1

Как так получилось, за какие грехи, но семья Котельниковых — муж с женой, бабка и четверо мальцов от семи до пятнадцати лет — вымерла в три дня.

Накануне, чуть рассвело, ребята, опередив других деревенских, пустились в лес. Только пятилетняя Манька осталась дрыхнуть. Куда ей за ними угнаться, пусть подрастет. Лес мальчишки знали и любили, что находили съедобного — собирали наперегонки. Зверобой, мяту, земляничный, брусничный лист, цветы и ягоды шиповника — тоже стороной не обходили, под чердачными балками сушили на чай.

Стоящие грибы еще не пошли, попадались главным образом сыроежки, но мать и из них, с картошкой, с луком, вкуснющую жареху готовила, язык проглотишь. Уже к завтраку сыновья приволокли два полных лукошка, сами почистили, сами промыли у колодца.

— Вот они, мои дорогие помощнички! — похвалялась мать.

Засыпала ломкие шляпки и ножки в кипящую, слегка подсоленную воду. Когда пена поднялась, сняла ее большой шумовкой, грибы на дуршлаг откинула. От коричневого отвара таким лесным духом потянуло, что мать не удержалась, отхлебнула густой пряной жидкости, утерлась ладонью: ох, вкусно!

— А нам, а нам! — закричали ребята и выпили супец до дна.

Ошпаренные сыроежки жарились быстро. Самую большую порцию съел отец, хотел даже самогонки по такому случаю пригубить — жена не дала: еще чего, спозаранку! Беззубая бабка поглотала грибки целиком, благо скользкие, сами проскакивают.

Одна Манька грибов не ела, у нее от них почесуха начиналась. Мать считала — не болезнь это, а дурь, потому на девчонку накричала, но ту хоть прихлопни! Распустила рот корытом, готовясь зареветь. Отец не выдержал, погнал паршивку из-за стола. Манька обиженно шмыгнула носом, схватила ржаную горбушку и со всех ног бросилась во двор.

Так она в первый раз убежала от судьбы и одна из всей семьи осталась жива. У других шансов не было: в той юшке яду хватило бы на дюжину лошадей. Грибы тогда какие-то странные уродились, даже бывалые грибники ошибались. Много народу потравилось.

Всей родни-то у Котельниковых — сеструха покойного. Муж у нее пьющий, семья большая, бедная. Где столько денег на гробы взять? Сколотили один большой ящик, одну яму на кладбище вырыли, один на всех крест вытесали. Покойтесь с миром!

Попик — волосенки жиденькие, давно немытые — тонко и долго зудил заупокойную. Мужики кривились: поскорее бы замолчал, бабы — те терпеть горазды, да и повод есть всплакнуть не только об ушедших. У каждой своя печаль имелась и теперь как раз вспомнилась.

Когда женщины заголосили, Манька испугалась, но плакать не стала, глупая еще, а не то завыла бы пуще всех. Родительский дом за бесценок отдали, на поминки только и хватило. Девчонку тетка к себе забрала: ведь не щенок, за околицу не выкинешь — соседи осудят, пускай живет, коли выживет.

За стол ее, и правда, иной раз звать забывали, но она привычки жаловаться и прежде не имела, приспособилась. Весной появлялись травки разные, корешки, заячья капустка, летом и осенью вообще раздолье — ягоды, яблоки, огороды, у козы научилась втихаря молока надергать, зимой корки под подушку прятала, чтоб было чем голод зажевать.

Строптивая росла, отчаянная, влетало ей по первое число, но пощады не просила, хоть убей. По ночам обиды свои в одиночестве переживала и все представляла, как отомстит, когда вырастет. Со временем успокоилась, не то чтобы забыла или смирилась, а душа вроде как запеклась.

Лет в тринадцать двоюродные братья, такие же, как Манька, сопляки, играючи лишили ее невинности. Обыденное дело в деревне, где каждый сызмальства видит, как петух топчет курицу, а папка мнет мамку. Потом от дядьки отбиться не сумела, однако пользу из своего поражения извлекла. Как ни запугивал насильник, Манька божилась тетке рассказать, и перестали ее голодом морить да работой давить. Вздохнула она посвободнее, в райцентр отлучаться стала, там с мужиками спала. Хоть и брезговала запахом перегара и гнилыми ртами, никому не отказывала: работа есть работа, условие одно — деньги вперед. Без денег ей в этой жизни не спастись.

Ни лицом, ни фигурой Манька не блистала. В детстве не только каши ела мало, но и хлеба не досыта, а тяжести таскала, потому ноги вышли коротковаты и даже немного кривоваты. С круглыми белыми коленками и крутыми икрами они хорошо смотрелись только в постели. “Не расстраивайся, — говорил ей один сожитель, — зато сразу видно, что крепко стоишь на земле”.

Манька и не огорчалась. На той дорожке, которую определила ей судьба, длина ног не имела существенного значения. Успехом она пользовалась, так как заказы выполняла справно, а главное, стоила недорого. Дешевой же проститутке — красота без надобности.

От деревенских она свою деятельность скрывала, однако сама ее не стыди-

лась — всякий выживает, как умеет. Да и то: разве это мужики? Сплошное недоразумение. Не они брали Маньку, а она их. По крайней мере, пока брюки спущены, Манька была хозяйкой положения, потому что ни один не вызывал у нее даже жалости, а некоторых она терпеть не могла и уж этих-то мучила с особой жесткостью, доводя до исступления.

Деньги свои кровные Манька не тратила, рубль к рублю в жестянку складывала, на чердаке за стропилами прятала — копила на самостоятельную жизнь. Шоколаду не попробовала, туфель не купила, только примерила, даже на дешевенькую юбку десятку пожалела, единственный раз соблазнилась — пряников мятных, триста грамм, в бакалее взяла.

Когда из-за реформы все накопления пылью обернулись, Манька две ночи не спала, чуть руки на себя не наложила. Потом и эту потерю пережила — еще молодая, заработает. Вон по весне военный аэродром на пустоши у реки Свияги сооружать начали, может, там что обломится. Строителей понаехало, их по домам расхватали: такая удача нежданная — живыми деньгами платят. Тут денег уж сколько лет не видели, даже пенсии по году задерживают. Колхоз развалился, техника заржавела, скотину по дворам разобрали и большею частью съели, поля бурьяном поросли. Люди своими садами да огородами спасаются.

У дядьки тоже приезжий поселился, на терраске с отдельным входом. Изба с виду большая, а дурная, нескладная и тесная. Друг за дружкой: сени, комнатенка с русской печью, она же кухня, еще одна, такая же узкая и тесная, и уже из нее большая передняя с тремя окнами по фасаду и одним сбоку. В другую сторону из сеней дверь вела в так называемый двор — длиннющий сарай с сеновалом.

Манька огромный, провонявший скотиной сеновал с детства не жаловала, до самых холодов любила спать на чердаке, среди трав и яблок. Здесь она хоронилась от назойливых, как оводы, двоюродных братцев, от визгливого голоса тетки, от тяжелого духа общей комнаты. Ясными ночами в открытую дощатую дверку вместе со свежестью к ней вползала белая луна в сопровождении звезд, и она глядела на них часами, мечтая о красивой жизни в большом городе среди красивых и не пьяных людей.

Сегодня ночью Манька учуяла запах табака, вкусного, не похожего на местную махорку с примесью помидорного листа, и, свесившись вниз, увидела в палисаднике перед домом постояльца в майке и синих спортивных штанах. Углядела, как он с остервенением чешет щиколотки, и сказала без всякого умысла:

— Чай, клопы в дому заели? Лезьте сюда. Я тут полыни набросала, даже блох нет.

Постоялец посмотрел на незатейливую мордашку с детским носиком кнопкой, затушил сигарету и полез по приставной деревянной лестнице на чердак, зарылся с головой в сено и захрапел. Проснулся рано от яркого летнего солнца и сразу усек пару шустрых глаз, разглядывавших его в упор.

— Ну, здравствуй, — сказал он довольный, что наконец отдохнул по-настоя-щему. — Меня зовут Сергей Палыч Греков. А тебя?

— Мария. Котельниковы мы, — серьезно сказала девочка (даром что с такой фамилией осталась на селе в единственном числе), расправила плечи и с достоинством протянула руку совочком. Греков пожал затвердевшую от тяжелой работы маленькую ладошку.

— Маша, значит.

Но Манька постояльца перебила и упрямо поджала губы: она не позволяла посторонним мужчинам называть себя Машей, тем более Марусей или Мусей, а исключительно Марией.

