Осада церкви Святого Спаса

Петрович Горан

Роман «Осада церкви Святого Спаса» сербского писателя Горана Петровича основан на реальных исторических фактах, хотя сам писатель не претендует на роль историографа и умело стирает грань между реальными и вымышленными событиями. Приблизительно в 1291 году объединенное войско болгар и куманов вторгается в Сербию и полностью разрушает монастырь Жича. Петрович изящно и кропотливо плетет ткань повествования. Из незначительных мелочей, потрясающих метафор возникают незабываемые персонажи, явь и сон плотно переплетаются между собой.

 

Книга первая

Серафимы

 

Первый день

Перед церковными вратами, праздник всех праздников и торжество всех торжеств

И в тот святой час, после бдения и свершившегося полуночия, со славой возложили плащаницу на честной престол в алтаре.

И когда все множество народа стало исходить из Божьего дома, чтобы трижды обойти его крестным ходом, пронося древки с хоругвями, златотканые Христовы знамена, церковь осталась пустой.

И другое множество взволнованно теснилось по всему монастырскому двору, стараясь протиснуться поближе к пению, которое вместе с крестным ходом все громче продвигалось вдоль самых стен монастыря.

И было так – от пения того постепенно все более жаркими делались огненные искры, которые живут в пурпурном цвете этого храма:

– Воскресение Твое!

– Христе Спасителю!

– Ангелы поют на небесах!

– И нас на земле удостой!

– С чистым сердцем Тебя славить!

А собралось их столько на этот праздник всех праздников и торжество всех торжеств, что многие остались за пределами монастырского двора.

И отовсюду, по большой дороге, по проселкам, по крутым горным тропам, из мест, удаленных на несколько дней пути, продолжали идти люди, влекомые заповедью своих сердец. И никто из них, ни достойнейший иерарх, ни преданнейший монах, ни убогий человек Божий, ни даже тот, с глазами цвета тамариска, не подумал бы, что со всех сторон стеной стояла ночь. Потому что колокола во всю ширь раздвигали ночную тьму, а мерцание сотен восковых свечей сливалось в чистейший свет, который своей полнотой превосходил ясный день. Нигде не было ни уголка темноты, в котором могла бы спрятаться тень. Металлический отблеск с куполов заставлял мрак подняться высоко вверх. Перед западным входом каждый, кто обладал даром речи, радостно восклицал:

– Христос воскрес из мертвых!

– Христос воскрес из мертвых!

– Христос воскрес из мертвых!

Тем временем, хотя процессия трижды обошла вокруг церкви, врата открылись не сразу, точно так же как не сразу поверили ученики Христовы. Ширился повторяемый всеми псалом Давидов:

– Да восстанет Бог!

– И расточатся враги Его!

– И да бегут от лица Его ненавидящие Его!

Стиху пророческому отвечало пение. Пение тем более усердное, что исходило оно от тех, кто все сорок дней поста добрыми делами, воздержанием от греха и чревоугодия готовил свою душу и тело к благолепному празднику и святому причастию.

– Христос воскрес из мертвых!

И чудесным образом к этому хору присоединились крапивники в кронах деревьев. Нараспев выкликали и они. Со стороны пчелиных ульев слышалось густое жужжание. Стебли трав шептали, что зреют. Стаи мальков гнали рябь по застывшей воде озера, заставляя ее непрерывно струиться. Воистину это было свершением того, о чем говорят таинственные слова канона: «Всякое творенье пусть славит праздник воскресенья!»

– Христос воскрес из мертвых!

А потом самый старший из всех, архиепископ Иаков, облаченный в великолепный саккос, держа в одной руке золоченый крест, а в другой серебряное кадило с ладаном, крестообразно окадил закрытые врата. Церковная дверь, массивная, дубовая, окованная железом, по этому знаку распахнулась в притвор. И все по порядку, и иерархи, и все другие, стали заходить в храм. Снова на восток. Как и Христос из самой глубокой части земли достиг самого высокого неба.

– Христос воскрес из мертвых!

Сразу за его преосвященством Иаковом ступали пресвитеры, дьяконы, иподьяконы и чтецы. За ними следовали певчие во главе с протопсалтом. Рядом с монастырским игуменом, преподобным Григорием, шел особо важный гость, королевский духовник Тимофей. Его направил в некогда архиепископский монастырь сам великоименитый Стефан Урош II Милутин, по воле Божьей властелин земли сербской и поморской, с тем, чтобы доставил оттуда частичку пасхального канона св. Иоанна Дамаскина, который поют, конечно, повсюду, и в церквах Скопье тоже, но именно в Спасовом доме звучит он особенно радостно.

– Христос воскрес из мертвых!

Потом шли эконом и экклесиарх. Грамматик, ризничий и казначей. Старцы с умиленными сердцами. Молодые монахи и послушники. Затем свита архиепископа Иакова, он, преданный своему делу, уже завтра отбывал в Печ по неотложной надобности.

– Христос воскрес из мертвых!

За людьми церковными следовали миряне. Среди них со слугой своим и купец из Скадара, возвращавшийся с севера и воспользовавшийся в пути здешним гостеприимством. И еще один больной, которого поддерживали другие люди, просил дать ему место. И еще, и еще, столько людей, сколько могла вместить церковь Святого Спаса.

Жича наполнялась запахом ладана, как утренним миром мироносиц, которые, ища мертвого, поклонились Живому.

Жича наполнялась светом как огнем негасимым.

Жича наполнялась великим, победным пением.

И тихим разговором…

 

Второй день

I

О древнем горнорудном деле у византийцев

Всю раннюю весну по небу над Битинией плывут огромные горы облаков. Коварные морозы обращают в лед выманенные обманом звезды. Тем не менее с конца месяца марта прорываются первые искры. Громады тумана неохотно раздвигаются. Напоследок, одна за другой, со стонами и скрипом, прощаются со своим могуществом. Некоторые совсем исчезают. Свет, теперь уже ничем не стесняемый, со все большей силой вырывается из далеких глубин, по всей ширине небесного свода начинают проглядывать созвездия, круг луны переполняется. Лунный свет, пенясь, длинными струями низвергается с высоты.

Внизу, на земле, мощные песчаные насыпи разделяют дороги и поля. Одним склоном они защищают пути от паводков, другим охраняют от воров россыпи лунного света. На рассвете начинается сбор урожая. Все, к чему прикоснулись первые солнечные лучи, – это серебро. Тот лунный свет, который зреет в полях до полудня, набирает силу и обращается в груды свинца. А тот, что остается до прихода оранжевого заката, становится железной рудой. Следующей ночью все повторяется. Луна снова наполняется светом, сияние переливается через край и беззвучно рассыпается по просторам Восточной империи.

По указу василевса в такие ночи не позволено выходить за городскую стену. Тяжелое наказание неминуемо настигает и всякого неосмотрительного, у кого лунный свет обнаружат на подошвах, и уж тем более отчаянного, попытавшегося спрятать его в суме или за пазухой.

II

Однажды такой ночью

Однажды такой щедрой ночью, почти за пять лет до яви и дневного света, царица Филиппа во сне покинула свою опочивальню, во сне вскочила в седло и во сне незаметно выбралась за реальные очертания городских укреплений Никеи. Вторая жена кира Феодора Ласкариса, армянка с угольно-черными глазами и темными волосами, часто покидала своего господина во сне. Не делать этого она не могла, желания ее находились слишком далеко, а на всех перепутьях и перекрестках стояла стража Чем больше наполнялась луна, тем глубже погружался в сон царь, так что и в эту плодоносную ночь Филиппа втайне от всех передвигалась по битинийским полям, отдавшись течению собственных стремлений. Белый конь скакал по колено в лунном свете, сияние которого изливалось непрестанно, одежды императрицы тотчас стали влажными, а тело ее подверглось нападению бесчисленного множества сверкающих искр, которые постоянно жалили ей щеки, руки и обнаженные голени.

Вдруг белый конь, заржав, поднялся на дыбы. Впереди, посреди беспутья, стоял какой-то монах с длинными волосами и бородой. Беспокойные волны лунного света разбивались о его босые ноги, как о скалистый утес. Молодой женщине едва удалось справиться с уздечкой, плащ от ветра соскользнул с ее плеч. Вслед за плащом упало и легкое покрывало, обнажив судорогу страха:

– Кто ты такой?! Что тебе нужно в моем сне?! Прочь с дороги, незнакомец!

Монах, однако, всего лишь отвел взгляд. Острый луч рассек тонкое полотно, в которое была одета всадница, – ее грудь, похожая на только что сорванные яблоки, была прикрыта лишь тончайшей накидкой из прозрачного света.

– Кто ты такой?! Знаешь ли ты, что перечишь воле Филиппы, жены василевса Феодора Ласкариса, властелина Никейского царства! – повторила правительница в паузе между двумя шумными волнами лунного света, и к страху добавились морщины.

– Да, я знаю о тебе, Филиппа, – ответил наконец монах. – Не бойся, я иду по своим делам.

Я вне твоего сна. Огромное, неоглядное пространство для всех разветвлений сна едино. Вот мы и встретились в этой области провидения. Ты из Никеи бежишь, а я направляюсь в Никею, несу сыну нужный ему совет.

Царица почувствовала облегчение. Она уже хотела потянуть уздечку, чтобы проехать мимо путника, но монах вытянул вперед обе руки:

– Постой! Неужели ты думаешь, что наши пути скрестила случайность? Послушай меня. Я не собираюсь показываться на глаза твоему мужу. Никакой особой нужды в этом нет. В пяти годах отсюда, в Никее, куда я сейчас иду, жену кира Феодора Ласкариса, его третью жену, будут звать Мария Куртенэ! Ты же останешься в памяти всего лишь как вторая, та самая, бесплодная, из Малой Армении. Поэтому, Филиппа, даже не возвращайся! Этой ночью ты зачнешь и станешь матерью, но тебе не суждено родить в столице Византии!

Царица Филиппа, изумленная, задрожала, подхватила свой плащ, пришпорила коня и галопом устремилась в то ответвление сна, где бурлил источник ее намерений. Вскоре, закутанная в витые края ветра, она исчезла за горизонтом по снящейся ей дороге.

III

Серебряные зерна и узорный пояс звуков

Итак, на пять лет дальше, сразу после благолепного божественного праздника Христова воскресения, когда он был посвящен в сан архиепископа сербского, перед возвращением на землю отечества, неподалеку от развилки марта и апреля, последней ночью в Никее, явился неожиданно в сон к Саве родитель его, святопочивший монах Симеон. Седая борода и волосы некогда могучего самодержца, милостивого великого жупана Стефана Немани были влажными после долгого пути под звездными искрами. По мокрой рясе на каменный пол Савиной кельи капля за каплей стекал блеск луны. Вокруг босых ног путника уже скопилось множество крупных и мелких зерен. Битинийская ночь была особенно тиха, только откуда-то издалека едва доносился шум ткацкого станка, который из тончайших нитей криков совы, монотонного стрекотания сверчков, тяжелого дыхания земли, журчания воды и редких звуков человеческих голосов ткал внешний вид времени.

– Отец, откуда ты? – прошептал застигнутый врасплох Сава, поворачиваясь в постели. – Что тебя заставило навестить меня, странствующего, под сводом далекой Никеи? Разве ты не знал, что завтра я отправляюсь к тебе, чтобы на могиле твоей в Студенице, воссияв, объявить, что наша церковь обрела самостоятельность?

– Мне хорошо известно, утеха души моей, и твои пути, и что у тебя на сердце лежит, – ответил Симеон спокойно, как и пристало говорить тем, кто давно привык точно отмерять слова. – Твои глашатаи уже широко разнесли весть о великой победе. Уже высоко вверх звонят колокола, живым звоном оповещая о твоем рукоположении. Но ты завтра отправляешься в путь, и какой отец отпустит своего сына без совета. Воды будет от источника до источника, соли в заструге у тебя достаточно, хлеба, без сомнений, хватит до Солуна, однако нога может заплутать, а душа свернуть не в ту сторону.

Луна скрипнула на небе. Сияние наполнило ее до краев. На землю пролились новые лучи. Ветер Тиховей с шелестом запутался в ветвях деревьев. Откуда-то протяжно подал голос волк. Послышались окрики, звяканье оружия царских стражников. Должно быть, заметили кого-то в полях лунного света. Далекий ткацкий станок закончил ткать узор и зазвучал громче, плотно сплетая нити в поясе времени.

– Дитя мое, прошу тебя держать в уме то, что сейчас услышишь, – продолжал Симеон. – Завтра утром вселенский патриарх Мануил Сарантин одарит тебя благословением, грамотами, поучениями, святым жезлом, достойнейшим одеянием. И василевс византийский, кир Феодор Ласкарис, защитник Ромейского царства, не захочет отстать от него, пожалует всему твоему роду разрешение добывать в полях лунный свет, тебе же подарит четырех мулов с пурпурными вьючными седлами. В придачу, как груз для мулов, эти двое милосердных будут предлагать тебе и огромные богатства. Спросят, желаешь ли взять серебряные и золотые сосуды, евангелия в окладах с драгоценными камнями, златотканые покровы и занавеси, и бесчисленное множество других сокровищ. Но ты, сын мой возлюбленный, от всего этого откажись. Пусть все предложенное тебе патриарх и царь пожертвуют монастырю Хиландар, украшению Святой Горы. Ты же, свет очей моих, испроси для себя четыре никейских окна. Запомни, проси патриарха и царя дать тебе только четыре окна.

– Четыре окна?! Зачем же я привез из Царьграда и греческих земель искуснейших камнерезов! Родитель, зачем мне сейчас из Никеи тащить с собой окна, да еще на пурпурных седлах?! – беспокойно заворочался Сава, и сон его чуть было не опрокинулся туда, где явь.

– Выслушай до конца, – шепотом преградил ему путь Симеон. – Не просыпайся, не делай напрасными мои усилия. Ты ошибаешься, ценность окна не в том, из чего и насколько мастерски оно сделано, а в том, что через него видно. Первое окно проси то, на которое прилетает ласточка патриарха. Вторым и третьим пусть будут окна, возле которых царицы провожают и встречают своих государей, когда те отправляются на битву и возвращаются после нее. А четвертое, которое ты должен потребовать, это то, на котором отдыхает двуглавый орел самого василевса. И вот еще что, Сава, на чужбине любые сны, кроме снов об отечестве, с трудом задерживаются в памяти, и если ты позабудешь, что я тебе говорил, отправляйся с утра на площадь, найди человека – слепого, который широко видит, – и купи у него то, что он ткет в темноте. Вот и все, что я хотел тебе сказать и зачем приходил, а теперь смотри сны, какие сам хочешь.

Так сказал монах Симеон. И исчез без следа. Лишь на полу в келье остались тысячи рассыпанных переливающихся зерен лунного света.

А сам Сава в ту последнюю ночь в Никее действительно продолжал спать и видеть сны. Он знал – во сне дороги особенно богаты направлениями. Снился Саве монастырь Филокал, где он собирался отдохнуть по пути назад, в страну Рашку. И снился ему монастырь Жича, в котором он сразу после возвращения намеревался закончить строительство церкви Святого Спаса. И еще снился Саве монастырь Студеница, куда хотел он напоследок удалиться, чтобы в одиночестве как следует обдумать разные богоугодные дела. Может быть, снилось ему и еще что-то, но все видимое в конце концов попадает в те сферы, где правит безвидность.

IV

Разговор на площади, какой пояс приличествует монашеской рясе

Между тем, проснувшись с первыми лучами солнца, его преосвященство никак не мог вспомнить, что с ним происходило, пока он спал. Вернее, он еще худо-бедно припоминал и Филокал, и Жичу, и Студеницу, но вот с кем во сне разговаривал – никак. Тем не менее о том, что кто-то его навещал нынче ночью, свидетельствовали рассыпанные по полу зерна лунного света. Ноги по щиколотку погрузились в них, стоило ему встать. Стараясь и так и сяк вызвать в памяти сон, Сава с хиландарскими братьями отправился на литургию. По выходе из церкви на него снова навалилось то же мучение. Полагая, что следовало бы разузнать свежие вести о положении на дорогах – сведения, необходимые в случае, когда собираешься отъехать от города даже на расстояние тени его стен, Сава выбрал улицу, по которой толпа стекала на главную городскую площадь, уже до краев наполненную выкриками продавцов птиц, сушеных фиников, безделушек, дубленой кожи, бальзамов, шерсти, мельниц для перца, фальшивых и настоящих реликвий. Вдруг среди всего этого гама он заметил слепого старика, молчаливого на вид, а в руках у него одну-единственную вещь, которую он продавал, – кусок ткани длиной в столько звуков, сколько их вмещает промежуток времени от сумерек до рассвета.

– Святогорцы, куда так спешите! Погодите!

– Вот губка, пропитанная кровью мученика!

– Стекло со слезой Марии Магдалины!

– Прутья, которыми хлестали Иисуса…

– Натаф!

– Гальбан!

– Порошок из оленьего рога! Отбеливает зубы! Раз почистил – улыбайся десять дней!

– Не хочешь – не надо! Не мое дело, ходи хоть всю жизнь хмурым!

– Натаф! Натаф! Ароматические ракушки и гальбан! Нет хорошего ладана, если их не добавишь!

– Пою хвалебные песнопения, веселые свадебные песни и грустные соболезнования! Десять песен всего за одну миногу или кусок тунца! Пою хвалебные песнопения, веселые свадебные песни и грустные соболезнования…

– Погляди на эту рыбу! Сам доместикус такую нечасто ест! Только вчера поймали! У каждой брюхо набито свежестью, петрушкой и молотым миндалем!

– Отгадываю любые загадки, кто бы их ни выдумал, Евстатий Макреболит, ученейший Никифор Просух или сам достойнейший Ауликалам! Не угадаю – плачу сам!

– Поле – белое, волы – черные, пастух – перо. Кто угадает – молодец!

– Письмо!

– Давай следующую, но на кон в десять раз больше: видел я, господин мой пресветлый, внутренним взглядом юношу-старца, двояко воплощенного в одном лице, высокого и приземистого, нетвердого и крепкого, светоносца, несущего тьму, палача и целителя, который одних из-под земли извлекает, а других в землю загоняет, всех спасает, кого уничтожит, опять из них новое создает?

– Примочка на шею, мелко нарезанный дождевой червяк!

– Сушеное вороново сердце! Каждому, кому нужна удача в игре! Одно сердце – один золотой! Сушеное вороново сердце!

– Хитоны!

– Предсказываю судьбу! Гадаю по печенке, по лопатке, по пятке, по пшеничным зернам! Узнай, что ждет тебя завтра! Если ошибусь – отдаю деньги назад!

– Ты, я вижу, простак, не слушай его! Это же обычный бродяга! От Гераклеи и до самого Милета нет города, откуда бы его ни изгоняли по крайней мере два раза! Он не знает даже, чем ты будешь ужинать! Если тебе нужно настоящее предсказание, то, ей-богу, считай, тебе повезло, что ты меня встретил! Ко мне, хоть из Эпира, хоть из соседних сел, народ идет, чтобы лично я истолковал им гороскопы, громовники и трепетники!

– Хозяйка, красавица, не стыдись, подними взгляд! Клянусь святым Андреем Первозванным, похлебка в этом котле, хоть три дня простоит, не прокиснет!

– Из серебра кованые крепкие ноги, сильные руки и острые глаза! Если, не дай бог, твои тебе плохо служат, не трать деньги на медикусов, купи пластинку с изображением, приложи к больному месту и пожертвуй чудотворной иконе!

– Страусиные яйца! Если связать их и подвесить на балку, твой жалкий шепот будет звучать как приказание владыки! Где ты еще такое видал?! Всего за один гиперпирон самая бедная лачуга зазвучит как настоящий дворец!

– Птица породы фаэтон! Ее песни сами императрицы носят на шее нанизанные как бусы!

– Сам посмотри! Пара бекасов-куликов!

– Дрозд! Черный дрозд! Самая полезная птица! Обещаю, с утра пораньше всех клещей в саду уничтожит! Сможешь без страха ходить босиком по молодой траве!

– Настоящий ибис! Честью клянусь, перьев ему не красил!

– Тихие истории, рассказываю рассказы, тихие истории, рассказываю рассказы…

– Подойди, попробуй! Почти не ношенный, совсем новый титул протоспатиара!

– Корица!

– Смирна!

– Алоэ!

– Эбеновое дерево!

– Приятель, отвали-ка! Нюхать пришел?! Смотрите, какой умный, решил бесплатно нанюхаться сандала?! Пошел вон, слышишь, пока я тебе нос не расквасил!

– Мука из бобов! Для омоложения кожи лица! Старух превращает в девушек!

– Молитва против беглого раба!

– Против бессонницы!

– От неуверенности в себе!

– За выигрыш судебного дела!

– Против зубной боли!

– Чтоб не потонуть, переправляясь через реку!

– Против задержки мочи!

– Не стесняйся, только шепни, что тебя мучит!

– Торгую временем! Покупаю любое, даже самое короткое настоящее! За прошлое даю будущее, будущее меняю за некогдашнее!

– Солнечный день с Самоса!

– Самая прекрасная неделя из Ахай!

– Три осенних месяца с Лемноса!

– Тот год, когда Константинополь был в зените своей славы!

– Сабах хайросум! Торговаться? Если ты христианин, отдам задаром будущие столетия, связанные вместе, их привезли прямо с базара из Иконийского султаната!

– Вести с царских дорог!

– Ослиные копыта! Возьми для мужа против облысения!

– Старец, сколько стоит твоя работа? – спросил Сава, как только ему удалось пробиться через все эти выкрики.

– Мне нужно только одно обещание, – ответил слепой старик, который, казалось, только и ждал Саву с этим вопросом. – Твердое слово твое и всего твоего рода. Обманешь, долг будет большим, таким большим, что если душами следующих поколений будешь расплачиваться, на сто поясов отсюда, это будет не больше соломинки по сравнению со стогом!

– Что?! Несчастный! Как ты разговариваешь! Воистину, ты слеп, раз не знаешь, что перед тобой архиепископ сербский! – накинулись на него хиландарские черноризцы.

– Не возводи хулы! Каждое слово Савино крепче камня! Пустых слов нет у него!

– Хм, – пожал плечами старик. – И правда, земного зрения у меня нет, однако и те, у кого оно есть, пользуются им нечасто. Тем не менее я знаю, что даже самое короткое слово длится дольше человеческого века, а коль есть что-то настолько длинное, значит, оно может и запутаться, и порваться.

– Итак? Чего же ты требуешь? – снова спросил Сава.

– Я хочу, чтобы ты, как придешь в свои покои, хорошенько вытрусил эту ткань, которую я соткал сегодня ночью из звуков. А когда сделаешь это, пусть никто – ни ты, ни весь твой род, как до, так и после тебя – никогда не открывает два окна одновременно…

– Потому что будет страшный сквозняк! – пошутил один из монахов, достаточно молодой, чтобы вступить в спор относительно предмета насмешек.

– Потому что поднимется такой сильный ветер, что сдует не менее двух горизонтов!

– Такой, что нам всем придется зажмурить глазки!

– Такой, что, может, он в конце концов сровняет горы с землей, и нам не придется ломать ноги по крутизне! – загалдели и остальные братья – ведь трудно удержаться от зубоскальства, хочется хотя бы попробовать.

Сава, однако, утихомирил монахов. Смехом легко подпоясывают себя артисты, певцы, а в осенние дни и виноградари. Рясе же не приличествует такое поверхностное украшение. Рясе достаточно и грубой веревки.

– Крепко подвязанной, чтобы ваши тела постоянно помнили о сдержанности, страданиях Христовых и обязанностях, вытекающих из веры отцов, – выговорил он двоим, самым шумливым.

Взяв у слепого старика пояс, Сава пообещал ему все, о чем тот просил, и направился в свои никейские покои, пробираясь сквозь выкрики толпы, которая сейчас на площади, забавы ради, глазела на то, как наказывают какого-то вора, укравшего лунный свет.

– Малый, постереги тут мои прибаутки, охота хоть одним глазком поглядеть! Вернусь, расплачусь с тобой стишками!

– Эй, дружище, палач-то уже здесь?

– Здесь.

– И колода готова?

– Готова.

– А топор?

– И топор. Ну что ты ко мне пристал?! Хочешь, чтоб я тебе все задаром пересказывал?! Если ты такой любопытный, давай две трески, и я уступлю тебе место в первом ряду!

– Молчишь?! А то все спрашивал, спрашивал, то одно, то другое! Все уши прожужжал! Теперь жмотишься?! Неужели пропустишь такое представление?!

– Ну, ладно, скряга, я согласен и за одну рыбку, только смотри, чтобы тебе кровью хламиду не забрызгало!

– Надо же, вот бедняга! У кого же ты крал лунный свет?!

– А этот-то откуда взялся?!

– Ну-ка, подвинься!

– Эй ты, головастый, тебе говорят, пригнись!

– Ты чего, ты чего?! На слабого руку поднимешь?! Какой боевой! Я и не думал тебя оскорблять, просто сказал, что ты своей тыквой мне все загораживаешь!

– Спорим, что ступня, которую ему отрубят, потом еще по всей площади плясать будет!

– Ну, что я говорил?! Смотри, как скачет!

– Прямо как под музыку цимбал и барабана с тарелками!

Вступив в мертвую тишину кельи, его преосвященство высоко поднял ткань. Потом сильно встряхнул ее. В тот же миг вся ткань распустилась.

Келью наполнили звуки прошедшей ночи. Сава снова услышал крик совы, скрип луны, шум ветра, вой волка и сказанные в его сне слова родителя:

– Дитя мое, попроси у вселенского патриарха и византийского императора погрузить на мулов под пурпурными седлами четыре окна. От всего остального хочешь отказывайся, хочешь не отказывайся, но четыре окна проси, потому что без них ты ничего не узришь, потому что без их горизонтов церковь Святого Спаса останется слепой.

V

Был полдень, час печального расставания

Вскоре, когда пришло известие, что состояние на дорогах удовлетворительно – ширина соответствует предписанной, то есть шести шагам, нет ни разбойников, ни завязанных узлом перепутий, для вселенского патриарха Мануила Сарантина Харитопулоса и византийского императора Феодора Ласкариса настал печальный час прощания с архиепископом сербским Савой. После множества слов, которыми они выразили свою любовь, патриарх и василевс сказали Саве, что готовы одарить его своим благословением, советами, жезлом, одеянием, простагмой на разработку рудников лунного света, а еще, в качестве особой чести, четырьмя мулами под пурпурными вьючными седлами. И еще спросили, какими другими дорогими его сердцу дарами навьючить этих мулов. На все это Сава поклонился и ответил:

– Сердцу моему было бы в радость, если прошу не слишком многого, чтобы честнейший патриарх и премудрый царь одарили меня четырьмя никейскими окнами.

– Какой странный гость…

– Какой странный гость…

– Вот ведь какой странный гость… – зашелестело среди придворных, передававших это мнение друг другу в соответствии с «Книгой о церемониале».

Тот, чьей должностью было принимать просьбы, как и предусмотрено правилами, вытаращил глаза и, шагнув к начальнику императорской канцелярии, начал многословно с ним перешептываться.

Начальник императорской канцелярии нерешительно почесал середину темени, из-за обилия всевозможных просьб и требований волосы в этом месте были у него довольно редкими.

Вдвоем они торопливо направились к логофету.

Логофет не был бы логофетом, если бы проявил поспешность и дал выход чувствам раньше, чем сделает это император. Выслушав их с холодным лицом, он послал за хранителем государственных запасов.

Хранитель государственных запасов явился почти бегом, развернул какие-то бумаги и, глядя то в них, то в потолок, принялся, бормоча под нос, что-то подсчитывать.

Патриарх изрядно смутился.

Наконец и василевс решил высказать всю силу своего изумления, ведь это было совершенно бесспорно – такого подарка еще не просил никто и никогда!

– Такого подарка еще не просил никто и никогда! – воскликнул один из придворных, всегда готовый выскочить вперед, первым подтвердить любую мысль владыки.

Но Сава стоял на своем. Если хотят сделать ему приятное, пусть прикажут снять окно, на которое садится ласточка патриарха, два окна, возле которых царицы провожают и ожидают своих государей, и окно, на котором отдыхает двуглавый орел самого василевса. А если хотят, чтобы он покинул их опечаленным, пусть в просьбе откажут.

– Престольная Никея богата окнами. Византия еще богаче. Без четырех видов из окон полнота такого горизонта не оскудеет. Кроме того, византийские окна среди земли рашской на многие годы обеспечили бы дарителю такой авторитет, о каком могут только мечтать в Риме и на всем Западе, – просил их Сава.

И тогда владыки, увидев возможность угодить Саве, не стали ждать другого такого случая (поперхнувшись при упоминании о Святом престоле) и тут же приказали прекратить суету и замешательство и распорядились снять указанные четыре окна.

Первая группа каменотесов отправилась в сад патриаршего дворца и сняла окно, на котором обычно отдыхала его ласточка. Окно размером с утренний щебет ласточкиной радости. Окно, вырезанное из красного мрамора.

Вторая прибыла в палаты императрицы и тихо, чтобы не разбудить ее, сняла те два окна, возле которых провожали в дорогу и ждали возвращения. Оба они были настолько же широки, насколько женщина в полдень боится одиночества, и настолько высоки, насколько женщина в полдень трепещет, ожидая встречи с любимым. Оба были вырезаны из голубого мрамора.

А третья артель мастеров по камню пошла к самой высокой в городе монастырской башне и сняла окно, на котором отдыхал императорский двуглавый орел. Окно такое же, как послеполуденный двукратный клекот, когда орел видит бегущую через поле ласку. Окно, вырезанное из зеленого мрамора.

Когда мулы с пурпурными седлами были нагружены, когда хиландарские братья получили на дорогу караваи хлебов и воду, когда вместо военного отряда во главу процессии были поставлены монахи с иконами Христа, Богоматери и святого отца Николая и когда настал час печального расставания, вселенский патриарх и византийский василевс расцеловались с Савой. Многократно пожелав новой встречи, патриарх Мануил дал сербскому архиепископу шкатулку с мощами святого Иоанна Крестителя, в которой находилась частичка его десницы. Разумеется, и император Феодор Ласкарис не захотел отстать от патриарха – подарил Саве перо ангела, которое до этого заботливо хранил в собственной бороде, как в киоте.

Стоял битинийский полдень с высоким солнцем, когда маленький караваи торжественно проследовал через главные городские ворота и оставил за спиной хранимую от поражений и увенчанную славой Никею.

Стоял полдень, время дня, когда солнце теменем прикасается к небесному своду. Мария Куртенэ, третья супруга кира Феодора Ласкариса, пробудилась в своих покоях. И со страхом обнаружила, что нет окон, возле которых она сама, а до нее Филиппа, а до нее Анна Анджело, а еще раньше многие другие жены многих других мужей коротали долгие дни своей жизни, провожая и поджидая государей.

VI

Возвращение в землю отеческую, засада на распутье

Возвращение в землю отцов было воистину переполнено изобилием почестей. Как Сава ни старался избежать их, предосторожности ради передвигаясь окольными дорогами, многие люди выходили ему навстречу – поклониться, приложиться к руке, высказать искреннюю радость свою или поздравить с тем, что он увенчал самовластием сестринскую церковь сербскую.

Тем не менее то, что не бывает путей, по которым можно пройти просто так, с легкостью, подтвердило происшествие на одном маловажном на вид перепутье. Дело было так. На этом месте, сказав, что ожидает его здесь с самой Пасхи, в ноги Саве ничком упал человек в широких одеждах, с лицом, скрытым капюшоном и тенью от него. Возвышенными словами прославляя мудрость его преосвященства, незнакомец обвил руками его колени, не давая архиепископу и сопровождающим сделать ни шагу вперед. Прошел весь день, наступила ночь, начало светать, петухам пришлось пропеть уже седьмой раз, а неизвестный упорно продолжал удерживать Саву, не переставая восхвалять его. И до того он хорошо говорил, что будь здесь, на распутье, какой другой человек, вовек бы с места не сдвинулся. Монахи расселись вокруг, восхищенно слушая его речи и не постигая, что их объяло. И лишь Сава распознал сети засады. Он очнулся, сдернул с незнакомца капюшон, и все увидели, что под ним нет никого, совсем никого, что это просто пустая одежда, надутая по человеческому подобию голосом тщеславия. Она в тот же миг упала и клубком свернулась в пыли, распутье исчезло, а дорога стала прямой такой, какой и была с давних пор. И только в ближайшем селе братья узнали, что прошли через место, где пострадали многие, не сумевшие собраться с силами и вырваться из опасных объятий суетности.

А дальше, один за другим, выпрямились и другие пути по суше и по морю, и мягкое весеннее солнце привело путников в окрестности Салоник. Там Сава, как и в своем сне, на некоторое время остановился в Филокале, а потом продолжил путешествие в Жичу. И повсюду его встречали бесчисленными почестями и радостью. И по дороге, и в конце ее, перед воротами монастыря.

Здесь Сава передохнул после долгого пути, и, еще раз восстановив в памяти весь разговор с отцом, решительно перекрестился и вместе с братом своим Стефаном взялся за завершение строительства притвора церкви Святого Спаса. С тем, чтобы разместить в верхнем его этаже катехумению. И там, в своей келье, врезать в стены те самые четыре окна.

VII

Всего, для строительства нужного, будет во множестве

Братья приходили часто, иногда целые дни проводили на строительстве. Причиной такого внимания была и их большая забота о деле, и то, что мастера возводили притвор, взяв за единицу измерения длину стоп Савы и Стефана. При строительстве все размеры должны были быть кратны этим двум меркам. Терпеливой стопе преосвященства соответствовали все измерения в длину. С крепкой стопой великого жупана соизмерялась любая ширина. Высота притвора определялась самим зданием Спаса. А оно в свое время строилось соразмерно высоте свода небесного над этим Богом хранимым местом.

Пядь за пядью стопы двух ктиторов. Подвода за подводой песка с Ибара. Старанье за стараньем главного мастера. Бревно за бревном высушенных буковых бревен. Молитва за тихой молитвой духовника. Бадья за бадьей молочной извести. Усилие за усилием плечистых мраморщиков. Сталактит обтесанный за сталактитом нетесаным. Отражение за отражением птиц поднебесных. Кирпич за глиняным кирпичом. За лучом нежного утра луч полуденный и предвечерний. Колонна за колонной воздвигнутые. Над колоннами свод за сводом выгнутые. Знак креста за знаком креста. Балка за балкой дубовые. Отзвук за отзвуком голосов множества. Плитка за плиткой, из свинца отлитые. Отблеск за отблеском румяного солнца.

Все это, сначала грудами лежавшее во дворе, постепенно находило себе место в здании.

Не прошло еще и половины лета, а до конца всего-то и осталось, что одеть весь храм в пурпурную штукатурку. Не только из-за торжественности этого огненного цвета, но и для того, чтобы во время холодов не промерзла кладка из еще влажных сталактитов, доставленных из окрестных каменоломен.

VIII

Четыре стороны света и четыре главных направления времени

Когда церковь распоясали от лесов, Сава направился в свою новоотстроенную келью посмотреть в окна. Он хорошо помнил обещание, оставленное слепому старику, и внимательно следил за тем, чтобы окна катехумении не оказались одновременно приоткрытыми, а уж тем более распахнутыми настежь.

Через первое окно, то, на котором любила сидеть ласточка вселенского патриарха, Сава увидел все таким, как оно есть. Гнездо ласточки, монастырский двор, сосны, дубы, трапезную, кухню, кельи братьев, странноприимный дом, малую церковь, хлев, кузницу, кладовые, загоны для скота, пруд с рыбой и пасеку. Это было окно нынешнего.

Через второе и третье окна, те самые, возле которых ждали своих мужей византийские императрицы, Сава увидел то, что было, и то, что будет. Через второе смотрел он на события прошлые: как Фридрих Барбаросса троекратно целовал Стефана Неманю и как латиняне захватили и разграбили Константинополь. Через третье окно Сава смотрел на события будущие: как кто-то один из его рода ослепляет своего сына, другой заключает в темницу отца, а над страной его нависает зловещее облако неверных.

Наконец, через четвертое окно, то самое, на котором отдыхал двуглавый орел византийского императора, Сава тоже мог видеть все таким, как оно есть, но не рядом, а впереди, далеко-далеко. Таким образом он ясно видел, будто стоя собственными ногами прямо там, вдали, что делают подвижники в Вифлееме, сколько кораблей бросило якорь в гавани Дубровника и что находится вечером в тарелке венгерского короля.

– С верхнего этажа притвора церкви Святого Спаса не просто открывается вид на все четыре стороны света, этот вид простирается и по всем четырем главным направлениям времени, – говорил Сава рукоположенному игумену монастыря Жи-ча – Когда меня нет в покоях, хочу, чтобы ты каждый день наблюдал через одно из окон и, в зависимости от того, что там увидишь, принимал решение на благо братьев и всего нашего рода. Надеюсь, что вы ничего не перепутаете. В противном же случае да поможет нам Бог, ибо пути наши таким узлом завяжутся, что распутать их не сможет и сотое колено, считая отсюда.

И прежде чем отправиться в Студеницу, чтобы, как от него и требовал тот самый сон, в одиночестве подробно размыслить о других делах, боголюбивый Сава дал игумену Жичи на хранение шкатулку с частичкой десницы святого Иоанна Крестителя и перышко ангела, чтобы держал его в бороде как в киоте. По милости Божьей архиепископ сербский Сава оставил игумену и еще одно знание, а именно, что за церковной службой он может наблюдать через пятое окно. Через то окно, которое после достройки притвора открылось из его кельи во внутреннюю часть Спасова дома

 

Третий день

I

Игумен Григорий, три мастера, кефалия Величко и большая пыль

По прошествии более семидесяти обильных жатв весеннего лунного света, простата на разработку которого была выдана монастырю византийским василевсом, то есть по прошествии более семидесяти лет от завершения строительства притвора, преподобный отец Григорий, пятый игумен Жичи, сразу же после утреннего богослужения направился в сторону катехумении, чтобы распахнуть одно из четырех никейских окон. Обязанность, которую Сава вменил управителям Спасова дома, была первым делом, которое они выполняли сразу после литургаи. Так же и этим утром, только что соскользнувшим с покрытых росой склонов Столовых гор прямо в Светлый вторник, третий день Пасхи, отец Григорий принялся взбираться по каменным ступеням, которые вели к верхней келье и ко входу в башню над притвором.

Башня – колокольня Жичи – собирала в вышине, а лучше сказать, притягивала множество ветров. Дерзкие воздушные потоки время от времени спускались прямо в церковь Святого Вознесения, нанося видимый ущерб. И несмотря на бережно охраняемую густую поросль заветрии по нижнему краю небес, несмотря на то, что дверь колокольни старались открывать только в случае особой необходимости, а щели тщательно законопатили воском и смолой, вихри, поселившиеся в башне, уже освоились и внизу и превратились в разрушительную и безнадзорную напасть. От их засилия кое-где помутнели фрески, из них через трещины стала уходить живописная сила, со столбиков и обрамлений мраморного иконостаса начали опадать вырезанные в камне листья, глохнуть виноградная лоза, а из растрепанных книг стали бесследно исчезать титлы, потом буквы от аза до ижицы, затем все чаще и чаще целые слова и даже отдельные главы.

Игумен уже четвертую часть года, с самого начала зимы нетерпеливо ждал прибытия греческого изографа, приморского резчика по мрамору и сербского дьякона. Именно настолько во времени опережала их великая молва о том, что они мастерски могут укрепить ослабленное, собрать развеянное и возместить утраченное. Вот почему старец с пером ангела в бороде, хранившимся там, как в серебряном киоте, торопливо поднимался в Савину келью. В тот день была очередь окна, открывавшего нынешнее вдалеке, окна, через которое преподобный надеялся увидеть приближение трех мастеров.

Достигнув этажа притвора, отец Григорий покинул лестницу, которая вела дальше, к дверям на колокольню. Келья Савы представляла собой просторное помещение, разделенное на девять частей четырьмя внутренними колоннами. Пол был из полированного камня, стены и ребристый свод расписаны ликами святых, но черты их исказили прикосновения ветров, залетавших из башни и сюда, и в храм. Кроме одной лампады и раскрытого Четвероевангелия, в котором слова удержались только благодаря богатым переплетениям заглавных букв, в катехумении не было ничего – ни священных сосудов, ни других предметов.

Итак, как и всегда до этого дня, игумен Григорий с радостью подошел к окну из зеленого мрамора, к тому самому, на котором, как говорит предание, во времена основания архиепископата отдыхал двуглавый орел византийского императора и которое было доставлено в Жичу на пурпурном вьючном седле из самой Никейской империи. И сам старейшина, и другие благочестивые священнослужители, и все остальные братья вид из этого окна любили больше всего – именно оно давало им возможность без утомительного и опасного путешествия поговорить с монахами других монастырей, и в Пече, и в Студенице, и в Милешеве, и в Бане и в любом другом месте. Кроме того, отсюда они могли без труда наблюдать за отдаленными частями своего прихода, за собственностью монастыря, рассыпанной до самых берегов Скадарского озера, за всеми пастбищами и зимовьями на восьми горах, составлявших два дарованных церкви Святого Спаса извилистых хребта у самого подножья каменного города Котора… Правда, окно часто показывало и непонятные картины, например, в самом центре города где-то на Западе – механическое устройство, которое питается свежим временем, или нечто совсем противоположное – молчаливого китайского владыку, который в течение целого дня занимается перемещением трех одинаковых песчинок, или же холм, на вершине которого в огне берет свое начало река из растопленного камня, а то еще обитающего в пустыне зверя, такого большого, будто он размером в восемнадцать третей. Тем не менее, в целом то, что они отсюда видели, служило пользе и братства в Жиче, и всего рода сербского.

Распахивая рамы из тисового дерева, отец Григорий подумал, что хорошо бы снова увидеть и архиепископа Иакова. Первосвященник с двумя пресвитерами, несколькими странствующими дьяконами и небольшой вооруженной свитой сразу же после благословенного праздника воскресения Христова по неотложной надобности отправился в Печ. (Отступая перед все более частыми грабительскими набегами с севера, центр архиепископата еще со времен Арсения Первого десятилетиями перемещался с места на место, пока не оказался далеко на юге, в этом достохвальном месте возле церкви Святых Апостолов.) Потом, надеялся отец Григорий, по воле Всевышнего увидит он и то, как изограф, камнерез и дьякон легким шагом спешат к воротам Спасова дома. Однако, к несчастью, вместо этого прямо в Савину келью над притвором ворвалось густое, как туман, облако пыли такой, какая бывает, когда стая дроф раскапывает сухие холмики земли над кротовьими норами.

– Неужели снова восстанавливают стены Маглича? – утомленно пробормотал игумен, который из этого окна часто видел ближайшую к монастырю крепость – город над рекой Ибар, в неполном дне ходьбы для того, кому не мозолит ноги нежелание идти.

Как говорит и само имя города, его стены часто осаждали туманы и мгла. Да и построен он был не только затем, чтобы защищать место коронования и давать путникам и поденщикам прибежище на ночь, но и для того, чтобы было где передохнуть туману. Правда, честно говоря, отдыхать здесь туман даже и не думал. В течение всего года он жадно обгладывал верхушки городских стен, поэтому их приходилось время от времени чинить, заменяя поврежденные блоки из тесаного камня. Для проведения этих работ туман следовало на некоторое время отогнать, и поэтому на стенах выставляли направленные вверх колья с торчащими на них острыми крюками. Изгнанный таким образом туман оставался без насиженного места и в бешенстве клубился по окрестностям, разгневанно обгрызая всякий вид, открывавшийся взгляду любого существа. О таких днях глашатаи оповещали народ заранее, чтобы можно было подготовиться к напасти. Изо всех окон тогда во все стороны торчали серпы, копья, косы или просто кинжалы, вынутые из черных ножен. Два отряда стражников до окончания работ задерживали на подходе к городу все караваны, чтобы избежать возможных тяжб. (Как получилось с одним дубровчанином, capitaneus turmae Damianius Gotius, который требовал в качестве возмещения девять сотен либров гламского серебра за то, что bestia из тумана сделала его калекой in lo regno di Rassa, откусив ему шестой палец, незаменимый при торговле тканями, чтобы обмеривать покупателей.) После окончания ремонтных работ копья с крюками убирали, и туман снова мог спуститься и хозяйничать в своем гнезде за каменными стенами.

– Эгей, Величко, прошел ли уж через ущелье Ибара архиепископ наш Иаков? – кричал отец Григорий, хорошо знакомый с правителем города, кефалием Величко как лично, так и посредством окна.

– О-го-го, Величко, не показались ли три мои мастера?

– Побойся Бога, Величко, что вы за пыль подняли, ведь это просто грех, неужели кроме как в Светлый вторник не нашли времени чинить городскую стену?!

– Что ж вы нам не сообщили, что надо будет защититься от тумана, который вы подняли над Магличем?!

Однако, несмотря на обыкновение тут же подавать голос, Величко не откликался. Вместо ответа в келью продолжали лететь сор и пыль, борода игумена посерела, голос осип, как будто его горло сжала рука жажды.

– Эй, Величко, опять вы за свое?!

– Разве вы не трепали туман прошлым летом?!

– И сколько же в нем всякой всячины?! Похоже, его никто не вычесывал с тех пор, как он поселился у вас!

– Ты только погляди, опять в дом Господень ваша пыль летит через окно нынешнее, далековидное! – кричал игумен так громко, как только мог, беспрестанно взмахивая руками и отряхивая рясу.

Тем не менее ни кефалия Величко, ни кто другой из города Маглича не отвечал. Если бы не завет Савы отец Григорий наверняка захлопнул бы это окно и открыл другое, которое смотрит в утро более ясного дня. Но делать нечего, приходилось ждать, пока туманная пыль не уляжется и вид из окна не покажет то, что есть.

Надеясь узнать хоть что-то, преподобный смирился. И вот когда его глаза свыклись с болью, причиняемой сотнями соринок, вырисовались – сначала неясные – очертания великого множества людей.

А потом и первые отдельные силуэты.

Затем он смог разглядеть лица. А под конец и характерные черты пришельцев.

II

Во главе колонны

Во главе колонны, которая была видна через далековидное окно нынешнего, ехал верхом многострашный князь видинский Шишман. На голове его была шапка из живой рыси. Пятнистый зверь хрипло рычал. С тех пор, как войско переместилось в Браничево, рысь передушила не один десяток скудоумных куропаток и простодушных рябчиков. Воротник на плечах и груди Шишмана был из пары жирных золотистых куниц, защищавших княжескую шею. Застежкой пояса из синего бархата была свернувшаяся клубком гадюка, один только Шишман умел разъединить ее зубы и хвост. На вытянутой левой руке, той, что натягивала уздечку, вниз головой, вцепившись когтями в кожаную перчатку, смазанную бараньим жиром, спокойно висел дремлющий цикавац. То ли птица, то ли призрак, создание это всегда выглядело по-разному, поэтому его было трудно описать, но стоило посмотреть на него и глаза начинали гноиться, а кровь в жилах только что не сворачивалась. Правая рука видинского князя, та, что в железной перчатке, отдыхала на янтарной луке седла. Под седлом, украшенным серебром, со стременами в форме медвежьих челюстей, шел вороной конь. Под его копытами раскалывались камни, тут же превращаясь в белую гальку, словно дорога была руслом вод Великого потопа.

Независимо от положения солнца, где бы ни находился Шишман, вокруг него расплывалась бурая, похожая на деготь тень. Окунешь в эту смолу лучину – будет гореть полным мраком на десять стоп вокруг даже в полдень в середине лета.

Рядом с Шишманом, как его левый глаз, на гарцующей белой кобылице, небрежно развалившись в седле, ехал куманский предводитель Алтан, громила с бритой наголо головой, воин, который мог даже казаться красивым, до тех пор, пока улыбка не обнажит его зубы – все как один клыки. Из-за таких зубов любой звук, который он издавал, был резок и страшен, а ласковых слов он не знал вовсе. По дороге для забавы он то скрежетал зубами, и этот скрежет подсекал под корень молодые кусты можжевельника, а то издавал крик, и тогда из крон грабов падали вниз птичьи гнезда.

Тень его была такой, что женщины в ней обливались горячим потом, а самые плодовитые могли и забеременеть, соперники же Алтана покрывались ледяными горошинами страха.

С другой стороны, как Шишманов правый глаз, на рыжем коньке скакал слуга Смилец, мелкий, тщедушный, на голове его вместо меховой шапки с шелковым верхом была шляпа, украшенная бубенцами. Главной его чертой был злой нрав. Про него говорили, что он накоротке с нечистой силой: с лихом, русалками, лешими, ведьмами и оборотнями, которые обучили его всем тайнам сглаза. От полуслова, размером не больше мушиного плевка, брошенного им между делом у входа на рынок, протухала только что выловленная дунайская рыба, в муке заводились черви или мушки, а бодро начавшийся день начинал гнить. В коварстве Смилецу не было равных. Стоило ему в Видине вечером плохо отозваться о человеке, живущем в Трнове, и всем на удивление утро тот человек встречал уже мертвым.

Тень его была кривоногой, затхлой, с неприятным запахом. Защити, святой Пантелеймон! Защитите, святые целители, бессребреники Кузман и Дамиан! Если тень Смилеца падала на беременную женщину, то не помогали даже молитвенные слова, написанные на животе, несчастная тут же заболевала горячкой или рожала ребенка с дурным глазом.

III

Вокруг этой троицы

Вокруг этой троицы гарцевало и шагало множество стрелков, латников, легких всадников, знаменосцев, оружейных мастеров и просто вооруженных людей.

Где-то среди них был и механик, сарацин, обвитый бесчисленными складками своего одеяния, страстный любитель сладкого, с пальцами, вечно липкими от рахат-лукума.

Впереди поспешало несколько доносчиков и один человек, который при каждом шаге с силой бил в большой барабан, как ни странно – совершенно немой.

За этой людской массой следовала огромная толпа важных советников, водоносов, поваров, колчанщиков, оружейников, кузнецов, целителей и знахарей, яйцекрадов, сплетников и толкователей любых следов, которые то и дело останавливались, чтобы что-то исследовать и пропустить через решета своих познаний.

За ними, накрытые непрозрачным полотном, соблазнительно колебались носилки с темнокожими возлюбленными куманов. Было слышно, как глубоко они дышат, как устраиваются поудобней среди жарких подушек, как при каждом движении шуршит шелк, струящийся по их бедрам, однако приблизиться к ним в обход заведенных правил и порядков не давало неусыпное внимание голобородых скопцов.

В стороне от дороги, по перелескам и лесным опушкам шныряло несколько сгорбившихся искателей заячьего помета, темных коричневых орешков, которые, после того как их высушишь, горят слабым пламенем. Чтобы подкармливать свои тени, болгарам и куманам нужны были подходящие светильники.

IV

Два водяных чудовища, звоните в колокола

Такого страха игумен Григорий не испытывал с прошлой осени, когда из одного пруда для разведения рыбы монахи вытащили сеть с двумя водяными чудовищами. До сих пор ему не хотелось вспоминать, как они разевали рты, какими темными и склизкими, глубокими, как преисподняя, были их утробы. Один послушник тогда оступился, да так и исчез навсегда без следа. Братья лишь на седьмой день сумели набить камнями разинутые пасти чудовищ.

Однако ни с чем нельзя было сравнить ту страшную опасность, которая грозила сейчас. Болгарские и куманские орды надвигались прямо на Жичу, и хотя они только что вышли из Браничева, через далековидное окно нынешнего было ясно видно – под монастырскими стенами они будут самое позднее через пять дней.

– Боже, око недремлющее, воззри, – тихо вырвалось у отца Григория.

А затем, короткими судорожными восклицаниями, перемежающимися приступами страха, все громче и громче:

– На нас идут…

– Бейте в била и клепала…

– Бейте в колокола. Боже, спаси и помоги!

– Звоните в колокола!

V

Удар рукой по янтарной луке седла

Как раз тогда, когда раздались призывы игумена, два молодых шпиона бегом приблизились к видинскому князю. Над верхней губой у них едва начало чернеть, а уши были пунцовыми и достигали плеч. Этот поход был для них первым. За поясом у каждого торчал пучок перьев птицы выпи. Ими они время от времени прочищали длинные извилины ушных раковин, чтобы яснее слышать.

Колонна свернулась клубком и остановилась. Вперед вырвалось лишь несколько резких выкриков и грубых ругательств. Когда бубенцы на шляпе слуги Смилеца успокоились, он высокомерно, несмотря на свой неказистый вид, бросил:

– Говорите, лопоухие! Князь слушает вас!

– Государь, похоже, что игумен из Жичи уже зовет на помощь! Мы слышали, хотя и очень издалека, и не понимаем, как он нас мог обнаружить! – заговорили шпионы одновременно, всячески выказывая преданность, низко кланяясь и с трудом уклоняясь с одной стороны от обжигающего пара из ноздрей вороного княжеского коня, с другой – от смолистых капель его тени.

– Может, вам это почудилось? – проскрежетал куманский вождь.

– Или вы действительно слышали? – После этих слов Алтана путь к отступлению для двух доносчиков переломился на два равных никуда.

– Нам кажется, но Жича так далеко, и так много рек до нее шумит и много пшеницы до того места буйно зреет, да и у игумена совсем не самый сильный голос! – оправдывались эти двое, озираясь в поисках того, куда им деться.

– Вам кажется?! Что у меня за шпионы?! Может, вы забыли вычистить перьями пыль из ушей?! А может, вам зрение мешает?! Может, вы будете лучше слышать, если у вас его не будет?! – рассердился многострашный Шишман, хлопнул рукой по янтарной луке седла, и пестрая шапка из живой рыси, укрывавшая его голову, взметнулась в прыжке, нацелившись когтями в глаза несчастных.

VI

Чудо св. императора Константина и св. императрицы Елены, колокола звонят

Когда все войско остановилось, туманная пыль осела, и игумен Григорий из окна нынешнего далековидного ясно увидел, как рысь выцарапывает шпионам глаза. Сопровождаемый рычанием свирепого зверя, смехом куманов и криками жертв, преподобный ринулся к лестнице, ведущей из кельи на башню. Искаженное лицо игумена лучше всяких слов говорило о том, что страх проник ему в самое нутро и теперь бьется там, среди внутренностей. Всего несколько шагов потребовалось отцу Григорию, чтобы достигнуть узкой двери колокольни, потянуть за тяжелую щеколду и, рискуя свалиться вниз или упасть лицом на ступени, начать взбираться по крутой лестнице, борясь с ветром, который, обезумев, стремился полностью завладеть храмом. В часовне колокольни, там, где Сава с миром в душе и молитвой обращался к Господу или советовался со смотревшими на него с фресок Феодором Студитом и Савой Иерусалимским, которым он старался подражать, бешеный порыв ветра чуть было не смахнул легкого, как лепесток, игумена обратно в притвор. Но тут произошло чудо. Отца Григория поддержали четыре разом протянувшиеся к нему руки – святого императора Константина и святой императрицы Елены, тоже изображенных на стене. Предстоятель монастыря Жича крепко ухватился за лестницу, а потом, добравшись до верха башни, вцепился в концы всех трех веревок.

– Братья! Беда! Несчастье! – кричал игумен, звоня разом во все колокола.

В маленький – обращаясь к братьям.

В средний – к правителю Маглича и люду из окрестных сел.

В большой – к Всевышнему, дать знать, что храм Его оказался перед началом конца.

VII

Другим для острастки отправьте-ка их в «ничто»

А далеко от монастыря, сразу по выходе из Браничевской области, два шпиона с обезображенными лицами, с кровавыми ранами вместо глаз видящих, заклинали:

– Смилуйся, господин! Вот сейчас мы ясно слышим! О милости тебя молим, пощади жизни наши, верни шапку себе на голову, усмири рысь! Вот мы слышим, как в Жиче зазвонили колокола. Маленький собирает братьев, средний оповещает об опасности город Маглич, а большой помощи просит у Бога!

Многострашный видинский князь молча хлопнул рукой по янтарной луке седла, рысь замерла, потом прыгнула на голову князя и свернулась там клубком. Сам же Шишман пришпорил своего вороного, заставив его повернуться так, чтобы смола его тени упала на двух шпионов. Потом сухо приказал:

– Другим для острастки отправьте-ка их в «ничто»!

– Нет, господин наш, только не это! Пусть нас разорвут на куски, привязав к четырем кобылицам, пусть изрубят саблями, пусть задушат золотистые куницы! Заклинаем тебя всем, что тебе дорого, господин, смилуйся над нами, несчастными, накажи нас одной только смертью! – рыдая, умоляли шпионы.

Напрасно. Тот, чьей обязанностью в походах были казни, тут же двинулся от воина до воина, поднося к каждому пустой открытый мешок. И каждый, независимо от высоты своего положения, обязан был сдать все, что ему было известно о несчастных. Все. До последнего звука. Включая то, кем были их родители, какого цвета у них глаза, имеются ли родинки, над чем они смеялись на привале в лесу, что и где им снилось, кто в Видине ждет их возвращения… Наложницы из носилок добавили кое-что об их мужской силе, любовном трепете, даже вздохах. Собрали все. Совсем все. А сверху положили и сами их голые имена. Теперь больше никто не имел права упомянуть о них ни звуком.

После того как палач собрал в мешок все, что можно было сказать об осужденных, он набил туда веток и сухих листьев. Потом искрой подпалил трут и тоже сунул его в мешок. Еще влажное от соприкосновения с губами содержимое мешка сначала голубовато тлело. Казалось, писклявым шипением и потрескиванием оно продолжало беспомощно сопротивляться даже тогда, когда огонь стал разгораться. Наконец все вспыхнуло ярким пламенем, после чего и последнее упоминание о злосчастных превратилось в пригоршню молчания. Это и было оно. Это было «ничто».

– Братьев в монастыре мало, всего-то горстка душ, – презрительно бросил слуга Смилец, и при этих словах бубенцы на полях его шляпы зазвенели.

– Городские стены Маглича слабы, я уже чую, что храбрости у защитников поубавилось, – в очередной раз сверкнул клыками Алтан.

– Ну, а о звоне, зовущем на помощь Бога, позаботишься ты! – тряхнул князь левой рукой, чтобы разбудить цикаваца.

Существо очнулось от дремы (зло никогда не спит, оно может лишь на время задремать), расправило крылья, несколько раз резко взмахнуло ими и лениво взлетело с руки Шишмана.

Видинский владыка выпрямился. Злобно натянул узду. Вороной взвился на дыбы. Раскололся под ним камень. Воздух вспорол клич. Немо забил барабан… И колонна, постепенно разматываясь, продолжила заглатывать путь жадно, как ненасытная змея.

VIII

Летающий призрак

День приближался к сумраку, и, возможно, поэтому монахи среди начавшейся в Жиче суматохи не заметили птицу, похожую на призрак. Паря в вышине над монастырским двором, летающее создание вяло склевывало каждый звук, издаваемый большим колоколом. Поэтому призывы о помощи не могли пробиться вверх и до сада Господнего доносилось лишь мелкое звяканье обычного земного дня.

 

Четвертый день

I

Ревностный келейник

Смятение, царившее в монастыре, принесло игумену Григорию столько новых обязанностей, что на другое утро он не пошел открывать следующее по порядку окно, а послал вместо себя своего молодого келейника.

– Сначала проверь, хорошо ли закрыты створки у всех окон, а потом открой настежь то окно, что сделано из голубоватого мрамора, то, через которое видно, что с нами будет, – наказывал преподобный. – И еще, сынок, пусть у тебя хватит усердия, приберись в келье, очисти ее от пыли, поднятой этими безбожниками.

В Жиче было хорошо известно, чье слово сколько весит, так что повторять игумену не пришлось, а молодой монах тотчас же отправился выполнять послушание. Как и распорядился отец Григорий, он проверил, хорошо ли закрыты все окна, а потом открыл то, возле которого византийские императрицы ждали возвращения своих государей. То самое, у которого проводили они день за днем, коротая слишком долгое время за распусканием тонких морщин тревоги и запутанных нитей старения, в надежде встретить своих мужей улыбкой.

После этого келейник принялся старательно подметать пол. Метлой из березовых прутьев он начал сметать пыль, листья, выкрики, веточки, мелкие камешки, ржание коней, пух птицы выпи, смех, вонь смолистой тени, молчание барабана, сор, принесенный туманом, какое-то «ничто», одним словом, все то, что, поднятое огромным войском куманов и болгар, залетело вчера в некогда Савину келью через окно нынешнее далековидное. И так ревностно занялся монах своим делом, что позабыл даже глянуть в открытое окно. Правда, очень может быть, что он и не сумел бы всего понять, разум часто отстает от зрения – окно обрамляло картины, зачатые этой зимой и развеянные вдаль от ставней из тисового дерева на целых семь столетий.

II

Что бывает, если притчи и стихи утопить в холодной воде

Крепость Прибила пользовалась дурной славой. и у сербов, и у дубровчан, и у влахов. Все в равной степени старались обойти стороной пристанище этого жестокого и своевольного вельможи и только в безвыходном положении решались переночевать в его укрепленном замке на высоком берегу пенистого Лима Архивы дворцовых скрипториев в Скопье были переполнены жалобами на бесчинства Прибила. Король терпеливо направлял ему увещевания и предупреждения, призывая к порядку, но тот, уверенный в безнаказанности, не обращал на них внимания. Более того, с течением времени он все более укреплялся в своей заносчивости и считал, что с ним никто не может сравняться, а если какой-нибудь самонадеянно и попытается, то и подпрыгнув, не сможет даже дотянуться до предмета его мужской гордости.

Счастливцем можно было считать того, кто, оказавшись поблизости от его замка, оставался просто без товара, кошелька, коня, лисьей шубы, пояса, сапог или штанов. Большинство же путников попадало в настоящую беду. К тем, кто останавливался на ночлег в его замке возле Лима, Прибил прокрадывался в сон и там искусно преграждал рукава, по которым текут сновидения, путал дорожные указатели, потихоньку оттеснял несчастных на дороги, заканчивающиеся тупиком или полной утратой всякого понимания, и все это для того, чтобы нещадно измотать их, а еще лучше изгнать вовсе. Эти несчастные больше никогда не могли заснуть. Короткий отрезок оставшейся жизни они проводили, бессмысленно и бесцельно плутая по яви, неизлечимо больные бессонницей, против которой были бессильны даже пиявки, хоть десятками прикладывай их в надежде уменьшить страдания. А если пострадавший ко всему прочему был еще и наивен, то заклинал Прибила вернуть хотя бы одну-единственную детскую порцию сна.

Случилось так, что ни эпирский изограф Димитрий, ни приморский резчик мрамора Петар, ни сербский дьяк Макарий не знали о разбое, чинимом Прибилом. И вот три мастера, оказавшись на поздней зимней дороге, ведущей к Жиче, попросили пристанища у ворот замка над Лимом. Хозяин встретил путников улыбкой, развел огонь, приказал слугам вымыть им ноги, смазать гусиным жиром обмороженные места, вычесать из волос снег с ветром и принести чистые полотенца и сухую одежду. Потом принялся угощать их белым хлебом, горячими овощами с олениной, болтливым вином, которое он постоянно подливал в кубки, и подробнейшими расспросами, преподносимыми как обычное любопытство, – о них самих, о том, что они умеют и какова цель их путешествия.

– Неужто вы просто так, безо всякой охраны ходите?! – спросил Прибил, изучая взглядом лица незнакомцев.

– Вы что, не знаете, что в здешних лесах грабителей больше, чем желудей под ногами?! – продолжал вельможа, прикидывая в уме, на какую добычу можно рассчитывать в этот раз.

– Тут недавно попался бедняга, у которого взять было нечего, так он немым сделался – не только речь, но и свист изо рта украли! – сказал он и спохватился, что надо бы быть поосторожнее.

– Все, что у нас есть, на нас видишь, – легковерно начал эпирский изограф Димитрий.

– Мы не носим с собой ничего, что может привлечь жадных до чужого добра, – продолжил приморский резчик мрамора Петар.

– Все ценное, что у нас есть, спрятано в наших снах, – неосмотрительно обронил дьяк Макарий.

– Неплохая шутка! – Прибил постарался сохранить хладнокровие.

– Вот бы узнать что-нибудь об этом! – продолжал он, жмурясь, чтобы гости не заметили, как веселит его богатая и легкая добыча.

Совладав со своей разбойничьей радостью, он встал и поднял кубок с болтливым вином:

– Братья мои дорогие, желаю вам от всего сердца спокойного и крепкого сна!

Вот так, за обильными расспросами, прошел ужин. Постепенно треск сосновых веток в очаге стал заглушать разговор. Разгорелись и буковые поленья. Пришло время отправляться на покой. После молитвы, уставшие от долгой ходьбы, гости заснули, стоило им оказаться в постелях, на тюфяках, набитых мягкой, опьяняюще пахнущей высушенной травой, собранной в самых укромных уголках леса.

Убедившись в том, что мастера основательно забрались в свои сны, Прибил осторожно отправился вслед, заметая следы сухой еловой веткой, замутняя воду на речных бродах грязной метлой из прутьев шиповника и неправильно обозначая наступления рассветов и сумерек уханьем филинов и криками соек, которых полно было в его переметных сумках. В тот час, когда уснувшие попали каждый в свой рукав сна, в которых они видели большие нарисованные глаза, белые мраморные порталы, иконостасы, колонны, притчи и складно сложенные стихи, Прибил неожиданно возник перед своими гостями и, вытащив из ножен меч, ринулся на них, чтобы изрубить тут же, на месте, посреди снов. Тут только три мастера поняли, у кого они заночевали. Но раскаиваться было поздно. Повернулись они и бросились бежать через леса и ущелья, через овраги и поля, и только чудо могло вырвать их из лап Прибила.

Через некоторое время, остановившись и вытерев с глаз ветер, спящие увидели, что заблудились. Нигде не находили они следов своих ног, ни в одной реке не было брода, отовсюду слышались леденящее кровь уханье филинов и приглушенные крики соек, все пути скрывал полный ужаса мрак, а плотные стаи птиц-тьмиц с шумным трепыханием зачерняли свод снов. И куда бы мастера ни пошли, все превращалось в бессмысленное блуждание.

– Ох! – возопили все трое в один голос, догадавшись, что именно они оставили Прибилу. – Несчастные мы, несчастные! Никогда не видать нам Жичи! Да и что нам там делать без красок, чертежей и звуков! Несчастные мы, несчастные! Неужели нам проснуться и навсегда остаться без наших снов! Или блуждать здесь, в неизвестной пустоте, до тех пор, пока не исчезнем! Горе нам! Что же делать?!

Пока они причитали, Прибил полным ходом перетаскивал в подвалы своего замка содержание снов трех мастеров. Это были такие сокровища, на которые он даже и не рассчитывал. Правда, большая часть добычи относилась к церковным сооружениям и работам, но и ее можно было выгодно продать или в Приморье, или латинянам. Необыкновенную щедрость проявили покупатели из одного западного монастыря – триста тут же зазвеневших золотых монет были хорошей ценой за портал из сна резчика по мрамору. Хотя портал был всего лишь увиден во сне, везли его оттуда до берега беспокойного Лима на санях, запряженных тремя десятками настоящих волов.

Под конец остались только притчи и стихи дьяка, то есть то, что можно было обратить лишь в пару жалких медных монет. Чтобы они не занимали места, Прибил побросал их в воду вслед за телами навсегда уснувших мастеров.

Над местом, где в холодной воде были утоплены Димитрий, Петар, Макарий и притчи и стихи, время от времени выплывало какое-нибудь не сдававшееся слово, вздымались волны, расцветали клубы теплого пара, а потом все успокаивалось – исчезало.

III

Как мертвый германец отнял разум у дерзкого вельможи Прибила, и отчего великоименитый король испытывал постоянную похоть даже в преклонные годы жизни

В конце того же месяца, когда даже самые поздние метели уползают в свои берлоги, когда сквозь облака изливается первое тепло, а трудолюбивые перелетные птицы раскатывают подогнутые края неба, всемогущий вельможа Прибил в засаде подстерегал и наконец подстерег свой рок. Напав на караван, который перевозил из Вероны для королевского двора в Скопье драгоценные ткани, он дерзко похитил с парчи, бархата и атласа вышитых на них двуглавых орлов вместе с их гнездами из королевских лилий. Король Милутин, государь сербских и поморских земель, отличался особой чувствительностью в вопросах своего облачения. И от такой наглости вскипело все его естество, терпению пришел конец. Оскорбленный, великоименитый властитель решил отомстить со всей возможной жестокостью. На реку Лим был тайно отправлен один мертвый германец, который годами верно служил на благо сербскому королевству. Покойник представился Прибилу купцом, сообщил ему по секрету, что тайно, во сне, переправляет из Византии в Мантую огромное имение – десятки тысяч сажен плодородной земли, засаженной несколькими сотнями молодых тутовых деревьев с тысячами коконов шелковичного червя. Вельможа польстился на такое богатство, забыл об осторожности, не заметил, что гость не ест, не пьет, и, как только германец начал что-то пришептывать во сне, принялся его обирать. Из сна покойника Прибил вернулся с растоптанным разумом, и любое дальнейшее наказание было уже излишним.

Не одна неделя потребовалась на то, чтобы перенести в королевские ризницы в Скопье все награбленное и запрятанное Прибилом в тайники его замка над Лимом. Рассказывают, что одних только виденных во сне кирпичей было столько, что король Милутин позже построил себе из них летний дворец. А к тому же по двору этих палат свободно разгуливала, тоже бог знает кому приснившаяся и похищенная Прибилом, десятикрылая райская птица. Каждое лето король лично выбирал для своего головного убора лучшие перья из ее хвоста.

Кроме всего прочего, среди похищенного Прибилом оказалось много плотских желаний, ибо дерзкий вельможа часто прокрадывался в юношеские сны. Именно с тех пор у короля Милутина появился избыток мужской силы. Потому-то он даже в преклонные годы испытывал постоянную похоть.

