Осада церкви Святого Спаса

Петрович Горан

Книга вторая

Херувимы

 

 

Шестой день

Бдение, неудачное падение, сломанная рука и тревожный шелест крыльев

Хотя церковь Святого Спаса и раньше никогда не оскудевала верными, но после того, как она поднялась над землей, игумен Григорий ввел непрерывное бдение. Наос и даже притвор постоянно были заполнены монахами и народом, который искал прибежища здесь, в Божьем доме. Там, в молитвах прославления, благодарения и прошения, не смыкая глаз, длилось непрерывное стояние. Молящихся укрепляли чтения и пение псалмов. И сам игумен заменил малые поклоны, боясь, что они недостаточны, великими, а время от времени взывал к милосердию Господа, пав на колени.

Церковь в воздухе слегка покачивалась наподобие детской люльки. Трещины на штукатурке понемногу исцелялись, пламя свечей горело ровно, под куполом роился свет, с фрески на стене Пантократор поднятой десницей благословлял собравшихся. В мгновения полной тишины сверху слышался слаженный шелест перьев большеглазых херувимов, окружавших изображенного на своде Вседержителя.

К преподобному в Савину катехумению то и дело кто-нибудь приходил с новыми и новыми известиями. Один сообщил, что комья земли, поднявшиеся вместе с деревьями, удалось распределить так, что по ним можно ходить – как с камня на камень, когда переходишь ручей, от храма к трапезной, от трапезной до келий, от келий к странноприимному дому, и так по всему монастырю. Часть лишних комьев, не нужных для передвижения, собрали и разложили под стоящим в стороне большим дубом, так что образовалась небольшая плавающая в воздухе площадка, поросшая травой поляна посреди небес, где могли пастись кони, овцы и другая скотина. Второй принес цифры – общее число укрывшихся в Жиче монахов и мирян, сколько среди них мужских голов, сколько женщин и сколько старых да малых. Третий пришел спросить совета, что делать с малодушием, которое кое у кого обнаружилось за пазухой. Может быть, пропарить, как это обычно делают, чтобы освободиться от вшей?

Все же, ввиду того что это был тот день, когда открывали церковное окно, игумен Григорий больше всего радел о самой церкви. Вид молящихся от всего сердца верных ободрял его в размышлениях. В конце концов, надеялся он, может, гарнизона Маглича хватит, чтобы преградить путь тысячеголовому чудовищу, которое из Видина через Браничево уже приближается к Жиче.

И тут, как раз под Савиной кельей, наполненной упованиями игумена, в притвор тихо вошел Андрия Скадарац, торговец временем, сумаховым деревом, свинцом и перинами. Перекрестился он одним из пустых рукавов, тем, которым пользовался только в храмах восточных стран. (Но если говорить правду, то и остальные рукава у него были пустыми, кроме тех двух, которыми он принимал деньги.) Пробираясь среди верных, со склоненными головами погруженных в молитву, он почти крадучись приблизился к тому месту, где фреска на стене изображала лествицу, спасающую души и ведущую на небеса. Живописная сцена показывала с усилием взбирающихся по ней и старых, и молодых монахов. Один из них, великодостойный, со смиренным выражением лица, находился на самой верхней ступени. Многие другие поднимались. А некоторые, начиная восхождение, делали первые шаги. Вокруг лествицы летали скалящиеся дьяволы, дергая монахов за рясы и пытаясь низвергнуть их в ад. И несмотря на то что большинство держалось крепко и непоколебимо, некоторых от падения во мрак искушений спасала только одна рука.

Итак, пробравшись между молящимися, господарь Андрия приблизился к этой фреске и поднял палку. Никто не увидел, как он, резко замахнувшись, со всей силой ударил ею по руке одного из изображенных монахов, как раз того, который, одной только ею схватившись за перекладину, с трудом удерживался на лествице. За торжественным пением никто не услышал удара палкой по нарисованной руке. Только по всей церкви внезапно разнесся крик ужаса, такой, как бывает, когда кто-то падает со страшной высоты.

Отец Григорий вздрогнул и поспешил вниз. Там, впереди, возле южного клироса, как в водовороте, кружились монахи и верные. На каменном полу среди рассыпанных ключей от сундуков и шкатулок лежал казначей Данило. И раньше бывало такое, что во время долгих бдений кто-нибудь терял силы, а нередко и сознание. Травник Иоаникий достал из своего пояса стебель чернокорня, травы против любого падения, и потер им под носом лежащего. Тот пришел в себя, даже смог пошевелить головой, плечами и одной рукой. Но вторая его рука по-прежнему лежала на полу как мертвая. Судя по этому и по страданию, выражавшемуся на его лице, было ясно, что казначей упал неудачно и тяжестью своего тела сломал локоть и кисть руки. И пока несчастного выносили из церкви, а народ возвращался к молитве, игумену Григорию казалось, что наверху, под куполом, перья на крыльях херувимов шелестят как-то тревожно.

 

Седьмой день

I

В конце месяца сентября, непосредственно перед позорным событием, пел знаменитый трувер Канон де Бетюн первые октавы своей известной «Песни крестоносцев»

О Амур, разлука так трудна, Мысль моя всегда лишь к ней стремится, Госпожа всех прелестей полна! Ей служу, она мне ночью снится, Дай мне, Боже, с ней соединиться! Разлука? Нет! Я вечно вместе с ней: Охотно тело за Христа идет в сраженье, Но сердце с той, что сердцу всех милей. Чтоб отдать Творцу свой долг сполна, Ухожу в поход, скрывая боль. Срам тому, чья вера не сильна, Бог не станет грех прощать такой. Так вперед, и знать, и люд простой, Все в Сирию, где льется кровь рекой. Дорога в рай. Путь доблести и чести. В конце пути – свиданье с госпожой. Боже, как мы были нерадивы, Но теперь проявим наше рвенье, Смоем грех с себя мы нечестивый, Что во всяком будит отвращенье. Поруганье требует отмщенья. Всех, кто посмел святыню оскорблять, Мы смерти предадим без сожаленья, И будет подвиг сей жизнь нашу озарять. Тот, кто доблести избрал дорогу, Смерть благую радостно встречает, Если жизнь свою дает он Богу, Царствие на небе получает, Смерть его спасение венчает! Воскреснет он средь райского сада, А если живой домой возвратится, Любимая будет ему наградой. С честью и священники, и старцы Вслед за рыцарями в путь пускались. Даже дамы, не стесняясь странствий, Здесь с мужьями рядом оказались, Верностью своею украшались. Но если даму страсть обуревает, В ничтожество ее низринуть надо, Ведь этот путь лишь добродетель принимает. (…)

II

Длинношеие церкви и ширококрылые палаццо, окруженные множеством невыносимых лягушек

Было самое начало октября 1202 года, время, когда в венецианские каналы ныряет ранняя осень, и многочисленные подмастерья, рассыпавшись по берегам, тщательно собирают в мелкую посуду верхний слой воды. Умельцы-мастера с острова Мурано, не мешкая, в течение этого же месяца, пользуясь особыми приемами высушивания, устраняют из собранной воды множество отражений обыденного и в конце концов получают стекло удивительной и чистой красоты.

Было как раз то время, которое местные жители считают самым благоприятным для ведения переговоров любого рода, особенно же для заключения торговых сделок и военных и брачных договоров.

Точнее, это было то время года, когда партнеров венецианцев ослепляет блеск волн, а сама Венеция ошеломляет – любому приезжему она кажется огромной стаей длинношеих церквей и ширококрылых палаццо, которые только что спустились посреди лагуны света, чтобы, шумно перекликаясь, отдохнуть.

Был именно тот день, когда маркграф Бонифацио Монферратский и граф Балдуин Фландрский, предводители крестового похода, плыли мимо острова Джудека прямо к устью канала Гранде, немного бледные от качки и еще более бледные от волнения перед важной встречей с Энрико Дандоло, дожем Республики Св. Марка.

За весну и лето этого 1202 года в окрестностях города скопилось огромное войско крестоносцев. Венецианцы, однако, затягивали выполнение достигнутой ранее договоренности и все время откладывали переброску военных отрядов к берегам Египта. Обещанная за аренду галер сумма в восемьдесят пять тысяч серебряных кельнских марок была выплачена не полностью, и у дожа была уважительная причина, чтобы не позволить крестоносцам подняться на суда, даже несмотря на упорное давление римской курии и самого папы Иннокентия III, вдохновителя и страстного приверженца этой Священной войны.

– Со всем нашим почтением, но мы, тем не менее, не имеем возможности исполнить Божью волю! – Таким был краткий и надменный ответ Святому престолу.

– Мы согласны, что речь идет о деле, имеющем важнейшее значение для всех христиан, но следует понимать, что галеры не могут отплыть, пока полностью не выплачены деньга за провоз! В прошлом году из-за долгов мы потеряли почти тридцать судов, и всего лишь три отправили на дно пираты и бури! Чем нам зарабатывать, если останемся без флота? In terra rex summus est hoc tempore nummus! Мы всего лишь бедный город, который зависит от переменчивой удачи на морских путях! Природа не дала нам даже настоящего моря, Адриатика не больше обычного залива! – так в следующий раз многословно объяснял очередной отказ дож, а у Иннокентия III теперь начинался приступ мигрени, как только ему докладывали о прибытии изворотливых венецианских послов.