Греков усмехнулся, но характер в девочке признал и спросил уважительно:

— И в каком же ты классе, Мария, учишься?

— А ни в каком, — ответила она и стала наматывать косу на палец. — Наша школа давно закрылась, а до райцентра далеко, зимой волки балуют, да и надеть нечего, я, чай, младшая, пока до меня очередь дойдет, одни дыры останутся. Кому обо мне заботиться, мои-то все померли. Милостью у тетки живу, на кой ляд им лишний рот. А вы тут надолго?

— Нет. Порядок наведу — и в Москву. А стройка останется.

— Дяденька, возьмите меня с собой, — внезапно горячо взмолилась Манька. — В тягость вам не буду, работу в городе найду, а здесь и мужикам делать нечего. Я все одно бежать собралась.

— В городе документы нужны. У тебя, наверное, нет? — спросил Греков, жалея девочку.

— Обижаете. — Манька полезла за пазуху и показала ему пожелтевшую бумаж-ку. — Метрика. Чай, скоро шестнадцать. Возле сердца держу, не то отчим отымет. Возьмите меня, дяденька, я за вас век Бога молить стану!

— Ты и в Бога веришь?

— Дак все верят, а вы, что ли, нет? — удивилась Манька. — Ну и ну! Про Марию Магдалину, чай, слыхали?

— Была такая грешница.

— А вы праведник? — спросила девчонка с вызовом, вылезла на лестницу и начала спускаться. Худенькая, но вполне созревшая.

“Разочаровалась”, — подумал Греков и забыл про разговор за своими делами.

Приходил он поздно, усталый, шурша сеном, замертво падал на одеяло. Манька если и не спала, то притворялась спящей. Ругала себя, что просила униженно, а приезжий и внимания не обратил. Конечно, он мужик с деньгами, а мужики известно кто. Но этот не свой и говорит не так, видно, начальник, каждое утро машина с шофером ждет. Манька почему-то застыдилась предложить ему себя, решила кого другого присмотреть, попроще.

Накануне отъезда Греков зашел вечером в горницу — рассчитаться с хозяином. Протянул деньги:

— Как договаривались.

Тот вертел бумажки в руках, будто видел впервые. Наконец пробормотал, не поднимая глаз:

— Чай, добавить бы надо. За девку-то…

Греков аж задохнулся, заорал как ужаленный:

— У вас стыд есть?! Она же ребенок!

Мужик с сомнением почесал потылицу, но возражать побоялся.

Греков влез на чердак на последнюю ночевку. Манька, как обычно, лежала лицом в угол, и он сказал ей в спину:

— Завтра поедешь со мной. Моя жена на работу выходить собирается, няню детям ищет. В няньки на первое время пойдешь? Потом что-нибудь получше придумаем.

Манька резко обернулась, села на своем рядне, сжала худые руки у горла:

— Да я ни одной ноченьки глаз не сомкну!

— Ну, это ни к чему, дочке уж пятый год, а сын в школу пошел. Жена у меня умница, не обидит. Договорились?

Манька только и смогла, что кивнуть: от радости у нее пропал голос.

2

Манька угадала: Греков действительно был большим начальником, к тому же и человеком не совсем обычным. Природа наградила его избирательно, но уж от души.

С детства он мечтал летать. Поступил в военное училище и, выйдя из него лейтенантом, понял, что просто летать ему мало, захотелось узнать, как эта чертова железяка устроена, если способна подняться в воздух. Так бывает: один только гоняет на машине, не умея даже колесо поменять, другой все выходные блаженствует, копаясь в моторе. Авиационный институт Греков кончал заочно и с блеском.

Получив стандартное инженерное образование, он удивлял коллег блестящими математическими способностями и конструкторскими озарениями в сочетании с организаторским талантом. Военные его от себя не отпустили. К сорока пяти годам Греков занимал высокую должность, оставаясь по-юношески активным и выносливым, сам мотался по заводам, присматривая за воплощением своих замыслов, сам строил аэродромы, способные принимать его самолеты, наравне с летчиками-испытателями садился за штурвал, даже норовил залезть в первый танк, сброшенный из поднебесья на парашюте. Работа была строго секретной, поэтому правительственные награды Греков хранил в служебном сейфе и, имея воинское звание, носил исключительно цивильные костюмы.

Внешность Грекова плохо отражала содержание, более того, отдельные детали ее слабо сочетались и даже противоречили друг другу. Щуплый, низкорослый, с большой головой на тонкой шее, с есенинской копной волос цвета спелой ржи, с голубыми, по-девичьи застенчивыми глазами в густых ресницах. Ступни сорок пятого размера делали его ноги похожими на заячьи. Огромный кадык агрессивно прыгал под нежной кожей, и говорил Греков, соответственно анатомическому строению горла, басом.

Впрочем, к тому, что он с превеликим трудом из себя выдавливал, “говорил” относилось с большой натяжкой. На работе он стремительно чертил, писал формулы, сыпал матом, и все понимали его мгновенно. В обыденной жизни, облекая мысль в словесную форму, Греков обходился простыми фразами. Поэтому, когда, еще будучи молодыми лейтенантами, они с другом Иваном закадрили двух симпатичных медичек, приехавших поглазеть на столицу, Грекову досталась та, что попроще. Более яркая и разбитная пленилась Иваном — жгучим брюнетом и краснобаем.

Провинциалки казались неиспорченными, без больших запросов, друзья рискнули жениться и как будто не ошиблись. Жены устроились в медсанчасть по специальности: Грекова Раиса стоматологом, а Иванова Зинка окулистом. Вскоре, с разницей в месяц, они родили сыновей, живя по соседству, по очереди присматривали за детьми, делились семейными проблемами, сплетнями военного общежития и деньгами до получки.

Подруги были до странности разные. Легкомысленная, поверхностная, на редкость удачливая Зинка и цепкая, рассудительная Раиса, которой жизнь любила вставлять палки в колеса. Зинка еще в институте имела любовную связь с одним из преподавателей, Раиса берегла себя для серьезного чувства. Она внимала откровениям подружки с любопытством, прикрывая интерес ханжеской моралью. Но и Зинке полезна была трезвая оценка, чтобы охлаждать разыгравшееся воображение.

В общем, они нуждались друг в друге, хотя близость их была хрупкой и держалась на незлобивости и легкости Зинкиного характера. Она не лезла в душу, спокойно мирилась с чужими недостатками, быстро забывала мелкие обиды. Гонористая и тщеславная Раиса, сама далеко не дурнушка, втихую завидовала яркой внешности подруги, пыталась превзойти ее нарядами, привлекала к себе внимание громким смехом, шуточками, скорее злыми, чем острыми, часто устраивала вечеринки. Хотя муж ее быстро обогнал Ивана по службе, она не могла забыть, что мужчина ей достался без выбора.

Чтобы утвердиться в собственном превосходстве, Раиса в доме полностью подчинила мужа своим правилам, чему он не сопротивлялся, нахваливая домовитость и хозяйственные таланты супруги. Когда Греков занял высокий пост, Раиса возомнила себя столичной дамой. Ходила на выставки, презентации, поэтические вечера, собирала дымковскую игрушку, недорого покупала картины у молодых, еще не признанных художников, с умным лицом слушала их витиеватые пояснения.

Греков нехотя таскался за женой, стараясь не ляпнуть чего невпопад или не зевнуть. Родители его, люди простые, не были обременены хорошим воспитанием, и недополученное в детстве давало себя знать, к тому же общался он исключительно с военными, в своей массе ограниченными интересами профессии. Однако, одаренный от природы, он интуитивно понимал в искусстве больше, чем жена, и смотреть на ее потуги Грекову было смешно.

— Райка — замечательная женщина, — говорил он Ивану. — Неглупая, работящая, преданная, но с нею тоскливо. Этого нельзя, то вредно, другое непорядочно. В театры требует ходить, в художественные галереи, не то так посмотрит, словно ты муравей. Тут как-то в оперу затащила, у меня все ляжки были синие: щипал себя, чтоб не заснуть.

— Да, — вздохнул Иван, — нужна попу гармонь, как офицеру филармонь. Попал ты, приятель. А такой разумной дивчиной казалась. Нет, моя немного бесшабашная, но без кренделей. Правда, за ней глаз нужен, а не то подмахнет кому-нибудь под веселое настроение.