IV

Где-то между Будимлей и Дабром

Где-то между Будимлей и Дабром русло намного расширяется, и здесь Лим отдыхает. Река здесь течет медленно, от волны до волны проходит по нескольку дней, весь берег, совсем ручной, порос постаревшей тишиной, а над поверхностью мелкой воды склоняется ее тень. И, вероятно, привлекаемые таким многолетним покоем, стаи рыб собираются здесь на нерест.

Лишь изредка, и притом со всей возможной осторожностью, приходят сюда по необычному делу монахи из монастыря Бане – они набирают здесь для своих келий немного опавшей тишины. Приходят молча и молча уходят, стараясь не потревожить нежные растения.

Благодаря причудливости течения как раз на этом месте застряли и разрозненные части притч дьяка Макария. Они белели на дне, под прозрачно-зеленой водой, или медленно двигались, если в Лим ныряла спица солнечного колеса.

Любопытные мальки поначалу испуганно плавали вокруг непонятных предметов кругами, но прошло немного времени, и рыбы уже стаями проплывали сквозь колеблющееся повествование. Речные струи мягко перемещали разнородное содержание, удаленные друг от друга слова сливались, создавали что-то целостное, медленно соединялись в совершенно новые истории.

А совсем недалеко, вниз по течению, по-прежнему ревел Лим, словно переполненный желчью, весь в злобной пене, перекатывая камни, вырывая с корнем деревья, и с небольшой высоты могло показаться, что это извивается по земле огромная ехидна.

V

Беременность, тянувшаяся двадцать семь месяцев или на день-два дня меньше, где потом нашли пуповину

Несколькими годами раньше, а если смотреть сквозь сны, то как раз незадолго до того, как попали в беду три мастера, византийская императрица оказалась в нелегком положении. Каждая из ночных прогулок приближала ее к исполнению желания. Дело было в том, что прекрасная армянка не хотела иметь детей от своего супруга, кира Феодора Ласкариса. Нельзя сказать, что ее тело не желало мужа. Как раз напротив, оно отдавалось ему само, с жадностью предлагая себя, и разум молодой женщины несколько раз едва справлялся с настоящей лавиной собственной похоти. Нельзя было сказать и того, что Филиппа настолько любила самое себя, что решила отказаться быть матерью. Наоборот, материнские чувства росли в ней с каждым днем. Но именно из-за этих будущих детей императрица и не хотела зачать от императора. Филиппа знала, что параллельно хронике византийских династий столетиями тянулась история насильственных женитьб и замужеств, отцеубийств и братоубийств, в этой истории ослепляли и калечили, заточали в такие тюрьмы, где уже после сороковой ночи разум навсегда оставлял узника… Филиппа не хотела рожать детей, которые были бы осуждены жить в такой бесчеловечной истории. Не исключено, что кто-то из ее детей мог бы унаследовать императорский венец, хотя у василевса и была дочь Ирина от его первого брака с Анной Анджела Однако другие дети еще до зачатия были обречены на погибель. Филиппа отвергала зачатие для смерти, предательства, боли…

С другой стороны, поскольку ее тело обуревали страсти, а желание стать матерью становилось все более мучительным, императрица с каждым своим новым сном приближалась к исполнению намерения отдаться кому-нибудь другому, чтобы продолжить род с ним. И вот однажды все именно так и случилось. Но то, что имеет один вид, когда ты спишь, выглядит совсем иначе после пробуждения. Плод любви, зачатый во сне, наяву рос и превращался в плод прелюбодеяния. Поэтому, скрывая беременность от своего властелина, василевса Феодора Ласкариса, и всегда окружавших ее многочисленных доносчиков, Филиппа оказалась вынуждена оставить ее за рамками яви и жить с ней лишь во сне. Когда она пробуждалась в своей спальне, где пол был выложен плитами из оникса мягкого желтого цвета, стены обиты пурпурной тканью, а потолок сделан из кипрского кедра, она была императрицей, безукоризненной во всех отношениях, с слегка выдающимся вперед подбородком, сдержанными движениями и безмятежным взглядом. Но стоило ей заснуть, как ее начинало мучить неутолимое желание грызть орехи, лесные и грецкие, капустные кочерыжки, самые обычные дикие яблоки, а более всего одолевала тяга к соленым огурцам, на щеках у нее появлялись пятна, ноги начинали отекать, рос живот, грудь становилась все более твердой, а материнская любовь превращала ее всего лишь в обычную женщину, тревожащуюся за судьбу своего еще не рожденного ребенка.

Свой плод Филиппа вынашивала более двух лет. Сроки, определенные природой, не в силах сократить никто. Постольку поскольку во сне она проводила обычно около третьей части суток, то и время беременности выросло в три раза – растянулось почти на целых двадцать семь месяцев, может, на день-два меньше. Как и любая будущая мать, Филиппа зря времени не теряла – украдкой смачивала губы водой, которой обмывали икону преподобной мученицы Евдокии, чернилами из смолы еловых шишек и ягод черники писала на своем животе слова молитв, сепией изображала знаки крестов, развязывала все узлы, где бы они ей ни попались, и до самого захода солнца вязала и связывала друг с другом крохотные мысли о том, как защитить дитя и как сохранить себя для ребенка. Император Феодор Ласкарис милость выказывал лишь в исключительных случаях, благость же – никогда. В случае, если бы тайна открылась, Филиппу, скорее всего, ждало изгнание в какую-нибудь мрачную византийскую глушь. Несмотря на завоевания латинян, великая империя все еще оставалась огромной, и на ее далеких окраинах все еще встречались страшные места, до которых почти никогда не долетало свежее дыхание столицы, туда ссылали политических противников, изменников, прелюбодеев и их ублюдков, чтобы они подыхали там на не прекращавшихся ни днем, ни ночью принудительных работах, вдыхая ядовитые серные пары.

И вот, ввиду того, что незаметно родить она могла только во сне, императрица решила подыскать кого-нибудь, кто мог бы смотреть за ребенком, хотя бы на первых порах, пока не выявится какой-нибудь способ переместить его поближе к себе, куда-нибудь в явь престольной Никеи. Пространства сна были хорошо известны Филиппе, поэтому поиски подходящей особы закончились в срок. Выход состоял в том, чтобы, когда настанет время, о новорожденном заботилась некая женщина, которой судьба не подарила собственного ребенка. Если дела пойдут плохо, если все покатится в пропасть, Филиппа надеялась, что приемная мать спасет ребенка, ведь она находилась очень далеко – жила на целых семь столетий позже, в стране маленькой, едва заметной, сжатой чужими пространствами и с восточной, и с западной сторон света. Доносчики в те края забредать не решались, но говорили, что именно там притаились в засаде последние времена.

Но судьба – это колесо. Никогда наверняка не знаешь, пойдет ли оно по борозде или по целине, застрянет ли в грязи или будет катить по сухой земле. Несмотря на то, что все было рассчитано, включая мелочи размером с крошку, той ночью, когда Филиппа даже наяву почувствовала первые схватки, император Феодор Ласкарис никак не хотел расстаться с ней и отпустить ее в спальню. Поэтому императрица заснула слишком поздно, и поэтому во сне началась бешеная скачка в погоне за убежавшей вдаль дорогой. Белый конь, несший в седле женщину с огромным животом, которая вот-вот могла родить, стремительно мчался по пространству снов, преодолевая за краткий миг лет по десять. И все же решающие боли настигли Филиппу в конце того же столетия посреди большого пространства, общего для всех рукавов отдельных снов. Почувствовав, что откладывать дальше было бы просто опасно для ребенка, она остановила коня, с трудом слезла с него и родила. Родила вдалеке от приемной матери, под уханье филинов, крики соек и трепыхание крыльев птиц-тьмиц. Стояла необыкновенно темная ночь, луна застряла в узкой щели между двумя пепельно-серыми тучами. Троим несчастным мастерам сначала почудил ся плач ребенка. В неизвестности их повсюду подстерегал обман, они блуждали уже несколько дней, изнуренные бесчисленными призраками, которые повисали на их плечах, взгромождались им на спины.

Плач, однако, повторился. Мастера потрясли головами, чтобы освободить уши от мелких привидений – размером не больше мошек, но таких вредоносных, что могли полностью лишить способности к здравому рассуждению.

А детский плач зазвучал снова. И несмотря на то, что страх вился у них вокруг ног, изограф, мраморщик и дьяк послушались своего слуха, и долго им искать не пришлось. На земле среди травы они увидели женщину с окровавленными ногами, а возле нее белого коня, который ржанием разгонял трепыхавшихся вокруг птиц-тьмиц и языком снимал слизистый послед с крупного мальчика.

– Зачем я не послушалась монаха из сна, зачем не послушалась… – шептала в бреду охваченная слабостью мать, настолько бледная, что, казалось, она в любой момент могла испустить дух.

Мастера окружили ее, поколебавшись немного, принялись собирать с ее лба, живота, рук и ног судорогу за судорогой, но она остановила их словами, произнесенными из последних сил:

– Не тратьте зря время. Мой сон истекает. Ребенку помогите. Заклинаю вас, заберите его, спасите отсюда. Белый конь отведет вас, он знает путь моих намерений.

Императрицу Филиппу родом из Малой Армении слуги нашли мертвой в ее постели, в собственной спальне, в престольной Никее. Медикусы не смогли определить причину смерти. Несмотря на то, что все указывало на большую потерю крови, нигде не обнаружили ни малейшего ее следа. Единственное, что удалось распознать, был кусочек засохшей пуповины, намертво зажатый между жемчужными зубами прекрасной жены правителя.

В семи веках вдали от жаркого спора никейских целителей три мастера нашли женщину, которая в своем сне уже поджидала рядом с приготовленной колыбелью. Приемная мать не рассчитывала на такое сопровождение, но у нее было доброе сердце, и она предложила пришедшим остановиться у нее на некоторое время, чтобы отдохнуть.

Белый конь тоже остался в новом сне и, взвившись на дыбы, стряхнул с гривы несколько запутавшихся в ней сверкающих лучей битинийской луны.

VI

Будь осторожен!

Для того чтобы наяву никто ничего не заподозрил, мальчик месяцы и годы рос только во сне или совсем рядом со сном приемной матери. Она старалась спать как можно больше, видя во сне, как склоняется над ним, как кормит и поит его, как начиная с пушка над верхней губой и дальше вниз по груди и ножкам оттирает с него болезни, как поддерживает его, когда он делает первые неловкие шаги. К счастью, там, где она находилась, она жила одна, так что свидетелей ее материнской одержимости не было.

Когда мать должна была быть наяву, за ребенком смотрели три приемных отца, правда, они заботились о нем довольно неуклюже, как и все мужчины. Мастера не забыли своих умений и знаний. Более того, в сне мальчика они снова начали созидать – замешали известковый раствор, в центр поставили белый камень и вокруг него принялись с трудолюбием рисовать, обрабатывать камень и писать. Вместе с ними с самого раннего возраста Богдан взбирался по лесам из серебряных лучей, наблюдал за тем, как смешивают краски, учился вязать кисти и придавать им нужную форму, высвобождать из камня вокруг оконных проемов единорогов, ангелов и волшебниц, постигать, какие слова пишут пером соловья, какими свойствами обладают буквы, написанные пером дикой гусыни, и что представляют собой те, что выведены пером кречета.

Бывало так, что они собирались все вместе за трапезой возле возводимого здания и на равные части делили одну-единственную огромную улыбку, такую, что все вокруг взрывалось радостью.

Правда, иногда приемная мать рассказывала о том, что происходило наяву, она чувствовала, что хоть как-то обязана подготовить Богдана к тому дню, когда ему придется отправиться и туда. Слушая эти истории, мастера крестились, качали головами и не вполне верили, что мир действительно дошел до того, о чем она говорила.

– А правы ли мы? Растить его, чтобы потом вот так взять и бросить?! – подумал однажды дьяк Макарий, глядя на мальчика, который, ничего не подозревая, скакал на неоседланном белом коне, прижавшись к нему всем телом.

Ответа никто не знал, и мастера, чтобы не погрузиться в печаль, поспешили заняться своим делом – чтобы ребенку, после того как он побывает в яви, было куда вернуться, где отдохнуть.

Сон за сном проходили дни. Накануне семи лет Богдан, сжимая руку приемной матери, в первый раз перешел Великую границу. Позже, все еще сонный, он хорошо помнил, как три приемных отца махали ему откуда-то с самого края, как они еще долго кричали ему:

– Не забывай нас!

– Надо достроить то, что начали! Приходи к нам как можно чаще!

– Будь осторожен!

VII

Каким пером какое слово писать

Богдан считался хорошим учеником. Но у него был необычный образ мыслей, такой, который учитель оценил (и интонацией подчеркнул двойной чертой) как еретический!!

Как-то раз мальчик привел класс в настоящее смятение, когда посреди урока встал и заявил, что слова, написанные ручкой или мелом, стоят не дороже обычных каракулей.

– То есть как?! – побледнел учитель.

– Очень просто. Для каждого слова есть свое перо. Например, слово «небо» пишут легким касанием летного пера взрослого ястреба, а «трава» – пером с брюшка скворца, «море» – пером альбатроса, некоторые книги написаны пером болтливой гаги, а чтобы описать ваш черный костюм, нужно писать с сильным нажимом пером из хвоста крупной галки.

– Выйди вон! – покраснел учитель, а класс взорвался от смеха.

– На этом месте хорошо было бы воспользоваться пером, которым без всяких оснований кичится одна разновидность тетеревов, – добавил Богдан уже на пороге.

– Больше такое не повторится, – обещала позже мать мрачному учителю.

– Я надеюсь. – Он выглядел обиженным.

– Простите его, простите, – повторяла она, но ее не покидало необъяснимое предчувствие, что знания, обретенные во сне, не исчезают.

Однако самое удивительное произошло в конце учебного года. Стоял ясный апрельский день, солнце палило жарко, как горящий дубовый пень, когда Богдан нарушил ход урока просьбой закрыть в классе окна.

– Вот-вот начнется ураган, – объяснил он.

– Опять ты за свои шутки, на небе ни облачка! – поднялся из-за стола учитель, собираясь вплотную заняться ушами мальчика.

– Это вопрос не обычного видения неба, а оценки размаха, длины траектории и правильного расчета сплетения четырех главных времен… – продолжал Богдан, а весь класс просто валялся от смеха.

– Хватит! Я и слушать не хочу твои глупости! – презрительно воскликнул учитель, подошел к открытому окну и победоносно распахнул его. – Где же твоя буря?! Ну, пусть наш умник объяснит всем нам, где эта буря?

И вдруг солнце перестало сиять, оно тлело, словно кто-то залил его ночной водой. Из погасшего пня поползли струйки дыма. Дым застлал большую часть неба. Заморосили первые капли пепельного цвета, как будто откуда-то закапал щелок. Серое облако, состоявшее из смешанной с туманом пыли, выкриков, листьев, ржания коней, мелких камешков, беззвучных ударов в немой барабан, разного сора, липких от смолистой тени веточек и еще всякой всячины, обрушилось через открытое окно прямо на остолбеневшего учителя.

VIII

Отряхнул друг о друга ладони

Молодой монах, которого отец Григорий послал прибраться в Савиной келье, оглянулся вокруг. В помещении никого не было. Келейник быстро наклонился, подобрал подметенное и выбросил в открытое окно, которое показывало будущее. Пыль, сор, листья, веточки, какое-то «ничто», все, что принес с собой поход многочисленного болгарского и куманского войска, обрушилось на семь веков спустя, на чью-то уверенность, что знания конечны, а времена разделены четкими границами.

Молодой монах, довольный тем, что закончил работу, отряхнул друг о друга ладони и отправился из верхней части притвора вниз.

 

Пятый день

I

Вдоль дороги сожгли пасмы смятения, не время ли жатвы пришло, не последние ли времена наступили

В то утро пришел черед окна, которое смотрит на нынешнее изблизи. Игумен Григорий распахнул настежь окно красного мрамора, то, на котором когда-то давно отдыхала ласточка вселенского патриарха. Свежий свет заполнил Савину катехумению, залил каменный пол, обвился вокруг колонн, растопил тени, смыл мельчайшие частички мрака. Дивно воссияли изображенные на стенах умиротворенные лица. Посреди кельи, подобно цветку, раскрылось и зашелестело страницами святое Четвероевангелие. Теплое утро превращалось в день. Отец Григорий перекрестился:

– Создатель, благодарю Тебя, что Ты не изменил место рождения утренней зари!

Затем ободренный преподобный направился к зданию трапезной, где еще на рассвете собрались братья, чтобы договориться, что надлежит делать после явленной ужасающей картины из Браничева. Дверь была открыта для каждого, кто приходил по делу, связанному с обороной от неприятеля.

Первое смятение, которое путает шаги и мысли, монахи смотали в пасмы и подожгли вдоль дороги. Там поднималось большое пламя, плясали языки, воронкой завивался пепел, вились струи серого дыма…

Не время ли жатвы пришло, когда от зерна отделяют плевелы и сжигают в огне?

Не последние ли времена наступили, когда обольщенных и тех, что беззакония чинят, наконец отделяют от праведников?

II

Цвета, Тихосава, Малена!

– Цвета, Тихосава, Малена! – созывал пчел отец Паисий.

– Грозда, Радована и ты, Любуша! – Каждую из своей сокровищницы он знал по имени.

– Давай-ка, Дружана, Лейка и Миляна! Косара, Озрица и Мрджица! Самка, Ковилька и Горьяна! Давай, Десача, Ивка и Буйка. – Память у медовни-ка и восковника из Жичи была широка, как цветущий луг.

– Лети, лети, Добра, Мара и Раткула! Летите, мои золотые! – заглядывал он между стеблями, под покрытые росой листья и в душистые цветки.

– Елица, Крилатица, Борика! Прячьтесь от куманов, красавицы! – Паисий осторожно тряс во дворе крону каждого дерева.

– Крунослава, Велика, Анджуша! – вступил отец в храм Святого Спаса.

– Берислава, Богужива, Благиня! – направился он по ступеням притвора к Савиной катехумении.

– Икония, Спасения, Богдаша! Скорее! Скорее в ульи, добродетельницы! – Напоследок отец Паисий собрал и тех пчел, которые кружили вокруг раскрытого святого Четвероевангелия.

III

Меха с искрами и мешочек тмина

За пределами двора, там, где были хозяйственные постройки и мастерские, кузнец Радак, мирянин, который мягкий характер скрывал за огромными строгими усами, голыми руками собирал под мехом искры. Под галереей уже стояло несколько раздувшихся мехов, полных потрескивающих искр. Жар пригодится, если осаждающие Жичу повредят пурпурную штукатурку Спасова дома, чтобы в стенах не промерз все еще влажный сталактит.

По распоряжению эконома смотритель подвалов изгонял из них мышей и других грызунов, составлял вместе с несколькими братьями перепись пищевых припасов – тут были морская и каменная соль, уклейки и другая вяленая рыба из Скадарского озера, связки лука и чеснока, нанизанные на нитку сухие сливы и смоквы, мешки с мукой – пшеничной и смеси из пшеничной и ржаной, сотня пудов молодого и тридцать пудов старого копченого мяса, маслины и оливки, засоленная икра, масло, ячмень, просо, овес и пустое сорго, горы бобов и чечевицы, мешочек тмина, по ведру хрена и сладких стручков акации, в двух углах кучи орехов, еще в одном – прошлогодние каштаны, связанные снопами сухие плети черной и красной фасоли, семян разных много стаканов, немножко благородного шафрана, девять горошин перца, десяток кувшинов меда, вино и яблоки в ящиках, набитых соломой, а где же бочонок вина, не хватает бочонка легкого монастырского вина…

IV

Хлебы, стихи и краски

В помещении, которое называют кухней, пекари в полной тишине, как того и требует Правило Святого Пахомия, пекли хлеб. Когда готовят капусту, похлебку из корня дурнишника или какую другую еду, говорить можно, даже самый невинный разговор, любое слово, прошедшее между двумя губами, всегда кстати, как хорошая приправа. Но в замешанном тесте не должно оказаться ни одного слова. И уж тем более сказанного просто так. Только на таком хлебе могла стоять монастырская печать.

Под строгим ухом экклесиарха певчие собирали разбросанные тропари и кондаки и вкладывали их между страницами книг. В нише северного клироса икос! Под куполом кружит почти половина октиоха! Вон, на южном клиросе целая Азбучная молитва Константина Пресвитера! В вощеную бумагу сначала заверните! Грех будет, если что-нибудь пропадет! Осторожно, осторожно со стихами!

Иконописцы закрывали свои речные ракушки с красками, бережно складывали их в тайник, вместе с кистями и углем для рисования из древесины мирта. Чтобы краски не засохли, каждую ракушку отдельно оборачивали только что собранными речными травами. Цветов здесь было на целую радугу – белила, ярь-медянка, индиго, охра, камедь, арсеник, лазурь, киноварь, празелень, сиена, бакан и кармин.

V

Реликвии, растения и другие приготовления

Там, где хранится великая тайна, ризничий Каллисфен собирал священные сосуды, книги и те реликвии, которые в предшествующие годы не увезли в Печ, опасаясь возможного нападения. Во-первых, частицу Христова креста, затем часть одеяния и пояса Богородицы, потом маленький киот с частицей головы святого Иоанна Крестителя, а после всего этого мощи апостолов, пророков и мучеников… К счастью, десница Предтечи, подаренная еще Саве в Никее, находилась не в Жиче, а в надежном месте – гораздо южнее, в новом центре архиепископии.

Травник Иоаникий трав не жалел. На дорогу, под ноги болгарам и куманам – пижму, белену и крапиву, перед воротами монастыря – молодильник, в трещины стен вокруг монастырского двора – валериану, в замочные скважины – вербейник. Всем братьям под мышки – траву против страха, на очаг – ромашку, а в колодец – первые весенние листья первоцвета.

В окрестных деревнях народ разделился на тех, что собирались искать убежища в лесу, тех, которые хотели сберечь свои головы в монастыре, и тех, кто решил остаться дома, надеясь, что можно избежать беды, если надевать одежду навыворот, переворачивать вещи вверх ногами или просто жмуриться. К тому же, за стенами монастыря все еще оставалось много душ, пришедших сюда на праздник Воскресения. Говорили, странноприимный дом только в дни великих соборов и коронований бывал так полон. К несчастью, среди них оказались и больные, и слабые, те, кто надеялся, что Господь лучше расслышит их молитвы, если они направят их Ему именно из церкви Святого Вознесения.

Двоих гонцов послали оповестить ближайшие скиты, а еще один помчался по дороге к Магличу, подробно описать кефалии Величко и его гарнизону, какая грядет напасть.

VI

Кошелек, в котором точно пять серебряников (хотя их было ровно тридцать), разговор об этом

– Отец Данило! – перехватил казначея Жичи на дорожке, ведущей к монастырской трапезной, купец из Скадара, который остановился в странноприимном доме на пути с севера в Приморье. – Почему такая спешка?! Что происходит?! Отчего эта суматоха?! Правда ли, что окно рассказало о приближающемся нашествии болгар и куманов?!

Господарь Андрия, торговавший свинцом, сумаховым деревом и перинами, а главным образом временем (именно так он представился, когда попросился переночевать ночь-другую), был человеком неопределенного возраста, при том что и все остальное у него было довольно ненадежно. Где бы он ни оказался, он менял и язык, и веру – в соответствии с местными обычаями, чтобы преуспеть в своих делах. Вряд ли он и сам помнил, сколько раз был крещен, сколько раз переходил на западную или восточную сторону, а еще глубже забыл, какой из этих сторон принадлежали его корни. Одно было точно – родом он был не из Скадара, там его знали как Андрию из Пераста, в Перасте как Андрию из Призрена, в Призрене думали, что он из Стона, и так далее, по всем путям-дорогам. Лицо его состояло из целого букета запоминающихся черт, но даже сам большеглазый Ананий, составитель книг духовных песен, не мог повторить характерных отличий этого лица. Наряжался он странно, был всегда разодет в тяжелое сукно, рукавов у него было по крайней мере в три раза больше, чем рук, а о бесчисленных пуговицах даже не стоит говорить. В то же время на шее носил маленькую высушенную тыковку, как какой-нибудь убогий. Походка его была тяжелой, ногу, обутую в сапог с воткнутым в него вороновым пером, он подволакивал, не расставался с длинной палкой, на которую опирался, и, как это ни странно, даже на мокрой земле не оставлял за собой никаких следов. Поговорить он любил обо всем, повсюду суя свой нос, в храм же заходил редко и, похоже, всегда засыпал во время богослужения. Не жалел слов, хвалясь ценностью своего товара, но, несмотря на это, при нем никогда не было вооруженных слуг, и его всегда сопровождал и прислуживал ему один горбун, надо сказать, весьма умелый и ловкий, который всегда был какой-то другой веры – прямо не угадаешь! Товар, который этот торговец перевозил на мулах, составляли свежие стекловидные недели из окрестностей Пскова и Новгорода. Он рассчитывал, что когда летом, во время самой сильной жары, доставит их на Сицилию, то сможет за каждую из них получить по два жарких месяца. Потом, зимой, он продаст эти жаркие месяцы богатым боярам из Московского княжества. Один такой месяц стоит там столько же, сколько целое время года С помощью этого предприятия господарь Андрия надеялся лично для себя сэкономить самое большее за пять лет не менее двадцати годов. В любом случае, если и не обеспечит он себе вечной жизни, то уж можно не сомневаться, что его ждет спокойная старость – отсюда и еще на два-три столетия вперед. Он был рад, что и здесь сумел заработать впрок немного спокойных монастырских дней. Или хотя бы немного тихих зорь. А чтобы дать понять, что человек он щедрый, скадарец сразу пожертвовал Спасову дому пять крупных серебряников. Однако, когда казначей Жичи стал прятать деньги в шкатулку, оказалось, что их ни много ни мало – ровно тридцать.

– На все Божья воля, но монастырь и вправду ждут большие несчастья, – ответил Данило и вдруг, задумавшись, остановился. – Вы ведь говорили, что в кошельке, который вы пожертвовали, было пять серебряников?

– Кажется, да, – подтвердил гость. – А что вы мне советуете делать, остаться или уехать?

– Только Бог знает, – ответил казначей и продолжал, не давая ему отделаться парой слов: – Когда я сосчитал, их в сумме оказалось ровно тридцать. Согласитесь, разница немалая?

– Тем лучше, значит, я хороший купец, раз мои деньги преумножаются, даже лежа в кошельке, – кашлянув, усмехнулся скадарец. – А защитники монастыря в состоянии противостоять нападению?

– В крепости Маглича сильный гарнизон во главе с кефалием Величко, – ответил отец Данило. – Но поскольку я считаю, что число тридцать несчастливое, особенно когда оно связано с серебряниками, я тут же уменьшил пожертвование и дал милостыню нищему – один серебряник.

– Ну-ну, вы хорошо поступили, милосердию учит нас Господь, – опять усмехнулся перастец.

– Тем не менее, когда я снова пересчитал их, в шкатулке опять было тридцать монет. Я тогда бросил две макеты в колодец, но их по-прежнему оставалось ровно тридцать. За монастырское имущество я отвечаю уже довольно давно, однако ничего подобного припомнить не могу!

– Серебряник, который можно потратить всего один раз, стоит не дороже медяка! И настоящий золотой, если не возвращается обратно, просто фальшивый. Поверьте мне, отец, ведь я по всему свету торгую, и уже много лет.

– Уж не знаю, но по мне тут дело нечисто, – подозрительно покачал головой казначей.

– Не тревожьтесь, и прошу прощения, я и так задержал вас! – поклонился торговец и повернулся вокруг своей палки.

VII

Здесь мы затем, чтобы подумать, как беду встретить

В то же самое время в монастырской трапезной братья начали разговор. Придя туда, отец Данило увидел, что за скудной трапезой слов собрались почти все, но говорят мало, а если кто и скажет какое слово, то главным образом те, что годами старше и помнят прежние нашествия.

– Войско у болгар и куманов немалое, – отвечал игумен Григорий на один из вопросов. – Не просто их тьма, а тьма-тьмущая.

– Может ли слабый куст спастись от взбесившегося паводка? – чуть слышно шептал духовник короля Тимофей.

Он был встревожен вдвойне, не только из-за Жичи, но и из-за великоименитого господина Милутина. Неохотно отправился он в Спасов дом, неохотно оставил владыку одного на милость сторуким страстям. Знал он, что прельстительные желания с особой силой одолевают любого правителя. К тому же, звучание праздничного канона святого Иоанна Дамаскина было слишком хрупким для столь далекого пути, до Скопье бы все растряслось, но без него возвращаться назад не хотелось, хотя, с другой стороны, не хотелось, и чтобы какая-нибудь осада слишком надолго задержала его вдали от главного дела – печься о состоянии духа короля Милутина… От тяжких мыслей Тимофея заставили отвлечься восклицания братьев:

– Велики грехи наши!

– Прости нам грехи, Всевышний!

– Не оправдываем себя! Накажи нас!

– Для храма одного избавления просим!

– Просим Тебя, Господи, Христос и Богородица, не попустите, чтоб в ничто превратили церкви, реликвии, иконы, святые книги и пчел в Жиче, что опыляют и оплодотворяют слово сербское!

Большой вопль готов был вырваться из многих грудей, одни уже начали хватать себя за волосы, у других из глаз полились слезы, страдание и печаль многим замкнули уста, мрачное горе обвило каждое сердце, надежда разбилась на мелкие осколки безнадежности. Трапезный стол опустел, если не считать лежавшего на нем молчания. Немногие умные слова разлились по полу малодушием самого худшего толка.

– Молитве всегда есть место… – послышался вдруг голос из угла трапезной.

Все разом обернулись и увидели самого старшего среди них, отца Спиридона, того, что еще с самим благороднейшим Стефаном Неманей разговаривал, того, что был бережен к словам и не крошил их понемногу повсюду, подобно некоторым. Молодые послушники были уверены в том, что губы его срослись. Уже очень давно никто не видел, чтобы он ел, а те, кто еще такое помнили, свидетельствовали, что только по самым большим праздникам он баловал свой живот сухой корочкой грубого хлеба из отрубей. Среди братьев все еще повторяли тот вопрос, который лет десять назад задал ныне блаженно почивший архиепископ Евстатий: «Авва Спиридон, давно уже пытаюсь понять, чем вы живы, ведь даже воду не пьете, только иногда по весне, да по осени под дождь попадаете?!» И говорили, что монах пристально посмотрел на архиепископа, а потом сказал: «Жив я беседой с Богом».

– Молитве есть место всегда, – тихо повторил отец Спиридон, в трапезной все вдруг успокоилось, слышна стала где-то поблизости молитва, которую читал три дня назад чтец. – Но мы здесь затем, чтобы подумать, как беду встретить. Дубы паводка не боятся. Мы не ратники, чтобы мечами поразить противника. Мы не жрецы, чтобы заклинаниями повернуть течение взбесившегося потока. От воплей пользы мало. Поэтому поступим, как монахи Ватопеда перед нападением пиратов. Не находя другого спасения, они в течение ночи силой молитвы и усилием воли отделили церковь от земли и вместе с ней перенеслись на вершину отвесной горы. Почему же и нам не поступить так же? Вымолим у Всевышнего, чтоб Он даровал этому цветку нашего отечества стебель такой высоты, что он вознесет нас за пределы досягаемости страшных захватчиков.

И хотя до этих его слов мало кто имел что сказать, все вдруг заговорили, перебивая друг друга. В общем гуле голосов можно было разобрать:

– Как? Как?

– У церкви нет крыльев!

– И они у нее не вырастут!

– Кельи построены не из пуха одуванчиков!

– Если даже мы сосны и срубим, то научить их махать крыльями не сможем!

– Разве что пчел можем послать против куманов, за гору!

– Но в целом все, что ты сказал, Спиридон, бессмысленно!

Отец Спиридон, однако, не имел больше намерения подниматься на многословные высоты суетности. Монах даже ни на кого не смотрел. Возможно, он, такой старый, почти ровесник Стефана Немани, просто задремал. А возможно, он, как истолковывали позже, побыв мертвым, пока говорил, вернулся в свою тихую жизнь, текущую в разговоре с дорогим Господом.

VIII

Возле окна летали птицы и пчелиные рои, порхали шестикрылые серафимы

Вот так, унося с собой и то, что было сказано, и то, чем закончилось их обсуждение, братья покинули трапезную. Все это тут же стало общим достоянием, воцарилось великое удивление, многим предложение отца Спиридона показалось просто неразумным, однако никто не предложил более весомой надежды. Лучше синица в руке, чем журавль в небе. Игумен Григорий наказал поступить по примеру братьев из Ватопеда. Все монахи и селяне, дьяконы и миряне, послушники и пастухи, певчие и давильщики, весь стар и мал разделились надвое. Первые принялись взывать к Богу, чтобы Он даровал монастырю Жича, цветку земли Рашки, стебель достаточной высоты. Другие, похватав все, что можно держать в руках, начали подкапывать основания обоих храмов, келий и хозяйственных построек, корни деревьев и трав, снизу и вокруг.

Звуки голосов поднялись высоко, стук ударов разнесся широко, и все это распространилось и вверх, и в стороны от монастыря. Случайный прохожий подумал бы, что трясется земля. Глухие удары заглушили все остальные звуки. От сильных сотрясений оборвался черенок на верхушке солнца. Оно, как пожелтевшее яблоко, скатилось в сторону – прямо в разгар полудня. Внутри церкви пророки выпустили из рук свитки. Треснул один из нарисованных кувшинов. Брызнула живописанная вода. Зароились огоньки дрожащих свечей. А три раскачивающихся колокола забыли, что они из бронзы, и хотели улететь с колокольни. Странноприимный дом дал знать о себе скрипом. В кухне беспокойно забрякала медная посуда. В хлевах заревела скотина. Пчелы, теснившиеся в ульях, стремились покинуть их. Эхо заплеснуло горы, оттеснив все зверье на самый край леса, и еще более громогласным вернулось назад к защитникам храма. Засмеркались первые сумерки. Затенялись первые тени. Послали эконома привезти на мулах с вершин ближайших холмов хоть немного света. Но вопреки всем усилиям, кроме пыли, ничто в Жиче не показывало доброй воли подняться хотя бы на полпяди.

И несмотря на то, что был пятый день после Воскресения, один из пятидесяти дней, когда до самой Троицы не преклоняют колен, сам игумен Григорий в храме упал на колени, и все вслед за ним сделали то же.

И так как просили они у Господа великого милосердия, было наказано дьяконам читать, а протопсалтам петь как можно больше псалмов.

И певчие с обоих клиросов наполнили весь храм пением.

И прошения сугубой ектеньи начали они мольбой к Богу услышать совместное моление – за благо всех, за избавление и даже за подступающих насильников.

И каждое из прошений завершалось троекратным ответом хора:

– Господи помилуй! Господи помилуй! Господи помилуй!

Снаружи все больше становилось тех, кто, отирая пот, откладывал свои орудия, но не затем, чтобы отказаться от работы, а чтобы заменить ее пением и молитвой. Голоса множества людей, один за другим, присоединялись к нарастающим звукам, доносившимся из Спасова дома.

За пределами двора больные и слабые собрались с силами. Один, от рождения ущербный, с отнявшимися членами, воздел дрожащие руки. Другой, слепой, прозрел, предчувствуя, что увидит чудо. Третий, со связанным немотой языком, пропел вместе со всеми:

– Го-спо-ди-по-ми-луй!

И тут, когда уже казалось, что вот-вот ночь своей тьмой еще больше придавит все к земле, когда напрасным казалось и меньшее, чем начатое дело, что-то скрипнуло в алтарной части церкви, и ровно на величину этого еле слышного звука храм отделился от земли. Возгласы взвились к небу еще громче, а пение псалма разлилось вширь:

– Господь, Господь крепкий, Спаситель мой, защити главу мою во дни ратные!

– Не дай, Господи, безбожнику того, что он возжелал, не дай ему учинить то, что задумал, да не возгордится он!

Церковь начала покачиваться влево и вправо, будто для того, чтобы отряхнуться от своей тени. Некий убогий, Блашко, Божий человек, который еще с праздника находился в монастыре, ухватился за один ее край и принялся тащить, сильно, хотя сил у него было как у слабого ребенка.

– Помогайте! – выкрикнул он.

Изумившись в первый момент, несколько человек, стоявших рядом, тут же пришли ему на помощь. Послышался скрип в подножье церкви, словно ее тень расставалась с основанием. В расщелины между этой тенью и Спасовым домом протиснулись пение и молитва – и все здание поднялось на расстояние одного общего возгласа. Внутри него игумен вместе с монахами продолжали еще усерднее читать ектеньи. Нарушенная в одном месте тень затрещала по шву вокруг всей церкви. Расстояние, сначала небольшое, постепенно набухало от единодушно произносимых и поющихся слов. Храм затрясся. Дрогнул. Нерешительно застыл. Певчие возвысили голоса. Что-то треснуло. Потом звякнуло. С тупым ударом на землю брякнулся громадный обруч земного притяжения. Церковь Святого Спаса оторвалась от земли и поднялась вверх.

И тут началось. За Спасовым домом в движение пришли и трапезная, и здание, в котором готовили пищу, и странноприимный дом, и хозяйственные постройки, и части невысокой монастырской стены с пристроенными к ней кельями. Сосны и дубы словно какой-то силой вырвало из земли, и они устремились вверх вместе с гнездами, шишками и большими комьями земли. Малая церковь Святых Феодора, Стратилата и Тирона, во много раз более легкая, чем большая, поднялась так высоко, что ее пришлось привязать к главному храму веревкой. А он, слишком тяжелый для такого полета, остался парить всего в сотне саженей над колодцем, упорно неподвижным, с жалобно утонувшей в нем охапкой первоцвета.

Перед самым заходом солнца Жича спокойно покачивалась в воздухе, будто она, как всегда пурпурная, с самого начала так и была построена – над землей.

– Велика милость Божия! Слава Господу! – Внизу бурлили возгласы, и во дворе и за оградой народ пал перед чудом на колени.

Правда, некоторые не могли во все это поверить и стали покидать достохвальное место:

– Вот безумие! Такое чудо будет нам стоить вдвое больше жизней, чем если бы мы остались внизу!

– Что там такого наверху, чего нам здесь не хватало?! Облака, ветры да птицы бессмысленно перелетают туда-сюда!

– Пойдем-ка, братцы, отсюда, переночуем лучше где-нибудь в стороне!

После молитвы отпуста те, кто был наверху, спустили вниз многочисленные лестницы, веревки с узлами… Люди начали по очереди взбираться в храм, в странноприимный дом, в кельи, в мастерские и в хлев. Пока еще не стемнело, игумен поспешил обойти все, что оказалось в воздухе, перескакивая с комка земли на комок и стараясь не упасть вниз, он протягивал руку то какому-нибудь ребенку, то больному, чтобы поддержать их. Потом отец Григорий направился в Савину катехумению над притвором. Там он еще раз осмотрел монастырские владения. Мраморное окно вдыхало в себя новый, гораздо более обширный вид. Возле него, обращенного к нынешнему вблизи, летали птицы и рои пчел, порхали шестикрылые серафимы.

– Свят, свят, свят Господь над воинствами, вся земля полна славы Его! – восклицали они, обращаясь друг к другу.

На своде небесном листьями распустились Алкиона и Меропа, Келено и Электра, Стеропа и Тайгета, а под конец и Майя. С первым светом все семь звезд Плеяд поднялись над Жичей. Серафимы удалились в сторону звезд. Дневные птицы отыскали свои гнезда. А пчелиные рои повисли на веревке, которая удерживала малую церковь поблизости от большого храма.

Преподобный рукой отвел в сторону лунный луч и на закате пятого дня медленно закрыл ставни из тисового дерева.

 

Книга вторая

Херувимы

 

Шестой день

Бдение, неудачное падение, сломанная рука и тревожный шелест крыльев

Хотя церковь Святого Спаса и раньше никогда не оскудевала верными, но после того, как она поднялась над землей, игумен Григорий ввел непрерывное бдение. Наос и даже притвор постоянно были заполнены монахами и народом, который искал прибежища здесь, в Божьем доме. Там, в молитвах прославления, благодарения и прошения, не смыкая глаз, длилось непрерывное стояние. Молящихся укрепляли чтения и пение псалмов. И сам игумен заменил малые поклоны, боясь, что они недостаточны, великими, а время от времени взывал к милосердию Господа, пав на колени.

Церковь в воздухе слегка покачивалась наподобие детской люльки. Трещины на штукатурке понемногу исцелялись, пламя свечей горело ровно, под куполом роился свет, с фрески на стене Пантократор поднятой десницей благословлял собравшихся. В мгновения полной тишины сверху слышался слаженный шелест перьев большеглазых херувимов, окружавших изображенного на своде Вседержителя.

К преподобному в Савину катехумению то и дело кто-нибудь приходил с новыми и новыми известиями. Один сообщил, что комья земли, поднявшиеся вместе с деревьями, удалось распределить так, что по ним можно ходить – как с камня на камень, когда переходишь ручей, от храма к трапезной, от трапезной до келий, от келий к странноприимному дому, и так по всему монастырю. Часть лишних комьев, не нужных для передвижения, собрали и разложили под стоящим в стороне большим дубом, так что образовалась небольшая плавающая в воздухе площадка, поросшая травой поляна посреди небес, где могли пастись кони, овцы и другая скотина. Второй принес цифры – общее число укрывшихся в Жиче монахов и мирян, сколько среди них мужских голов, сколько женщин и сколько старых да малых. Третий пришел спросить совета, что делать с малодушием, которое кое у кого обнаружилось за пазухой. Может быть, пропарить, как это обычно делают, чтобы освободиться от вшей?

Все же, ввиду того что это был тот день, когда открывали церковное окно, игумен Григорий больше всего радел о самой церкви. Вид молящихся от всего сердца верных ободрял его в размышлениях. В конце концов, надеялся он, может, гарнизона Маглича хватит, чтобы преградить путь тысячеголовому чудовищу, которое из Видина через Браничево уже приближается к Жиче.

И тут, как раз под Савиной кельей, наполненной упованиями игумена, в притвор тихо вошел Андрия Скадарац, торговец временем, сумаховым деревом, свинцом и перинами. Перекрестился он одним из пустых рукавов, тем, которым пользовался только в храмах восточных стран. (Но если говорить правду, то и остальные рукава у него были пустыми, кроме тех двух, которыми он принимал деньги.) Пробираясь среди верных, со склоненными головами погруженных в молитву, он почти крадучись приблизился к тому месту, где фреска на стене изображала лествицу, спасающую души и ведущую на небеса. Живописная сцена показывала с усилием взбирающихся по ней и старых, и молодых монахов. Один из них, великодостойный, со смиренным выражением лица, находился на самой верхней ступени. Многие другие поднимались. А некоторые, начиная восхождение, делали первые шаги. Вокруг лествицы летали скалящиеся дьяволы, дергая монахов за рясы и пытаясь низвергнуть их в ад. И несмотря на то что большинство держалось крепко и непоколебимо, некоторых от падения во мрак искушений спасала только одна рука.

Итак, пробравшись между молящимися, господарь Андрия приблизился к этой фреске и поднял палку. Никто не увидел, как он, резко замахнувшись, со всей силой ударил ею по руке одного из изображенных монахов, как раз того, который, одной только ею схватившись за перекладину, с трудом удерживался на лествице. За торжественным пением никто не услышал удара палкой по нарисованной руке. Только по всей церкви внезапно разнесся крик ужаса, такой, как бывает, когда кто-то падает со страшной высоты.

Отец Григорий вздрогнул и поспешил вниз. Там, впереди, возле южного клироса, как в водовороте, кружились монахи и верные. На каменном полу среди рассыпанных ключей от сундуков и шкатулок лежал казначей Данило. И раньше бывало такое, что во время долгих бдений кто-нибудь терял силы, а нередко и сознание. Травник Иоаникий достал из своего пояса стебель чернокорня, травы против любого падения, и потер им под носом лежащего. Тот пришел в себя, даже смог пошевелить головой, плечами и одной рукой. Но вторая его рука по-прежнему лежала на полу как мертвая. Судя по этому и по страданию, выражавшемуся на его лице, было ясно, что казначей упал неудачно и тяжестью своего тела сломал локоть и кисть руки. И пока несчастного выносили из церкви, а народ возвращался к молитве, игумену Григорию казалось, что наверху, под куполом, перья на крыльях херувимов шелестят как-то тревожно.

 

Седьмой день

I

В конце месяца сентября, непосредственно перед позорным событием, пел знаменитый трувер Канон де Бетюн первые октавы своей известной «Песни крестоносцев»

О Амур, разлука так трудна, Мысль моя всегда лишь к ней стремится, Госпожа всех прелестей полна! Ей служу, она мне ночью снится, Дай мне, Боже, с ней соединиться! Разлука? Нет! Я вечно вместе с ней: Охотно тело за Христа идет в сраженье, Но сердце с той, что сердцу всех милей. Чтоб отдать Творцу свой долг сполна, Ухожу в поход, скрывая боль. Срам тому, чья вера не сильна, Бог не станет грех прощать такой. Так вперед, и знать, и люд простой, Все в Сирию, где льется кровь рекой. Дорога в рай. Путь доблести и чести. В конце пути – свиданье с госпожой. Боже, как мы были нерадивы, Но теперь проявим наше рвенье, Смоем грех с себя мы нечестивый, Что во всяком будит отвращенье. Поруганье требует отмщенья. Всех, кто посмел святыню оскорблять, Мы смерти предадим без сожаленья, И будет подвиг сей жизнь нашу озарять. Тот, кто доблести избрал дорогу, Смерть благую радостно встречает, Если жизнь свою дает он Богу, Царствие на небе получает, Смерть его спасение венчает! Воскреснет он средь райского сада, А если живой домой возвратится, Любимая будет ему наградой. С честью и священники, и старцы Вслед за рыцарями в путь пускались. Даже дамы, не стесняясь странствий, Здесь с мужьями рядом оказались, Верностью своею украшались. Но если даму страсть обуревает, В ничтожество ее низринуть надо, Ведь этот путь лишь добродетель принимает. (…)

II

Длинношеие церкви и ширококрылые палаццо, окруженные множеством невыносимых лягушек

Было самое начало октября 1202 года, время, когда в венецианские каналы ныряет ранняя осень, и многочисленные подмастерья, рассыпавшись по берегам, тщательно собирают в мелкую посуду верхний слой воды. Умельцы-мастера с острова Мурано, не мешкая, в течение этого же месяца, пользуясь особыми приемами высушивания, устраняют из собранной воды множество отражений обыденного и в конце концов получают стекло удивительной и чистой красоты.

Было как раз то время, которое местные жители считают самым благоприятным для ведения переговоров любого рода, особенно же для заключения торговых сделок и военных и брачных договоров.

Точнее, это было то время года, когда партнеров венецианцев ослепляет блеск волн, а сама Венеция ошеломляет – любому приезжему она кажется огромной стаей длинношеих церквей и ширококрылых палаццо, которые только что спустились посреди лагуны света, чтобы, шумно перекликаясь, отдохнуть.

Был именно тот день, когда маркграф Бонифацио Монферратский и граф Балдуин Фландрский, предводители крестового похода, плыли мимо острова Джудека прямо к устью канала Гранде, немного бледные от качки и еще более бледные от волнения перед важной встречей с Энрико Дандоло, дожем Республики Св. Марка.

За весну и лето этого 1202 года в окрестностях города скопилось огромное войско крестоносцев. Венецианцы, однако, затягивали выполнение достигнутой ранее договоренности и все время откладывали переброску военных отрядов к берегам Египта. Обещанная за аренду галер сумма в восемьдесят пять тысяч серебряных кельнских марок была выплачена не полностью, и у дожа была уважительная причина, чтобы не позволить крестоносцам подняться на суда, даже несмотря на упорное давление римской курии и самого папы Иннокентия III, вдохновителя и страстного приверженца этой Священной войны.

– Со всем нашим почтением, но мы, тем не менее, не имеем возможности исполнить Божью волю! – Таким был краткий и надменный ответ Святому престолу.

– Мы согласны, что речь идет о деле, имеющем важнейшее значение для всех христиан, но следует понимать, что галеры не могут отплыть, пока полностью не выплачены деньга за провоз! В прошлом году из-за долгов мы потеряли почти тридцать судов, и всего лишь три отправили на дно пираты и бури! Чем нам зарабатывать, если останемся без флота? In terra rex summus est hoc tempore nummus! Мы всего лишь бедный город, который зависит от переменчивой удачи на морских путях! Природа не дала нам даже настоящего моря, Адриатика не больше обычного залива! – так в следующий раз многословно объяснял очередной отказ дож, а у Иннокентия III теперь начинался приступ мигрени, как только ему докладывали о прибытии изворотливых венецианских послов.

Как бы то ни было, крестоносцам все равно не хватало тридцати четырех тысяч кельнских марок, и два времени года они провели в бесцельном ожидании, коротая время в пьянстве и не останавливаясь перед тем, чтобы за вино заложить не только какое-нибудь снаряжение, но иногда даже и свое рыцарское достоинство. Ни маркграф Бонифацио, ни граф Баддуин самого дожа никогда не видели, переговоры шли только через его представителей. Правда, и дож не мог бы увидеть предводителей Четвертого крестового похода, потому что уже долгое время был слеп. Его зрение в меньшей степени изгрызла старость, а в большей заморозь – болезнь, от которой у него оледенел взгляд обоих глаз.

Итак, ранняя осень отражалась в воде канала, было то время, которое венецианцы охотнее всего выбирают для ведения переговоров, а войско крестоносцев с каждым днем становилось все распущеннее, и лучше бы было поскорее избавиться от его присутствия в окрестностях города. Надменные аристократы Республики уже давно открыто протестовали, не упуская случая как можно громче заявить о своем негодовании по поводу того, что их прекрасную лагуну окружило множество невыносимых лягушек. В сентябре столкновения между местными жителями и пришельцами участились, а две стычки с рыцарями-вассалами графа Луи де Блуа закончились кровавыми поединками.

В конце того же месяца еще одно неприятное событие подтвердило, что терпению венецианцев приходит конец – заносчивые служанки до дна опорожнили на голову известного трувера Канона де Бетюна полный ночной сосуд. Позорнее всего, что дело было как раз во время исполнения стихов шестой октавы его известной «Песни крестоносцев»:

Окружает мерзость гроб Господень, Мести нашей страшной пробил час. Бог нас спас от власти преисподен, На кресте Он смерть принял за нас. Может тот бездействовать сейчас, Кто бессилен, беден или хвор. Если ж молод ты, богат, здоров, В бой иди, иль ждет тебя позор!

– Расквакался! Ora basta! – Поток мочи сопровождался соответствующими оскорбительными восклицаниями.

В конце концов дож оценил обстановку как вполне созревшую. Он отправил за двумя военачальниками пышное посольство, сообщившее, что, вот, здоровье только сейчас позволяет ему принять их, что он чрезвычайно рад своим доблестным гостям, что он хотел бы с ними договориться и что он тоже, конечно, желал бы, чтобы Святая земля наконец была освобождена от безбожников.

Было самое начало октября, маркграф Бонифацио и граф Балдуин становились тем бледнее, чем дальше лодка продвигалась по каналу Гранде. Весла разбивали раннюю осень, потихоньку отталкивая расстояние от Риалто, места встречи дожа и двух предводителей крестоносцев. Длинношеие церкви тихо переговаривались с ширококрылыми палаццо. Извилисты каналы Республики. Гости ничего не подозревали, но с приближением к Риалто Святая земля от них бесповоротно удалялась.

III

Самый ловкий сват Республики Св. Марка

К востоку от побледневших гостей, если плыть всего лишь в сотне волн справа от канала Гранде, удивительные действия рябили гладь воды у левого берега узкого рукава. Некий мастер Инчириано Квинтавалло охотился за отражением в воде молодой знатной женщины, окруженной звуками лютни и запахом имбиря. В отличие от большинства обычных стекольщиков, которые из зрелой весны изготовляли окулусы, из прозрачного неба – бутылки и бусы, отражающие летнюю жару, магистр Инчириано занимался таким делом, которое требовало особой деликатности – он считался самым ловким сватом в Венеции, потому что из отражений девушек делал особые бокалы, против действия которых не могло устоять даже сердце закоренелого холостяка. Красивую, длинношеюю госпожу, задумчиво сидевшую у канала, звали Анна, имя ее отца было Ринийер, и кроме того, она была самой младшей внучкой старого венецианского дожа Энрико Дандоло.

Извилисты пути Республики. Недавно Анна Дандоло вошла в тот возраст, когда начинают задумываться о замужестве. Точнее, в возраст, когда другие начали задумываться о ее замужестве, причем раскрой интересов государства и семьи едва ли давал девушке возможность высказать собственное желание. Бокал, сделанный из ее отражения на воде, должен был получить в подарок избранник Энрико Дандоло. Брак – это удобный случай слить воедино пользу Венеции и мощь семьи. Жена как галера, в каком порту пришвартована, тот, считай, наполовину захвачен, – ходила по Адриатике морская поговорка.

– Не будьте такой печальной! Улыбнитесь, госпожа! Да слушаете ли вы музыку?! Con grazia Прислушайтесь к лютне! Con grazia! – прыгал по берегу канала мастер Инчириано, захватывая горстями отражения, проливая их обратно, недовольный, с мокрыми до локтей рукавами.

– Ах, госпожа, не так кисло!

– Ваш уважаемый дедушка не заказывал мне посуду для уксуса!

– Он требует бокал для наслаждения!

– Ему нужен бокал, который опьянит жениха!

Анна Дандоло молчала, время от времени обмахивая лицо, чтобы защититься от роя слов этого навязчивого ремесленника, теперь уже совершенно мокрого от страха, что дож останется недоволен результатом его работы.

– Теплее, улыбнитесь теплее, госпожа! – заклинал ее магистр Квинтавалло.

– Жарко улыбнитесь!

– Пусть бокал обожжет губы будущего молодожена!

– Что бы ни выпил он из него, пусть все равно всегда жаждет вас!

Напрасно! Отражений звука лютни и запаха имбиря было достаточно для края бокала, в мелком сосуде стекольщика переливались краски ранней осени, ровно столько, сколько нужно для ножки, но главного не хватало – в воде канала никак не отражалась улыбка Анны Дандоло, а ведь уже перевалило за полдень.

Сказать, что мастер Инчириано впал в отчаяние, было бы мало. Просто проклятие какое-то (в мыслях магистр выразился гораздо менее пристойно), после стольких успешно сговоренных браков, теперь, когда получен такой важный заказ – от самого дожа! – сват, известный своей ловкостью на всю Республику, столкнулся с тем, что эта соплячка дуется и никак не хочет улыбаться.

Разумеется, Анна была не первой невестой, которая упиралась. Бывало такое и раньше. Девушке на выданье трудно удержаться от капризов. Да и в целом, по крайней мере, насколько это известно, женская природа соткана из непредсказуемости. Поэтому магистру Инчириано оставалось только одно – использовать хитрость, как раз для таких случаев хранившуюся у него в особом кармане. А так как сам он был совсем некрасив, с жалким лицом, приправленным двумя-тремя бородавками, то потихоньку, чтобы девушка не заметила, вылил из особого пузырька в волны канала отражение обнаженной фигуры венецианского щеголя по имени Доминикин. Этот юноша со стройной фигурой, кудрявыми волосами, одаренный недвусмысленной готовностью и невероятно самовлюбленный, отражался вдоль, а за мелкую золотую монету – и поперек всей Венеции. И хотя многие дамы негодовали по поводу этого плавающего обольщения, ни одна из них не удержалась, чтобы не бросить хотя бы мимолетный взгляд рядом с обнаженным Доминикином. Сначала стыдливо, нерешительно и осторожно рассматривали пах, потом их глаза сконфуженно пробирались через спутанные волоски, осмотрительно охватывали взглядом мошонку и, наконец, основательно оценивали размер самого признака мужественности! Так что в целом порядочность дам подвергалась серьезнейшему испытанию. (Это подтвердилось, когда один страшно ревнивый торговец утопился, увидев, как неподалеку от старых доков, забыв обо всем, в безумных объятьях, среди бурлящих пузырьков воздуха, страстно отдавались и овладевали друг другом бесстыдно плавающие в воде отражения его молодой женушки и этого красавца.)

В общем, не выдержала и Анна Дандоло. Утратила осторожность. Попалась, как на крючок, на соблазнительное отражение юноши. Глаза ее очаровательно блеснули. Дыхание стало неровным. Платье плотно облегло вздымающуюся грудь. Сердце забилось сильнее. Дрожь пробежала по всему ее телу и в виде румянца вынырнула на заполыхавших щеках.

– Вот оно, то, что нужно! Benissimo! – давился словами магистр Инчириано, рискуя утонуть в канале, но удерживая в высоко поднятых руках немного воды, а в воде искрящуюся улыбку юной красавицы, только что расставшуюся с гладким отражением Доминикиновых бедер.

– Ах, какой это будет бокал! Что бы он из него ни выпил, молодожена опьянит желание!

Слишком гордая для того, чтобы просить разрешения, Анна Дандоло встала. Запах имбиря окончательно рассеялся, лютня замолчала. Из затененной арки появилась незаметная до сих пор свита. Стекольщик и сват Инчириано Квинтавалло кое-как выкарабкался из канала, цепляясь за все, что попадало под руку, даже за презрительные взгляды.

– Rettile! Ruffiano! – оскорбительно бросил кто-то, и поверхность воды в рукаве канала успокоилась, совершенно разгладилась.

Ко дну грустно шли девичьи желания. Молодая дама медленно удалялась вдоль берега, одетая в соответствии с раскроем интересов Республики.

IV

Три обычных глаза, две маслины, очищенные от кожицы, и один клятвенный взгляд

– Их величества маркграф Бонифацио Монферратский и граф Балдуин Фландрский!

Когда дверь открылась и рыцари, едва живые, вступили в покои дожа, их встретил крупный старец со сложенными поверх живота пегими руками, облаченный в горностаевые меха, среди которых виднелась едва прикрытая седыми волосами голова с собранными в бесчисленные морщины гноящимися глазами.

Гостям было не по себе, их все еще мучила морская болезнь, все вокруг качалось и перемещалось, словно и выложенный мозаикой пол палаццо колебался от движения воды за его стенами.

И еще одно неудобство – у крестоносцев в головах носились бессвязные мысли, и они никак не могли собраться, чтобы как можно лучше начать переговоры. Маркграф умышленно как можно более шумно захлопал ресницами на обоих глазах. Граф сделал то же, однако лишь наполовину, один его глаз оставался зажмуренным еще с начала похода.

Энрико Дандоло, однако, молчал. В зале было слишком жарко. Несмотря на то что в каналах плавала ранняя осень, в окнах еще стояли летние рамы, увитые ползучей влажной духотой. Правитель Венеции старался хоть так немного согреть свой похолодевший взгляд.

– Энрико, милый наш Энрико! – решился наконец граф Балдуин с подчеркнутой сердечностью, легкомысленно забыв, что далеко не всегда тот, кто начал переговоры, их и заканчивает. – Как ваше здоровье, дорогой друг? Ах, как я рад, что вижу вас, хотя и не полностью! Знаете, я принес моей возлюбленной обет хранить ее образ в закрытом правом глазу до самого Иерусалима и обратно! Вы, сами слепой, можете оценить возвышенность моей жертвы!

– Не обращайте внимания, граф не имел в виду ничего плохого, просто у него нет ловкости в обращении! – безжалостно оттеснил Балдуина маркграф Бонифацио, производя грозные движения руками. – Мы прибыли, конечно же…

И начав говорить, гости уже не умели остановиться. Они говорили и говорили. Слова рассыпались по мозаичному полу, на высоте гобеленов порхали изысканные выражения, предусмотренные этикетом, до самого потолка возносились витиеватые изъявления уважения, высказали просители и смиренную просьбу – не может ли Республика «в долг» перевезти крестоносцев. Но дож сохранял упорное молчание до тех пор, пока рыцари и последние крупные слова не обратили в ничего не стоящее позвякивание мелочи… Только после того, как и это пустое бряканье затихло, Дандоло вдохнул воздух и начал:

– Дворянам не к лицу быть должниками. Поэтому тридцать четыре тысячи кельнских марок я прощаю. Крестоносцы могут погрузиться на суда. Но пусть они от имени Республики займут Задар, город, дерзко отколовшийся от наших владений.

– Задар?! Но он в стороне от нашего пути?! – перебил дожа граф и выкатил грудь так, будто в какой-нибудь народной мистерии ему достался текст неподкупного защитника самого Божьего промысла.

– Прекрасно! Тогда плывите прямо в Святую землю! – ответил старец и поднял указательный палец. – Вон там, прямо за дверью, открытое море!

Граф сник. Маркграф побледнел до последней степени бледности. Что делать? За стенами их ждали проклятые беспокойные волны. И от одной только незавершенной мысли о них все внутренности рыцарей перевернулись, а кишки скрутила судорога. Предводители крестового похода кивнули головами и в один голос заявили:

– Согласны, договор заключен!

Энрико Дандоло удовлетворенно сложил данные рыцарями обещания в кошелек, который держал у себя за поясом. И поднял морщинистые веки. Вид его взгляда заставил гостей содрогнуться. Густая сеть стеклянных жилок покрывала белки и зрачки старца. Где-то глубоко-глубоко, под ледком болезни, называемой заморозь, трепетало зрение. Маркграф нашел, что глаза дожа похожи на две маслины, кожицу которых съел соленый приморский иней.

V

Ах, вперед же, хоть волны тоску навевают, Бог пускай мою душу очистит, Лишь о той, что как солнце на небе сияет, В этом странствии все мои мысли!

– Наконец-то трувер Канон да Бетюн, после того как немного проветрился от стыда, собрался с силами, чтобы завершить катреном свою «Песню крестоносцев».

Уже через четыре дня после заключения договора на четыре сотни восемьдесят больших венецианских галер с двумя рядами весел взошло четыре тысячи пятьсот рыцарей, девять тысяч оруженосцев и двадцать тысяч пеших воинов. Одновременно с людьми грузили коней, собак и соколов. Доставка на борт навигационных карт, разных талисманов и амулетов, ну и, конечно, канцон, которые прославляют храбрость крестоносцев, продолжалась всю ночь. Флотилия, которой слепой дож управлял, прислушиваясь к разноголосому шуршанию ветров, отплыла на рассвете девятого дня и сразу же взяла курс на свободу отколовшегося Задара. В последний момент к многочисленным боевым галерам присоединилась и одна торговая, та, которая в своей утробе, в корзине, наполненной соломой, перевозила один-единственный предмет, маленький шедевр из стекла – бокал, изготовленный из тончайших отражений в воде венецианских каналов.

В конце того же месяца галеры прибыли к Задару, и в результате мощного штурма он был захвачен и разграблен. Слепой дож, стоя на носу командного судна, согревал свой замороженный взгляд огнем, пожиравшим береговые укрепления несчастного города. Антонио Балдела, личный врач Дандоло, с недоверием (и с глубоко запрятанным отвращением) констатировал, что эта страшная картина согревала старца гораздо лучше, чем вся применявшаяся им раньше медицина. Столько лет мучительного обучения в Салерно, столько кропотливого труда, вложенного в сложнейшие рецептуры, столько ползанья по горам и лесам в поисках нужных трав, и вот, одной только этой дикой картины оказалось достаточно, чтобы кровь разыгралась в человеческих жилах. Как бы то ни было, но угли тлели после пожара настолько жарко, что не могли остыть еще полгода, поэтому крестоносцы решили перезимовать в Задаре и только по весне продолжить путь в Святую землю.

В отличие от всех остальных галер торговое судно снова вышло в открытое море и исчезло, окутанное облаком тайны.

VI

Искушение монаха Савы

В таком же густом тумане загадочности хрупкий груз был доставлен на берег в Дубровнике и сразу же, по караванным дорогам, медленно и со всеми возможными предосторожностями начал свое путешествие по горам рашской земли. И где-то в ее глубинах некий магистр Инчириано Квинтавалло, посланник Республики, из рук в руки передал Стефану, сыну святопочившего жупана Немани, верительные грамоты и дар венецианского дожа – бокал из отражений в воде ранней осени, звуков лютни, запаха имбиря и образа девушки. Стоило молодому правителю отпить глоток, как его горлом потекло страстное желание, которое наполнило все тело жаром тлеющих углей. Сам не зная как, он неожиданно полюбил неизвестную молодую даму, которая жила где-то очень далеко. Все, что было ближе этого удаленного места, перестало для него существовать. Евдокию, свою первую жену, он тут же удалил от себя. Из брачного имущества ей позволено было взять с собой лишь немного слез по оставленным детям и одно-единственное сухо обращенное к ней слово:

– Уходи!

Так для Стефана началась жизнь в постоянной жажде, без возможности ее утолить, под грузом страстного желания утопиться в какой-то реке, обрамленной длинношеими церквами и ширококрылыми дворцами, в каком-то канале, в котором, подобно сотням розово-прозрачных медуз, плавали отражения желанного лица.

– Другая вода ему не поможет, спасения нет, его чувства успокоятся, только когда он утопится, – развел руками лучший медикус, приглашенный из самого Эфеса, после того как быстро изучил шесть капель пота с государева лба.

Несмотря на это, и отец Стефана во сне, и его братья наяву, особенно принявший монашество Сава, делали все, чтобы вернуть сына и брата. Даже привели ему новую жену, прекрасную, как утренняя свежесть, однако молодой жупан прикасался к ней ровно столько, сколько требовалось для продолжения рода. И хотя она подарила ему еще троих сыновей, он не хотел знать даже ее имени. Каждую ночь, при свете луны, Стефан тонул в далекой Венеции, вставая весь мокрый, почти бездыханный, посиневший от долгого пребывания в воде. Каждый день, при свете солнца, Стефан горел, охваченный любовной лихорадкой, и дико вращал глазами, как будто что-то страшное мучило его изнутри. Над сербской землей летели зимы, в заветринах пребывали летние месяцы, ветры на звездном Возничем протаскивали по небу осени и весны, а властитель все глубже и глубже тонул в стеклянном бокале. Стало ясно, что медикус не ошибся – с каждым днем Стефан все больше увязал в судьбе утопленника.

Так же как долгое время после смерти у покойника растут волосы или ногти, могут прорастать и его замыслы. Неполных три года спустя после того, как дож Энрико Дандоло заказал изготовить бокал, его уже больше нельзя было причислить к живым, однако то, что он задумал, достигло таких размеров, когда усилия начинают приносить плоды. Регулярно оповещаемые о событиях у сербов и о состоянии больного, венецианцы, узнав, что вода уже достигла его и начала подмачивать ему разум, поняли, что пора наконец нанести решающий удар – послать Анну Дандоло. Ни отец Неманя (во сне), ни братья Вукан и Сава (наяву) не могли отговорить озлобленного Стефана от этой женитьбы. Что же касается другой стороны, то время уже давно внесло изменения в девичьи желания внучки Энрико Дандоло, на ней были тесно скроенные одежды из интересов семьи и Республики. У нее не было никаких чувств ни к маленькой стране, ни к своему мужу, если не считать горячего желания как можно скорее соединить эту славянскую сухопутную гавань со своей родной Венецией. Великого жупана сербских земель Стефана, безрассудно не желавшего осознавать, куда он плывет, медленно относило все ближе и ближе к Западу, все быстрее и быстрее забывал он материнские источники, ручьи и реки, и даже начал размечать правильные каналы, издавна начерченные на навигационных картах Республики Св. Марка. После того, как он потребовал королевской короны у Рима, а не у никейского патриарха, стало ясно, что рассудок его совершенно подавлен и что им управляют лишь через его тело, купающееся в ласках Анны Дандоло.

Казалось, будто дороги назад уже нет, когда монах Сава принял решение попытаться избавить Стефана и рашскую землю.

– Дитя мое, понимаешь ли ты, что задумал? Этого омута ты не знаешь! Я не хочу потерять и второго сына! – умолял Саву отец его Симеон, объятый заботой, являясь ему сон за сном.

– Родитель мой, почему ты мне препятствуешь? Ты и сам знаешь, что без искушений не заслужить, чтобы свет пролился в душу! На все воля Божья! – отвечал тот тихо.

И действительно, как-то раз на склоне дня под сенью своей скромности Сава направился в покои брата, отыскал бокал из венецианского стекла, отпил из него глоток, принял на свои плечи тяжелый груз Стефанов и понес его, подкрепляя себя только молитвой.

Из ночи в ночь монаху являлась полная похоти вода, которая тысячами волн омывала его бедра, бока и грудь. Жажда плоти Анны Дандоло оставила полумертвого Стефана на отмели и пустилась кругами ходить вокруг Савы, чтобы утянуть его на дно страсти Жаркая волна постоянно приливала к Савиному рассудку, но он не сдавался, держал голову над раскаленной чувственностью. Венецианская госпожа упорно омывала стойкого защитника своими дивными отражениями, чувствуя, что он стал последней преградой на пути осуществления целей Республики Св. Марка.

В последнюю, решающую из этих ночей латинянка уже думала, что стоит перед победой, – по телу монаха разбежались приятные мурашки, от которых даже в прочном камне могут образоваться трещины. Анна Дандоло прямо во дворце Неманичей выкрикивала, как в бреду:

– Поднимайте паруса!

– Весла на воду!

– Дорога открыта!

– Вот пристань для наших галер!

И уже казалось, что так оно и будет. Не помогала даже костяная игла, которой Сава колол себя во сне, желая, чтобы мягкий озноб, который он чувствовал, покинул его через боль. Под кожу ему проникло что-то чудесное, что уже забродило и в крови. Казалось, все небо покрылось тьмой от вида иноземных судов, уже прибывших непонятно каким образом. Казалось, что чайки, которые, привлекаемые остатками пищи, всегда следуют за галерами, обезумев, уже закружились под развешенными в небе Рашки звездными четками. Казалось, что ядовитые, розовато-прозрачные медузы расцвели во всех пресноводных колодцах, ручьях и реках. Казалось… Но Анна Дандоло, подобно приливу, уже затопила все мысли монаха. Все, за исключением одной, последней мысли, окруженной водоворотом пены. Той мысли, что обращена к Господу.