Как бы то ни было, крестоносцам все равно не хватало тридцати четырех тысяч кельнских марок, и два времени года они провели в бесцельном ожидании, коротая время в пьянстве и не останавливаясь перед тем, чтобы за вино заложить не только какое-нибудь снаряжение, но иногда даже и свое рыцарское достоинство. Ни маркграф Бонифацио, ни граф Баддуин самого дожа никогда не видели, переговоры шли только через его представителей. Правда, и дож не мог бы увидеть предводителей Четвертого крестового похода, потому что уже долгое время был слеп. Его зрение в меньшей степени изгрызла старость, а в большей заморозь – болезнь, от которой у него оледенел взгляд обоих глаз.

Итак, ранняя осень отражалась в воде канала, было то время, которое венецианцы охотнее всего выбирают для ведения переговоров, а войско крестоносцев с каждым днем становилось все распущеннее, и лучше бы было поскорее избавиться от его присутствия в окрестностях города. Надменные аристократы Республики уже давно открыто протестовали, не упуская случая как можно громче заявить о своем негодовании по поводу того, что их прекрасную лагуну окружило множество невыносимых лягушек. В сентябре столкновения между местными жителями и пришельцами участились, а две стычки с рыцарями-вассалами графа Луи де Блуа закончились кровавыми поединками.

В конце того же месяца еще одно неприятное событие подтвердило, что терпению венецианцев приходит конец – заносчивые служанки до дна опорожнили на голову известного трувера Канона де Бетюна полный ночной сосуд. Позорнее всего, что дело было как раз во время исполнения стихов шестой октавы его известной «Песни крестоносцев»:

Окружает мерзость гроб Господень, Мести нашей страшной пробил час. Бог нас спас от власти преисподен, На кресте Он смерть принял за нас. Может тот бездействовать сейчас, Кто бессилен, беден или хвор. Если ж молод ты, богат, здоров, В бой иди, иль ждет тебя позор!

– Расквакался! Ora basta! – Поток мочи сопровождался соответствующими оскорбительными восклицаниями.

В конце концов дож оценил обстановку как вполне созревшую. Он отправил за двумя военачальниками пышное посольство, сообщившее, что, вот, здоровье только сейчас позволяет ему принять их, что он чрезвычайно рад своим доблестным гостям, что он хотел бы с ними договориться и что он тоже, конечно, желал бы, чтобы Святая земля наконец была освобождена от безбожников.

Было самое начало октября, маркграф Бонифацио и граф Балдуин становились тем бледнее, чем дальше лодка продвигалась по каналу Гранде. Весла разбивали раннюю осень, потихоньку отталкивая расстояние от Риалто, места встречи дожа и двух предводителей крестоносцев. Длинношеие церкви тихо переговаривались с ширококрылыми палаццо. Извилисты каналы Республики. Гости ничего не подозревали, но с приближением к Риалто Святая земля от них бесповоротно удалялась.

III

Самый ловкий сват Республики Св. Марка

К востоку от побледневших гостей, если плыть всего лишь в сотне волн справа от канала Гранде, удивительные действия рябили гладь воды у левого берега узкого рукава. Некий мастер Инчириано Квинтавалло охотился за отражением в воде молодой знатной женщины, окруженной звуками лютни и запахом имбиря. В отличие от большинства обычных стекольщиков, которые из зрелой весны изготовляли окулусы, из прозрачного неба – бутылки и бусы, отражающие летнюю жару, магистр Инчириано занимался таким делом, которое требовало особой деликатности – он считался самым ловким сватом в Венеции, потому что из отражений девушек делал особые бокалы, против действия которых не могло устоять даже сердце закоренелого холостяка. Красивую, длинношеюю госпожу, задумчиво сидевшую у канала, звали Анна, имя ее отца было Ринийер, и кроме того, она была самой младшей внучкой старого венецианского дожа Энрико Дандоло.

Извилисты пути Республики. Недавно Анна Дандоло вошла в тот возраст, когда начинают задумываться о замужестве. Точнее, в возраст, когда другие начали задумываться о ее замужестве, причем раскрой интересов государства и семьи едва ли давал девушке возможность высказать собственное желание. Бокал, сделанный из ее отражения на воде, должен был получить в подарок избранник Энрико Дандоло. Брак – это удобный случай слить воедино пользу Венеции и мощь семьи. Жена как галера, в каком порту пришвартована, тот, считай, наполовину захвачен, – ходила по Адриатике морская поговорка.

– Не будьте такой печальной! Улыбнитесь, госпожа! Да слушаете ли вы музыку?! Con grazia Прислушайтесь к лютне! Con grazia! – прыгал по берегу канала мастер Инчириано, захватывая горстями отражения, проливая их обратно, недовольный, с мокрыми до локтей рукавами.

– Ах, госпожа, не так кисло!

– Ваш уважаемый дедушка не заказывал мне посуду для уксуса!

– Он требует бокал для наслаждения!

– Ему нужен бокал, который опьянит жениха!

Анна Дандоло молчала, время от времени обмахивая лицо, чтобы защититься от роя слов этого навязчивого ремесленника, теперь уже совершенно мокрого от страха, что дож останется недоволен результатом его работы.

– Теплее, улыбнитесь теплее, госпожа! – заклинал ее магистр Квинтавалло.

– Жарко улыбнитесь!

– Пусть бокал обожжет губы будущего молодожена!

– Что бы ни выпил он из него, пусть все равно всегда жаждет вас!

Напрасно! Отражений звука лютни и запаха имбиря было достаточно для края бокала, в мелком сосуде стекольщика переливались краски ранней осени, ровно столько, сколько нужно для ножки, но главного не хватало – в воде канала никак не отражалась улыбка Анны Дандоло, а ведь уже перевалило за полдень.

Сказать, что мастер Инчириано впал в отчаяние, было бы мало. Просто проклятие какое-то (в мыслях магистр выразился гораздо менее пристойно), после стольких успешно сговоренных браков, теперь, когда получен такой важный заказ – от самого дожа! – сват, известный своей ловкостью на всю Республику, столкнулся с тем, что эта соплячка дуется и никак не хочет улыбаться.

Разумеется, Анна была не первой невестой, которая упиралась. Бывало такое и раньше. Девушке на выданье трудно удержаться от капризов. Да и в целом, по крайней мере, насколько это известно, женская природа соткана из непредсказуемости. Поэтому магистру Инчириано оставалось только одно – использовать хитрость, как раз для таких случаев хранившуюся у него в особом кармане. А так как сам он был совсем некрасив, с жалким лицом, приправленным двумя-тремя бородавками, то потихоньку, чтобы девушка не заметила, вылил из особого пузырька в волны канала отражение обнаженной фигуры венецианского щеголя по имени Доминикин. Этот юноша со стройной фигурой, кудрявыми волосами, одаренный недвусмысленной готовностью и невероятно самовлюбленный, отражался вдоль, а за мелкую золотую монету – и поперек всей Венеции. И хотя многие дамы негодовали по поводу этого плавающего обольщения, ни одна из них не удержалась, чтобы не бросить хотя бы мимолетный взгляд рядом с обнаженным Доминикином. Сначала стыдливо, нерешительно и осторожно рассматривали пах, потом их глаза сконфуженно пробирались через спутанные волоски, осмотрительно охватывали взглядом мошонку и, наконец, основательно оценивали размер самого признака мужественности! Так что в целом порядочность дам подвергалась серьезнейшему испытанию. (Это подтвердилось, когда один страшно ревнивый торговец утопился, увидев, как неподалеку от старых доков, забыв обо всем, в безумных объятьях, среди бурлящих пузырьков воздуха, страстно отдавались и овладевали друг другом бесстыдно плавающие в воде отражения его молодой женушки и этого красавца.)

В общем, не выдержала и Анна Дандоло. Утратила осторожность. Попалась, как на крючок, на соблазнительное отражение юноши. Глаза ее очаровательно блеснули. Дыхание стало неровным. Платье плотно облегло вздымающуюся грудь. Сердце забилось сильнее. Дрожь пробежала по всему ее телу и в виде румянца вынырнула на заполыхавших щеках.

– Вот оно, то, что нужно! Benissimo! – давился словами магистр Инчириано, рискуя утонуть в канале, но удерживая в высоко поднятых руках немного воды, а в воде искрящуюся улыбку юной красавицы, только что расставшуюся с гладким отражением Доминикиновых бедер.

– Ах, какой это будет бокал! Что бы он из него ни выпил, молодожена опьянит желание!

Слишком гордая для того, чтобы просить разрешения, Анна Дандоло встала. Запах имбиря окончательно рассеялся, лютня замолчала. Из затененной арки появилась незаметная до сих пор свита. Стекольщик и сват Инчириано Квинтавалло кое-как выкарабкался из канала, цепляясь за все, что попадало под руку, даже за презрительные взгляды.

– Rettile! Ruffiano! – оскорбительно бросил кто-то, и поверхность воды в рукаве канала успокоилась, совершенно разгладилась.

Ко дну грустно шли девичьи желания. Молодая дама медленно удалялась вдоль берега, одетая в соответствии с раскроем интересов Республики.

IV

Три обычных глаза, две маслины, очищенные от кожицы, и один клятвенный взгляд

– Их величества маркграф Бонифацио Монферратский и граф Балдуин Фландрский!