Пределом мечтаний для жены Грекова была престижная трехкомнатная квартира. Только въехав наконец в специальный дом, где жили исключительно высокие чины и консьержка с сотовым телефоном пропускала посетителей с разрешения жильцов, Раиса как будто успокоилась: подружке с ее Иваном подобного никогда не видать.

Достигнутое равновесие неожиданно рухнуло, когда во время встречи очередного Нового года в шумной компании Раиса заглянула в ванную комнату и увидела ритмично пульсирующие голые ягодицы собственного мужа. Зинка сидела на стиральной машине, запрокинув голову, и часто дышала.

Раисе показалось, что ее стукнули обухом по голове, во всяком случае, в глазах у нее потемнело, а в ушах раздался пронзительный звон. Греков обернулся, но она быстро захлопнула дверь и закрыла снаружи на защелку. Потом надела шубу, взяла на кухне два стакана и поманила Зинкиного мужа:

— Захвати бутылку, на улице выпьем, тут слишком душно. Твоя с моим уже пошли.

Во дворе стояла елка с большими бумажными украшениями. Раиса повалилась в сугроб и громко захохотала. Иван оглянулся:

— Где же они?

— Не знаю. Наливай! — приказала Раиса, одним глотком хватила полстакана “Столичной” и закусила снегом.

Обычно ничего крепче пива она не употребляла.

— На поминках ведь водку пьют, правда? — азартно кричала Раиса. — Наливай, не жалей!

— Новый год! Какие поминки? — удивился Иван.

— По любви.

Он пьяно махнул рукой: черт их разберет, этих баб!

С каждой новой порцией спиртного Раиса смеялась все громче, и раззадоренный Иван поцеловал женщину прямо в хохочущий рот. Она взяла его под руку и повела через дорогу к себе домой, там наскоро раздела и разделась сама. Изрядно выпивший Зинкин муж вряд ли отчетливо понимал, что делает, но Раиса умело им руководила, от сильного душевного волнения оставаясь абсолютно трезвой.

Когда Иван ушел, она поблевала, приняла душ и легла в постель, но уснуть, конечно, не смогла — слишком чудовищным представлялось ей случившееся. Первое унижение — Зинка оказалась не только свидетелем, но и главным действующим лицом скандала, что означало потерю и сладкого превосходства, и близкой подруги. Второе унижение вытекало из осознания, что для Грекова женщины на стороне и обман — дело привычное, ведь Зинка являлась женой его старого приятеля и сослуживца, а следовательно, исходя из элементарной морали, не могла быть ни первой, ни единственной. Но больше всего оскорбляло Раису, что много лет она считала себя счастливой, когда, по сути, таковой не являлась. У нее отняли прошлое, и это приводило в бешенство.

Греков вернулся под утро и, не объяснившись, не попросив у жены прощения, чего она вопреки логике ожидала, захрапел, как Соловей-разбойник. Под залихватские рулады, сотрясавшие легкое мужнино тело, Раиса придумывала реплики в ответ на супружеское покаяние. Но Греков и за завтраком молчал, был привычно немногословен, и она тоже вела себя, как всегда, громко смеялась, ну, может, чуть громче, чем обычно.

Зинаида, конечно, позвонила, куда ей деваться:

— Извини, подруга, некрасиво получилось. Праздник, набралась прилично, и характер этот мой, дурацкий, ты знаешь: на подобные вещи я смотрю легко.

— Значит, отдельно ты, отдельно характер?

— Не будь занудой. Жалко тебе, что ли? Не смылится. Ну, ладно, прости уж.

— Бог простит, — постно сказала Раиса и повесила трубку.

Она осталась довольна. Теперь Зинка будет мучиться комплексом вины, не зная, что они уже квиты. К тому же Иван от жены новогоднее приключение скрыл, следовательно, сидит на крючке, и можно дальше наставлять с ним мужу рога. Утешение, конечно, слабое. Она уже поняла: покорность Грекова — показная, и мир, в котором он живет, ей неподвластен.

Греков действительно существовал будто в двух разных измерениях. Главное — работа, в ней он реализовывался, купался, как в живой воде, думал о ней постоянно. Дома он совершенно сознательно отдавал себя на волю супруги, его устраивало все, что бы она ни делала, поскольку, по правде говоря, ему было все равно. Как личность творческая Греков уставал от власти над людьми в служебное время, поэтому на досуге, кроме хорошо организованного быта и веселой компании, ни на что не претендовал. Он часто ездил в командировки, где для снятия напряжения после длинного рабочего дня пил водку и спал со случайными женщинами, не усматривая в том ничего крамольного.

Жены о таких вещах знать не должны, тем более Раиса с ее гипертрофированным самолюбием. Он сожалел, что по пьянке соблазнился Зинкой, да так неудачно, однако никакой катастрофы в этом не видел и считал, что драгоценной половине придется проглотить горькую пилюлю: вряд ли она решится разрушить благополучие детей и свое собственное.

Раиса ход мужниных мыслей просчитала и возненавидела его. Одновременно, следуя парадоксальной логике глубоко уязвленной женщины, она пыталась не только влезть к нему в душу, но и приманить сексуальной активностью, но у нее ничего не вышло. Она стала раздражительной и вздорной, потемневшими глазами глядела ему вслед, желая смерти как условия восстановления попранной гордости с такой внутренней силой, что если бы он оглянулся, то был бы этим взглядом убит, испарился, как капля воды, упавшая на раскаленное железо.

Часто мы и не предполагаем о сжатой пружине ненависти тех, кого в своем воображении еще любим. Но они-то уже знают, что их разлюбили. Все же что-то Греков чувствовал. Непривычная страстность жены в постели и настораживала и отталкивала, поэтому он сократил до возможного минимума выполнение супружеских обязанностей и все чаще ходил на сторону. Дорожка была протоптанной, проблем у него с этим и прежде не возникало, жена отловить его не могла, поскольку рабочий день Грекова только начинался всегда в одно время, а заканчивался, когда он считал нужным, телефонов же своих, из-за секретности работы, никому не сообщал.

Прежняя Раисина жизнь сломалась. Все обдумав и взвесив, она стоически приняла удар судьбы и начала строить новый ковчег. Чтобы выстоять, в первую очередь следовало обрести самостоятельность, иметь интересы вне дома, постоянно общаться с людьми, а значит, снова устроиться на работу, которую она оставила, когда муж начал приносить приличные деньги.

Дело за малым — подыскать няньку и помощницу по хозяйству, что на поверку оказалось не просто. Приходили или смазливые девицы, которых по понятным причинам Раиса в дом брать не хотела, или солидные тетки с собственными представлениями, что для ребенка хорошо, а что плохо.

Тут Греков и привез откуда-то с волжских берегов деревенскую сироту. Раиса сообразила, что эта тощая вислозадая девчонка с интеллектом, как у овоща, пожалуй, и есть наилучший вариант. Подчиняться будет беспрекословно, стоить дешево, и воспитывать ее можно с утра до вечера. Какое-никакое, а самоутверждение.

3

Спать Маньке определили в кухне на сундуке, который Раиса привезла из провинции в качестве приданого, да так и не смогла с ним расстаться. Сундук был большой, Манька маленькая, вполне уместилась.

Утром она отводила мальчика в школу, девочку в садик и бежала за продуктами. Магазины освоила на удивление легко и для полуграмотной считала быстро, хотя таких огромных денег сроду не видела. Обвесить ее было невозможно, с продавцами собачилась за каждые пять граммов. Стоимость покупок до последней копейки записывала в тетрадь. Хозяйка поначалу в записи заглядывала, потом перестала, поняла, с кем имеет дело, велела Маньке оставить бухгалтерию, но не тут-то было.

— Проверять ли, нет — ваше дело, а я должна знать, что за воровку меня не держат, — дерзко отвечала девчонка.

Не очень-то оправдывались надежды Раисы Ивановны на покладистость домработницы, но Манькина честность, трудолюбие и стремление к знаниям все искупали.

Готовить она не умела. Только к плите — Раиса Ивановна становится за спиной, учит. Манька пугалась: масла не жалей, молоко лей, в яйцо обмакивай! Столько добра за один раз изводила — ужас какой-то. Потом привыкла. Она говорила “лыбиться”, “магазей”, “сковрода”, “утойди”, “тубаретка”, и хозяйка терпеливо ее поправляла. Но когда Манька, забыв уроки словесности, по привычке брякала: “Куричу подогреть?” — Раиса Ивановна в отчаянии всплескивала руками:

— Мария, ты невозможна! Ку-ри-цу!