Есть острова, которые море заглатывает тогда, когда ему этого захочется, независимо от их бесполезной величины. Но есть и небольшие скалы, которые никогда не дают себя одолеть. Если посмотреть издали, а издали потому, что подойти ближе для любого другого, обычного, человека было бы опасно, то до самого рассвета вал за валом набегали соблазны, бушевали их волны. Но небольшая скала чистоты отражала их, заставляя изменить направление. Настало утро, это было утро Родительской субботы. Придворные Стефана и собравшиеся вельможи со слезами радости на глазах сообщили Саве:

– Слава Богу! Стеклянный бокал под утро треснул, опасность вытекла!

– Брат ваш возвращается к жизни, он все еще утопленник, но постепенно начинает дышать!

– Слава Богу, Анна Дандоло отступила!

Сава и сам славословил Господа. Вскоре после этого он в мыслях начал готовиться к своему путешествию в Никею, где намеревался просить у вселенского патриарха Манойла Сарантина самостоятельности для сербской церкви, а у византийского василевса, кира Феодора Ласкариса, благословения на первовенчание брата Стефана королевской короной рашских земель.

VII

Как после кораблекрушителъной бури

Об этой решающей ночи на сербском небе, как после кораблекрушительной бури, напоминали только сломанные весла, обломки мачт, оставшиеся крики чаек и вопли галиотов. Волна за волной высь становилась прозрачной, а свод ровным. Внизу, в реках, одна за другой завяли ядовитые шляпки розово-прозрачных медуз.

 

Восьмой день

I

Ночь

II

Задыхаясь, стучал кто-то среди ночи в дверь мельницы, одиноко стоящей на поросшей лесом горе

– Есть тут кто?!

– Хозяин!

– Хозяин, открой!

III

Отовсюду в пропасть водоворота

– Опять?! И опять посреди ночи?! Кто там?! Если ты вампир, убирайся! Надоели вы мне, мать вашу чертову! Хоть когда-нибудь смогу я спокойно глаза закрыть?! Стоит только задремать, а вы тут как тут! Вечно крутитесь вокруг мельницы! Чего вы ко мне привязались?! Другого места нет?! Собрались бы где-нибудь на распутье, под мостом или на гумне! – негодующе бормотал мельник Добреч, одеваясь и крестясь на икону Богородицы Защитницы, а потом надевая на шею связку чеснока и вооружаясь изрядным осиновым колом.

В нескольких шагах от порога на прогалине, над которой склонялись цветущие звездные ветви, стояли две фигуры, одетые в вывернутый наизнанку мрак. Трудно было достоверно определить, действительно ли это вампиры или просто мелкие привидения, крупные призраки, а то и обычные люди. Первый опирал свое крупное тело на высокую палку, ею же он одновременно прижимал к земле и упавший звездный свет – чтобы было не так хорошо видно. Другой, гораздо ниже ростом, сгорбившийся, держался за тень от первого. Мельник не испугался, диковинные гости навещали его и раньше, и против таких он всегда пил воду, налитую через нож в черных ножнах, держал в подушке засушенные куриные ноги, а под языком короткую молитву против козней дьявольских. На этих, рассудил мельник, жалко тратить Божьи словеса, достаточно будет просто пригрозить осиновым колом и строгим окриком:

– Кыш!!! Пошли вон! Вот ведь напасть какая! Кыш, говорю! Убирайтесь откуда пришли!

– Не надо так, хозяин, мы бы сюда без дела карабкаться не стали. Ведь это то самое место, которое называют Меляницей? – спросил тот, что был крупнее, и протянул предмет, похожий на высушенную тыкву, только гораздо более скромной вместимости. – Брось ругаться, смели нам это побыстрее, мы тут же и уйдем. В долгу не останемся, заплатим, сколько скажешь, серебром!

– Место-то и вправду Меляница, да только вы все равно не в ту дверь постучались! И если вы не нечистая сила, то тогда просто болваны! Что там внутри? В этой тыковке? Горсть семян? Что ж мне, из-за этого мельницу запускать?! Кроме того, король запретил работать по ночам! Когда мельница днем работает, она дурные слухи перемелет, а ночью, наоборот, добрые в пыль сотрет. Удивительно, как это вы не знаете то, что у нас даже детям известно. Приходите с утра, а то поди знай, кто вы такие?! Темнотища – хоть глаз выколи! На заре выпущу петухов склевать всю нечисть, тогда и поговорим как люди, а так чего во мраке глаза таращить! – Мельник отступил назад, собираясь захлопнуть дверь.

– Хе-хе, знаем мы, что мелют днем, а что ночью. Затем и пришли, чтобы слова добрые в порошок смолоть! – покашливая, ухмыльнулся первый из пришедших и обернулся к тому, что молча и неподвижно стоял рядом с ним. – Ну-ка, нечего тут время терять, плюнь ему в душу и покончим с тем, ради чего пришли!

Горбун напружинился и неожиданно ловко прыгнул. Мельник Добреч отпрянул в сторону, широко взмахнул колом, но промахнулся. Напавший вцепился ему в грудь, потянул, свалил на землю. Раздались сдавленные выкрики и хриплое рычание. Потом послышалось, как горбун для верности два раза плюнул. После этого все успокоилось. От свившихся клубком двух тел отделилась сгорбленная фигура, отирая тыльной стороной руки кривую улыбку и свисающие слюни. Встал и мельник, но был он сам не свой, будто лишился человеческой сущности. Пока он поднимался, связка чеснока, висевшая у него на шее, сама собой расплелась, и головки покатились в разные стороны.

Онемевший, безвольный, мельник сам открыл дверь и пропустил пришедших на мельницу. Там он взял высушенную тыкву и открыл запруду. Началась круговерть скрежета, скрипа, гудения и треска. Мыши с писком покинули мельничный ковш. Балки дрогнули, затряслись. Столбом поднялась пыль. Взвился мелкий сор. Облаком встала старая, рассыпанная повсюду мука. Пауки, разбегаясь, перевернули миски. Из квашни, с належанного места, выскочил перепуганный и растрепанный призрак. Забарабанила заслонка. Язычок лампады под иконой вытек через слуховое окно. С собой он унес святой лик Пречистой Матери Господа…

Мельница стояла на горе, почти на самой вершине, и на удивление далеко от любых источников. Правда, жернов из горного камня приводила в движение не вода из ручья, а струи ветров. К этой-то воронкообразной пропасти и ринулись отовсюду мощные потоки воздуха. Шумы начали раздвигаться. Горные тропы смотались в клубки. Спокойная ночь погрузилась во тьму. И обломившиеся небесные ветви поглотил темный водоворот. Оторвавшиеся от них цепочки звезд исчезли в пасти Запада.

Возникшее движение мрачных потоков волокло к одинокой мельнице все, что хоть чего-то стоило. Рост мелких растений, мощь дубов, пение дроздов, взмахи крыльев удода, трубные крики разбуженных оленей, дрожь ланей, рев Ибара в ущелье, шум росы в травах, разговор, топот шагов путника и все, что нашлось еще доброго, медленно перемалывалось между двумя тяжелыми камнями и тонким порошком ссыпалось в бездонный мельничный ларь для муки.

IV

За закрытыми ставнями буря, хотя не выпало ни капли дождя

Точно после полуночи на крепко запертые окна притвора церкви Святого Спаса набросился разбушевавшийся ветер, бешено ударяя в ставни сотнями злобных зубцов. Большой храм, малая церковь, странноприимный дом, кельи, трапезная, хлев, сосны, дубы, ели, комья земли, одним словом – все, что оказалось в воздухе, в горнем монастыре, раскачивалось во все стороны, не давая одним монахам полностью предаться молитвенному бдению, а другим – хотя бы короткому отдыху. Тростнику легче, он умеет сгибаться. Но стены дышали тяжело, каменный пол ходил ходуном, балки прогибались, свинец сдвигался с места, а штукатурка во многих местах снова покрылась трещинами – самые широкие из них экклесиарх с несколькими послушниками заделывали усердными молитвами.

Игумен Григорий, внимательно прислушиваясь, встревоженно расхаживал от одного окна к другому. Страх, что тисовое дерево может не выдержать ударов бури, так навалился ему на спину, что преподобный под его тяжестью даже согнулся. За ставнями того окна, которое смотрит в прошлое, хотя и не выпало ни капли дождя, слышался шум воды и шипение пены, словно об основание притвора разбиваются бесчисленные волны. За ставнями окна нынешнего вблизи слышался плач детей, причитания женщин, беспокойный рев скота, беззвучие разинутых пастей водяных чудовищ, шорох крыльев птиц-тьмиц и непрерывное жужжание пчел, словно церковь окружена несчастьем. За окном того, что будет, слышался звон далеких колоколов, звон тревожный, такой, будто и там нет спасения. И все же самые зловещие звуки проникали через ставни окна, глядящего вдаль. В него ветер ударял с особой силой, хлеща его звоном кольчуг, щитов, мечей и шлемов, приглушенными ударами копыт о живые скалы.

Сначала игумен Григорий решил, что видинский князь Шишман раньше времени нагрянул к монастырским воротам, но вскоре разобрал, что, оказывается, весь гарнизон города Маглича спешит наперерез врагу. Судя по тому, как шуршали листья и трещали ветки, можно было заключить, что они горными тропами продвигаются от местечка Замчане прямо к селу Заклопита Лука, где собираются встать как заслон монастыря, перекрыв узкий проход на пути войска болгар и куманов. Не более пятидесяти воинов под командой кефалия Величко зашли на гору, но их и без того ненадежный путь уже в Мелянице неожиданно преградили густая тьма и ливень. Игумена что-то кольнуло. Не оставалось сомнений – единственные защитники монастыря заплутали, и вот теперь где-то там взбесившийся ветер, подобно мельничному жернову, перемалывает голоса несчастных. Игумен Григорий трепетал возле окна нынешнего, вдаль глядящего. Тяжелое предчувствие непрестанно нашептывало у него за спиной:

– Боже милостивый, кто-то ночью запустил мельницу. Когда буря разнесет все голоса сербского войска, она обрушится и на самих воинов. Боже милостивый, отреши их, онемевших, от жизни, вознеси души их как листву, одни тела оставь на милость смерти.

– Сюда!

– Туда!

– Да нет, сюда же!

Это бились о тисовые ставни испуганные голоса воинов, и отец Григорий слышал их так ясно, словно находился среди них.

– Горе нам, зачем мы не выступили из крепости днем?!

– Мрак перепутал все дороги!

– Ветер сбил нас с пути!

– Как спастись нам от бури?!

– Проклятый Добреч, неужели он ночью открыл мельничную плотину?! – Голос кефалия Величко ясно слышался среди взмахов палиц и мечей, беспомощных перед роком, который готовился запеленать их в ничто.

– Не тратьте столько слов! Берегите их! Ветер уносит их, делая вас бессловесными! – пытался докричаться до них игумен Григорий с другой стороны.

Однако ставни на верхнем этаже притвора были закрыты наглухо и наслепо, так что никто из гарнизона города Маглича не слышал предостережений, никто не мог видеть горящие лампады, огоньки восковых свечей или чудотворное пламя, которое постоянно мерцает над мраморным надгробьем блаженнопочившего архиепископа Евстатия. Заблудившиеся защитники продолжали растрачивать звуки своих голосов, единственное доказательство того, что они все еще не принадлежат к мертвым.

Главный иерарх Жичи не осмеливался раскрыть ставни. Завет Савы был ясен – окна катехумении можно открывать только днем, никак не раньше утренней зари. Опять же, из храма, который так опасно раскачивался, все равно нельзя было помочь. Кроме недобрых предчувствий, на плечах преподобного лежала и тяжесть раскаяния в соделанном – зачем он вообще послал гонцов в Маглич, ведь теперь из-за этого единственное войско вблизи Спасова дома в полном составе оказалось в краю безмолвия.

Снаружи разгневанно ревел ветер. Крики заплутавших слышались все слабее. Их силы превращались в медленно затихавшее и зловещее потрескивание. Игумен больше не пытался докричаться до кефалии Величко. Он закрыл лицо руками. Между пальцами просочились вздохи и напрасные надежды. Где-то наверху, в лесу, над головами магличского войска навсегда сомкнулась вечная тишина.

V

На рассвете, перед раскрытыми ставнями

На рассвете, распахнув окно нынешнее, вдаль глядящее, игумен Григорий застал там тихое утро. Улетела и последняя из птиц, летающих по мраку. Отроги окружающих гор нежно ласкали первые лучи дня. Из оврагов, пещер и трухлявых дубов, расправляя плечи, выбирался старый покой. Храм, малая церковь и все остальные строения спокойно парили в воздухе над тем самым местом, где день или два дня назад целиком находился монастырь Жича. Жизнь монастыря постепенно высвобождалась из усталости. Монахи выполняли свои обязанности, передвигаясь с комка на комок земли и приподняв до середины голени рясы, будто при переходе через глубокий ручей, когда приходится перепрыгивать с камня на камень. Пчелиные рои, поднявшись с веревки, в результате чего малая церковь оказалась под угрозой подняться еще выше, спешили на работу, на нижние луга. Иоаникий, монастырский целитель и травник, понес в ксенон, как называют больничные кельи греки, пучок листьев подорожника. Он еще в первый день привязал перебитую кисть отца Данилы к тополиной дощечке, а сейчас хотел залечить криво сраставшийся рассудок казначея, который в бреду постоянно твердил о каких-то тридцати серебряниках. Птица журавль, к помощи которой целитель прибегал в тяжелых случаях, ни на миг не отворачивалась от пострадавшего, так что было ясно, что он выживет. Матери давали детям новые имена, пытаясь таким образом обмануть надвигающееся несчастье. Некоторые женщины варили яйца, красили их луковой шелухой, но ни одно из них не украшали узорами. Если уж нельзя сходить к родне на могилы, то хотя бы так помянуть их в завтрашний день воскресения мертвых, Радуницу. Две старухи вышивали занавес для церкви. Вернее, вышивала первая, а вторая, известная пряха Градиня, вплетала в ткань льняную нить с какой-то старинной песней. Братья готовили завтрак, в центре трапезной уже стоял заструг с солью. Из конюшни слышалось ржание вычищенных скребницей жеребцов. До самой церкви доносился запах теплого, только что надоенного молока. Вдоль одной приставной лестницы, все еще опущенной во двор, извивалась вереница муравьев, тащивших яйца, словно и они хотели найти наверху убежище понадежней. Каждый был занят своим делом – по той же лестнице, отдуваясь, забирался наверх и купец из Скадара Андрия. За ним его слуга. У обоих и одежда, и волосы были какими-то побелевшими, словно они всю ночь драными ситами переносили с места на место муку. От заплутавшего гарнизона Маглича нигде не осталось и следа. Где было разбито небольшое войско? Ничто не указывало на место, где свершилась его страшная судьба.

VI

Что оказалось в сетях на южной границе, разогнать садовых скворцов, позвать сюда птиценосов

После бури за счет Востока и Запада Юг распустил почки и бутоны. Видимость улучшилась, и взгляд из окна нынешнего, вдаль глядящего, достигал даже Скопье, столицы по милости Божьей государя сербских и поморских земель. А там, перед многоименитым королем Стефаном Урошем II Милутином, который как раз мыл уши щебетом садовых скворцов, стоял в полном замешательстве великий пристав Краиша, сжимая в руках небольшой глиняный кувшин.

– Государь, простите, что мешаю вам, но в сетях, растянутых вдоль южной границы, сегодня на заре обнаружены разные голоса. Плохие новости они сообщают. В страну нашу пришла большая беда!

Еще со времен Уроша I существовал обычай ставить на границе королевства сети для того, чтобы в них ветром заносило всякие рассказы и разговоры из-за границы и из разных краев страны. Особые служащие, которых называли вестниками, отобранные на основе природной пытливости их духа, каждое утро тщательно изучали содержимое сетей, распределяли найденное по кучам, отделяя важное от менее значительного. Наутро, особенно после ветреных ночей, сети всегда были полны, чего в них только не было – и нежные любовные разговоры в далекой Антиохии, и грубая перебранка двух салоникских пекарей, и крики раба, который с помощью палки и выкриков: «Прочь с дороги! Посторонись!» прокладывал своему господину путь в царьградской базарной сутолоке, и праздное посвистывание бродяги или дубровницкого перевозчика товаров via Drine и еще всякая всячина. Тем не менее, и притом не так уж редко, в сетях оказывалось и кое-что весьма полезное, например, важнейший кусок беседы заговорщиков, легкомысленно сообщенные вслух сведения о направлении движения вражеского войска, а иногда даже и целехонькая государственная тайна, которую во сне, при открытом окне, мог неосторожно пробормотать какой-нибудь слишком болтливый или опьяневший от старого выдержанного вина стратег. Все эти пойманные голоса, независимо от обманчивой оценки степени их важности в данный момент, под бдительным надзором областных воевод помещали в глиняные кувшины, которые запечатывали гипсом и хранили потом на холоде не меньше десяти лет, время от времени встряхивая, чтобы содержимое не выпало в осадок. Каждое сказанное слово имеет свою цену. Даже обычный вздох, если поместить его в соответствующую цепочку событий и фактов, может сказать очень многое. Разумеется, истории, которые казались важными, сразу же доставляли к королю. Даже если он сам их и не прослушивал, то, по крайней мере, его оповещали о том, что нового обнаружено в растянутых сетях.

Итак, несколько раньше обычного времени в покои государя сербских и поморских земель вступил и предстал перед ним перепуганный великий пристав Краиша, начальник над всеми, кто был приставлен к сетям. В руках он осторожно нес упомянутый кувшин, в котором находились слова, запутавшиеся в ловушках на южной границе.

– Славнейший, голосов здесь много, разных. Большая часть – это разговоры горных растений, птиц и зверей. Но есть и человеческие, а именно нашего гарнизона из города Маглич. Они попали в беду возле Меляницы, неподалеку от одной мельницы, которая ни с того ни с сего заработала вдруг среди ночи. Их было человек пятьдесят, и они пытались короткой дорогой пройти к Заклопита Луке, перерезать путь болгарам и куманам – войску князя Шишмана. Вот, послушайте только голоса этих несчастных! – известил короля пристав.

– Болгары?! Куманы?! Как они попали в глубь наших земель?! Неужели они могли незамеченными оказаться так близко, возле Жичи и Маглича?! Что делают воеводы и наблюдатели на ближайшей к Видину границе?! Сидят на своих ушах?! Почему нам не сообщили раньше? Разве войско Шишмана немо?! Как случилось так, что вы ни разу не поймали в сети ни одного звука от нашего неприятеля?! И еще одно – почему вдруг мельница в Мелянице работала ночью, если нами отдано приказание, что мельничным жерновам сербов разрешено вращаться лишь с восхода солнца и до заката?! – рассердился король Милутин, отпустил полотеничного и кубконоса и с наполовину вымытыми ушами отогнал от своей головы песню садовых скворцов.

– Государь, мы не виноваты, – боязливо склонил голову Краиша, всем телом приняв смиренное положение. – В войске видинского князя Шишмана есть люди, назначенные собирать заячий помет. Они же одновременно собирают и все голоса, которые всегда сопровождают поход. Еще у видинского князя есть летучее привидение, которое называют цикавацом. Он вылавливает все голоса в высоте. Хотя по своей природе болгары и куманы буйны, они не оставляют вокруг себя ни малейшего шума, а уж тем более таких звуков, как удары копыт, звон меча, смех или разговор. У них даже барабан немой. Так утверждает обнаруженный голос кефалии Величко. И над церковью Святого Вознесения нависла большая опасность. Монахи Жичи остались без защиты. Что же касается мельницы, государь, то запруду открыл какой-нибудь призрак, другого объяснения у меня нет.

Король сделал один шаг вперед. Торжественно закачались головки цветов на его порфире. Вытянули шеи вышитые двуглавые орлы. Зашуршал морской жемчуг по краям государева облачения. Не прибегая к помощи рук, он длинной бородой, расчесанной и разделенной на две равные части, взял у пристава глиняный кувшин. Это было суетным трюком, от которого Милутин никак не мог отказаться, как ни укорял его духовник Тимофей. В свое время это высокомерное умение он купил у одного купца из Трапезунда, просто так, на всякий случай. Диковинка ради самой диковинки.

Через тонкую глиняную стенку до королевского уха доносились шум множества голосов, рост горных растений, потягивание дубов, трубные крики оленей, рев Ибара, а среди всего этого и голоса попавших в беду воинов и кефалии Величко. Несчастные словно тихо попискивали:

– Государь, если еще не поздно, пошли войско…

– Буря помешала нам защитить от безбожников церковь Святого Спаса…

– Благочестивый, заклинаем Всевышним, поспеши к Жиче…

– А нас, недостойных, удостойте!

– Государь, освободи нас из мрака этого глиняного сосуда…

– Собирайте войско, – тихо, едва слышно присоединил к ним свой голос король, потом резко опустил бороду, кувшин упал, на полу остались черепки и изгрызенные бурей голоса.

Государь сербских и поморских земель пал на колени. Среди множества голосов шевелилось пятьдесят душ, похожих на зернышки с крошечными крыльями. Как можно нежнее и осторожнее, двумя пальцами Милутин перенес их одну за другой к себе на ладонь. Потом встал и подошел к ближайшему окну. Там он дунул на крылатые зернышки словами смиренной молитвы:

– Примите их, ангелы, они принадлежали мученикам!

Души сами собой поднялись ввысь. Окружив их, откуда-то появилось ровно столько же горлиц. Небольшая стая, словно отыскав невидимую тропку, взвилась на небеса.

Возле одного из окон дворца в Скопье велико-именитый король приказал опоясать себя мечом. Залов и комнат во дворце было не так уж и много, но их число конечно только тогда, когда у государя кроткий нрав. От разносившихся по всему зданию грозных распоряжений Милутина оно казалось во много раз больше, чем было на самом деле:

– Сокольничие!

– Позвать сюда сокольничих!

– Садовых скворцов разогнать!

– Доставить соколов!

– Я желаю умыть уши их клекотом!

– Сокольничие! Призвать ко мне сокольничих!

Услышав государев голос, дочь его Анна в своей спальне тут же взялась за полотно и молитвы, чтобы подрубить отцу шейный платок. Молитвенные слова сплетались с нитью, а длинные пальцы с подушечками, исколотыми подготовкой к прежним походам, спешили.

Один из пажей, отвечавший за истории, прославляющие государя, отправился поискать в закромах соответствующий рассказ, такой, в котором великоименитый король поразит злокозненного неприятеля и защитит сердце архиепископии.

VII

Перед распахнутым окном, немного ближе, всего в одном дне перехода от монастырских ворот

А немного ближе, всего в одном дне перехода от монастырских ворот, войско болгар и куманов стремительно приближалось к Жиче. Те немногие, что перед ними не бежали, преградить путь походу не могли. Многострашный князь видинский Шишман ехал верхом во главе колонны. Рядом с ним Алтан и Смилец. За этой тройкой выступала тьма-тьмущая конных стрелков и латников, легких всадников, знаменосцев, оружейников и пеших воинов. Потом двигалась тьма советников, водоносов, поваров, целителей, несколько шпионов, яйцекрадов, сплетников, наложниц и скопцов. Через окно нынешнего, вдаль глядящее, отец Григорий мог видеть и сгорбленных сборщиков заячьего помета, на этот раз занятых сбором и уничтожением голосов. Войско надвигалось беззвучно, как немой ужас.

О тисовые ставни другого окна, того, что на нынешнее смотрит вблизи, уже ударялись мелкие камешки, летевшие из-под лютых копыт. Удары были едва слышны, но в глубокой тишине преподобному казалось, что стучит кулаком сама смерть:

– Открывай!

– Открывай, Григорий!

– Напрасно сопротивляешься, поп!

Старейшина монастыря Жича вытянул перед собой крест, а про себя непрестанно повторял: «Сгинь, сгинь…» Но сам хорошо знал, что стук не исчезнет и что самое позднее послезавтра ему придется открыть именно это окно. Порядок нарушать нельзя. Нельзя перепрыгивать через какие-то дни. Такова человеческая судьба.

 

Девятый день

I

Сцены из дней молодости, сова, покажись

На одной из оживленных столичных улиц среди бела дня под платаном с пупырчатыми листьями, изъеденными грязными дождями, стоит десятилетний Богдан.

– Сова, сова! – кричит мальчик, уставившись куда-то в крону, туда, где на стволе несчастного дерева виднеется кусочек пустоты, глубокое дупло, действительно похожее на дом этой лесной птицы.

– Сова, сова!

Люди проходят мимо, большинство из них вообще не обращает внимания на все это, но некоторые удивленно оборачиваются. Богдан тем временем продолжает упорно звать:

– Сова, сова ушастая, сова умная!

И вот из-за того, что некоторые из прохожих остановились, вокруг дерева и мальчика образуется кольцо наблюдателей, несомненно, довольных неожиданным развлечением. Богдан, закинув голову, по-прежнему кричит:

– Сова, сова, покажись нам!

– Бедный мальчик, – сочувственно качает головой один.

– Неужели ты не знаешь, что совы в городах не живут? Ты, должно быть, прогулял этот урок! – умничает другой с поучительным выражением лица, однако мальчик упорно продолжает:

– Сова мудрая, покажись нам!

Люди сначала улыбаются, потом некоторые начинают смеяться, небольшая толпа веселится, кое-кто начинает весело переговариваться, как будто есть причина для какой-то особой радости, короче говоря, нашелся хороший повод украсить этот напрасный, мертвый день:

– Громче!

– Может, она тебя не слышит!

– Громче!

– Высунулась! Держи ее!

– Малыш, вон она!

– Действительно ушастая!

– Эх, улетела, все!

– Сова, сова! – кричит Богдан.

Крепко жмурится, упрямо сжимает веки, чтобы скрыть слезы.

II

Сцены из дней молодости, ласточки

Городские власти с особым вниманием относятся к тому, как выглядят фасады. Наряду со строгим поддержанием порядка времени на уличных часах одно из самых ответственных дел перед наступлением весны – это устранение ласточкиных гнезд с фасадов важных государственных зданий. В таких случаях внизу возле обрабатываемого здания ставят ограждение со строгой надписью: «Пешеходы, перейдите на другую сторону улицы, не смотрите вверх, чтобы не засорить глаза!» Эти необходимые меры предосторожности, как снова и снова в начале каждого сезона объясняют на первых страницах газет, имеют своей конечной целью защиту граждан. В ходе весеннего разрушения гнезд отовсюду падают комочки засохшей грязи, веточки, соломинки, завитки пакли, перышки, пух и прошлогодние семена.

Тринадцатилетний Богдан стоит лицом к лицу с одним из серьезнейших зданий. Не отводя взгляда, он смотрит, как какой-то человек, взобравшийся на крышу, наклоняется и широко взмахивает длинной палкой. Когда он попадает по гнезду под водосточным желобом, взлетает синеватое облачко. На какой-то миг горстка пыли повисает в воздухе, потом беспомощно рассыпается.

Люди на ходу отряхивают волосы, шляпы или пиджаки. Им даже не нужно поднимать голову – по этой пыли они узнают о приближении весны.

Под вечер, высыпая в кипящую воду целую горсть сухой ромашки, приемная мать пожимает плечами и качает головой. И продолжает делать это, пока остывает нежно-желтая жидкость. Потом мягкими движениями промывает Богдану покрасневшие глаза. Молчит. И только под конец заботливо спрашивает:

– И зачем тебе это было нужно?! Не надо повсюду заглядывать, сынок!

III

Сцены из дней молодости, щегол, канарейка или попугай, все равно кто

Богдану было около шестнадцати лет, когда он познакомился с госп. Исидором. Это был тихий старичок, страстно преданный делу, ради которого он жил и на которое, в сущности, тратил все свои сбережения. Дело в том, что госп. Исидор ежедневно покупал птиц. Он не стремился приобретать какие-то особые, редкие породы и не отдавал предпочтения ни чарующим слух певчим птицам, ни разнаряженным декоративным, ни обычным скромным, но веселым птахам; платил столько, сколько спросит продавец, но при этом не держал у себя в мансарде ни одной клетки. Чисто выбритый, в белом полотняном костюме, в летней шляпе и с галстуком-бабочкой, он выходил из дома еще утром и вскоре возвращался с птицей в плетеной корзинке или в кармане пиджака.

Поднявшись наверх, в мансарду, он не садился отдохнуть, а сразу же открывал окно и выпускал птицу. Щегол, канарейка или попугай, все равно кто, обычно некоторое время стоял на чистом подоконнике среди горшков с пышными красными геранями. Как бы с недоверием еще недавно заключенная птица оглядывалась на госп. Исидора, хлопала глазками, делала неуверенные движения, а потом взлетала. И это было все.

Все, кроме чего-то еще, чего-то еле слышного. Богдан заметил, что каждый раз старичок бормочет что-то невнятное. Поначалу он ничего не мог разобрать, а потом постарался в решающий момент оказаться как можно ближе к госп. Исидору. И наконец сумел, звук за звуком, расшифровать стариковский шепот. Каждый раз он тихо повторял одно и то же:

– Лети, Исидор. Ну, пожалуйста, Исидор, лети!

IV

Сцены из дней молодости, прикосновение крыльев зяблика

Каждому дана определенная мера сна или яви. Один будет ее использовать медленно, другой торопливо, но это определенное количество нельзя дополнительно увеличить или уменьшить, оно неизменно. Рано или поздно русло времени становится пустым. Берега остаются на месте, но между ними больше ничего не течет. Некоторое время еще живут покинутая трава, пузырьки от дыхания рыб, следы раков и домики перламутровых улиток, но течение забвения медленно относит и их к далекому морю, куда можно попасть, только предварительно исчезнув.

Приемная мать Богдана жила своей явью немилосердно. Три приемных отца смотрели за мальчиком во сне, она же бдела над ним постоянно. Живя так быстро, после многих лет проведенных без сна, мать Богдана скрылась за опущенными веками и так навсегда там и осталась. Точно так же, как есть люди, которые ради других постоянно видят сны, есть и такие, которые приносят себя в жертву, отдаваясь постоянной яви. А тот, кому жизнь отмерила только одно из двух основных течений, быстрее остальных оказывается в русле времени, по которому, терпеливо двигаясь к бесконечности, течет забвение.

Предчувствие материнской смерти настигло Богдана на болотах, к северу от столицы, где он наблюдал за птицами, готовясь к приемным экзаменам по кафедре орнитологии. Пробираясь через камыши, переправляясь через каналы, уклоняясь от паутины, раздвигая осоку и разгоняя стоявшую над болотами дымку, он неожиданно вышел на берег речного рукава, который вода покинула совсем недавно, оставив после себя еще влажные воспоминания, грозди пузырьков, наполовину угасшие события, следы раков, комья и клубки корней и трав, извилистые следы улиток… Этот посеревший, жалобный и покинутый мир, может быть, и не привлек бы внимания Богдана, если бы на дне рукава, среди ила, он не заметил маленькое тельце птицы, которая испуганно трепыхалась, совсем одна. Пренебрегая опасностью попасть в трясину, которая, подстерегая легкомысленных, коварно перемещалась из конца в конец болота, Богдан спустился в пересохшее русло. Необычным было то, что юноша увидел такую птицу, которую никак не ожидал встретить на болоте. Это была самка зяблика, которая, видимо, заблудилась. Решив, что, должно быть, злой ветер заставил ее изменить полет, Богдан нагнулся и как можно осторожнее поднял нежную пульсирующую горстку перьев. А потом его взгляд встретился со взглядом птицы. И сразу после этого она взмахнула крыльями. Как будто хотела прикоснуться к своему спасителю. Одно крыло задело его щеку. Для каждого слова – свое перо. Сомнения не было. Богдан ощутил собственным лицом, что в крыле птицы находилось то самое перо, которое с полной силой смысла вывело слово прощания с приемной матерью.

Как быстро ни мчись, предчувствие не обгонишь. Хотя Богдан отправился домой тотчас же, он натыкался на него повсюду, даже перед дверьми собственного дома. В коридоре на полу лежало тело приемной матери Богдана, душа ее в то утро отправилась куда-то на небеса.

Из большой комнаты доносился слишком громкий звук включенного телевизора. Яркий экран отражался в зеркале, висевшем прямо напротив аппарата. Во всю длину зеркала тянулась трещина

V

Сокольничий деспота Стефана Лазаревича

Приближенными, на которых деспот Стефан Лазаревич мог полностью положиться, были дворецкий Радивой, конюх Десан, псарь Држац и сокольничий Любен. Деспот особенно любил охоту, так что из этих четверых трое последних почти не разлучались с ним. Но милее всех сыну Лазаря был сокольничий Любен, которого он вообще не отпускал от себя ни на шаг. Даже тогда, когда выезжал на охоту во сне, первым возле него был высокий, видный юноша с серым грузинским соколом на вытянутой правой руке.

В конце XIV века охоты во сне деспота Стефана Лазаревича были чрезвычайно популярны среди прославленных людей и того, и более раннего времени. Во сны Стефана приглашенные прибывали из разных краев, это были искуснейшие охотники всех столетий. По устоявшемуся порядку охота начиналась с того, что загонщики из глубины пространства гнали на доблестных гостей стаи сов, соек и птиц-тьмиц, и тут начинался далеко не безопасный бой, причем случалось и так, что в деспотовом сне кто-нибудь из гостей мог серьезно пострадать. Так вышло однажды с византийским василевсом Андроником Комнином (хотя наяву он умер в 1185 году), для которого охота закончилась гибелью после схватки с крылатым лихом.

После охоты гости обычно беседовали с хозяином о музыке, например о новых замыслах доместикуса кира Исайи Србина. Речь могла зайти также об архитектуре, горном деле, медицине или поэзии, особенно о сочинениях милого сердцу деспота Григория Цамвлака. Под конец обменивались рукописями на греческом и латинском, тщательно сравнивали версии романа об Александре Македонском или предлагали друг другу разгадать к следующей встрече древние византийские загадки. Не мужское и не женское, когда умираем, друг друга рождаем? Поле – бело, волы – черны, пастух – перо, кто отгадает – молодец? А перед отбытием гостей подавали богатейшее угощение, составленное из самых разных блюд, причем, как правило, преобладали дичь и терпкое белое вино.

Среди того, чем деспот Стефан Лазаревич мог гордиться перед своими сотрапезниками, был и Любен. Ни у кого не было столь искусного сокольничего. Ни татарские мастера обучения птиц, ни великий валахский птиценос, ни тесалийские джерекары, ни османские шахинджибаши и шахинджии, ни господа фряги, грузины или ляхи, даже все вместе взятые, не могли сравниться с этим юношей. Конечно, все они читали известнейшее произведение императора Фридриха II «Об искусстве соколиной охоты», равно как и рассуждения на ту же тему грека Константина Манасеса, они украшали своих соколов золотыми колокольчиками, на особый щегольской манер затачивали их когти и клювы, они, стоило птенцам вылупиться из яиц, драгоценным змеиным жиром смазывали их крылья, чтобы не дать им срастись даже самую малость, но ни у кого из них птицы не были так избалованы сердечностью. И на каждой охоте было очевидно – там, где случилось быть сокольничему Любену, синий свод сна был чист и от сов, и от соек, и от тьмиц.

Отнюдь не столь редко, как это зачастую ошибочно думают, среди гостей государя Сербии присутствовали и дамы благородного рода. Они прибывали в одиночку или в сопровождении своих мужей, некоторые на равных правах участвовали в охоте, другие просто искали сильных ощущений, которыми изобиловали пути-дороги снов. Вот так и случилось, что статный Любен приглянулся византийской императрице Филиппе, второй жене кира Феодора Ласкариса, владыки Никейской империи, женщине настолько желавшей страстно и полностью отдаваться и рожать детей, что в своих снах она могла на двести лет опередить собственную явь. Как-то раз во время охоты прямо в лицо императрице бросились две сойки, жаждавшие напиться свежей армянской красоты. Супругу государя спас от беды сокольничий деспота, и она, понимая, что слов здесь будет недостаточно, поблагодарила его пожатием руки. А так как эта молодая дама не носила с собой обычных прикосновений, то, понятно, почему это маленькое выражение признательности очень быстро расцвело в повесть особой, любовной природы.

Каждый раз, когда Стефан Лазаревич отпускал на ночь своего приближенного, сокольничий Любен тайком встречался с императрицей Филиппой. Она появлялась верхом на белом коне, запыхавшаяся, прямо из далекой Никеи, из древнего 1214 года, закутанная в ветер, вся дрожащая от страсти. Он ждал ее на холме, раскрыв объятия, тоже трепеща. Встретившись, эта необычная пара пускалась в странствия по просторам снов, дивилась широте горизонтов или исследовала опасные ущелья, населенные страхами. Так госпожа и стройный сокольничий углублялись все дальше и дальше от дорог, любопытных глаз, возможных доносчиков, все дальше и дальше, пока однажды ночью не оказались у источника своей любви. Непреодолимое желание искупаться в этом ключе охватило их буйно и безрассудно. Они сбросили с себя одежду и обнаженными прыгнули в воду – одновременно и тут же устремившись друг к другу.

Нет такого водоворота, в котором бы что-то не нерестилось. А этот, находившийся в центре главного течения, в каждой своей капле содержал икринку сладострастия. Однако после той ночи Филиппа больше не появлялась. Сокольничий Любен ждал напрасно, прежний топот белого коня увядал, новый не прорастал. Сон юноши опустел. Конечно, жизнь возможна и с бесплодной явью, но от пустых снов существование истощается. Вникнув во все это, деспот Стефан Лазаревич дал сокольничему благословение. Любен оставил деспоту свою явь, чтобы она верно служила ему сколько сможет, простился, поцеловав своему господину руку и захватив с собой имущество, состоявшее из одного-единственного кречета, отправился за снившейся и утраченной полнотой.

Сначала сокольничий Любен двигался назад, к веку Филиппы родом из Малой Армении. Встреч с людьми он избегал, питался когда горькими, а когда сладкими плодами увиденного во сне. При необходимости из-за пазухи у него вылетал кречет, защищая путника от соек и сов. Следуя за лунной пылью с копыт белого коня, через двадцать семь месяцев, может быть, на день или два меньше, он достиг места, где следы коня пересекались с отпечатками ног трех человек. Кроме следов, сокольничий заметил в траве и кусочек пуповины. Между тем, от этого места следы резко меняли направление, и Любен пошел по ним – в сторону столетий будущего. Верный кречет летел впереди юноши, разгоняя птиц-тьмиц, а сокольничий шагал поспешно, не обращая внимания на заросли лет, через которые ему приходилось пробираться и которые медленно, но верно оставляли на его юном лице глубокие морщины.

VI

Приемный экзамен, у кого-то мудрая сова голодает, а короткоклювая гусыня чрезмерно жиреет

Столкнувшись с тем, насколько хорошо Богдан разбирается в птицах, комиссия была заметно удивлена. Уже после нескольких его первых ответов и над всей аудиторией повисло ощущение, что этот абитуриент с мягким взглядом, непокорными волосами и стройной фигурой сдаст приемный экзамен по кафедре орнитологии без сучка и задоринки. Страницы дальнейшей беседы листались только благодаря заинтересованности председателя приемной комиссии, старичка с повадками утки-свиязи, готового неутомимо окунать голову во все новые и новые знания. Богдан говорил так, как только и мог говорить – охваченный трогательной нежностью ко всему птичьему миру. Старый профессор возвышал над кафедрой свою голую морщинистую шею, внимательно вникая в слова абитуриента. Некоторые науки можно изучать без малейшей доли преданности, для некоторых достаточно простого прилежания, но есть и такие, для которых единственная поддержка – истинная любовь. Этот юноша благодаря своим знаниям заслуживал особого внимания. Но еще больше пленял он тонкостью своих чувств. Именно отсюда рос мощный ствол того, что он говорил, ствол, усыпанный сотнями самых разных гнезд. Профессор про себя измерял разницу между двумя своими незаинтересованными сотрудниками и этим молодым человеком. Одной медленной мысли было ему достаточно, чтобы объять все, жалкое и бедное, что говорили оба ассистента. При этом множество стремительных мыслей не успевало охватить все ветви изложения будущего студента, все веточки его слов, всю крону его речи, населенную сотнями, а может, и тысячами видов птиц.

Неожиданно, будто почувствовав, что профессор думает о его способностях, ассистент, сидевший с левой стороны, подался вперед и выстрелил в Богдана вопросом, который, по его расчетам, мог вызвать у абитуриента смятение:

– Коллега, если я правильно вас понял, вы только что открыли нам, что, в частности, одна из естественных функций горлиц состоит в том, чтобы сопровождать души умерших до горнего мира мертвых?!

– Да, это так, – подтвердил Богдан.

– Но, видимо, только с точки зрения мифологии?! – подключился и другой ассистент, почувствовав, что первый нуждается в помощи.

– Нет. – Богдан ни на одно слово не отступил от сказанного им прежде. – Это действительно так, точно так же, как и то, что ворон отвечает за то, чтобы доставлять души умерших к дольнему миру. Готов утверждать, что и вы сами были свидетелем борьбы горлицы и ворона вокруг чего-то, что на первый взгляд не понятно поверхностному человеческому взору…

– А как же! Неоднократно. Да я и читал об этом, правда, в детских книгах! – Первый ассистент перешел в открытое нападение, острие иронии повредило фразу, которую, подобно ветке, выращивал Богдан. – Все же, коллега, если позволите, я подарил бы вам маленький совет. Скоро вы займетесь изучением науки, имейте в виду, что в науке таким вымыслам места нет.

Подобное непонимание обычно вызывает улыбку. Аудитория загалдела. Богдану показалось, что его окружают одни сороки. Один только старый профессор сохранял серьезность и выдержку, утихомиривая гам:

– Спокойно.

– Прошу вас, тихо. Я хотел бы выслушать эту интересную теорию.

– Успокойтесь. А вы, пожалуйста, ответьте, ведь не все же, наверное, зависит от исхода поединка между горлицей и вороном? Попадет душа в горний мир или в дольний мир мертвых, зависит, должно быть, и от того, что эта душа заслужила своей жизнью?

– Да, конечно, – подтвердил Богдан. – У каждого человека есть своя горлица и свой ворон. Как он о них при жизни заботился, так в смертный час они ему и отплатят. Разумеется, тот, кто при жизни откармливал своего ворона, вряд ли должен ждать, что в решающий момент одержит верх росшая без внимания горлица…

– Меня удивляет, почему вы себе не выбрали предметом изучения литературу, ведь это там изучают гиперболы?! – снова ринулся в атаку первый ассистент.

– Если я, взяв горсть зерна, выйду на площадь, не будете ли вы так любезны указать мне на мою горлицу? Вы ведь понимаете, мне не хотелось бы кормить тех горлиц, которым моя душа не принадлежит! – наскакивал второй ассистент, правда, скорее не из пакостности, а из-за того, что он, как ему казалось, упустил в жизни какое-то очень важное дело.

– Длиннохвостые трещотки, – презрительно прошептал профессор. – Прошу вас, замолчите.

Богдану, однако, больше не мешали такие тенистые вопросы. Он рос:

– Нет, не так все просто. Речь идет не о том виде корма. Ведь подумайте, вспомните, мы действительно живем любовью, ненавистью, храбростью, трусостью, правдой, ложью… Тем, что у нас в изобилии, обычно кормятся и наши птицы. Горлица не любит ненависть. Ворон не притрагивается к любви. Кто-то раскармливает трусливую кукушку, а храброму соколу не достается ни крошки. Вот и вся премудрость. Что ты предлагаешь мудрой сове? Вот именно. Поэтому у тебя глупая гусыня заплыла жиром…

И ничто больше не могло догнать ответ Богдана. Его слова пускали ветки, которые тут же покрывались листьями. Совсем немногого не хватало, чтобы даже чучела птиц взлетели со шкафов, стоящих в аудитории, настолько живо колыхалась крона его речи, неодолимо маня своим размахом все живое, имеющее крылья.

– Молодой человек, поздравляю, вы приняты! – поднялся с места профессор, немного запыхавшийся, словно и сам он взбирался по стволу того, что рассказывал абитуриент. – Чрезвычайно занятно, я с нетерпением буду ждать, когда мы сможем поговорить обо всем этом на моих занятиях.

Тише воды, ниже травы сидели возле кафедры два молодых экзаменатора. Изнуренные необходимостью следить за выступлением будущего студента, ассистенты действительно походили на промокших трещоток. Чтобы они не простудились, секретарша отделения орнитологии объявила короткий перерыв.

Богдан поспешил к выходу. Странно, но когда он проходил мимо одного из окон, ему показалось, что он увидел самого настоящего южного кречета, один давно исчезнувший вид, который последний раз упоминался в конце XIV века, в сочинениях деспота Стефана Лазаревича. Птица несколько раз подлетела к окну, ударилась о стекло, тут снаружи подул ветер отступления и кречет улетел, вписавшись в переплетение света на небесах.

VII

Неужели мы сказали что-то, отчего тебе стало больно, кречет улетел, тело упало туда, где исчезают

Шесть крутых каменистых гор должен был преодолеть сокольничий Любен. У подножья каждой горы нужно было пройти через сотни густых зарослей. В каждой заросли времени каждая ветка дня цеплялась за него и царапала его лоб, щеки, мышцы. Очень быстро путник постарел так, что одни только морщины поддерживали то, что осталось от черт лица. Дыхание его участилось, и даже на равнине казалось, что он с хрипом поднимается в гору. Его одежда, некогда расшитая блеском, стала похожа на нищенские лохмотья. Сапоги разорвались, но теперь для его босых ног колючки стали мягкими, как мох. Годы не были во вред одному только кречету. Он летел над негостеприимными столетиями таким же, каким отправился в путь из XIV века, и таким же залетел к своему господину за пазуху и в XX веке, когда тот оказался перед необыкновенным зданием, во дворе которого спокойно щипал траву белый конь со следами лунного света на копытах. Это был конец долгого пути.

Эпирский изограф Димитрий, приморский мраморщик Петар и сербский дьяк Макарий вышли навстречу гостю. Их здание было видно и из других снов, немало прохожих и любопытных приходило к ним, чтобы рассмотреть вблизи, как это, что каждый следующий этаж больше предыдущего, а все сооружение имеет основанием один-единственный белый камень.

– Добрый сон, люди добрые! – приветствовал сокольничий хозяев поздних лет, людей, несомненно, крепкой природы, может быть, и от того, что они постоянно придерживались за собственные улыбки.

– И тебе сон добрый, прохожий! – доброжелательно ответили три мастера. – Подходи, в колодце свежая вода, а возле него хватит места для отдыха. Трава, правда, немного влажная, но простудиться ты не простудишься, мы всегда расстилаем на ней теплую беседу. Откуда ты? Куда идешь?

– Иду я издалека, в поисках полноты, – принял приглашение Любен. – Что за красивый у вас конь! Что за удивительное здание вы строите! Кому это такой замечательный сон снится?!

– Белый конь – собственность хозяина этого рукава сна, а когда-то давно он принадлежал византийской императрице, вот, смотри, можешь и сам убедиться, он все еще подкован лунным светом с битинийских полей, – ответил Димитрий.

– Хозяин этого прекрасного сна юноша по имени Богдан, но его сейчас здесь нет, он в яви, – добавил Петар, сделав неопределенный жест рукой.

– Мы строим и охраняем этот дом, который от белого камня-фундамента расширяется вверх. Наши сны похитил один насильник, а мальчик взял нас к себе. Поскольку у Богдана нет отца, мы стали ему тремя отцами, приемными, – закончил рассказ Макарий.

Сокольничий Любен вскочил с беседы, расстеленной на траве. Пока эти трое говорили, он становился все бледнее и бледнее, а теперь сделался просто белым. Голова его кружилась. Сильная дрожь пробежала по телу. Такая сильная, что, казалось, она вытеснит сердце. Любен схватился за грудь, прижал к ней руки, может быть, удастся унять беспокойство, может быть, удастся вернуть удары в их логово. С трудом удалось. Горошинки пота оросили его лоб. Повскакали и сами хозяева:

– Что случилось?

– Неужели мы сказали что-то, отчего тебе стало больно?

– Прости, мы не хотели!

– Погоди! Постой!

– Крепче держись за воздух!

– Куда ты? Вдохни глубже!

Любен зарыдал. Потом затих. Опустил руки вдоль тела. Доверил свою грудь полноте. Три мастера ясно видели, как в груди прохожего что-то трепыхается. Так бывает, когда бурный поток воды подгрызает берег или ветер выворачивает наизнанку гнездо. Добрые Димитрий, Петар и Макарий поспешили на помощь. Опустили Любена на подстилку, под голову подложили свернутые вздохи и заботливые слова Тем временем в груди сокольничего, под его нищенской одеждой, продолжалось какое-то шевеление.

Наконец из-за пазухи показался кречет. Моргнул. Замер на миг. Встряхнулся. И взвился ввысь. Как только птица взлетела, безжизненное тело пало туда, где исчезают.

Десятый день

Густой терновник пророс под монастырем

Пережив смятение от резкого взлета изумления, войско болгар и куманов медленно собиралось на пустом дворе, прямо под большой и малой церковью, соснами и дубами, странноприимным домом и кельями, мастерскими и хлевом, пчелиными роями и комьями земли, обросшими травой. Вскоре суета, выкрики, проклятия, ржание и топот копыт, звяканье оружия и гам непонимания сплелись в густой терновник, проросший на том месте, где когда-то стоял монастырь, – непосредственно под Жичей, которую мягко покачивала над всем этим высота в сотню саженей.

Некоторые из менее осторожных осаждающих уже убедились в том, насколько серьезна оборона монахов, – кое-кто вывихнул ноги или испортил походку, а один высокомерный предсказатель судьбы, который якобы разбирался в расположении сфер, увлеченно толкуя высшие небеса, свернул себе шею, провалившись в большую пустоту, оставшуюся после вознесения Спасова дома. Эти ничем не заполненные пространства заменили глубокие рвы, которые обычно окружают крепости и первыми встречают нападающих. Сильнейшее войско, на всем пути которого от самого Видина не выросло ни одного препятствия, нерешительно топталось на месте, не понимая, что делать, как добраться до осажденных.

Сверху, через обыкновенные окна любознательности, слуховые окошки и отверстия для наблюдения выглядывали монахи и остальные осажденные, стараясь рассмотреть злодеев. Страх игумена Григория сполз ниже пояса, поэтому преподобный всей верхней частью своего тела храбро высунулся с верхнего этажа притвора церкви Святого Вознесения, из окна нынешнего, показывающего то, что вблизи, а именно его черед подошел в тот день. И хотя некоторые миряне, кто побойчей, упорно советовали, как и при любой другой осаде, приготовить кипящее масло, колючки репейника, раскаленный песок, осиные гнезда, негашеную известь или, по крайней мере, ругательства погрубее, отец Григорий верил, что достаточно будет прокричать с высоты:

– Грешники, куда вы, остановитесь! Знаете ли, что вы на храм Божий напали! Покайтесь, пока не поздно! Святое Евангелие говорит апостолам, а и вам нужно запомнить это как следует: что свяжете на земле, то будет связано и на небесах, и что разрешите на земле, будет разрешено на небесах! Подумайте, куда угодят ваши души!

Слова эти упали прямо перед многострашным князем Шишманом. Он поднял взгляд, исполненный ненависти, и хлопнул рукой по янтарному яблоку седла. Шапка из живой рыси прыгнула с головы видинского владыки, пятнистый зверь оскалился, вцепился в простодушные слова игумена и принялся злобно терзать их зубами, разрывая смысл с такой жестокостью, что земля под ним потрескалась. Тем не менее результат ничего не изменил – болгары и куманы оставались внизу, монахи и монастырь наверху, и их соединял извивающийся невидимый стебель Господней воли, удерживавший храм вне досягаемости нападавших.

Все это вызвало новый приступ озлобления среди врагов. Каждый, кто носил лук, опустился на одно колено, схватился за колчан и принялся пускать стрелы с железными наконечниками, оперенные шестью перьями стервятника. Кто-то метнул копья, в сторону монастыря полетело и несколько боевых топориков, палиц, молотов и дубин. К счастью, монастырь был хорошо защищен от этого смертоносного дождя расстоянием. Хотя свист и достиг Жичи, но стрелы, обессиленные дальностью полета, выдохлись на середине пути и посыпались вниз, на тех, кто их послал. Болезненные крики раненых ознаменовали окончание неудачной атаки.

Тогда решили попробовать свои силы и два Шишманова приспешника. Куманский вождь Алтай натянул тетиву до самого предела, вставил в лук скрежет своих клыков, выстрелил, но промахнулся. Его белый конь еще у ворот наступил на листья белены и теперь не слушался седока, то и дело вставал на дыбы, путая все движения Алтана. Скрежет ударился о ветку парящей в вышине сосны, во все стороны разлетелись прошлогодние иголки, запахло смолой, и несколько старых шишек полетело вниз и забарабанило по железным шлемам болгар и бритым головам куманов. Еще оскорбительнее прозвучал радостный визг и смех детей, которые забрались на крышу странноприимного дома, чтобы следить оттуда за ходом поединка.

Тут за колчан взялся Смилец и, выпустив в игумена три стрелы подряд, сопроводил их выкриками:

– Сдадите нам ризницу, пощадим церковь!

– Сдадите нам церковь, пощадим ваши жизни!

– Колодец остался на земле, облаков дожденосных не видно даже на горизонте, осада продлится, пока не передохнете от жажды на сухом воздухе!

У слуги Шишмана был подлый язык. Никогда не знаешь, в какую сторону повернет, куда плеснет ядом. Бывало и так, что ничего не услышишь, только вдруг почувствуешь, что словно чем-то обожгло, как будто муравей ужалил под одеждой, а потом сердце останавливается и душу стягивает непонятная мука.

На этот раз первая угроза Смилеца всего в половине пяди от головы отца Григория ударилась о мрамор и скользнула по нему, уйдя далеко в сторону от задуманного.

Вторая его стрела изменила направление и вонзилась высоко в стену трапезной, так, чтобы каждый в осажденном монастыре мог ее увидеть.

А третья, пролетев в окно кухни, пробила дыру прямо в большой глиняной посудине, единственном в монастыре сосуде, где хранился запас воды.

Когда монахи опомнились и принялись горстями подхватывать клубки текучих нитей, вся поверхность распустилась, и показалось пустое донышко.

Тут кто-то вспомнил о Градине, самой лучшей пряхе в десятке ближайших сел вдоль Ибара. Но женщины нашли приют в самой дальней от монашеских келий постройке, так что пока старицу привели, переправляя с комка на комок земли, было уже поздно пытаться что-нибудь исправить. Даже она, умевшая свить в нить девичий взгляд, чтобы помочь заарканить жениха, даже она, у которой было такое красивое имя, не смогла спрясть из разлитого хоть какой-нибудь струйки, чтобы напоить младенцев в колыбелях и рассказать тем, кто уже почувствовал жажду, пусть это и неправда, что в монастыре еще осталось немного воды…

II

Механик

У князя видинского Шишмана была тьма-тьмущая воинов и еще тьма разных мастеров и умельцев. Были здесь уже известные собиратели заячьего помета, лопоухие шпионы, которые слышат на большом расстоянии, советники-поддакиватели, обычные льстецы, оружейники, умевшие заточить клинок до никакой толщины, предсказатели судеб, которые якобы разбираются в расположении сфер, опавшей листвы и пор на коже, следопыты, что распознают следы столетней давности, целители, которые по цвету, запаху и вкусу мочи устанавливают, что именно в людях портится или, наоборот, становится лучше. Были здесь и наложницы, которые ощущают движение тепла в телах своих любовников и всегда умеют его встретить и соответствующими взглядами, касаниями волос, губ или ресниц направить куда надо. Были здесь и скопцы, которые вечно молодыми голосами умели обмыть лица, подмышки, грудь и бедра так, что человек чувствовал себя отмытым от всех прошлых лет. И, конечно же, особое место на службе у властителя болгар Шишмана принадлежало механику Арифу, сарацину, который знал наизусть меры всего света.

– Анладумни? Ведь не думаешь же ты, что разница между длиной пальца в Кадисе и тем пальцем, который используется в Мессине, незначительна и ею можно пренебречь? – начинал иногда Ариф разговор с тем, в чьих глазах замечал достаточно свободного места. – Нет! Это лишь видимость, дорогой мой ясновидец! Чистое заблуждение! То же самое утверждать, что небо повсюду одинаковой ширины. Во всем мире не найти двух совпадающих мер. Все различается, хотя бы на маленькую разницу, даже тогда, когда отражается в новехоньком зеркале, только что лишенном для этого девственности. Под ногтем пальца, которым пользуются в Кадисе, найдется немного ветра, песчинка морской соли, икринка сирены и обломок жабры той рыбы, которая добралась до края всех вод. Под ногтем пальца, который используют в Мессине, часто нет совсем ничего, в этом городе принято перед тем, как что-то мерить, как следует почистить под ногтем специальной пилкой, чтобы устранить, возможно, случайно попавший туда яд. Разница большая, а говоря точнее, ровно в тридцать раз. То есть именно настолько кордовский палец шире сицилианского. Так что имей в виду, покупаешь полотно для паруса в Кадисе, достаточно взять тысячу мерных пальцев. Но у мессинских купцов для судна с такой же осадкой требуй в тридцать раз больше, под маленькими парусами выходить в море нет смысла, да и трудно будет пройти через летний пролив. Существование хотя бы двух одинаковых сущностей есть обман. О! При таком обилии мнимого с хоть какой-то уверенностью можно положиться лишь на собственные чувства!

Так утверждал механик видинского князя Шишмана. И так же он и поступал. Один раз только ради упражнения потребовал, чтобы колонна болгар и куманов перешла такую реку, как Дунай. И никаких приготовлений! Единственное, что он приказал за ночь до переправы всем ее участникам, – чтобы каждый видел в мешок из козьей шкуры сон о том, как он умеет плавать, причем чем более щедрым будет сон, тем лучше, и видеть его надо до тех пор, пока мешок не набрякнет.

– Точно известно, что только хороший сон может быть истинным противовесом телесному и всякому другому весу человека! Приблизительно двадцать ок людской яви равно одному-единственному драму сна! – в нескольких словах объяснил он соотношение, на котором основывается древняя тайна существования.

И действительно, на следующий день все, кто привязал себя к козьим пузырям, проплыли через волны Дуная, туда и обратно, не хлебнув ни капли воды. Пострадал лишь один, тот, который на середине реки возгордился и выпустил мешок, решив, видимо, что и вправду научился плавать.

В другой раз, уже далеко углубившись в сербские земли, механик, остановившись перед почти пересохшим ручейком, таким широким, что его могла бы перепрыгнуть и блоха, потребовал, чтобы был построен мост из дубовых бревен.

– Хотя бы на высоту усов мужчины, – добавил он щурясь.

– Глупости! К чему медлить?! Что несет этот агарянин?! Вода здесь совсем не глубока! Да хоть бы мы скакали верхом на барсуках, и то ноги бы не замочили! – воспротивился бессмысленной задержке один из куманских военачальников. – А о мосте высотой с какие-то усы я даже говорить не хочу! Боюсь лопнуть от смеха! Теряем время, без толку топчемся на месте, разведчики сообщают, что лучшего места для переправы не найти!

– Гайрет! Тогда вперед! Вы, куманы, так спешите, что еще немного, и вас больше не останется! А я пока выпью чего-нибудь! – оскорбленно ответил Ариф и занялся приготовлением салепа, открыв дорожный сундук и доставая из него пестик, медную миску, гвозди, круглый противень, колесики, оловянный кувшинчик, отмычки, молоток и маленький топорик, напильники, ремешки, половник, ломик, мангал, металлические тарелки, какие-то железяки, большой медный кувшин, большие и маленькие ступки, терку, запечатанный до Судного дня сосуд со святой водой из источника Зем-зем, – все это в поисках мешочка с корнем одноименного растения салеп.

Нетерпеливый куман пришпорил коня и до другого берега добрался уже утопленником. Был он раздувшимся, синим, исцарапанным, запутавшимся в траве и прутьях вербы, с глазами и ртом, залепленными илом, а в горле его оказалась дюжина пескарей, словно течение таскало его по дну добрых три месяца.

– По ручью, перед которым мы остановились, течет самоуверенность. Она только на первый взгляд мелкая, а на самом деле глубина здесь выше головы! Войско, которое уверено в своем успехе всегда будет отставать от войска, которое на успех только надеется. Поэтому не сочтите за слишком тяжелый труд построить из пары бревен мост, по которому можно пройти над суетностью! Валахи, билахи, талахи! Тут работы – раз плюнуть… – говорил Ариф, поднося к губам горячий сладкий напиток.

– Хочешь попробовать? Отпей, тебе понравится, близость смерти всегда вызывает дрожь, а салеп греет и напоминает о сладости жизни! – поцокал языком механик и закончил, показывая пальцем на утопленника. – Элем, тут работы – раз плюнуть, а польза очевидная, иногда даже жизненно важная!

После этого случая уже никто не сомневался в способности сарацина оценивать размеры пространства (правда, куманы посматривали на Арифа враждебно). Именно поэтому, оказавшись под недосягаемым монастырем, князь видинский приказал привести к нему механика. Тот, правда, не был бы тем, кем он был, если бы не оценил, насколько ему следует сократить длину шага, чтобы успеть к тому моменту, когда у могущественного князя улучшится настроение…

Обвитый бесчисленными складками своего одеяния, сарацин предстал перед Шишманом как раз тогда, когда многострашный уже примирялся с мыслью, что ему не удастся захватить Жичу так быстро, во всяком случае, совсем не так быстро, как он размашисто надеялся, выступая из Видина.

III

Из чего состоят сто саженей у сербов

– Значит так, сахиб! – облизнулся механик и плотно закрыл глаза, потому что считать он мог только тогда, когда не смотрел по сторонам. – Церковь от земли находится в нескольких реальных саженях. К этому следует добавить еще десять саженей нашего изумления и десять саженей, на которые монахи приподнялись вследствие нашего изумления. К тому же они обороняются. На это накинем еще двадцать саженей. Кроме того, монахи верят, что сам Господь даровал им эту высоту. Значит, еще тридцать саженей. Всего получается, что монастырь поднят над землей немного выше, чем на семьдесят саженей. Но так как у сербов, склонных к преувеличениям, одна сажень равна приблизительно двум неполным саженям других народов, получается, что дом Спасов отстоит от нашего нападения на более чем сотню саженей вверх. В рифах это будет…

– Для хорошего стрелка это не расстояние! – прервал Шишман механика – Почему же тогда никто не попал даже в основание летающих зданий?

IV

Баллиста или праща

– Не будь столь нетерпеливым! Ты, сахиб, таким образом только добавляешь монастырю новой высоты, а это не в твоих интересах! – не открывал глаз Ариф. – Тем не менее я отвечу, раз уж ты спрашиваешь насчет наших стрелков. Действительно, они не могут справиться с защитниками Жичи. Потому что у них совсем пропал интерес. Если позволишь, господин, я бы попытал боевого счастья с осадной машиной. Латиняне называют ее баллиста, а славяне пращой. Но я не стал бы стрелять по церковным стенам. Что толку, если мы в двух-трех местах пробьем кладку этого возвышающегося над нами укрепления? Скорее мы заинтересованы в том, чтобы опустить его с воздуха на землю. Поэтому я предлагаю заряжать пращу не обтесанными камнями, а какими-нибудь тяжелыми событиями, забрасывать их через церковные окна и таким способом утяжелять храм до тех пор, пока он не спустится на высоту, для нас досягаемую…

– И? Когда, Ариф, все это может быть готово? – снова спросил князь, дрожа от нетерпения

V

Если успокоишься хотя бы настолько, чтобы меня постоянно не перебивать

– Алахуалем! Если учесть твое нетерпение, то может возникнуть вопрос: а знает ли это сам Пророк? Да и у меня, сахиб, нет довольно пространства, чтобы все подсчитать! Если же ты, напротив, успокоишься хотя бы настолько, чтобы постоянно не перебивать меня, все будет готово отсюда на третий день, после полудня. Кроме того, это будет самый лучший момент для нападения! Солнце, которое движется вниз по западному откосу, добавит отражения крон сосен и дубов на монастырские купола и крыши. А они кое-что весят. Так что Жича падет на колени еще и благодаря теням заката. И когда ты захочешь вступить на ее порог, тебе не придется слишком высоко поднимать ногу, а это, по мне, немалого стоит! – широко раскрыл глаза механик, и это означало, что расчеты закончены и все готово для строительства машины, которая поможет добраться до монахов.

VI

Творец бросил первую горсть звезд

Пока болгары и куманы на том месте, где раньше стоял монастырь, устраивали лагерь, пока они выкорчевывали терновник своего смятения, пока плели веревки и выбирали деревья для изготовления баллисты, братья снова собрались в трапезной, на этот раз на совет о том, каким образом раздобыть питьевую воду. Прошло всего несколько дней с тех пор, как церковь поднялась в воздух, а они уже ловко приноровились передвигаться между постройками, перескакивая с одного комка земли на другой.

Тем, кто с течением времени частично или полностью утратил умение прыгать, уроки давал Блашко, Божий человек, который деятельно проявил себя еще раньше, когда происходило разделение тени и стен Спасова дома.

– Вы что, не знаете, что ходить обычным способом даже еще опаснее? – умело заговаривал он страх своих слушателей.

– Да человек весь свой век только и делает, что передвигается по ненадежным островкам из пены! – Такие поучительные слова, обращая их к тем, кто был гораздо старше его, произносил Блашко, а вернее, живущий в нем вечный ребенок, детская, но гораздо более храбрая и решающая его часть.

Надо сказать, что вот так, на просторе, без прикрытия, среди парящих в воздухе монастырских зданий, монахи и весь остальной народ могли бы стать легкой добычей для цикаваца. Но тот пребывал в постоянной лени и просто висел, прицепившись к нескольким скрещенным подпоркам. Суровый видинский князь Шишман, конечно, давно бы уже зарубил это вечно сонное летающее привидение, но ему не было замены. Чтобы получить другую такую тварь, чтобы дать ей вылупиться, нужно было сорок дней подряд слева под мышкой носить яйцо.

Болгары разводили огонь и подбрасывали в него сушеный заячий помет, ставили княжеский шатер и распаковывали его дорожные сундуки, полные всякой всячины. Отдельное перечисление содержимого всех этих ларей продлило бы каждый день до послезавтра. Достаточно только сказать, что среди вещей был один плащ, сделанный из нескольких тысяч разнообразнейших перьев. Куманские вожди уже высвобождали жар своих тел в носилках молодых наложниц, женщин сколь стыдливых, столь же и блудливых, которые каждую свою ласку умели освежить песнями вечно невинных евнухов. Наложницы щекотали куманов, прикладывая трепещущие ресницы к разгоряченным местам мужского тела. Механик Ариф с помощниками готовил деревянную конструкцию для строительства подножья баллисты. В каждую, даже самую мелкую деталь он вкладывал высокие мысли. Работа прервалась только тогда, когда десяток осаждающих, отправленных им в ближайший лес, чтобы доставить для пращи еще пару прямых древесных стволов, вернулись, погоняя перед собой нескольких сербов, которые в свое время не поверили, что монастырь вознесся, и ушли ночевать подальше от всего этого. Сарацин стал просить князя не убивать пленников.

– Вот милосердный человек, ничего не скажешь! – усмехнулся Алтан. – Может, еще и обед им сварить?

– Сахиб, ты ведь можешь перебить их в любой момент. – Ариф никогда не обращал внимания на подобные выпады. – Но разве не лучше будет позволить им своим неверием попрать или хотя бы ослабить веру тех, кто находится наверху? Как бы оно ни было на самом деле, и действительно ли монастырь поднялся в воздух или нет, далеко не безразлично, что расколет единство братьев – сомнение среди них же самих или мнение, которое будет навязывать чужак. Прикажи развязать им ноги, сахиб. Дай им свободу для раздоров. А сербы всегда скорее отступят перед кем-то со стороны, чем перед своими. Пусти их, пусть спорят, какая бы сторона ни оказалась права, в выигрыше все равно останемся мы. Даже если сейчас не перевесит то, что для нас лучше, не бойся, время есть, кто-нибудь когда-нибудь еще выгадает от их раскола. Вот только куманов мне жалко, они так спешат, что не дождутся даже собственных внуков.

– Видно, ты хорошо рассчитал, – согласился князь и разрешил пленникам идти куда глаза глядят.

А наверху, собравшись в трапезной, игумен и монахи прикидывали, как бы раздобыть столь необходимую им воду. Когда Творец бросил в небесные бразды первую горсть звезд и в сумерках они начали прорастать лучами, защитники монастыря решили без лишних слов спустить веревку с привязанным к ней деревянным ведром из окна притвора прямо в колодец, который, сделанный на века, продолжал упорно стоять в захваченном монастырском дворе.

Занятые своими делами и попытками попасть стрелами хотя бы в какой-нибудь из роев, возвращавшихся с лугов домой ночевать среди веток парящего дерева, болгары и куманы не заметили, как из одного монастырского окна спустилась длинная веревка, как ведро на конце веревки нырнуло в колодец и как потом поднялось, расплескав несколько капель воды. И только когда монахи в третий раз отправили вниз деревянную бадейку, стража осаждавших подняла тревогу. По приказу Шишмана один из наиболее ловких куманов, зажав в зубах нож, начал подниматься по веревке так быстро, что отец Григорий понял, что происходит, только тогда, когда увидел в окне бритую голову и выпученные глаза.

Монахи отпустили веревку. Но незваный гость уже успел схватиться руками за низ окна. Он был таким сильным, что ему не хватало совсем немного, чтобы перебросить тело в Савину келью на верхнем этаже притвора. Однако в этот миг Господь увел солнце с неба десятого дня после Воскресения. Радуница осталась где-то за Столовыми горами. По старинному завету самого Савы преподобному было позволено в этот момент уже закрыть ставни. Тисовое дерево прижало пальцы кумана, он испустил крик и сам отправился вслед за ним, догнав его уже на земле. Сила удара была такой, что зрение его растрескалось, слух рассыпался, а через рот вылетела вся оставшаяся жизнь.