Когда дверь открылась и рыцари, едва живые, вступили в покои дожа, их встретил крупный старец со сложенными поверх живота пегими руками, облаченный в горностаевые меха, среди которых виднелась едва прикрытая седыми волосами голова с собранными в бесчисленные морщины гноящимися глазами.

Гостям было не по себе, их все еще мучила морская болезнь, все вокруг качалось и перемещалось, словно и выложенный мозаикой пол палаццо колебался от движения воды за его стенами.

И еще одно неудобство – у крестоносцев в головах носились бессвязные мысли, и они никак не могли собраться, чтобы как можно лучше начать переговоры. Маркграф умышленно как можно более шумно захлопал ресницами на обоих глазах. Граф сделал то же, однако лишь наполовину, один его глаз оставался зажмуренным еще с начала похода.

Энрико Дандоло, однако, молчал. В зале было слишком жарко. Несмотря на то что в каналах плавала ранняя осень, в окнах еще стояли летние рамы, увитые ползучей влажной духотой. Правитель Венеции старался хоть так немного согреть свой похолодевший взгляд.

– Энрико, милый наш Энрико! – решился наконец граф Балдуин с подчеркнутой сердечностью, легкомысленно забыв, что далеко не всегда тот, кто начал переговоры, их и заканчивает. – Как ваше здоровье, дорогой друг? Ах, как я рад, что вижу вас, хотя и не полностью! Знаете, я принес моей возлюбленной обет хранить ее образ в закрытом правом глазу до самого Иерусалима и обратно! Вы, сами слепой, можете оценить возвышенность моей жертвы!

– Не обращайте внимания, граф не имел в виду ничего плохого, просто у него нет ловкости в обращении! – безжалостно оттеснил Балдуина маркграф Бонифацио, производя грозные движения руками. – Мы прибыли, конечно же…

И начав говорить, гости уже не умели остановиться. Они говорили и говорили. Слова рассыпались по мозаичному полу, на высоте гобеленов порхали изысканные выражения, предусмотренные этикетом, до самого потолка возносились витиеватые изъявления уважения, высказали просители и смиренную просьбу – не может ли Республика «в долг» перевезти крестоносцев. Но дож сохранял упорное молчание до тех пор, пока рыцари и последние крупные слова не обратили в ничего не стоящее позвякивание мелочи… Только после того, как и это пустое бряканье затихло, Дандоло вдохнул воздух и начал:

– Дворянам не к лицу быть должниками. Поэтому тридцать четыре тысячи кельнских марок я прощаю. Крестоносцы могут погрузиться на суда. Но пусть они от имени Республики займут Задар, город, дерзко отколовшийся от наших владений.

– Задар?! Но он в стороне от нашего пути?! – перебил дожа граф и выкатил грудь так, будто в какой-нибудь народной мистерии ему достался текст неподкупного защитника самого Божьего промысла.

– Прекрасно! Тогда плывите прямо в Святую землю! – ответил старец и поднял указательный палец. – Вон там, прямо за дверью, открытое море!

Граф сник. Маркграф побледнел до последней степени бледности. Что делать? За стенами их ждали проклятые беспокойные волны. И от одной только незавершенной мысли о них все внутренности рыцарей перевернулись, а кишки скрутила судорога. Предводители крестового похода кивнули головами и в один голос заявили:

– Согласны, договор заключен!

Энрико Дандоло удовлетворенно сложил данные рыцарями обещания в кошелек, который держал у себя за поясом. И поднял морщинистые веки. Вид его взгляда заставил гостей содрогнуться. Густая сеть стеклянных жилок покрывала белки и зрачки старца. Где-то глубоко-глубоко, под ледком болезни, называемой заморозь, трепетало зрение. Маркграф нашел, что глаза дожа похожи на две маслины, кожицу которых съел соленый приморский иней.

V

Ах, вперед же, хоть волны тоску навевают, Бог пускай мою душу очистит, Лишь о той, что как солнце на небе сияет, В этом странствии все мои мысли!

– Наконец-то трувер Канон да Бетюн, после того как немного проветрился от стыда, собрался с силами, чтобы завершить катреном свою «Песню крестоносцев».

Уже через четыре дня после заключения договора на четыре сотни восемьдесят больших венецианских галер с двумя рядами весел взошло четыре тысячи пятьсот рыцарей, девять тысяч оруженосцев и двадцать тысяч пеших воинов. Одновременно с людьми грузили коней, собак и соколов. Доставка на борт навигационных карт, разных талисманов и амулетов, ну и, конечно, канцон, которые прославляют храбрость крестоносцев, продолжалась всю ночь. Флотилия, которой слепой дож управлял, прислушиваясь к разноголосому шуршанию ветров, отплыла на рассвете девятого дня и сразу же взяла курс на свободу отколовшегося Задара. В последний момент к многочисленным боевым галерам присоединилась и одна торговая, та, которая в своей утробе, в корзине, наполненной соломой, перевозила один-единственный предмет, маленький шедевр из стекла – бокал, изготовленный из тончайших отражений в воде венецианских каналов.

В конце того же месяца галеры прибыли к Задару, и в результате мощного штурма он был захвачен и разграблен. Слепой дож, стоя на носу командного судна, согревал свой замороженный взгляд огнем, пожиравшим береговые укрепления несчастного города. Антонио Балдела, личный врач Дандоло, с недоверием (и с глубоко запрятанным отвращением) констатировал, что эта страшная картина согревала старца гораздо лучше, чем вся применявшаяся им раньше медицина. Столько лет мучительного обучения в Салерно, столько кропотливого труда, вложенного в сложнейшие рецептуры, столько ползанья по горам и лесам в поисках нужных трав, и вот, одной только этой дикой картины оказалось достаточно, чтобы кровь разыгралась в человеческих жилах. Как бы то ни было, но угли тлели после пожара настолько жарко, что не могли остыть еще полгода, поэтому крестоносцы решили перезимовать в Задаре и только по весне продолжить путь в Святую землю.

В отличие от всех остальных галер торговое судно снова вышло в открытое море и исчезло, окутанное облаком тайны.

VI

Искушение монаха Савы

В таком же густом тумане загадочности хрупкий груз был доставлен на берег в Дубровнике и сразу же, по караванным дорогам, медленно и со всеми возможными предосторожностями начал свое путешествие по горам рашской земли. И где-то в ее глубинах некий магистр Инчириано Квинтавалло, посланник Республики, из рук в руки передал Стефану, сыну святопочившего жупана Немани, верительные грамоты и дар венецианского дожа – бокал из отражений в воде ранней осени, звуков лютни, запаха имбиря и образа девушки. Стоило молодому правителю отпить глоток, как его горлом потекло страстное желание, которое наполнило все тело жаром тлеющих углей. Сам не зная как, он неожиданно полюбил неизвестную молодую даму, которая жила где-то очень далеко. Все, что было ближе этого удаленного места, перестало для него существовать. Евдокию, свою первую жену, он тут же удалил от себя. Из брачного имущества ей позволено было взять с собой лишь немного слез по оставленным детям и одно-единственное сухо обращенное к ней слово:

– Уходи!

Так для Стефана началась жизнь в постоянной жажде, без возможности ее утолить, под грузом страстного желания утопиться в какой-то реке, обрамленной длинношеими церквами и ширококрылыми дворцами, в каком-то канале, в котором, подобно сотням розово-прозрачных медуз, плавали отражения желанного лица.

– Другая вода ему не поможет, спасения нет, его чувства успокоятся, только когда он утопится, – развел руками лучший медикус, приглашенный из самого Эфеса, после того как быстро изучил шесть капель пота с государева лба.

Несмотря на это, и отец Стефана во сне, и его братья наяву, особенно принявший монашество Сава, делали все, чтобы вернуть сына и брата. Даже привели ему новую жену, прекрасную, как утренняя свежесть, однако молодой жупан прикасался к ней ровно столько, сколько требовалось для продолжения рода. И хотя она подарила ему еще троих сыновей, он не хотел знать даже ее имени. Каждую ночь, при свете луны, Стефан тонул в далекой Венеции, вставая весь мокрый, почти бездыханный, посиневший от долгого пребывания в воде. Каждый день, при свете солнца, Стефан горел, охваченный любовной лихорадкой, и дико вращал глазами, как будто что-то страшное мучило его изнутри. Над сербской землей летели зимы, в заветринах пребывали летние месяцы, ветры на звездном Возничем протаскивали по небу осени и весны, а властитель все глубже и глубже тонул в стеклянном бокале. Стало ясно, что медикус не ошибся – с каждым днем Стефан все больше увязал в судьбе утопленника.