Выдержав паузу, Манька скрепя сердце повторяла:

— Цу.

И оправдывалась:

— Это все мамкина родня с-под Котельнича виновата. Даже поговорка такая есть, чай, не слыхали? В Котельниче три мельничи — паровича, водянича и ветрянича.

Раиса Ивановна заставила переросль записаться в вечернюю школу, в пятый класс. С историей и географией Манька кое-как справлялась, по русскому даже успехи делала, но арифметика ставила ее в тупик. После ужина, вымыв посуду, она садилась решать задачки. Через одну трубу вода в бассейн наливалась, а через другую в это же время выливалась, спрашивалось, когда он наполнится. Манька не могла понять, что это за глупое устройство и, по крайности, отчего бы сначала не заткнуть дырку, а потом задавать вопросы. Вся надежда была на Грекова, но тот задачки решал с крестиками, а учительница такого не признавала.

Вскоре Манька школу бросила. Ничего не приобрела, только время потеряла. Так и не жалко. Тогда она еще думала: времени у нее впереди навалом, не знала, что времени никогда много не бывает.

Но это к математике Манька неспособная, а готовить научилась быстро. Да и трудно разве, когда продукты имеются? Мужа Раиса Ивановна заставляла соблюдать диету и на обед ездить к Маньке, все равно шофер целый день в служебной машине спит от безделья. Сама на работе тоже не ела, столовской едой брезговала, так, чаю с конфеткой попьет и терпит до дома. А дома что? Капустка цветная, яблочки печеные, супчик вегетарианский, мясо отварное — тоска. Вот Сергей Палыч, тот вечером прибежит, пальто скинет и еще из прихожей кричит: Мария, жарь скорее картошечку на сале! Жена тут как тут: Тебе нельзя, у тебя гастрит. Удумает же! Это от голоду болезни бывают, а от еды — никогда.

По Манькиным понятиям, жена Грекова была чистоплюйкой. Пыль с полу, будто с мебели, ежедневно вытирать заставляла, двери с мылом мыть. Зачем? И без того все сверкает, аж глазам больно. Но Манька мыла, коли велят. Терла и думала. Вообще-то Раиса Ивановна добрая. А чего ей не быть доброй? Муж зарабатывает хорошо, сама в теле, лицо каждый день кремом намазывает. Манька у нее крем таскала, в свои красные, как у гуся, руки втирала, но толку чуть: много лет зимой белье в проруби полоскала, вот и попортила. Зато на хозяйских харчах сиськи и зад быстро отрастила, мужикам еще больше нравиться стала.

Когда Манька только приехала в Москву, поразилась — народищу! Город не деревня, мужиков — пруд пруди, клиента отхватить — без проблем. Но, освоившись на новом месте и привыкнув к городским благам, она уже хотела не просто денег, а мужа, чтобы нормальную жизнь начать, спать не на сундуке, а в собственной кровати, как Раиса Ивановна. Хозяева, конечно, у нее хорошие, но самостоятельная жизнь ее по-прежнему манила.

Один мужчина, даже и не старый, к ней прилип, но как узнал, что без прописки и жилплощади, сразу отвалился, видно, сам поживиться нацелился. С другим почти полгода встречалась, даже забеременела для надежности, но он велел аборт сделать, а потом слинял. Да много их было, а все без толку. Оказалось, в этой Москве не так-то просто замуж выйти.

Правда, объявился один паренек, студент, подрабатывал у богатеньких, прогуливая собак в парке, где Манька по выходным очередную жертву любви присматривала. Познакомились. Очень приятный молодой человек, вежливый, заботливый, в дождь зонтик над нею держал, слушал всегда внимательно. Манька ему про свою жизнь рассказала. В глазах у молодого человека мелькнули человеческий интерес и возможность любви. “Ну, куда, куда я лезу свиным рылом в калашный ряд, — подумала Манька. — Он совсем мальчик, чистенький, а у меня мужиков было, что огурцов в бочке. Да и молод очень, побалуется и бросит”.

И она стала ходить на свою охоту в другое место.

Через несколько лет Маньку от столичной жительницы уже и отличить было трудно. Манеры приобрела хорошие, говорила правильно, одежду покупала не дешевую, обитала в красивом доме в центре, потому выбирала клиентов, одетых прилично, и за услуги теперь брала дорого. Почему мужики к ней густо клеились — не задумывалась, главное, сумма на сберкнижке росла быстро, что Маньку несказанно радовало. Однако и городские сильно смахивали на ее деревенских знакомых. Такие же ничтожные. Во всяком случае, те, с которыми Манька имела дело. Греков — это, конечно, да, настоящий мужик, но он находился на недосягаемой высоте.

Так и существовала Манька в тепле и сытости, легко отсчитывая годы, только почти физическое ощущение, что судьба идет за ней по пятам, не отпускало.

Между тем жизнь ее готовилась круто перемениться. К добру ли, к худу — сразу и не разберешь. Началось с того, что попросила Грекова:

— Подмогните.

А что такого? Все равно без дела сидит, газетку читает, грипп у него, а ей надо уборку закончить, скоро хозяйка с работы придет, начнет выговаривать.

Греков отодвинул диван от стенки, и Манька полезла в щель с трубой пылесоса, а он, с интересом отметив про себя ее округлившийся на вольных харчах зад, не удержался и ущипнул за упругую ягодицу. Манька мгновенно обернулась и отвесила ему звонкую пощечину.

Греков от неожиданности даже не рассердился:

— Ты что, сдурела?

Манька похолодела. Она и сама не знала, как такое случилось. Десятки грязных рук мяли, ковыряли и щупали ее, и было безразлично. Но хозяин? Хороший, умный, она на него только что не молилась. Потому и не сдержалась, еще добавила:

— Можете меня прогнать, но руки не распускайте, не ровен час — откушу. Да, я такая. Я плохая. Хорошими пусть будут те, кому всю жизнь везет, а я себе единственная защита.

— Извини, — сказал Греков, устыдившись своего непроизвольного жеста.

И подумал: “Девица-то, кажется, и впрямь порядочная, напрасно на нее дядька наговаривал”. Впрочем, ему уже не долго оставалось пребывать в заблуждении. Так всегда: стоит только потянуть за ниточку — и клубок начнет раскручиваться.

Возвращаясь с очередного совещания, Греков решил, чтобы потом не терять времени, заехать по дороге на обед в неурочный час. Открыл ключом дверь, прошел в гостиную и остолбенел: Манька лежала на диване с лысым мужиком. Греков очень удивился: не такой уж он простак, а ведь обвела его деревенщина вокруг пальца, дура дурой, однако в смекалке не откажешь. И он еще ей задачки решал!

Мужик подхватил одежду и бросился в коридор. Греков не прореагировал, все его внимание было приковано к дивану. Манька испуганно косила влажными глазами, двумя руками сжимая у горла простыню, губы у нее вспухли от поцелуев. Греков услышал, как захлопнулась входная дверь, сдернул простыню и полез на Маньку.

От злости он был груб, и они не столько получали удовольствие, сколько боролись друг с другом. Молча. Греков злился, потому что его обманули, Манька бессознательно сопротивлялась тому, что Сергей Палыч способен быть таким же мужиком, как все. Под конец она уступила, и он показал, кто здесь главный. Уходил все так же, без слов и без обеда, а Манька, чувствуя вину, униженно сказала ему в спину:

— Не прогоняйте меня. Я больше никого в дом приводить не стану.

Греков даже крякнул с досады и пожалел, что не удержался-таки, трахнул девку.

С тех пор Манька стала называть Грекова “хозяин”, смешивая в одном слове уважение, насмешку и намек на близость, а он продолжал поддерживать эту вначале неловкую и редкую, потом почти ежедневную и упоительную связь. Новая любовница отличалась изобретательностью и энтузиазмом, ничем не гнушалась. “Откуда такое в полуграмотной девке?” — удивлялся Греков, невольно вспоминая брезгливо поджатые губы жены.

Сама Манька в объятиях хозяина неожиданно стала испытывать обморочную слабость — чувство, прежде ей не знакомое. Обычно, когда мужчины уходили, она открывала форточку, чтобы изгнать чужой дух. От Грекова же пахло родным, забытым счастьем отчего дома. Она целовала его в подмышки, за ушами, ласкала белесое от недостатка солнца тело, испытывая такую мучительную нежность, словно сама произвела его на свет.