Внутри, в катехумении, отец Григорий перекрестился за упокой души погибшего.

Снаружи, перед шатром, князь Шишман сплюнул. Потом подошел к колодцу и наклонился над ним. Отражение своего многострашного лица он оставил на поверхности воды – стеречь ее от братьев.

VII

Стог

Повсюду на горних полях рождались звезды. Ветер, видимо, дул резкими порывами – откосы сияния непрестанно падали все ниже. Из парящего монастыря доносились песнопения. Тем, кто был освобожден от бдения, клепала возвестили отдых. Матери учили детей принятым в народе молитвам. Разливался шепот:

– Сон мой, Боже, перекрести, Сны дурные унеси. Крест святой, меня в ночи До полночи сохрани, А с полночи ангелы, Святой Петр до зари. И во веки веков Сохрани меня, Бог.

Лучи роились вокруг церкви Святого Вознесения. Издали вся Жича, должно быть, походила на огромный, мягко покачивающийся, светящийся стог.

Ниже полей Господних, среди кустов пепельно-серого можжевельника, которым заросли пустоты, образовавшиеся в результате вознесения, лежа на спинах, чтобы не ломать себе шеи, расположились в дозоре посты куман и болгар.

Но даже несмотря на всю темноту ночи, видинскому князю Шишману мешала ясность горних небес. Он приказал зажечь горящие мраком факелы, лучины, светящие его тенью, густой, как смола. Один за другим злоносные светильники закутали землю в удушающую тьму…

И пока что на этом остановимся.

 

Книга третья

Престолы

 

Одиннадцатый день

Обиженные губы, увядшая борода и другие неприятности

– Дождя!

– Господи, даруй нам воду!

На стенах трапезной, притвора и церкви во многих местах были изображены миски, кубки, кувшины и иная трапезная посуда из обожженной глины, золота, меди или прозрачного стекла, до краев наполненная плеском воды. На той стене, где было нарисовано Крещение Христово, текла река Иордан, на некоторых других можно было видеть источники с мощными струями, с прозрачными кудряшками волн, расчесанными проворной кисточкой иконописца. Это и была вся вода, имевшаяся в монастыре на одиннадцатый день, если не считать двух скромных бадеек, зачерпнутых из колодца предыдущим вечером. И как ее ни пей, хоть быстрыми, хоть медленными глотками, одно несомненно – воды недостаточно. А нуждались в ней не только братья-монахи, защитники монастыря и многочисленные больные и немощные, нашедшие здесь приют, но и скотина, которая в хлеву ревом заявляла о своей жажде.

Игумен Григорий ввел постоянную молитву перед каждой живописной водой, в какой бы маленькой посудине она ни находилась. И это возымело действие – уже во время заутрени, освященная благородной улыбкой святой Анны, из кувшина с изображения сцены Рождества Богородицы потекла живая струя воды. Однако вытекло не более того, что кувшин мог вместить на самом деле. То есть ровно столько, чтобы успокоить плачущих младенцев, притушить огонь, сжигавший больных, и усилить желание всех остальных смочить потрескавшиеся и болевшие губы. Даже монахам, привыкшим к лишениям, под лучами раскаленного солнца стали чудиться грозди из водяных капель. Конечно, мираж ненадолго исцеляет, но зато потом мучения возобновляются с еще большей силой.

– Дождя!

– Господи, даруй нам воду!

Ничто на свете не плодит столь многочисленное потомство, как беда. Ввиду недостатка воды у многих начали, волосок за волоском, увядать бороды и волосы. Нет, дело было вовсе не в красоте или внешних знаках достоинства. Просто все испугались, что борода отца Григория, хранилище реликвии, поредеет настолько, что из нее выпадет перышко ангела. И тут Тимофей, духовник короля Милутина, прервал свою молитву Всевышнему о том, чтобы Он оградил от греха гордости душу государя сербских и поморских земель, и поднялся из храма в Савину катехумению над притвором. Действительно, борода преподобного, некогда походившая на настоящие заросли, заметно увяла. Казалось, кто угодно может раскрыть ее и взять перышко.

– Что же мне делать?! – в отчаянии спросил предстоятель Жичи. – Мое хранилище реликвии стало совсем редким. Есть ли какой способ сохранить перо ангела?!

Духовник короля был молчалив. Во всем монастыре лишь у него одного борода не стала менее густой, каждый волосок оставался на том же месте, как и в тот день, когда он прибыл из Скопье в бывшую резиденцию архиепископа за небольшим отрывком пасхального канона святого Иоанна Дамаскина. Через окно кельи, которое смотрело в наос, проникал свет свечей и лампэд, стройные звуки чтения. Еще несколько мгновений назад, думал Тимофей, я и не собирался никому открывать свою тайну, спрятанную глубоко под сердцем. Но пути человеческие кратки. Всего шаг-другой, и вот уже перекресток. Делать было нечего, и духовник заговорил:

– Брат Григорий, судя по тому, как обстоят дела, нам не приходится рассчитывать на земные источники. И те, что на небесах, испытывают нашу волю, молчат. Хотя мне и не следовало бы этого говорить, но единственное, что тебе осталось, а это труднее всего – найти источник в себе самом. Если он надежный, если ты искал с крепкой верой, твоя борода оживет, волоски снова сплетутся, а перо останется на месте, во благо и Жичи, и всех сербов!

– Источник в себе самом?! – Отец Григорий поднял ослабевший взгляд.

– Да, именно так! Но только смотри, будь осторожен! В каждом человеке слишком много разных источников. Знай, каждый из них утоляет разную жажду. Будь осторожен, выбирая, перед каким опуститься на колени и зачерпнуть воды. Вот, скажем, у нашего короля, наряду с многими богоугодными чертами, есть недостойная привычка – ради собственной забавы делать движения бородой, чтобы всех удивить. Возможно, сейчас тебе ясно, что такая слабость питается водой из его источника гордыни. Моя борода выглядит так хорошо потому, что я умею хранить тайны. Правда, после того как я тебе все рассказал, мой ручеек, текущий из родника, станет тоньше, а борода, конечно же, начнет увядать. Тем не менее я это делаю, не боюсь, не беспокоюсь даже о том, что могу стать таким же безбородым, каким был летописец наш Феодосии. Важно, чтобы хранительница реликвии опять загустела, чтобы перо ангела у нас осталось!

Вот о чем шла речь в Савиной келье. Но ведь то же самое, что происходило с человеческими волосами, происходило и с травами. Засохшие комья земли, парящие в воздухе, стали рассыпаться, некоторые полностью превратились в прах праха. Горняя поляна – заросшее травой место посреди небес, где пасся и резвился монастырский скот, – уменьшилась в размерах. Братья, пав духом, причитали:

– Ох, горе нам! Как нам здесь передвигаться, если не будет дождя?!

– Где пасти жеребят и ягнят?!

– Дождя!

– Господи, смилуйся, даруй нам воду!

 

Двенадцатый день

I

Комочек, щепотка, горсть и сушеная тыква

Всю ту долгую суровую зиму, которая, наподобие железных тисков, вплотную прижала друг к другу 1202 и 1203 годы, в захваченный Задар приплывали многие суда, из разных стран приезжали посланники вести переговоры с дожем Энрико Дандоло и предводителями крестового похода. Каждая из этих как явных, так и тайных миссий, словно отправившись на поклонение, привозила с собой комочек, щепотку, горсть, пригоршню, миску, медный котел, кисет, мешок, шкатулку или даже полное судно обычной земли. Подарки складывали в бывшем, теперь полуразрушенном, здании Арсенала. Ту землю, что была доставлена из наиболее удаленных мест или представляла собой особую редкость, помещали в крипту ближайшей к гавани церкви Святого Шимуна. Там, аккуратно разложенные в потайных нишах, хранились: мелкий песок из бассейна Сены, тяжелый чернозем из Баварии, податливая рассыпчатая почва долины реки По, пестрая галька быстрых ручьев Уэльса, святая земля паломничеств, собранная месяцами коленопреклонений на пути от аббатства Клюни до порога кафедрального собора Сантьяго да Компостела, клейкий фламандский ил, скользкий бурый подзол из Шампани, туманная terra nostra, которая постоянно и загадочно перемещается по всем трем королевствам – Арагону, Кастилии и Леону, пахучая тяжелая плодородная земля с берегов Сицилии, авиньонская живая грязь, рассыпчатая листовая земля с Мальты, слоистый торф из окрестностей Любека, еще теплый дерн с террас в Стоне, обманчивая пыль брошенной Наварры, свежая кремнистая почва из норвежских фиордов, спокойный серый подзол из Бургундии, перемешанный с раскаленными углями краснозем с полей Мореи, и даже, в качестве долгового обязательства за одну из оказанных ранее услуг, чистейший сахарский песок, которым умывались при дворе берберского государства Алмохад…

Считалось, однако, что самый ценный из всех видов земли хранился под замком в собственном сундуке Энрико Дандоло. Говорили, что там, завернутая в черное полотно, лежала высушенная тыква. Она содержала неиссякающую мутно-желтую грязь каждого из девяти кругов дольнего мира. Рассказывали, что одной дождливой штормовой ночью эту тыкву принес сам непоминаемый, буря тогда прижимала к земле даже взгляды, а над разрушенным Задаром стлался удушливый смрад серы. Несколько крестоносцев клялось, что видели, как, несмотря на бушующие волны, косматая фигура в маленькой лодке причалила к галере командующего, как Дандоло бросил вниз смотанную клубком толстую веревку, а потом даже протянул руку, чтобы помочь нечестивому подняться на борт. Уже на следующее утро свидетелей объявили манихеями и наказали, отрубив им языки, так что вся история осталась непроверенной. Тем не менее, за всем этим нечто скрывается, считали те, кто время от времени видел в зеницах несчастных что-то неназванное и устрашающее.

II

Как у воображаемых каналов возникают реальные берега

Замыслы дожа, сложившиеся еще в Венеции, постепенно приобретали реальные очертания. Расположение каналов, их длина и глубина, направление и сила движения воды, частота и высота волн, словом, все то, что этот хитрый властелин за коркой замороженного зрения отмерил в своей голове, незаметно перемещалось в сферу яви – уже был слышен приглушенный шум волн, уже первые барки тайком пробовали глубину, уже с наблюдательной площадки на главной мачте вырисовывалась конечная цель плаванья.

При посредничестве Филиппа Швабского Дандоло вступил в переговоры с Алексеем Ангелом, византийским принцем, только что сбежавшим из Константинополя. Дядя, брат, а ныне самозваный василевс Алексей III устранил с престола и самого принца, и его отца, Исаака, но не казнил их. Вопреки обычным мерам предосторожности и давно сложившимся традициям, новый император осудил своих родственников всего лишь на пожизненное заключение. Однако сразу же после побега неблагодарный молодой претендент на престол во всеуслышанье объявил, что не отказывается от своих прав наследования. И в случае, если венецианский дож поможет ему снова прийти к власти, принц обещал на выбор любую полезную услугу. Дандоло, со своей стороны, напомнил крестоносцам об огромных богатствах столицы Восточной империи. Предмет разговора был им хорошо известен. Долгими ночами многие дворцы в Западных странах щедро освещались одними только рассказами паломников, торговцев и бродяг о тех сокровищах, которые они там видели. Однажды в Шартре, когда некий Филше описывал всего лишь портики дивного города, произошло неслыханное – его повествование сияло такой роскошью, что ночь не наступала в течение семи зимних дней. Дамы, желая продемонстрировать свою изысканность, украшали себя детальными описаниями драгоценных камней. А бывало и такое, что ужин подавали в пересказанной византийской посуде. Таким образом, оставалось только убедить папу в том, что следует изменить направление похода – взять курс не на сынов ислама, а на христианских схизматиков.

Дож, хотя и слепой, а может быть, как раз благодаря этому, довольно хорошо разбирался в тайнах человеческой анатомии. Поэтому он знал, что гордость расположена непосредственно рядом с суетностью. Изнутри, если посмотреть более точно, ясно видно, что речь идет о двух сторонах одной и той же человеческой черты. Поэтому он упорно напоминал папе о тех оскорблениях, которые Святой престол якобы десятилетиями сносил от византийцев.

– Они не просто высокомерно игнорируют примат нашей церкви, они не только с презрением смотрят на нас и нашу веру, подобно журавлю, который с высоты мерит взглядом мелких болотных птиц, но они еще и не упускают случая унизить нас. Exempli causa, пусть понтифик только вспомнит, как их таможенники еще двести лет назад отобрали у нашего достойнейшего епископа Кремоны, как у последнего бродяги, все, что было сшито из пурпурной ткани! Шапочку, плащ, даже использованный им носовой платок! Бдительно следя за тем, чтобы соблюдался запрет на вывоз пурпура из их страны, они нагло заявили, что мы недостойны этого особого цвета! Кроме того, разве они сами не называют себя «римлянами, рожденными от сынов римлян», а нас кратко именуют «западными варварскими расами»! Думаю, не нужно перечислять другие аргументы! – писал дож столь часто, что папины приступы мигрени превратились в одну-единственную постоянную головную боль.

Все дальнейшие уговоры Энрико Дандоло завершил уверенной оценкой, что сейчас курия имеет шанс навсегда смыть с себя позор. А именно, он считал, что в случае завоевания Царьграда вполне можно было бы рассчитывать на унию латинского и ромейского вероисповедания. Разумеется, в таком случае одна из церквей теряла свою самостоятельность – вселенский патриарх должен будет признать верховную власть римского первосвященника. Тут папа Иннокентий III наконец сдался. Он обменял остатки совести на эту привлекательную возможность и позволил крестоносцам снова свернуть с курса, на сей раз в сторону Византии.

Именно этого и желал дож. Однажды, в день, когда полуденное солнце походило на перевернутую плетеную корзину, полную зрелого пшеничного зерна, все четыре сотни восемьдесят галер, освободившись от темных ракушек, которые зимуют на днищах, погрузили в воду жаждущие влаги весла и вышли из Задара. Большинство из них перевозило многоликое войско крестоносцев – латников, знаменосцев, всадников, стрелков, труверов и жонглеров, нескольких хронистов, чьей обязанностью было записать все, что отвечало интересам победителя. Кроме того, на суда грузили подробнейшие, вплоть до шпилек из черепахового панциря, описания драгоценностей, которые ждали их в Константинополе, разнообразное вооружение, стенобитные орудия, баллисты и крючья для разрушения стен, затем лошадей, собак, соколов, причем две дюжины из них высиживали почти проклюнутые яйца грязно-белых коршунов, бурых луней и рыжих ягнятников. Кроме того, несколько судов было нагружено одной только землей со всех концов Европы, которую собирали у себя венецианцы. Великий правитель Республики Святого Марка стоял на носу командного судна и безошибочно определял курс по крикам чаек и шороху ветров. Время от времени, в соответствии с только одному ему известными расчетами, дож бросал несколько горстей земли то налево, то направо от пенящего море флота, словно закладывая основы берегов задуманного им канала.

Таким образом, намерение освободить Иерусалим от неверных, оставшись в стороне от курса, некоторое время одиноко плутало по волнам в открытом море, а потом затонуло. Огромная поверхность истории всегда находится на очень большом расстоянии от того, что кроется в ее мрачной утробе.

По пути, на острове Корфу, в середине месяца мая, претендующий на престол принц и Энрико Дандоло подписали договор, в соответствии с которым один из каналов Венеции будет иметь своим началом сам славный Царьград. Другая часть договора, может быть, более важная, чем та, которую обнародовали перед крестоносцами, была заключена тайно, в темноте каюты венецианского дожа. Символически, хотя и не только символически, молодой принц в знак своего подчинения передал для строительства канала своему так называемому защитнику комочек родной земли со склонов Галаты.

III

И как по каналам вовсе не обязательно должна течь одна только вода

Итак, под бурным небом галеры безошибочно рассекали волны, не сворачивая с предписанного курса даже ради попадавшихся по пути соляных приисков. Единственная короткая задержка произошла в водах греческих островов, где морякам удалось сетями выловить штук пятнадцать рыжеволосых сирен, очень редких даже в эллинские времена.

В течение трехнедельного плаванья до Константинополя Дандоло уточнил свои требования к принцу Алексею. А этот юноша с редкой бородкой, от рождения охваченный ненавистью к дяде, с картинно подвешенным на поясе маленьким мечом и в слишком больших красных туфлях, терзаемый постоянным судорожным стремлением всем своим видом и голосом доказать, что он достоин византийской короны, готов был обещать дожу все, чего бы тот ни потребовал. Среди множества привилегий, которые хотел получить для Венеции Энрико Дандоло (а было их восемнадцать бочек, наполненных до самого верха!), от внимания Алексея ускользнула одна, на вид легковесная и почти смиренная просьба, которой он не придал никакого значения.

– В императорской ризнице есть один плащ. – Дандоло вперил в принца свой смерзшийся взгляд. – Мне бы хотелось иметь его на своих плечах. Пусть это будет твоим личным подарком. Ничего другого мне не нужно. Надеюсь, не слишком много?

– Плащ?! – удивился Алексей. – Я уверен, мой защитник, что плащей там очень много. Все будет, как вы пожелаете, не иначе. Пусть даже он порфирный. Все плащи Царырада ваши, а вы выбирайте, друг мой!

– О нет! Благодарю, это было бы слишком. Плащ, о котором я говорю, не из благородной ткани, он не расшит жемчугом и не подбит соболиным мехом. На нем нет золотых застежек и сшит он не по моде. Это простой плащ, сделанный из птичьих перьев. Насколько мне известно, его передал в залог своей верности одному из первых византийскихх василевсов предводитель какого-то скифского племени. Ценности он никакой не представляет, за него можно взять всего лишь какую-нибудь стертую номизму, от силы половину солида, но мне бы очень хотелось его иметь. Перья такие теплые, а у меня по всему телу растекается холод от смерзшегося зрения.

– Ни слова больше, дорогой Энрико! – ответил Алексей, дополнив возглас великодушным царственным жестом – он весь был во власти предчувствия, что вот-вот станет всемогущим властелином всех ромеев. – Считайте этот плащ своим! Чего он стоит по сравнению со столь бескорыстной помощью, как ваша?! Родитель мой! Могу ли я называть вас отцом?

– Спасибо тебе, сын мой. – Старик растроганно положил на плечо юноши свою правую руку, не забыв при этом левой спрятать данное ему обещание в кожаный кошелек, находившийся у него за поясом, там он держал высказанные собеседниками устные обязательства.

Позже Алексею захотелось немного пройтись, сделать еще хотя бы несколько шагов в сторону власти. Стоит двинуться в этом направлении, и редко какой человек сумеет обуздать себя, остановиться. До самого утра Алексей в своих слишком больших красных туфлях шлепал по палубе галеры, охваченный раздумьями о том, где ему лучше стоять, когда флот будет победоносно входить в императорскую гавань Буколеон, прикидывал, откуда он сумеет произвести самое величественное впечатление на своих будущих подданных. Решив наконец, что самое выгодное место на носу галеры, он, чтобы немного успокоиться и развеяться, остался наверху, вдыхая морской воздух, заглядывая в волны и всматриваясь в созвездия. Хотя у него были молодые глаза, видел он не дальше недавно заключенного договора. А уж так ли и заключенного? И тут принц тихо, только для собственного уха усмехнулся:

– Плащ из перьев?! Столько разговоров по поводу какого-то плаща из обычных перьев? Старческие капризы – двумя ногами в могиле, а руками, как ребенок, перебирает песок и перышки!

Но и это оказалось сказано достаточно громко. На противоположном конце судна, сидя над разложенными картами и расчетами, в полной темноте, потому что свет был ему не нужен, правда, действительно занятый землей, которую он сыпал в волны через окно своей каюты, Энрико Дандоло поднял голову и вытер руки о горностаевый мех своей одежды. Ответ искривил его губы в насмешливой гримасе:

– Сопляк, что ты понимаешь!

Большая и Малая Медведица, Весы и Северная Звезда указывали на то, что борта командной галеры соприкасаются с волнами, в которых живут рыбы-птицы. Это был верный знак, что венецианский флот входит в первые ромейские воды. Каждый галиот узнавал волны, принадлежащие Восточной империи, именно по этим созданиям, которыми здесь кишит промежуток между морской и небесной пучиной. Немного дальше, над границей между ночью и днем, кружил двуглавый орел, защитник Византии.

IV

Число семь сотен пятьдесят восемь

Той же ночью, только на суше, вместе сошлись две человеческие фигуры. У первой была нетвердая походка, и она только что покинула корчму на окраине Царьграда в изрядном подпитии после нескольких кружек кислого вина. Войлочная шапка сидела на ней криво, за краешек губ зацепилась мелодия песенки, перемежающейся икотой, одним словом, фигура эта была в прекрасном настроении. Другая куталась во мрак плохо освещенных улиц. Двигалась она вдвойне тихо – одновременно и как разбойник, и как лицо благородного сословия.

Оба силуэта легко разошлись с остальными прохожими и углубились в еще более удаленные и узкие улицы, где противоположные дома стоят так близко, что соседи через окно помогают друг другу надевать хламиды. Когда немудреный головной убор стал все чаще и чаще падать с головы первого человека к его ногам, вынуждая его то и дело останавливаться, второй догнал подвыпившего беднягу и неожиданно взмахнул коротким кинжалом. На миг возникнув из темноты, острая сталь тут же исчезла между ребрами жертвы. Струей ударила кровь. Крупное тело рухнуло в одну сторону, в другую покатился предсмертный хрип.

Убийца втянул голову в плечи. В конце улицы кто-то собирался лечь спать и через окно вытряхивал из постельного белья крошки горевшего в доме света. Искры осветили ужасающую сцену. Венецианский дипломат Якопо Гомберто, постоянный представитель Республики Св. Марка в Константинополе, рвал на груди городского кузнеца, некоего Калиника, его бедную одежду. Высокородному господину не пришлось долго искать то, что его интересовало. У жертвы посреди груди было киноварью вытатуировано число – семь сотен пятьдесят восемь. Венецианец обтер нож облегченным вздохом. Потом снова закутался в темноту и своей вдвойне тихой походкой разбойника и благородного человека, перепрыгивая через крошки света, исчез в конце улицы.

V

Галеры пристали к пристани, а дромоны на дно

Погода благоприятствовала крестоносцам. Из солнечной корзины ни разу не просыпался куколь, и с палубами, покрытыми здоровым солнечным зерном, 24 июня к Царьграду подошли первые галеры. Поверив развернутым знаменам со знаком Христова креста и считая, что перед ними торговые суда, которые везут из Средиземного моря в холодные просторы Киевского княжества рыжеволосых сирен, великий дюк императорского флота допустил ошибку, позволив захватчикам бросить якоря своих желаний слишком близко от берега. В конце концов, отгонял дукс собственные усиливающиеся подозрения (ибо тем временем подплывали все новые и новые суда): даже если у прибывших злые намерения, вход в залив Золотой Рог защищает мощная цепь, которая не один десяток раз спасла Царьград, отгородив его от зла. Из-за больших расходов и наследственной морской болезни несколько последних василевсов не обращало внимания на поддержание боеспособности ромейского флота, и было принято решение полностью положиться на надежность этой цепи. Каждое из ее звеньев было выковано разными кузнецами, номер каждого звена был вытатуирован на груди того кузнеца, который его изготовил, и каждый отвечал за свою работу собственной жизнью. Кроме того, некоторые византийцы, более других склонные к гордыне, неосмотрительно веровали в то, что этой нерасторжимой цепью к их городу навсегда прикованы везенье и удача.

Тем же утром, когда венецианец Якопо Гомберто нанес визит своему государю, находившемуся на командной галере, крестоносцы в мгновение ока заняли Галату, а в трюме, где содержались соколы, проклюнулось первое яйцо с крупным птенцом грязно-белого коршуна. Короткий разговор с посланником Гомберто окончился приказом слепого дожа:

– Расположите галеры в форме клюва только что вылупившегося коршуна!

Цепь, преграждавшая вход в залив, лопнула точно на семь сотен пятьдесят восьмом звене. Два края суши разомкнулись и беспомощно пропустили врага.

Разразившийся затем неравный морской бой закончился потоплением всех двадцати византийских дромонов. И пока императорские суда вставали на вечную стоянку на дно Золотого Рога, высаживая свои погибшие команды среди кораллов, морских губок, актиний и пучков морской травы, начался второй штурм, теперь уже на суше. А еще за целый час до того, как пала оборона городских стен, достоинство самозваного василевса Алексея III уже тащилось по одной из пыльных ослиных троп в глубину страны.

Престол вернулся к кира Исааку II Ангелу, но он, находясь в заключении у собственного брата, потерял рассудок, так что корона соправителя, как тот и надеялся, досталась его сыну Алексею. Крестоносцы и венецианцы встали лагерем у подножья царьградских стен, ожидая, когда молодой император начнет выполнять обещания, которыми были до краев наполнены восемнадцать бочек.

VI

Восемнадцать бочек сыворотки

Период времени, необходимый для того, чтобы слова, створожившись, отвердели в дела, различен в разных концах света. Где-то это происходит сразу, как только слова произнесены, где-то проходит до тридцати дней, но нигде нет такого, чтобы приходилось ждать более четырех месяцев. А именно столько ждали крестоносцы и венецианцы, когда новый василевс Алексей IV Ангел начнет выполнять свои обещания. Время они дробили, развлекаясь разными дерзостями, например, посылали своих стервятников кружить над осажденным городом, заглядывать в окна гинекея и впитывать своими способными к сглазу глазами красоту молодых женщин и разные другие сокровища. Между тем выяснилось, что не скоро дело делается, в частности, это касалось и обещания относительно унии ромейского и латинского вероисповедания. Все сословия: и народ, и священники, и аристократия, несмотря на свои былые раздоры, в равной степени решительно сопротивлялись этому. Как в столице, так и во всех фемах Византии. Тихий бунт прорастал даже в самых отдаленных провинциях, настолько далеко далеких, что только посвященным логофетам было известно, действительно ли они существуют.

Таким образом, наследник пурпурного престола оказался зажат между кольцом требований, сжимавшихся вокруг Царьграда, и закипавшей враждебностью подданных, причем не только по отношению к латинянам, но и к нему самому (в нем видели защитника интересов алчных сынов Запада). Жидкобородый василевс походил на казенную тростниковую ручку, которой в канцелярии каждый день пользуется новый дьячок, так что в конце концов она становится годна только на то, чтобы ставить кляксы. Он вдруг решил обратиться к народу, обвиняя крестоносцев и венецианцев в введении новых денежных налогов и в грубых попытках присоединить вселенскую патриархию к римской курии. Услышав о таком повороте дел, слепой дож Энрико Дандоло тут же, прямо с борта своего судна, стоящего в заливе, отправил послание.

– Жалкий сопляк! Я тебя из грязи вытащил! И вот благодарность!

– Где привилегии для Республики?! Где золотые безанты для крестоносцев?! А плащ?! Где мой плащ из перьев?!

– Жалкий сопляк, если ты не выполнишь своих обещаний, я сам тебя в грязь втопчу! И ты там подохнешь!

Целых три венецианских гонца по очереди читали это письмо. Сила гнева дожа была слишком велика не только для одного, но и для двух человек, и не подели они ее на три части, не исключено, что кто-то из них мог бы насмерть задохнуться.

Задрожав от угроз своего недавнего, и в военном отношении гораздо более сильного, союзника, Алексей IV опять передумал и снова попытался следовать его воле. Но в городе началось восстание. Улицы Мезе, Феодосиев и Константинов форумы и даже Августеум заполнила озлобленная чернь. Военачальник по имени Мурцуфло повел отряды наемников к старому императорскому дворцу. Окулусы на его окнах были уже разбиты выкриками:

– Подлец!

– Ничтожество!

– Подпевала!

– Предатель!

– Смерть!

– Смерть предателям!

Все закончилось в начале 1204 года, причем в полном соответствии с обычаями, в трех ключевых местах Константинополя. Псевдогосударя Исаака II вернули в ту же темницу, из которой он недавно был избавлен и где потерял рассудок еще во время первого заточения. («Что бы он делал в залах Влахернского дворца, когда даже одиночка для него так велика, что и в ней он не может собрать воедино свой разум. Если сумеет собрать хотя бы половину, пусть тут же призовет нас!» – гласило суровое объяснение.) В великолепнейшей церкви Святой Софии в качестве нового василевса был венчан на царствование тот самый военачальник, теперь под именем Алексея V Дука Мурцуфла. («Договоренности с осаждающими не имеют более никакой силы, языкословы уведомляют нас, что, разговаривая с латинянами, мы только портим свой родной язык!» – заявил после коронации новый император.) Всего за четверть часа до его рукоположения посреди Ипподрома в одной из восемнадцати бочек с обещаниями был публично утоплен свергнутый царевич Алексей IV. (Осужденный молил о пощаде, каялся во всех своих грехах, потом вырывался с душераздирающими криками, отчаянно брыкался и затих только после того, как вся его жизнь вместилась в несколько жалких пузырьков. Давно уже у жителей Константинополя не было такого развлечения!)

А чтобы унизить латинян и дать доказательство твердости своего намерения не соглашаться на их условия, новый владыка Византии приказал вылить на крестоносцев и венецианцев содержимое всех восемнадцати бочек с сывороткой обещаний, в которых так и не створожился сыр. Вместе с неудовлетворенными требованиями вниз с городских стен полетело и мертвое, уже раздувшееся тело принца-претендента.

Потом один из командовавших обороной города, Феодор Ласкарис, особо отличавшийся храбростью, прямо с башни над Друнгаровыми воротами, не обращая внимания на дождь стрел, дал ясный ответ дожу Энрико Дандоло и предводителям крестоносцев графу Балдуину Фландрскому и маркграфу Бонифацио Монферратскому:

– Вот вам обещания! А вот вам и падаль! В гордом Царыраде пастухов нет! Поступайте как знаете! Сами позаботьтесь о том, как сделать сыр из его слов!

 

Тринадцатый день

I

Песочные часы святого Петра

Как говорит одна древняя легенда, которая позже неоднократно богато одевалась в разные апокрифические тексты, у святого Петра наряду с многими известными всем обязанностями имелось одно особо важное дело, а именно – тщательно следить за песочными часами Господа. В частности, как говорит эта почти невероятная история, где-то среди самых высших небес находилось просторное помещение (на одной старинной раскрашенной гравюре это изображалось как небольшое астральное пространство), в котором хранились сотни тысяч песочных часов. Каждые что-то отмеряли, каждые показывали состояние определенной вещи, судьба каждой вещи через узкий проход перетекала из одного прозрачного пузыря в другой.

Итак, о песочных часах, или, как их подчеркнуто именуют отдельные источники, о «песочниках», заботился святой Петр. Надзиравший над Господними мерами и весами, он точно знал, когда какие часы перевернуть, – существовала неизменная последовательность для всех имеющихся на земле и, разумеется, на небесах вещей, и было очень важно, даже решающе важно, чтобы эта последовательность строго соблюдалась. Некоторые часы следовало переворачивать головокружительно часто, содержимое других, медлительных, пересыпалось десятки дней, месяцев и даже лет, к третьим не нужно было прикасаться столетиями, а одни, особенно древние, не пересыпались еще с самого Сотворения Мира.

Всего в целом часов было столько же, сколько и мер и весов, и это число находилось где-то на самой границе между бесконечным и конечным. Вселенная вся сшита этой тоненькой ниткой. Если же рассмотреть в отдельности, то часов было столько же, сколько имелось и видов их содержимого. В некоторых действительно находился самый настоящий песок. Одни такие часы определяли перемещение дюн в пустынях по всему свету. В других вместо песчинок пересыпались звезды. Часто приходится сталкиваться с заблуждением бдительных астрономов, уверенных в том, что существуют падающие звезды. Но когда наступит определенный момент, когда святой Петр снова перевернет эти определенные часы, все звезды снова, одна за другой скользнут к своей первоначальной небесной исходной точке. Третьи часы содержали просто-напросто иначе, чем обычно, расположенные смены времен года. Внутри четвертых часов день постепенно переливался в ночь. С вечера же – наоборот, ночь медленно капала в прозрачный пузырь дня. В пятых часах отлив смиренно отступал под натиском прилива. По шестым равнялись голубые морские киты. По седьмым – ежи, муравьиные львы, гидры и саламандры. По восьмым – длинношеие аисты, горные люцилии, одинокие дрофы или обычные перелетные утки. И так по порядку, вдоль полок всего небесного помещения, хотя некоторые апокрифы клятвенно заверяют, что речь идет об астральном пространстве. Перемен в природе весьма много. И все они происходят весьма тихо. И всегда именно тогда, когда нужно.

Часы существовали не только для явлений природы, но и для всего остального. Дата падения какого-нибудь королевства определялась не фактом захвата его столицы, а тем часом, когда соскользнула вниз последняя песчинка существования этого королевства. Тогда святой Петр снова поворачивал течение, и уже другое царство начинало движение к своему концу.

Подобным же образом и люди имели свой судный час. Адам, Сиф, Енос, Каинан, Малелеил, Иаред, Енох, Мафусал, Ной и так далее. Когда кто-то умирал, говорили:

– Вот ты прах и в прах обратишься, когда твой последний час остановится в горлышке песчаных часов.

II

Но и это не все, точно так же, как простое существование не является полнотой жизни

Но и это еще было не все, точно так же, как и простое существование вовсе не является полнотой жизни. На полках святого Петра были расставлены по видам и разные другие песчаные часы. У сербов, которые верили в устное предание (а сербы вообще известны чрезмерной доверчивостью к всевозможным россказням), устоялось мнение, что где-то существовали песочные часы, через которые протекали человеческие характеры, и, следовательно, характеры двух известных исторических лиц, двух братьев, двух королей – Стефана Драгутина и Стефана Милутина.

Действительно, если рассмотреть поближе двух этих преславных государей, нетрудно заметить большую разницу между ними. Власть от Драгутина перешла к Милутину. И этим все сказано. Мучительно говорить о том, как родственник наносит удар родственнику, как два отростка одного корня пытаются заглушить друг друга, как братья грызутся и дерутся за отцово наследие. Первый женился только один раз, как на то и благословляет Спаситель. Если он и обладал чувственностью, то вся она перетекла к его брату, у которого телесных желаний было в таком избытке, что хватило бы и на нескольких более молодых мужчин. В этом отношении Милутин без труда разъединял то, что соединил Господь, – себе и собственному греху он бурно угождал по крайней мере пять раз. В то время как первый одевался в грубую власяницу, спать ложился в узкий фоб, наполненный острыми камнями, кусками льда или сухими колючками, а из государевых регалий носил только акакию, Милутин любил изысканные ткани, нежно вышитые горным золотом и морским жемчугом и отороченные непрекращающимся ласковым шорохом. В одиночестве он забирался в снах недостойно далеко, укрывшись молодым шелком, на подушках из распушенных перышек крыльев лесных волшебниц, и иногда возвращался в явь полностью отсутствующим. Наряду со скипетром и золотой державой он имел и венец, причем драгоценные камни в нем заменялись в соответствии с временем года. Драгутин за всю свою жизнь совершил многие и великие подвиги, но не придавал значения рассказам об этом. Милутин же считал весьма важным, чтобы молва о его подвигах разносилась как можно дальше и как можно шире, кроме того, он повсюду публично и с тщеславием демонстрировал умение владеть собственной бородой так, словно это его третья рука. Несмотря на постоянные предостережения духовника Тимофея о том, что в один прекрасный день он может споткнуться об это «недостойное чудо ради чуда», у Милутина не хватало сил перекрыть волосам своей бороды внутренний источник суетности. Первый король лично надзирал за работой мастерской, в которой изготовляли некоторые драгоценные предметы, одаривая обедневшие или ограбленные монастыри подсвечниками, потирами, дискосами, древками для хоругвей, звездами, рипидами, ложками, антиминсами, кадилами, пятихлебницами, дарохранительницами и другими священными сосудами. Второй прорубал дороги, размечал границы, оседлывал мостами реки, основывал площади, возводил в монастырях башни, строил ксенодохии, обновлял церкви или воздвигал величественные храмы, не только в своем королевстве, но и в аббатстве Sancta Maria de Rotezo, и в Салониках, и на Афоне, и в знаменитом монастыре Продром в Царьграде, и даже на Синае – за менее заметные дела он брался неохотно. И, наконец, Стефан Драгутин жил на печальном Севере, в скромном городе по имени Дебрц, настолько тихо и бережливо, что от каждого года ему оставалось по сотне дней. Стефан Милутин разместился в своей резиденции на торопливом Юге, в роскошной столице Скопье, нещадно тратя два часа за один, так что нехватку времени ему приходилось восполнять, сидя и во дворцах во Врхлабе, Пауни и Неродимле. И если бы у кого-то нашлись силы посмотреть на все это со стороны, он смог бы легко убедиться в том, что по всей сербской земле протянулись огромные песочные часы, поставленные таким образом, что все земные особенности Драгутина перетекают с Севера на Юг, от первого брата ко второму.

III

Великоименитый король Стефан Урош II Милутин, вблизи Жерла

– Что такое? Среди наших коней есть подкованные вялостью?

– Нет, светлый государь, нет! Сегодня утром мы всем осмотрели копыта! Только одна кобыла повредила ногу, все остальные тщательно подкованы быстротой, как вы и приказали в Скопье!

– Так что же? Почему идем рысью? В галоп! Вы что, собираетесь тащиться до следующей Пасхи?

Уже пятый день король Милутин постоянно находился в седле, люто пришпоривая своего жеребца то гневом, то нетерпением отомстить. Огромное войско самым коротким путем спешило к Жиче, чтобы защитить от болгар и куманов некогда архиепископскую церковь, чтобы избавить дом Спаса от страшной судьбы. С самого выезда из Скопье дул северный ветер, Северняк, дыша в лицо угрюмым дыханием осени, хотя на дворе стояла ясная середина весны. И сам государь, и все остальные, кому хоть однажды случилось бывать на Юге страны, хорошо знали этот постоянный ветер. Вообще-то, как бы сильно он ни был прижат к земле рогатиной солнечных лучей, Северняк никогда не сдавался, продолжая шевелить хотя бы одним из сотни своих хвостов. Просто иногда он лишь слегка покачивал нанизанными на него временами года, а иногда набирал такую силу, что бусы, состоявшие из погоды и непогоды, рвались и все смешивалось в нечто невразумительное.

– Взяли с собой, как я приказывал, наши полотняные одежды, сшитые из заветрин Хиландара?

– А как же, государь, вон они в сундуке, сверху лежат! Для такой ветрометной страны только они и годятся, со спокойными складками, с широкими рукавами, образцовой длины! Нет ничего лучше монастырских заветрин, особенно если они сотканы на Афонской Горе!

– О том, что нам известно, много не болтай, песок в глотку набьется! Кто тогда будет описывать, как мы Шишмана поразили?! Порвите те одежды на полосы и раздайте войску, пусть все завяжут лица, чтобы легче дышалось!

Получилось так, что выступление сербского войска совпало с налетом сильных замахов ветра, который называют еще и Горник. Ветер этот и на сей раз нес с собой пыль из северных областей. Развязав золотые солнечные ленты, он сперва распеленал от роскоши престольный город Скопье, а потом закутал его в туманную муть, принесенную из пыльной Паннонии или с берегов Савы. Но несмотря на это, защитники Жичи продвигались вперед. И пешие воины, и всадники, и сам великоименитый государь завязали себе рты и носы кусками сотканного из заветрин полотна. Многие про себя возблагодарили Господа за страсть государя к необыкновенным тканям. Но главная беда была с глазами, потому что с каждым новым шагом в сторону Севера пыль все более походила на мелкий песок, который портил зрение и вызывал слезы, искажавшие все перед глазами.

– Разведчики босы? Если нет, пусть тут же разуются!

– Босы, государь, босы! Нелегко им, только и слышим, как они взывают к Богу и жалуются, то на колени падают, то ноги у них подворачиваются, тяжело вздыхают и стонут, каждый камень кажется им вдвойне острее из-за старых ран…

– Пусть терпят! Нельзя, чтобы мы заблудились из-за того, что кто-то не выдержал и обулся!

Удивительно, но Северняк не растратил своих сил и тогда, когда войско вступило на косовскую равнину. Напротив, Горник густел, дорога впереди была в лучшем случае не видна, а иногда вообще впереди возникало то, что должно было остаться сзади. К счастью, босые ступни опытных разведчиков еще раньше были намозолены этой же дорогой, поэтому любое отсутствие боли надежно свидетельствовало о том, что ноги сбились с пути и свернули на луговую мягкость или в поле, поросшее только что взошедшей пшеницей. И все же, когда начался пятый день похода, никто больше не мог определить, когда придет конец этому ужасу.

– Гойко где?! Чье слово здесь главное?! Разве мы не приказали ему постоянно находиться рядом?!

– Прости, государь, сей же час его призовем! Сзади он, помогает отставшим! Несколько наших оказалось в овраге, они сами не могут выбраться на дорогу. У них латы на ногах, германские мечи, шлемы, кольчуги и пояса, на каждом по десять фунтов лишку, кони их давятся пеной от тяжести!

– Он нам впереди нужен! Сообщите ему, пусть по пути, чтобы не терять времени, все свисты, какие у него есть, сплетет в самую длинную косу!

И вот уже войско двигалось дальше, держась за повод из толстенного свиста Гойко, известного среди приближенных короля огромной мощью своего голоса, такой, что, крикнув, он мог стреножить девять буйволиц, разбежавшихся с задранными хвостами по полю от оводов, и после этого у него еще оставалось силы голоса на целую песню. Как раз к такому его крику сейчас были привязаны уздечками кони, а пешие воины обвязались им вокруг пояса. И сам государь сербских и поморских земель, хотя у него были маленькие глаза и более крупные песчинки не могли засорить его зрения, ухватился своей бородой за этот толстый и длинный звук. С помощью Гойко все войско беспрепятственно продвигалось вперед. Свой постоянный свист он то отпускал, то натягивал, но не прерывал. Пострадало всего несколько слишком жадных до храбрости воинов, тех, которые пусть даже на миг, но отпустили спасительный повод.

– Слышно ли что?

– Нет, государь, кроме нас и наших – ничего под Богом милосердным.

– Но я что-то слышу! Словно какой-то шум! Уж не добрались ли мы наконец до Жерла?

Вскоре после полудня, несмотря на действие Северняка и благодаря Гойко, войско короля Милутина оказалось совсем близко от Жерла, места, где как раз и начинается Ибарское ущелье и где, сужаясь, оно заставляет Горник буйно врываться в него с тяжелыми всхлипываниями, чтобы дальше, на выходе, вырваться еще более взбешенным. Государю показалось, что он слышит возгласы небольшого отряда, постоянно несшего здесь службу и следившего за тем, чтобы Северняк не натащил слишком много веток, вырванных с корнем кустов или чего покрупнее, и не завалил бы всем этим мусором самый короткий путь из южных земель Сербии в северные, каковым и было Жерло.

IV

Боголюбивый король Стефан Драгутин, неподалеку от Жерла

– С Божьей помощью – в путь!

– Государь, не слишком ли нас мало?! Болгар и куманов сотни! Неполного колчана их стрел хватит, чтобы нанизать на них все наши жизни!

– Вперед! Если идти с верой, и один человек справится!

Примерно в то же время как великоименитый Милутин верхом во главе своего войска выступил из Скопья, на защиту монахов Жичи из Дебрца вышло еще одно войско, только гораздо меньшее. Впереди шли двое, они несли иконы Христа и Богородицы в серебряных окладах (их светлые лики разгоняли по пути все тени), за ними король Драгутин, король призрачный, только по званию, настоящим могуществом в Сербии обладал его младший брат. Еще на соборе в Дежеве, при разделе власти, старший, Драгутин, передал все королевские регалии Милутину и с того самого времени жил, удалившись отдел, полностью предавшись семье и правоверию.

– Остановимся!

– Государь, да мы только вышли! Позвольте еще хоть немного продвинуться! Дайте вашим ранам затянуться! У вас вся кожа порвана! Кровь не успела свернуться, после того как вы ползли на коленях!

– Остановимся?! Что значат эта капля или две по сравнению с тем, что ради нас взял на себя Христос!

Полная противоположность брату, Драгутин продвигался медленно, если вообще можно говорить о каком-то продвижении. Прежде всего он считал нашествие болгар и куманов наказанием Божьим за преумножающиеся людские грехи, или, в лучшем случае, испытанием того, насколько крепка вера сербов. Поэтому военная поддержка казалась ему менее важной. Его старания были обращены непосредственно к Господу. Образцовый христианин, Драгутин останавливался возле всех разрушенных церквей, на всех перекрестках дорог, даже перед всеми священными дубами, чтобы провозгласить славу Отцу и Сыну и Святому Духу. Более того, часть пути он проделывал ползком на оголенных коленях, в постоянной молитве. Под кольчугой у него была рубаха, такая же, как на Христе Спасителе, сшитая из столь грубой ткани, что ответом на любое движение была сильная боль, напоминавшая о страшных страданиях Иисуса. В вечерний час Драгутин делал себе постель из мелких камней, а чтобы хоть немного пощадить свое тело, клал под голову обломок скалы, обкатанный водой. Государь Дебрца считал, что только так можно искоренить плотское извержение семени, происходящее во сне, которое рано или поздно увлажняет бедра каждому, кто беззаботно предается сну.

– Сойдем с коней помолиться!

– Опять? Зачем, государь?! Самое время скакать вперед! Пока еще не стемнело! Неужели ждать, чтоб солнце зашло?! Дорога сама коням под ноги просится, что ж их томить, дальше-то, по плохим дорогам, они так резво не поскачут!

– Грешное создание! Не надейся на время, ведь время продается и покупается! Не об этом ли говорит книга пророка Исайи?! Не надейся на коней, какая бы ни была на них сверкающая сбруя! Ищи Господа, у Него спасение!

То ли из-за многочисленных задержек, то ли из-за чего-то другого, но только отряд Милутина никак не мог угнаться за северным ветром, тот все время обгонял их на один замах. Весь поход, даже когда они перебирались через высокие горы, их сопровождало благосклонное солнце. Густой лес шумно морщинился под нижним берегом небесного свода. То тут, то там небесные отмели спускались глубоко вниз. Вот одну такую отмель переходила стая длинноногих бекасов, хватавших клювами самые золотистые блики. Покой повсюду стоял такой, что, казалось, заберись на ветвистый бук, и без труда соберешь с нижних краев свода богатую добычу – вылепленного в небе сыча, заплутавшую сойку или целую стаю нырков. Ветер был просто тем, что рвется где-то впереди и будит во всадниках желание наступить копытом ему на хвост, чтобы удовлетворить свою гордость.

– Как доедем до следующего распутья, на юг не пойдем по той дороге, что напрямую!

– Государь, что ты говоришь такое? Не приличествует шутки шутить, когда вокруг такая беда! Ведь та большая дорога и ведет к Жиче, а другая, что поуже, это путь на Усору!

– Запомни, не давай дорогам вести тебя! Особенно легким да прямым! Род человеческий должен Божьим промыслом руководствоваться!

А игумен Григорий, через шумящий Рудник, через окно нынешнего, вдаль глядящее, смотрел на Драгутина, как тот вот уже пятый день кружит по северным сербским землям, от Усоры до Соли, от Соли до Мачвы, от Мачвы до Браничева, от Браничева до Моравицы, от одного святого места до другого святого места, полностью во власти веры. И из этой дали было совсем ясно – чтобы добраться до ворот Жичи, его небольшому войску не хватит даже растянутого во всю длину года.

Слишком поздно. В глубине, под церковью Святого Спаса, сарацинский механик Ариф, жмурясь, завершал установку баллисты. Человек двадцать самых сильных болгар натягивало пружины злой машины, которую не напрасно называют и пращой. В два раза больше куманов с трудом тащило что-то, смотри-ка! – крохотное, но несомненно тяжеленное, что-то, что и было запущено в сторону единственного открытого окна – окна нынешнего, вдаль глядящего.

V

Жерло, а в нем рыбья косточка

Воины заставы, которая охраняла Жерло и смотрела за тем, чтобы его не забило вырванными с корнем деревьями или камнепадом, достойно приняли государя сербских и поморских земель в маленькой крепости, воздвигнутой над Ибаром. Из всех десяти только один видел короля раньше, во время какого-то праздника в монастыре Студеница, но и тогда того постоянно заслоняла стая то и дело взлетающих и слетающих назад журавлей цвета пламени, они были вышиты на его торжественном одеянии. На этот раз на одежде велико-именитого государя остались только опустевшие гнезда из синей нитки, все птицы погибли в буре.

Весь в пыли и гневе от того, что северный ветер не дает продвигаться быстрее, Милутин приказал сделать лишь короткую передышку, только чтобы вытрясли его пропылившуюся одежду, только чтобы войско собралось с развеянными ветром силами, только чтобы Гойко свежим молчанием дал отдохнуть своему горлу, а в горле пряже для нового свиста. Сам король переоделся в молодые одежды и принялся костяным гребнем укреплять свою длинную бороду. Хотя стоял уже полдень, в зарослях начавших седеть королевских волос еще копошилось утро, пятое утро медленного продвижения вперед. И все-таки нижняя половина пути была позади. После Жерла походу предстояло вдоволь попетлять по ущелью, но дальше, к северу, сила Горника ослабевала, а уж возле Жичи от него не должно было остаться и следа. По примеру Хиландара, во всех монастырях пристально следили за тем, чтобы и в самом монастыре, и на монастырских землях всегда было вдоволь заветрин. Итак, следовало лишь преодолеть узкое Жерло, самую опасную часть дороги, соединявшей Юг и Север сербского королевства. Вообще-то пути земли Рашки часто проходили через ущелья, так что одноименные места имелись повсюду, и дубровницкие капитаны предупреждали в своих итинерариумах о том, что существует целых сорок разных Жерл, каждое из которых в одинаковой мере погибельно.

Замысел был прост. Гойко предстояло одному перебраться в другую часть песочных часов. Оттуда свистнуть, так сильно, как он умеет. Войско ухватится за этот повод и крепко свяжет в одну цепочку коней и перекличку воинов. Гойко потащит всех вперед, пока не пройдет и последний человек, пока прожорливое Жерло не останется позади всей колонны.

Так оно и было. Вернее, так оно и было до половины исполнения намерения. Как раз когда войско оказалось на середине переправы, толстый свист неожиданно начал распарываться на прокисшее посвистывание, потом он утоньшился до клокотания, затем до всхлипывания… И под конец лопнул совсем – глухое молчание.

– Гойко!

– Жив ли он?

– Гойко, ответь! – раздались выкрики, но, казалось, уже не было того слуха, который услышал бы эти отчаявшиеся голоса.

Войско с изломанным направлением движения начало рассыпаться. Сталкивались всадники. Прекрасные, шитые золотом нагрудники коней намокали от крови. Многие из упавших пеших воинов оказались под копытами. С тупым звуком раскалывались лбы, легко, как жалкие соломинки, ломались конечности. Стяг королевства лежал в пыли. Сам Милутин едва спасся, посреди общего смятения он чуть не споткнулся о собственную бороду, в последний момент успев взглядом схватиться за то, что осталось у него за спиной. Хаос, топот, лопнувшие подпруги, перегрызенные удила, переломленные копья, разбитые щиты, испуганный писк птиц с новой одежды государя, вырванные и сломанные прекраснейшие перья десятикрылой райской птицы с его головного убора, крики людей – все это вызвало горный обвал, Жерло стало еще уже, оно задыхалось. Дорогу завалило камнями и вырванными кустами и деревьями. Ибар совсем захлебнулся. Так что вперед не могла больше продвигаться даже та часть войска, которая не пострадала.

VI

Ох

Ох, счастье еще, что не все, сколько их могло поместиться в Савиной келье, пришли с простодушной радостью ждать избавления со стороны Юга.

Ох, горе, каково-то было преподобному игумену Григорию, когда он увидел через окно нынешнего, вдаль глядящее, как лавина заваливает дорогу спасителям.

Ох, каково-то было монахам, когда под грудой камней, воплей и земли померкла единственная надежда.

Ох, каково-то было мирянам, когда из всего войска Милутинова они увидели лишь несчастного Гойко, беспомощно упавшего на дорогу, такого, что его уже нельзя было отнести к живым, а ведь всего-то одна маленькая рыбья кость задушила в его горле дыхание.

Ох, каково-то было всем, когда они услышали радостные выкрики болгар и куманов. Расчеты сарацинского механика Арифа оказались точными, церковь Святого Вознесения опустилась на тридцать саженей вниз. Одна-единственная рыбья косточка, выпущенная из огромной баллисты, разом ухудшила положение всей Жичи.

Ох, как же горестно было видеть все это.

 

Четырнадцатый день

I

Воспоминание о месте великого боя, куда может завести шум крыльев черной лысухи и несколько взглядов длиной в полгода

Дело было в большом военном охотничьем хозяйстве, том самом, где бывший президент добивался исключительных охотничьих успехов, где Государство часто устраивало официальные отстрелы дичи, чтобы на должном уровне отблагодарить своих верных защитников, проявить внимание к тем, кто с ним сотрудничает, побаловать иностранных дипломатов. Правда, после смерти властителя (ввиду того, что наследников не особо привлекали развлечения такого рода) сюда разрешили доступ ботаникам и зоологам, и здесь они время от времени могли использовать приобретенные знания, чтобы комментировать природные процессы и явления на месте, там, где они происходят, так сказать, еще горячими. Перед окончанием учебы вместе с группой преподавателей здесь оказалось несколько студентов-орнитологов, а среди них и Богдан.

Как и обычно, приехавшим выделили для проживания коттедж всего лишь в каком-нибудь километре от резиденции, кроме того, гостей предупредили о том, где они могут находиться, а куда заходить нежелательно. Но даже несмотря на некоторые ограничения, небольшая группа любителей природы прекрасно проводила время, наблюдая за перемещением птичьих стай, подсчитывая поголовье тех или иных видов, отмечая, как подают голос влюбленные пары, как самцы объявляют о появлении на свет потомства и какой зов у одинокой самки. То здесь, то там орнитологи натыкались на охотничьи вышки, своеобразные памятники отваги и мастерства предыдущего владыки. В траве они часто находили ржавые гильзы и раскисшие патроны, напоминание о масштабах былых боев против зверья. На дне одного из сорочьих гнезд обнаружили позвякивание орденов, блеск погон и аксельбантов. А после того как стали прислушиваться повнимательнее, смогли разобрать и звуки выражения подчеркнутой сердечности, приязни, добросердечных разговоров, клятв, а иногда даже целиком отдельные фразы, которые птицы собирали несколько предыдущих десятилетий и вместе с веточками и волокнами пакли использовали при постройке своих гнезд. Все это, однако, не нарушило гармонию природы. После того, что она перенесла, она и здесь возглашала о своей великой победе.

Основа событий, о которых пойдет речь, была заложена в начале четырнадцатого дня. Сначала послышался металлический рев и в небе появилось несколько пятен, шесть вертолетов стремительно пронеслись над коттеджем для гостей и исчезли в направлении резиденции. После этого наступила тишина. Но не та, спокойная утренняя. Тишина была какой-то скованной, такая бывает, когда опускается ночь. Немо поднимались и опускались встревоженные стаи птиц. Серны то и дело вздрагивали, хотя не было слышно ни малейшего шороха. Кабаны, пригнув головы, безгласно вынюхивали свои тропы.

Ни преподаватели, ни студенты не знали, что происходит. Но, разумеется, происходило нечто непредвиденное, потому что охотничье хозяйство на время принятия важных государственных решений и проведения встреч и переговоров закрывали для всех посетителей. Никто из персонала не приходил сообщить им о необходимости срочно покинуть хозяйство, поэтому около полудня орнитологи разошлись по своим делам. Старый профессор и два студента, одним из которых был Богдан, отправились вслед за шумом крыльев черной лысухи. Увлекшись, они не замечали, как далеко и в какую сторону зашли, пробираясь через высокую траву и кустарник. Но на опушке небольшой рощи им пришлось воспользоваться биноклями, потому что птица двигалась все-таки быстрее них.

Оптические приборы без всякого специального намерения с их стороны показали то, что происходило прямо перед резиденцией. На широкой террасе за столом, покрытым развернутыми географическими картами, в садовых креслах с высокими спинками сидели два человека. Вокруг можно было насчитать шестерых секретарей, которые записывали каждое слово, произнесенное этими двумя, еще шестерых в военной форме с сжатыми невыразительными губами и шестерых официантов, следивших за порядком среди хрустальных стаканов и батистовых салфеток. Богдан не знал, почему, но куда бы он ни наводил бинокль (черная лысуха уже давно исчезла из вида), тот сам собой снова возвращался к этим двоим. Они решительными движениями карандашей перечеркивали и обводили на карте горы, реки, дороги и населенные пункты. Иногда останавливались, обменивались парой слов и, легко устранив предмет спора, словно смахнув муравья, продолжали прилежно что-то отмечать и чертить. Казалось, они делают это легко, без усилий, как будто заняты невинной детской забавой, вроде катания шара по влажному песку или пыли. Важное дело время от времени нарушал короткий резкий звук. Через бинокль Богдан видел, что исходил он от группы вооруженных людей – служба безопасности брала на мушку любую птицу, оказавшуюся на расстоянии выстрела от резиденции, все живое, что попыталось бы пролететь над местом, где договаривались эти двое.

Во второй половине дня, пока преподаватели и студенты обменивались впечатлениями, Богдан дремал. Он не открыл глаз и тогда, когда трое охотников без стука вломились в их коттедж. На поясе у каждого висело по десятку отяжелевших от дроби перепелов. Кое-где среди их перьев все еще сохранились комочки запаха земли. Краешки застывших глаз все еще слезились свежей голубизной неба. В судорожно сжатых клювах крылось по крошечной соломинке фраз, произнесенных на террасе резиденции, по одному географическому названию – Сараево, Баня-Лука, Поле, Мостар, Уна, Брчко, Гламоч, Брод, Биелина…

– Что это значит? – встал старый профессор, и трудно было понять, имеет ли он в виду очевидное нарушение сезонности охоты или такое беспардонное появление незнакомцев в доме.

– Сядьте! – услышали они безапелляционный ответ одного из охотников. – Прошу каждого из вас по очереди, не моргая, посмотреть мне в глаза.

А после того как они испытующе заглянули каждому в лицо, внимательно всмотрелись в зрачки и в деталях ознакомились со всем, что профессора и студенты видели в течение этого дня, Богдану было предложено без лишних слов следовать за ними.

II

Тот, кто замуровывал окна

В камере при всем желании нельзя было сделать более нескольких шагов вдоль и немного меньше, чем несколько, поперек.

Соседом Богдана по камере был человек с умными руками и тощим взглядом. Несмотря на эту, вторую, особенность, имя его было более чем изобильно – Видосав.

– Потому что я, еще учеником, очень много смотрел, – представляясь, добавил он вместо фамилии объяснение этого несоответствия. – Такое у меня было ремесло, что зрение исхудало. Следователь предлагал мне сделку. Тем не менее я отказался сменить несоразмерное мне теперь имя.

– Что, какая-то особенная профессия? – спросил Богдан, ему показалось, что Видосав хочет угостить его богатым разговором. – Какой-нибудь наблюдатель? Может, тебе приходилось смотреть на что-то мрачное? Или же ты пристально всматривался в самые мелкие междустрочья в газетах?

– А ты, парень? – Ответа не последовало. – Говоришь, что попал сюда потому, что что-то случайно заметил? Я уже много лет не слышал ничего столь наивного!

– Разве приговор на шесть месяцев – это мало?! – обиженно ответил Богдан.

– Нет. Но не следовало бы тебе понапрасну тратить время и столь же долго оставаться в заблуждении. Ты, парень, не преступал Закона. Единственный существующий закон – это Закон природы, и ты поступил правильно, в точном соответствии с ним. Осужден же ты потому, что нарушил людские правила! Просто так смотреть нельзя! Это или неприлично, или, как кто-нибудь скажет, примитивно, но в любом случае очень опасно для Государства. Будь счастлив, что ты не все увидел. В таком случае застрял бы здесь не меньше, чем на год.

– О, теперь я понимаю, ты умел видеть подоплеку вещей, оттого и потерял зрение, да, Видосав? – Богдан снова вернулся к своему любопытству.

– Никакой поэзии. Никаких преувеличений. Я был обычным строителем, – неожиданно сдержанно ответил этот человек, который гнил в заключении уже пять лет. Видимо, в этот момент коварная тюремная влага напала на него в области речи, а может, Видосав смутился перед неожиданно открывшейся возможностью выговориться.

– Ты клал стены?! – Богдан не давал разговору уйти в сторону.

– Что-то вроде того. Скорее, закладывал. А теперь, прости, я должен дальше смотреть на потолок. В противном случае, то есть, если я не поддержу его взглядом, он может упасть мне на голову, – пробормотал Видосав и решительно замолчал.

– Ну, раз так… – Богдану некуда было деваться, и он невольно занялся тем же.

Это продолжалось и все следующие дни. Оба заключенных лишь сухо кивали друг другу или обменивались приветствием. Старший, по шею укрытый огромной бессонницей, главным образом смотрел в одну точку. Когда бессонница становилась невыносимой, он вставал и окунал в стакан с водой отвес, который со всеми предосторожностями прятал в подушке от тюремщиков. Таким способом он готовил напиток и называл его холодным чаем для журчания в горле. Потом, в постели, он самому себе напевал грустную песню, видимо, колыбельную, чтобы хоть ненадолго уснуть. А стоило ему проснуться, он с новой силой принимался поддерживать потолок собственным взглядом. Младшего, как и всех молодых, опасность падения потолка особо не беспокоила. В основном он спал и видел пространные сны, ему хотелось с толком использовать эти шесть месяцев и помочь закончить строительство дома, который в его сне возводили над белым камнем-фундаментом три приемных отца. От предлагаемого чая он всегда отказывался с подчеркнутой учтивостью и скрытым опасением.

Решетка на окне была такой густой, что в узкую камеру едва-едва могло пробраться мягкое утро. Крупные дни полностью оставались снаружи. Только ночам удавалось войти целиком. Однако из-за трудностей с выходом наружу они здесь задерживались на гораздо более длительный срок, чем во внешнем мире.

III

Соломинка света в штукатурке

После двух похожих друг на друга месяцев Богдан испугался, как бы у него не застоялся и весь этот год. Прикинув, чем бы заняться, он решил устроить большую уборку, чтобы хоть чуть-чуть осветить солнцем запущенное время. Поэтому рядом со своим изголовьем он кусочком угля нарисовал на штукатурке маленькое отверстие. Это было не совсем окошко, но оно было открытым. И что еще важнее – без сетки решеток. Наблюдая за ним, его сокамерник насмешливо прищурился:

– Поверь мне, ничего у тебя не выйдет! Я уже пробовал! А уж в чем-чем, в окнах-то я разбираюсь. Я сделал их тысячи. То есть наоборот…

– А я и не думаю, что это настоящее окно! – грубо отрезал Богдан.

– Что же, ты считаешь, что другие окна настоящие?! Ты еще молод и недостаточно повидал в жизни. Настоящих окон нет. Даже если они когда и существовали, то я их все заложил.

– Ты бы все-таки выбрал для рассказа что-нибудь одно. Не ты ли только что сказал, что ты их делал?! – горько возразил Богдан. В тюрьме вши осаждают голову, клопы кусают спину, а постоянная горечь рано или поздно обгрызает речь.

– Разум твой движется только по твердой середине. А большая часть всего на свете одновременно как бы и существует, и не существует. Ты вроде бы смотришь на мир уже двадцать лет, но не заметил, что у нас последовательно заложены кирпичом все окна нынешнего времени. То окно, что смотрит в прошлое (разумеется, славное) или в будущее (пусть далекое, но, конечно же, светлое), распахнуто настежь. В то же время те окна, из которых можно было бы видеть настоящее – хоть ближайшее, хоть удаленное, – заложены кирпичом. А потом аккуратно оштукатурены. А под конец еще и побелены. И в голову не придет, что они здесь когда-то были. Нужно было скрыть истинный смысл. Или хотя бы переиначить все, что указывает на действительный порядок вещей. У других тоже так же или похоже. Разница только в том, насколько ловко прикрыты горизонты. Просто где-то все еще пользуются камнем или кирпичом, а где-то затемненным стеклом, и там люди на основе контуров полагают, что им все ясно…

– Уж не хочешь ли ты сказать… – начал было Богдан, но вопрос его был столь тяжел, что поднять его одним махом оказалось трудно.

– Ничего я не хочу сказать! Меня сюда затем и посадили, чтобы горло срослось и чтобы я не пересказал все, что видел! – Мастер повернулся на другой бок.

– Правильно ли я тебя понял? Неужели может случиться так, что человек всю жизнь от рождения до смерти будет смотреть только в прошлое и будущее? Неужели мы умираем, так и не узнав, каким в действительности было настоящее? – спросил наконец Богдан.

– Дело здесь в интересах, которые обычно называют государственными. А я просто мастер, – ответил Видосав, по-прежнему повернувшись спиной к разговору.

– Значит, ты здесь потому, что слишком много видел? – Богдан хотел узнать все до конца.

– Парень, отвяжись от меня! Каким бы я был каменщиком, если бы не помнил, что было видно из каждого моего окна? Все мое преступление состоит в том, что я начал заделывать их лишь поверхностно. А потом, не имея на это права, снова открывать. Ну, хватит. Болтаю тут с тобой, а на потолок не смотрю, того и глади рухнет на голову. В общем, даже не надейся. Я-то знаю, как это делается. Все тщательно заложено… – Остальные слова соседа растворились в горестно глубоком вздохе.

Хотя Богдан понимал, что этого не может быть, ему почудилось, что в глубине маленького, нарисованного углем окна он видит трещину дневного отблеска. Проклятые неловкие пальцы – соломинка света так глубоко засела в серой штукатурке, что никак не удавалось выковырнуть ее оттуда.

IV

Если выглянуть искренне, можно поздороваться за руку со звездами, солнцем или дождем

– Что может быть для мастера хуже, чем невозможность заниматься своим ремеслом? – Видосав поднес свои умные руки к глазам товарища.

Весь последний месяц он говорил и говорил, словно хотел выпустить на свободу все свои слова, прежде чем расстанется с жизнью. Чтобы освободить как можно больше места, Богдан отступил в тишину, весь превратился в слух. Стремясь все рассказать как можно правильнее, Видосав прерывался только затем, чтобы приготовить свой чай из опущенного в воду отвеса и отпить глоток журчания. И сразу же снова возвращался к рассказу, время от времени рисуя на пустых стенах самые разные оконные проемы. В стенах камеры постепенно появлялись все новые и новые окна. Где-то после тысячного окна ученик сбился со счета.

– Подойди, не бойся! Из этого окна можно видеть леса, низины и речную дельту!

– Посмотри на это! Оно служит, чтобы разглядеть в небесах свод, по которому летают богоносные престолы, ангелы, похожие на колеса с пламенными спицами!

– Нет лучшего окна, чем это, распахнутое, когда хочешь увидеть красивую женщину! Если поглядеть на нее особым взглядом, она может зачать песню!

– Осторожно! Через это окно брось только один короткий взгляд, не то все зрение вытянет! Я называю его пустым, потому что оно обращено к славолюбию!

– Это окно для тебя просто трещина, а кому-то далекому оно служит зеркалом!

– Вот это, здесь, со скрипящими ставнями, пропускает только сквозняк из нижнего мира!

– Вон то, там, оно только кажется неказистым, но, если выглянуть искренне, можно за руку поздороваться со звездами, солнцем или дождем!

– Через это окно, если у тебя хватит упорства поднять девять занавесей и еще останется сила для бронзовой задвижки, можно рассматривать собственную душу!

– А сюда можешь класть яблоки прошлогоднего урожая, черенки для прививок и семена на будущий год.

Так Видосав учил Богдана. Каждое окно они открывали только после долгих расчетов соотношения высоты, ширины, площади и количества углов. Каждое было важным. Бойница – это всегда нечто большее, чем бойница, если возле нее ты встречаешься со своей доблестью. Так же и слишком роскошное, до всего жадное окно не принесет тебе славы, если ты видишь через него лишь свое тщеславие. Несмотря на окружавшую его тесноту, в которой не смогла бы укорениться никакая хорошая мысль, где паук тотчас же опутал бы своей сетью любую случайно залетевшую улыбку, где не хватало даже воздуха, чтоб положить его в головах, Богдану казалось, что он находится в волшебном пространстве, откуда до всего, даже самого далекого, можно достать, просто протянув руку.

– Видосав, когда ты вылечишься от бессонницы, заходи в мои сны. Мы строим там дом, может, ты сможешь нам помочь? – спросил Богдан перед самым выходом на свободу.

– Если когда-нибудь соберусь с силами, – ответил мастер печально. – И, кажется мне, это будет не скоро. Сплю я быстро, едва успеваю немного отдохнуть от яви. Но если смогу, почему бы и нет. А что там тебе нужно? Какие окна хочешь открывать? Ты птиц изучаешь. Наверняка тебе нужны такие, на которые будут птахи садиться. Это окна старого образца. Таких я давно не делал. Но как раз они получались у меня очень хорошо, иногда случалось – даже пугливые ласточки залетали в гостиную.

– Да, такие, – подтвердил Богдан. – Но мне бы, Видосав, еще хотелось, чтобы у нас были и такие окна, которые беспрепятственно простирают возможность видеть во времени.

– Кому я только что все объяснил?! – рассердился мастер. – Ты что, не понял?! Сегодня окна в оба настоящих времени заложены камнем. Повсюду. Прошлое и будущее, которые нам вроде бы доступны, тоже выглядят совсем не так, каковы они на самом деле. Все настолько перекроено и перестроено, что собственную мать не узнаешь. Говорят, что в последний раз окна всех четырех времен были собраны все вместе в Жиче, в Спасовой церкви, точнее, в келье святого Савы. Но ты должен знать – все они разбиты. Разбиты не только их ставни. И не только сами окна. Это не самое страшное. Разбито все, что через них было видно. Я так долго учу тебя смотреть сквозь время, а ты хочешь растратить в нем свою жизнь!