Так же как долгое время после смерти у покойника растут волосы или ногти, могут прорастать и его замыслы. Неполных три года спустя после того, как дож Энрико Дандоло заказал изготовить бокал, его уже больше нельзя было причислить к живым, однако то, что он задумал, достигло таких размеров, когда усилия начинают приносить плоды. Регулярно оповещаемые о событиях у сербов и о состоянии больного, венецианцы, узнав, что вода уже достигла его и начала подмачивать ему разум, поняли, что пора наконец нанести решающий удар – послать Анну Дандоло. Ни отец Неманя (во сне), ни братья Вукан и Сава (наяву) не могли отговорить озлобленного Стефана от этой женитьбы. Что же касается другой стороны, то время уже давно внесло изменения в девичьи желания внучки Энрико Дандоло, на ней были тесно скроенные одежды из интересов семьи и Республики. У нее не было никаких чувств ни к маленькой стране, ни к своему мужу, если не считать горячего желания как можно скорее соединить эту славянскую сухопутную гавань со своей родной Венецией. Великого жупана сербских земель Стефана, безрассудно не желавшего осознавать, куда он плывет, медленно относило все ближе и ближе к Западу, все быстрее и быстрее забывал он материнские источники, ручьи и реки, и даже начал размечать правильные каналы, издавна начерченные на навигационных картах Республики Св. Марка. После того, как он потребовал королевской короны у Рима, а не у никейского патриарха, стало ясно, что рассудок его совершенно подавлен и что им управляют лишь через его тело, купающееся в ласках Анны Дандоло.

Казалось, будто дороги назад уже нет, когда монах Сава принял решение попытаться избавить Стефана и рашскую землю.

– Дитя мое, понимаешь ли ты, что задумал? Этого омута ты не знаешь! Я не хочу потерять и второго сына! – умолял Саву отец его Симеон, объятый заботой, являясь ему сон за сном.

– Родитель мой, почему ты мне препятствуешь? Ты и сам знаешь, что без искушений не заслужить, чтобы свет пролился в душу! На все воля Божья! – отвечал тот тихо.

И действительно, как-то раз на склоне дня под сенью своей скромности Сава направился в покои брата, отыскал бокал из венецианского стекла, отпил из него глоток, принял на свои плечи тяжелый груз Стефанов и понес его, подкрепляя себя только молитвой.

Из ночи в ночь монаху являлась полная похоти вода, которая тысячами волн омывала его бедра, бока и грудь. Жажда плоти Анны Дандоло оставила полумертвого Стефана на отмели и пустилась кругами ходить вокруг Савы, чтобы утянуть его на дно страсти Жаркая волна постоянно приливала к Савиному рассудку, но он не сдавался, держал голову над раскаленной чувственностью. Венецианская госпожа упорно омывала стойкого защитника своими дивными отражениями, чувствуя, что он стал последней преградой на пути осуществления целей Республики Св. Марка.

В последнюю, решающую из этих ночей латинянка уже думала, что стоит перед победой, – по телу монаха разбежались приятные мурашки, от которых даже в прочном камне могут образоваться трещины. Анна Дандоло прямо во дворце Неманичей выкрикивала, как в бреду:

– Поднимайте паруса!

– Весла на воду!

– Дорога открыта!

– Вот пристань для наших галер!

И уже казалось, что так оно и будет. Не помогала даже костяная игла, которой Сава колол себя во сне, желая, чтобы мягкий озноб, который он чувствовал, покинул его через боль. Под кожу ему проникло что-то чудесное, что уже забродило и в крови. Казалось, все небо покрылось тьмой от вида иноземных судов, уже прибывших непонятно каким образом. Казалось, что чайки, которые, привлекаемые остатками пищи, всегда следуют за галерами, обезумев, уже закружились под развешенными в небе Рашки звездными четками. Казалось, что ядовитые, розовато-прозрачные медузы расцвели во всех пресноводных колодцах, ручьях и реках. Казалось… Но Анна Дандоло, подобно приливу, уже затопила все мысли монаха. Все, за исключением одной, последней мысли, окруженной водоворотом пены. Той мысли, что обращена к Господу.

Есть острова, которые море заглатывает тогда, когда ему этого захочется, независимо от их бесполезной величины. Но есть и небольшие скалы, которые никогда не дают себя одолеть. Если посмотреть издали, а издали потому, что подойти ближе для любого другого, обычного, человека было бы опасно, то до самого рассвета вал за валом набегали соблазны, бушевали их волны. Но небольшая скала чистоты отражала их, заставляя изменить направление. Настало утро, это было утро Родительской субботы. Придворные Стефана и собравшиеся вельможи со слезами радости на глазах сообщили Саве:

– Слава Богу! Стеклянный бокал под утро треснул, опасность вытекла!

– Брат ваш возвращается к жизни, он все еще утопленник, но постепенно начинает дышать!

– Слава Богу, Анна Дандоло отступила!

Сава и сам славословил Господа. Вскоре после этого он в мыслях начал готовиться к своему путешествию в Никею, где намеревался просить у вселенского патриарха Манойла Сарантина самостоятельности для сербской церкви, а у византийского василевса, кира Феодора Ласкариса, благословения на первовенчание брата Стефана королевской короной рашских земель.

VII

Как после кораблекрушителъной бури

Об этой решающей ночи на сербском небе, как после кораблекрушительной бури, напоминали только сломанные весла, обломки мачт, оставшиеся крики чаек и вопли галиотов. Волна за волной высь становилась прозрачной, а свод ровным. Внизу, в реках, одна за другой завяли ядовитые шляпки розово-прозрачных медуз.

 

Восьмой день

I

Ночь

II

Задыхаясь, стучал кто-то среди ночи в дверь мельницы, одиноко стоящей на поросшей лесом горе

– Есть тут кто?!

– Хозяин!

– Хозяин, открой!

III

Отовсюду в пропасть водоворота

– Опять?! И опять посреди ночи?! Кто там?! Если ты вампир, убирайся! Надоели вы мне, мать вашу чертову! Хоть когда-нибудь смогу я спокойно глаза закрыть?! Стоит только задремать, а вы тут как тут! Вечно крутитесь вокруг мельницы! Чего вы ко мне привязались?! Другого места нет?! Собрались бы где-нибудь на распутье, под мостом или на гумне! – негодующе бормотал мельник Добреч, одеваясь и крестясь на икону Богородицы Защитницы, а потом надевая на шею связку чеснока и вооружаясь изрядным осиновым колом.

В нескольких шагах от порога на прогалине, над которой склонялись цветущие звездные ветви, стояли две фигуры, одетые в вывернутый наизнанку мрак. Трудно было достоверно определить, действительно ли это вампиры или просто мелкие привидения, крупные призраки, а то и обычные люди. Первый опирал свое крупное тело на высокую палку, ею же он одновременно прижимал к земле и упавший звездный свет – чтобы было не так хорошо видно. Другой, гораздо ниже ростом, сгорбившийся, держался за тень от первого. Мельник не испугался, диковинные гости навещали его и раньше, и против таких он всегда пил воду, налитую через нож в черных ножнах, держал в подушке засушенные куриные ноги, а под языком короткую молитву против козней дьявольских. На этих, рассудил мельник, жалко тратить Божьи словеса, достаточно будет просто пригрозить осиновым колом и строгим окриком:

– Кыш!!! Пошли вон! Вот ведь напасть какая! Кыш, говорю! Убирайтесь откуда пришли!

– Не надо так, хозяин, мы бы сюда без дела карабкаться не стали. Ведь это то самое место, которое называют Меляницей? – спросил тот, что был крупнее, и протянул предмет, похожий на высушенную тыкву, только гораздо более скромной вместимости. – Брось ругаться, смели нам это побыстрее, мы тут же и уйдем. В долгу не останемся, заплатим, сколько скажешь, серебром!

– Место-то и вправду Меляница, да только вы все равно не в ту дверь постучались! И если вы не нечистая сила, то тогда просто болваны! Что там внутри? В этой тыковке? Горсть семян? Что ж мне, из-за этого мельницу запускать?! Кроме того, король запретил работать по ночам! Когда мельница днем работает, она дурные слухи перемелет, а ночью, наоборот, добрые в пыль сотрет. Удивительно, как это вы не знаете то, что у нас даже детям известно. Приходите с утра, а то поди знай, кто вы такие?! Темнотища – хоть глаз выколи! На заре выпущу петухов склевать всю нечисть, тогда и поговорим как люди, а так чего во мраке глаза таращить! – Мельник отступил назад, собираясь захлопнуть дверь.

– Хе-хе, знаем мы, что мелют днем, а что ночью. Затем и пришли, чтобы слова добрые в порошок смолоть! – покашливая, ухмыльнулся первый из пришедших и обернулся к тому, что молча и неподвижно стоял рядом с ним. – Ну-ка, нечего тут время терять, плюнь ему в душу и покончим с тем, ради чего пришли!

Горбун напружинился и неожиданно ловко прыгнул. Мельник Добреч отпрянул в сторону, широко взмахнул колом, но промахнулся. Напавший вцепился ему в грудь, потянул, свалил на землю. Раздались сдавленные выкрики и хриплое рычание. Потом послышалось, как горбун для верности два раза плюнул. После этого все успокоилось. От свившихся клубком двух тел отделилась сгорбленная фигура, отирая тыльной стороной руки кривую улыбку и свисающие слюни. Встал и мельник, но был он сам не свой, будто лишился человеческой сущности. Пока он поднимался, связка чеснока, висевшая у него на шее, сама собой расплелась, и головки покатились в разные стороны.

