на службы, а в свободные дни — в степь. Август выдался жарче обычного, поэтому прогулки пришлось сократить. Вот и нынче, в праздник Преображения Господня, видно, из-за духоты, клонило в сон, Игорь не мог пересилить расслабленность и встать на рассвете для утренней молитвы, провалялся в постели до завтрака, а в церкви, заканчивая просительную ектенью, вдруг забыл слова… Более того, когда после молитвы благодати Святого Духа и “Отче наш” толпа приблизилась, чтобы разобрать хлеба причащения, на мгновение ему показалось, будто один из прихожан держит в руке не просфору, но истинно тело.

Диакон устал. Приехав домой, он снял рясу, пообедал, лег на террасе и заснул. Проснулся часу в четвертом пополудни, голова гудела, во рту ощущался дрянной вкус. Шея под бородой вспотела, он вытер ее углом простыни и вдруг вздрогнул от омерзения — вспомнил сон. Будто стоит он у плиты и жарит на огромной сковороде цельного, только маленького, словно игрушечного, младенца, переворачивая его вилкой с боку на бок, чтобы подрумянился со всех сторон. А у ребеночка лицо, как на его собственных детских фотографиях.

И сон этот как-то был связан с видением во время сегодняшнего богослужения. Непонятная тревога сжала сердце диакона, он растер рукой занывшую грудь и прямо в длинной нижней рубахе направился в сад. Проходя мимо летней кухни, неожиданно для себя обратился к Симе:

— Не скучно тебе?

— Нет, — как всегда, коротко откликнулась та, удивляясь его вопросу. Она недавно управилась с делами и прилегла отдохнуть.

— А мне что-то одиноко, — продолжил свои странные речи отец Игорь.

Сима поняла его по-своему и поспешила поднять юбку, обнажив перламутровые бедра.

Диакон брезгливо поморщился:

— При чем тут ты!

И пресек ее порыв пренебрежительным жестом.

Выйдя из тени дома на открытое место, он ощутил обжигающие лучи солнца. Цикады безжалостно терзали свои подбрюшные цимбалы, и их пронзительные звуки больно отзывались в ушах, жар раскаленной земли проникал под рубаху снизу, тонкие подошвы сандалий нагрелись, казалось, он ступал по раскаленной плите. “Как в пекле”, — покачал головой диакон и направился к реке, чувствуя непривычную слабость в ногах.

Тут дышалось немного свободнее. Он пододвинул кресло к самому краю обрыва и сел. Лицо его нащупал мягкий воздух — именно воздух, ветром, даже слабым, это назвать было нельзя, — и диакон в изнеможении прикрыл глаза. “Что-то я не так сказал Симе. Напрасно обидел, нехорошо. Надо исправить. Да разве только это? Пытаюсь обмануть Бога в себе, использую церковь как ширму, за которой удобно жить. Я пришел к Богу для себя, а надо для других. Пора отринуть сомнения и просто верить, утоляя жажду жизни и добра самой жизнью и добром. Может, снизойдет на меня в конце концов святое озарение и приобщусь к вере истинной. Завтра утром перед службой исповедаюсь отцу Александру”.

Снизу доносился неумолкаемый плеск реки, перебирающей камни.

Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй создание Твое. Дай мне слезы умиления, дай покаяние, дай умение исправить себя. Преклоняю перед Тобой колена сердца своего, — взмолился диакон и, представив внутренним взором Богородицу, продолжил: Избави от скорбей душевных, утоли моя печали, скорая Утешительница. Утоли…

То, о чем он размышлял весь год, обрело четкие контуры. “Надо ехать в Москву, переписать фирму на партнеров, изъяв свою долю, продать недвижимость. Настала пора заняться богоугодным делом: позолотить купол, заказать хороший колокол с подголосками, иконостас, новое праздничное облачение для священников. Серебряный потир для вина и красивый дискос вместо железной тарелки я уже приобрел, но есть нужда и в другой церковной утвари. Для прихожан богадельню построю, с собственным уставным капиталом, чтобы не нуждались в спонсорах, а жили на проценты. Еще прикуплю земли и возведу часовню при кладбище. Здесь моя душа прислонилась, видно, здесь мне и успокоиться”, — подумал диакон размягченно, и ему стало легко.

…Но никому не обещан день завтрашний.

Готовя ужин, Сима время от времени бросала взгляд в окно. Диакон сидел к ней спиной, не шевелясь, непонятный и недоступный, как идол. Солнце клонилось к закату, с реки наконец потянуло свежестью, а он продолжал сидеть, не меняя позы, и женщина не выдержала. Взяла тесак для рубки мяса с широким лезвием, задумчиво взвесила его в руке, но положила на место и вышла в сад.

Двигаясь неслышно на своих плоских ступнях, Сима подошла к диакону сзади и остановила сонный взгляд на его сухой, до красноты загорелой шее. Постояв некоторое время в задумчивости, она глубоко вдохнула и широким жестом, изо всей силы толкнула кресло обеими ладонями.

Послышался шорох осыпающихся с обрыва мелких камней и земли, затем глухой удар, будто кочан капусты упал со стола на пол, и наконец слабый всплеск. Сима не шевельнулась, не посмотрела вниз, а продолжала стоять с воздетыми руками, будто провожала диакона в небо.

Следствием было установлено, что священнослужитель местной церкви Игорь Шутов скончался от сердечной недостаточности по крайней мере за два часа до того, как упал в реку.