Опыт подсказывал Маньке, что Греков не просто так лазил к ней в постель, что ему хорошо с нею, а уж ей тем более. Теперь, когда Раиса Ивановна привычно что-то выговаривала мужу, Манька с трудом сдерживалась: вот нахалка, чего еще надо, если она и так уже его жена! Вместе с тем Манька панически боялась, что хозяйка догадается о любовной связи мужа, и даже не пыталась вообразить последствия. Греков ее успокаивал: “Не дергайся. В этом смысле Раиса всегда была дурой”.

“Неужели все жены так слепы?” — удивлялась Манька, поскольку сама замужем не была.

На самом деле Греков боялся Раисы, вернее, скандалов, упреков, выяснения отношений, когда не хочется возвращаться домой и неловко перед детьми. И без того после случая с Зинкой жена озлобилась, стала совсем неуправляемой, но прежде были случайные связи, Грекову безразличные, а Манька, похоже, надолго, может быть, навсегда.

4

Через пару лет бояться Грекову надоело. Тяга к Маньке не остывала, и свидания урывками, в обеденное время, его больше не устраивали. Немного поразмыслив, он придумал другой вариант, безопасный и простой.

Шофер Грекова, сухой строгий мужчина без выражения на лице, по фамилии Яблоков, жил с одинокой бабой в ее квартире, но все не решался жениться и комнату, выхлопотанную шефом из фондов оборонного министерства, удерживал за собой.

Греков, несомненно, человек порядочный, однако не до такой же степени! За шофером комнату оставил и поселил в ней любовницу. Раисе Ивановне Манька сказала, что нанялась разнорабочей на стройку, а жить станет у подружки, все равно, мол, пора собственным домом и мужем обзаводиться, а хозяйские детки уже выросли — сын в институт поступил, дочка школу кончает.

В первый же день свободы Манька денег натратила без жалости, накупила, наготовила всякой всячины, поджарила молодую картошечку четвертинками, как любил Греков, и села в ожидании и непривычной праздности.

Он ввалился шумный, радостный, с букетом гладиолусов.

— Цветы? — удивилась Манька. — Кому? Мне?!

И заплакала навзрыд.

Греков нежно обнял ее:

— Манечка, ты ж моя радость!

И она впервые признала, что Манечка лучше Марии.

Теперь Греков со службы уходил пораньше, чтобы успеть провести несколько часов подле Маньки, в тишине и блаженстве. Не надо притворяться, лгать, отвечать на вопросы и говорить самому. Можно расслабиться, вести себя естественно, следуя желаниям, а не порядкам, заведенным не им. Не переодеваясь в тапочки, не снимая пиджака, он тащил Маньку на диван, хохоча и сияя глазами. Таких сияющих глаз в собственном доме у него не видели.

Чаще прежнего Греков сообщал жене, что уезжает на недельку по делам. На самом деле он продолжал ходить на службу и жить с Манькой в яблоковской комнате.

Раиса Ивановна говорила приятельнице:

— Обожаю, когда он в командировках. Приду из поликлиники, читаю всласть или шью, и никто не отвлекает меня рассказами о том, как удачно прошли испытания и какой дурак генерал Патричев. Не надо готовить, мыть грязную посуду, замачивать рубашки, крахмалить воротнички. Отвыкла я, избаловалась за десять лет, пока Мария у нас жила.

Для Раисы Ивановны Греков уезжал в краткосрочную командировку, для Маньки — возвращался из долгосрочной. Приспособившись к его расписанию, она нанялась в палатку, через день торговать сигаретами и пивом. На хорошую работу с временной пропиской не брали. Да какая разница? Копейка на сберкнижку капает, и ладно, а на жизнь Сереженька дает сколько требуется.

Греков от жены деньги утаивал давно. Были премии, в том числе Государственная, про которую жене сказал, будто после раздела между всеми так мало осталось, что только на банкет и хватило. Деньгами сопровождались ордена и благодарности, праздники и завершение особо важных проектов. Он всескладывал на тайный счет, чтобы не выпрашивать у супруги, как другие мужья, и в командировках ни в чем себе не отказывать. Семье и зарплаты хватает с избытком.

Можно было бы дешевую однокомнатную квартирку Маньке купить. Она прописку получит, а ему не придется спать на чужом продавленном диване и маршировать в ванную под любопытными взглядами соседей. Однако хоть проста Манька и на него только что не молится, но ведь баб не разберешь, да и тридцать лет разницы — тоже не жук чихнул. Имея квартиру, найдет себе мужика и помоложе, ловцов-то пруд пруди. Не забыл Греков, как опростоволосился с Манькой поначалу.

“Вообще-то, если по-хорошему, надо бы Маньку обеспечить, защитить, — выскочила ниоткуда странная мыслишка. Греков удивился: — Не завтра помирать. Успеется”.

А Манька не задумывалась, где и как жить, лишь бы с Сереженькой. Давно звала уже не хозяином, а по имени. Прежде боялась: ну, как привыкнешь да ляпнешь невзначай при Раисе Ивановне. Теперь пришло ее, Манькино, время. Вот оно, долгожданное! Но судьба так просто уступать Маньке не собиралась.

Началось с ерунды. Живот заболел, она — без внимания, еще чего! А кончиться могло печально. Теряя сознание, доползла до двери в коридор, соседи вызвали “скорую”. Оказалось, гнойный аппендицит лопнул.

Когда дали наркоз, Манька провалилась в темноту. Вдруг словно молния сверкнула, и увидела Манька над собой широкую трубу, в которую стал, стремительно уменьшаясь, убегать свет, пока не превратился в далекую звездочку.

Как бы со стороны услыхала собственный голос:

— Я умерла?

— Да-а-а-а, — ответил ей кто-то издалека, и эхо полетело вверх по трубе.

— Как же так, — занервничала Манька, — грехов на мне много, я у людей и у Бога прощения не попросила, на родительскую могилку не съездила, а собиралась, истинный крест. И еще скажу, по секрету: одного человека очень люблю, а он меня. Даже не попрощалась. Жалко мне помирать.

— Ладно, поживи еще чуток, — смилостивился Голос и добавил строго: — Молиться не забывай, может, спасешься. Возвращаться будет тяжело. Стерпишь?

— Стерплю, — выдохнула грешница и почувствовала, как закружило ее в трубе, все сильнее и сильнее, размазывая по стенкам. Навалились тошнота и боль, дыхание остановилось. Манька сжала зубы — ведь обещала терпеть. Наконец вращение замедлилось и в ноздри ударил резкий запах.

Манька открыла глаза. Толстая тетка в белом халате совала ей в нос ватку с нашатырем:

— Давай, давай, просыпайся! Ишь, умирать выдумала! Скажи спасибо нашему доктору, новую жизнь тебе подарил.

Манька хотела бы сказать, да губы были, как деревянные.

Так во второй раз она пересилила судьбу.

Целый месяц провалялась на больничной койке. Греков ни разу не зашел, правда, шофера с гостинцами посылал.

Манька после свою обиду Грекову высказала, не удержалась. Тот удивился:

— Ты в своем уме? У Раисы среди медиков знакомых много.

— А если б я умерла?

— С чего это? Ты молодая, крепкая, тебе жить да жить.

— А на том свете побывала, только из-за тебя и вернулась.

И Манька рассказала про Голос в трубе.

— Серость ты первозданная, — засмеялся Греков. — Нету никакого того света. У тебя была клиническая смерть. Сердце остановилось, а мозг живет, понимаешь? Отсюда и видения. А когда мозг умрет, наступит полная тьма, из которой еще никто не возвращался.

Манька Грекову верила, но слишком отчетливо помнила, как была мертвой, и решила, что он просто не хочет ее пугать. Значит, любит. Ночью, в полусне, Манька гладила Грекову лицо, а он, тоже в полусне, ловил ее руку и прижимался к ней губами. Манька так была оглушена почти семейным счастьем, что забылась и забеременела.

Греков, как узнал, полез в карман за деньгами:

— И не думай!

Манька взмолилась:

— Дети — такая радость! Если не рожать, откуда тогда люди возьмутся? Чай, она ж не узнает. — В минуты волнения Манька всегда начинала чайкать. — Почему, почему нельзя?

— Долго объяснять, и кончен разговор, — жестко повторил Греков.

Манька подчинилась, хотя потом в груди у нее долго саднило, будто неродившееся дитя вырезали отсюда, из души. Постепенно рана стала затягиваться: уверенность в завтрашнем дне, которую обеспечивал Греков, была важнее.