Онемевший, безвольный, мельник сам открыл дверь и пропустил пришедших на мельницу. Там он взял высушенную тыкву и открыл запруду. Началась круговерть скрежета, скрипа, гудения и треска. Мыши с писком покинули мельничный ковш. Балки дрогнули, затряслись. Столбом поднялась пыль. Взвился мелкий сор. Облаком встала старая, рассыпанная повсюду мука. Пауки, разбегаясь, перевернули миски. Из квашни, с належанного места, выскочил перепуганный и растрепанный призрак. Забарабанила заслонка. Язычок лампады под иконой вытек через слуховое окно. С собой он унес святой лик Пречистой Матери Господа…

Мельница стояла на горе, почти на самой вершине, и на удивление далеко от любых источников. Правда, жернов из горного камня приводила в движение не вода из ручья, а струи ветров. К этой-то воронкообразной пропасти и ринулись отовсюду мощные потоки воздуха. Шумы начали раздвигаться. Горные тропы смотались в клубки. Спокойная ночь погрузилась во тьму. И обломившиеся небесные ветви поглотил темный водоворот. Оторвавшиеся от них цепочки звезд исчезли в пасти Запада.

Возникшее движение мрачных потоков волокло к одинокой мельнице все, что хоть чего-то стоило. Рост мелких растений, мощь дубов, пение дроздов, взмахи крыльев удода, трубные крики разбуженных оленей, дрожь ланей, рев Ибара в ущелье, шум росы в травах, разговор, топот шагов путника и все, что нашлось еще доброго, медленно перемалывалось между двумя тяжелыми камнями и тонким порошком ссыпалось в бездонный мельничный ларь для муки.

IV

За закрытыми ставнями буря, хотя не выпало ни капли дождя

Точно после полуночи на крепко запертые окна притвора церкви Святого Спаса набросился разбушевавшийся ветер, бешено ударяя в ставни сотнями злобных зубцов. Большой храм, малая церковь, странноприимный дом, кельи, трапезная, хлев, сосны, дубы, ели, комья земли, одним словом – все, что оказалось в воздухе, в горнем монастыре, раскачивалось во все стороны, не давая одним монахам полностью предаться молитвенному бдению, а другим – хотя бы короткому отдыху. Тростнику легче, он умеет сгибаться. Но стены дышали тяжело, каменный пол ходил ходуном, балки прогибались, свинец сдвигался с места, а штукатурка во многих местах снова покрылась трещинами – самые широкие из них экклесиарх с несколькими послушниками заделывали усердными молитвами.

Игумен Григорий, внимательно прислушиваясь, встревоженно расхаживал от одного окна к другому. Страх, что тисовое дерево может не выдержать ударов бури, так навалился ему на спину, что преподобный под его тяжестью даже согнулся. За ставнями того окна, которое смотрит в прошлое, хотя и не выпало ни капли дождя, слышался шум воды и шипение пены, словно об основание притвора разбиваются бесчисленные волны. За ставнями окна нынешнего вблизи слышался плач детей, причитания женщин, беспокойный рев скота, беззвучие разинутых пастей водяных чудовищ, шорох крыльев птиц-тьмиц и непрерывное жужжание пчел, словно церковь окружена несчастьем. За окном того, что будет, слышался звон далеких колоколов, звон тревожный, такой, будто и там нет спасения. И все же самые зловещие звуки проникали через ставни окна, глядящего вдаль. В него ветер ударял с особой силой, хлеща его звоном кольчуг, щитов, мечей и шлемов, приглушенными ударами копыт о живые скалы.

Сначала игумен Григорий решил, что видинский князь Шишман раньше времени нагрянул к монастырским воротам, но вскоре разобрал, что, оказывается, весь гарнизон города Маглича спешит наперерез врагу. Судя по тому, как шуршали листья и трещали ветки, можно было заключить, что они горными тропами продвигаются от местечка Замчане прямо к селу Заклопита Лука, где собираются встать как заслон монастыря, перекрыв узкий проход на пути войска болгар и куманов. Не более пятидесяти воинов под командой кефалия Величко зашли на гору, но их и без того ненадежный путь уже в Мелянице неожиданно преградили густая тьма и ливень. Игумена что-то кольнуло. Не оставалось сомнений – единственные защитники монастыря заплутали, и вот теперь где-то там взбесившийся ветер, подобно мельничному жернову, перемалывает голоса несчастных. Игумен Григорий трепетал возле окна нынешнего, вдаль глядящего. Тяжелое предчувствие непрестанно нашептывало у него за спиной:

– Боже милостивый, кто-то ночью запустил мельницу. Когда буря разнесет все голоса сербского войска, она обрушится и на самих воинов. Боже милостивый, отреши их, онемевших, от жизни, вознеси души их как листву, одни тела оставь на милость смерти.

– Сюда!

– Туда!

– Да нет, сюда же!

Это бились о тисовые ставни испуганные голоса воинов, и отец Григорий слышал их так ясно, словно находился среди них.

– Горе нам, зачем мы не выступили из крепости днем?!

– Мрак перепутал все дороги!

– Ветер сбил нас с пути!

– Как спастись нам от бури?!

– Проклятый Добреч, неужели он ночью открыл мельничную плотину?! – Голос кефалия Величко ясно слышался среди взмахов палиц и мечей, беспомощных перед роком, который готовился запеленать их в ничто.

– Не тратьте столько слов! Берегите их! Ветер уносит их, делая вас бессловесными! – пытался докричаться до них игумен Григорий с другой стороны.

Однако ставни на верхнем этаже притвора были закрыты наглухо и наслепо, так что никто из гарнизона города Маглича не слышал предостережений, никто не мог видеть горящие лампады, огоньки восковых свечей или чудотворное пламя, которое постоянно мерцает над мраморным надгробьем блаженнопочившего архиепископа Евстатия. Заблудившиеся защитники продолжали растрачивать звуки своих голосов, единственное доказательство того, что они все еще не принадлежат к мертвым.

Главный иерарх Жичи не осмеливался раскрыть ставни. Завет Савы был ясен – окна катехумении можно открывать только днем, никак не раньше утренней зари. Опять же, из храма, который так опасно раскачивался, все равно нельзя было помочь. Кроме недобрых предчувствий, на плечах преподобного лежала и тяжесть раскаяния в соделанном – зачем он вообще послал гонцов в Маглич, ведь теперь из-за этого единственное войско вблизи Спасова дома в полном составе оказалось в краю безмолвия.

Снаружи разгневанно ревел ветер. Крики заплутавших слышались все слабее. Их силы превращались в медленно затихавшее и зловещее потрескивание. Игумен больше не пытался докричаться до кефалии Величко. Он закрыл лицо руками. Между пальцами просочились вздохи и напрасные надежды. Где-то наверху, в лесу, над головами магличского войска навсегда сомкнулась вечная тишина.

V

На рассвете, перед раскрытыми ставнями

На рассвете, распахнув окно нынешнее, вдаль глядящее, игумен Григорий застал там тихое утро. Улетела и последняя из птиц, летающих по мраку. Отроги окружающих гор нежно ласкали первые лучи дня. Из оврагов, пещер и трухлявых дубов, расправляя плечи, выбирался старый покой. Храм, малая церковь и все остальные строения спокойно парили в воздухе над тем самым местом, где день или два дня назад целиком находился монастырь Жича. Жизнь монастыря постепенно высвобождалась из усталости. Монахи выполняли свои обязанности, передвигаясь с комка на комок земли и приподняв до середины голени рясы, будто при переходе через глубокий ручей, когда приходится перепрыгивать с камня на камень. Пчелиные рои, поднявшись с веревки, в результате чего малая церковь оказалась под угрозой подняться еще выше, спешили на работу, на нижние луга. Иоаникий, монастырский целитель и травник, понес в ксенон, как называют больничные кельи греки, пучок листьев подорожника. Он еще в первый день привязал перебитую кисть отца Данилы к тополиной дощечке, а сейчас хотел залечить криво сраставшийся рассудок казначея, который в бреду постоянно твердил о каких-то тридцати серебряниках. Птица журавль, к помощи которой целитель прибегал в тяжелых случаях, ни на миг не отворачивалась от пострадавшего, так что было ясно, что он выживет. Матери давали детям новые имена, пытаясь таким образом обмануть надвигающееся несчастье. Некоторые женщины варили яйца, красили их луковой шелухой, но ни одно из них не украшали узорами. Если уж нельзя сходить к родне на могилы, то хотя бы так помянуть их в завтрашний день воскресения мертвых, Радуницу. Две старухи вышивали занавес для церкви. Вернее, вышивала первая, а вторая, известная пряха Градиня, вплетала в ткань льняную нить с какой-то старинной песней. Братья готовили завтрак, в центре трапезной уже стоял заструг с солью. Из конюшни слышалось ржание вычищенных скребницей жеребцов. До самой церкви доносился запах теплого, только что надоенного молока. Вдоль одной приставной лестницы, все еще опущенной во двор, извивалась вереница муравьев, тащивших яйца, словно и они хотели найти наверху убежище понадежней. Каждый был занят своим делом – по той же лестнице, отдуваясь, забирался наверх и купец из Скадара Андрия. За ним его слуга. У обоих и одежда, и волосы были какими-то побелевшими, словно они всю ночь драными ситами переносили с места на место муку. От заплутавшего гарнизона Маглича нигде не осталось и следа. Где было разбито небольшое войско? Ничто не указывало на место, где свершилась его страшная судьба.