V

Отвес, мастер закрывал окна

В последний день заключения Богдана Видосав, встав с кровати, долго рылся в своей подушке и наконец вытащил отвес, единственное свое богатство. К предмету, состоявшему из засаленного шнурка и свинцовой слезы, он присовокупил еще и несколько слов:

– Я совсем не уверен, что мы еще когда-нибудь встретимся. Из-за бессонницы я не смогу во сне проделать длинную дорогу к тебе. Запомни все, что я говорил. Из множества окон, из миллиона нынешних окон так называемой яви, найдется, может, только одно, которое не обманывает. Ты узнаешь это настоящее окно, если приложишь к нему мой отвес. Только у такого окна вертикаль совпадет с линией отвеса. Ненастоящие окна всегда вставлены хоть чуть-чуть да криво. Бери, мне он больше не нужен, а тебе пригодится.

– А чай? Как же ты будешь делать свой чай? Чем будешь журчать в горле? Как сможешь заснуть без колыбельной? – удивился Богдан.

– Не важно. Главное, старайся, насколько сможешь, смотреть и говорить прямо. А мне, я чувствую, скоро потолок свалится на голову.

Богдан не знал, что сказать. Кроме того, Видосав повернулся к нему спиной. Окно за окном, ставня за ставней, вид за видом, соломинка света за соломинкой света исчезали под ногтями и ладонями мастера. Когда он стер последний рисунок, стены вокруг них замкнули однообразное серое пространство.

VI

В заключении, действительно

Оказавшись дома, Богдан решил первым делом испробовать простое устройство.

Он нетерпеливо размотал витую веревку, три раза дыхнул на свинцовую каплю, потом до блеска вытер ее накрахмаленной салфеткой.

Отвес он пристроил к обычному окну с двумя створками, которых вокруг много и которые испокон века показывают, с какой стороны рассеялись тучи, сколько появилось новых крыш, поселилась ли осень в каштановой аллее и что случилось на той улице, куда направляется столько прохожих…

И хотя Богдан был уверен, что нет ничего более правдивого, чем это окно, что все показываемое им совершенно бесспорно, шнурок со свинцовой слезой на целый угол зрения отклонился от деревянной рамы и всего, что эта рама годами представляла как несомненное. Уже полным ходом шла война, но через окно не было видно ничего из того, что происходило в действительности.

Обливаясь холодным потом, Богдан безмолвно колотил кулаками справа и слева от окна. Словно искал другое, заложенное кирпичом.

Но его стиснутые кулаки находили только боль.

Стены поглощали глухой звук.

 

Пятнадцатый день

I

Опись имущества

На верхнем этаже светлого притвора, в Савиной келье, словно вышитые по штукатурке вокруг всего мраморного обрамления окна нынешнего, вблизь смотрящего, праздничной киноварью были живописаны названия монастырских угодий. Кроме других надобностей, этот перечень служил и тому, что каждый игумен в любой момент мог получить представление о состоянии всего монастырского прихода Жичи. Здесь были перечислены села, в основном вдоль Ибара и Моравы, были и те, что находились в более далеких жупах Борач, Моравица, Лепеница, Белица, Левач, Лугомир, Расина, Йошаница, Крушилница, Елашница, Пнуче, Затон, Хвоено, Зета, Горска Жупа… Кроме плодородной земли, сюда входили и горные пастбища, зимние и летние. Межевые камни с вырезанной на них печатью королевской канцелярии были расставлены на склонах Желины, Брезны, Котлени-ка, Слане Поляне и Тмасти Гвозда, Ноздре, Яворья, Лукавицы… Впридачу вокруг окна были записаны и названия рыбьих стай вниз по Дунаю, места их обитания в Скадарском озере, мельтешения нерестилищ в горных ручьях и еще одно скопище мальков в завитках двух морских волн неподалеку от каменного города Котора.

Благотворители монастыря, а в особенности боголюбивые братья, архиепископ сербский Сава и король Стефан Первовенчанный, изрядно постарались, чтобы Жича ни в чем не знала недостатка. Здесь было все – глина, травы, виноградники и птичьи гнезда, нежные заветрины и пугливые воды, разные злаки, икра, съедобные грибы и редкое зверье, соляные прииски, месторождения свинца и печи для выплавки железа, золотоносные жилы и гумна лунного света; были и священные одеяния, сосуды, иконы и книги. В собственности Спасова дома находилось семь мельниц, которые добрые слова отделяют от злых, в монастырь стекались доходы ярмарок с нескольких городских площадей, подлинная духовность народа, монастырская подать от песен виноградного сверчка, блестящего скворца, синицы-лазоревки, ремеза, дрозда-рябинника, трясогузки и малиновки, ему принадлежала и верхняя часть огня всех лучин, одинаково срезаемая и в крестьянских, и в господских домах, затем двухэтажный дом для ночлега странников в Скопье, ксенодохии для приюта больным, прохлада, которую вековые священные дубы дарят у дороги паломникам и обычным путникам, монастырские башни и странноприимные дома. Кроме того, для защиты монастыря над Ибаром, неподалеку от границы монастырских владений, стоял Маглич, хорошо укрепленный город.

Особое внимание было уделено тому, чтобы на монастырских землях, в зависимости от стороны света, имелись и все важнейшие породы деревьев. Например, поблизости от синего моря солнце столетиями причесывалось маслинами и кипарисами, ну а уж дальше его лучи не запутаются, если растет достаточно светлокорых сосен и развесистых дубов. А после того как во времена Анны Дандоло венецианские галеры заняли почти половину свода над землей Рашки, по неписаному законоправилу, смысл которого затерялся после одного из многих вторжений межвременья, каждая церковь в своем дворе обязана была иметь не менее десятка посаженных одна возле другой стройных елей.

Так что, если перед тем как открыть ставни, из-за чего-то немного промедлишь, сможешь прочитать все это по мелкописаной вышивке вокруг окна. И целого дня не хватило бы, чтобы подробнее изучить даже какую-то одну часть монастырских владений.

II

Из чего внутри свито человеческое существо и каким образом изгоняется сказанное

На пятнадцатый день после благословенного праздника преподобный игумен Григорий со страхом и нерешительностью подошел к тому окну, которое смотрит на нынешнее вблизи, чтобы раскрыть тисовые ставни. Если одна-единственная рыбья косточка, запущенная из баллисты, заставила церковь опуститься на целых тридцать саженей, то что же будет, когда болгары и куманы выстрелят из этого дьявольского устройства каким-нибудь обломком скалы или чем-нибудь покрупнее. Теперь белая зола от смрада огней, питаемых заячьим пометом, достигала жалобно осевшей церкви, а королевский красный цвет ее стен стал казаться опаленным, покрылся налетом сгоревших надежд.

Защитники монастыря уже не первую ночь проводили в бдении, непрестанно моля Господа избавить храм от страданий. К небесам возносились не прерывающиеся ни на миг песнопения. Казалось, будто удары нападающих сотрясают стебель Божьего цветка – Жичи – и стряхивают с него густой рокот голосов. По совету слуги Смилеца многострашный князь Шишман решился на большие траты – он приказал выдать каждому из осаждающих или крупную милость, или пригоршню золотых монет из своих личных сундуков. Правда, пока лишь в виде обещания. Смилец посчитал, что таким обещанием их слух будет заткнут надежнее, чем паклей. Тем не менее, в некоторых воинов песнопения проникли довольно глубоко, а один молодой болгарин оказался в их власти до такой степени, что даже бросил меч, не желая больше ни на миг оставаться подданным правителя Видина. И более того – вдохновленный, он громко каялся:

– Грех на нас! На дом Господа руку подняли!

Сотрясаемый рыданиями, вырывая клоки волос, колотя себя по груди и по лбу, он принялся повторять:

– Прости нас, Всевышний! Демоны овладели нами!

А после этого, сотворяя рукой крестное знамение, самое размашистое, на какое он только был способен, обратился к стоявшим поблизости:

– Братья, откажемся от силы! Не будем грешить! Покаемся, пока не поздно! Изгоним нечестивого, прислушаемся к пению монахов!

Увидев и услышав все это, слуга Смилец приказал каждого, в кого проникло хоть немного пения, подвесить вниз головой и палкой как следует отбить по ребрам и бокам. В особенности это касалось тех, у кого зародилось намерение отказаться от осады монастыря. Из несчастных, перевернутых вверх ногами, начало вываливаться все то, что они собирали в себе годами. Удивительно, сколько всего может вместить в себя один человек и из чего внутри свито человеческое существо. Так, например, открылось, что один из наказанных годами скрывал свою извращенную склонность к юношам. Второй, широко известный своей куражистостью, был по горло наполнен печальными колыбельными песнями, которые в детстве пела ему мать. Третий носил в себе смешное желание летать, и только сейчас выяснилось, почему по вечерам он часто принимался подпрыгивать и отчаянно махать руками. Из четвертого, страшно скупого, который даже мочился только в собственные сапоги, посыпались изъеденные молью мысли и оставленные ему кем-то в залог, но не выкупленные чувства. И так далее, и так далее, много еще нашлось всякой всячины, но то, что было толкового, тут же растащили, а все остальное растоптала толпа, собравшаяся посмотреть на наказание.

Для богобоязненного же болгарина в назидание другим Смилец придумал наказание еще страшнее – приказал железными щипцами для углей выдергивать из него крамольные слова. Известно, что многие легче легкого просто плюются словами или выковыривают их специально отращенным на мизинце ногтем, а то и просто вынимают, засунув в рот большой и указательный пальцы. Однако у этого бедняги слова были зачаты не под быстрым языком, они искренне исходили из самой души. Поэтому палач не смог долго мучить осужденного. Уже после нескольких болезненных вздохов и первых криков он железными щипцами вырвал и крылатое зернышко – душу обращаемого.

– Так будет с каждым, кто снюхается с теми, что наверху! А кто первым перешагнет порог приподнявшейся церкви, тут же может обменять княжеское обещание на золотые! Сами решайте, что лучше! – снова обратился к осаждавшим Смилец, чтобы укрепить их волю.

Вдохновленные его словами и жадные до вознаграждения, нападавшие взялись каждый за свое дело. Одни начали бодро сколачивать лестницы, другие бросаться черными клятвами, третьи злодеи просто прыгали, а какой-то расторопный на вид куман даже изловчился выдрать пару пучков травы из одного комка земли в монастырском дворе, высохшего более других.

III

И что бывает, когда слишком низко наклоняешься над судьбой

Рядом с прочно сложенным колодцем, не участвуя во всех попытках проникнуть в монастырь, стояло несколько предсказателей. Считалось, что читать судьбу легче всего именно отсюда – ведь с самого первого дня все воды на свете неразрывно связаны в один огромный клубок. Но прежде всего следовало хорошенько взболтать содержимое колодца, чтобы взгляд мог проникнуть под поверхность как можно глубже. Поэтому один из предсказателей пристально смотрел вниз, в то время как остальные, отложив решета, били по воде длинными ореховыми прутьями или полными горстями бросали черные камешки, стараясь потопить блеск и как можно сильнее исказить волнением первые, наиболее полно соответствовавшие верхнему миру отражения.

Вода от наклонившихся над ней человеческих фигур сначала помрачнела. Потом посередине она начала закручиваться в водоворот. Медленно, очень медленно, едва заметно, так, что его обод почти не сужался. Потом вдруг, словно прут или камень попал в какую-то подземную струю в колодце, водоворот заспешил, начал свиваться и сплетаться. Тот, кто смотрел, закричал:

– Началось! Тону! Кажется, уже не могу вырвать взгляд!

– А ты глубоко? Есть там что-то? Говори сразу, чтобы потом чего-нибудь не забыть! – спрашивали наперебой другие предсказатели, готовые тут же толковать увиденное.

– Так. Вижу пузырьки, корни трав, между камнями выпученные глаза покрытых наростами жаб, потом песок, водяной мох… – отвечал тот.

– Ты что?! Какие еще пузырьки и жабы?! Как там насчет судьбы? Видно ее где-нибудь? – недоумевали собравшиеся возле колодца.

– Нет, пока ее нет! Но водоворот затягивает мое зрение все глубже, вода крутится все быстрее, просто головокружительно, держите меня за ноги, чтобы я весь не потонул!

Склонившегося над колодцем ухватили за ступни, обхватили за ноги в коленях, схватили за пояс, а две руки подхватили его под мышками. И в самом деле, стало слышно, как вода в колодце бурлит, бешено ревет, кое-кто даже пожалел, что они взбаламутили то место, где кроются судьбы.

– Человеческий глаз здесь еще никогда не бывал! – с трудом выдавил из себя глядящий.

– Что там такое? Расскажи нам! Говори!

– Вот где один монах бросил в колодец пучок травы! А другой две серебряные монеты! Вот где наш государь поместил отражение своего лика, чтобы охранять воду! А здесь одна неосторожная птица пять осеней назад потеряла свое отражение! Трещина в облицовке вцепилась ей в правое крыло! Вот каким был день десять лет назад! И где однажды увяз небесный Возничий! Возчики голыми руками вытаскивали звезды из грязи! Вот вижу улыбающиеся лица землекопов, когда пробилась первая струя воды!

– Да это все ил прошлого! Есть ли что из будущего? Видишь ли ты вообще судьбу?

– Водоворот становится все уже! Времена смешиваются! Проносятся водяные волшебницы! Чтобы это увидеть, стоило заглянуть так глубоко! Хотел бы пересказать все, но у меня слов нет, чтобы выразить всю эту красоту! Вот сейчас вижу, как мы осаждаем недостижимый, парящий в воздухе монастырь! День и ночь! Ночь и день! И столько их, что не могу пересчитать, только что ночь у нас все длиннее, все крупнее, а у монахов день словно куда-то высыпается, укорачивается, уменьшается! Вижу, как два войска движутся братьям на помощь! Одно то и дело останавливается, другое спешит вперед, и оба добираются в один и тот же час, но напрасно! Вижу слепого старца, одетого в окровавленный горностаевый мех, он, как обезумевший, скачет верхом через огромный город, охваченный пламенем! А небо над городом разодрано на куски и навсегда испачкано чадом пожара! Вижу, как кто-то мелкий пишет строчку за строчкой белым пером! Рука его словно не имеет веса, буквы словно высыпаются на бумагу одна за другой! Вижу, да, вижу, как один, неизвестный, сидит в тюрьме, а второй показывает ему, как открывать окна в стенах! Вижу, как этот первый, тот, что помоложе, все проверяет отвесом, потому что хочет узнать то, что существует на самом деле! Вижу, вижу…

– Повтори! Последнее мы не расслышали!

– Вижу…

– Громче! Не понимаем!

– Вроде бы себя самого вижу! Только каким-то раздувшимся, белым…

– Может, это ты после попойки?! – пошутил кто-то.

– Вижу, где я в воде захлебнулся! – вскрикнул предсказатель. Те, что держали его, оцепенели от ужаса, их руки разжались, он свалился в колодец и утонул.

Другие толкователи снов молча отскочили назад. Остался лишь один, он нерешительно подошел к колодцу и осторожно заглянул в него. Внутри все еще крутился, засасываемый водоворотом ужасающий крик несчастного, но вода уже начала успокаиваться, и на ее поверхность возвращался прежний отблеск солнца. Заглянувший в колодец пожал плечами:

– Нет его! Надо же, а он так хорошо видел!

IV

Какой птицей можно поймать облако над степью и где в конце концов оказалась Жича

Такими событиями была наполнена первая половина пятнадцатого дня. Под монастырем все кипело от жадного стремления добраться до церкви и наконец-то покончить с осадой. Неожиданно среди этого злого дня проснулся цикавац, сонно приоткрыл глаза, лениво выпустил когти, встряхнул крыльями. Глядя на этого бездельника, куманский вождь Алтай вспомнил, как ловко племена кочевников ловят дожденосные облака посреди плоской степи, где нет ни малейшей возвышенности. Берут воробья и просто-напросто привязывают к его лапке нитку, а потом отпускают в небо. Когда птица добирается до облака, когда она, такая маленькая, совсем теряется в его утробе, снизу начинают осторожно тянуть за нитку и тянут до тех пор, пока не приземлят воробья вместе с его добычей. После этого с облака счищают серую оболочку и оставшуюся белую массу разрубают на крупные сочные ломти, а птицу берегут до следующего раза.

Алтан решил попытаться сделать нечто похожее. Он взял длинную веревку, привязал к одному ее концу железный крюк, проскрежетал что-то ни птице, ни призраку, цикавац встрепенулся и взвился к Жиче, унося в клюве эту большую удочку. И стоило ему зацепить ее за мраморную раму окна нынешнего, вблизь глядящего, как он тут же камнем упал вниз и снова погрузился в дрему. Но этого оказалось вполне достаточно для того, чтобы перед защитниками монастыря возникла новая опасность – началось перетягивание веревки.

На земле большая часть осаждавших дергала за нижний конец. Другие помогали им заклинаниями:

– Пусть закатится солнце красное!

– А на месте его взойдет клубок змей лютых!

– Змеи ползучие, змеи ползучие, воду всю выпейте!

– Пусть засохнут, пусть засохнут и леса, и реки, и поля, и ручьи!

– Пусть все травы от засухи полягут!

– Пусть легкость в тяжесть обратится!

– Пусть церковь, как цветок, завянет!

– Под ноги к нам, под ноги, пусть осядет!

А наверху, в вышине, братья вместе с беженцами единодушно держались за одну только молитву:

– Помоги нам, Господи!

– Спаси, Спаситель!

– Избавь нас, Богородица!

Тем не менее, казалось, земное перетягивало. Болгары и куманы пядь за пядью перемещали церковь Святого Вознесения вниз. И всему монастырю грозило падение. Еще совсем немного, и он окажется в жестоких руках осаждающих.

V

Еще скажи нам

Итак, среди множества тех, кого праздник Христова Воскресения застал в Жиче, был и Блашко, Божий человек, который служил Господу, скитаясь от монастыря до монастыря. И хотя, конечно, в любом братстве найдется один-другой, кто не особо любит таких людей и даже относится к ним с известным недоверием, как к любым попрошайкам и бродягам, Блашко уже несколько раз сослужил монахам добрую службу. Он проявил себя прежде всего при подъеме монастыря. И не только советом отделить от подножья монастыря его тень, но и огромной верой в то, что монастырь может парить в воздухе. Блашко без страха обучал других, как следует передвигаться по монастырю, перескакивая с комка на комок земли, кроме того, следовало бы упомянуть и его особые знания о деревьях и древесине. Из одной щепки он мог сделать такое, на что кому другому не хватило бы и целого куста. И тем не менее, стоит людям заметить, что в чьих-то поступках ребенок проглядывает больше, чем это полагается в его годы, и его тут же, независимо от всего остального, причисляют к слабоумным.

– Каждое дерево предназначено для своей цели. – Блашко упрямо видел разницу там, где это было недоступно другим. – Я это твердо знаю, потому что, пока я не отправился по тому пути, который привел меня сюда, я был столяром-краснодеревщиком. Кол из ивы не выдержит и самого себя. Из тяжелого бука не делают вилы. Сломанная нога лучше всего срастается на дощечке из тополя. Только в колыбели из древесины черешни младенец сможет за один месяц развиваться на тридцать слов. Явор растет не с каждым годом, а с каждой песней. Сосны ограждают от печали, не дают ей упасть на нас. Под грабом прячется осень, в березняке зимует весна, лето гнездится в осинах, а заснешь под вязом, тебе откроются и другие такие тайны.

Так говорил Блашко. Когда ночами резко холодало, когда вниз со Столовых гор сползала горная свежесть, многие защитники монастыря грелись вокруг его рассказов, хотя время от времени казалось, что он немного привирает, а иногда даже дерзко, без зазрения совести, преподносит чистые выдумки.

– Конечно, это еще не все, – с горящим лицом продолжал он в другой раз. – Однажды в Дубровнике я сделал на заказ для одного богатого моряка шкатулку из розового дерева, чтобы во время бурь он мог хранить в ней свои юношеские черты. Моряк предложил расплатиться со мной на выбор золотом или частью какой-нибудь истории. Я подумал – зачем мне золото, оно только озноб притягивает. А в рассказе или истории человек может спрятаться даже от самого злого зла. И попросил второе.

– Лучше бы ты попросил немного разума! – перебил Блашко оказавшийся в тот момент в странноприимном доме Андрия Скадарац, торговец временем, свинцом, сумаховым деревом и перинами. – Что ты за вздор несешь?! Как это человек может спрятаться в рассказ или историю?!

– Может, может, – ничуть не смутился Блашко. – Правда, если человек продолжит раздуваться от этих своих якобы знаний, то действительно вопрос, сможет ли человеческий род в будущем вместиться в историю. Итак, в качестве платы я выбрал второе. Тогда моряк рассказал мне, что наряду с земными растениями деревья прорастают и в горнем Саду. Время от времени и там, наверху, может дунуть ветер, повалить сухостой, растрепать кроны, освободив их от прошлогодних листьев, обчистить стволы от отмерших кусочков коры. Все это иногда попадает в одну из четырех райских рек и таким образом оказывается у нас. Я сам видел, рассказывал мне этот человек, как волны Геона, иногда эту реку еще называют Нил, приносят из верховьев имбирь, корень ревеня, листья алоэ, иногда целое хлебное дерево, корицу и другие растения с Эдемских высот…

– Ах ты бродяга! Еще скажи нам, что тебе и райские деревья знакомы! – снова прервал Блашко господарь Андрия. – А ты случайно не плавал по реке Геон к дереву жизни?

– Нет, не плавал, потому что ни водные пути, ни дороги по суше туда не доходят, – спокойно ответил Блашко. – Правда, тот моряк утверждал, что в ту сторону ведут некоторые земные направления. Именно поэтому и хожу я из монастыря в монастырь, все думаю, может, где узнаю, как приблизиться к Саду хотя бы на расстояние взгляда…

Вот так, история за историей, одна невероятнее другой, день за днем, не прошло и двух недель осады, а большинство стало считать Блашко слабоумным. Преследуемый насмешками и советами помолчать, он затих. А когда Андрия Скадарец добавил к этому и угрозы, высказав при всех обвинение, что бродяга рассказывает непозволительное и греховное, убогий Блашко вообще перестал говорить. Пока было светло, он, несмотря на опасность, грозившую снизу, проводил время в ельнике, трогал кору стволов, прикладывал ухо к наростам и дуплам, ощупывал подмышки веток, залезая повыше, чтобы шуршать и перешептываться вместе с кронами стройных елей. Ночью, так же как и все множество верных, он бдел в церкви, молился о спасении Жичи и, вероятно, прислушивался, не подскажет ли ему какой-нибудь голос, как добраться до Эдема

VI

И началось мерянье силами между небом и землей

Откуда-то на открытое место вышел один из защитников монастыря и направился, не обращая внимания на его покачивание, к холодку небольшого ельника, ловко перепрыгивая с комка на комок земли. Осаждающие сразу узнали Блашко, потому что он и раньше, скрючившись, проводил там целые дни.

– Князь, вот и первая крыса, бегущая из монастыря! – выкрикнул кто-то, а раздавшийся смех придал новых сил тем, кто снизу тянул за веревку.

Но гам быстро затих, когда к картине, которую они увидели, добавился и звук ударов топора. Тот, наверху, и в этом не было сомнений, рубил деревья, очищал их от веток и коры, а потом обтесывал длинные бревна, придавая им правильную форму, вытянутую и сплюснутую на конце. Из ельника, с ближайших дубов и сосен взлетали перепуганные рои пчел, солнце неприятно слепило глаза, падавшие щепки мешали видеть, поэтому нападавшим с трудом удалось разглядеть, как краснодеревщик закончил свою работу и, сгибаясь под тяжестью каких-то длинных предметов, направился к маленькой и легкой церкви, посвященной святым Феодору Тирону и Феодору Стратилату, которая постоянно дергалась в воздухе, привязанная веревкой к большому и тяжелому храму Святого Спаса.

Почувствовав, что наверху происходит что-то странное, сам князь пришел на помощь своему войску. Кроме спящих наложниц и задумавшегося механика, все, кто находился на земле, схватились за веревку и тащили Жичу к самому дну высоты. Казалось, что веревка их столь длинна, что ею можно и полную луну перетянуть вниз со свода небесного. При такой силе Шишман рассчитывал уже сегодня вечером шагнуть в приземленный храм. Он как раз прикидывал, вдоль или поперек разрубит игумена, когда голоса троих стоявших рядом рослых болгар вывели его из раздумий:

– Государь, смотрите, слабосильный столяр просунул через окна маленькой церкви весла!

– Настоящие весла, государь! Каждое длиной в десять локтей! Из елового дерева!

– Смотрите, государь, этот Блашко начал грести, церковь уходит вверх!

Многострашный князь приподнялся на цыпочки. Шапка из живой рыси острыми когтями распорола завесу из отблесков солнечных лучей, и государь Видина смог ясно увидеть все. Маленькая церковь, однонефное сооружение из каменных блоков и кирпича, наподобие крошечного суденышка, виляющим курсом уплывала вверх. Давно уже привязанная веревкой к большому храму, она тянула за собой и его. Конечно, медленно, с трудом, то опускаясь, то вновь поднимаясь, обходя скалы и отмели, Жича, еще недавно бывшая так близка к падению на землю, теперь была на добрую четверть сажени дальше от него.

– Что смотрите? Не пускайте! – рявкнул Шишман на свое войско, добавив к приказанию несколько ударов по ближайшим к нему воинам.

– Тащи! Тащи! Все разом, так вашу мать! – шипел слуга Смилец.

Надо сказать, что изумление воцарилось и в монастыре. Глядя, как Божий человек рубит елки, большинство издевательски заключило:

– Опять блажит!

Когда Блашко сделал из еловых стволов весла и направился к малому храму, большинство превратилось в меньшинство:

– Это невозможно!

Но когда церковка, посвященная двум святым Феодорам, начала перемещаться вверх, не давая Жиче упасть, преподобный игумен Григорий распорядился:

– Немедленно послать ему на помощь трех келейников! Но не первых трех, а вторых!

(Пришло время признать, что в монастыре были и такие, которые делали все не от чистого сердца, а просто, чтобы угодить игумену. Такие всегда первыми рьяно выражали готовность взяться за что угодно. Именно поэтому всякий раз, когда речь шла о чем-то действительно важном, игумен старался обойтись без них.)

Тут началось перетягивание веревки между небом и землей. Тьма болгар и куманов тащила веревку вниз. Братья, хотя с самого утра не имели ни капли воды, крепко держались за молитву. Четверо монахов слаженно работали веслами в высоте. Большая церковь начала сдвигаться с места – то вверх, то вниз. То перетягивали осаждающие, то те, кто оборонялся. С еловых весел срывалась вниз воздушная пена. От страшных усилий пена выступила и на губах врагов, веревка врезалась им в руки, ладони были в крови. Предводители нападающих налево и направо раздавали удары, было даже приказано разбудить наложниц, чтобы и они присоединились к тянущим нижний конец. К нему привязали всех имевшихся коней и даже одну рябую курицу, которая с первого дня бродила по лагерю. Так что положение было напряженным до предела. Стало ясно, что решается судьба Жичи.

Отец Григорий, похожий на распятого, а фактически таким он и был из-за неясного исхода дела, лихорадочно перебирал все способы помочь. Сначала он ничего не мог придумать, а потом уж его было не остановить. В самый разгар перетягивания большой церкви он заспешил к двери на лестницу с верхнего этажа притвора, почти скатился по ней, выскочил за дверь храма Святого Вознесения, прыгнул на один комок земли, с него на второй, нога его подвернулась, он едва удержался, чтобы не упасть, шагнул на следующий комок и дальше, дальше – в сторону малой церкви святых Тирона и Стратилата.

На ходу игумен перебирал свою бороду, ища то самое перышко ангела, которое по Савиному завету хранил в ней, как в киоте. И вот, в самом конце опасного пути, он нашел то, что искал, – три пальца его правой руки держали самое обыкновенное белое перышко, похожее даже скорее на пух из крыла, но крыла не птицы, а ангела. Это было то самое перо, которое еще давно в прославленной Никее византийский василевс подарил Саве, только что объявленному архиепископом сербским.

Как только игумен Григорий внес перышко в маленькую церковь, ее с силой потянуло вверх, еловые весла задвигались еще быстрее, воздух расступился, как за мощной кормой корабля, невидимые отмели ушли вглубь. Маленькая церковь пересилила.

Веревка вырвалась из рук болгар и куманов. Почти все они повалились в пыль. Монастырь поднялся на ту же высоту, что и раньше, перед тем как рыбья косточка была запущена из баллисты.

– Ангельское перо! – простонал многострашный князь видинский Шишман.

Сарацинский механик Ариф краем своего одеяния обтер нижнюю губу от крошек халвы и тихо проговорил:

– О Боже. Волшебство. Значит, вот оно что – перо от ангела иноверцев.

Наверху, над головами нападающих, еще некоторое время продолжалось движение весел, потом, когда монастырь набрал высоту, весла замерли. Вспененный воздух теперь уже спокойно и медленно плескался среди двух храмов, трапезной, келий, хлевов, поросших травой комьев земли…

Немного выше бегущих по полю волн, как стрекозы над водой, летели рои с пасеки Жичи.

 

Книга четвертая

Господства

 

Шестнадцатый день

Хороший знак, плохой знак

– Отец игумен, со счастливым понедельником! Неделя Святого Георгия началась!

– Вчерашний день одарил нас уверенностью! Но у большинства по-прежнему дрожат коленки, сердце колотится, как у испуганной косули, и ни у кого нет желания нагнуться и посмотреть вниз, хотя бы через слуховые и смотровые окошки!

– Преподобный! Возьмите четвертинку шафранного яблока. Не отказывайтесь, перекусите!

– Хотя бы вдохните его запах, отец, подкрепитесь!

– Преподобный, наш Ананий, переписчик и составитель книг, просит разрешения сделать копию описи нашего имущества или хотя бы записать на бумагу самые важные куски из нее!

– Боится наш Ананий, ведь опись находится возле самого окна. Он говорит, сейчас военное время. И если уж нам голов не сносить, то нужно спасти хотя бы то, что написано для тех, кто родится позже!

– Травник Иоаникий в каждое слуховое и смотровое окошко положил по стеблю пушистого борщевика и посадил где голубя чубаря, где жучка, а где еще какую-нибудь живность!

– Он твердит, что если через эти отверстия никто не смотрит и если в них ничего нет, то могут ослепнуть и наши монастырские кельи и странноприимный дом!

– Отец, Блашко куда-то подевался. Весла по-прежнему в церкви святых Феодоров, но о самом столяре ни слуху ни духу!

– Только один парнишка рассказал, что видел его в висячем ельнике, как он горячо спорил о чем-то с торговцем из Скадара!

– Мы пошли туда, а там никого, только вот вороново перо нашли!

– Отец Григорий, пока веревку перетягивали, обо всем забыли, но ведь воды-то у нас по-прежнему нет!

– Хоть не взошли вместо солнца лютые змеи болгарские и куманские, однако, похоже, из яиц они все-таки вылупились – где-то на краю света, где земля соприкасается с небом!

– Увидеть их невозможно, отец, но нет сомнения, что они доползли уже до горних водопоев и перегородили их своими телами или до дна выпили!

– На всем своде, преподобный, ни капли воды, воздух неподвижен, птицы едва шевелят крыльями, стараются забиться поглубже в расселины покоя!

– Отец Григорий, скоро полдень. С раннего утра собираем росу на траве и дубовых листьях, каплю за каплей, но пекари говорят, что ее не хватит даже хлеб замесить!

– Беда! Ох, беда!

– Река Иордан, живописанная на стене в церкви Святого Спаса, совсем обмелела, отец. Вся вода из нее вытекла!

– Отец игумен, в пустом русле остался только ил и едва живая стая рыб!

– В храме мы нашли несколько свалившихся со стены ракушек, сбежавших кузнечиков и песок! Все вытекло, как из треснувших песочных часов!

– Народ в смятении, преподобный!

– Некоторые монахи впали в уныние!

– Казначей Данило совсем не в себе. Бред про тридцать Иудиных серебряников полностью овладел его рассудком, не помогают никакие лекарства!

– Пасхальный канон святого Иоанна Дамаскина, который должен был отвезти королю в Скопье его духовник Тимофей, рассохся, мы истратили последний пузырек богоявленской воды, чтобы вернуть ему свежесть!

– Все эти знаки, преподобный, предвещают большое зло! Гадальные книги, сонники и трепетники относят такие знамения к наичернейшим!

– Птица застыла в воздухе!

– Плохой знак, игумен!

– Вода в камень без следа уходит!

– Плохой знак!

– Кузнечики в церкви!

– Плохой знак!

– Все вместе – плохо!

– Очень плохо, игумен!

– Отец игумен, отец игумен, Спиридон упал в постель без сил, все силы ушли на несколько слов, говорит, чтобы ты не слушал злых предсказаний! Они душу, как черви, точат!

– Старец говорит, не дано человеку постигнуть величие Господнего замысла!

– Еще говорит Спиридон, что живописанный Иордан вовсе не пересох, а открылся нам как путь! Хороший знак!

– Хороший знак?!

– Да ведь мы здесь умираем от жажды!

– Все в язвах!

– От жажды у нас даже мозоли полопались!

– Все глаза проглядели, ища облака дожденосные!

– Объясни нам, старейшина, зачем ты поднял нас так высоко над землей, а к небу ничуть не приблизил?!

– Куда ты нас завлек, игумен!

– Тяжко нам, не всем по плечу такие испытания!

– Правы были те, что ушли в первый же день!

– Если кто хочет остаться, пусть остается, а нас спускай вниз, на землю, отдадим болгарам и куманам все, что они требуют!

– А нам – что останется! Нам больше и не положено!

– Что мы, несчастные, завтра здесь делать будем?! Мертвые Господа не поминают и во гробе никого не славят!

Преподобный игумен Григорий тихо поднял опущенный взгляд и сказал:

– Братья, не волнуйтесь. Молитвой навстречу Господу идите. Спокойно ложитесь, спите и вставайте. Он видит и слышит, когда мы его зовем. Господь хранит нас от безумной силы.

 

Семнадцатый день

I

Вскипевшие слова подо льдом и старые мучения в ходе переговоров

Под ледяной коркой замороженного взгляда Энрико Дандоло весь кипел. Ему было почти сто лет, но никогда еще его так не унижали. Тем не менее правитель Венеции не давал гневу увлечь за собой свои мысли и детально обдумывал, как отомстить. Своенравный бурлящий ручей уже в начале лета становится немощен, обратившись в обычную молчаливую воду, однако и в таком виде он опасно подтачивает берега. В кожаный кошелек, который хранился у него за поясом и где он держал самые важные слова, дож осторожно, следя за тем, чтобы ни одно не упало мимо, прошептал слова клятвы:

– Ромейское отродье! Клянусь святым Марком, я растопчу царьградскую гордыню! Но не в прах, не до полного забвения! Я заставлю схизматиков снова и снова, до скончания века страдать от воспоминаний о былой славе и красоте их города!

Оценив, что желаемого будет легче достигнуть с помощью крестоносцев, Энрико Дандоло начал с их предводителями новые переговоры. Опять возобновилось утомительное хождение вокруг да около. Опять маркграф Бонифацио Монферратский и граф Балдуин Фландрский неумело приступили к якобы честному дележу. И на этот раз, так же, как и в прошлом году в Венеции, дело затянулось надолго. Несмотря на то, что стояли осенние, а потом и зимние месяцы, доблестные рыцари обливались потом под латами, а на их лицах образовались мозоли, ведь когда ведешь переговоры, приходится постоянно улыбаться.

Сначала дож не требовал ничего. Пусть только раскольники будут подобающим образом наказаны. Потом, как бы смущаясь, упомянул о некоторых торговых привилегиях в пользу Республики. Затем, ранней весной, точнее в месяце марте, в один совсем не случайно штормовой день, он пригласил предводителей крестоносцев на свою галеру, чтобы достигнуть окончательной договоренности. Галеру, умышленно поставленную посреди залива Золотой Рог только на один якорь, болтало так непредсказуемо, что маркграф и граф вернулись в свой лагерь под стенами Константинополя, держась за животы и почти не осознавая, что пообещали венецианцам целую четверть и еще половину от другой четверти империи. Сами люди сухопутные, они безрассудно добавили к этому и Адриатику, и Эгейское море, и проливы, и главные гавани Византии. Себе лично старый дож скромно попросил лишь какой-то плащ из перьев и совсем незначительную поблажку – освободить его от принесения присяги будущим правителям Латинской империи.

II

Однажды на заре, в апреле, перед решающим боем

Однажды на заре, в апреле, перед решающим боем четыре ратника молили Господа о помощи против врагов своих:

маркграф Бонифацио Монферратский и граф Балдуин Фландрский в своих палатках, бесчисленное число раз повторяя Pater noster, не в состоянии скрыться от собственных теней, с опущенными головами и пристыженно отгоняя мысли о принесенном обете освободить порабощенный Иерусалим;

византийский военачальник Феодор Ласкарис в церкви Святой Софии, стоя на коленях и охваченный благословением, прислонившись лбом к снопу утренних лучей, проникавших из восточных окон купола;

Энрико Дандоло в наполненной многоночным мраком и крепко запертой каюте на борту командного судна.

И в то время как трое первых обращались к Господу сокрушенно и долго, дож свел молитву к минимуму, после чего расстегнул свой кошелек с хранившимися в нем словами. Там, на случай, если с ним что-нибудь случится, он оставил послание своему сыну Риниеру относительно того, кто и сколько ему должен, что именно обещали крестоносцы Республике, когда послать внучку к молодому сербскому жупану Стефану, для каких каналов использовать землю того или иного вида… Впридачу, особенно внятно выговаривая слова, он добавил:

– Своему сыну Риниеру, кроме всего сказанного, сообщаю, что выступившее на Иерусалим войско крестоносцев я в полном составе повернул на Константинополь главным образом для того, чтобы завладеть одной чудотворной мантией. Это плащ, который, как сообщил нам некий венецианский дипломат Якопо Гомберто, находится в ризнице василевса уже несколько сотен лет, с тех пор, как его подарил византийским императорам какой-то скифский знахарь, или колдун, или, как он сам себя называл, шаман. Сделанный с варварской примитивностью из птичьих перьев, причем все они разные, а числом достигают десяти тысяч, и с виду ничего особенного собой не представляющий, этот плащ обладает особыми свойствами. Точно известно, что он позволяет летать, защищает от смерти, сообщает владельцу все знания, как доступные людям уже сейчас, так и те, которые откроются им в будущем. Все перья этого плаща взяты от разных птиц, и каждым из них пишется определенное слово в его полном значении. Таким образом, сила, которую может обрести владелец плаща, – безгранична… На этом заканчиваю, так как занимается день. Если я на чем-то остановлюсь, препоручаю продолжить мое дело сыну Риниеру. Anno Domini 1204, дож Республики Святого Марка Энрико Дандоло, собственногласно, на командной галере, с которой рукой подать до столицы Ромейской империи.

III

Gloria in excelsis Deo, et in terra pax hominibus bonae voluntatis

И вот, на рассвете этого апрельского дня враги боевыми топориками перерубили большинство невидимых веревок и канатов, которые держали небо над Константинополем гладко натянутым, а косы волн вокруг защищавшего его волнолома аккуратно заплетенными. Свод резко взвился, пошел складками и покрылся прорехами, как разодранная парчовая накидка, повсюду закручивалась бахрома распустившихся волн, появились дурные знамения – в небе стая угрей, а на морском дне – утонувший птенец двуглавого орла.

Один за другим, один за другим поднялись кресты, вышитые на стягах. Нетерпеливо заблестели латы, щиты и обоюдоострые мечи. Лица исчезли под цилиндрическими шлемами, за забралами с узкими прорезями для глаз, скрепленными для большей прочности металлическими полосками в форме креста. Воцарилось гробовое молчание. Потом зазвучали трубы, фанфары и рога. Начался штурм города.

На суше наступала легкая пехота и тяжелая конница крестоносцев. На воде боевые действия вели неповоротливые бокастые баркасы и подвижные, стремительные галеры. Защитники города под командованием Феодора Ласкариса, военачальника, отличавшегося мудростью и неустрашимостью, держались, несмотря на свою малочисленность, храбро. Трудно было бороться с рыцарями, от их стрел погибли многие из тех, кто занял позиции на стенах, однако еще большую опасность представляли коварные планы венецианцев, особенно те, что родились в голове их жестокого властителя. В соответствии с его замыслом из осадных приспособлений, которые могут выбрасывать клубки огня, ведра известки, камни или облака летучих мышей, на Царьград каждый день падало все больше и больше мрака, сначала мелкого, похожего на пыль, а потом и в виде небольших комков и даже целых кусков наподобие камней. Мало где в ромейской столице день продолжался теперь дольше пары часов. Позже уже мало где и рассветало. Один громадный кусок тьмы потушил никогда доселе не угасавший маяк в царской гавани Буколеон. Против темноты по всем улицам, останавливаясь на перекрестках, форумах, возле важнейших башен и поврежденных штурмом стен, носили чудотворную икону Богородицы Одигитрии, написанную кистью евангелиста Луки. Однако безнадежность возобладала, и будто по воле злого рока император снова повернулся спиной к «царице городов». На этот раз, сохраняя стройность фигуры, но внутренне согбенный под тяжестью нечистой совести, сбежал василевс Алексей V Дука Мурцуфло.

Когда в полдень тринадцатого апреля крестоносцы пришвартовали галеры непосредственно к городским стенам, спустили мосты, прошли через разрушенные городские ворота Константинополя, они столкнулись с почти непроглядной ночью и десятками тысяч объятых смятением людей. Во тьме сияли лишь светлые здания, блестящие мозаики, похожие на бутоны потиры, оклады иллюстрированных книг, стройные светильники, роскошные киоты, мелкие личные вещи, диадемы, гривны, запонки, пуговицы, зеркала, шпильки, все, что было сделано из жемчуга, драгоценных металлов, эмали, яшмы, хрусталя и отполированной лаской рук слоновой кости. И повсюду – от монастыря Студеона до церкви Святого Теодосия, от монастыря Святого Георгия на Мангане до церкви Святого Спаса в Коре, от Святой Марии на Влахернах до Святого Андрея на Крисе – сияли смиренным тихим светом нимбы на иконах святых.

Уличные бои быстро превратились в свирепую расправу, а затем и в невиданный грабеж. Сопротивление полностью прекратилось. Жители Константинополя жалели о том, что родились на белый свет, но дож потребовал строжайше проследить за тем, чтобы они не унесли с собой даже ночь собственной империи. Дандоло приказал – все, что одна рука не сумеет разгромить, другая должна поджечь. Пламя, пожиравшее красивейший на свете город, должно было стать последним, что увидят защищавшие его. С женщинами и детьми, как передал он войску, каждый мог поступать по собственному усмотрению. (И это было еще хуже, чем если бы каждому вынесли приговор.)

Жизни лишали даже грудных детей, для уничтожения было достаточно гадливого замечания: «Этот ублюдок плачет на греческом!» Виллы патрициев грабили до полного опустошения, отнимая под конец и невинность женской прислуги. У тех, кто жил в лачугах, отнять было нечего, но им разоряли на крышах гнезда аистов, единственное, чем они владели. Алчные до драгоценностей и реликвий, захватчики врывались в церкви и монастыри. Робер де Клари описал захваченное лишь в одном из тайников: два кусочка Честного Креста, железо от копья, которым Иисусу пронзили ребра, два гвоздя, хрустальный флакончик с кровью Христовой, одеяние, которое сорвали с Него, перед тем как вести на Голгофу, корона из морского тростника… На Ипподроме победители устроили состязание – ради забавы заставили монахов на четвереньках бежать по кругу. К знаменитой порфировой колонне на Константиновой форуме привязали бродячую собаку, чтобы она выла и скулила над судьбой города всех городов. Бюсты правителей, сделанные из позолоченной бронзы, вымазали верблюжьим навозом. Поросенка обули в две пары красных кожаных туфель и пустили хромать по улицам, сопровождая выкриками: «Василевс идет! Дорогу ромейскому василевсу!» Пьяные воины соревновались, кто дольше сможет мочиться в императорский колодец, а победитель мог в качестве награды взять себе в слуги любого из оставшихся в живых сыновей аристократов. На престол в церкви Святой Софии посадили разнузданную женщину, приказали ей петь, и пока одни самозабвенно предавались непристойным пляскам, другие прямо на алтаре богохульно бросали кости, ставя на кон награбленное…

В это самое время правитель Венеции верхом приближался к Влахернскому дворцу. В выборе дороги он, слепой, руководствовался попадавшими на него брызгами крови, которой были залиты улицы Царьграда от мощенного мраморными плитами Августеума до беднейших кривых проулков на окраине столицы. Главное русло смерти безошибочно вело дожа через несчастный город прямо к тому месту, где сливались доносившиеся отовсюду ужасающие вопли, мольбы о пощаде, предсмертные крики и откуда взлетали крылатые зернышки душ убиенных. Как странно хрустели эти души с изломанными крылышками под копытами коней и озверевших людей. Они не стонали. Просто тихонько поскрипывали. И все. Горлицы, посланные сопровождать их на пути ввысь, возвращаются печальными, со слезами на глазах, далеко не всегда сумев справиться со своим заданием. Рассказывают, что в тот день не умер ни один человек на целом свете за пределами Константинополя – этой пылающей звезды, которая, угасая, падала с земли в голубое небо. Господни горлицы кружили над объятым пламенем городом, стараясь спасти хоть чью-нибудь мученическую душу.

Величественная фигура дожа с покрытым старческими пятнами лицом, одетая в забрызганный кровью горностаевый мех, стремительно неслась мимо колоннад, среди согнувшихся под тяжестью добычи грабителей и обезумевших от ужаса ибисов, выпущенных на свободу из императорских садов. Она неслась среди обезображенных трупов, из разодранных животов которых грязно-белые канюки клювами вытаскивали кишки, а бородачи-ягнятники и луни дрались друг с другом за то, чтобы выклевать глаза. Она неслась среди искаженных ужасом теней и редких крестоносцев, блуждавших в поисках терм и надеявшихся там смыть позор, просто зачерпывая ладонями воду. (Именно по этой причине заплаканный, как ребенок, племянник барона Николя де Сент-Омера утопился в гавани Элефтрион, умышленно войдя в воду при полном вооружении и в доспехах, хотя он не умел плавать. Чтобы такое событие не смущало умы, было отдано распоряжение молчать о нем, но, несмотря на это, слухи продолжали распространяться, так что для их пресечения барон де Сент-Омер вынужден был заявить, что племянника у него вообще никогда и не было.)

И уже на исходе бешеного галопа, перед самой ризницей, Энрико Дандоло дополнил свой облик военачальника начальственным приказанием:

– Подать мне плащ из десяти тысяч перьев! Все остальное, даже самое ценное, можете оставить себе!

Воины заметались. Те, кто был поосмотрительней, попытались отойти подальше, а то и вовсе убраться вон. Было хорошо известно – если дож поднимет веки, не один человек поскользнется на его заледеневшем взгляде, свернет себе шею или сломает какую-нибудь конечность.

И лишь один из них, некий Вилардуен, хронист крестоносцев, весь вспухший от многочисленных картин описанных им смертей, подтвердил, что нечто подобное попалось ему среди сотен порфирных мантий и накидок византийских василевсов.

– Такой, может быть, и уцелел, а то ведь все, что было из пурпура, растащили, этот цвет никого не оставляет равнодушным, – говорил он, обращаясь к Дандоло и роясь при этом в выцветших тканях императорской ризницы, отбрасывая в стороны распоротые покрывала, разорванные пояса, диадемы и браслеты, из которых был выковырян жемчуг…

Наконец предмет поисков обнаружили небрежно отброшенным в угол. Это оказался довольно большой плащ, внешняя сторона которого была сплошь покрыта пришитыми к ней перьями и перышками, большими и маленькими, одноцветными и пестрыми…

Дож принял плащ в правую руку, приподнял его, словно прикидывая, сколько он весит, и разомкнул веки, закрывавшие его заледеневшее зрение:

– Не хватает!

– Несчастные! Что вы наделали?!

– Здесь нет десяти тысяч перьев!

IV

Расследование, скольких перьев недоставало

Уже той же ночью (а может, это был день) провели расследование, которым руководил лично государь Республики Святого Марка. Кому-то отрезали язык, кому-то ухо – дож не выбирал способов получить от свидетелей полное представление о разграблении императорской ризницы, собрав воедино все сказанное и услышанное. Слово за словом перед Энрико Дандоло сложилась картина того, что произошло с чудотворным плащом. Итак, оказалось, а позже это подтвердил и подсчет, что не хватало девяти перьев – ровно настолько плащ был неполным.

Семь перьев похитил Разбойник, ветер болгарского царя Калояна. У этого ветра был нрав крупной сороки, и он, воспользовавшись смятением военного времени, приблизился к границе Византии, рассчитывая поживиться добычей в разрушенном городе.

Одно перо присвоил некто Жоффре, певец, прибывший с крестоносцами, точнее, менестрель, получивший известность благодаря своему исключительно плохому голосу и совершенно лишенный дарования.

Девятое, то есть десятитысячное перо, исчезло неизвестно куда.

V

Бегство

И пока несколько наиболее преданных дожу людей пытались отыскать украденные из скифского плаща перья, а большинство воинов продолжало грабить и жечь Константинополь, третья группа завоевателей, состоявшая в основном из вассалов графа Луи де Блуа, пустилась на поиски Феодора Ласкариса, который возглавлял оборону города. Латиняне не забыли нанесенного им оскорбления. И до сих пор многие крестоносцы и венецианцы чувствовали исходивший от них запах заплесневелой сыворотки, которой Ласкарис облил их этой осенью с крепостной стены возле Друнгаровых ворот. Чтобы отомстить, достаточно было просто схватить храброго военачальника. А то, как его пытать и мучить, было обсуждено уже давно и в деталях.

На горизонте нигде не было видно двуглавых орлов, защитников Восточной империи. Под многократно переворачивавшимся небом кружили пятнистые стервятники, над густо изборожденным морем кричали стаи чаек. Стояла середина третьего дня падения Константинополя, изнемогшее солнце увязло в неподвижном облаке дыма. Повсюду роился пепел. Последние источники света славного города уже угасали, когда шпионы принесли сообщение о том, где находится беглец. Сотня крестоносцев окружила одиноко стоящую башню неподалеку от западных стен столицы, она каким-то чудом избежала разрушения и бушующего пламени. Храбрости Феодору Ласкарису было не занимать, однако осаждавших, расположившихся вокруг башни плотным кольцом, было гораздо больше, чем этого потребовала бы и более солидная военная операция.

Византийцы, всего горстка воинов, придворных, иерархов и несколько женщин с младенцами, увидели, что нет им спасения, и начали готовиться к смерти, прощаясь друг с другом, целуя то, что еще осталось от очертаний их города, тихими голосами моля Господа о прощении грехов. Не участвовал в молитвах один только хронист Никита, малоизвестный автор, всегда находившийся в тени своего прославленного тезки Хониата, постоянно стремившийся, однако, доказать несправедливость своей непризнанности. Весь во власти слова, но, правда, не только слова, но и суетной гордыни, возросшей в нем от того, что именно он и более никто другой, описывает падение Константинополя, этот Никита Неизвестный, как прозвали его для того, чтобы отличать от другого, известного, писал, не переставая, при этом и не замечая ничего вокруг, декламировал написанное:

– О город, город, сияние всех городов, предмет всяческих похвал, прекраснейшая в мире картина, опора церквей, защитник наук, предводитель борцов за веру, путеводная звезда православия, средоточие всех благ! Ты испил чашу гнева Господнего до самого дна, и объяло тебя пламя более страшное, чем огонь пожара, некогда павшего на пять городов!

Тростниковую ручку хронист утерял в военной неразберихе, и ему весьма кстати пришлось белое птичье перо, найденное им при отступлении на одной из кривых улочек. Несмотря на то что латиняне только что не захватили башню, он, как в бреду, нанизывал на спицу повествования слова одно горше другого, не пропуская ни одной петли, ни одного узелка.

– Даже сарацины милосерднее и мягче, чем эти люди, на одеянии которых крест Христов!

Вот так, не сдаваясь, держался этот Никита, исполненный решимости записать все. Для остальных же последний час, похоже, уже наступил. Даже сам Феодор Ласкарис отложил в сторону меч, чтобы в последний раз перекреститься, как вдруг из-за черных складок небес показалось нечто необъяснимое – длинная веревка, к которой была привязана самая обычная деревянная бадейка. И снова один лишь Никита Неизвестный не присоединился ко всем остальным. Ни на секунду не выпуская из рук пера, он продолжал громко зачитывать только что написанное им:

– И хотя все подумали, что перед ними обычный мираж или какое-то дьявольское наваждение, это, несомненно, было проявлением высшей милости! Когда я истолковал им то, что все мы увидели, Феодор Ласкарис ухватился руками за веревку с деревянным сосудом для воды! В добрый час! Латиняне как раз начали выламывать дверь, отделяющую лестницу от помещения, где мы находимся!

И вот как только латиняне принялись выламывать дверь, отделявшую лестницу от верхнего зала башни, Феодор Ласкарис, желая испытать прочность веревки с деревянным сосудом для воды, ухватился за нее руками. Она не растянулась ни на палец, словно где-то наверху была привязана к самому Божьему престолу. Первыми начали подниматься иерархи, женщины передали им в свободные руки детей, а затем и сами стали взбираться наверх. Единственным, кто не заботился о спасении, был Никита Неизвестный. Он продолжал сидеть и, отирая со лба пот и копоть, лихорадочно записывать насыщенные строки потрясающих душу свидетельств. Дверь прогибалась под натиском неприятеля, балка над ней треснула посередине, и совсем немного времени оставалось до трагического завершения событий.

– Ненормальный, тебе что, жить надоело?! Никита, давай к нам, погибнешь! – закричал уже с веревки последний из воинов, поднявшийся вместе с Ласкарисом.

– И хотя мне советовали поспешить, я знал, что ничто нельзя ни ускорить, ни замедлить, ибо ни то, ни другое не приведет повесть к настоящему концу! – громко читал Никита записываемую в этот момент фразу.

– Давай руку! Хватайся, не то погибнешь! – не отступался от него тот, что был уже на веревке.

Никита Неизвестный не обращал на него внимания. Ему казалось, что если он под конец отложит перо, если ради собственного спасения прервет строку или слово, то в тот же миг оборвется и веревка, спустившаяся с небес… И он продолжал писать и произносить записанное вслух:

– Прежде чем спасать перо и записи, мне осталось лишь описать, как меня пронзили копьями. Прости, читатель, если рука моя где-то дрогнула, это не от страха смерти, а от того, что душа моя содрогается из-за страданий нашего города. Итак, навалившись еще сильнее, латиняне выломали дверь…

Итак, за эти недолгие мгновения истекло оставшееся время и латиняне выломали дверь. Никита как раз кончил писать. Встал. И вместо того чтобы схватиться за единственную протянутую ему руку, он вложил в нее свое перо и записи. Словно под порывами какого-то священного ветра веревка с ведром и гроздью людей начала раскачиваться то на десяток локтей влево, то вправо. Латинянам не хватало вытаращенных глаз для того, чтобы вместить в них все происходящее, но одно стало ясно сразу – веревка, тянувшаяся откуда-то с недостижимой небесной высоты, спасла ромеев.

Крестоносцы остались на верху башни. А гроздь людей опустилась далеко за городскими стенами Константинополя. Но не столь далеко, чтобы не было видно, как спасенные, один за другим слезают вниз и скрываются в ближайшей оливковой роще. Деревянное ведро, привязанное к веревке, словно кто-то его потащил, начало медленно возвращаться туда, откуда столь неожиданно спустилось.

Взбешенным латинянам достался один лишь Никита Неизвестный. Будто и не окружали его беспощадные враги, хронист спокойно улыбался, готовый проверить, соответствует ли действительности то, что он написал. Выражение его лица не изменилось и тогда, когда он, исколотый копьями, начал медленно оседать на пол.

Спустя несколько лет в Никее, новой столице Восточной империи, Никита Хониат, один из самых известных ромейских авторов, заканчивая свою известную «Хронику», в которой он весьма обильно использовал записки свидетелей падения Константинополя, нигде не указал имя Никиты Неизвестного. Имя – это судьба. История состоит из сокрытых имен.

 

Восемнадцатый день

I

Ничего не бывает просто так, все происходящее есть часть какой-то повести

Ничего не происходит на этом Свете и ничего по-настоящему не произойдет, если об этом когда-то раньше уже не было рассказано. Раскрылось слово – и вот стал свет. А все дни были записаны в книге тогда, когда еще не было ни одного из них. И было три сказания, три повести, как раз такой ширины, какими стали Небо, Вода и Суша. Первый огонь жарко разгорелся тоже в предании. И многоликая травка проросла, и белый кедр подпер небо только после того, как это было описано в тысячелистной истории растений. То же и со зверьем разным, со львом, буйволом, козой, щеглом, галкой, клопом, гусеницей, белугой и улиткой. Рождение, жизнь, смерть – хоть князя, хоть землепашца – сначала происходят в какой-нибудь повести. Путевые заметки осваивают пространства, тянут ниточки дорог там, где им место. Даже гам, доносящийся с рыбного рынка, сначала был записан в одной чрезвычайно важной хронике. А если сейчас ты скажешь, что не веришь в это, имей в виду: твои слова – это лишь фрагмент одного из многочисленных бесплодных научных споров. Следовательно, как и написано в самом начале одного короткого рассуждения о повествовании – ничего не бывает просто так, все происходящее есть часть какой-то повести.

II

Падшие повествователи, тирания властелина истории

Удивительно, чем ближе к нам какая-нибудь вещь, тем менее вероятной она кажется. Существуют падшие рассказчики повестей, хотя существуют они не вполне, не так, как все остальное, не совсем таким образом. Родились они в незапамятные времена, наверное, и сами не помнят, когда. Они такие древние, что смерть с неведомых пор ходит за ними по пятам, несмотря на то, что они на самом деле и не живут, что жизнь их – это просто очень длинный вымысел. И если бы не вымысел, то их число бы сначала уменьшилось, а потом они бы полностью исчезли и их поглотило забвение. Поэтому падшие повествователи создали особое пространство историй. Стоит им хоть разок на мгновение мелькнуть в какой-то истории, и они уже поселяются в ней, желательно тайным образом, чтобы их никто не смог узнать, когда они появятся в следующий раз. Чуть-чуть в одном рассказе, чуть-чуть в другом, так они и поддерживают свое жалкое существование.

Вначале, задолго до падения, рассказывая о первых звездах, первых каплях, первых зернах, первых людях, рассказчики, тогда еще молодые и сильные, тщательно подбирали слова, старались, чтобы каждая мелочь пошла на благо следующим поколениям. С течением времени, когда было изобретено почти все необходимое, они стали все больше думать о себе и рассказывать только для того, чтобы продлить собственное существование. В старости, утратив все чувства, кроме желания выжить, они разучились и любить, и ненавидеть, и только жадно создавали историю, историю, как можно более длинную, не заботясь о том, какой она окажется.

Есть основания подозревать, что именно падшие повествователи стали причиной первого братоубийства. Видимо, мир казался им недостаточно большим, и они принялись алчно расширять его, выходя за рамки первоначальных человеческих мерок. Это открывало новые, большие возможности. Создавался порочный круг, возобновляющий цели, для которых были предназначены повествователи. И вот уже сотни и тысячи человек гибли в какой-нибудь битве только для того, чтобы некий повествователь занял место властелина истории и так или иначе некоторое время пожил в своей повести, созданной из грешных и эгоистичных побуждений.

Таким образом, стали изгоями обычные люди, сохранившие верность речи, или же дьячки, посвятившие себя письму и осознающие значение каждого слова. Они теперь могли добраться лишь до какого-нибудь граничного повествования, чтобы что-то исправить и переделать в те редкие часы, когда властелин терял бдительность. В остальных случаях их просто изгоняли, а созданные ими небольшие повести объявляли апокрифическими, подло предавали их забвению или обкрадывали, удаляя из повествования самые главные события, а нередко просто сжигая их. Иногда властелинам истории казалось, что и самый большой костер недостаточно велик, чтобы сжечь на нем какую-нибудь повесть (что в самом деле недалеко от истины), и тогда они сжигали города, переселяли целые области, стирали с лица земли государства и даже держали под гнетом постоянной тирании некоторые народы, особенно те, которые любят сказки.

Особым гонениям подвергались женщины, причем более всего те, которые зачали своих детей в полнолуние. Считалось, что они вынашивают особый плод, ребенка, отличающегося от всех остальных, и что такой ребенок, став взрослым, может начать рассказывать повести, направленные против деспотической власти. Распознать таких женщин можно было по той особенности, что беременными они были только во сне и их беременность длилась гораздо дольше, чем обычно, – по меньшей мере 27 месяцев. Не потому ли со страхом и с надеждой ждут первых схваток, первого детского плача и первого лепета младенца? Со страхом перед властелином истории, нечестивым демоном, страшным пособником сил ада. С надеждой на новое, лучшее поколение.

III

Как сделать так, чтобы каждая сторона камня была повернута к Господу

– Вот так! – говорил боголюбивый король Драгутин, поминутно сходя с коня и переворачивая любой мало-мальски крупный камень, голыми руками очищая его от лишайников и мха, распугивая букашек и дождевых червей и разоряя гнезда со змеиными яйцами и старой кожей.

– Или так! – восклицал он ввысь, пока пробирался по кручам через густые заросли одновременно с хромающей болью, которая следовала за ним по пятам еще с тех пор, как он сломал ногу, и стараясь не упустить возможности оросить подножья огромных скал с северной их стороны нежным светом зари, дарованным нам Создателем и зачерпнутым на Востоке израненными ладонями.

– И так! – приговаривал снова и снова после того, как помещал в каждую расселину в земле столько песен, сколько могло в нее вместиться, и для такого дела у него никогда не было нехватки славословий, какими бы темноглубокими ни были эти трещины.

Да, именно так король Драгутин терпеливо пробирался через северные области сербской земли, упорный в своем намерении повернуть к свету каждый камень, осветить лучом света каждую тень, засыпать песнями все ростки из ада…

А ввиду того, что такие разнообразные труды требовали особой кропотливости, Драгутин продвигался вперед весьма медленно. Правда, иногда он оказывался совсем рядом с Жичей, буквально в одном дне хода, однако стезя собственных замыслов вновь уводила его в сторону. Стоило ему вместе со свитой решительно взять направление на монастырь, как тут же он начинал то и дело останавливаться, передвигаться на коленях, выбирая наиболее каменистые участки пути, словно не чувствуя телесных страданий, которые всегда ждут того, кто выбирает свои собственные пути. Стоило игумену Григорию, наблюдавшему за королем через окно нынешнего, вдаль глядящее, понадеяться, что он вот-вот подоспеет на помощь, как тот резко сворачивал в сторону, узнав, что где-то есть заветный дуб, или какая-нибудь маленькая церковь, или развалины храма, уничтоженного землетрясением, то есть место, с которого особенно хорошо обращаться к Богу, ибо оттуда слово человека яснее и быстрее доходит до Господа и Он лучше слышит людское покаяние. Добравшись до такого места, Драгутин начинал усердно подстригать разросшиеся папоротники, переворачивать замшелые камни, вспахивать пустоши, делая это соответственно чистоте собственного разума и души. Поначалу соратникам короля такие старания казались дурным плодом обычной нерешительности, однако позже и они начали присоединяться к его усилиям подарить небесам отражение лучшего.

К тому же, словно и без того не было достаточно причин для задержки, этот боголюбивый государь выводил на истинную дорогу и встречавшиеся на пути группы богумилов, заплутавших среди гонений и беззаконий собственной ереси. Велико милосердие поднять оступившегося. Велика радость видеть, как грешник снова возвращается к вере отцов своих.

Еще, словно не испытывая страха перед болезнью, государь прямо в самое ухо шептал ласковые слова утешения бродячим прокаженным. А там, где бальзам слов был беспомощен из-за того, что болезнь зашла уже слишком далеко, он молча, припав щекой к щеке больного, смачивал своими слезами его страшное, обезображенное лицо. И удивительно, эти теплые слезы облегчали страдания неприкасаемых лучше любой, самой мягкой повязки с бальзамом…

И так далее, и так далее, и только так действовал этот государь.

Бед на земле слишком много.

Тот, кто любит благодеяния и за спасение души с невидимыми коварными бесами воюет, всегда долго добирается до нужного места.

IV

А с другой стороны, на Юге сербской земли

А с другой стороны, в те же дни и часы, только на Юге сербской земли, брат Драгутина, велико-именитый король Милутин, не останавливаясь, спешил вперед. Когда рыбья косточка преградила его войску проход через ущелье Ибара, он вернулся назад, почти к самому Сврчину, и двинулся обходными путями к терпящему бедствие монастырю. Переворачивать камни у него времени не было, он даже не заезжал в церкви, построенные им ради спасения своей души, только один раз он ненадолго задержался в одном месте, оно называлось Грачаница, чтобы внимательно рассмотреть скрещение солнечных лучей, которые напоминали полностью готовые леса для строительства будущей церкви, посвященной Благовещению Богородицы. Не сходя с коня, государь трижды перекрестился и сказал главному мастеру:

– С Божьей помощью начинайте! Но только точно следуя солнечным линиям! За каждый правильно положенный кирпич вам заплатят перпером! За каждый кирпич, положенный криво, прикажу, чтоб каменщикам руки сковали железом, пока не научатся работать!

А потом, отъехав уже довольно далеко, что-то вспомнил, остановил коня, повернулся и крикнул:

– Когда подойдете к концу, купол воздвигайте соответственно вечернему плетению лучей!

После этого государь повернул на Восток, с небольшим отклонением в сторону Севера, решив обойти стороной высокие горы и окольным путем выбраться в долину, где возвышается храм Святого Спаса. Скорость, с которой продвигался король Милутин, не позволила ему основательно продумать, существует ли способ благополучно миновать место, называвшееся Чертовы косогоры. Как иначе объяснить, что все свое войско он бросил именно туда, куда даже птицы поднебесные старались не залетать.

Чертовы косогоры представляли собой голый крутой склон горы, лишенный всякой растительности, которую с него, казалось, просто грубо содрали. Здесь не удержались ни самое маленькое деревце, ни куст, ни жесткая, жилистая трава, вообще никакая жизнь. Считалось, что сам нечестивый по ночам заглядывает сюда, чтобы почесаться об этот склон, как обычно чешутся о излюбленное дерево звери, после чего утром охотники находят в складках коры застрявший зуд и щетину. Именно поэтому редко кто приближался к Чертовым косогорам, и здесь даже при свете дня были постоянно слышны разбросанные по окрестностям хриплые звуки, сиплый лай и громкий шорох трения. Тропа, пролегавшая возле этого проклятого места, была узкой, и ширины ее недоставало для того, чтобы идущий по ней человек сделал хоть на самую малость неверный шаг.

Но мало было на свете такого, чего король Милутин опасался. По повести он двигался так же, как и по жизни, – стремительно и энергично. В ризнице его дворца в Скопье имелось множество разных повествований, предназначенных как просто для развлечения, так и для того, чтобы его возвеличивать. Этими последними, превозносящими короля, одаривали народ по большим праздникам, чтобы потом, с изумлением пересказанные, они распространялись по всей стране. Кроме того, кое-что преподносили иностранным посольствам. Правда, далеко не всегда повести эти были вполне безопасны – однажды, проносясь через какую-то из них, где упоминалось о том, что он отобрал у брата престол, Милутин вдруг ощутил сильную боль прямо посреди совести, ему показалось, что кто-то его грызет. В другой раз, в другой истории, он решил во что бы то ни стало, хоть ценой собственной жизни, оседлать единорога и не успокоился, пока так и не сделал. А в третий раз он встретился с несказанно красивой волшебной женщиной-драконом, в огненных объятьях которой заживо сгорел не один храбрец. К сожалению, о том, что между ними происходило, не может рассказать никто, единственным свидетельством было огромное облако сверкающих искр, из которого на горы Рашки еще долго падала серебряная чешуя, что же касается самого короля, то, вернувшись во дворец, он так хотел пить, что постель ему пришлось постелить прямо среди волн полноводной Моравы, разделив их пробором. Воронку в воде, в которой он проспал три дня и три ночи, позже стали называть водоворотом короля Милутина. После этого приключения государь сербских и поморских земель взял на службу одного пажа родом из благородной семьи, который на всякий случай заранее проверял повествования, подобно тому, как особые слуги у других правителей перед трапезой пробуют приготовленную для них пищу.

– Трусы! Неужели из-за пустых россказней мы будем терять драгоценное время?! Бабы мне в войске не нужны! Пусть дома сидят, пряжу прядут да у цыплят вшей ловят! – высмеивал он на подходе к Чертовым косогорам тех, кто не обладал его решительностью.

Как бы то ни было, кому-то храбрость натянула уздечку, кому-то стыд, но кони тронулись. Поначалу все шло гладко. Колонна двигалась по узкой тропе, и единственная странность состояла в том, насколько пустынно было вокруг. Словно вся жизнь в этих местах оцепенела, замолкла.

V

Встреча повести и истории

Перед королем Милутином, опираясь на палку, стоял человек с высушенной тыквой. Государь сербских и поморских земель распознал в глазах прохожего прошлую ночь и понял, что путник идет издалека и что ему пришлось преодолеть глубокий мрак.

– Ты встал нам поперек пути! – сказал король.

– А ты – мне! – ответил незнакомец.

– Все дороги этой земли принадлежат мне, в этой стране я, милостью Божьей, самодержец! – Король добавил к своему голосу гнева.

– Дорожная пыль, может быть, и твоя, но всему остальному я хозяин!