Греков Манькиной покорностью остался доволен. Только с любовницей ему проблем не хватало! А тут вовремя информация подоспела — у жены рак!

5

Раиса Ивановна в последнее время стала замечать, что муж совсем отдалился, и духовно и телесно. Скорее всего, завел новую зазнобу. Кого? Проследить не удавалось, и, как способ вернуть супруга на семейную орбиту, она придумала себе онкологическое заболевание. Анализы подтвердили, что затвердение в груди — доброкачественная опухоль, но Раиса диагноз скрыла.

После операции месяц не ходила на работу, занимаясь собственной внешно-стью, созданием уюта в квартире и даже приготовлением любимых мужниных блюд, прежде ею же забракованных по причине вредности. С видом обреченной, притерпевшейся к изъянам мира, она демонстрировала тихую радость от встречи с каждым наступающим днем.

Спекуляция на жалости и непривычный покой в доме дали некоторый, правда, поверхностный, результат. Греков стал мягче, уступчивее, внимательнее, и хотя уже давно обедал на работе, то есть у Маньки, теперь по вечерам спешил домой, делал жене подарки — хотел, пока еще не поздно, искупить вину, стараясь, однако, чтобы Раиса не прочла на его лице нетерпения.

Ну, пять, ну, десять лет, в лучшем случае, она протянет. А куда спешить? Теперешний алгоритм жизни Грекова устраивал. Хорошо, что с покупкой квартиры не суетился. После смерти жены Манька к нему переедет, и зарегистрироваться будет не грех, дети взрослые, у них не сегодня-завтра своя жизнь начнется и он будет им не нужен.

Когда Греков про болезнь жены сказал Маньке, та вначале всполохнулась: ах, бедная, бедная хозяйка, что же теперь станется! Потом приметила, что Сереженька никакой в том трагедии не усматривает, а относится по-деловому. Со смертью Раисы Ивановны многие проблемы, которые, хочешь не хочешь, надо было решать, вскоре разрешатся сами.

Греков с Манькой часто говорили на эту тему, поддерживая надежду на близкое счастье и находя удовольствие в деталях. Перед сном, крутясь в одиночестве на скрипучем яблоковском ложе, Манька словно ритуал совершала — начинала который раз в уме перебирать, как все будет, когда Раиса Ивановна помрет. Она не хотела ее смерти, но рак есть рак. И чего мучается, поскорее бы. Манька воображала, как переставит мебель в спальне, какие обои поклеит, чтобы ничего не напоминало Сереженьке про старое. Даже присмотрела в магазине новый диван, пока ведь можно и здесь поставить.

“Хорошее нынче время, а будет еще лучше, — мечтала Манька. — За сиротство и долгие мытарства воздастся наконец мне сполна. Надоело, конечно, в коммуналке валандаться, но Сергей Палыч говорит — терпи, Маня, я и терплю. Потом поженимся и заживем, как два голубка. Может, Раиса Ивановна не через пять лет, а быстрей помрет, вот уж точно, был бы дорогой подарочек!”

Днем подобные мысли в голову Маньке не приходили, а если приходили, она смущалась и про себя просила у бывшей хозяйки прощения. Не за то, что могло бы быть, а за то, что уже есть. Мамка за такое точно бы шею намылила Но мамки нет, деревенских соседей тоже, да и самого Господа никто давненько не видел, ни добра от него за добро, ни зла за зло. Потому Манька — сама себе хозяйка, как умеет, так и думает.

Стала она ждать спокойно, но время шло, а Раиса Ивановна все не помирала, даже хуже ей не становилось. Сначала обиняками, а после уже не стесняясь друг друга, Греков с любовницей обсуждали несправедливость подобного развития событий.

— Что ж теперь делать, не убивать же ее, — по-черному шутил Греков.

Ему самому жена, кротости которой хватило на месяц, надоела хуже горькой редьки. Но он не только приспособился не реагировать на вечные претензии и упреки, а втянулся в двойную жизнь и даже, как хороший актер, испытывал потребность в лицедействе. Конечно, с возрастом Греков стал более чувствителен к комфорту и жалел, что не купил в свое время Маньке квартиру. Но теперь уж точно смысла нет, ждать осталось наверняка недолго.

6

Грекова на службе считали двужильным. За все трудовые годы лишь один раз больничный брал, когда ногу сломал, прыгая с парашютом. Работал всегда радостно, с удовольствием, но в последнее время сделался непривычно хмур, замкнут, по пустякам срывался на крик.

Развал военно-промышленного комплекса прямо затронул область деятельности, которая для Грекова была любовью всей жизни. Додумались: оставить армию без новых самолетов, без ракет! Этого он понять не мог. Сначала Россию перестали бояться, потом с нею считаться, а теперь и уважать. Зарвавшиеся политики подыграли истории, дожидавшейся своего часа. Империя рассыпалась и погребла под обломками народ вместе с зазевавшимися реформаторами, в выигрыше остались только ловкачи.

Превращение великой державы в страну третьего мира стало для Грекова личной трагедией. Он плохо спал ночами, даже Манькины ласки не всегда отвлекали. Хорошо хоть здоровье не подводило, и он по-прежнему вкалывал за троих, пока еще был востребован. Поэтому и в тот роковой день никто из сослуживцев ничего не заподозрил, хотя шеф порой говорил загадками.

Утром несколько раз вызывал секретаршу, спрашивал, какое сегодня число и вернулся ли из отпуска его зам. Секретарша делала круглые глаза, так как зам на работу вышел еще две недели назад, но отвечала по уставу, мало ли какие у начальства могут быть причуды. Службой она рисковать не хотела, особенно теперь, когда сокращение следовало за сокращением и касалось не паркетных шаркунов, а сотрудников научных отделов. Вот и сидела в приемной до десяти вечера, не смея отпроситься домой. Ночная уборщица тоже дорожила хлебным местом, поэтому, подхватив пылесос, смело зашла в кабинет начальника и увидела его на полу, без сознания.

Раиса Ивановна, привыкшая преувеличивать собственные недомогания, приехала в госпиталь, не веря в серьезность случившегося. В конце концов, инсульты бывают разные.

Больной лежал в отдельной палате, высоко поднятый на подушках, пузырь со льдом, похожий на залихватски сдвинутый на бок берет, придавал Грекову нелепый вид. Лицо отекло, на обращения он не реагировал. Заведующий отделением, как врач врачу, сказал Раисе Ивановне, что надежды нет, вопрос только во времени, и она, потрясенная, уехала домой.

Любовнице о несчастье сообщил Яблоков. Манька хватила воздух открытым ртом, на всю глубину легких, и никак не могла вытолкнуть его обратно. В отличие от жены Грекова, она поверила сразу, потому что, как ни была счастлива, ее никогда не отпускало почти физическое ощущение непрочности жизни. Идущая по пятам судьба уже дышала ей в затылок.

В девять утра в отделе кадров госпиталя Манька заполнила личный листок по учету, автобиографию уместила в три предложения — на большее событий не хватило, фотки обещала поднести. До грязной работы с ничтожной оплатой охотников мало, и Маньку тотчас зачислили нянечкой, по ее просьбе — ночной, чтобы не столкнуться ненароком с Раисой Ивановной. Почти три недели Манька, закончив мытье полов и сортиров, надевала чистый халат и шла в реанимацию. Дежурная медсестра вместо приветствия печально качала головой.

Греков лежал неподвижно, в одной и той же позе, на спине. Присев рядом на круглый металлический табурет в белом чехольчике, Манька рассказывала ему обо всех событиях дня, вспоминала вслух разные веселые истории из того счастливого времени, когда они жили вместе. Манька была убеждена, что он ее слышит, потому что глазные яблоки больного плавно двигались под закрытыми веками.

В последний день Маньку поразила стеклянная бледность любимого лица, и она услышала стук собственного сердца. Прикоснулась губами к влажному лбу, а Греков словно только того и ждал, рука его дрогнула, что-то поискала на одеяле и застыла.

Жестокая зависимость жизни от смерти, обнажившись, привела Маньку в ужас. Сереженька умирал, а без него она себя понимать переставала.

Обхватив голову Грекова обеими руками, она запричитала:

— Миленький, не уходи. Миленький, не бросай меня…

Манькины слезы лились ему на брови, на нос, затекали в глазницы. Она смотрела на него, не отрываясь, потому уловила, как он вдохнул и не выдохнул.