VI

Что оказалось в сетях на южной границе, разогнать садовых скворцов, позвать сюда птиценосов

После бури за счет Востока и Запада Юг распустил почки и бутоны. Видимость улучшилась, и взгляд из окна нынешнего, вдаль глядящего, достигал даже Скопье, столицы по милости Божьей государя сербских и поморских земель. А там, перед многоименитым королем Стефаном Урошем II Милутином, который как раз мыл уши щебетом садовых скворцов, стоял в полном замешательстве великий пристав Краиша, сжимая в руках небольшой глиняный кувшин.

– Государь, простите, что мешаю вам, но в сетях, растянутых вдоль южной границы, сегодня на заре обнаружены разные голоса. Плохие новости они сообщают. В страну нашу пришла большая беда!

Еще со времен Уроша I существовал обычай ставить на границе королевства сети для того, чтобы в них ветром заносило всякие рассказы и разговоры из-за границы и из разных краев страны. Особые служащие, которых называли вестниками, отобранные на основе природной пытливости их духа, каждое утро тщательно изучали содержимое сетей, распределяли найденное по кучам, отделяя важное от менее значительного. Наутро, особенно после ветреных ночей, сети всегда были полны, чего в них только не было – и нежные любовные разговоры в далекой Антиохии, и грубая перебранка двух салоникских пекарей, и крики раба, который с помощью палки и выкриков: «Прочь с дороги! Посторонись!» прокладывал своему господину путь в царьградской базарной сутолоке, и праздное посвистывание бродяги или дубровницкого перевозчика товаров via Drine и еще всякая всячина. Тем не менее, и притом не так уж редко, в сетях оказывалось и кое-что весьма полезное, например, важнейший кусок беседы заговорщиков, легкомысленно сообщенные вслух сведения о направлении движения вражеского войска, а иногда даже и целехонькая государственная тайна, которую во сне, при открытом окне, мог неосторожно пробормотать какой-нибудь слишком болтливый или опьяневший от старого выдержанного вина стратег. Все эти пойманные голоса, независимо от обманчивой оценки степени их важности в данный момент, под бдительным надзором областных воевод помещали в глиняные кувшины, которые запечатывали гипсом и хранили потом на холоде не меньше десяти лет, время от времени встряхивая, чтобы содержимое не выпало в осадок. Каждое сказанное слово имеет свою цену. Даже обычный вздох, если поместить его в соответствующую цепочку событий и фактов, может сказать очень многое. Разумеется, истории, которые казались важными, сразу же доставляли к королю. Даже если он сам их и не прослушивал, то, по крайней мере, его оповещали о том, что нового обнаружено в растянутых сетях.

Итак, несколько раньше обычного времени в покои государя сербских и поморских земель вступил и предстал перед ним перепуганный великий пристав Краиша, начальник над всеми, кто был приставлен к сетям. В руках он осторожно нес упомянутый кувшин, в котором находились слова, запутавшиеся в ловушках на южной границе.

– Славнейший, голосов здесь много, разных. Большая часть – это разговоры горных растений, птиц и зверей. Но есть и человеческие, а именно нашего гарнизона из города Маглич. Они попали в беду возле Меляницы, неподалеку от одной мельницы, которая ни с того ни с сего заработала вдруг среди ночи. Их было человек пятьдесят, и они пытались короткой дорогой пройти к Заклопита Луке, перерезать путь болгарам и куманам – войску князя Шишмана. Вот, послушайте только голоса этих несчастных! – известил короля пристав.

– Болгары?! Куманы?! Как они попали в глубь наших земель?! Неужели они могли незамеченными оказаться так близко, возле Жичи и Маглича?! Что делают воеводы и наблюдатели на ближайшей к Видину границе?! Сидят на своих ушах?! Почему нам не сообщили раньше? Разве войско Шишмана немо?! Как случилось так, что вы ни разу не поймали в сети ни одного звука от нашего неприятеля?! И еще одно – почему вдруг мельница в Мелянице работала ночью, если нами отдано приказание, что мельничным жерновам сербов разрешено вращаться лишь с восхода солнца и до заката?! – рассердился король Милутин, отпустил полотеничного и кубконоса и с наполовину вымытыми ушами отогнал от своей головы песню садовых скворцов.

– Государь, мы не виноваты, – боязливо склонил голову Краиша, всем телом приняв смиренное положение. – В войске видинского князя Шишмана есть люди, назначенные собирать заячий помет. Они же одновременно собирают и все голоса, которые всегда сопровождают поход. Еще у видинского князя есть летучее привидение, которое называют цикавацом. Он вылавливает все голоса в высоте. Хотя по своей природе болгары и куманы буйны, они не оставляют вокруг себя ни малейшего шума, а уж тем более таких звуков, как удары копыт, звон меча, смех или разговор. У них даже барабан немой. Так утверждает обнаруженный голос кефалии Величко. И над церковью Святого Вознесения нависла большая опасность. Монахи Жичи остались без защиты. Что же касается мельницы, государь, то запруду открыл какой-нибудь призрак, другого объяснения у меня нет.

Король сделал один шаг вперед. Торжественно закачались головки цветов на его порфире. Вытянули шеи вышитые двуглавые орлы. Зашуршал морской жемчуг по краям государева облачения. Не прибегая к помощи рук, он длинной бородой, расчесанной и разделенной на две равные части, взял у пристава глиняный кувшин. Это было суетным трюком, от которого Милутин никак не мог отказаться, как ни укорял его духовник Тимофей. В свое время это высокомерное умение он купил у одного купца из Трапезунда, просто так, на всякий случай. Диковинка ради самой диковинки.

Через тонкую глиняную стенку до королевского уха доносились шум множества голосов, рост горных растений, потягивание дубов, трубные крики оленей, рев Ибара, а среди всего этого и голоса попавших в беду воинов и кефалии Величко. Несчастные словно тихо попискивали:

– Государь, если еще не поздно, пошли войско…

– Буря помешала нам защитить от безбожников церковь Святого Спаса…

– Благочестивый, заклинаем Всевышним, поспеши к Жиче…

– А нас, недостойных, удостойте!

– Государь, освободи нас из мрака этого глиняного сосуда…

– Собирайте войско, – тихо, едва слышно присоединил к ним свой голос король, потом резко опустил бороду, кувшин упал, на полу остались черепки и изгрызенные бурей голоса.

Государь сербских и поморских земель пал на колени. Среди множества голосов шевелилось пятьдесят душ, похожих на зернышки с крошечными крыльями. Как можно нежнее и осторожнее, двумя пальцами Милутин перенес их одну за другой к себе на ладонь. Потом встал и подошел к ближайшему окну. Там он дунул на крылатые зернышки словами смиренной молитвы:

– Примите их, ангелы, они принадлежали мученикам!

Души сами собой поднялись ввысь. Окружив их, откуда-то появилось ровно столько же горлиц. Небольшая стая, словно отыскав невидимую тропку, взвилась на небеса.

Возле одного из окон дворца в Скопье велико-именитый король приказал опоясать себя мечом. Залов и комнат во дворце было не так уж и много, но их число конечно только тогда, когда у государя кроткий нрав. От разносившихся по всему зданию грозных распоряжений Милутина оно казалось во много раз больше, чем было на самом деле:

– Сокольничие!

– Позвать сюда сокольничих!

– Садовых скворцов разогнать!

– Доставить соколов!

– Я желаю умыть уши их клекотом!

– Сокольничие! Призвать ко мне сокольничих!

Услышав государев голос, дочь его Анна в своей спальне тут же взялась за полотно и молитвы, чтобы подрубить отцу шейный платок. Молитвенные слова сплетались с нитью, а длинные пальцы с подушечками, исколотыми подготовкой к прежним походам, спешили.

Один из пажей, отвечавший за истории, прославляющие государя, отправился поискать в закромах соответствующий рассказ, такой, в котором великоименитый король поразит злокозненного неприятеля и защитит сердце архиепископии.

VII

Перед распахнутым окном, немного ближе, всего в одном дне перехода от монастырских ворот

А немного ближе, всего в одном дне перехода от монастырских ворот, войско болгар и куманов стремительно приближалось к Жиче. Те немногие, что перед ними не бежали, преградить путь походу не могли. Многострашный князь видинский Шишман ехал верхом во главе колонны. Рядом с ним Алтан и Смилец. За этой тройкой выступала тьма-тьмущая конных стрелков и латников, легких всадников, знаменосцев, оружейников и пеших воинов. Потом двигалась тьма советников, водоносов, поваров, целителей, несколько шпионов, яйцекрадов, сплетников, наложниц и скопцов. Через окно нынешнего, вдаль глядящее, отец Григорий мог видеть и сгорбленных сборщиков заячьего помета, на этот раз занятых сбором и уничтожением голосов. Войско надвигалось беззвучно, как немой ужас.

О тисовые ставни другого окна, того, что на нынешнее смотрит вблизи, уже ударялись мелкие камешки, летевшие из-под лютых копыт. Удары были едва слышны, но в глубокой тишине преподобному казалось, что стучит кулаком сама смерть:

– Открывай!

– Открывай, Григорий!

– Напрасно сопротивляешься, поп!

Старейшина монастыря Жича вытянул перед собой крест, а про себя непрестанно повторял: «Сгинь, сгинь…» Но сам хорошо знал, что стук не исчезнет и что самое позднее послезавтра ему придется открыть именно это окно. Порядок нарушать нельзя. Нельзя перепрыгивать через какие-то дни. Такова человеческая судьба.