– Мы не имели намерения брать на службу еще одного шута! – рассмеялся Милутин. – Убирайся!

– Говорят, что болгары и куманы осадили Жичу и ты двинулся на помощь монахам…

– Верно, пустомеля! А теперь пошел вон! Правильно говорят, мы спешим избавить от бед бывший престол архиепископский!

– Однако, Милутин, говорят еще и то, что туда ты не попадешь, туда не ведет та повесть, по которой ты сейчас едешь… – тихо возразил человек с палкой и тыквой.

– Прочь с дороги! – еще больше разгневался великоименитый король и поднял коня на дыбы так, что голова его собеседника оказалась на уровне копыт. – Мы сами принимаем решения о том, куда направиться и когда прибыть на место! И только от нашей воли зависит, захотим ли мы идти в обход или напрямую! Там, где остался след наш и нашего войска, там, прохожий, и повесть и пути земли Рашки!

– Смешной ты человек! Неужто не понимаешь, что оказался здесь только для того, чтобы сыграть свою роль в этой повести! И своими шагами, и своим мечом, и своим голосом! – Сказав это, незнакомец исчез, причем столь стремительно, что королевский конь даже не задел его своими копытами.

Государь огляделся вокруг. И слева, и справа были Чертовы косогоры, наполненные пустотой и мелкой щетиной со спины нечестивого. Вместо неожиданно исчезнувшего незнакомца на тропе стояла треснувшая сухая тыква. Из нее густая, как грязь, сочилась неиссякаемая тьма, обвивая ноги воинов и копыта коней. Из головы колонны Милутину сообщили, что и обычная ночь вдруг опасно вклинилась в бок войска…

Очень скоро мрак почти полностью накрыл Чертовы косогоры. Прошло совсем немного времени, меньше четверти часа, как не стало видно и последнего проблеска света – огонька в удаленной на семь дней пути Савиной келье на верху притвора храма Святого Спаса. Там неожиданно очень некстати возник странный сквозняк, он накренил лампаду и выпил из нее остатки масла. Когда затрещали искры, игумен Григорий очнулся от глубокой молитвы, захлопнул окно нынешнего, вдаль глядящее, спиной прислонился к ставням, а душой снова припал к молитве: «Господи, не попусти злонамеренным, чтобы нас и наши…»

Погруженный в нее, преподобный не слышал того, о чем говорили за окном:

– Государь, дела наши – хуже некуда. Тот незнакомец был вовсе не человек. И эта тьма вокруг тоже не обыкновенная тьма. Государь, это нас проглотила…

– Кто это? Кто? – пытался что-то нащупать во мраке голос короля, бросаясь то влево, то вправо.

– Имя мое маленькое. Даже если ты услышишь его, государь, не запомнишь…

– Да кто ты такой, отвечай! – словно слепой сердито спрашивал король.

– Положение мое низкое. Даже если ты его увидишь, государь, не заметишь. Не хотел я тебя раньше беспокоить, знаю, что ты бы и не оглянулся…

– Ты не воин, голос у тебя слишком мягкий! Здесь, на Чертовых косогорах, ты не живешь, домов поблизости не было! Неужели ты оказался тут только затем, чтобы зубы нам заговаривать?! – Милутин по-прежнему размахивал во все стороны гневным криком.

– Не буду ходить вокруг да около, государь, но только нет такой повести, в которой бы ты добрался до Жичи.

– Как это так?! Может, нам послать кого-нибудь в Скопье? Там, во дворце, в ризнице, лежит множество разных повестей, которые нас превозносят, – ответил король, теперь, правда, совсем тихо.

– Разве я не сказал тебе, государь, что обычного пути отсюда нет? А если бы такой и был, то намеренно составленные и преувеличенные похвалы здесь все равно не помогут. Повесть, государь, повесть нужно иметь, а не преходящий венец славы.

 

Девятнадцатый день

I

Неполная повесть за неполной повестью, все глубже в бесконечный лабиринт

Богдан искал. Действительно, Видосав, каменщик, заделывавший окна, не преувеличивал, настоящих окон считай что и не было. И рамы, и то, что было видно за ними, хотя бы ненамного, но отступали от прислоненного отвеса. В домах, построенных недавно, расхождение между действительностью и тем, что видно, было столь значительным, что в эти вневременья могли запросто поместиться десятки лет, а иногда даже целая жизнь средней продолжительности. (В таких расщелинах времени часто свивали себе гнезда птицы-главогузки. Эта птица известна тем, что с равным успехом может существовать в двух разных временах, никогда при этом не зная, какая часть тела у нее куда смотрит.) Окна в старых домах, как оказалось, бесчисленное число раз перемещали с места на место, замуровывали, перераспределяли, снова переделывали, причем всегда оправдывая это «реконструкцией», так что даже имея на руках подлинные строительные планы, было невозможно установить, как они первоначально выглядели и где находились окна Кроме того, следовало учитывать, что дело состояло отнюдь не в том, что раньше было меньше неправды, просто эту неправду не так ловко маскировали.

Тем не менее Богдан упорно продолжал поиски. А того, кто ищет, подстерегает много опасностей. Особенно в военное время. Никому не понравится, если ты будешь заглядывать к нему в окна, а тем более если станешь указывать на разницу между воображаемым и истинным. С другой стороны, власть всегда имеет своим основанием богатейшие и как бы реальные картины, однако реально далеко не все из этой «реальности». Если бы каждый человек хоть на малую малость преуменьшил лживость видимого, никакая власть не удержалась бы надолго. Вероятно, поэтому так презрительно все отмахиваются от отвеса, этого древнего приспособления, сделанного предельно просто из чего-нибудь тяжелого, прицепленного к обычной тонкой веревочке. (Не случайно законы некоторых наиболее предусмотрительных государств под угрозой строжайшего наказания ограничивают длину веревочки, с тем чтобы она не превышала расстояния от кончика носа до указательного пальца вытянутой руки.)

Кроме того, большинству людей вовсе не хотелось усомниться в собственном зрении, в том, что с ними происходило изо дня в день на протяжении десятков и десятков лет. Немного было таких, кто замечал мелкие нелогичности. Так, одна весьма пожилая дама доверительно сообщила Богдану шепотом:

– Молодой господин, моя квартира всегда выходила и выходит на парк. И я очень часто наблюдаю за птицами. Кладу на подоконник вышитую подушечку, опираюсь на нее локтями, опускаю в ладони лицо и целый день пересчитываю щебетуний. Но уже очень давно меня мучит вопрос: как это так, что ни одна из этих чудесных птиц ни разу не посетила меня, ни разу не залетела ко мне в окно? Я и соседей расспрашивала, и никто из них тоже не припомнит, чтобы птица навестила их. Все в один голос твердят, что в окна проникает гарь, городская вонь, шум улицы, а птицы – никогда. Положим, златокрылые дикие утки – это редкость, но ведь озябших воробьев или трясогузок полным-полно. Вот я и думаю, что как ни посмотри, получается одно и то же – или этих птиц просто не существует, или мы сами каким-то образом сходим на нет.

В другой раз Богдан познакомился с человеком, который уже много лет жил в полуподвале и имел возможность постоянно наблюдать за шагами тысяч и тысяч прохожих.

– Я смотрю на них очень внимательно и поэтому понимаю, до чего мы докатились, гораздо лучше тех, кто живет в мансарде, – сказал он кратко. – Раньше все куда-то неслись, спешили, шагали широкими шагами. Потом народу стало все меньше и меньше, шаги сделались уже, и в конце концов все свелось к очередям за хлебом перед пустыми магазинами и к ожиданию перед закрытыми посольствами, которое подкармливается слабой надеждой. Правда, еще осталось много тех, которые где-то маршируют, но я не уверен, понимают ли они, куда идут.

И потом, уже в совсем третий раз, Богдан разговорился с парнем приблизительно своего возраста, который как-то раз, глядя в окно на послеполуденную площадь, узнал вдруг в одном прохожем самого себя, только постаревшего так, словно стоял перед концом жизни:

– Я позвал его, то есть самого себя, по имени. И ясно увидел, как тот, другой, обернулся, как испуганно посмотрел в мою сторону, втянул голову в плечи, спрятал лицо в поднятом воротнике и постарался, несмотря на то, что хромал на правую ногу, поскорее убраться из моего поля зрения. Я крикнул ему вслед, но этот старик быстро заковылял в сторону и скоро потерялся из вида. Мне хотелось выскочить из дома, попробовать его догнать. Но интуиция подсказывала, что ни в коем случае не следует двигаться с места, менять положение и угол зрения, под которым я смотрел в окно. Прошел день. Мне удавалось отгонять от себя сон. Свой мочевой пузырь я обмануть не смог, пришлось мочиться прямо на месте. Прошел второй день. Правая ступня у меня совершенно онемела, стала как деревянная. Меня мучили жажда и голод. Жалкой пищей иногда служила какая-нибудь мушка, неосторожно залетевшая мне в рот. На третий день у меня начались сильные боли. Я уже было решил отказаться от своей затеи. Но перед самым устьем полудня он, то есть я сам, только старый, появился снова. Я почти не дышал. Не знаю откуда, но мне было известно, что почти не дышит и он. Мне казалось, что, пока он шел в мою сторону, прошли годы, а шел он очень неуверенно, и только тут я понял, что вместо правой ноги у него протез. Под самым моим окном он остановился, поднял голову. Мы молча смотрели друг на друга. Одновременно и у него, и у меня на глазах появились слезы. Когда он снова захромал в какое-то никуда, я рухнул на стул и стал ждать повестки из военкомата.

Вот так, неполная повесть за неполной повестью, перед Богданом открывался огромный лабиринт, связанный с окнами. Множество входов заканчивалось никуда не ведущими выходами, после более внимательного рассмотрения большинство отверстий проявляло свою поддельную природу, разгневанно ревели сквозняки, дико клубилось время, лишь одна из многих трещин вела куда-то дальше, но потом вдруг все заканчивалось неожиданным тупиком, стеной или же кружным путем дорога возвращала путника назад. Окна непреодолимо манили Богдана, ему было трудно противиться желанию заглянуть и углубиться в них, но, казалось, какое-то волшебство не давало ему потеряться в этом зияющем лабиринте и разминуться с самим собой.

Вернувшись назад, он постоянно все громче и громче вопрошал:

– Куда мы попали?

– Где же мы оказались?

– Боже, недремлющее Твое око видит ли, где мы находимся?

II

Акционер Общества по торговле годами Новой истории и его дочь Дивна

Дивна Танович была дочерью белградского акционера Джурджа Тановича, одного из основателей Общества по торговле годами Новой истории. В начале XX века Королевство Сербия делало попытки догнать ушедшую далеко вперед Европу, поэтому недостающие периоды закупались оптом, главным образом через это объединение акционеров. Купленные промежутки времени на судах доставлялись вниз по течению Дуная в тысячах и тысячах мешков. Получить более детальное представление об их содержимом можно было только в белградском речном порту после распаковки груза. Лучшие годы наиболее важных эпох как прошедших, так и будущих, сразу же отделяли от общей массы и отправляли ко Двору, в Государственную казну или же выставляли на торги на закрытых аукционах, где всего лишь десяток зарубежных дней мог стоить столько же, сколько и все фамильное наследие. Остаток, а по сути дела большую часть, сомнительную на вид, а нередко и прогорклую, расфасовывали в газетные фунтики и продавали по всем провинциальным сербским городам в обычных магазинчиках и лавках, торгующих всякой всячиной. Общество по торговле годами Новой истории получало огромную прибыль. Тем более что взамен европейские партнеры хотели получить не деньги, а некоторые особые вещи, которые в Западных краях давно исчезли. На тех же самых разбухших судах, только теперь уже вверх по Дунаю, перевозили застольные тосты и здравицы, отборные сновидения, заговоры против сглаза, узоры и орнаменты, змеиную чешую, умение сливать страх, в то время как собственная действительность чахла и повсюду расцветало чужое прошлое и будущее. В эти смутные времена Джурдже Танович и начал выделяться среди других своей предприимчивостью и вскоре превратился в одного из самых богатых белградских торговцев.

Совершенно беспощадный в биржевых делах, Джурдже, давно уже вдовец, по отношению к своей дочери был очень мягким и готовым вести себя соответственно повести, которой и заслуживает единственная дочь из столь состоятельной семьи. Однажды Дивна получила в подарок черный концертный рояль, отяжелевший от серьезной музыки, его вместе с настройщиком приволокли из Буды на повозке, запряженной шестью лошадьми. Ее платья приезжали к ней из Парижа – в одном сундуке они сами, в другом их шелест, а в третьем вздохи молодых людей, которые и приличествуют в таких случаях. Комплиментов у барышни Танович было по дюжине на каждую отдельно взятую часть ее стройной фигуры, кроме того, она имела по меньшей мере одного учителя в каждой более или менее важной духовной области. Кроме бесчисленных вещей, которыми может гордиться любая девушка на выданье из богатого дома, для нее в заснеженный Белград каждую зиму доставляли в больших судовых ларях солнечные лучи с Лидо, они были красиво расчесаны сверху вниз, а не перепутаны как попало, что обычно случается с теми лучами, которые привозят из глубины континента. Для того чтобы повесть была еще красивее, Дивна каждую весну получала в подарок серебряный лунный свет с Французской Ривьеры, который был просто необходим для апрельских и майских романтических мечтаний. В летние месяцы специально для нее с берегов Луганского озера доставляли свежесть, которая позволяет легко дышать и свободно и бодро двигаться даже в вялые, придавленные влажной жарой дни. А осенью лишь одна она могла похвастаться легкой октябрьской позолотой из Праги, скроенной точно по высоте ее лба.

Благодаря всему этому (но главным образом по причине того, что иногда она появлялась с вышивкой, сделанной тенью обычного дерева каштана на обнаженных плечах) Дивна Танович была хорошо известна в Белграде. Ни у одной девушки не было даже приблизительно такого прелестного силуэта, как у нее, и никто не умел так великолепно держаться, с какой стороны ни посмотри. В тех гостиных, где старались предложить гостям как можно более изысканное угощение, к вечернему чаю подавали разные маленькие предположения:

– А известно ли уже, кто станет счастливым женихом?

– Да что вы говорите, не может быть!

– Умоляю, не мучайте меня неизвестностью, будьте так любезны, передайте еще кусочек!

В следующий раз праздничные пирожные посыпали тончайшими описаниями ее красоты. Такой особый род беседы пробовали и многие иностранцы, оказавшиеся в маленькой балканской столице. Вкус этих описаний они потом пересказывали и у себя на родине, так что слухи о Дивне Танович разнеслись весьма далеко, говорили даже, что они пересекли океан и достигли крупнейших американских городов.

III

Портрет девушки в жаре и тени каштана

В начале лета 1913 года из Вены в Белград приехал известный торговец, по образованию архитектор, всеми уважаемый Андреас фон Нахт (что, правда, было не вполне достоверно, потому что в Вене считали, что он из Баден-Бадена, в игорных домах Баден-Бадена его знали как расточительного венгерского барона Андраша, а как-то летом на Балатоне один чахоточный сербский поэт узнал в нем «просто вылитого» Андреевича, потомка того самого единственного Андреевича, который более двухсот лет назад, вступив в рыцарский орден Марии Терезии, согласился каждое четное время года быть католиком, и благодаря такой разнице со временем получил баснословную прибыль). Но это все не столь важно, ибо этот человек, прибывший из Вены, привлекал внимание самим тем, что был иностранцем, а если добавить к этому трость орехового дерева с вырезанными на ней непонятными знаками и письменами, монокль с затуманенным стеклом, пятнистую высушенную тыкву, прибывшую вместе с его чемоданами, необыкновенно длинные фалды его слишком теплого редингота и перо ворона, торчащее вместо часов из кармашка жилета, – итак, если добавить все это, то надо сказать, что ни один из тех, кому приходилось увидеть его, не обошелся без воспаления взгляда. Но местечковое любопытство довольно быстро насытилось – иностранец приехал торговать, он предлагал какие-то будущие акции, а взамен хотел приобрести кое-что из местных повестей.

Даже не дождавшись изложения условий, Джурдже Танович тут же согласился заключить сделку. Предприятие казалось весьма перспективным. На первом же этапе он мог импортировать сразу целых четыре увязанных друг с другом года, четыре, как обещал ему продавец, сверх всякой меры тяжелых года, на которых он, расфасовав их в фунтики из газетной бумаги, мог заработать гораздо больше, чем обычно. По сравнению с такой прибылью пара повестей не казалась слишком большой ценой. И уже на ближайшем заседании правления Джурдже Танович решительно выступил за то, чтобы Общество по торговле годами Новой истории за счет Королевства Сербии купило целиком четыре года – с 1914 по 1918 – час за часом, день за днем, без пропусков, все подряд, в соответствии с ходом событий.

– Повести?! Тоже мне чудеса! Выбирайте! Неужели из-за такой ерунды нам оставаться без будущего! В нашей стране такого добра больше, чем нужно! – такими аргументами он убедительно справился со своими противниками.

Пока будут оформлены все необходимые документы, да еще и из-за того, что Андреас фон Нахт выразил желание лично присутствовать при прибытии первых партий груза, ему предложили провести ближайшие два-три месяца в доме Тановича – удобном трехэтажном здании с роскошным садом во внутреннем дворе.

В течение июня и июля на причалах дунайского порта Белграда царило оживление, сюда то и дело прибывали суда, полностью загруженные будущим временем. На этот раз каждый день был упакован в отдельный опечатанный ящик. Андреас фон Нахт внимательно следил за тем, чтобы все они были аккуратно сложены в хранилище Государственной казны и чтобы ничего из грядущего не перепуталось и не затерялось. Свободное от одной до другой поставки время он использовал на то, чтобы наблюдать за отблесками солнца в Дунае или с помощью посеребренных инструментов измерять углы солнечных лучей и способы, которыми они прогревают кроны деревьев в саду дома Тановича. С дочерью хозяина дома он почти не разговаривал, хотя почти каждое утро, полдень и вечер старался украдкой прикоснуться к коже Дивны.

– Действительно, ваша красота не уступает рассказам о ней, которые я смаковал и на Штефансплатце, – всего лишь один раз обратился он к ней, когда в саду их настигло неприятно долгое молчание.

Потом он повернулся в сторону дома и молча удалился. Дивна заметила, что слишком длинные фалды его редингота бесследно уничтожают следы его ног. Если бы не раздавленные муравьи на дорожке, посыпанной белой речной галькой, можно было бы подумать, что по ней давно уже никто не проходил. Увидев такое, Дивна вся обмерла и впредь старательно избегала встречи с иностранцем, нетерпеливо ожидая, когда же подойдут к концу его дела и он наконец покинет их дом.

Между тем изначальные замыслы Андреаса были совсем другими. В то утро, когда в деловых отношениях должна была быть поставлена точка, торговец потребовал в качестве платы повесть о единственной дочери Джурджа.

– Ах, господин Танович, ну кому нужны описания вашей прекраснейшей дочери на этих задворках Европы! Здесь такое просто некому слушать! Это слишком большая повесть для такой маленькой страны, как ваша!

– Вы шутите?! Неужели вы не понимаете, что, несмотря на все мое богатство, она единственное, что у меня есть! – подавился улыбкой несчастный отец.

– Да нет, это вы не понимаете! Прошу вас, друг мой, заплатите то, что вы мне должны, и на этом расстанемся! – ответил фон Нахт непререкаемым тоном.

– Может быть, я могу предложить вам какую-то другую повесть?

– Не может быть и речи! Меня это не интересует! Итак, я жду, что вы выполните условия договора!

Джурдже Танович не смог ничего возразить. Он лишь закрыл глаза в знак согласия, а может быть, просто зажмурился, стыдясь самого себя.

В те поздние полуденные минуты Дивна ни о чем не подозревала. Как и обычно, она сидела на своей скамейке, одетая в августовскую жару с нежно наброшенной поверх нее шалью из тени листьев каштанового дерева, которых было так много в их саду. Иностранец сообщил, что в этот вечер он отправляется в Пешт, а оттуда в Вену. Пакуя свой багаж, он рассказывал еще и о том, что ему предстоит подписать очень важный договор в Вердене… Подумаешь, какая важность, важно только одно – этот неприятный человек уходит из ее жизни. Дивна поправила тень каштана на своих обнаженных плечах и мечтательно запела какую-то мелодию. Ведь повесть без мелодии стоит немного. Увлекшись этим, девушка слишком поздно подняла взгляд. Точнее, она подняла его как раз в тот момент, когда смогла увидеть, как Андреас фон Нахт смотрит из окна ее дома, как он вставляет в оконный проем какую-то богато украшенную резьбой раму, а потом, достав из кармашка жилета вороново перо, ставит свою подпись: «А. von N.».

Окна больше не было. Ото всей этой повести остался только крик девушки:

– Отец, заклинаю вас, не отдавайте меня!

IV

Он осторожно потряхивал окно, словно это сито для мытья золота

Очень скоро дом Тановича приобрел репутацию проклятого места. Прежде всего буквально за одну ночь исчез его великолепный сад, а двор заполнился отвратительным серым туманом. Джурдже бросил торговлю, уволил всех слуг, заперся дома и не принимал даже ближайших друзей, он презирал себя настолько, что перестал разговаривать с самим собой. Снаружи, через окна, иногда было видно, как он блуждает по дому, время от времени колотясь головой о стену. Так его и нашли лежащим на полу возле стены как раз в тот день, 11 октября 1915 года, когда австро-венгерская армия окончательно заняла Белград. Лоб его был разбит и испачкан кровью и известкой. Ввиду отсутствия наследников после освобождения города здание отошло к районному фонду строений и помещений. В период между Первой и Второй мировыми войнами дом Тановича использовался в самых разных целях. В нем размещались то дом инвалидов войны, то общежитие для чиновников из провинции, то склад, то типография известного книгоиздателя. И никто здесь долго не задерживался. Все его обитатели жаловались на доносившиеся откуда-то из стены звуки, напоминавшие женское пение. И даже после второй большой войны никто не захотел здесь жить. За несколько десятилетий дом пришел в запустение, и в конце концов его решили снести.

Богдан купил вид из окна этого печального здания за мизерную сумму. Чиновник, занимавшийся вопросом купли-продажи, не мог прийти в себя от изумления – кому и зачем может быть нужна такая вещь? Если посмотреть через окно изнутри, увидишь самую обычную улицу, каких повсюду полно, а если посмотреть снаружи, то и того меньше – голые стены, то там, то здесь клочья паутины, да пару ржавых гвоздей. И действительно, когда Богдан принес окно домой и долго прилаживал к нему отвес, все именно так и было. Не считая, правда, одной детали. Стоило выправить окно в соответствии с инструментом, состоящим из обрывка веревки и свинцовой слезы, как в нем периодически возникало мимолетное отражение, отбрасывавшее на пол подобие тени каштанового дерева.

Богдан день за днем проводил возле этого окна. Как только он ни пытался сделать его прозрачным! Ногтями отскребал плесень. Сетью вылавливал сумрак. Ему удалось населить окно веселыми звонкими голосами, вдохнуть в него свежий воздух. Он выпустил в него крапивника, соловья, зарянку и щегла. И даже одного лирохвоста, чтобы он своим щебетом разгонял сырость и гниль. А потом еще и голодного удода, который склевал невероятно размножившихся долгоносиков. Целыми часами Богдан осторожно потряхивал окно, словно это сито для мытья золота. И именно благодаря этим действиям реально появилась часть кроны каштана с новой молодой веткой в виде женского голоса, тянущегося в прекрасной неизвестной мелодии.

Потом дело пошло быстрее. У каштана появлялись все новые и новые ветки. Потом показалось еще одно дерево. Третье принесло с собой клочок неба. Потом он увидел дорожку, посыпанную белой речной галькой. Август. Клумбы с цветами. Траву. Потом голос, как нить, повел его к силуэту на скамейке. И вот однажды утром в полном великолепии возникла вся картина – сад и в саду тихо напевает девушка.

Сначала Богдан и Дивна разговаривали через окно. Потом он начал спускаться в сад. Повесть о дочери Джурджа Тановича, к которой годами никто не прикасался, оказалась совершенно полной, ничто из ее красоты не пострадало… Хотя уже началась осень, в окне по-прежнему стояло лето. Потом пошли дожди, задули зимние ветры, но в окне продолжали сиять горячие лучи августовского солнца…

– Повесть о вас я мог бы слушать целыми днями, – говорил Богдан, сидя рядом с Дивной.

И она, так долго остававшаяся в одиночестве, во всем шла ему навстречу. И вот ее история сгустилась настолько, что Богдан уже чувствовал ее руку в своей руке, ее дыхание на своей щеке, ее тепло, сливающееся с его собственным теплом, и, наконец, ее губы – совсем рядом со своими. После поцелуя они опустились в мягкую тень листьев каштана. Прикосновения ли Богдана были причиной или просто женская природа, но только жара, прикрывавшая все тело девушки, заскользила вверх, обнажая голени, колени, бедра, утопавшие в молодой траве. Тепло, облегавшее ее сверху, расстегнулось, и стали видны линия шеи, упругая грудь и мягкая поверхность живота.

– Под августовским теплом скрывается твоя собственная теплота, – шептал Богдан.

– Открой меня всю, целиком, – отвечала она.

Под ладонями влюбленных усиливалась дрожь, складки тела Дивны стали влажными, над верхней губой появились капельки пота. В Богдана вливалась какая-то новая сила, наполнявшая его мышцы ранее не известной ему сладкой болью. По всему саду разлетались вздохи, свидетельствующие о том, что влюбленные полностью отдаются друг другу. Долго скованные заточением, ветки каштанов расправлялись, стряхивали недозрелые плоды, иногда необузданно ударяли о край этой видимой через окно картины…

Один из вздохов, довольно громкий, вырвался столь неосмотрительно, что разбил оконное стекло в доме Тановича. Дивна и Богдан вздрогнули – в оконной раме они увидели старика с вороновым пером в руке и ухмылкой на нижней губе.

– Фон Нахт! – вскрикнула она.

– Бежим, – ужаснулся он.

Успев захватить всего небольшую часть повести, пара укрылась в квартире Богдана. И пока Дивна дрожала от страха в самом дальнем углу маленькой комнаты, Богдан закрывал окно, выходящее в далекий сад, наполненный августовской жарой. Картина за окном становилась все более мутной, ветви каштанов обламывались, словно на них налетел смерч, отражения листьев превращались в серую пену, повсюду лопались пузыри угроз взбешенного торговца временем:

– Куда?! Вы что, думаете от меня так просто сбежать?!

V

И не у таких, как вы, я без труда покупал за ломтик славы или несколько дней беззаботной жизни все, что мне хотелось

Теперь влюбленным приходилось жить прячась. Но, тем не менее, скрыться от Андреаса действительно оказалось невозможно. Рано или поздно он все равно где-нибудь возникал. Стоило молодому человеку и его девушке найти новое укрытие, и вскоре они видели, что старик стоит на улице и смотрит прямо на их окно. Стоило Дивне и Богдану спрятаться в каком-нибудь, на их взгляд, вполне безопасном месте, например в квартире самого обыкновенного дома, и они тут же замечали в противоположном окне человека с вороновым пером. Стоило им снова начать развивать свою повесть, как тут же возникал торговец временем, и они крадучись бежали из нее, успевая прихватить с собой все меньше и меньше слов. Не было никакого сомнения в том, что все картины, видимые из окна, были связаны друг с другом тайными ходами, по которым этот негодяй передвигался легко и быстро. Только в тех случаях, когда то или иное окно стояло строго параллельно отвесу, он появлялся с опозданием, но все равно появлялся, притом каждый раз все ближе и ближе.

И вот однажды, а было это на исходе зимнего дня, даже скорее ранней ночью, вдруг заухал сыч, и Андреас фон Нахт навалился на окно в квартире господина Исидора, давнишнего друга Богдана, который в это время как раз отправился куда-то за птицами. Торговец загородил им даже мысль о бегстве. Его трость подпирала бледный свет, а лицо пряталось в глубокой тени. Из-под тени доносился гнусавый голос:

– Верни мне мое!

– Ни за что! – ответил Богдан.

– Верни то, что присвоил, и я подарю тебе жизнь!

– Не отдам ни крошки! – ответил Богдан и сжал руку Дивны.

– Верни повесть, я дам тебе другую, еще лучше! В ней ты доживешь до глубокой старости, у тебя будет много серебра и жена-красавица!

– Мне и так хорошо!

– Ты пожалеешь! Еще как раскаешься, что вообще затеял все это! Я буду преследовать тебя всю жизнь! Я тебя в покое не оставлю! Ты, жалкий червь, даже не представляешь себе, против кого выступаешь! Я владею и более важными повестями! И более храбрые, чем вы, отдавали их мне! И не у таких, как вы, я без труда покупал все, что мне хотелось, за ломтик славы или несколько дней беззаботной жизни! – сыпал угрозами, одна страшнее другой, Андреас фон Нахт.

– Зря стараешься! – почти одновременно ответили Дивна и Богдан.

При этих словах торговец за окном гневно выдохнул воздух и весь как-то сжался. Лицо его искривилось, а потом исчезло.

Богдан опасливо поднялся со своего места посмотреть, куда подевался преследователь. Но за окном все было как обычно, словно ничего не произошло. Спешили по своим делам люди. Они были похожи на мелкий песок, взметенный мощным вихрем.

Двадцатый день

I

Пузырьки Симеона Студита

Даже монах Сава, позже архиепископ сербский, ведший общежительный образ жизни, всегда испытывал особую радость, когда обстоятельства позволяли ему пожить отшельником. Тихожитием этот христолюбивый монах обычно жил в своем скиту неподалеку от лавры Студеницы, ровно между вечной пропастью и неиссякаемой высотой, подвизаясь в мире и устремляясь к святости.

Сербские анахореты в таком образе жизни, ведущем к исконному Богопознанию, подражали Симеону Студиту, которого иначе звали еще Симеоном Новым Богословом. Со временем в окрестностях некоторых монастырей, особенно на Афоне, утвердился исихазм. Подвижник отделялся от братьев и удалялся на какую-нибудь неприступную скалу, где через покаяние, вдали от мира и людей полностью отдавался единственному занятию – углубленной молитве. Любое движение тела молчальник сводил к минимальной возможной мере, включая дыхание, прием пищи, речь и даже любую мысль, которая не вела к общению с Богом. Особо углубившиеся в молитву безмолвники надеялись соединить ум с сердцем, а возможно, и узреть Божественный свет, подобный тому, который апостолы видели на горе Фавор.

В поисках уединения подвижники все дальше удалялись от мест общежитийных. Сначала они поселялись просто подальше от людей. Потом, кроме расстояния, старались использовать и другие препятствия, например, строили скиты в труднодоступных местах, в раскаленной пустыне, населенной видениями, в горах, слишком высоких даже для белоголового орла, в лесах столь густых, что там мог и зверь заблудиться… Скромным жильем зачастую служили им закрутившийся воронкой сухой ветер, влажная пещера или же дуб, у которого время съело содержимое колец. Но иногда и этого оказывалось недостаточно. Стремясь к полному одиночеству, в котором ничто не потревожило бы их тихожития, некоторые подвижники укрывались в воде, в находящихся под землей расселинах или даже в воздухе. Именно поэтому Симеон Студит провел некоторое время, свернувшись клубком в большом пузыре на дне Средиземного моря, Никифор Одиночка законопатил псалмами многие трещины ада, а Григорий Синаит еще в молодости поднялся в облако, которое плавало в небе и проливало обильные дожди повсюду, где находились правоверные. Из того пузыря, который только что упоминался, большого, размером с человека, позже образовалось ровно восемьсот восемьдесят восемь маленьких пузырьков. Некоторые из них и по сей день бережно хранятся в стеклянных сосудах среди других реликвий в Метеорских монастырях, в Хиландаре, в Софийском соборе в Киеве, в монастыре Милешево, в церкви святого Иоанна Канеу на Охридском озере… А другие все еще плавают в воде или воздухе, даря тем, кто сумеет их распознать, небольшой, но жизненно важный глоток воздуха, подкрепляющий сердце и ум.

II

Кони, накормленные одуванчиками

Примерно на сотню саженей ниже только что открытых тисовых ставней окна нынешнего, вблизь смотрящего, ранним утром двадцатого дня после Пасхи сошлись многострашный князь видинский Шишман, куманский вождь Алтан, слуга Смилец и сарацинский механик Ариф. Эти четверо, от которых зависела стратегия и тактика всего войска, совещались о том, как им наконец-то захватить Жичу. Каждый из них высказывал свое мнение молчавшему князю.

Куманский вождь настаивал на том, что необходимо пойти на штурм и в бою разбить неприятеля:

– Чего ждать? Пока сами себе опротивеем? Сколько можно ходить вокруг да около?

Слуга Смилец считал, что нужно грязными словами отравить тот остаток воды, которым еще располагали монахи:

– А потом подождем, пока жажда не вынудит защитников монастыря сдаться!

Сарацин предлагал построить большую механическую птицу, размером с настоящую, способную клювом перекусить солнечный луч, за который к небу привязан церковный купол:

– А в животе у нее спрятать пару скопцов, которые будут голосами подражать птичьему пению, и пару лучших воинов, которые потом спустят вниз лестницы, чтобы по ним наверх смогли забраться все остальные.

Князь ничего не говорил, только перебирал указательным пальцем их предложения, словно это были рассыпанные фасолины. Голова его была голой – шапку из живой рыси он отпустил поохотиться.

– Хайирли! Разве кони куманов умеют летать?! – усмехнулся сарацин прямо в лицо Алтану. – Не знал, что вы вместе с волосами сбриваете и разум! А ты подумал, джидия, как преодолеть сто саженей высоты?

– Еще на заре я отправил кобылиц на выгон! – Оскорбленный Алтан вскочил с места. – Вон они, пасутся на склоне горы, я приказал моим людям смотреть, чтобы они не траву щипали, а ели только один пух одуванчиков. Кроме того, десять моих отборных молодцов завтракают сейчас тоже одуванчиками.

– Глупости! – возразил Ариф.

– А что ты на это скажешь? – издевательски произнес Алтан, направив свой вопрос в сторону Запада.

С той стороны двигалось несколько куманских конюхов. Каждый тащил на поводу одну кобылицу. Брюхо у каждой кобылицы было раздуто, как меха, и каждая довольно высоко парила над землей, так что куманам приходилось прилагать немало сил, чтобы не дать им улететь в небо. Природная легкость цветов одуванчика могла не только свести на нет собственный вес животного, но даже, как в этом случае, взять над ним верх. Десять лучших всадников дожидались команды вскочить в седло. Алтан наклонился в сторону князя:

– Государь, прикажешь ли начать штурм?

Многострашный князь продолжал молчать. Потом он встал и презрительно отбросил в сторону и носком сапога втоптал в землю все предложения, кроме предложения Алтана.

III

Колодец, а в самой его глубине следы ног на блестящей воде

Наверху, к востоку от большой церкви, за самый большой дуб ночью зацепилось толстое облако, настоящее осеннее, хотя и лето еще не начиналось. Был ли это Божий знак или простая случайность, но на одном из его краев можно было разобрать, где именно ночевали господства, потому что место это было примято соответственно их очертаниям и словно присыпано золотой пылью. Большинство верило в первое. Многие клялись жизнями, что во сне слышали многокрылый шорох, свидетельствовавший о том, что господства, перешептываясь, долго устраивались на ночлег. Кроме того, один слепец клялся даже, что их видел:

– Сначала я решил, что прозрел! Но тут же понял, что всего остального-то я не вижу, ни собственной руки, которую поднял к самым глазам, ни соломы, на которой лежал, ни окна, к которому было обращено мое лицо, ни Змееносца, ни Волопаса, ни Месяц-звезды, а одни только короны, жезлы, латы и венец из пламенных перьев! Когда они складывали крылья, теплый свет исчезал и ночь снова падала мне на глаза! А когда они крылья распускали, все сияло так ярко, что впервые в жизни мне не хотелось увидеть ни летний день, ни солнце над лесом, ни что-либо другое!

Как бы то ни было, нехватка воды заставила братьев попытаться испробовать и невиданный способ добыть ее. Несколько мирян и монахов окружили игумена Григория, прося о благословении:

– Дозволь, отче, колодец выкопать! Видно, что облако отяжелело! От многолетнего держания влаги распухло! Похоже, оно изобилует водяными жилами! Позволь, преподобный, попытаться!

Игумен согласился, чтобы они от него отступились. Прихватив все необходимые инструменты, копальщики взобрались на дуб. С помощью рогатины определили, где именно сделать первые удары мотыгой. Верхний слой легко треснул, поверхность немного разошлась. Мотыги углубились в вязкую густоту, потом дошли до твердого слоя, однако работы продолжались, причем настолько успешно, что еще до полудня глубина стала такой, что над поверхностью торчали лишь концы спущенных в колодец длинных лестниц.

Все происходило так же, как бывает, когда копают колодец в земле. Стоило мирянам продвинуться на несколько пядей, и вниз спускались монахи, молитвами укрепить стенки, чтобы они не осыпались. Потом в яму снова спускались копальщики. Разница была только в том, что клочки облака не надо было ведрами вытаскивать на поверхность, они сами собой поднимались над будущим колодцем и падали на землю. Словно для ободрения работавших сверху, то там, то сям падали случайные дождевые капли, и на вершину дуба тут же был послан один человек с мисками собирать эту небесную влагу. Хотя, конечно, такой малости не могло хватить для обеспечения жизни монастыря.

Около полудня копальщики резко переменили направление. Они опасались, как бы не прокопать облако насквозь. Кроме того, осколки ракушек, доносившееся иногда кваканье лягушек, рыбьи кости, отражения стрекоз и прозрачные круги, которые возникают на воде, когда на ее поверхность опускается утолить жажду какая-нибудь мошка, – все это указывало на то, что водяная жила пролегает справа. Но работа, однако, замедлилась. Дышать в глубине облака становилось все труднее, работникам приходилось то и дело вылезать на поверхность, чтобы вдохнуть воздуха. Дело теперь осложнялось еще и тем, что куски облака не могли уже сами свободно подниматься наверх из бокового хода. Их приходилось по одному вытаскивать в корзинах на поверхность. Вскоре возле окна колодца накопились целые груды выкопанного, и другой группе мирян пришлось оттащить все это в сторону. Взмахнуть, ударить, собрать, вытащить, взмахнуть, ударить, собрать, вытащить… Те, кто смотрит на величественные серые облака снизу, валяясь на спине где-нибудь в поле и развлекаясь предположениями, что предсказывает облако той или иной формы, конечно же, знают о них гораздо меньше, чем какое-нибудь кочевое племя, которое всю свою жизнь проводит, преследуя по пустыням одно-единственное бледное тощее облачко, нищенское имущество, легкое только на вид. И засуха иногда может быть полезна, хотя бы затем, чтобы не забывать о том, как немощен человек.

И если бы от этого предприятия не зависело само существование братьев, если бы это не решало судьбы защитников монастыря, пробивать колодец в облаке было бы интересным занятием, полным маленьких открытий. Здесь можно было обнаружить и засыпанные птичьи тропы, и кто знает когда оказавшуюся в темнице перекличку стаи бакланов, и лучик раннего солнца, попавший в плен так давно, что он весь сжался и превратился в комочек золота, и занесенные ветром семена можжевельника, одно из которых пустило росток, наткнуться то здесь, то там на расселину, заполненную хрустальным утренним воздухом, найти окаменевшие яйца чибиса, в свое время оказавшиеся вне гнезда…

Одна из таких находок чуть было не стоила копальщикам жизни. Пробираясь вперед по мере углубления прокопанного лаза, который постоянно сворачивал то туда, то сюда, в зависимости от залегания влажных слоев, они случайно вскрыли в стене боковой карман, наполненный порывом грозового ветра. Неосторожно выпущенный на волю, он стал носиться по всему коридору, одна из нерастраченных молний ударила прямо в свод, треснули подпорки, стал осыпаться потолок, еще чуть-чуть, и копальщики могли бы оказаться под завалом. Спасла их укрепляющая молитва монахов. И в неизменном ритме они продолжили свою однообразную работу – взмахнуть, ударить, собрать, вытащить, взмахнуть, ударить, собрать, вытащить…

Вдруг под мотыгами оказалось что-то очень легкое, похожее на обычный воздух. Туманная завеса рассеялась, и коридор впереди превратился в зал, довольно широкий и высокий. Копальщики тут же поняли, что оказались в пещере, скрытой, видимо, в самом центре облака. С ее пола наверх тянулись толстые несущие колонны с волнистой поверхностью. С потолка свисали тонкие, похожие на сосульки, копья. Большую часть пещеры занимало озеро, наполненное изумительно прозрачной водой, поверхность которой была до хрустальной ясности разглажена вековой тишиной. На самом дне белели стаи рыб и лунно-перламутровые ракушки. Единственный звук исходил от испарения и стекающих капель воды, благодаря которым образовывались переплетения, гроздья, углубления, выпуклости, все узоры и украшения пещеры. Все остальное, даже эхо, звучало как тишина.

Опасаясь что-либо испортить словами, братья молча обменивались радостными взглядами – такого количества воды хватило бы и на несколько месяцев осады. Однако они тут же прекратили зачерпывать ее ведрами, еще не успев толком начать, потому что увидели на самой поверхности, на верхнем водяном блеске, тянущиеся по всему озеру человеческие следы. Отпечатки босых ног, на которых отчетливо различались пальцы и пятка, были слегка вдавлены в блестящую гладь, словно недавно по ней кто-то прошел. Вскоре монахи обнаружили, что следы образуют настоящую тропинку, которая ведет в глубину пещеры, но не посуху, а по воде, по переходящим друг в друга небольшим озерцам.

Перекрестившись, копальщики двинулись вслед за своим любопытством. Правда, поверхность озер их не держала, так что двигались они по этим удивительным следам то по колено, то по пояс, а то и по шею в воде. Пещера оказалась больше, чем это казалось на первый взгляд. Как ни старались строители колодца быть тихими, они все же взбудоражили воду, она начала капать, струиться, разбрызгиваться, и тысячеголосое эхо наполнило все облако. От этих звуков начали меняться и сами залы пещеры, витые столбы пришли в движение, стены начали то сжиматься, то раздвигаться, с потолка стали падать горошины влаги и сосульки, в маленьких озерцах заплескались звуки большого шума.

Всех охватило чувство раскаяния из-за того, что они без приглашения перешли грань человеческого понимания. И уже начали они подумывать о возвращении, как перед ними возник остров, состоящий из песчаного тумана. Но мало того, на этом небольшом кусочке суши находился старец с седой бородой и седыми волосами, глаза его были закрыты, и он, согнувшись, стоял на коленях, молитвенно сложив руки. Хотя не видны были его шевелящиеся губы, хотя по его волосам не видно было, что он дышит, все вокруг него через равные промежутки времени наполнялось звуком молитвенного призыва:

– Господи, Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй меня.

– Господи, Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй меня.

– Господи, Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй меня.

IV

Снаружи, между облаком и землей

А снаружи, прямо под облаком, среди парящих в воздухе комьев земли, вокруг церкви Святого Спаса, на кобылах, раздувшихся от одуванчиков, уверенно передвигалось десять куманов. Картина эта была страшной. Захватчики пришпоривали живые меха, на которых сидели, а над их головами сверкали выкрики, обнаженные мечи и искаженные ненавистью взгляды. Беженцы и братья укрылись в двух храмах, в кельях, трапезной, странноприимном доме и остальных зданиях. Одного неосторожного послушника, помощника отца Пайсия, куманы застали на сосне, где он занимался пчелиным ульем. Схватив несчастного, враги на месте изрубили его саблями. Голова с глухим стуком покатилась по земле. Безжизненное тело, из которого продолжали струиться кровь и богоугодные мысли, они за ногу привязали к кобыле и, угрожающе выкрикивая, поволокли, словно падаль, вокруг большой церкви:

– Эй, игумен, видишь? Вот теперь смотри через свои окна!

– Погляди-ка, вон какая тыква в траве выросла – кудрявая, с носом, ушами и ртом!

– Что за чудо, игумен?! Нигде ни ростка не видно, а скоро весь церковный двор начнет плодоносить.

Немногие смогли сохранить присутствие духа. В основном все, объятые ужасом, стенали и рыдали. Лишь кузнец Радак вместе с несколькими монахами пытались защищаться, полной грудью выдыхая воздух, чтобы отогнать парящих в воздухе всадников. Но безуспешно. У куманов были легкие щиты из прутьев, обтянутых кожей, которыми они защищались от действия воздушных струй. Жича походила на зрелое яблоко, вокруг которого вьются осы.

Уже слышались удары топориков по двери притвора Спасова дома. Многие комья земли были разбиты копытами кобылиц. Елки наклонились так, что, казалось, вот-вот упадут. Одно копье влетело через окно кельи и пришпилило к стене слово молитвы. На другом конце монастыря, возле окна странноприимного дома, два кумана пытались завладеть молитвами. Третий приблизился к звоннице и принялся злобно колотить молотом в большой колокол. Надтреснутый звон взвился вверх, но потом надломился, как полет птицы с перебитым крылом, и начал падать вниз…

– Обвязывайте веревки вокруг куполов! – приказывал снизу многострашный видинский князь Шишман.

– На кресты! Набросьте петлю на кресты! – добавлял слуга Смилец.

– Затягивай! Тащи вниз! – ликующим голосом распоряжался куманский вождь Алтан.

V

Сотни вытянутых ладоней

Внутри облака шум военных действий слышен не был. Копальщики ходили вокруг старца, чтобы увериться в том, что его можно отнести к числу живых. Возле ног подвижника они нашли скромную пищу – немного ягод, пару грибов, горку сухих диких яблок… И продолжало звучать:

– Господи, Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй меня!

Старец сидел совершенно неподвижно, излучая покой, его ладони, очень давно сложенные друг с другом для молитвы, казалось, срослись. Он ничем не показывал, что пришельцы обеспокоили его, но в душе каждый из них услышал его слова: «Вторглись в мою многовековую молитву! Зачем вы нарушили мое тихожитие? Неужели даже на облаке нельзя скрыться от шума мирской жизни?»

– Брат, прости ты нас, мы тоже монахи, из Жичи, монастыря, над которым застряло твое облако. В беде мы оказались, воды нет совсем, и нам не выдержать тяжелую осаду болгарского и куманского войска… – Один из пришедших начал громко рассказывать о том, что уже было и что грозит в будущем.

Не дожидаясь, когда он закончит, подвижник безмолвно поднялся. Потом направился в глубину пещеры, не показав никакого сочувствия к бедам братьев из Жичи. Он шагал по поверхности хрустальных озер, его босые ноги оставляли едва заметные следы на гладкой блестящей воде. Миряне и монахи были обескуражены: неужели он покинет их без единого слова утешения?! За отшельником последовали и стаи рыб, а по дну вслед за ними поползли моллюски, таща на себе молочно-перламутровые ракушки. Там, где только что сидел старец, остались лишь парящие в воздухе слова:

– Господи, Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй меня!

– Господи, Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй меня!

– Господи, Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй меня!

И тут послышался грохот и скрип, под ногами у них все заколебалось, пещера начала приподниматься с той стороны, куда удалился старец. Нарушилось равновесие, и все облако накренилось. Озера начали переливаться одно в другое, спокойная вода превратилась в водопады, устремилась в одном направлении, бурный поток сбил с ног копальщиков, понес их, как соломинки, через все залы и коридоры. Волны с закручивающимися гребешками вздымались одна за другой, подмывали стенки и основание вместе с застрявшим в них шорохом птичьих крыльев. Наконец-то водный поток нашел выход, и крупный дождь забарабанил по покрытой свинцовыми пластинами крыше большого храма, по каменной крыше маленькой Церкви, по дранке остальных зданий, по комьям земли, по сотням ладоней братьев Жичи, протянутым через окна вознесшегося монастыря…

Дождь наполнял бадейки и ведра до самого конца дня. Иногда с неба падали дикое яблоко, ракушка и даже маленькая рыбешка. Куманы и их кобылицы, раздувшиеся от одуванчиков, сначала намокли под дождем, а потом, отяжелев от воды, плюхнулись с высоты вниз, прямо в грязь на земле, под Спасовым домом. Когда дождь кончился, воздух стал чистым, как будто умытым, без единой пылинки. Копальщиков колодца, изрядно замерзших, монахи нашли среди веток дуба. Дождевая вода вокруг монастыря сливалась в многочисленные ручейки, а высоко в небе потихоньку исчезало облако, в котором нашел себе прибежище неизвестный старец.

 

Книга пятая

Силы

 

Двадцать первый день

Рост

Прежде всего воссияла суббота, посвященная святому Георгию.

Потом ожили поросшие травой комья земли.

В верхнем дворе воспряли увядшие травинки, а лужайка на краю парящих в воздухе монастырских угодий превратилась в пастбище с буйной травой, достаточное, чтобы прокормить весь имеющийся скот.

Согнувшиеся дубы выпрямились, теперь одного взгляда было мало, чтобы охватить их от земли до вершины.

От сосен запахло смолой.

Холодком потянуло от ельника.

Возле трапезной, из щелей между камнями, зазеленели листья подорожника.

С южной стороны келий расцвела белая мальва.

В маленьких окошках появились очанка, первоцвет и седмичник.

Поближе к хлевам высунулись из земли густые кустики мать-и-мачехи.

Показался шалфей.

Зацвели калина, мушмула и крушина.

Повсюду бушевала луговая герань.

И базилик.

В разгар утра двадцать первого дня поднебесные птицы, целая стая, принесли в клювах какие-то семена и разбросали их вокруг подножья большой церкви.

И не успели еще птицы улететь, как храм опоясали молодые стебли мелких диких ирисов.

Не обращая внимания на опасность, люди наслаждались ручьями дождевой воды.

Матери вынесли детей умыться.

Остальные женщины побежали стирать.

Много было и тех, кто, встав на колени, просто окунал голову в воду.

В одном месте, где к ручью еще никто не подходил, начерпали и отнесли в ксенодохию воды для больных.

Монахи, обязанностью которых было заботиться обо всем, что находится в подвалах, выкатили из них бочки, прикатили их на берег ручья, а потом, наполнив, укатили по комьям земли на кухню.

Стратор, монах, отвечавший за монастырских мулов и остальную живность, вывел скотину на водопой.

В следы от копыт, тут же наполнившиеся водой, слетелись купаться воробьи.

Возле горней воды, рядом со стволом выросшей на небе ракиты, дремал старый отец Спиридон.

Но все возрастало не только вокруг храма, но и в самой церкви Святого Спаса.

В записанной на стене портика Ананием описи монастырского имущества снова стали видны недостающие буквы, озарившие собой тьму белых пустот.

Вдоль пересохшего русла живописанной реки Иордан снова ожили источники, заплескались беспокойные волны, стиснутые каменистыми берегами.

Стоя рядом, можно было ощутить свежесть реки.

Трещины на стенах срослись.

На фреске, изображавшей Рождество Богородицы, кувшин в руке святой Анны снова наполнился до самых краев.

Вода снова заплескалась в кубках, ковшах, кувшинах, мисках и другой нарисованной на стенах посуде.

На могиле почившего блаженного архиепископа Евстатия Первого сквозь белую мраморную плиту пророс нарцисс.

Оживление воцарилось и среди верных.

Возродилась угасшая было надежда.

Глаза заискрились.

Крепче стала молитва.

Втрое ярче засветились огоньки лампад.

Громче зазвучал хор.

В сотню раз усилился потрескивающий жар свечей.

В храме Святого Вознесения громче зазвучали голоса.

Повсюду перекрещивались лучи света, словно это был знак, посланный от Господа.

Посреди катехумении, на глазах игумена Жичи Григория, снова раскрылось и затрепетало страницами святое Четвероевангелие.

Пчелы слетелись на страницу Евангелия от Иоанна. На ту самую, с предупреждением, где Христос говорит самарянке: «…всякий, пьющий воду сию, возжаждет опять; а кто будет пить воду, которую Я дам ему, тот не будет жаждать вовек; но вода, которую Я дам ему, сделается в нем источником воды, текущей в жизнь вечную».

 

Двадцать второй день

I

Вычищенная скребницей Пустынная пиявка приносит доход от десяти до двадцати ясных летних дней

Лишь горстка людей посвящена в тайны ветров. Большинство же различает их по направлению, из которого они дуют и, не замечая особенностей, обобщенно называет их Северцем или Южнецом. Другие подразделяют их на Денный и Нощный. Третьи знают лишь о Долинном или Горном ветре. Исходя из природы своего ремесла, моряки делят их в зависимости от силы порыва – от Ветерка до Бури. И этим в основном исчерпывается число наиболее известных ветров, хотя их, конечно, несравненно больше. В сущности, их, должно быть, десятки тысяч, да и это, пожалуй, лишь приблизительная оценка состояния, которое следовало бы в какой-нибудь спокойный день описать досконально.

Есть ветер, который распаляет силу солнца. Его называют Жарун. Есть такой, от которого трескаются дороги. Его зовут Обходняк. Особый вид ветра – это тот, что ослабляет женщине пояс на одежде и ласкает ей грудь до тех пор, пока не выманит на кожу мурашки. Он известен под именем Нежняк.

Другая разновидность, Твердяк, мотается вокруг мужских мошней, разгоняя вялость. Заика крадет слова. Болтун несет словесное семя. Подмышник может перенести человека через реку. Поддувальщик смутит и мудреца Смешняк – утешение дурачку. Подвижный Свистун умеет играть на всем, где есть пустоты и отверстия. Перекладняк перемещает птичьи яйца Мертвяк незаметно и мирно веет над покойным. Разновидностей так много, что все не опишешь.

Ветры можно подразделять на дикие и условно прирученные, которые служат какому-нибудь человеку или даже целому народу. Поэтому особо ценятся укротители ветров, люди, которые умеют навязать ветру свою волю, и тогда его порывы равномерно, как из кузнечных мехов, устремляются в нужном направлении – или точно в чьи-то паруса, или в определенные сосуды, употребляющиеся в хозяйстве. И если кто-то считает, что это не такое уж трудное искусство, то пусть только представит себе, сколько нужно отваги и мастерства, чтобы в ветроловку размером с наперсток поймать ветрище вроде Глодала, который любую хорошую погоду может обглодать до полной непогоды.

Богатство человека или королевства может измеряться количеством ветров, которыми обладает государь или страна. Восемь унций золота стоит крохотный китайский ветер Дуновение, которого хватает только на то, чтобы какая-нибудь дама лишь четверть часа благоухала чарующими трепетаниями. Шестнадцать унций – слишком малая цена за Пустынную пиявку, однако приобрести ее все равно есть смысл, ведь если удастся как следует вычистить ее скребницей – это может принести доход от десяти до двадцати ясных летних дней. За более чем вдвое высокую цену – хорошая сделка за Зерновник. Чем сильнее его протрясешь, тем лучшей будет жатва – зерно, которое на нем просеяно, прорастет и среди голых камней.

II

Болгарский царь Калоян и семь его ветров

Болгарский царь Калоян хорошо знал характер ветров. Он и сам нередко гонял их по балканским горным ущельям в сопровождении собак или соколов. А то, не скупясь дать за них настоящие сокровища, покупал их у торговцев. Рассказывали, что в Тырнове у него был дворец в сто залов, и в каждом зале он держал по одному ветру, а отправляясь в путь, тащил за собой на цепи семь самых любимых из них.

При нем всегда был важный Стяговей, этот не особенно большой ветер постоянно мотался возле знамени болгарского царства, поэтому стяг Калояна всегда развивался так гордо, что смотреть на него было можно со ста разновидностями страха.

Второй царский ветер отзывался на имя Бешеный. По преданию, родился он тогда, когда дьявол однажды чихнул где-то во Фракии. Был он свиреп, и иногда, не дожидаясь, пока государь даст знак четвертовать какого-нибудь несчастного, набрасывался на него сам.

Третий ветер Калояна звался Громила. Этот в течение целого года жадно пил силу из Дуная, чтобы потом, в нужный момент, всю ее обрушить туда, куда прикажут. Именно благодаря его помощи болгары в 1201 году смогли нанести поражение византийцам и занять Варну.

Четвертый ветерок царь однажды случайно обнаружил среди грибов-дымовиков. Его он время от времени втягивал носом, потому что тот, нареченный именем Грохотун, вызывал у него удивительное ощущение – разворачиваясь в голове, он наполнял ее сильным громыханием, словно в черепе носилась связка весенних громов.

У пятого ветра Калояна, Шалуна, была обязанность своей теплой бахромой почесывать у государя срамное место, именно поэтому царь всегда отличался исключительной половой мощью.

Шестому ветру не было равных в шпионаже и доносах. Он умел говорить на греческом, латинском, сарацинском, германском и даже, как считалось, на змеином языке, имя свое менял ежедневно, знал, что шепчут и что выкрикивают и во дворцах и в лачугах, не делая различий, влезал в разговоры и бояр, и ремесленников и умел вытащить невысказанную мысль из любой упрямой головы, если только не натыкался на препятствие в виде засунутых в уши восковых шариков.

И, наконец, седьмой ветер Калояна звался Разбойник. Худшей напасти было не сыскать не только в окрестностях Тырнова, но и в ста днях хода от него в любую сторону. Разбойник врывался в соседние страны, захватывал все, что ему нравилось, возвращался в Тырново и всегда вытряхивал перед Калояном богатейшую добычу. Сербам он часто рвал сети, которые стояли на границах их королевства. В Салониках ему случалось ограбить только что причалившее судно с пряностями, так что одним из своих краев он мог поперчить кушанья на столе Калояна. Добирался он и до роскошных городов Средиземноморья, где ему удавалось выманить у прекрасных латинянок мечтательные вздохи, на которых так любил отдыхать болгарский царь. Ведь самые сладкие сны приходят, если тебя убаюкало близкое дыхание очаровательных полуодетых девушек из Флоренции или славной Генуи.

И все же самый большой ущерб этот ветер причинял Византии, особенно престольному Константинополю. Не раз приходилось краснеть василевсам, когда Разбойник похищал честь придворных дам благородного происхождения. (От стыда молчали о том, как Разбойник однажды прокрался в покои молодой царской невесты, которая только что искупалась, и осушил на ней каплю за каплей, снизу вверх, дойдя до самого межножья.) Нередко бывало, что Разбойник крал то кошелек с золотом, то только что написанный гимн, то сияние глаз какой-нибудь чудотворной иконы, то список провинций из памяти логофета. И не раз ромейские императоры предпринимали походы против болгар с одной только целью – избавиться от этого ветра. Но всегда безуспешно. Разбойник был слишком скользким – не схватишь. И ему всегда удавалось удрать.

В те дни, когда войско латинян под командованием Энрико Дандоло грабило и жгло Царьград, болгарский царь Калоян постарался подойти как можно ближе к северной границе Византии. Он надеялся, воспользовавшись всеобщим смятением, поживиться какой-нибудь добычей. За эти несколько дней он раз двадцать посылал Разбойника в разрушаемый город. Беспрепятственно проникая в стоявший без охраны Влахернский дворец, ветрище похитил не менее пятой части сокровищ из его ризницы, кроме того, он не гнушался вырывать из вилл патрициев оконные рамы, однажды утащил кусок византийского свода прямо с целым созвездием Креста, звук за звуком унес все эхо из-под купола церкви Святой Софии… Одной такой бурной ночью раздувающийся Разбойник, притащивший своему господину, только что погрузившемуся в первую дрему, множество трофеев, вытряхнул перед ним и семь птичьих перьев.

– Ты что, разбудил меня из-за такой ерунды? – вскинул голову разгневанный Калоян, ведь до сих пор еще никто и никогда не решался будить его.

– Государь, это не обычные перья, и очень жаль, что я не успел стрясти с плаща все остальные! – свистел Разбойник под ночным шатром болгарского царя. – Испробуй какое-нибудь из них. Увидишь, что эта добыча всех других стоит. Вот, попробуй это перо, окуни его во тьму, напиши что-нибудь, что хочешь.

Только прежние заслуги спасли Разбойника от страшной судьбы быть задушенным руками Калояна. Царь схватил перо, которое ветер все время трепал у него перед носом, раздвинул завесу, закрывавшую южный вход в шатер, обмакнул его кончик во внешний мрак, а так как он был неграмотен, изобразил в воздухе маленький значок, напоминающий рыбу с крупными глазами.

И тут же в центре шатра, на расстоянии половины его высоты от пола, появилась парящая в воздухе маленькая светящаяся рыбка, точно такая, какую он только что изобразил. Разбойник свистел Калояну прямо в уши:

– Перо, которым ты рисовал, это перо жар-птицы! Теперь ты видишь, государь, какой подарок я принес тебе! Ну-ка, нарисуй еще что-нибудь!

Калоян, как ребенок, начал махать пером повсюду вокруг себя. Светлый рой то лучше, то хуже нарисованных животных и предметов заполнил шатер. Некоторые болгары даже проснулись, решив, что начало светать.

III

Можно было спать в одной льняной рубашке и даже не получить насморка

Всю свою хитрость дож Республики Святого Марка разделил на несколько равных долей и раздал шпионам перед тем, как отправить их на поиски пропавших перьев. Самому себе он оставил лишь незначительную часть, которой, однако, было вполне достаточно, чтобы надежно контролировать и направлять вялые действия маркграфа Бонифацио Монферратского и графа Балдуина Фландрского. Уже очень скоро – летняя пора успела лишь стыдливо разбавить свежим воздухом запах пожарищ над Константинополем – Энрико Дандоло сообщили об обнаруженных следах восьми утраченных перьев, что же касается девятого, то узнать, в каком направлении оно исчезло, по-прежнему не удавалось.

У государя Венеции не было времени ждать. Плащ, причем весь, в целости, был необходим ему более, чем когда бы то ни было. Он чувствовал, что болезнь по имени заморозь выжигает все внутренности, пронзает грудь, пробирается в самые кончики пальцев. Кисть его левой руки стала такой ледяной, что с ее помощью он избавился от некоторых крестоносцев, которые выступали за продолжение похода на Иерусалим, отправив их на тот свет простым прикосновением.

Дело было так. После ужина, во время которого обильные восхваления и цветистые любезности обильно заливались кубками сладкого вина, улыбающийся дож повернулся в сторону рыцарей:

– Grazie a Dio, хотя я и слеп, но ваша настойчивость заставляет меня посмотреть на вещи шире! Разумеется, мы обязаны выполнить нашу миссию и освободить гроб Христа от безбожников! Ах, спрашиваю я себя, как же я мог упустить из виду конечную цель нашего похода?! Завтра же рано утром я прикажу поднять на мачтах венецианских галер паруса безостановочного плаванья до берегов Святой земли! Скрепим наше согласие пожатием руки, как это и приличествует друзьям!

Ночь была теплой, спать можно было в одной льняной рубашке и даже не получить насморка. Тем не менее, через несколько часов после того как рыцари наивно вложили свои руки в вытянутую вперед левую руку Дандоло, их сердца тихо угасли.

Так что заморозь брала все большую силу, спасения от нее не было, и ущерб, нанесенный плащу, следовало восполнить как можно скорее. Правитель Венеции послал троих самых искусных своих переговорщиков к болгарскому царю Калояну – за похищенные семь маленьких перьев он предлагал в качестве выкупа запряженную волами повозку, до верха наполненную безантами из чистого золота.

И всего один час спустя из Константинополя в сторону Салоник направилась еще одна троица верных дожу венецианцев, тоже на поиски перьев.

IV

Менестрель Жоффре, каждое перо прячется на соответствующей ему груди

Вся жизнь менестреля Жоффре, личного слуги одного мелкого дворянина из Прованса, изменилась за одну ночь, даже за один миг той ночи, когда крестоносцы ограбили и сожгли Константинополь, столицу Византийской империи. Вплоть до того часа, когда судьба перевернулась с медной решки на золотого орла, вся жизнь убогого Жоффре была одним сплошным несчастьем, именно это слово лучше всего выражало содержание того, что он с самого рождения тащил на себе, как вьючный осел.

В Провансе, где сразу при рождении он и столкнулся со своим жалким существованием, Жоффре был жонглером, состоял при менестрелях, прислуживал им, то есть заботился о том, чтобы постель была мягкой, а мозоли твердыми, одежда отчищенной от блевоты – следствия слишком обильной выпивки, чтобы были выдернуты лишние волоски, торчащие из бровей и ноздрей, чтобы струны на инструментах были натянуты, а уголки губ выглядели куртуазно. Иногда Жоффре участвовал в пении трубадуров. Правда, надо сказать, что он выступал лишь тогда, когда нужно было рассмешить какую-нибудь компанию. Дарования Жоффре в области поэзии и музыки были более чем скромными – в пасторалях и диалогических песнях, описывающих встречу рыцаря и пастушки, ему доверяли лишь ту часть, где требовалось изображать ржание коня.

Есть ли что-либо более грустное, чем поэт, душа которого жаждет песни, а все остальное никак не соответствует столь возвышенному желанию? Голосу Жоффре не хватало мелодичности, он не мог без ошибки произвести на свет даже одного куплета, а что уж говорить о целой канцоне и тем более альбе. Нередко в награду за свою песню он получал удары. Правда, чаще всего безболезненные, ногой под зад. Однако иногда дело оборачивалось гораздо серьезнее, и число выбитых зубов соответствовало числу хозяев, оставшихся недовольными его способностями. В конце концов жонглер оказался рядом с трубадуром из захудалого дворянского рода, недостаточно даровитым, но достаточно тщеславным и жаждущим обрести поклонников, пусть даже среди крестоносцев. Таким образом Жоффре со своим господином стали участниками похода на Иерусалим. Своими песнями они выманивали незаслуженный золотой за золотым у тех рыцарей, чьи сердца все еще тосковали по любимым. Вообще-то золото получал господин, слуге доставались тумаки. Распаривая мозоли своего трубадура, разглаживая его брови и завивая ему ресницы, жонглер Жоффре помалкивал. Но сделав все дела, уже перед сном, он причитал, глядя в небо:

– Ах, злая моя судьба! Если бы сверху мне был ниспослан красивый голос, чтобы я спел хоть одну тенцону или сирванту! Если бы мне с неба свалился этот дар, я бы больше ни рукой, ни ногой не пошевельнул.

И все же складывалось впечатление, что небо не всемогуще. Даже оно не могло одарить Жоффре тем, чего ему не хватало. А может, просто этого не хотело.

Той ночью, когда латиняне растаскивали сияние Царьграда, прованскому менестрелю случилось быть неподалеку от ризницы византийских василевсов. Все эти часы он, как заколдованный, блуждал по улицам захваченного города, ужасаясь жестокости своих соплеменников. Тогда же он решил расстаться со своим господином, который, опьяненный тяжелым запахом свирепого пира, многословно и лживо воспевал с одной из башен славу крестоносцев. Неужели грабежи и поджоги – это геройство? Жоффре сгибался под тяжестью того, что ему открылось. Неужели о таких подвигах поют chansons de croisade? Жоффре вдруг почувствовал радость, что ему так и не удалось стать поэтом. Неужели поэзия может быть вуалью, пусть даже прекрасно сотканной, на безобразном лице какого-то исторического события?

Вот так, блуждая по закоулкам собственных мыслей и улицам Константинополя, провансальский жонглер оказался вблизи императорской ризницы как раз в тот момент, когда толпа, не замечая, что топчет души погибших, расхищала остатки былого сияния столицы ромеев. Итак, Жоффре остановился как раз на том месте, неподалеку от которого упало маленькое перышко, почти пушинка, вылетевшее из разграбляемого дворца. И сам не зная почему, подвергая себя опасности оказаться под копытами несущейся слепым галопом лошади важного венецианца, Жоффре, оставив надежную тень портика, выскочил на середину площади, схватил перышко, сунул его за пазуху и снова затерялся в переплетении своих мыслей и улиц Царьграда…

На рассвете он почувствовал, как что-то изменилось. Сначала его внутренний голос стал более мелодичным. А потом вдруг он запел, да так красиво, как могут только мечтать петь даже лучшие трубадуры. Исполняемые им альбы можно было сравнить с прозрачными родниками, пасторали – с ключевой водой, тенцоны – с лесными источниками, канцоны – с горными ручьями. Слушатели стекались со всех сторон, чтобы наполнить слух этими нежнейшими звуками.

– Кто этот даровитый трубадур? – спрашивали они, не помня лица того, над кем еще вчера сами же смеялись.

– Кто это такой, что в песнях его мы слышим правду о себе, но не хотим на него гневаться? – спрашивала себя толпа, потому что Жоффре пел не только о прекрасном, он пел правдиво, пел о том, как все действительно было и как бы должно было быть.

– Эгей, приятель, куда ты? Постой! – восклицали слушатели, потому что Жоффре со своими песнями уже прошел по всему Константинополю и направлялся теперь в Салоники, чтобы его услышало как можно больше людей.

– Пусть идет! Что в нем особенного! – воскликнул лишь один человек, с лицом, прикрытым капюшоном, в котором, тем не менее, по зеленоватому завистливому взгляду, выдавшему его, нетрудно было узнать трувера Канона де Бетюна.

Вряд ли такая слава сопутствовала еще кому-нибудь из поэтов. Рыцари заворачивали куплеты Жоффре в платочки и в таком виде отправляли возлюбленным, которые на Западе ждали их возвращения. Сила веры, пронизывавшая его стихи, снова распалила желание крестоносцев продолжить поход на Иерусалим. Обличающая ирония его стихов справедливо клеймила их угасшие или изменившиеся стремления. А голос? Голос этого трубадура был таким, что ему верили, он был подобен не вуали, а хрустальному зеркалу, отражавшему весь мир.

Именно поэтому шпионы Дандоло не сомневались. Трое венецианцев разыскали Жоффре сразу по прибытии в Салоники. Это было совсем не трудно. Внимание всех горожан было приковано к нему, к главной площади, на которой он с утра и до ночи одну за другой нанизывал на музыку свои рифмы. Дождавшись ночи, трое венецианцев пришли к трубадуру как раз тогда, когда он собирался лечь спать и завязывал горло платком, а инструменты накрывал светом заката еще одного воспетого им дня.