Манька посидела еще немного, раскачиваясь из стороны в сторону, в последний раз поцеловала Грекова, вернее, то, что от него осталось — неверный слепок с отлетевшей души, — встала и ушла. Ушла из госпиталя, ушла из той жизни, которую уже нащупала своими короткими грубыми пальцами и которая теперь уплывала, как корабль, не сумевший пристать к берегу.

7

Манька не стала объяснять Раисе Ивановне, от кого узнала о смерти бывшего хозяина. Не все ли равно теперь? Да и до того ли ей, бедняжке? Сидит вся в черном, на себя не похожа, что-то в ней новое, непривычное.

Тело Грекова, облаченное в мундир с золотыми погонами, уже лежало в гробу. Гроб стоял на столе в гостиной, крышка — у стены, и к ней, возле лакированного козырька, толстым и длинным гвоздем была слегка прибита фуражка. Этот чудовищный торчащий наружу гвоздь как бы ставил точку: все кончено без возврата.

Манька жадно смотрела в уже изменившееся лицо и вела с ним свой, особый разговор, о котором никто из присутствовавших знать не мог. Из оцепенения ее вывели слова Раисы Ивановны, сказанные тем особым тоном, каким она всегда отдавала приказания прислуге:

— Мария, тебе не нужно ездить на кладбище, помоги лучше накрыть на стол.

И Манька не посмела ослушаться.

С кладбища народу вернулось много. Всех довезли машинами — кого легковушками, кого в автобусах. Почему бы не выпить за хорошего человека, земля ему пухом. Выпили, и не раз, сказано тоже было много. Люди расслабились, расшумелись, кто-то начал смеяться. Глаза у Раисы Ивановны сделались страдальческие, и Маньке опять стало ее жаль.

Соседка по столу ткнула локтем в бок, Манька из-за тесноты еле поднялась, посмотрела на фотографию в цветах, стоявшую на комоде, рядом с зажженной свечкой и стопкой водки, накрытой куском черного хлеба.

— Сергей Палыч…

Рюмка дрогнула в руке, спиртное потекло по пальцам. Манька не умела говорить, а главное, не знала, о чем. Сереженьки нет, и непонятно, зачем все это, зачем она здесь, зачем она, Манька, вообще. Так и стояла, молчала, но и за столом вдруг тоже замолчали, смотрели на нее в ожидании.

— Я любила его, — неожиданно произнесла Манька и быстро села.

— Да, — сразу подхватил кто-то, — его все любили.

Тут только до Маньки дошло, что она, дура, сморозила. Слава Богу, никто не понял.

Гости нехотя разошлись, Манька мыла на кухне грязную посуду, хлюпая носом, забитым теплыми слезами. Женщины, помогавшие на поминках, подавали ей бесконечные тарелки, счищая объедки в мусорное ведро голубыми бумажными салфетками: поминальные блины, куски копченой колбасы, холодца из свиных ножек. Вот слегка надкушенный куриный окорочок. Манька отвернулась — продуктов было жалко. Она слишком долго была нищей, и со смертью Грекова к ней вернулась бережливость бедняка.

Теперь, когда Греков лежал на кладбище, Манька больше не испытывала неприязни к Раисе Ивановне. Сереженька ее, Маньку, любил, а не жену. Та даже не догадывается, значит, вдвойне обманутая. Стоит будто каменная, ни слезинки не пролила, так ее горе скрутило.

Приятельницу неподвижное лицо вдовы тоже ввело в заблуждение.

— Горе страшное, Раечка, но нельзя так убиваться, у тебя дети, потом внуки будут. Нужно жить.

Раиса Ивановна неожиданно рассмеялась, громко, как прежде:

— С чего ты взяла, что я собираюсь умирать? Наоборот, только теперь и заживу. Честно говоря, на такой подарок я не рассчитывала. Он меня унижал, с блядями до последнего дня путался, а теперь я свободна и оскорбить меня он уже не может.

У Маньки загорелись уши, хорошо еще — стояла к говорившим спиной. Оказывается, хозяйка вовсе не дура, хотя навряд ли что конкретное знает, иначе бы ее, Маньку, возле себя терпеть не стала. Положив последнюю тарелку в сушку, бывшая домработница попрощалась со всеми сразу и подалась в коридор. Раиса Ивановна вышла следом, протянула ей сотенную, глянула прямо в лицо, сказала новым красивым голосом:

— Обнахалилась совсем, на похороны полюбовника явилась! Бери, бери, не стесняйся, и больше никогда не попадайся мне на глаза. Я понимаю, твои услуги дороже стоят, но думаю, он у тебя в долгу не остался. И как же, интересно, платил — помесячно или за каждый сеанс?

В уме Манька считала быстро и соображала — тоже.

— Образованная вы женщина, врач, — сказала она, — а души в вас нет. Он прежде вами восхищался, а любить — никогда! Так и ушел, и сердца вам своего не оставил.

— Ладно, ладно, проваливай, блядь подзаборная, — сорвалась Раиса, и губы у нее гневно запрыгали.

Манька хотела бросить в ответ обидное, гадкое, и ведь было что, но не смогла, швырнула деньги обратно, щелкнула знакомым замком и вышла.

Вернувшись в яблоковскую комнату, вспомнила, как шофер на поминках тихо сказал ей на ухо, что дает неделю на сборы. Манька осознала, что лишилась не только возлюбленного, но и крыши над головой. Осталась с тем, с чем приехала в Москву, иначе говоря, ни с чем.

Она поглядела в окно: машины мчались, обгоняли друг друга, словно на соревнованиях, ни один человек не шел без дела, а все устремлялись в разные стороны с силой и целью. Невольно Манька вспомнила деревню, где по улицам часто ходили просто так, а если кто спешил, то значит, уж обязательно что случилось. И жизнь там была какой-то другой, естественной, и даже смерть. Впервые она пожалела, что приехала в город, который не принес ей счастья, а только деньги, но оказалось, что для счастья этого мало.

Город враждебно гудел и вращался, как чертово колесо, центробежной силой отбрасывая Маньку на обочину, и она еще раз попыталась убежать от судьбы,

теперь — из города в деревню. Старые картинки поистерлись в памяти, и подумалось, что, может, деревня будет к ней милосерднее.

Яблоков дал сроку семь дней. Не мало, но и не много, надо спешить да пошевеливаться. Не знала Манька, что от этого времени еще останется.

Она нацепила на себя золотую цепочку, серьги и кольцо — подарки Грекова, сняла со сберкнижки всю сумму, завернула в носовой платок и сунула за лифчик: в столице на эти деньги и двух квадратных метров не купишь, а там вдруг дом стоящий подвернется. На Казанском вокзале взяла плацкарту до Свияжска и поехала на встречу с прошлым.

А может, и с будущим.

8

Дядька, уже совсем седой, махал топором возле дома, и Манька почему-то не к месту вспомнила, как Раиса Ивановна, обучая ее правильно говорить, заставляла быстро повторять: во дворе трава, на траве дрова…

Старик поставил кувалду на колоду, облокотился и с любопытством посмотрел на приезжую.

— Чай, не признали? — спросила Манька и почему-то заробела.

Хозяин помотал кудлатой головой:

— Признал. Отчего не признать, хотя рожа у тебя ширше прежней задницы сделалась. Видно, хорошо живешь.

Из сарая вышла сухая изможденная женщина с ведром, накрытым пожелтевшей марлей, и уставилась на гостью.

— Это я, тетя, — напомнила Манька.

Та покачала головой:

— Совсем городская. А тут чего потеряла?

— Сама не знаю.

— Может, молочка с дороги попьешь?

— Попью.

Тетка вздохнула и позвала племянницу в дом.

В кухне старик тотчас полез в шкаф за бутылью. Жена заголосила:

— Ой, опять скособочит! Чай, забыл, что фершел сказал, когда я летось тебя полумертвого на телеге в райцентр возила? Помаленьку надо пить, а ты завсегда четвертями!

— Указчику — говна за щеку. Нынче родня с самой столицы до нас, засранцев, приехала!

— Тебе бы только повод, — безнадежно махнула рукой жена и продолжила жалобы: — До сих со снохами в баньку шмыгнуть норовит.

Старик мгновенно, не оборачиваясь и не целясь, заехал старухе локтем прямо в глаз. Та не обиделась, откликнулась с чувством:

— Ты чо, ты чо. Силенок малесенько, а на расправу лютой.