 

Девятый день

I

Сцены из дней молодости, сова, покажись

На одной из оживленных столичных улиц среди бела дня под платаном с пупырчатыми листьями, изъеденными грязными дождями, стоит десятилетний Богдан.

– Сова, сова! – кричит мальчик, уставившись куда-то в крону, туда, где на стволе несчастного дерева виднеется кусочек пустоты, глубокое дупло, действительно похожее на дом этой лесной птицы.

– Сова, сова!

Люди проходят мимо, большинство из них вообще не обращает внимания на все это, но некоторые удивленно оборачиваются. Богдан тем временем продолжает упорно звать:

– Сова, сова ушастая, сова умная!

И вот из-за того, что некоторые из прохожих остановились, вокруг дерева и мальчика образуется кольцо наблюдателей, несомненно, довольных неожиданным развлечением. Богдан, закинув голову, по-прежнему кричит:

– Сова, сова, покажись нам!

– Бедный мальчик, – сочувственно качает головой один.

– Неужели ты не знаешь, что совы в городах не живут? Ты, должно быть, прогулял этот урок! – умничает другой с поучительным выражением лица, однако мальчик упорно продолжает:

– Сова мудрая, покажись нам!

Люди сначала улыбаются, потом некоторые начинают смеяться, небольшая толпа веселится, кое-кто начинает весело переговариваться, как будто есть причина для какой-то особой радости, короче говоря, нашелся хороший повод украсить этот напрасный, мертвый день:

– Громче!

– Может, она тебя не слышит!

– Громче!

– Высунулась! Держи ее!

– Малыш, вон она!

– Действительно ушастая!

– Эх, улетела, все!

– Сова, сова! – кричит Богдан.

Крепко жмурится, упрямо сжимает веки, чтобы скрыть слезы.

II

Сцены из дней молодости, ласточки

Городские власти с особым вниманием относятся к тому, как выглядят фасады. Наряду со строгим поддержанием порядка времени на уличных часах одно из самых ответственных дел перед наступлением весны – это устранение ласточкиных гнезд с фасадов важных государственных зданий. В таких случаях внизу возле обрабатываемого здания ставят ограждение со строгой надписью: «Пешеходы, перейдите на другую сторону улицы, не смотрите вверх, чтобы не засорить глаза!» Эти необходимые меры предосторожности, как снова и снова в начале каждого сезона объясняют на первых страницах газет, имеют своей конечной целью защиту граждан. В ходе весеннего разрушения гнезд отовсюду падают комочки засохшей грязи, веточки, соломинки, завитки пакли, перышки, пух и прошлогодние семена.

Тринадцатилетний Богдан стоит лицом к лицу с одним из серьезнейших зданий. Не отводя взгляда, он смотрит, как какой-то человек, взобравшийся на крышу, наклоняется и широко взмахивает длинной палкой. Когда он попадает по гнезду под водосточным желобом, взлетает синеватое облачко. На какой-то миг горстка пыли повисает в воздухе, потом беспомощно рассыпается.

Люди на ходу отряхивают волосы, шляпы или пиджаки. Им даже не нужно поднимать голову – по этой пыли они узнают о приближении весны.

Под вечер, высыпая в кипящую воду целую горсть сухой ромашки, приемная мать пожимает плечами и качает головой. И продолжает делать это, пока остывает нежно-желтая жидкость. Потом мягкими движениями промывает Богдану покрасневшие глаза. Молчит. И только под конец заботливо спрашивает:

– И зачем тебе это было нужно?! Не надо повсюду заглядывать, сынок!

III

Сцены из дней молодости, щегол, канарейка или попугай, все равно кто

Богдану было около шестнадцати лет, когда он познакомился с госп. Исидором. Это был тихий старичок, страстно преданный делу, ради которого он жил и на которое, в сущности, тратил все свои сбережения. Дело в том, что госп. Исидор ежедневно покупал птиц. Он не стремился приобретать какие-то особые, редкие породы и не отдавал предпочтения ни чарующим слух певчим птицам, ни разнаряженным декоративным, ни обычным скромным, но веселым птахам; платил столько, сколько спросит продавец, но при этом не держал у себя в мансарде ни одной клетки. Чисто выбритый, в белом полотняном костюме, в летней шляпе и с галстуком-бабочкой, он выходил из дома еще утром и вскоре возвращался с птицей в плетеной корзинке или в кармане пиджака.

Поднявшись наверх, в мансарду, он не садился отдохнуть, а сразу же открывал окно и выпускал птицу. Щегол, канарейка или попугай, все равно кто, обычно некоторое время стоял на чистом подоконнике среди горшков с пышными красными геранями. Как бы с недоверием еще недавно заключенная птица оглядывалась на госп. Исидора, хлопала глазками, делала неуверенные движения, а потом взлетала. И это было все.

Все, кроме чего-то еще, чего-то еле слышного. Богдан заметил, что каждый раз старичок бормочет что-то невнятное. Поначалу он ничего не мог разобрать, а потом постарался в решающий момент оказаться как можно ближе к госп. Исидору. И наконец сумел, звук за звуком, расшифровать стариковский шепот. Каждый раз он тихо повторял одно и то же:

– Лети, Исидор. Ну, пожалуйста, Исидор, лети!

IV

Сцены из дней молодости, прикосновение крыльев зяблика

Каждому дана определенная мера сна или яви. Один будет ее использовать медленно, другой торопливо, но это определенное количество нельзя дополнительно увеличить или уменьшить, оно неизменно. Рано или поздно русло времени становится пустым. Берега остаются на месте, но между ними больше ничего не течет. Некоторое время еще живут покинутая трава, пузырьки от дыхания рыб, следы раков и домики перламутровых улиток, но течение забвения медленно относит и их к далекому морю, куда можно попасть, только предварительно исчезнув.

Приемная мать Богдана жила своей явью немилосердно. Три приемных отца смотрели за мальчиком во сне, она же бдела над ним постоянно. Живя так быстро, после многих лет проведенных без сна, мать Богдана скрылась за опущенными веками и так навсегда там и осталась. Точно так же, как есть люди, которые ради других постоянно видят сны, есть и такие, которые приносят себя в жертву, отдаваясь постоянной яви. А тот, кому жизнь отмерила только одно из двух основных течений, быстрее остальных оказывается в русле времени, по которому, терпеливо двигаясь к бесконечности, течет забвение.

Предчувствие материнской смерти настигло Богдана на болотах, к северу от столицы, где он наблюдал за птицами, готовясь к приемным экзаменам по кафедре орнитологии. Пробираясь через камыши, переправляясь через каналы, уклоняясь от паутины, раздвигая осоку и разгоняя стоявшую над болотами дымку, он неожиданно вышел на берег речного рукава, который вода покинула совсем недавно, оставив после себя еще влажные воспоминания, грозди пузырьков, наполовину угасшие события, следы раков, комья и клубки корней и трав, извилистые следы улиток… Этот посеревший, жалобный и покинутый мир, может быть, и не привлек бы внимания Богдана, если бы на дне рукава, среди ила, он не заметил маленькое тельце птицы, которая испуганно трепыхалась, совсем одна. Пренебрегая опасностью попасть в трясину, которая, подстерегая легкомысленных, коварно перемещалась из конца в конец болота, Богдан спустился в пересохшее русло. Необычным было то, что юноша увидел такую птицу, которую никак не ожидал встретить на болоте. Это была самка зяблика, которая, видимо, заблудилась. Решив, что, должно быть, злой ветер заставил ее изменить полет, Богдан нагнулся и как можно осторожнее поднял нежную пульсирующую горстку перьев. А потом его взгляд встретился со взглядом птицы. И сразу после этого она взмахнула крыльями. Как будто хотела прикоснуться к своему спасителю. Одно крыло задело его щеку. Для каждого слова – свое перо. Сомнения не было. Богдан ощутил собственным лицом, что в крыле птицы находилось то самое перо, которое с полной силой смысла вывело слово прощания с приемной матерью.

Как быстро ни мчись, предчувствие не обгонишь. Хотя Богдан отправился домой тотчас же, он натыкался на него повсюду, даже перед дверьми собственного дома. В коридоре на полу лежало тело приемной матери Богдана, душа ее в то утро отправилась куда-то на небеса.

Из большой комнаты доносился слишком громкий звук включенного телевизора. Яркий экран отражался в зеркале, висевшем прямо напротив аппарата. Во всю длину зеркала тянулась трещина

V

Сокольничий деспота Стефана Лазаревича

Приближенными, на которых деспот Стефан Лазаревич мог полностью положиться, были дворецкий Радивой, конюх Десан, псарь Држац и сокольничий Любен. Деспот особенно любил охоту, так что из этих четверых трое последних почти не разлучались с ним. Но милее всех сыну Лазаря был сокольничий Любен, которого он вообще не отпускал от себя ни на шаг. Даже тогда, когда выезжал на охоту во сне, первым возле него был высокий, видный юноша с серым грузинским соколом на вытянутой правой руке.