– У тебя есть то, что не является твоей собственностью, – сказал один из шпионов. – Наш господин, дож Республики Святого Марка, повелевает тебе вернуть украденное!

– Передайте синьору Дандоло мои приветствия и скажите, что то перо, которое хранится у меня за пазухой, действительно не мое, точно так же, как и не его, – спокойно, без малейшего страха, ответил Жоффре. – Просто случай распорядился так, что я стал его хранителем. Я могу предложить рондо для того кошелька, который ваш господин держит у себя за поясом, но перышко не для того, чтобы храниться на его груди. Это было бы так же неестественно, как посадить крапивника в гнездо сизоворонка.

Венецианцы навалились на трубадура втроем, один из них просунул руку под его одежду, на грудь. Он выхватил у него из-за пазухи чудотворное перо и убил в его груди способность дышать. И пока последняя соломинка дыхания Жоффре летела над площадью, вся троица с добычей уже спешила в Константинополь.

 

Двадцать третий день

I

Имя мое маленькое. Даже если ты услышишь его, не запомнишь. Положение мое низкое. Даже если ты увидишь меня, не заметишь.

Не хотел я раньше голос подавать, потому что все равно никто не посмотрел бы в мою сторону. Они там договариваются, покупают все без разбору, что только услышат, или сами понаплетут, понасочиняют историй и говорят, что это прямо вчера им доставили из престольного Царьграда, – меня не зовут, совета у меня не спрашивают, а потом от меня же чудес требуют.

– Где этот болтун?! – ищут по коридорам, хотя прекрасно знают, где я.

– Вставай, лежебока! – стаскивают с меня перины, будят, стоит мне задремать, хотя я до самого рассвета работал при лампаде.

– Куда подевался этот бродяга?! – посылают слуг искать меня по всему Скопье, несмотря на то, что на площадь я вышел по делу, из-за повести.

– Как же ты позволяешь себе, чтобы мы, великодостойные, тебя ждали?! – скрипят зубами, крутят носами и пакостно прищуривают глаза, хотя я более благородного рода, чем большинство из них.

– В такой-то и такой-то повести мухи так расплодились, что прямо в рот влетают, стоит открыть! – заглядывают мне в лицо, чтобы хоть его запомнить, раз не знают моего имени.

– За работу, чтоб к завтрашнему дню не одной не осталось! – приказывают мне и отпускают, презрительно взмахнув рукой.

Куда деваться – берусь за дело и сразу вижу, что они чистым золотом заплатили за повесть, в которой ни одного птенца, ни одной птицы. Ничего удивительного, что на солнцепеке всего лишь за три дня мух расплодилось, как над издохшей клячей. Увидишь этот рой – жить не захочется. Ну что делать, до самого утра рассказываю истории про славок и иволог. К повести нелегко даже одну травинку добавить, а тем более поселить в нее целую стаю птиц. Однако же назавтра – все склевано, не осталось ни одной мухи и никакой скуки. Тогда мне дают другую работу, а эти ничтожества перед королем выслуживаются:

– Ах, государь, какую летнюю повесть мы раздобыли! Для ушей наслаждение, только по праздникам такую слушать, а заплатили всего ничего!

Самодержец, король Милутин, попробует или не попробует, все равно считает, что у него невесть какие старательные и бережливые чиновники. А обо мне толком и не знает. Я уже где-нибудь в другом месте исправляю недостатки. К примеру, возьмем наспех рассказанную повесть, где королевские одеяния описаны так небрежно, что складывается впечатление, будто они из тяжести сотканы. Тогда я, пусть мне это простится, полностью раздеваю великоименитого, потом изысканно перевиваю, мягчайшими словами прошиваю, самыми отменными подрубаю, там, где разрезы нужны, помалкиваю, и в конце концов все получается именно так, как и должно.

И если бы только это. Я уже говорил, они сами чего-нибудь наплетут, а плату спрашивают такую, будто все это в самом Константинополе, в залах императорского дворца говорено. Сплошь одни хвалы. Все преувеличено, все чрезмерно. Словно для того, чтобы у слушающего уши воспалились, в голову заполз заразный червь суетности и источил ум. Может быть, подольститься хотят, а может – от господина нашего Милутина навсегда избавиться. Не раз приходилось мне вставлять в повесть какое-нибудь противодействующее слово. Ведь правителям, как никому другому, опасна лихорадка, которой заболевают из-за любви к самому себе. Однажды, к примеру, у короля прямо на щеке выскочил большой гнойник. И зудит, и болит, и смотреть на него противно. Собрались медикусы, совещаются, накладывают камфорные компрессы, готовят мази из кабаньего сала, цедят розовое масло, варят ячменный отвар, делают разные предположения, уж не больной ли зуб тому причиной, или, может, сквозняком прохватило, или паук какой укусил, или кто дурным глазом глянул из-за полуприкрытой оконной створки. А я вижу – не в синеву отдает, а в красноту, значит, это гордость у нашего господина воспалилась. Ему, видно, прямо на кожу кто-то занес эту гадость. Я вечером потихоньку подменил все повести для приятного развлечения отрывками из «Физиолога». Пять дней подряд накладывал ему повязки из рассказов о солнечном савре и сиренах, о водяной и наземной лягушках, о муравьином льве и еже, о ястребе и голубе, о дрофе и орле, о морском трезубом звере – и гнойник исчез, будто его и не было.

В словах я хорошо разбираюсь. Помню все ижицы, еры и яти. Мне известно, что шепчут, когда горюют, а что – когда устраивают заговор, я знаю, как бредят в сладострастном сне, как бормочут, пуская слюни, перед серебряным зеркалом и что с притворством изрекают, находясь в обществе. С языка могут капать птичье молоко, бальзам, разные красоты и услада для души. Но чаще всего течет злобная слюна.

Наверное, поэтому только среди немых и нет у меня недругов. А всех остальных я опасаюсь. Боюсь, что меня отравят. Только в повести я рву себе с дерева наливные яблоки, только в повести ловлю рыбку, только в повести пью ключевую водичку. Даже имя свое не люблю называть. Чтоб никто его не клял, не порочил, чтоб никто меня через него не сглазил. Обычно я говорю:

– Имя мое маленькое. Даже если ты услышишь его, не запомнишь.

II

Сквернословие, иные злословия и подхалимословие

Должно быть, один только отец Тимофей знал, сколь важны те дела, которыми я занимаюсь. Духовник то и дело спускался в дворцовую ризницу, в кладовые, где хранились повести, и вместе со мной внимательно просматривал и прослушивал их. Когда у него было время, когда другие обязанности позволяли ему оставаться здесь дольше, он без церемоний садился на пол и заботливо помогал мне перетряхивать разные словия. Вскоре вокруг нас были разложены: суесловие, смехословие, блудословие, лжесловие, любословие, празднословие, сквернословие, глупословие, многословие…

– Отец, сколько же тут всего, и ведь меньше не становится. Есть ли вообще смысл в нашей работе, не напрасна ли она? – сказал я один раз, почувствовав, что меня словно что-то больно клюет.

– Не напоролся ли ты на какую-нибудь пакость? Покажи мне руки, сынок, – велел мне духовник Тимофей.

Я смущенно протянул ему руки. Старец некоторое время внимательно рассматривал мои ладони и пальцы, а потом приблизил свои губы к подушечке большого пальца и, высосав из него черную занозу, сказал:

– Малодушие!

В тот день мы, повесть за повестью, перерыли их все в поисках злостного. Просто удивительно, сколько жадности, упрямства, ярости, дерзости, лености, гордости, коварства, зависти и того самого малодушия, сколько колючих кустов терновника подстерегает человека на каждом шагу. Стоит только чем-нибудь таким занозить ступню или руку, и оно тут же начинает мучить, постепенно отравляя кровь. А если вонзится в сердце, приводит к скоропостижной смерти.

– Гаже всего, однако, подхалимословие! – сказал отец Тимофей в другой раз, с засученными рукавами перетряхивая повести.

– Вот! – рылся он во всем том, что находил и между словами, и глубоко под ними. – Видишь, сын мой, стоит хоть немного спустить глаз с златолюбия, сластолюбия, властолюбия и других уховерток, как они пробираются в самую глубину человеческой души! – И он продолжил водить указательным пальцем по большому собранию грехов и добродетелей.

– Опять же, если ты спросишь меня, как отличить добролюбие от злолюбия, когда все в один клубок перепутано, когда первое старается походить на второе, а второе никак не может полностью отделиться от первого, советую тебе запомнить главное – грех всегда к тебе сам осторожно подползает, а добродетель стоит терпеливо, и мы должны осознанно к ней приблизиться, прильнуть нашими душами! – говорил духовник, а в этот момент что-то уже ползло по его обнаженному левому запястью.

– А под конец, не забывай, что следует устранять и такие причины! – завершил отец Тимофей, прихлопнув правой ладонью ползущее вверх по руке себялюбие.

III

На веки вечные умирает только тот, кого не поминают

За две недели до Благовещения, с первым солнцем, достаточным для того, чтобы просохли большие дороги, в Скопье должно было прибыть посольство Андроника II Палеолога, императора всех императоров. Все придворные были заняты приготовлениями, в окнах не смели появляться облачные дни, и любая складка, даже на платочке, должна была лежать в соответствии со строгими правилами протокола. Мне приказали тщательно отобрать несколько повестей, которые будут предложены высоким гостям. Дело нешуточное. Все они, вельможи, пользуются особым доверием самого василевса, ученые люди, говорят на многих языках, знают силу тайн, повидали мир – от Иерусалима до Рима, от Александрии до Киева – и титул у каждого состоит более чем из семнадцати званий. Теперь вот приедут и к нашему королю, заключат с ним важные договоры. Им должно предложить все самое отборное, и в том числе несколько повестей.

– Ты отвечаешь за то, чтобы все было как полагается, в противном случае можешь заказывать надпись на свой надгробный камень! – сказали мне, и было понятно, что они заранее радуются моему поражению.

Принялся я перебирать все, что у меня в ризнице лежало в особом месте. Всем можно гордиться. Но все равно страшно – ведь это греки! Ведь они могут и нахмуриться, если увидят, что каракулей и строк оскорбительно много по сравнению со словесами, особенно если повесть из-за этого слишком медленно развивается или бессмысленно блуждает. Все, буквально все, решил я проверить, до последнего молчания. И все, с самого начала, попытаться предусмотреть. Не натрет ли им мозоль это слово? Придется ли по вкусу это? Не слишком ли много вставлено ветра? Что, если кто-то из них простудится? А не дать ли им послушать наши сказки? С другой стороны, они ведь приедут из аристократического Царьграда, как бы не стали смеяться над нами, как бы не подумали, что я обращаюсь к ним слишком запросто, без должного уважения или столичной сдержанности?

Так проводил я дни и ночи. Сомнения одолевали меня, и в результате все, что представлялось мне изначально хорошим, теперь стало казаться плохим. В конце концов решил – будь что будет, от меня не требуется ничего необычного, просто хорошо сделать свое дело…

Гости прибыли точно в срок. В первую неделю, жалуясь на усталость, они рано уходили спать. Но однажды во время ужина слуги вместе с вином подали и мои повести. Совершенно пресные, безо всяких приправ, в обычной глиняной посуде. Греки начали перешептываться, и я сперва подумал, что они и прикоснуться не захотят к нашим славянским сказаниям. Один из них натянул шапку на лоб и уши, гадливо сморщил губы, словно его угостили тухлой рыбой. Другой сложил руки на животе, давая понять, что он уже вполне сыт. Третий, не зная, куда деваться, процедил, что попробует чуть-чуть, чтобы не обидеть многоуважаемого сербского короля.

Однако прошло совсем немного времени, как он решил повторить. Потом отпил глоток вина и взял еще. Другой экзарх смущенно присоединился к нему. Довольно поцокали языками, переглянулись, что-то воскликнули по-гречески. Тут и первый снял шапку, и не успел я глазом моргнуть – не осталось ни слова, посланники с удовольствием послушали даже заключительное молчание, то, что было на дне посудины. Потом все трое по очереди стали нахваливать:

– Всего в меру! Настоялась хорошо, а все значения остались свежими! Ничего не скажешь, и начинается, и заканчивается как раз вовремя! И не тяжелая, от нее не пучит! Но и не слишком легкая, не празднословная!

– Ничего другого до самого Константинополя не хотим и слушать, лично перескажем ее прямо на ухо василевсу Андронику!

– Конечно, срок пребывания посольства строго ограничен и у нас больше на это не будет времени, но если бы кир Милутин проявил щедрость, мы не отказались бы взять с собой в Ромейскую империю хотя бы по одному вьюку каждой повести!

Государь готов был бы все отдать в подарок, даже то, чего у него нет, настолько ему хотелось, чтобы во дворцах и на площадях столицы империи пересказывали повести о нем самом, о красоте и богатстве рашских земель. Меня же, пажа, конечно, никто ни о чем и не спросил. Мое дело было собрать все, чем может гордиться отечество.

И вот ведь несчастье! Отец Тимофей всего лишь несколько дней назад отправился в Спасов дом, чтобы встретить там праздник Пасхи и привезти королю частичку праздничного канона святого Иоанна Дамаскина. Поют его и в других местах, и в церквах Скопье тоже, но именно в Жиче звучит он особенно радостно. В общем, при дворе нет никого, кто мог бы воспрепятствовать государеву легкомыслию. Можно вернуть назад захваченную врагом территорию, можно из рабства выкупить отрока, ювелир может выковать новую корону, ткач – соткать материю на новые одежды, а вот для хорошей повести нужно, чтобы хорошо потрудилось несколько поколений. Если распоряжаться по-хозяйски, то грекам надо было дать с собой ровно столько, сколько поместится у них в ушах. А больше – ни звука. Нам самим понадобится. Не каждый год бывает урожайным, придут такие столетия, да не одно, что и рассказать будет нечего, и тогда слуге, чтобы выжить, придется обгладывать одну и ту же повесть. Многие народы без следа исчезли не потому, что у них было слишком много врагов, а потому, что о них нечего было рассказать. На веки вечные умирает только тот, кого не поминают. А все остальные продолжают существовать так, как о них рассказывают. И если верх берет суесловие, ядовитое злословие или подхалимолюбие, душа переселяется в ад, а сам ад от всех этих грехов расширяется. И наоборот – горний мир становится шире от тех повестей, в которых перевешивают любовь, истинная справедливость или какая-нибудь другая добродетель. Позволить чужестранцу по его разумению распоряжаться всем этим равнозначно тому, чтобы встать на край пропасти.

Но даже рассказать об этих соображениях мне было некому. Греческое посольство увезло на вьючных мулах более половины того, что хранилось в королевских кладовых. Чтобы переписать оставшееся, много времени не потребовалось. Настоящее запустение, если не считать слишком длинных повестей, превозносящих великоименитого, и нескольких покороче, которые чрезмерно возвеличивают дворян.

IV

Красные пятнышки на белом полотне

Вскоре, всего несколько дней спустя после благословенного праздника Воскресения Христова, мы узнали от приставленных к сетям вестников разнесшиеся слухи о том, что монастырь Жича осажден войском болгар и куманов. Предыдущей ночью гарнизон города Маглича был уничтожен. Церковь Святого Спаса, в которой короновали наших правителей, оказалась беззащитной, в кольце опасных врагов.

Великоименитый решил не задерживаться с выступлением даже ради того, чтобы лучше подготовить войско к походу. Все должно быть готово до полудня! Весь дворец наполнился гомоном человеческих голосов, звяканьем мечей и кольчуг, криками птиценосцев, щебетом садовых скворцов, клекотом ничего не видящих соколов, беготней слуг, занятых подготовкой к дороге и особенно подбором необходимых одежд… Государева дочь Анна в своей опочивальне спешно вышивала вдоль края шейного платка прощальную молитву о скором возвращении отца, о счастливом исходе боя. Время от времени игла прокалывала кожу на ее розовых пальчиках, и тогда слова молитвы перемежались приглушенным вздохом, а на белом полотне оставались красные пятнышки.

Все давно знали, что я никогда не участвую в военных походах. Моим делом было после любых успешных военных действий отделить от трофеев военные сообщения, прежде всего те, которые прославляют героизм, и из них составить и рассказать повесть, которая бы убеждала народ в нашей силе, а всем будущим врагам ослабляла храбрость. И все же, в этот день одно дело я обязан был сделать. Войско, наряду с обычными необходимыми вещами, всегда брало с собой и повесть, которая заканчивалась победой, и без такой повести и речи быть не могло о начале кампании…

Все как нарочно плохо, все! Этого я и боялся. Во всех наших кладовых не было ничего похожего. Ни одно из оставшихся сказаний не говорило об избавленном от врага монастыре. И даже будь у меня больше времени, мне не удалось бы сплести такую повесть, которая давала бы хоть поверхностную надежду. Ничто из найденного мною не указывало на то, что великоименитый и его воины доберутся до ворот Спасова дома Разум мой объяло отчаяние. Я прекрасно понимал, что могущественный государь ни на час не отложит выступление из Скопье. Так я решился идти с ними, чтобы хоть как-то помочь двигаться вперед.

На меня и раньше мало кто обращал внимание. Одеться я постарался самым подобающим образом, тайком вывел из конюшни первую попавшуюся кобылу и перед самым дворцом удачно влился в колонну. Все те истории, в которых я терпеливо улучшал погоду, увезли с собой греки. В Скопье дул Горник, северный ветер, тот самый, который развязывает все золотые солнечные ленты. Король Милутин вытащил из-за пазухи платок с молитвой, вышитой принцессой Анной, взмахнул им и отдал команду:

– Вперед!

И войско выступило безо всякой повести.

 

Двадцать четвертый день

I

Тонкие бумажные картинки, ретушированные иллюстрации, блестящие украшения из фольги и обычные газеты

Еще вчера обыкновенные маленькие окна, через которые большинство людей с улыбкой приветствовало знакомых и где по воскресеньям грелись на солнце подушки, а вокруг корки хлеба собирались синицы, горлицы и воробьи, вдруг превратились в отверстия, ведущие в глубокую пропасть, через которые проклинали и род и семя соседей, через которые вывешивали новые флаги и через которые начали дуть старые сквозняки, методично выдувавшие из всего смысл и чувства.

Каждый день в оконные рамы вставляли тонкие бумажные картинки. А так как окон и, соответственно, видов из них было несколько миллионов, типографии работали без передышки. Целые специальные службы занимались тем, что вырезали, перекраивали и заново монтировали идиллические, залитые солнечным светом отечественные пейзажи. За границей за большие деньги закупались, вообще-то бесплатные, проспекты преуспевающих корпораций, каталоги фирм, производящих высокотехнологичную продукцию, рекламные образцы лучшей жизни и другие искусно дизайнированные изображения. Большой спрос был на грубо отретушированные иллюстрации и хвалебные сочинения в стихах и прозе, взятые из учебников о здоровом народном прошлом. Расходовались кипы блестящей фольги из какого-то далекого будущего. Счастье было совсем близко, рядом с каждым, нужно было только протянуть руку и зачерпнуть из этого изобилия. Между тем, стоило прислониться лбом к какому-нибудь из этих фальшивых видов за стеклом, и человека настигала гибель.

А в течение ночи, устраняя все следы исчезнувшего, кто-то снова вставлял в окна разноцветные витражи, и несчастный случай повторялся снова. Правда, качество бумаги раз от раза становилось все хуже. Фотографии теряли точность и стабильность, утренняя поза уже к вечеру устаревала. Бесконечные рулоны грязноватой газетной бумаги вытеснили фарфорово гладкие художественные иллюстрации на мелованной бумаге. И все в конечном счете свелось к обычным страницам ежедневных изданий, к неизбежным заголовкам, отпечатанным крупными буквами (о постоянно меняющихся общих интересах), к страницам, густо заполненным священными словами (без передышки в интервалах). И непонятно было, что же хуже – оставлять такие размножившиеся, но уже на следующий день желтеющие окна, чтобы они хоть как-то защищали и решительностью тайных в них заявлений, и несомненностью опубликованных документов, и изображением неподдельно собственноручных подписей, или же устранять их все подряд, чтобы ясно увидеть ужас того, что творится.

А о том, что реальностью был именно ужас, свидетельствовали все более громкие и приближающиеся призывы о помощи. Кроме того, все чаще случалось, что какая-нибудь птица в поисках спасения снаружи прорывала отпечатанный в типографии вид из окна и ее находили в углу комнаты, сжавшуюся в дрожащий комочек…

II

Много таких, кто слеп к Господу, и еще таких, которых Господь словно не видит

Дивна теперь оставалась дома – чтобы предчувствовать, как в ней растет благословение их любви, наяву готовиться к беременности во сне и искать в книгах старые слова, которые, если написать их на животе, защищают плод и облегчают роды. Сжимая в кармане свинцовый отвес, Богдан выходил из дома, чтобы внимательно сравнивать различия.

В самом центре города, там, где собраны важные фасады, толстостенные государственные здания, строгие военные ведомства, роскошные бизнес-центры и банки, оконные проемы, как правило, с затемненными стеклами, находились высоко над головами прохожих, от проникновения с улицы они были защищены алюминиевыми или бронзовыми рамами и, как в игре в зеркала, бесконечно множились за счет взаимного отражения… Как бы Богдан ни тянулся, даже встав на цыпочки, он не мог даже ничего предположить, человеческих фигур в этих окнах было не видно. В глаза ему смотрели лишь нервозные камеры, маленькие клонированные циклопы, установленные над входами и на углах, которые механически пялились в каждого остановившегося любопытного прохожего. У некоторых зданий вместо окон вообще были бесшумные воздушные кондиционеры, занятые тщательной переработкой поступавшего в них тяжелого воздуха, шума голосов и любого реального изображения.

По мере того как Богдан продвигался от центра к окраинам, он начинал видеть за оконными занавесками испуганные глаза, раскаленные кончики сигарет, унылые силуэты согбенных людей, какую-нибудь фигуру, шагающую по слабо освещенной комнате туда-сюда и похожую на тень, от реального человека чаще всего оставалась только вытянутая рука, которая нетерпеливо распугивает птиц и направляет металлическую ветку телевизионной антенны. Правда, иногда кто-то ненадолго высовывал голову, но только затем, чтобы убедиться, что может без свидетелей выкинуть прямо из окна пластиковый пакет, набитый протухшим позором.

Много мутных от грязи стекол и спущенных жалюзи свидетельствовало о том, что хозяева покинули свое жилье.

Еще дальше, там, где все жилые здания не превышают одной общей линии высоты обычного дома, где окна расположены на уровне глаз прохожего, человеческих следов становилось все больше, но они были такого свойства, что хотелось спрятать глаза. Здесь в окнах были вывешены объявления, убористо написанные на клочках бумаги, в которых обнищавшие хозяева предлагали продать или обменять приобретавшееся годами домашнее имущество или какие-то ненужные вещи, которые могли пригодиться разве что тому, кто оказался в еще более тяжелом положении. Предлагали собственные номера телефонов, которые охотно приобретали постоянно появляющиеся новые торговые предприятия и которые для их бывших хозяев были последней возможностью услышать добрые вести от кого-нибудь из далеких друзей или родственников. Предлагали собрания сочинений, которые десятилетиями хранили свежесть воспоминаний. В некоторых окнах были налеплены извещения. В черной рамке. Фотография погибшего, которую долго выбирали из так и не заполненного до конца семейного альбома. Имя, фамилия, так же, как они были написаны в повестке, содержавшей приказ явиться на встречу с последним мгновением жизни. Потом тире, за ним детское прозвище, которым домашние ласково звали его оставить игру и поторопиться на обед: иди скорее, пока суп горячий, да и куриные крылышки остынут, а запеканка сегодня с малиновым сиропом. А если возраст позволял это, то дальше стояло и ласкательное имя, услышав которое, он с нетерпением спешил к своей брачной постели. Потом дата, час и место вечного пребывания, потом три-четыре сухих фразы. А внизу – несколько строчек, имена родни, собранные вместе болью.

После возвращения Богдана Дивна, накрывая на стол и расставляя по нему скудность так, словно это самое большое богатство, спрашивала:

– Ну как там в городе? Что узнал?

– Для повести ничего, а для пересказа еще меньше, – отвечал Богдан подавленно.

А потом добавлял:

– Много таких, кто слеп к Господу. И еще таких, которых Господь словно не видит.

III

Коварно поднявшаяся вода затянула в водовороты все броды и переправы

Мало-помалу Дивна и Богдан перестали смотреться в зеркало. Со временем они привыкли прекрасно осуществлять все свои общие потребности, глядя на свои отражения в глазах друг друга. А в это время трещина на большом зеркале в комнате напротив слишком светлого экрана телевизора становилась все глубже, все яснее видна была смерть, сидящая возле подземного серного озера и довольно пересчитывающая смрадные пузыри и образы пришедших. А они длинной процессией ползли вдоль ясно видимой грани существования, словно продолжая некое предыдущее, давно начатое и по сути дела никогда не законченное переселение сербов…

Они двигались, помогая детям и слабым, каждый таща с собой в изгнание то, вокруг чего потом можно начать воздвигать новый дом, – имя и фамилию, цепи с очага, древние рассказы стариков, детскую кроватку, одну-единственную овцу из всего стада, ту, что дает молока больше всех, мешок соли, расположение звезд над родным городом или селом, обручальное кольцо, записную книжку с адресами кумовей и друзей, старую посудину, в которой лучше всего печется хлеб, на тот случай, если придется уезжать на чужбину, балку, которая была над входной дверью, шеститомный словарь сербского языка, вензель, которым украшают дом в день своего святого, брусок – отбивать косу, молоток, заклепки и железный клин, за поясом точильные инструменты, стенные часы, рукопись романа или стихотворения, нож для прививок деревьям, полученные в подарок стеклянные бусы, золотую монетку, охапку растопки, вид из окна на косогор за домом или тот, что с откоса, а дальше козьей тропой до ближнего большого камня, по которому еще деды определяли небесную высоту. А вслед за колонной то крупный дождь, то толстый слой пыли уничтожали все следы. Впереди ждали разбитые дороги. Коварно поднявшаяся вода затянула в водовороты все броды и переправы. Жизнь свелась к непонятному и мучительному кружению – от смерти до смерти, от данного обещания до нарушенного слова, от сегодняшнего дня до завтрашнего, от территории до территории, от назначенного срока до назначенного срока, от границы до границы на чьих-то исчерченных картах.

А потом, после всех мучений, беженцев встречали репортеры, заставляя вновь и вновь вспоминать свои судьбы. Из вечера в вечер Дивна и Богдан смотрели на людей с оформленными по всем правилам журналистскими удостоверениями, которые безжалостно бередили чужие раны только затем, чтобы для успеха своих репортажей получить достаточное количество боли.

Один из них, особенно активный, запомнился им тем, что, ожидая колонну беженцев, он сыпал цифрами с энтузиазмом, больше соответствовавшим перечислению результатов каких-нибудь спортивных состязаний.

– Они вот-вот будут здесь! – с трудом скрывал он перед камерой свой жар, нетерпеливо поглядывая то в направлении ближайшего поворота, то на свои часы с секундомером, озабоченный тем, успеет ли передать сообщение в главную информационную программу.

– Показалась голова колонны! – воскликнул репортер, издали профессионально прикидывая, кого именно выбрать в собеседники среди этих женщин с черными платками на головах, мужчин, у которых от сдерживаемого напряжения так набухают вены на шеях, что кажется вот-вот лопнут, стариков без единого пульса во всем теле, оттого, что их сердца умерли еще тогда, когда они покидали свои дома, детей, чьи глаза уже сейчас выдают, как истерзана их душа.

Потом репортер налетел на свою добычу, заглядывая в измученные глаза, тыкая прямо в лицо микрофоном, стараясь не упустить ни одного вздоха и при этом не давая даже докончить фразы:

– Добрый день!

– Ну, как вы?

– Сколько членов вашей семьи пострадало?

– Вам, должно быть, нелегко?

– Чувствуете усталость?

И под конец, посмотрев прямо на миллионы экранов, он оптимистично, по западному образцу, воскликнул:

– Сейчас эти люди в безопасности! Пришел конец их мучениям! Репортаж подготовил для вас… – Тут Богдан встал и, не говоря ни слова, выключил аппарат.

Но и после этого, словно охваченный порывом воодушевления, телевизор продолжал показывать изображение и передавать звук. А может быть, это треснувшее зеркало возвращало отражение, впитанное неизвестно где и когда. Телевизионная ведущая, как бы очнувшись, произнесла в заключение:

– Это был наш самый последний репортаж!

Сразу после этого, сверившись с разложенными перед ней бумагами, она бодрым тоном продолжила:

– А сейчас – комментарий…

IV

Развешанная одежда и немая речь

За сменявшимися на экране картинками, за мелькавшими лицами, за новыми репортажами и старыми комментариями беженцы продолжали свой путь. Общежития, спортивные залы, школьные здания, все эти помещения, которые обычно издают бодрое звонкое эхо, даже когда пусты, сейчас были до последнего уголка заполнены страданием. Служащие втиснули судьбы в анкеты и занялись формированием архивов, тележурналисты оперативно доставили репортажи в свои редакции, информационные агентства передали их в международную сеть, а беженцы, стоило им остаться одним, замолкали. Им просто нечего было сказать друг другу. Кроме того, все их истории были схожи, хотя бы тем, что после стольких мытарств они осели здесь.

В те дни, видно, для того чтобы смягчить огромную боль, Господь даровал миру благотворное тепло. Богдан постоянно выходил из дому осмотреть все, что видно. Где именно находятся беженцы, он узнавал на расстоянии. Повсюду вокруг их пристанищ была развешана и разложена для сушки выстиранная одежда. На заборах и оградах висели брюки, рубашки, юбки и свитера, на кустах – пеленки, распашонки, подгузники и нижнее белье, а по траве была разложена вымытая обувь, носки, одеяла и наволочки…

Иглы солнечных лучей терпеливо прошивали любую ткань своими светлыми нитями, обшивая мокрые, убирая отсыревшие, штопая протертые места. Ожидая, когда высохнет их одежда, полуодетые беженцы сидели где попало. Руки у всех лежали на коленях, повернутые ладонями вверх. Все как один они смотрели в небо, в сторону горнего тепла, словно хотели, чтобы оно осушило их постоянно слезящиеся глаза. Богдан видел, что и губы у всех у них шевелились, шепча какую-то повесть, произнося немую речь:

Слабый ветерок время от времени примерял разложенные на кустах и живых изгородях еще влажные брюки, юбки и рубашки. Штанины тогда делали хромающий шаг, юбка начинала колыхаться, грудь рубашки вздымалась, словно от вздоха, рукава приподнимались в нерешительном движении. А потом все просто замирало.

 

Двадцать пятый день

I

Волны перекатывали солнечный свет

Многие из болгар и куманов и раньше видели всякие чудеса, но о таком никто даже не слыхал. Правда, один из них помнил, как возчики, занимавшиеся доставкой грузов, рассказывали ему, что путь в далекий Китай проходит через одно царство, где месяцами льют проливные дожди. Время от времени земля там насыщается водой до последней поры, реки разливаются как моря, и большая часть воды, ни имея куда деться, остается в конце концов в воздухе, образуя звенящие водопады, извивающиеся ручьи и небольшие озера. В конце такого периода все текущее и перетекающее успокаивается на месте, в высоте образуется нечто похожее на болота, под облаками вылупляются из яиц болотные курочки и отборные лягушки, а на небе преобладают цвета заплесневелой трясины. Что было дальше, он так никогда и не узнал, потому что возчики к этому моменту уже изрядно напились и старались теперь перещеголять друг друга еще более невероятными историями, ни одну из которых никто из них не доводил до конца, переходя к следующей.

В отличие от этого далекого царства монастырь получил целый водный бассейн горной свежести из одного-единственного облака. На сотню саженей выше понимания осаждавших, точно на уровне вознесшихся зданий, вокруг храма Святого Спаса полукругом поблескивала небольшая речушка, по берегам которой уже выросли ракиты и трава, среди которой копошились луговые тиркушки. Было видно, как по дну, под слоем прозрачной воды, ползают раки, скользят белеющие стаи мелких рыбешек, носятся пятнистые форели, с достоинством отдыхают большеголовые сомы. Источник реки, судя по всему, был где-то на Востоке, волны с одной на другую перекатывали солнечный свет, двигаясь на высоте куда-то на Запад, в сторону заката.

А те, кто нашел здесь прибежище, перескакивая с комка на комок земли, словно в этом не было ничего необыкновенного, шли к речке напиться сладкой прозрачной воды, зачерпнуть из тихой глубины столько, сколько нужно для кухни, напоить на мелководье скотину, искупаться в холодных струях, просто постоять на пенящемся перекате или что-нибудь помыть рядом с берегом. Верхний Двор ожил от детских голосов, перекликания молодых парней, топота копыт мулов, коз и овец, грохотания бочонков, трепыхания пойманной прямо руками рыбы, жужжания пчелиных роев, пения прачек и шлепанья их колотушек о тяжелое, натертое дубовым пеплом белье. Из складок небес с любопытством выглядывали силы. Торговец временем Андрия Скадарец, поминутно наклоняясь, подбирал что-то незаметное одним из своих пустых рукавов, и это что-то заметно увеличивало в размере мешок, висевший на его плече.

– По вечерам у воды прохладно, пригодится для растопки, – отвечал он на вопросительные взгляды.

Повсюду на воздухе, на траве, на кустах и на нижних ветках парящих в вышине деревьев сушилась свежевыстиранная одежда. Мягкий ветерок наполнял монашеские рясы, нагрудники, наплечники и вышитые пояса, одевался в крестьянскую одежду, в кафтаны, гуни, кожухи, юбки, штаны и рубахи, развешанные на веревке, которая была натянута между большой и малой церквями.

II

Пока видинский князь Шишман тонул в круговерти бреда

В отличие от верхнего двора внизу болгары и куманы месили грязь. Земля под ногами войска напоминала кашу. То глубокое ничто, которое осталось после вознесения монастыря, превратилось теперь в ничто, заполненное мутной водой. Тысячи дождевых капель, ударившись о землю, тут же и рассыпались. Такие распавшиеся, они быстро загнивали, наполняя воздух запахом влажного тления. Все железное подернулось ржавой сыпью. Смрад плесени лез в ноздри. Среди воинов начались болезни.

В среду перед Троицей лихорадка неожиданно напала и на видинского князя. Воротник из куниц и шапка из рыси не могли согреть его шею и темя и, обессилев, издохли. Жар с такой яростью крутил Шишмана, что вокруг из него сыпались слова, которых он не сказал бы и в предсмертной исповеди. В главном шатре возле постели, пропитанной потом и смолистой тенью многострашного, сидели трое главарей – сарацинский механик Ариф, куман Алтан и слуга Смилец, они, сменяя друг друга, бдели и пытались разобрать, что приказывает в бреду их военачальник.

– Главное – захватить Жичу! А потом – на Печ, Скопье, Сребреницу или Ново Брдо, все равно! Только сначала стащить сверху эту их повесть, растянуть все, что в ней ценного, а остальное спалить до полного молчания! После не будет никаких препятствий! Но сначала – Жича! Здесь тот узел, который нужно разрубить, чтобы все сербское время, и прошлое, и настоящее, и будущее, рассыпалось в прах! – дрожал Шишман перед Арифом, который и не слушал его, занятый мыслями о том, как сделать механическую птицу и добраться до монастыря.

– Царь Калоян захватил его под Адрианополем, в бою с венецианцами, потом оставил его Бориле. Борило его передал Ивану Асене. Иван Асень – Коломану. Коломан завещал его Михаилу. Потом его унаследовал Константин Тихий. После него он остался у Ивайло. От Ивайло перешел в руки Ивана. А царь Иван Асень III дал его мне! Мне! Не Георгию Тертеру, которого прозвали Пердун! На нем бы этот плащ волочился по земле! Он и ходить-то толком не научился! Двух ног ему много было, он бы в них запутался, упал, перья измазал! Наложницы в Тырново сплетничали, что даже детский гульфик был ему велик, одна из них, с того самого дня, как увидела этот червячок, до сих пор смеется! Что подходит журавлю, не годится дрофе. – Из князя лезли бессмыслицы одна глупее другой, а может, Алтан просто не понимал его, но двоих других он будить не хотел, боялся издевательств.

– Почти девятьсот лет бережем его, почти девятьсот лет пытаемся отыскать недостающее перо, и вот сейчас до него рукой подать, оно парит у меня над головой, в Жиче! Только бы мне добраться до этого пурпурного гнезда! Уж я по волоску переберу бороду главного монастырского предстоятеля! Голову игумена Григория отдать мне лично в руки! Тому, кто ее принесет, не хватит нескольких дней, чтобы пересчитать золотые монеты… – Глаза Шишмана готовы были вывалиться из орбит, а Смилец, наклонившись над ним, вслушивался только в то, какой будет обещанная награда.

Наконец лихорадка отпустила правителя, и он успокоился, постепенно затих и вскоре погрузился в благотворный сон. Троица, возглавлявшая осаду, собралась, чтобы обменяться услышанным и поступить соответственно распоряжениям. Но оказалось, что от этого нет никакого толку.

– Алахселамет! По правде сказать, я не очень внимательно его слушал, – пробормотал сарацин, по-прежнему занятый мыслью о достаточно большой механической птице.

– А я, признаюсь, ничего не понял, – произнес Алтан и глупо ухмыльнулся.

– Какой смысл может иметь бред? – добавил слуга Смилец, не собираясь делить с другими обещанную награду.

Так оно и бывает. Кто-то не слушает. Кто-то не может понять. А тот, кто хоть что-то разберет, думает только о том, чтобы все положить в свой карман. Будь иначе, разве бы кто-то когда-то пострадал в огромном водовороте?

III

Болгары и куманы были заняты кто чем, а трое руководивших осадой, вот чем:

Механик Ариф удалился в свой шатер, чтобы без помех продолжить обдумывать планы создания механической птицы, которая поможет прикончить вознесшихся неверных. Жадно поедая с подноса вкуснейшие пирожные собственного изготовления, сарацин облизывал сладкие пальцы и причмокивал. Как и обычно, когда ему нужно было что-нибудь подсчитать, механик зажмурил глаза, вычисляя соотношение длины тела и головы, хвоста и крыльев, размеры когтей и клюва, количество суставов и необходимых перьев, прикидывая, сколько гвоздей, веревок, зубчатых колесиков и пружин потребуется для внутренностей этого создания. Несколько лет назад он смастерил для Осман-бея соловья из золота и яшмы. Если завести птицу ключиком, она могла пролететь семь кругов вокруг цветка розы, сделанного из эмали и рубинов. А после этого опуститься прямо между раскрытыми лепестками и четыре раза пропеть первые слова азана: «Аллах акбар!» Славный бей Осман заказал эту чудесную игрушку, чтобы она ежедневно напоминала ему о покойном отце, эмире Эртогрула. В частности, если исходить из толкования символов уважаемым Аль Газали, илум-сахибием и преподавателем багдадского медресе, соловей – это душа умершего, а роза – знак совершенной добродетели. На этот же раз нужно было сотворить большую птицу, такую, которая сможет вместе с несколькими воинами подняться на сотню сажен вверх. Нужно было сделать сильную птицу, такую, которая сможет сломать стебель и вырвать из небесного сада пурпурный цветок славы иноверцев.

Куманский вождь Алтан не только не переносил мусульманина, рассказывая повсюду, что он омерзительно липкий от сахара, но был равнодушен к сладостям в целом. У себя в шатре он разорвал пополам и съел только что испеченную на вертеле перепелку и залег между ног самой милой ему наложницы. Он пригвоздил красавицу к расстеленной на полу волчьей шкуре. Мужское оружие Алтана вколачивало в нее такую грубую похоть, что по всему лагерю разносились ее необузданные, продолжительные стоны. Подхлестываемые любопытством и стремясь не пропустить тот момент, когда любовница должна перейти в их руки, трое евнухов подкрались к дырам в шатре. Им было на что посмотреть. Сейчас наложница была распростерта на теле Алтана сверху. Ресницами она ласкала его грудь. Языком собирала горошины пота. Напряженными сосками то и дело касалась его живота и ребер. А всей своей главной теплотой, бешено возносясь и страстно падая, она терпеливо разогревала и без того раскаленную булаву Алтана. «Ох, ох!» – шепотом восклицали скопцы, восхищенно наблюдая за происходящим и радуясь, что по окончании и им достанется хоть немного этого жара, ибо по обычаю, как только все закончится, они были обязаны сразу искупать наложницу. Кроме того, после такого наслаждения Алтан наверняка и их одарит хоть какой-нибудь медной монеткой.

Слуга Смилец, равнодушный и к угощению, и к любовным утехам, посадил в свою шляпу щенят, родившихся утром от бродячей собаки. Ничего еще не зная об окружающем их мире, рыжие комочки беззаботно возились в шляпе, толкались и взбирались друг на друга, так что трудно было понять, сколько их – шесть, семь или восемь. Не обращая внимания ни на позвякивание пришитых к полям бубенцов, ни на попискивание щенят, слуга Смилец с непокрытой головой сидел над шляпой и копался в своих мыслях, отыскивая самую ядовитую. Найдя наконец такую, он сунул в рот указательный палец, повозил им там вверх-вниз, вытащил его, весь в слюне, вместе с этой мыслью. Затем сунул палец щенкам. Не зная зла, они с любопытством принялись его обнюхивать, а потом самый голодный из них решился лизнуть. Ядовитые слова мучили несчастного долго, щенок задыхался и стонал, из сомкнутой судорогой пасти текла зеленоватая пена, потом он в судорогах затих. Недовольный скоростью действия слов, слуга Смилец снова и снова засовывал палец в рот, и все повторялось. Выводок становился все более холодным, все тише и реже позвякивали бубенчики, пришитые к полям шляпы, а когда они совсем замолчали, слуга Смилец вытряхнул отравленных щенят, надел шляпу на голову и встал.

IV

Братья, это прямо с земли на свод небесный падает мрак

Внезапно, как раз когда двадцать пятый день осады перешагнул за полдень, Шишман проснулся, встал, перепоясался и тут же велел послать за толкователями снов. Оставив все другие дела, они поспешили к нему, радуясь, что вот наконец и им представилась возможность проявить себя.

– Снилось мне, что я долго, круг за кругом, тону в каком-то водовороте… – Такими словами встретил их властелин Видина.

Толкователи удовлетворенно закивали головами.

– А потом попадаю на дно… – продолжал Шишман.

Служащие потерли ладони, сгорая от нетерпения услышать главную часть истории.

– И после этого мне снился только полный мрак! – закончил князь столь внезапно, что большинство из созванных не успело толком углубиться и в начало короткой повести.

Скрывая разочарование, толкователи снов вопросительно переглянулись между собой. Уже неделями они ждали этого мгновения и вот теперь должны объяснять пустой сон. Да, хорошо тем, чьи господа видят богатые сны, где полно всякой всячины, которую можно разгадывать, где клубятся всевозможные значения. Хорошо, когда толкователь – это особо доверенное лицо какого-нибудь могущественного короля или молодого, пытливого духом барона или прекрасной принцессы, которая прямиком из постели, еще в легкой ночной рубашке, вся розовая и даже на вид теплая, умоляет объяснить ей значение самых интимных и волнующих снов. Именно так, глубоко в душе, жаловались судьбе толкователи снов, собравшиеся у Шишмана, которым предстояло пялиться во мрак и искать на голой земле признаки жизни… А вместо богатой награды их ждала леденящая душу неизвестность, не прикажет ли Шишман их повесить за какое-нибудь лишнее слово. Да, горька наша судьба, вздохнули толкователи, каждый про себя, и сбились в кружок, чтобы всем вместе договориться, что же сообщат они князю. Вскоре, решив – будь, что будет, тем более что и тянуть, искушая терпение многострашного, было небезопасно, они в один голос высказали свое мнение:

– Государь, ты говоришь, тебе снилась ночь. Знай, то, что для другого ничто, для тебя – все! Такие, как ты, князь, способны перевернуть мир!

Шишман одной рукой задумчиво погладил свою бороду, другой махнул, отпуская толкователей снов, и призвал к себе командиров, чтобы они передали войску его приказ – повсюду в нижнем дворе немедленно разложить костры из сухого заячьего помета, те самые, которые слабо горят полной чернотой.

Кресалом о камень Кресалом о кремень Искру на трут. Трутом вверх-вниз, чтобы жар разгорелся жарче. Когда огонь схватится – листьев и веточек. А сверху на все это – заячий помет.

По всему лагерю разгорался костер за костром. Вначале головешки мерцали неярким синим блеском, а потом вспыхнули совершенно темным пламенем. Из верхней части языков вились пряди ночной кудели дыма. И несмотря на полдень, они устремились в сторону монастыря. Там, где осаждавшие уже разожгли костры, тьма поднялась вверх на десять саженей. Облачный вечер навалился на траву света. Под тяжестью темноты она прижималась к земле или вовсе исчезала…

Первыми все это заметили дети, они принялись тянуть за рукава старших и пальцами показывать вниз:

– Снизу сумерки поднимаются!

– Мамочка, смотри, оттуда темнота ползет!

– Отец игумен, тьма-тьмущая лезет наверх!

Действительно, под церковью Святого Спаса, церковью Святых Феодора, Тирона и Стратилата, под трапезной, странноприимным домом, кельями, хлевами, двором, окруженным, как короной, речкой с прозрачной дождевой водой, поднималась страшная ночь. Высунувшись из окна нынешнего, вблизь смотрящего, посмотреть, отчего такой гам, преподобный Григорий ужаснулся:

– Братья, прячьтесь, это прямо с земли на свод небесный падает мрак!

Трапезные забили в клепала. Те, кто был на речке, устремились спасаться под крышами построек. Матери схватили детей. Пастухи погнали скот в хлева Один из монахов в спешке поскользнулся на комке земли, и его тут же поглотил мрак.

Снизу, из ночи, болгары и куманы кричали:

– Подкладывай!

– Пусть выше вьется тьма!

– Выкурим этих пчел из их пурпурного улья!

Густой, непрозрачный вид из окна уже начал щипать глаза игумена. Испуганная стая скворцов залетела в сумрак и вылетела из него с другой стороны, превратившись в стаю сов. Оставленная одежда колыхалась на веревке между большим и маленьким храмом.

 

Книга шестая

Власти

 

Двадцать шестой день

Во имя Отца и Сына и Святого Духа, соверши крестное знамение, от зла защиту воздвигни

И действительно, на Зеленый четверг все живое сбилось как можно теснее в стиснутом со всех сторон монастыре.

Души в единстве трепетали в обоих храмах, в трапезной, кельях и других парящих в воздухе постройках. Все двери, от широких двустворчатых, что ведут в притвор, до самых узких, едва заметных, на входе в потайное помещение, были накрепко заперты на все щеколды и засовы да еще для верности подперты толстыми буковыми поленьями. Кое-где защитники монастыря придвинули к дверным косякам переносные медные печки, окованные железом дубовые сундуки и тяжелый запах ладана. Дверь странноприимного дома поддерживали спинами несколько деревенских парней крепкого сложения, время от времени сменявших друг друга.

Тьма напирала, дверные кольца с внешней стороны то и дело начинали стучать, оси дверей жалобно скрипели, скрежетали железные клинья и петли, однако пока тьма не смогла прорваться еще нигде. Правда, покосилась западная стена трапезной, а на колокольне мгла окутала колокола стократным слоем, так что сколько бы монахи ни тянули за веревки, звон доносился, как из могилы.

Крыши на хлевах были менее прочными, из дранки, одна из них не выдержала напора и рухнула, превратившись в гору обломков. О горе! Ночь накрыла всех овец и коз. Кто знает, что там происходило дальше? Пробраться туда посмотреть ни у кого не хватило духа. Одно было ясно – ничего хорошего произойти не могло, потому что теперь вместо блеянья и меканья из хлева доносился лишь леденящий сердце волчий вой. Монахи и парни, находившиеся в конюшнях с жеребцами и мулами, в страхе, как бы те не превратились в чудовищных кентавров, сумели подпереть потолки балками и бревнами. Речку с дождевой водой было уже не спасти. Еще вчера она весело журчала, а теперь текла тяжело, словно тащила плуг, прокладывающий глубокую борозду. Видно, вода, замутившаяся от мрака, превратила рыб в левиафанов. Да, если бы Блашко не пропал неведомо куда еще на прошлой неделе, нашлось бы кому преградить путь мраку, поставив плотину из сосен и елок. А питьевой воды у них теперь было ровно столько, сколько успели запасти.

Монах, отвечавший за подвалы, по приказу эконома стерег кладовки, размахивая лучиной, он отгонял любителей поживиться припасами, отпугивал сонь и кротов от мешков с ячменем, просом и овсом, просеивал белую муку от черных мушек. А так как в темное время легко сбиться с пути, а себялюбие – это та самая первая кривая дорожка, которая незаметно для человека приводит его к нечеловеческим поступкам, кладовщик охранял подвал и от тех, кто готов был, украдкой уйдя со службы, прихватить в подвале кусок козьего сыра или горсть маслин.

Всем, у кого был хоть какой-то голос, игумен Григорий наказал непрерывно петь, чтобы ни на миг не умолкали слова молитвы о спасении. Кроме того, тоже по распоряжению игумена, люди, укрывшиеся в монастыре, передавали друг другу, что для избавления Жичи от страшного зла следует словом поддерживать повесть, потому что именно через пустоты и трещины в ней прежде всего могут пробраться немота и мрак.

Итак, пока одни взывали к Господу, другие передавали друг другу слова преподобного, что нужно зажечь все свечи, долить масла во все лампады перед иконами, побольше выкрутить фитили в лампах, хорошо осветить каждое лицо (чтобы глаза смотрели в глаза), освободить от тени каждую складку на настенной живописи, каждую и глубокую, и мелкую нишу в кельях, каждый уголок странноприимного дома, вплоть до мышиных нор.

И постепенно, огонек за огоньком, трепещущее сияние щедро залило и обе церкви, и все остальные постройки монастыря. Его оказалось больше, чем требовалось, поэтому лишний свет мужчины собрали в мешки, завязали их тоненькими язычками пламени и доставили груз в Савину катехумению над притвором, чтобы пролить его в дольнюю ночь в тот день, когда придет черед открывать окно в скудное сегодня. Женщины, чьи руки привыкли вязать и ткать, гребнями вычесывали язычки пламени и сплетали их вместе с серебряными волосками, выдернутыми у стариков. Этой пряжей они затыкали все маленькие отверстия – замочные скважины, щели вдоль косяков и возле ставень, чтобы и здесь не дать протиснуться тьме. Справившись с этим делом и даже не передохнув, они начали выворачивать карманы, потом бросились на кухню снимать со стен висящие на гвоздях котлы, медную посуду и кадушки и перевешивать их дном к стене, вытаскивать из незаполненных бочек затычки, снимать крышки с пустых квашней и ушатов – нельзя было позволить, чтобы хоть где-нибудь притаился мрак.

В скриптории иноки внимательно листали книги, искали места, где темнота могла пробраться в начало и конец главы, а писец Ананий добавлял записи: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа, соверши крестное знамение, от зла защиту воздвигни».

 

Двадцать седьмой день

I

Довольно длинное ругательство, к тому же с концами, завязанными мертвым узлом, чтобы по дороге оно не распустилось

В тот же миг, когда вернувшаяся в Царьград троица положила на стол перед правителем Республики Святого Марка перо, отобранное у несчастного менестреля, Энрико Дандоло почувствовал, что на сердце у него потеплело и в целом значительно полегчало. Антонио Балдела, медикуса из Солерно, который заботился о состоянии здоровья дожа, дож тут же узнал по невыносимому смешанному запаху серы и камфоры, как только тот показался в дверях. Надо сказать, что все его бессмысленные способы лечения ничуть не помогают, думал старец, нетерпеливым движением руки одновременно и отгоняя запах, и давая понять, что отказывается от обычного утреннего осмотра. Вот, например, что умеет этот гордый magister Antonius?! Крутить головой и тяжело вздыхать? По десять раз в день щупать ему пульс?! То и дело менять терапию?! Против замороза – теплые ванны?! От мешков под глазами – белила, чтобы не было видно?! Для мочеиспускания – облегчаться как можно чаще?! Против сильного напора крови и затрудненного дыхания – пиявки?! От сильных ветров и язвы в желудке – травы из недоступных лесных чащоб?! Против общей слабости – маловразумительное бормотание непонятных терминов?! По поводу преклонного возраста – ученые тирады о том, что коль скоро перевалило за девяносто, то все его болезни неизбежны?! Для иссохшего тела, чтобы не сломать руку или ногу и не свернуть шею, – совет поменьше двигаться?! Послушать его, так надо просто улечься в постель и ждать, когда смерть укроет и споет колыбельную! Одни глупости!

– Не могу понять, почему я до сих пор терплю его?! – процедил слепой дож и безошибочно нащупал на столе перо, которое ему только что доставили из Салоник.

– Медикусы?! – вслух недоумевал он, поглаживая перышко, стараясь кончиками пальцев вобрать всю его мягкость и наслаждаясь тем, что по телу разбегаются приятные мурашки. – Умничают, только и знают, что умничают! Важничают, а сами не могут понять, что лучшее средство против любой болезни – это хорошее настроение! Вот как много радости может принести одна-единственная пушинка! Еще восемь перышек, и плащ будет полноценным! – удовлетворенно подытожил старец и перешел к размышлениям о том, кого из двух предводителей крестоносцев поставить номинальным властителем Латинской империи.

– Итак, – рассуждал дож вслух, доставая из кошелька данные ему ранее слова и пытаясь не упустить ни одной детали. – У маркграфа Бонифацио Монферратского решительный характер, он предприимчив, храбрости ему не занимать, пользуется особым авторитетом среди рыцарей. Но это большой вопрос, сможет ли Республика рассчитывать на дополнительные привилегии при этом своенравном ломбардце? Нет, маркграф никак не подходит! В отличие от него граф Балдуин Фландрский покладист, снисходителен, он так спокоен, что иногда даже складывается впечатление, что его вообще нет. Однако именно такие люди, почувствовав власть, в мгновение ока из ягненка превращаются в волка. Исподтишка мстят за любую мелочь, должно быть, потому, что сами же и унижали свое собственное достоинство больше всех. Да, граф Балдуин тоже не лучший выбор! С другой стороны, остальные бароны еще более алчны и властолюбивы. Действительно, кого же объявить императором нового Латинского государства?

Так дож Энрико Дандоло советовался с самим собой, когда ему доложили, что пришел ответ от болгарского царя Калояна. На этот раз его дерзкий ветрище ничего не похитил в Константинополе. Напротив, один из венецианских шпионов принес мешок, который Разбойник опустил на землю возле западных Военных ворот. Послание было ясным. И достаточно красноречивым.

Мешок содержал головы трех посланников, отправленных недавно в Тырново для переговоров об украденных перьях. Отрубив головы послам, Калоян отсек и возможность любого дальнейшего обсуждения этой темы. Энрико Дандоло почувствовал, что его снова охватывает холод. Окровавленных голов он не видел, но зато отлично их слышал. Властелин болгарского царства вместо веревки завязал мешок лоскутком того ветра, который знал все языки. Этот лоскуток представлял собой довольно длинное ругательство на безукоризненном латинском языке. Чтобы фраза по дороге не распустилась, ее концы были завязаны мертвым узлом.

II

Шесть крестоносцев, шесть венецианцев и постукивание шести палок

После того как наконец были утолены и самые низкие страсти, ad honorem Dei et Sanctae Romanae Ecclesiae, а в захваченном городе больше не осталось ничего, что можно было бы ограбить и сжечь, победители приступили к взаимным переговорам. Наученные опытом, крестоносцы решительно отказались вести их на венецианских галерах, качавшихся на волнах залива. Так что совет из шести крестоносцев и шести венецианцев был созван в начале мая 1204 года в бывших покоях василевса в Влахернском дворце.

Среди других важных вопросов вече должно было принять решение и о том, как союзники поделят территорию новой Латинской империи и управление ею, а также насколько кого следует прославить в хрониках Четвертого крестового похода. Между тем, равное число голосов у каждой из переговаривающихся сторон не позволяло ни одной из них добиться перевеса. Препирательства, бурные ссоры, даже оскорбления начинались обычно ранним утром и со все большей горячностью продолжались до поздних вечерних часов. Крестоносцы утверждали, что венецианцы все как один несправедливы (tutti iniqui). Венецианцы же, ссылаясь на мартовскую договоренность, постоянно повторяли, что крестоносцы все подряд лжецы (tutti falsi). И те, и другие использовали любые возможные способы нажима друг на друга, включая и многочисленные обещания, и ужасающие проклятия. Однако приемлемое решение не просматривалось даже в далекой перспективе. Напротив, существовала опасность, что переговоры затянутся до бесконечности, притом без какого-либо шанса привести их к завершению. Все чаще и чаще их участники хватались за мечи и кинжалы, и уже казалось, что в любой момент кровь может окропить разложенные по столам исчерченные карты Константинополя и бывшей Византии и только что написанные страницы истории похода.

Неожиданно все разрешилось одной ночью, причем буквально за несколько мгновений. Дело было так. Несмотря на то что охрана не сообщала о появлении кого бы то ни было, дверь в зал, где проходило заседание, сама собой открылась, потом закрылась, и при этом никто через нее не прошел. Несмотря на то что все продолжали сидеть за столом, от пола ясно поднимался звук чьих-то шагов и постукивание шести палок, которыми обычно пользуются при ходьбе хромые. Свет лампад стал мерцать и словно удаляться. В окна забили крыльями белые совы. В шести из них стекла, звякнув, дали трещину. Шестерых рыцарей охватил доселе неведомый им страх. Каждый из них чувствовал у себя за спиной чье-то тяжелое дыхание. В уши каждого из них заползал уговаривающий шепот:

– Бал-ду-ин. Бал-ду-ин Фландр-ский.

Когда под конец встречи, уже перед первыми петухами, на стол нужно было выложить имя нового императора, все участники переговоров предложили одно и то же. Тот из них, в чьи обязанности входило подсчитывать голоса, обнаружил, что совершенно убедительно, целых восемнадцать раз, повторяется одно имя – Балдуин Фландрский.

III

Восторженные крики на улицах и площадях, двуглавый орленок под куполом церкви Святой Софии

Как это обычно и бывает при короновании, ликование всем досталось тремя давно проверенными способами – кому насильно, кому бесплатно, а нищим вместе с куском хлеба или козьего сыра. Короче говоря, уже с раннего утра 16 мая вся столица была украшена приветственными возгласами:

– Ewiva!

– Да здравствует латинский император!

– Да здравствует наш император Балдуин Фландрский!

Для того чтобы доказать собственное превосходство и оставшемуся в городе местному населению, и себе самим, захватчики устроили великолепную церемонию в самой церкви Святой Софии. Сначала будущий император справлялся со всеми неожиданными почестями довольно неуклюже, он спотыкался о сложные складки и оборки одеяния, приличествующего императорскому достоинству, восхищенно рассматривал жемчуг и драгоценные камни, которыми его украсили. Но по мере того как торжественное действо двигалось вперед, он все больше свыкался со своей новой ролью. Уже под самый конец церемонии коронования Балдуин с блаженным выражением лица высказал пожелание, чтобы она была продолжена У недавно рукоположенного латинского патриарха Фомы Морозини не было выхода. Еще позже одурманенный себялюбием император снова потребовал продолжения. Когда обряд повторился и в третий раз, присутствовавшие начали переступать с ноги на ногу, перешептываться, летописцы отложили перья, требуя, чтобы им была оплачена сверхурочная работа, даже солнце потеряло терпение, лучи его стали падать косо, и оно двинулось к закату… И кто его знает, насколько бы затянулись торжества, не упади на все это великолепие двуглавая тень орленка, которого выпустил из-за пазухи кто-то из греков, не смирившихся с поражением. Птенец с клекотом взлетел высоко под купол и принялся кружить там. Невзирая на святость места, рыцари-вассалы графа Луи де Блуа принялись обстреливать птицу из луков, но она удивительным образом избегала со свистом летевших под купол смертоносных стрел. Двуглавая тень орленка скользила по лицам латинян, заставляя их холодеть. Сделав несколько кругов, он выпорхнул через одно из окон под куполом церкви Святой Софии. Как потом доложили часовые, стоявшие на стенах и башнях, птица исчезла в направлении свободной Никеи.

С самого начала правления императора Балдуина I Фландрского дож Энрико Дандоло вел себя так, как это и соответствовало его природной хитрости. В церкви Святой Софии правитель Республики приказал поставить всех венецианцев по левую сторону от императора, чтобы они были в поле его зрения, так как еще с самого начала похода Балдуин держал свой правый глаз постоянно зажмуренным. Рыцарь-крестоносец дал обет носить под сомкнутыми веками образ своей возлюбленной до самого Иерусалима и обратно. В результате получилось, что новый император смог лишь сбоку бросить взгляд на своих недавних соратников.

Когда позже зашла речь о распределении территории, Энрико Дандоло так ловко манипулировал картами, что Балдуин не замечал, сколько и каких территорий отойдет к Венеции. В результате этого крестоносцы получили не имеющие особой важности земли в Малой Азии, часть Фракии и несколько островов в стороне от главных морских путей.

Республике Святого Марка достались Иония, Крит, Эвбея, Андрос, Наксос, важнейшие гавани на Геллеспонте и Мраморном море, Галлиполь, Радосто, Гераклея, исключительные права на все водные перекрестки да еще три восьмых самого Царьграда. К тому же ловкий дож раскрыл свой кошелек и предъявил крестоносцам их мартовское обещание освободить всех венецианцев от обязанности повиноваться органам управления Латинского государства. Попутно слепой дож наградил себя титулом правителя четверти и еще половины второй четверти Римской империи.

После этого слепой старец полностью предался обдумыванию того, каким образом вернуть себе похищенные государем Болгарии, дерзким Калояном, перья, которые были необходимы для того, чтобы восстановить целостность чудодейственного плаща.

 

Двадцать восьмой день

I

Почему это, что ли ветер, так обязательно через Жичу свищет?

На двадцать восьмой день осады пришел черед открывать окно нынешнего, глядящее вдаль. Опустив в задумчивости голову, игумен Григорий направился наверх, в катехумению. И без того было у него много забот, а тут еще начал путаться у него в рясе какой-то пустой ветер (из породы тех ветров, что проникают повсюду и несут с собой волнение, заставляют человека почувствовать, что покой бесповоротно покидает его, что тут ни делай, хоть втягивай голову в плечи и прячь кисти рук в рукава, хоть поднимай воротник и тщательно стягивай его рукой, чтобы сохранить внутреннее тепло, хоть при любой возможности укрывайся от него где придется).

Была суббота, преподобный отец Григорий, ступенька за ступенькой, поднимался наверх, пытаясь сообразить, откуда с таким упорством свистит эта напасть, не уничтожила ли она снова заветрину, куда еще могла пролезть и под конец, почему это, что ни ветер, так обязательно через Жичу свищет?

Была Водная суббота, и, вступив на порог притвора, старейшина монастыря обмер, увидев, откуда такой сквозняк – одно из окон было настежь открыто, петли сломаны, ставни из тисового дерева сорваны!

Нет, страшнее этого не могло быть ничего. Завет был нарушен. Боготканые времена перепутаны. Короли Драгутин и Милутин навсегда оказались вдалеке от храма. Но хуже всего было то, что вместо нынешнего, вдаль глядящего, было открыто окно будущего времени, то, чья очередь была только завтра, в первое воскресенье после дня святого Георгия, то есть в день святого Иакова. Открытое до срока, будущее еще не дозрело и поэтому развилось лишь на несколько лет вперед.

Молодое солнце богато одаряло первыми зернами тепла, но игумен дрожал от ужаса. Раздвигались заросли камыша, но преподобный, вперив взгляд вдаль, ничего не видел. Из зарослей вылетали заспанные стрекозы, скарабей катил перед собой последний за эту ночь комочек, трудолюбивые птицы усердно заполняли небо, но старейшина чувствовал лишь то, как в нем угасает последняя надежда на спасение от коварного и жестокого врага, засевшего под Жичей.

Отец Григорий и сам не знал, сколько времени провел, устремив в окно отсутствующий взгляд. И, конечно же, он никак не мог повлиять на то, что происходило в будущем. А там, отделенные от него расстоянием в несколько лет, спешили вперед две человеческие фигуры. Один был в черном кафтане из тонкого сукна, рукавов у которого было гораздо больше, чем рук у человека. Он шел, не оглядываясь на осажденный монастырь, помогая себе длинной палкой, такой, что если упереться ею в яркий солнечный луг, то небесный свет уже не сможет осветить на нем каждую мелочь. За ним, след в след, двигался второй, он был горбат, да в придачу еще и согнулся под весом мешка, основательно набитого какой-то тяжестью.

Сколько так времени прошло, определить было трудно. Во всяком случае, когда отец Григорий очнулся, оба путника отдыхали под деревом. Вернее, отдыхал горбун, а Андрия Скадарец вытряхивал содержимое мешка себе под ноги и рылся в нем.

– Пусть Господь простит тебе бегство и святой Николай пошлет добрый путь, но зачем же ты, неблагодарный, вверг нас в бедствие и открыл окно, которое сегодня открывать не полагалось? – пробормотал старейшина Жичи, узнав торговца свинцом, сумаховым деревом, перинами и временем, которого так гостеприимно принял у себя в монастыре накануне Пасхи.

Андрия Скадарец ничем не показал, что слышит игумена. Но даже если он его и слышал, ему нечего было бояться – между ним и Савиной катехуменией лежало надежное расстояние не менее чем в два года. И он продолжал по-прежнему то руками, то рукавами рыться в чем-то, что вытряхнул из мешка.

– Так это же наше… – вскрикнул преподобный, поняв, что торговец ограбил Жичу, потому что содержимым мешка были украденные часы, месяцы, целые времена года и даже годы, другими словами, время, принадлежавшее храму Святого Вознесения, время, без которого эта церковь, где неоднократно короновали властителей всей сербской и поморской земли, надолго останется пустой.

Отец Григорий захлебывался от обилия слов, поэтому ему не удавалось ничего произнести. «Неужели Жичу, построенную богоугодными братьями, постигнет судьба тех монастырей, из которых разбойники навсегда похитили будущие годы? Неужели самая первая архиепископия опустеет и останется стоять одинокой? Неужели и Жича, это священное место, будет заброшено?» Вопросы эти болезненно обжигали его, ведь и самое маленькое неизреченное слово может причинять страдания большие, чем раскаленное железо.

Вдалеке от него, под деревом, горбатый слуга встряхнулся, вздохнул глубоко, так что закашлялся, и сказал:

– Не пора ли, господин? Вдруг из монастыря погоню пошлют? Мне все время кажется, что кто-то смотрит нам прямо в затылок! Даже чудится запах ладана!

Андрия Скадарец осторожно высморкался, сухо чихнул и рассмеялся:

– Дорогой мой, там давно никого нет! Кроме того, нас отделяет оттуда не один-два дня хода, а несколько лет! Это просто пустой ветер разносит последние вздохи Спасова дома! И послушайся меня, дальше пойдем молча, без лишних слов, и в будущем не станем их вспоминать, потому что, говоря о них, мы только оттягиваем окончательный конец их повести!

II

Архиепископ Евстатий Второй, нетронутые язычки пламени под честным престолом

Незадолго до дня святого Георгия 1293 года его преосвященству Евстатию Второму сообщили, что в достохвальном месте, называемом Жича, которое после нашествия болгарского и куманского войска в давно прошедшие времена долго стояло в запустении, некие случайно оказавшиеся там паломники в конце концов смогли собрать немного времени. Впервые со времен архиепископа Иакова, при котором и был опустошен Спасов дом, и до сегодняшнего дня можно сложить вместе и монастырское утро, и день, и вечер. Вообще-то, еще тогда трудами Иакова удалось собрать немного часов настоящего, чтобы достойно похоронить погибших и перенести в Печ мощи Евстатия Первого.

Взяв с собой свиту из странствующих дьяконов, мастеров строительного дела, резчиков мрамора, изографов и писцов, Евстатий Второй тут же оставил все дела и тронулся в путь, чтобы точно в назначенный день, в Водную субботу, прибыть в разоренную церковь Святого Вознесения.

Уже издалека, стоило миновать укрепленный город Маглич, виделся обвалившийся свод. Правда, благодаря птицам он то здесь, то там уходил вверх, но был значительно ниже по сравнению с высотой других небоносных храмов вдоль и поперек земли Рашки.

Вблизи самая первая резиденция архиепископии превратилась в множество обломков стен и мертвых фрагментов живописи, груды сталактитовых блоков, кирпичей, кусков мрамора и штукатурки. Почти нигде нельзя было распознать следов стоп двоих ктиторов, боголюбивых братьев Савы и Стефана. В ободранном и закопченном мраком пурпурном одеянии, без ранее покрывавших купол свинцовых пластин, несчастная Жича в тишине и одиночестве стояла дни, зимы, весны и целые украденные годы. От маленькой церковки Святых Феодора Тирона и Феодора Стратилата не осталось и следа, одна только скрутившаяся и прогнившая веревка. Слезы в глазах архиепископа Евстатия Второго не позволили ему рассмотреть остальных примет уничтожения.

Вот так, онемев от скорби, не говоря ни слова, преосвященник и его свита долго бродили по разрушенному храму Святого Спаса, приподнимали камни, собирали придавленные живописанные руки святителей, вытирали испачканные тьмой лица апостолов, сдували известковую пыль с живописанных глаз мучеников. На месте кухни с пекарней обнаружили печать для хлеба, выпекавшегося здесь по правилу святого Пахомия, в наполовину разрушенной башне подняли с земли звон всех трех колоколов, а под честным престолом увидели чудом сохранившиеся язычки пламени десятка свечей. И хотя многие слова из описи имущества склевали совы, а часть перечисленных запасов изгрызли острые зубы сонь, в портике сохранилась большая часть переписанной копии, перечислявшей все, чем владел монастырь.