Дядька налил самогонки в два граненых стакана и чокнулся с Манькой:

— Хрен с нею, а Бог с нами! Не обращай внимания. Пей. Чего скривилась? Продукт домашний, хороший.

— Может, хату какую прикупить да здесь остаться? — неопределенно сказала Манька.

— Тут жизнь давно кончилась. Нам-то деваться некуда, а тебе зачем пропадать?

Старик налил еще, они снова выпили.

— Первая колом, вторая соколом, а третья мелкими пташечками… — радостно сказал хозяин и снова наполнил стаканы. — Ты ешь покуда, — кивнул он гостье, — огурчики, грузди соленые.

— Не, — помотала головой Манька. — У меня на грибы аллергия.

— Что за зверь такой? — изумилась тетка. — Надо ж, каким словам обучилась!

Она и себе плеснула порядком: все равно сегодня бутыль прикончат, надо хоть поучаствовать. Может, оно и, правда, вредно, но ведь и хорошо тоже.

— Я у врачихи жила, — оправдалась Манька.

От выпитого она почувствовала приятное головокружение и вдруг сообщила доверительно:

— А у меня друг помер.

Старик посочувствовал:

— Терпи, девка.

— Лихо мне.

— Все равно терпи. Бог терпел и нам велел. Что мы еще умеем-то?

Когда самогон кончился, дядька завалился спать, а тетка недвусмысленно дала понять племяннице, что пора ей восвояси, хорошего, мол, понемножку. Манька засобиралась:

— Время-то бежит как быстро! На московский успеть надо. Пойду я.

Тетка посветлела лицом:

— Иди, иди, милая, с Богом.

Манька никогда столько не пила, но опьянения не чувствовала, легко отмахала пять километров и поднялась в горку к сельскому кладбищу. Оно так разрослось, что стало больше самой деревни — целый город мертвых, в котором копошились и что-то делали живые, воображая, что они нужны мертвым, тогда как, наоборот, это мертвые позволяли живым считать себя живыми.

Манька с трудом нашла родную могилку. Незатейливые цветы, посаженные теткиной рукой, уже распустились, но деревянный крест потемнел и подгнил, сделанная паяльником надпись еле различалась. Разбирая буквы, последняя из Котельниковых поняла, что подзабыла имена братьев, и сделалось ей тоскливо.

Невдалеке, за свежевыкрашенной оградой, стояла памятная с детства церквушка. В суетной Москве за грековской спиной Манька мало нуждалась в Боге, теперь у нее никого больше не осталось. Она торкнулась в калитку — заперта (это еще что за новые порядки!), руку поглубже просунула, щеколду откинула, низко поклонилась надвратной иконке и вошла в пахнущую воском полутьму божьего дома.

Воскресная служба закончилась, незнакомый молодой поп тушил свечи и собирал в картонный коробок огарки, на Маньку — ноль внимания, словно ее здесь нет.

— Батюшка, — робко попросила Манька, — примите покаяние, пожалуйста.

— В семь приходи, после вечерни.

“Чисто магазин, с перерывом на обед”, — подумала Манька, но вспомнила свое обещание Голосу и задавила обиду:

— Не могу, уезжаю сегодня, а очень надо, задолжала я Господу.

Священник поставил коробку, не спеша подошел, склонил голову и сказал, глядя в пол:

— Ну.

— Чего? — не поняла Манька.

— Какие грехи, рассказывай, — пояснил поп.

Он гримасничал, щупая языком больной зуб, скучал и думал о чем-то своем. Маньке исповедываться расхотелось, но поп ждал и она начала через силу:

— Значит, жила я не по заповедям, хотя не для удовольствия грешила, а по обстоятельствам, выкручивалась, как могла. Мужчин много имела без любви, за деньги. Молилась редко, в пост скоромное ела. Еще одной женщине смерти желала и мужа ее в грех ввела. Может, оттого он и помер прежде времени.

До Маньки вдруг дошло: а если так и было? Она испугалась, заплакала и тут услышала торопливое:

— Отпускаю тебе грехи твои, дочь моя. Аминь.

— И все? — изумилась Манька.

Столько маялась, терзалась, а все так просто?! Не правда это. Она недоверчиво поглядела на святого отца и устремилась прочь, даже не перекрестившись.

9

Манька долго шла вслед утоптанной тропинке по-над речкой, наконец в удобном месте спустилась к воде, присела на бережку.

— Травка, травка, — горестно качала головой Манька, лаская ладонью какие-то мелкие невзрачные цветочки и чувствуя себя виноватой, что не знает их по имени. — Травка, травка…

Пьяные слезы текли ей в рот. Она хотела что-то сказать или подумать, но мыслей определенных не было, только нежность к земле, к бегущему по ней муравью, к солнышку, ко всему, что она собиралась покинуть. Деток не народила, никто по ней не заплачет. С тех пор, как умерли мамка с папкой, никому она не нужна, никому. Одному Сереженьке, да и того уже нет…

Зачем снова маяться? И так жизнь ее была откушена с одного конца — без детства. Теперь и без любви. Дальше сил не хватало. И почудилось Маньке, что время остановилось. Ослепшая от слез, она не видела, как вошла в воду, только ощутила влагу в туфлях.

Это пробудило в ней воспоминание о том, как маленькой девочкой летом она бегала босая по дороге, вдоль которой лепилась вся деревня. Дорога была русская, то есть немощеная и вообще никакая, просто полоса земли, разбитая тележными колесами в пыль. Местами пыли набиралось по щиколотку. Днем пыль была горячей, вечером прохладной и щекотными червяками пролезала между пальцами ног. В дождь пыль становилась липкой и скользкой, как клейстер, а дорога непроезжей.

Дно реки оказалось илистым, ноги вязли, и Манька подумала: “Хорошо, надела лодочки с перепонками, а не то бы соскочили с ног”. Она шла медленно, и солнце било ей прямо в глаза.

Когда вода достала Маньке до подбородка и пора было тонуть, она вдруг поплыла, да не как-нибудь, а саженками, привычными с детства. К тому же неожиданно Манька вспомнила про диван. Новый, красный, месяц назад купила, какие деньжищи угрохала! Теперь он вроде и не нужен, а такой удобный, раскладной. Еще занавески тюлевые, не стиранные ни разу, Сергею Палычу нравились. Тоже, значит, не нужны.

“Обидно”, — вздохнула Манька, развернулась и поплыла к берегу.

Не из-за дивана, конечно. Не жаль ей было ни дивана, ни денег, а жаль только себя. Это думать легко — возьму и утоплюсь! А попробуй — духу не хватит. Почувствовала Манька, что не может так запросто и глупо сгинуть. Как ни велико свалившееся на нее несчастье, а жизнь все-таки лучше смерти.

Однако, похоже, не нам решать — жить дальше или нет.

На том месте, с которого Манька вошла в воду, сидел парень, смазливый, гладко причесанный, одетый по-городскому, в черную кожу с заклепками, и рылся в ее сумке.

— Не тронь, — сказала Манька, — в ухо дам.

В ответ раздался гнусный смешок.

У парня неестественно блестели глаза, он часто облизывал потрескавшиеся губы, над верхней примостилась застарелая болячка.

Манька отжала руками подол платья, села на траву и стала выливать воду из туфель.

— Ноги у тебя молодые, — удивился парень.

— Я сама не рухлядь, — разозлилась Манька. — Тридцатника нет!

— Для такой профессии многовато, — сказал парень.

— Для какой профессии? — не поняла Манька.

— Дура, что ли? У тебя на морде написано.

Манька тронула себя за лицо, наконец сообразила, о чем речь, и вовсе рассвирепела:

— А по твоей роже сразу видать, что подонок!

Парень будто не слышал, вывел из кустов крутой мотоцикл.

— Поедешь со мной? Ну!

— Чего нукаешь, не запряг пока, — продолжала огрызаться Манька.

— Еще не вечер.

Манька хмыкнула, подумала про себя: “Чем хуже, тем лучше”, — и полезла за спину к своей судьбе, которая наконец ее настигла.

— Давай, жми на газ, дави на эту жизнь, чтоб чертям тошно стало! — крикнула она с надрывом.

Мотоциклист ухмыльнулся:

— Станет.

Время подошло к концу.

10

А может, и не начиналось?

Маньку по осени нашли грибники в лесу аж под Котельничем. Узнать ее было трудно, да и кому узнавать-то? Об исчезновении никто не заявлял. Труп захоронили в безымянной могиле. Скоро холмик сровнялся с землей, его затоптали, и не осталось ни следа, ни памяти.