А потом Евстатий Второй и дьяконы увидели и осколки того, что некогда было видно из окон Жичи. Разбросанные там и сям, втоптанные в землю, треснувшие, без одной или даже двух боковых сторон, влажные и заплесневевшие в тени, выцветшие на солнцепеке, заросшие травой или засыпанные прошлогодней листвой, желудями, шишками и семенами растений, они поначалу были почти незаметны. И все же, кусочек за кусочком их удалось постепенно сложить в прерывистый, ломаный рассказ. Некоторые из них, что помельче, показывали незначительные, но все равно важные картины – рост дубов в монастырском дворе, монахов, занятых сбором и высушиванием целебных растений, бьющего в клепало трапезного, из второго кусочка ясно слышалось слаженное церковное пение, а из третьего, когда архиепископ своими руками вырвал росший в нем бурьян, вылетела пчела, которая находилась там долгие годы… Большие осколки видов из окон Жичи показывали Царьград, его улицы и площади, а еще другой город, каналы которого извивались, как щупальца огромной медузы, а следующий осколок представлял какое-то населенное место, где люди растрачивали свою жизнь под металлическими ветками, в их постоянной тени…

Однако, если посмотреть на эти куски с другой стороны, снаружи, то все они показывали бывшую Савину катехумению. Таким был и тот, где бывший игумен, преподобный Григорий мучился невысказанными вопросами, увидев, что торговец Андрия Скадарец ограбил Жичу. (Возможно, и не стоило бы смотреть в этот обломок в обратном направлении, однако в нем был виден триклятый Скадарец с его горбатым слугой, молча уходящий все дальше и дальше…)

Близился заход солнца, и места для более длинной повести не оставалось. Архиепископ Ев-статий Второй перекрестился и приказал сопровождавшей его свите:

– Откройте гробницы возле фундамента и в полу церкви. Уцелевшие виды из окон положите в тайники. Чтобы они друг друга не оскорбляли, каждый осколок окадите и как следует укутайте ладаном. Может быть, в один прекрасный день народ захочет хотя бы ради правды узнать прошлое, настоящее или будущее.

III

И

И как только тайники с видами из окон были закрыты, ничего больше нельзя было заметить.

 

Двадцать девятый день

I

Показывает ли его чаще телевизор или треснувшее зеркало, теперь без старомодных отличительных черт

Торговец временем отнюдь не перестал преследовать Дивну и Богдана. Напротив, он появлялся все чаще, то в телевизоре, то в треснувшем зеркале попеременно, причем все труднее было точно понять, какой из этих предметов показывает его чаще.

– Хотя все газеты и журналы, начиная с самых первых страниц, заполнены его фотографиями, – добавлял кум, добрый господин Исидор, собираясь выйти из дома.

Внешний вид торговца отчасти изменился (у него не было больше горбатого слуги, воронова пера, заметной при ходьбе хромоты, исчезли многочисленные лишние рукава и пятнистая тыква на шее, и некоторые другие старомодные и сказочные отличительные черты), теперь он всегда появлялся по-разному одетым, всегда под другим именем, почти всегда другой национальности, вероисповедания и профессии и каждый раз в связи с какими-то новыми обстоятельствами.

– А вы заметили, что он исключительно недоверчив? Обычный человек, как правило, чему-то верит или не верит! У этого нет такой искренней человеческой черты! Он всегда и только недоверчив! – подытожил господин Исидор, тщательно завязывая галстук-бабочку.

Однако, несмотря ни на что, его выдавал взгляд. Дивна и Богдан безошибочно узнавали эти набрякшие веки, эти холодные глаза, которые кажутся пустыми, но на самом деле так и зыркают по сторонам в надежде на какую-нибудь добычу. Изо дня в день они встречали его торгующим жизнями, попеременными периодами войны и мира, маленькими человеческими повестями, вечно меняющимися твердыми убеждениями, чужим трудом и чужими мучениями, в зависимости от того, в какой из своих многочисленных ролей он представал перед ними в очередной раз. Иногда высший офицерский чин, иногда дипломат в составе группы посредников, иностранный или отечественный корреспондент, политик, выполняющий особую миссию, солидный бизнесмен, а иногда даже и представитель международной гуманитарной организации, он с одинаковой ловкостью руководил каждым из своих предприятий, занимавшихся исключительно торговлей временем.

– А как же свинец, сумаховое дерево и перины? Похоже, это не приносит заметного дохода! – добавлял старый кум Исидор, надевая полотняный пиджак.

Таким образом, чем дольше Дивна и Богдан за ним следили, хотя при этом казалось, что следит за ними он, тем точнее они могли предсказать развитие событий. Сначала их удивляла его дерзость и то, что большинство своих действий он предпринимает, совершенно не маскируясь. Потом стало ясно, что он безошибочно выбирает себе в помощники близоруких жадных людей или целые ослепленные народы и пользуется ими. Там, где недостаточно часто воевали, он быстро находил самовлюбленных соучастников и за содействие предлагал награду в виде какой-нибудь якобы важной исторической роли. Вскоре после этого он силой навязывал мир и вел переговоры таким образом, чтобы враждующим сторонам осталось прошлое, а ему самому и его приближенным на долгое время доставалось все будущее. В другой раз он отдавал «сияющее» будущее за в два раза большее «ни на что не годное» прошлое, чтобы уже при следующей возможности поменять значения ровно наоборот, а разницу записать непосредственно на свой счет. Настоящим он занимался как репортер или организатор гуманитарной акции, раздирая его на клочки и перепродавая в розницу, причем каждое мгновение нарядно упаковывал и преподносил как сенсационную новость или как жизненно важную помощь.

– Мне кажется, мы слишком много о нем говорим. Я не собираюсь тратить остаток своего утра на то, чтобы способствовать приумножению такой реальности! – заявил Исидор, поправляя перед зеркалом волосы.

И хотя ежедневно торговец временем участвовал в сотне всевозможных дел, казалось, с особым вниманием он следит именно за Дивной и Богданом. То ли потому, что Богдан похитил у него повесть о Дивне (бывает, что в крошечной на вид повести кроется богатство, которого хватит на несколько столетий), то ли потому, что он не желал допустить, чтобы хоть кто-то ему воспротивился (а потом повсюду разнесется, что, оказывается, все-таки можно избежать головокружительного водоворота), то ли потому, что чувствовал, что они видят его насквозь (а это могло бы помешать во многих перспективных сделках, да и вообще зачем кому-то знать о нем правду) – во всяком случае, он, похоже, постоянно подстерегал их, словно из тысяч и тысяч других выбрал как раз их судьбы.

– Ну, пожалуй, достаточно! Пойду посмотрю, есть ли где птица для моей души! – Господин Исидор поставил точку на всяком упоминании о торговце в будущем и надел соломенную шляпу.

II

Рядом с искривленными окнами мы и сами искривляемся

Чтобы держаться как можно дальше от назойливого преследователя и всего того, что он затевает, Дивна теперь переживала свою беременность исключительно во сне. Для надежности, на тот случай, если вдруг все откроется, она тщательно нанесла себе на живот спиралеобразную надпись, извивавшуюся от пупка, состоявшую из древних молитвенных словес и сделанную чернилами из шишек и черники. Слова, сколь они ни хрупки, все же могут выстроить один из немногих лабиринтов, в которых зло по-прежнему ориентируется с трудом и в котором оно может, пусть даже ненадолго, заблудиться.

Когда под сердцем Дивны зародилась новая жизнь, к ней в сон пришли три приемных отца Богдана защищать ее от ночных кошмаров. Старательный изограф Димитрий, резчик мрамора Петар и дьяк Макарий принесли с собой не только все свои знания, но и белый камень, лежавший в основании здания из сна Богдана. Тот дворец, который они возводили там все предыдущие годы и у которого каждый следующий этаж был шире предыдущего, пустил ростки в свод снящегося, поэтому маленький белый фундамент был ему больше не нужен. Приемные отцы намеревались с самых первых дней воспитывать новорожденного в соответствии со своими знаниями и умениями, а белый камень использовать так же – построить и ему удивительный дом, расширяющийся кверху. Белого коня они оставили в старом сне, чтобы он искрами подков (из неиссякаемого лунного света с битинийских полей) разгонял стаи тьмиц и охранял от мрака дом для Богдана или каких-нибудь путников, которые захотят найти в нем приют.

Немного растерянный, как это обычно и бывает у мужчин в период ожидания потомства, будущий отец усердно занимался явью. Боясь, как бы не получилось, что в сгущающейся тьме не останется ни одного места, откуда можно увидеть рассвет, Богдан с раннего утра выправлял в доме окна. Потом, оберегая Дивну от тяжестей, брал на себя повседневность во всех ее многочисленных проявлениях. А на предвечерние часы, на время отдыха, раздобывал повести, которые сопротивлялись уже сложившейся смене исторических событий.

Однако с каждым днем любое из этих дел стало требовать все больших усилий. Искривленных окон было уже столько, что он один не мог справиться с их выравниванием.

– Мы напишем на тебя жалобу! – грозились соседи. – Нарушаешь порядок, из-за тебя нельзя по-человечески отдохнуть!

– Разве вы не видите, разве теперь не стало для вас очевидно, как плохо вставлены окна?! – оправдывался Богдан.

– А что можем сделать мы, простые люди?! – удивлялись одни.

– Не наше дело соваться во все это! – отвергали его вмешательство другие.

– Смотри! Вон там ты уже испортил фасад! – третьи указывали на трещины и отвалившуюся штукатурку.

– Рядом с искривленными окнами мы и сами становимся кривыми, – убеждал их Богдан.

– Не беспокойся! Выдумывай для себя, что хочешь, а нас оставь в покое! – Обычно разговор кончался тем, что все единодушно поворачивались к нему спиной.

Тяжесть повседневности увеличивалась. Люди тащили на себе все более тяжелый груз, перемещая его туда-сюда, туда-сюда, но в основном по кругу. Просто невероятно, сколько может взвалить на свои плечи человек. Сначала он, конечно, падает духом, когда видит, что нет больше вольготной жизни. Но потом оказывается, что он в состоянии нести бремя любых, еще вчера немыслимых потерь, даже таких, как потеря собственной души. Видимо, если один раз сломить некую особую силу, присущую человеку, то потом он позволяет кому угодно навьючивать на себя любые тяжести до скончания века.

На противоположном от тяжести исчезновения конце находилась непереносимая легкость приумножения иллюзий. Уже давно Богдан отказался искать ответ на вопрос: кто способствовал всему этому в самой большой степени? Впрочем, неужели сейчас это еще было важно? Нужно было попытаться хотя бы сохранить нить повести с Дивной и с самим собой.

А нить? Эта нить повести становилась все тоньше. Возникала угроза, что она может совсем прерваться. И молчаливость, и болтливость многих как раз свидетельствовали о том, насколько это реально. То и дело какое-нибудь слово, распятое между своим полным и пустым значением, разрывалось на части. (Когда лопается слово, в воздухе раздается звук лопнувшей струны, и если ею кого-то задевает, то он даже не понимает, что это было, только на лбу, щеке или сердце появляется кроваво-синяя печать.) Как бы то ни было, но повести распарывались по швам и рвались, жизнь все меньше и меньше состояла из повествования, а все больше и больше походила на горку сухих, бесплодных коконов, которые намотал водоворот исторических событий.

III

Перья

И коль скоро Богдан ничего другого делать не мог, он решил заняться составлением повести. Для каждого слова есть свое перо, он хорошо помнил этот урок из детства. Только написанное своим пером слово имеет всю полноту значения. Богдан перебирал воспоминания: «небо» пишут легким касанием летного пера взрослого ястреба, «трава» – пером с брюшка скворца, «море» – пером альбатроса…

Чомга

Камышовка

Клювач

Свиристель

Ласточка обыкновенная

Тетерев

Малая белая цапля

Грач

Выпь

Клест

Пустельга

Баклан

Большой крохаль

Горлица

Колпица

Галка альпийская

Коноплянка

Лебедь горбатый

Знание мира птиц приносило большую пользу. А и сами птицы, казалось, хорошо знали Богдана, оставляли ему свои перья на подоконнике, на скамейках парка, на площадях и перекрестках, на растениях вдоль берега реки, на нижних краях неба, повсюду, стоило руку протянуть… Дело в том, что перо пойманной или убитой птицы не стоит ничего, оно не имеет никаких особых свойств, иногда даже обладает обратным действием. Нужно, чтобы определенное перо птица отдала добровольно. И кроме того, конечно же, необходимо, чтобы в бестолковой круговерти всякой всячины тот, кому это перо предназначено, сумел его узнать.

Лебедь желтоклювый

Кряква

Дрозд ржавокрылый

Утка-нырок

Чирок-свистунок

Трясогузка белая

Куропатка серая

Лысуха черная

Веретенник

Птица-щеголь

Дрофа

Курица домашняя

Ходульник

Уже спустя несколько недель у Богдана в распоряжении было несколько сотен разных перьев. Однако дальше сбор пошел гораздо медленнее – кто-то подсовывал ему перышки, достойные украсить шляпки модниц, в то время как нужные ему, настоящие, прятались в самых невероятных местах, за некоторыми перьями-пушинками приходилось с риском для жизни высовываться из окна, залезать на высокие деревья, забираться по колено в болота, целыми днями пропадать в лесу, а чтобы заполучить перо жар-птицы, пришлось пройти по смертельно опасной узкой тропе между сном и явью. Кроме того, неожиданно разбушевавшийся ветер уничтожил результаты его многонедельных трудов. Десять тысяч видов птиц и, соответственно, столько же слов было совершенно недостижимым количеством. Но разве смысл существования с самого Сотворения не кроется как раз в самых недоступных областях?

Горихвостка

Попугай

Сойка

Болотная курочка

Зуек

Ржанка

Зарянка

Птица-фаэтон

Черноголовая чайка

Луговая тиркушка

Желтая трясогузка

Славка-завирушка

Щегол

Золотая иволга

 

Тридцатый день

I

Савина катехумения наполнилась злыми вестями, до полудня спалили треть оставшихся лучин

Стоило игумену Григорию открыть окна, как началась борьба света и тьмы. Огонь, который развели внизу осаждавшие, произвел такой огромный мрак, что старейшина монастыря засомневался, наступил ли рассвет в этот день вообще где-нибудь. Первый мрак, тот самый, который вылез несколько дней назад, сейчас сгустился до твердости камня. Так бывает, а преподобному случалось видеть это раньше через окно, смотрящее вдаль, когда над какой-нибудь горой развязывается узел дольнего света. Бушуют пламенные реки, ад изрыгает свое огнедышащее смрадное содержимое, а потом раскаленная грязь успокаивается, начинает образовываться корка, а затем все отвердевает и превращается в черные скалы, где еще долго не может прорасти и тончайшая травинка жизни.

А внизу осаждавшие взобрались на уже отвердевшие таким же образом массивы тьмы, и теперь весь лагерь болгар и куманов оказался саженей на двадцать ближе к парящему над землей монастырю. Шишман сам обходил все горящие заячьим пометом костры, наклонялся над ними, чтобы лично, своей смолистой тенью подпитать пламя. С земли поднималось бесчисленное множество крутящихся вихрей, заглатывавших все, что попадалось им на пути. Те из них, что были слабее, сорвали с дубов зеленую листву, обломали тонкие ветки у сосен, разрушили пчелиные ульи, раскрошили большую часть комьев земли, похитили с веревки одежду и мокрого места не оставили от случайно залетевших птиц. Более сильные смогли с корнем вырвать парящие в высоте деревья, повалить ельник, окончательно превратить речку с дождевой водой в мутную борозду, покрыть копотью пурпурные стены и свинцовую крышу Спасова дома, подрыть основание трапезной, унести часть окружавшей верхний двор стены с несколькими кельями, утопить в ничто смотровые и слуховые окошки странноприимного дома…

Появившееся из-за холма ярко-красное солнце немного рассеяло поднимавшийся снизу сумрак. Через только что открытое окно монахи бросали в темноту горящие лампадные фитили. Кузнец Радак вытряхнул вниз искры, давно припасенные в мехах. Они прожгли два-три тьмистых облака и, обессилев, угасли. В окне была видна только ночь, а в ночи – безнадежно заблудившийся пчелиный рой.

– Сюда, Цвета, Тихосава и ты, Малена! – кричал кто-то из тьмы.

– Летите, летите, Грозда, Радана и Любуша! – ходил по кругу медовник и восковник Жичи.

– Скорей сюда, милые мои, не пропасть бы вам в гиблом месте! Собирайтесь все на южном клиросе в церкви Святого Вознесения! Летите сюда, Дружана, Лейка, Миляна, Косара… – подзывал отец Паисий по имени каждую пчелу.

Кто-то неосторожно нагнулся и попал лицом во мрак. Когда его, схватив за ноги, кое-как вытащили, оказалось, что он совершенно обезображен – ни одной человеческой черты на лице не осталось. Тщетно травник Иоаникий прикладывал к нему листья подорожника из своих запасов. Пострадавший громко стонал от сильной боли.

На другом конце верхнего монастырского двора, не выдержав, рухнула дверь, ведущая в кладовые, придавив насмерть хранителя подвалов, прожорливые сони и черные мушки дождались своего часа, набросились на монастырские запасы и растащили все, вплоть до последнего зернышка и крошки.

У женщин все руки были в ожогах от того, что они пряли язычки пламени свечей. На ладонях старой Градины образовались язвы, превратившиеся в незаживающие раны.

Посыпались и другие беды, каждая следующая хуже предыдущей, отдельные судьбы сливались в общий хоровод несчастий. Савина катехумения до самого потолка наполнилась злыми вестями:

– У некоторых началось помрачение рассудка!

– Отче, храму не хватает света!

– Тени умножаются, их стало вдвое больше, чем нас, защитников монастыря!

– Эконом просил передать, день едва перевалил за полдень, а мы уже сожгли треть оставшихся лучин!

– Пение становится все более жидким!

– Повесть почти пересохла!

– Преподобный, преподобный, Жича наша угасает!

II

Сожгли и вторую треть лучин, есть ли душа у того, кто взял на себя чужие жизни

С трудом прокладывая себе дорогу среди всего этого, в катехумению вошли два стратора, молодых монаха, которые в монастыре смотрели за мулами. Игумен уже было решил, что сейчас они сообщат ему о гибели всех еще остававшихся живыми животных, и еще больше сгорбился, чтобы принять на свои плечи и этот груз. Но страторы пришли просить разрешения отправиться к ближайшим склонам Столовых гор, где, за пределами круга тьмы, в это время наверняка в изобилии уродились солнечные лучи.

– Мы выведем отсюда детей, а обратно в Жичу доставим несколько переметных сумок, набитых светом! Тропа по комкам земли, может быть, еще не совсем развалилась. И она доведет нас до вершины холма, где мы в прошлом году собирали полуденный зной, – бодро закончили монахи.

– Вижу, дети мои, отвага у вас есть, но моя сила недостаточна, – отвечал отец Григорий. – Боюсь, что и воздушные дорога могут быть несовершенны. Принять на себя еще и груз чужих жизней? Да к тому же детских! Кто на такое решится, у того просто души нет!

Но монахи были упорны:

– Отпусти нас, преподобный, благослови, даже если ничего не выйдет, то хоть будет о чем рассказывать!

Игумен Григорий распорядился тогда, чтобы эконом раздал и другую треть оставшихся лучин. Страторы перекрестились на иконы Христа и Богоматери и вышли из храма. Отовсюду, размахивая светящими лучинами и осторожно, шаг за шагом, нащупывая комья земли, потянулись матери с младенцами на руках. Игумен трепетал возле окна, видя, как несколько раз чуть не погибли те, кто делает хотя бы шаг в сторону. В конце концов все счастливо добрались до конюшни, откуда уже вывели десяток мулов под переметными сумками, к каждому из которых подцепили крытую тележку и посадили туда детей. Каждая мать нашептывала своему ребенку молитву, чтобы она сопровождала его в пути и осталась с ним навсегда как память о матери. Потом небольшой караван в вышине двинулся в путь по направлению к Столовым горам, где на склонах, за пределами мрака, солнце, конечно же, широко разбросало свои лучи. Недолгое время еще были видны очертания повозок и мулов, до монастыря доносились покрикивания страторов и их тихая песня, которой они подбадривали себя, плач детей, неуверенный стук копыт, но вскоре все поглотила глухая тьма. Остались лишь приглушенные рыдания матерей.

Один Господь знает, сколько прошло времени. И то, что для человека, беззаботно углубившегося в книгу, всего лишь миг, тому, кто попал в беду, кажется целой вечностью.

Как бы то ни было, совершенно неожиданно, причем снизу, разнеслась весть о монахах с детьми, выбравшихся из монастыря. Дело в том, что видинский князь Шишман послал несколько болгар и куманов за пределы мрака охотиться на птиц, чтобы раздобыть летные перья, которые потребовал сарацин Ариф. Он рассчитал, сколько чего ему надо, чтобы сделать механическую птицу, и часть войска разбрелась по окрестным лугам и полянам. Добыча была богатой, многие птицы были сбиты влет, много птенцов выпало из сшибленных гнезд, каждый воин тащил по целому мешку, набитому разными перьями, и тут кто-то заметил на открытом месте двух монахов, которые старательно собирали зрелый свет дня. Наверху, точно над верхушкой одного стоящего дуба, мирно паслось несколько мулов с переметными сумками, наполовину набитыми свежим солнечным светом, к тому же они были запряжены в тележки, из которых, как птенцы из гнезда, высовывались детские головки.

– Мы, князь, тут же погнались за ними, – рассказывал один из свидетелей.

– Но монахи оказались очень быстрыми, забрались на дуб и вместе со своей скотиной, гаденышами и светом исчезли в вышине, – добавил второй.

– Мы стреляли в них, сколько могли! Без толку! – закончил третий.

Многострашный видинский князь взревел:

– Если эти двое привезут в монастырь хоть немного своего груза, вам конец! Разбудить цикаваца! Пусть он их догонит! Чего ради я вынашивал его под мышкой сорок дней, чего ради я таскаю его за собой с начала похода?! Разбудить цикаваца! Пусть весь свод перевернет, если нужно, пусть разверзнутся все девять небес, но без тележек пусть не возвращается!

III

Кошелек с пятью серебряниками, третья треть лучин и церковь Святого Феодора

Кельи ксенодохии, которую еще называют больницей, были полны, так что никто и не заметил, как казначей Данило встал с постели, прикрыл лицо тенью и крадучись вышел вон. Стараясь держаться в темноте, пользуясь тем, что почти ничего было не видно, поддерживая свою перебитую руку и закусив нижнюю губу, чтобы бред, сросшийся с разумом, не выдал его, Данило прокрался к тому месту, где хранилась великая тайна. Перед ризничим Каллисфеном, который постоянно охранял священные сосуды и реликвии, он опустил глаза и, изменив голос, проговорил:

– Старейшина монастыря зовет тебя, поспеши! Иди скорее, игумен уже ждет перед трапезной! Пока ты не вернешься, велел остаться здесь мне! Только смотри, не наступи в пустоту, перед входом в церковь парни переложили комья земли с правой стороны воздуха на левую!

Не подозревая, что обмануть может и свой, отец Каллисфен торопливо вышел. Казначей немного подождал, а убедившись, что ризничий больше никогда не вернется, начал той самой рукой рыться среди находившихся в ризнице предметов, небрежно отбрасывая в сторону киот с частичкой креста Христова, часть ризы и пояса Богородицы, киот с частицей головы святого Иоанна Крестителя, мощи апостолов, пророков и мучеников… Наконец, вытряхнув несколько ящиков с потирами, дискосами, звездами и ложками, Данило нашел то, что искал. Это был кошелек с пожертвованием, подаренный торговцем из Скадара. Кошелек с пятью серебряниками, в котором их всегда было тридцать, сколько бы монет в него ни добавляли или ни вынимали. Сунув его глубоко за пазуху, казначей сгорбился, закусил губу и тихо прокрался наружу, стараясь держаться особо затененных мест.

По пути он встретил только отца Паисия. Среди густоты подождал, пока тот пройдет. Слепой ко всему остальному, медовник и восковник бродил по монастырю, печально призывая своих пчел:

– Где ты, Озрица?!

– Марджиица!

– Откликнись, Самойка!

– На клирос летите, Ковилька и Горьяна!

– Прячьтесь, труженицы вы мои, Десача, Буйка, Ивка!

Должно быть, грех предательства больше всего искажает черты лица человека – даже эконом не узнал Данилу. А когда он заметил, что нигде нет оставшейся третьей трети лучин, было уже поздно. В тот момент чья-то сгорбленная фигура быстро приближалась к церкви Святых Феодора Тирона и Феодора Стратилата. Однонефный храм, сложенный из рядов кирпича, чередующихся с рядами камня, был наполнен пением, но людей в нем не было, чтобы своей легкостью он мог подтягивать вверх громаду Спасова дома. Через южное и северное окошки все еще высовывались весла, которые перед своим исчезновением сделал из еловых деревьев Блашко, Божий человек, ищущий райские пути.

Данило развязал веревку. Она закрутилась и выскользнула куда-то наружу. Казначей схватился за весла. Сделал взмах. Удивительно, здоровую руку пронзила боль, достигшая самой совести, а в перебитой, казалось, стало даже больше сил. Еловые весла оттолкнули застоявшийся мрак. Церковка сдвинулась с места. Данило взмахнул веслами еще раз. Алтарная часть приподнялась. Из-за смещения центра тяжести через открытую с противоположной стороны дверь выскользнули все слова молитвы. Весла работали все энергичней. Против воли Всевышнего, подгоняемый греховным человеческим желанием, храм Святых Феодоров отделился от Жичи и поплыл путем измены.

С небес доносилось жалобное пение властей. Все, что осталось, опустилось еще на десяток саженей вниз, втягиваясь в глубокие воронки ночи.

 

Книга седьмая

Начала

 

Тридцать первый день

Вы должны спасти истинные слова

В любое другое, мирное время это были бы часы передышки, день, когда, следуя Савиному завету, старейшина бывшего архиепископского дома собирается с мыслями на благо братьев и всего народа. Теперь же, оказавшись в безвыходном положении, игумен лишь смотрел в одну точку, и трудно было определить, понимает ли он хоть что-нибудь в происходящем или же лишь сейчас ему удалось постигнуть истинные размеры человеческого рока.

– На помощь, помогите! Добра, Мара и Раткула пропали! Братья, не видел ли кто их? – метался по храму отец Паисий, задавая всем один и тот же вопрос.

После бегства казначея большая церковь опустилась еще ниже, а внизу осаждавшие все сильнее и сильнее раздували костры, умножающие тьму. Теперь уже не более тридцати саженей отделяло Жичу от врага. Во всяком случае, снизу, сквозь каменный пол, через щели между стыками мраморных плит, подобно проросшему бурьяну, доносились препирательства между болгарами и куманами о том, как делить добычу. Женщины припали к полу, чтобы узнать, не настиг ли цикавац караван с их детьми.

– Кажется, все хорошо.

– Дети в надежном месте.

– Горе нам! Они сказали, что эта тварь схватила одну тележку!

– Нет, теперь другие говорят, что с небес спустились начала, вырвали детей у него из клюва и вернули их монахам! – Все, что кому-то из них удавалось услышать, они передавали друг другу, стараясь успокоить себя разговором.

– Ох, голова моя дурная! Забыл про Елицу, Крилатицу и Борику! Они ведь снаружи остались! – хлопнул себя по лбу отец Паисий.

На северной стене открылась трещина. На мгновение запахло ибарским песком, давно замешанным старанием главного мастера, послышались шаги стоп двух боголюбивых ктиторов. Но тут же поврежденный сталактит пропитался наружной тьмой, она начала проникать на внутреннюю сторону стены и не перестала просачиваться даже тогда, когда сюда принесли белила, ярь-медянку, лазурь, сиену, бакан и охру и большинство горящих свечей, чтобы светом застить путь проникновению мрака.

– Господи, да что же это такое страшное где-то происходит, что к нам Ты спиной повернулся?! – вскрикнул кто-то.

– Крунислава, Велика, Анджуша! Скорее на клирос, мои хорошие! Вы должны спасать слово сербское! – подзывал медовник и восковник Жичи трех пчел, кружившихся под куполом в перекрещении последних солнечных лучей.

Вокруг церкви Святого Вознесения бегали, порхали, шуршали и царапались существа, которые видят тем лучше и больше, чем хуже и меньше видно другим. Повсюду, как мыши на беззащитном гумне, роились совы, летучие мыши, кроты, растаскивая в свои мрачные жилища остатки монастырского имущества. Хорошо еще, что духовник Тимофей вовремя заметил и прогнал мышь, которая забралась в катехумению и, сидя в тени, присматривалась, как бы проникнуть в бороду игумена и утащить перо ангела.

– Берислава, Богужива, Благиня, спасайте молитвы наши, уносите, кто сколько сможет! Икония, Спасения, Богдаша, спускайтесь на книгу Четвероевангелия! Собирайте слова сущие, добродетельницы мои! – слышался голос отца Паисия с южного клироса.

 

Тридцать второй день

I

Издевательства вместо предусмотренного протоколом десятка слов вежливости и другие обстоятельства, которые предшествовали бою при Адрианополе

В течение второй, в целом весьма теплой, половины 1204 года несколько гонцов вышли из покоев властителя Венеции с такими обморожениями, что медикусам лишь с огромным трудом удалось устранить из их речи заикание и постоянный стук зубов. Однако в декабре, выкашляв темные сгустки крови, два разговорчивых посланника тяжело заболели воспалением бронх и вскоре скончались, после чего немного осталось таких, кто не побоялся бы подойти к источнику роковых простуд хоть на пядь ближе, чем того требовали обстоятельства.

Невероятно бледный, даже на зеркале не оставлявший следов от дыхания, с бородой и волосами, покрытыми в жаркие дни игольчатым инеем, Энрико Дандоло распространял вокруг себя такой студеный холод, который мало кто мог выдержать. Неотступная болезнь заморозь и периодически приходившие плохие новости привели к тому, что холод полностью объял властелина Республики Святого Марка. И несмотря на то что лежал он на ложе, устланном мехом соболей и бобров, хвостами черно-бурых лисиц и шкурками золотистых куниц, и был по самое горло закутан в огромную накидку из горностаев, он уже давно не чувствовал собственного тела – ни конечностей, ни сердца, ни души, ничего, кроме ни на миг не покидавшего его желания восполнить недостающие перья в чудодейственном плаще. На предложение латинского патриарха Фомы Морозини исповедаться, чтобы душе облегчить расставание с миром, слепой старец даже губы сжал в гримасу ледяного презрения.

– Господи, Боже милосердный, ведь у дожа во всем теле не прощупывается даже самый слабый пульс! – заявил magister Antonius, когда в последний раз набрался храбрости осмотреть его. – Пресвятой Господь, в этом человеке бьется жизнью только одно – мысль о том, как бы заполучить недостающие перья!

Между тем, болгарский царь Калоян похищенное не возвращал. Более того, он посылал дерзкие предложения, смысл которых состоял в том, что на нем, Калояне, этот плащ будет смотреться гораздо изящнее, и вот об этом он готов вести переговоры.

– За него я мог бы предложить десять мотков шерстяных ниток – вяжи и распускай, сколько душе угодно! – время от времени издевательски свистел на весь Царьград ветер-языкослов.

Правда, имелись и ободряющие вести. В частности, шпионы доложили, что восьмым пером владеет василевс Феодор Ласкарис, правитель Никейской империи, в которой непокорные греки снова начали плести повести о былой славе и снова возносить своих двуглавых орлят.

Из союзников, готовых вместе с дожем нанести удар в этих двух направлениях, остались лишь ненадежный Баддуин I и славолюбивый граф Луи де Блуа. Некоторое время назад своенравный маркграф Бонифацио Монферратский, недовольный той ролью, которую отвели ему хроники Четвертого крестового похода, отступил в область Фессалию и основал там Фессалоникийское королевство. Один за другим к нему присоединились и другие видные бароны – Бертхольд фон Каценелбоген, Амадео Буффа, Николя де Сент-Омер, братья Альбертино и Роланд де Каносса. Осенью Бонифацио вторгся в центральную Грецию и передал власть над Аттикой и Беотией бургундскому рыцарю Отону де ла Рошу. Южнее, также с помощью фессалоникийского короля, Вильем Шамплит и Готфрид Вилардуен основали Ахейское княжество. Все эти карликовые государства стали вассалами Бонифацио и фактически не признавали верховной власти латинского сюзерена, а вместо предусмотренного протоколом десятка слов вежливости направляли в Царьград издевательства:

– Пока перезревший Балдуин, выполняя данный своей даме завет, жмурится на один глаз…

– В его родной Фландрии нет такого парня, у которого от похотливого взгляда этой дамы не налился бы соком огурец…

– Длиннющий и тяжеленный!

А о Святой земле больше никто и не вспоминал. Освободительная кампания, предпринятая крестоносцами, вылилась в дрязги, препирательства, сплетни, самовосхваление и ядовитое злословие. Последний раз о Иерусалиме напомнил не кто иной, как Дандоло. Поднимая старое знамя, которое звало спасать от неверных святыни, напоминая о первоначальных планах, слепой дож сделал попытку снова объединить рыцарей вокруг своих личных планов. Но даже император Балдуин I Фландрский, убаюканный приятной спокойной жизнью, отверг возможность такого утомительного и опасного предприятия.

II

Ты и сам вряд ли остался бы удовлетворен какой-нибудь книжонкой, в которой не хватит места, чтобы развернуть все, что тебе подобает и принадлежит по праву?!

Не так уж много времени прошло с того дня, как было получено известие о том, что во Фракии озлобленное византийское дворянство подняло мятеж и что Калоян в поддержку восставшим двинул войско, состоящее из болгар, куман и ветров, а в Царьград стали поступать невероятные сообщения – в целом ряде городов империи и даже в венецианском Адрианополе гарнизоны латинян один за другим разбиты или обращены в бегство.

Беда не приходит одна, и именно в эти дни придворные известили Балдуина I Фландрского, что в ризнице осталось не более сорока дней беззаботной жизни. Дело в том, что с момента восшествия на престол император легкомысленно и не задумываясь о будущем, тратил за день по целому времени года своего правления. В памяти многих еще свежи были воспоминания о повторенном три раза подряд обряде коронования. Перепуганный Балдуин обратился за помощью к Энрико Дандоло, и венецианец пообещал ему бесчисленное множество спокойных месяцев в том случае, если крестоносцы согласятся вместе с ним напасть на восставших греков и помогавшего им Калояна.

– Вот когда мы разобьем бунтовщиков, обуздаем ветры и повесим Калояна, я подарю тебе копию «Книги о церемониях» Константина VII Багрянородного! В соответствии с этой книгой тебе как достойному наследнику Ромейской империи, кроме множества вызывающих восхищение титулов, мы можем добавить еще один – «ваша вечность», и все твои подданные будут обязаны звать тебя так! – искусно уговаривал его старец.

– Ваша вечность?! – восхищенно повторял Балдуин.

– Да, именно так, до скончания дней твоих, – тихо добавил Дандоло.

Таким образом, почти весь март 1205 года прошел в подготовке к сражению против болгар. В покоях дожа по его приказу день и ночь пылал огонь – слепой старец с его помощью надеялся разбудить в себе хоть проблески жизненного тепла. Не желая быть обойденным победными хрониками и поэтому прервав поход против Никеи, в столицу спешно возвратился и граф Луи де Блуа. Балдуин Фландрский по-прежнему держал один глаз прижмуренным и панически вопрошал:

– А не слишком ли долго мы тянем? Сколько еще осталось? Переписчик уже начал работать? Не забудет ли он, что нужно добавить?

– Терпение, терпение, все будет готово как раз к сроку, – отвечал дож.

На заре девятого апреля уверенная в победе армия латинян выступила в поход. Маршем пройдя по улице Победы, она через арки Золотых ворот покинула Царьград. На дивных конях, в блестящих латах, не сомневающиеся в успехе, рыцари уже сейчас толкались, стараясь занять как можно лучшие места в будущих канцонах. В носилках с опущенным пологом, сопротивляясь смерти только благодаря надежде получить недостающие перья для плаща, которым он был накрыт, дышал ледяным дыханием Энрико Дандоло. Император Балдуин, понурив голову, поминутно повторял вопросы:

– А сколько теперь осталось? Может быть, следует немного поторопиться? Ну почему же эта копия до сих пор не закончена?

– Дорогой мой, «De ceremoniis» – это очень большая рукопись, – оправдывался дож – И только ради того, чтобы ты случайно не остался без какого-нибудь из величественных титулов, я лично приказал, чтобы в копии не было никаких сокращений. Да ты и сам вряд ли остался бы удовлетворен какой-нибудь книжонкой, в которой не хватит места, чтобы развернуть все, что тебе подобает и принадлежит по праву?!

Дорога оказалась совсем не легкой. Калоян науськал свои ветры и они, узлом завязывая распутья дорог, вносили путаницу в строки прекрасных стихов, заваливали солнце горами облаков, ночами ловко перемещали на небе свет Северной звезды и наполняли души крестоносцев криками и уханьем сычей. И все же через пять дней пути вдалеке перед колонной латинян замаячили колеблющиеся очертания Адрианополя и вражеский стяг на самой высокой башне, в котором плещется Стяговей, бесстыжий ветер болгарского царя.

 

Тридцать третий день

I

Затраты ничуть не больше, чем те, которые вы и без того делаете

Еще пять дней назад игумен Григорий кое-как прикрыл сорванные с петель тисовые ставни на окне нынешнего, глядящем вдаль. Но, открытое один раз не по правилу, оно по-прежнему показывало только незрелое будущее.

От повести, в которой братья-короли Драгутин и Милутин идут на помощь осажденной Жиче, не осталось даже того, что могло бы поместиться в уголке окна. Богобоязненный характер первого распускал ткань повествования настолько же, насколько такое повествование удавалось соткать противоположному нраву правящего короля. Второй брат двинулся на Жичу слишком поспешно, он, не заботясь о нити повести, излишне горячился и спешил высокомерно уверенный, что возвеличивающие его истории уже сами по себе достаточный залог победы.

Андрия Скадарац и его горбатый слуга уже давно скрылись вместе со своей добычей. На расстоянии почти в сорок лет от монастыря торговец, став заметно моложе, теперь под другим именем, путешествовал то из одного, то из другого города по Западным странам, от княжества до герцогства, от графства до королевства, от ратуши до рыночной площади, повсюду пытаясь найти охотников вложить деньги в создание особого устройства.

– Неужели вы хотите, чтобы гордецы из Флоренции, Сиены или Орлеана вас обогнали?! Видно сразу, вы люди добрые и не заслуживаете такого унижения! Зачем вам, как простым пахарям, задирать головы, чтобы определить, не настал ли полдень?! Почему ваши дамы должны, как обычные крестьянки, выламывать свои гордые шеи, чтобы посмотреть на небо?! – размахивал он пустыми рукавами. – Вот смотрите, пусть я заработаю меньше! Вот я вкладываю первый серебряник! – хватался торговец за кошелек.

– Дни будут сменять друг друга в зависимости от ваших желаний! Рассвет настанет тогда, когда этого вам захочется! По ночам не придется ждать, пока стражник, объявляющий время, выберется из корчмы и прокричит час! Затраты ничуть не больше, чем те, которые вы и без того делаете! Ваше дело – только регулярно кормить устройство свежим временем! – говорил и говорил он, пока его речь не прерывало сухое чихание.

– Хозяин, столько лет прошло, а мне все кажется, что нас преследует запах ладана из Жичи, – закашлялся где-то рядом его горбатый спутник.

– Цыц, болван! Держи язык за зубами! Кому я сказал – не упоминать их имени! – рявкнул торговец на слугу.

II

Архиепископ Данило Второй и перенос храма Святых Феодоров Тирона и Стратилата

Уже десятки лет ходили в народе рассказы о том, что по небу над рашской землей плавает маленькая церковь. Сначала ее видели изредка, лишь в праздничные дни, и поэтому точно так же редко она попадала в повести, даже реже – только тогда, когда кто-то решался поверить в нечто подобное.

Со временем церковка стала появляться все чаще, все ближе, все больше становилось тех, кто готов был поклясться, подтвердить, что утром она действительно парила над вон тем холмом, в полдень легко скользила по ясному небу над долиной, а в вечерние часы двигалась причудливым путем, повторяя линию русла протекавшей внизу реки.

Наконец, успокоившись, маленький храм оказался совсем рядом – верхушки деревьев на Столовой горе почти касались его подножья. А когда самые храбрые пастухи, пригнав скот на ближайшее пастбище, взобрались на ветки дуба, они увидели, что это действительно настоящая каменная постройка, сложенная из чередующихся рядов массивных кусков обтесанного камня и кирпича, с небольшими окошечками в боковых стенах, крытая крупными плоскими камнями. Те, кто был постарше и помнил предания, узнали в ней однонефную церковь Святых Феодора Тирона и Феодора Стратилата, ту самую, которая загадочным образом исчезла сорок лет назад во время осады Жичи войском болгар и куманов.

Архиепископ Данило Второй к этому времени воздвиг в Пече церковь Богородицы Одигитрии, маленькую церковь Святого Николая, пристроил к храму Святых Апостолов расписанный фресками притвор, а перед ним выстроил башню, в верхней части которой была теперь церковь Святого Данилы Столпника. Кроме того, со многими трудами водрузили на башню и лепогласные колокола. Узнав, что найдена исчезнувшая первозданная часть архиепископии, первосвященник решил, что следует обновить и это святое место, придать ему такой вид, какой оно имело в старину. Правда, во времена Евстатия Второго храм, где короновали королей, годами бережно восстанавливался, он снова был одет в пурпур, однако не полностью, стены пока еще не достигали прежней высоты, свинцовая крыша обветшала, а в монастырском дворе вместо малой церкви зияла пустота.

Собрав иконы, кадила, киоты с чудотворными мощами, шитые золотом хоругви с ликом Христовым, подготовив души к усердным молитвам, облачившись в торжественные одеяния, архиепископ Данило Второй отправился в путь, сперва по большой дороге, которая постепенно перешла в окольные пути, потом в узкие горные тропы и наконец оказался там, где редко ступала нога человека, – на вершине Столовых гор, прямо под парящей в воздухе церковкой.

Приказав своей свите остаться под деревьями, сам первосвященник и несколько дьяконов забрались на раскидистый дуб отслужить службу и снова освятить храм, на этот раз во имя святых апостолов Петра и Павла Потом все отправились вниз по склону в сторону Жичи. Словно послушавшись их, висящая в воздухе церковка, следуя за несмолкающей молитвой, стронулась с места и тоже поплыла к Жиче, где и приземлилась точно на своем родном месте возле Спасова дома.

Архиепископ Данило Второй, желая быть свидетелем того, как Жича окончательно воспрянет, решил на некоторое время остаться в этом святом месте. И пока каменотесы, резчики по дереву, живописцы, литейщики и многие другие мастера занимались восстановлением большого храма, трапезной и келий, первосвященник взялся продолжить писать «Жизнь королей и архиепископов сербских», собирая слова о жизни и делах великоименитого государя Стефана Уроша Милутина.

На очереди была как раз та часть, которая должна была рассказать о том, как злонамеренный князь Шишман вторгся в рашские земли. Хотя все это происходило сорок лет назад, первосвященник те дни помнил хорошо. В те времена он, молодой паж, оклеветанный многими, скрывая свое имя, служил при дворе в Скопье, где его обязанностью было заботиться о государевых повестях. Великоименитый король Милутин отправился тогда в поход против многострашного врага, рассчитывая только на те повести, которые прославляют и превозносят его. И лишь для архиепископии в Пече, на которую Шишман двинул войско после того, как сровнял с землей Жичу, удалось найти избавление в повести.

В бывшей Савиной катехумении архиепископ Данило Второй с помощью ножниц вытащил фитиль масляной лампы, покусал перо и принялся писать, вслух бормоча написанное:

– В те времена возвысился в земле болгарской некий князь, званный Шишманом, а живший во граде, званном Бдини, и державший под собой окрестные края и многие земли болгарские. По дьяволову наговору Шишман распалился завистью…

 

Тридцать четвертый день

I

Всевидящий Боже, что же там происходит, по ту сторону?

Отправился ли Богдан на ту сторону Дрины за каким-то особым пером или же наблюдать за гнездами и помогать птицам выживать в условиях, далеких от тех, что предусмотрела для них природа, она не знала. Просто как-то утром он сложил в сумку самое необходимое и вместе с нежным приветствием передал Дивне отвес со свинцовой слезой. Вот, пусть будет пока у нее, пригодится, он еще раньше заметил, что на некоторых зданиях окна исчезли, стены на их месте совсем срослись, словно никогда здесь не было и следа существования чего-либо. Хотя довольно часто случалось, что люди были доведены до безумия необходимостью сделать выбор между перекрашенной ложью и убийственной правдой и сами заделывали свои окна.

Так же, как и в прошлые разы, Дивна не противилась отъезду Богдана. Кроме того, разве был выбор – история не давала никаких средств к существованию, она была тщательно отрегулирована и подчинена интересам сильнейших государств, властителей, торговцев или тех тиранов, которые могут существовать только при условии, что происходит что-то историческое. Обычному человеку оставалось лишь прозябать, в постоянном ожидании того, что сторукое, ненасытное чудовище доберется и до его собственной судьбы. Только повесть оставляла хоть какую-то возможность выжить. Хотя бы до того часа, пока в болезненных судорогах, в плаче и улыбках не зародится какая-то новая, а по сути дела – первоначальная повесть человеческого рода. Повесть, возможно, способная противостоять головокружительному водовороту событий.

Таким образом, Дивна осталась во сне вынашивать зачатую надежду, а днем трепетать от постоянных преследований непоминаемого и его многоликих помощников. С помощью господина Исидора она распределяла по дому свое имущество из перьев, вкладывала их между страницами книг, засовывала в кармашки рубашек, потом вынимала и помещала между полотенцами, широкими перьями загораживала взаимные отражения телевизора и треснувшего зеркала, чтобы они не множились до бесконечности, а на некоторые маленькие перышки она время от времени дула, чтобы они постоянно находились в воздухе и брали на себя тяжесть потолка квартиры. Самыми крупными перьями она набила несколько наволочек и, в зависимости от вида перьев и владевших ею чувств, могла выбрать, что подложить под голову.

Каждое утро, невзирая на положение облаков на небе, порывы ветра и оставшийся с ночи неприятный холодок, Дивна с помощью отвеса терпеливо настраивала оконные рамы. Медленно. Не торопясь. До тех самых пор, пока солнце не начинало светить прямо в глаза. Она была совершенно твердо уверена, что то же самое яркое солнце где-то вдалеке заливает и лицо и волосы Богдана. Тогда, в эти теплые часы, ей казалось, что он не так уж далеко, что он, словно в какой-то детской игре, выглядывает с другой стороны трепещущей листьями кроны дерева.

– Эгей, мы тебя ждем! – тихо вырывалось у нее изредка.

– Ты еще долго? – И золотые лучи словно расступались, чтобы другого берега Дрины без помех могли достигнуть важные новости о том, сколько раз прошлой ночью Дивна почувствовала, как в ней потягивается или переворачивается ребенок.

А потом, в пятницу, окна перестали поддаваться исправлению, небо сделалось похожим на пашню, а перекрученные облака дышали таким сумраком, что утренняя заря так и не смогла по-настоящему разгореться. А если какому-то лучу и удавалось вырваться, то освещал он лишь болезненную картину – разбросанные комья земли, изорванные солнечные жилки и торчащие невдалеке металлические ветки.

Свинцовая слеза отвеса заиндевела от холода. Окоченевшим пальцам все труднее было развязывать узлы на пеньковой веревке.

Вдруг Дивна почувствовала дрожь. Но не от внешнего холода, а другую, словно ее тело, помимо ее воли, отвечает на какой-то внутренний озноб.

– Всевидящий Боже, что же там происходит, по ту сторону? – прошептала она, чтобы хоть немного согреться.

Однако тишина между землей и небесным сводом полностью оледенела. Только в просветах между низкими облаками кружились и зловеще каркали черные точки – три стаи по шесть птиц в каждой.

II

Слабое тление прошлогодних листьев …

А там солнце тоже не взошло. Уже несколько дней назад Богдан собрал большинство нужных ему перьев. И тем не менее он не возвращался. Наоборот, углублялся в леса, заповедники, чащобы, подгоняемый какой-то необъяснимой потребностью, он словно из озорства неутомимо перемещал птичьи гнезда.

Цель этого была ему неизвестна. Просто его не оставляло чувство, что у него остается все меньше времени, он ощущал, как оно сжимается, куда-то бесповоротно истекает, поэтому и не пытался больше отгадать, почему же он занимается таким бессмысленным делом, словно вокруг нет других. Как бы то ни было, он взбирался на высокие деревья, куда не решалась залезать даже белка, проползал под кустами, где за мгновение до него проскользнула змея, скатывался в глубокие овраги, поскользнувшись на слое прошлогодней листвы, и на четвереньках выбирался из них. Как можно осторожнее брал найденные гнезда и, словно повинуясь какой-то необъяснимой силе, вместе с птенцами перемещал их хотя бы на десяток метров. Он был весь исцарапан, с окровавленными ладонями, промерзший, с вывихнутой ногой, которую с криком сам себе вправил.

Птицам все это, казалось, нисколько не мешало. Наоборот, они доверчиво и с благодарностью подлетали к перенесенным гнездам, чтобы посмотреть на птенцов.

То утро застало Богдана на опушке леса, в бревенчатом домике, где до войны ночевали дровосеки. Внизу, сквозь туман, через долину тянулась река. Между краями облаков клекотал южный кречет, птица, которой уже давно нет в природе и которая в последний раз упоминалась в записях времен деспота Стефана Лазаревича. Богдану уже не в первый раз показалось, что именно такая птица сопровождает его всю жизнь, однако только сейчас, когда он вышел из своего временного жилища, ему удалось впервые наблюдать за ней так долго. Действительно, это был самый настоящий взрослый кречет, его громкий крик далеко разносился над лесом, и малое и большое зверье останавливалось, пытаясь истолковать, что эта птица видит в поднебесье, почему с таким упорством сплетает разорванные солнечные жилки.

А потом вдруг ниоткуда появились три клинообразных звена самолетов, каждое из шести машин. Кречет мужественно устремился к траектории их полета, но механические создания были уже над самой долиной и сбрасывали свой груз на мост, выгибавшийся над рекой. После каждого взрыва в воздух вздымалась бурая гора земли…

Богдан не успел даже сдвинуться с места, как самолеты широкой дугой развернулись и, возвращаясь на базу, вывалили на лес остаток своей смертоносной начинки. Все смешалось – скрип и треск поломанных деревьев, крики кречета, удар, запах взрытой земли и вонь, похожая на пороховую, ослепительное пламя, боль и слабое тление прошлогодней листвы…

 

Тридцать пятый день

I

Тонкий стебель лучей, продетый через окошки под куполом

Когда устройство было обмазано смолистой тенью князя Шишмана, механик Ариф вытряхнул распухшие мешки, зажмурился и принялся одно за другим распределять перья, терпеливо прилаживать их вдоль опущенных крыльев, грудной кости, вставлять стволы рулевых перьев, покровные перья хвоста и перья надхвостья, а затем по порядку обкладывать перьями затылок, шею, грудь, бока и живот создания.

Расстояние между землей и монастырем значительно сократилось, но все же, благодаря нескольким тонким солнечным лучам, он еще держался в воздухе. Поскольку цикавац не возвращался, и кто знает, где преследовал монахов и гаденышей, осаждавшие надеялись, что механическая птица сможет взлететь, расклевать верхнюю часть державшего Жичу стебля, и тогда она, как сорванный плод, упадет наконец вниз. Будущую добычу болгары и куманы уже поделили на равные части, разведчики готовили кобылиц и немой барабан, чтобы в качестве передового отряда выступить в направлении Печа и его архиепископской церкви Святых Апостолов.

И пока сарацин, подкрепляясь рахат-лукумом, перебирал обычные перышки, властелина Видина занимали мысли о пере ангела, пере, которое позволит ему стать властелином Мира. Куманский вождь Алтан в своем шатре на волчьих шкурах каждой частью тела любил наложниц и всей душой ненавидел «засахаренного» мусульманина. Единственным, кто поторапливал механика, был слуга Смилец, который постоянно задавал вопросы и причитал:

– Когда же она взлетит? Мы что, ждем, когда она яйцо снесет?! Ты разве не видишь, слепец, пчелы подобрали все слова сербские?! Вылетают, как из полного улья! Сегодня утром поймал одну, хотел раздавить, а она меня в ладонь ужалила, чуть не отравила, вместо жала я вытащил какое-то слово благодатное!

– Терпение! Аман яраби, не мешай! Все будет готово как раз вовремя! Только немного терпения! – повторял механик Ариф, не поднимая век и снова проверяя суставы, полируя железные когти и что-то затягивая вокруг зазубренного, крючкообразного клюва механизма.

А вверху, в теснящем со всех сторон облаке дыма, в монастыре, который продолжал держаться на весу только благодаря тонкому стебельку из солнечных лучей, продетому через окошки под куполом, возле окна нынешнего в катехумении лил слезы игумен Григорий – вид, открывавшийся в окне, разъедал ему глаза.

Как болит душа при виде пустоты! И все же, говорил себе преподобный Григорий, должно терпеть, даже несмотря на то, что, кроме приближающейся гибели, ничего другого не видно. С ним пусть все будет как суждено. А потом, уже после него, будут другие мытарства.

– Но, Господи, просим Тебя! – прорвался за спиной отца Григория долго сдерживаемый крик.

– Дозволь, чтоб окна остались такими, как они есть!

– Без них, Господи, мы не будем знать, какими мы на самом деле были!

– И какими на самом деле мы можем быть!

– Без них, Господи, мы не сумеем распознавать, что действительно плетут против нас другие! И что действительно мы сами себе готовим!

– Просим Тебя! Слышишь ли меня, Господи? Ответь!

– Ответь!

– На все Твоя воля!

II

Услужливые поползни, а в укромных местах совы, летучие мыши и сони

В нутро птицы залезло шесть воинов. Механик повернул потайное колесо. Что-то скрипнуло. Устройство неуклюже приподнялось. Распустило хвост. Резко встряхнуло крыльями. Испустило звук, похожий на скрип ворота. Чтобы проверить характер своего создания, механик Ариф бросил перед ним ту самую курицу, которая все эти дни бродила по лагерю. Железный клюв раскрылся и бездушно расчленил живое существо на кровавые волокна, вырванные перья, вытащенные внутренности, переломанные кости и предсмертный хрип. Желая прислужить, поблизости тут же оказались мелкие поползни, услужливо бросившиеся теребить перья механической птицы от пыли. Ждать больше не следовало. Устройство взлетело и направилось в сторону монастыря.

В Жиче ни у кого, казалось, не осталось сил даже для вдоха. Тот, кто решился, смотрел на огромное существо, вынырнувшее из ночи и кружащее вокруг Спасова дома Никто не проронил ни слова. Отец Паисий передал свое имя любимице Озрнце и упокоился, как только последняя пчела покинула осажденную пасеку. Единственным, кто что-то шептал, был старый Спиридон, он тихо разговаривал с огоньком свечи, горевшей на могиле блаженно почившего архиепископа Евстатия Первого.

Без особой спешки, словно прикидывая, под каким углом лучше всего напасть, механическая птица несколько раз облетела церковь. Потом круги стали сужаться. Совы, летучие мыши и сони попрятались, наблюдая из укромных мест и выжидая, не останется ли что-нибудь и для них Шишман ли, Ариф, Смилец, или кто-то другой, безымянный – у зла много лиц, но все они сводятся к одному, – скомандовал снизу из копошащейся тьмы кромешной:

– Давай!

Механическое чудовище взяло немного вверх, отвело назад крылья, нацелило клюв и когти и всей мощью обрушилось прямо на стебель, который держал монастырь в воздухе. Свет устоял против первого нападения. И даже лучи его начали переплетаться, мешая движениям птицы. На миг показалось, что создание не сможет расщепить стебель. Сколько сияющих нитей он ни разрывал, столько же их снова сплеталось. Сколько солнечных жилок он ни вырывал, столько же их снова возникало. И все же в конце концов клюв вгрызся в один конец луча, когти вцепились в другой, механизм напрягся всеми своими частями, послышалось, как внутри лопаются пружины и ломаются суставы, стебель не выдержал и разорвался. Нить света выскользнула через окошко под куполом…

Жича устремилась вниз.

 

Книга восьмая

Архангелы

 

Тридцать шестой день

Может ли перо держать купол

С каждым мгновением Жича тонула все глубже, и, хотя пока еще она не достигла самого дна падения, уже было слышно, как осаждающие прислоняют к стенам приставные лестницы, как проворные куманы разъяренно наносят молотами удары по стенам, сбивая пурпурную штукатурку, как болгары боевыми топорами колотят в окна и двери притвора.

– Живьем с нее кожу сдерите, до самого основания! Вырвите колокола из башни! Ослепите, чтобы не переглядывалась с архангелами! – скалился слуга Смилец.

– Голова игумена! Прикатите мне голову игумена, когда выломаете дверь, и потом – вперед, на Печ, наследие архиепископии! – Оголенные каменные стены впитывали выкрики многострашного видинского князя Шишмана.

Вопли, доносившиеся из других монастырских зданий, ясно свидетельствовали о том, что там происходит.

Без света небесного окошки под куполом не могли его больше поддерживать, и храм, такой массивный, конечно же, должен был упасть, если бы игумен не раскрыл седые волосы своей бороды-киота.

Перо ангела взвилось над собравшимися в церкви братьями и народом, устремилось вверх и застыло, паря в высшей точке церковного пространства.

И прежде чем сникла и эта картина, какой-то миг жила вера в то, что даже столь маленькое перышко, размером не более полупяди, может удержать на весу тысячи пудов тяжести полукруглого свода храма Святого Вознесения.

 

Тридцать седьмой день

I

Из истории

Брат Балдуина, Генрих Фландрский, и рыцари-вассалы Луи де Блуа, к которому по договору о разделе Византии отошла Никея, в конце 1204 года начали военную кампанию по захвату земель Малой Азии. Византийцам, еще до того как они сумели собраться с силами и организоваться, пришлось вступить в борьбу с превосходящими их латинскими силами. Феодор Ласкарис потерпел поражение под Пойманеноном, после чего большинство городов Битинии оказалось в руках латинян. Казалось, что Византия в Малой Азии окончательно потеряла все. Однако в самый критический момент подоспело спасение с совершенно неожиданной стороны.

Византийская аристократия во Фракии была склонна признать латинскую власть и пойти на службу к новым правителям, но, разумеется, при условии, что сохранит все свои звания и земельные владения. Высокомерные и недальновидные завоеватели отказались от такого сотрудничества, более того, они без раздумий отвергли готовность могущественного болгарского царя вступить с ними в переговоры. Ожесточившиеся греческие аристократы подняли восстание против власти латинян и призвали себе на помощь царя Калояна. Восстание стремительно разгоралось. В императорской Димотике, в венецианском Адрианополе, а потом и в ряде других городов силы бунтовщиков перебили латинские гарнизоны или заставили их спасаться бегством.

Калоян вторгся во Фракию и здесь, под Адрианополем, столкнулся с латинянами. 14 апреля 1205 года произошло известное сражение, в котором болгарско-куманское войско под предводительством Калояна, действуя с необыкновенной быстротой и решительностью, буквально стерло в порошок армию латинских рыцарей. Сам Балдуин I Фландрский попал в руки врага и позже, находясь в плену, был жестоко убит. Под Адрианополем погибли и многие другие видные рыцари, среди них и претендовавший на Никею граф Луи де Блуа.

Слепой венецианский дож Энрико Дандоло добрался до Царьграда вместе с частями разбитой армии крестоносцев. Там он вскоре умер. Это произошло 14 июня 1205 года, когда ему было девяносто восемь лет.

 

Тридцать восьмой день

I

Из жития и деяний благочестивого и христолюбивого, и светородного, мощного и самодержавного милостью Божьей государя короля Стефана Уроша Милутина, описанных грешным Данилой

В те времена возвысился в земле болгарской некий князь, званный Шишман, а живший во граде, званном Бдини, и державший под собой окрестные края и многие земли болгарские. По дьяволову наговору Шишман распалился завистью на отечество этого благочестивого. Высоко вознесся своею мыслью поднять силу свою на этого христолюбивого. Но не силу его буду описывать, но подлые козни, которые вижу за поругание, ибо этому высочайшему королю и в голову не приходило, что взращивает он столь лукавые замыслы.

Тот же, собрав всю ересь триклятую от татарского народа и воинов своих, со всем этим войском нежданно пришел в державу этого благочестивого короля и дошел до места, званного Хвосно, и когда же хотели они войти в место, званное Жерло, чтобы взять там великое наследство церкви дома Спасова, бывшей архиепископии, то не смогли. Но тут, побежденные силой Господней и молитвами святого архиерея Христова Савы, великие множества их были перебиты. Той ночью, когда стояли они поблизости от того места, званного Жерло, молитвами своих угодников святых Симеона и Савы и архиерея Христова святого Арсения, который здесь лежит в доме Святых Апостолов, явил им Бог великое знамение страха, такое знамение, что привиделся им огненный столб превеликий, спускающийся с небес, от которого исходили лучи пламенные и с яростью лица их опаляли, и огненные люди с оружием в руках с великой жестокостью преследовали их, рубя полки их. И так увидел зломысленный их вождь такое знамение для своей погибели и для всех, которые с ним, и ударился бежать, гонимый гневом Господним, с малым остатком войска в свое государство, не достигнув своего намерения, лишь погибель на себя навлекши.

И увидел тут государь мой король, что получилось, и тогда собрал все свое войско, и с ним пошел на того нечестивого, ограждая себя силой Святого Духа. И когда пришел он в державу его, ко граду, званному Бдини, и тут занял и весь его край, тот суемудрствующий пустился в бегство, и вошел в леса, и перешел реку, званную Дунай, будучи смирившимся и посрамленным. Этому же государю, высочайшему королю все далось в руки, и хотел он все дома разорить, и город весь, в котором двор того был, до основания порушить, и опустошить всю державу его. А тот зломысленный, увидев, как в одночасье лишен был всей славы своей и богатства, начал засылать к этому благочестивому королю молящие слова, говоря так:

«Государь мой, преславный король, отврати ярость гнева твоего от меня, ибо что я учинил, все по делам моим на меня и обратилось. Но не хочу продолжать к тому же и хранить такую мысль злую в сердце моем. Прими меня как одного из возлюбленных твоих братьев, с клятвой прошу, что до смерти моей не погрешу более против твоей воли».

Государь-король сказал так: «Хочешь ли, да будет по моей воле, как и сам обещаешь, делай то, что прикажу тебе. Желаю, чтобы взял ты в жены дочь одного из вельмож моих, и как сделаешь это, буду знать, что слова твои истинны».

А тот с радостью отвечал: «Государь мой, сделаю, как ты мне и повелел».

И когда так было, уверился благочестивый король, что все по воле его и хотению, и вернул ему державу его, которую от него взял, и город, званный Бдини. И все посвершив, как по воле его было непоколебимой, опять с великою славою вернулся к своему престолу.

И после этого дал ему дочь великого своего жупана Драгоша, да будет женою ему, и отличил его великой честью и многими дарами. И опять же, увидев его великую приверженность и во всем истинное послушание и готовность служения, этот благочестивый король за его всесердечную любовь отдал дочь свою за его сына, званного Михаилом, который после стал царь всей болгарской земли. Ибо так чинил добрый Бог наш христолюбивому, если кто мысль злую против него замышлял, и Господь разрушал все намерения таковых, и все они после не по воле своей покорялись ему.

 

Тридцать девятый день

I

Из газеты «Политика»

 

В течение последнего года на территории общины Србски Брод, на севере Республики Сербской, в результате действий авиации НАТО нарушено равновесие экологической системы, пишет добойский еженедельник «Свитаня».

Заметно уменьшилась численность всех видов птиц, некоторые полностью исчезли, на периферии города обнаружено большое число погибших птенцов. Наряду с этим увеличилось количество насекомых, мышей, сонь и других вредителей, которые нападают и на людей, чего раньше никогда не отмечалось.

В ненаселенных лесных районах, где самолеты НАТО по пути на свои базы освобождались от неиспользованного взрывоопасного груза, корреспондент «Свитаня» из Србски Брода отметил, что в популяции птиц равновесие нарушено меньше, однако замечены повреждения листьев у большинства растений, много засохших деревьев, а также опадание цветов до образования завязи или засыхание завязи.

Еженедельник «Свитаня» отмечает, что в непосредственной близости от бывшей военной базы KFOR в Сиековце, рядом с находившимся здесь понтонным мостом на пути в Дервенту, захоронено около тонны весьма опасного отравляющего вещества…

 

Сороковой день

I

От всего, что было, не осталось ничего, даже рассказывать не о чем

 

Книга девятая

Ангелы

Конец или начало

Возле фонтанчика с питьевой водой, в сорока шагах от входа в монастырь, сидел один Блашко, он время от времени приносил сюда разные вещицы, которые сам мастерил из дерева, – липовые миски и ложки, сплетенные из веток черешни люльки, рогатины, с помощью которых можно отыскать под землей водную жилу, дощечки из тополя, на тот случай, если нужно, чтобы что-то правильно срослось или проросло… Но этот Божий человек не торговал здесь, он предлагал отдать все это тому, кто ответит на вопрос: как добраться до райских высот?

Обычно люди молча отворачивались от него.

– Так вон же дорога, только берегись, как бы тебя машина не сбила! – шутил иногда кто-нибудь с серьезным выражением лица и показывал в сторону шоссе, по которому нервозно проносились автомобили с закрытыми в них людьми.

– Нет, не знаю, дорогой! – гораздо реже искренне отвечали ему другие, пристыженно опуская глаза.

– Ладно, ладно, – добродушно приговаривал Блашко, словно утешая и тех и других, и дарил и тем и другим что-нибудь из своих деревянных поделок. – Бери, не стесняйся, сделано грубо, но эти липовые миски и ложки целебные, они помогают благоутробию…

Солнце уже изобильно залило светом ближайшие склоны гор, когда Дивна с ребенком на руках, а за ними и старый господин Исидор прошли через ворота в монастырь. Во дворе Жичи, среди сосен и елей, высился храм Святого Вознесения.

Вдоль правой стены церкви стояли строительные леса. Немного дальше лежали груды обтесанного камня, кучи известки и небольшая горка просеянного ибарского песка. Во время последнего землетрясения Спасов дом снова получил повреждения, кроме старых трещин появились новые, и поэтому было решено сделать еще одну реставрацию. Внутри храма защитили фрески и провели кое-какие другие работы, снаружи заменили обветшавшее покрытие, вокруг фундамента устроили новую дренажную систему, чтобы мрак не накапливался в основании храма, стены снова одели пурпурной штукатуркой, такой же, как была много веков назад, еще при постройке церкви. Но для катехумении над притвором строители не знали нужного соотношения размеров.

Ожидая во дворе отца Герасима, господин Исидор и Дивна засмотрелись – каждый на то, что его более всего интересовало. Всю жизнь влюбленный в свободных птиц, старичок и сейчас искал их взглядом на своде небесном.

– Видишь, малыш, глядя на птиц, можно представить себе, как хорошо Господь все распределил с самого начала… – говорил крестный, сжимая в одной руке белое полотно и свечу, а другой показывая вверх. – Вон какая красавица, видно, сегодня будет ясная погода.

Дивна смотрела на ребенка, который был у нее на руках, склоняла к нему голову с нежной материнской улыбкой. Когда мальчик улыбался в ответ, она сильнее прижимала его к груди, покачивала и тихо повторяла:

– Ты мой ангел, маленький мой ангел…

Несколько монахинь вышли из трапезной. Одна направилась в сторону резиденции владыки, другие пошли к маленькому храму Святых Апостолов Петра и Павла.

Ноги их ступали по тем же самым комьям земли, поросшим жесткой травой. В портике, перед изображением Сорока Мучеников, вокруг записи об основании монастыря роились пчелы. В дверях церкви появился отец Герасим и призвал на святое таинство крещения.

Внутри Спасова дома стоял запах ладана, мерцание лампад и свечей озаряло лики святых и пророков. Под куполом, там, где скрещивались солнечные лучи, парила пушинка, перышко ангела. Совсем недавно, когда последний раз реставрировали храм, поднимали каменный пол, и под ним, и с внешней стороны фундамента обнаружили тайники с множеством осколков видов из окон прежней катехумении, спрятанные там, вероятно, после того, как зломысленное войско болгар и куманов впервые разрушило храм, построенный как место коронации сербских королей. И это перышко, словно по волшебству, взлетело из одного осколка и с тех пор парит под куполом Жичи.

Отец Герасим перекрестился. Дивна передала мальчика на руки кума. Священник начал службу:

– Благословенно Царство Отца и Сына и Святого Духа…

Ссылки

[1] Князь, званный Шишман, а живший во граде, званном Бдини.  – Болгарский князь Шишман, властитель земель вокруг Блина (нынешний Видин), был вассалом татарского хана Ногая. Шишман был отцом будущего болгарского царя Михаила Шишмана.

[2] Пришел в державу этого благочестивого короля.  – Приблизительно в 1291 году объединенное войско болгар и куманов под предводительством князя Шишмана вторглось в Сербию и полностью разрушило монастырь Жича.

[3] Хвосно.  – Жупа Хвостно, или Хвосно, находилась в верхнем Белом Дриме.

[4] Жерло.  – Историческое название области в Руговском ущелье, где находилась архиепископия, а позже патриархия.

[5] Церкви дома Спасова, бывшей архиепископии.  – Самая старая церковь среди церквей патриархии была посвящена Святым Апостолам, но она часто упоминается как церковь в Жиче, посвященная Святому Спасу.

[6] Архиерея Христова святого Арсения.  – Архиепископ Арсений, который в 1253 году перенес центр архиепископии из Жичи в Печ.

[7] Отдал дочь свою. – Дочь Милутина Анна.

Содержание