В конце XIV века охоты во сне деспота Стефана Лазаревича были чрезвычайно популярны среди прославленных людей и того, и более раннего времени. Во сны Стефана приглашенные прибывали из разных краев, это были искуснейшие охотники всех столетий. По устоявшемуся порядку охота начиналась с того, что загонщики из глубины пространства гнали на доблестных гостей стаи сов, соек и птиц-тьмиц, и тут начинался далеко не безопасный бой, причем случалось и так, что в деспотовом сне кто-нибудь из гостей мог серьезно пострадать. Так вышло однажды с византийским василевсом Андроником Комнином (хотя наяву он умер в 1185 году), для которого охота закончилась гибелью после схватки с крылатым лихом.

После охоты гости обычно беседовали с хозяином о музыке, например о новых замыслах доместикуса кира Исайи Србина. Речь могла зайти также об архитектуре, горном деле, медицине или поэзии, особенно о сочинениях милого сердцу деспота Григория Цамвлака. Под конец обменивались рукописями на греческом и латинском, тщательно сравнивали версии романа об Александре Македонском или предлагали друг другу разгадать к следующей встрече древние византийские загадки. Не мужское и не женское, когда умираем, друг друга рождаем? Поле – бело, волы – черны, пастух – перо, кто отгадает – молодец? А перед отбытием гостей подавали богатейшее угощение, составленное из самых разных блюд, причем, как правило, преобладали дичь и терпкое белое вино.

Среди того, чем деспот Стефан Лазаревич мог гордиться перед своими сотрапезниками, был и Любен. Ни у кого не было столь искусного сокольничего. Ни татарские мастера обучения птиц, ни великий валахский птиценос, ни тесалийские джерекары, ни османские шахинджибаши и шахинджии, ни господа фряги, грузины или ляхи, даже все вместе взятые, не могли сравниться с этим юношей. Конечно, все они читали известнейшее произведение императора Фридриха II «Об искусстве соколиной охоты», равно как и рассуждения на ту же тему грека Константина Манасеса, они украшали своих соколов золотыми колокольчиками, на особый щегольской манер затачивали их когти и клювы, они, стоило птенцам вылупиться из яиц, драгоценным змеиным жиром смазывали их крылья, чтобы не дать им срастись даже самую малость, но ни у кого из них птицы не были так избалованы сердечностью. И на каждой охоте было очевидно – там, где случилось быть сокольничему Любену, синий свод сна был чист и от сов, и от соек, и от тьмиц.

Отнюдь не столь редко, как это зачастую ошибочно думают, среди гостей государя Сербии присутствовали и дамы благородного рода. Они прибывали в одиночку или в сопровождении своих мужей, некоторые на равных правах участвовали в охоте, другие просто искали сильных ощущений, которыми изобиловали пути-дороги снов. Вот так и случилось, что статный Любен приглянулся византийской императрице Филиппе, второй жене кира Феодора Ласкариса, владыки Никейской империи, женщине настолько желавшей страстно и полностью отдаваться и рожать детей, что в своих снах она могла на двести лет опередить собственную явь. Как-то раз во время охоты прямо в лицо императрице бросились две сойки, жаждавшие напиться свежей армянской красоты. Супругу государя спас от беды сокольничий деспота, и она, понимая, что слов здесь будет недостаточно, поблагодарила его пожатием руки. А так как эта молодая дама не носила с собой обычных прикосновений, то, понятно, почему это маленькое выражение признательности очень быстро расцвело в повесть особой, любовной природы.

Каждый раз, когда Стефан Лазаревич отпускал на ночь своего приближенного, сокольничий Любен тайком встречался с императрицей Филиппой. Она появлялась верхом на белом коне, запыхавшаяся, прямо из далекой Никеи, из древнего 1214 года, закутанная в ветер, вся дрожащая от страсти. Он ждал ее на холме, раскрыв объятия, тоже трепеща. Встретившись, эта необычная пара пускалась в странствия по просторам снов, дивилась широте горизонтов или исследовала опасные ущелья, населенные страхами. Так госпожа и стройный сокольничий углублялись все дальше и дальше от дорог, любопытных глаз, возможных доносчиков, все дальше и дальше, пока однажды ночью не оказались у источника своей любви. Непреодолимое желание искупаться в этом ключе охватило их буйно и безрассудно. Они сбросили с себя одежду и обнаженными прыгнули в воду – одновременно и тут же устремившись друг к другу.

Нет такого водоворота, в котором бы что-то не нерестилось. А этот, находившийся в центре главного течения, в каждой своей капле содержал икринку сладострастия. Однако после той ночи Филиппа больше не появлялась. Сокольничий Любен ждал напрасно, прежний топот белого коня увядал, новый не прорастал. Сон юноши опустел. Конечно, жизнь возможна и с бесплодной явью, но от пустых снов существование истощается. Вникнув во все это, деспот Стефан Лазаревич дал сокольничему благословение. Любен оставил деспоту свою явь, чтобы она верно служила ему сколько сможет, простился, поцеловав своему господину руку и захватив с собой имущество, состоявшее из одного-единственного кречета, отправился за снившейся и утраченной полнотой.

Сначала сокольничий Любен двигался назад, к веку Филиппы родом из Малой Армении. Встреч с людьми он избегал, питался когда горькими, а когда сладкими плодами увиденного во сне. При необходимости из-за пазухи у него вылетал кречет, защищая путника от соек и сов. Следуя за лунной пылью с копыт белого коня, через двадцать семь месяцев, может быть, на день или два меньше, он достиг места, где следы коня пересекались с отпечатками ног трех человек. Кроме следов, сокольничий заметил в траве и кусочек пуповины. Между тем, от этого места следы резко меняли направление, и Любен пошел по ним – в сторону столетий будущего. Верный кречет летел впереди юноши, разгоняя птиц-тьмиц, а сокольничий шагал поспешно, не обращая внимания на заросли лет, через которые ему приходилось пробираться и которые медленно, но верно оставляли на его юном лице глубокие морщины.

VI

Приемный экзамен, у кого-то мудрая сова голодает, а короткоклювая гусыня чрезмерно жиреет

Столкнувшись с тем, насколько хорошо Богдан разбирается в птицах, комиссия была заметно удивлена. Уже после нескольких его первых ответов и над всей аудиторией повисло ощущение, что этот абитуриент с мягким взглядом, непокорными волосами и стройной фигурой сдаст приемный экзамен по кафедре орнитологии без сучка и задоринки. Страницы дальнейшей беседы листались только благодаря заинтересованности председателя приемной комиссии, старичка с повадками утки-свиязи, готового неутомимо окунать голову во все новые и новые знания. Богдан говорил так, как только и мог говорить – охваченный трогательной нежностью ко всему птичьему миру. Старый профессор возвышал над кафедрой свою голую морщинистую шею, внимательно вникая в слова абитуриента. Некоторые науки можно изучать без малейшей доли преданности, для некоторых достаточно простого прилежания, но есть и такие, для которых единственная поддержка – истинная любовь. Этот юноша благодаря своим знаниям заслуживал особого внимания. Но еще больше пленял он тонкостью своих чувств. Именно отсюда рос мощный ствол того, что он говорил, ствол, усыпанный сотнями самых разных гнезд. Профессор про себя измерял разницу между двумя своими незаинтересованными сотрудниками и этим молодым человеком. Одной медленной мысли было ему достаточно, чтобы объять все, жалкое и бедное, что говорили оба ассистента. При этом множество стремительных мыслей не успевало охватить все ветви изложения будущего студента, все веточки его слов, всю крону его речи, населенную сотнями, а может, и тысячами видов птиц.

Неожиданно, будто почувствовав, что профессор думает о его способностях, ассистент, сидевший с левой стороны, подался вперед и выстрелил в Богдана вопросом, который, по его расчетам, мог вызвать у абитуриента смятение:

– Коллега, если я правильно вас понял, вы только что открыли нам, что, в частности, одна из естественных функций горлиц состоит в том, чтобы сопровождать души умерших до горнего мира мертвых?!

– Да, это так, – подтвердил Богдан.

– Но, видимо, только с точки зрения мифологии?! – подключился и другой ассистент, почувствовав, что первый нуждается в помощи.

– Нет. – Богдан ни на одно слово не отступил от сказанного им прежде. – Это действительно так, точно так же, как и то, что ворон отвечает за то, чтобы доставлять души умерших к дольнему миру. Готов утверждать, что и вы сами были свидетелем борьбы горлицы и ворона вокруг чего-то, что на первый взгляд не понятно поверхностному человеческому взору…

– А как же! Неоднократно. Да я и читал об этом, правда, в детских книгах! – Первый ассистент перешел в открытое нападение, острие иронии повредило фразу, которую, подобно ветке, выращивал Богдан. – Все же, коллега, если позволите, я подарил бы вам маленький совет. Скоро вы займетесь изучением науки, имейте в виду, что в науке таким вымыслам места нет.

Подобное непонимание обычно вызывает улыбку. Аудитория загалдела. Богдану показалось, что его окружают одни сороки. Один только старый профессор сохранял серьезность и выдержку, утихомиривая гам:

– Спокойно.

– Прошу вас, тихо. Я хотел бы выслушать эту интересную теорию.

– Успокойтесь. А вы, пожалуйста, ответьте, ведь не все же, наверное, зависит от исхода поединка между горлицей и вороном? Попадет душа в горний мир или в дольний мир мертвых, зависит, должно быть, и от того, что эта душа заслужила своей жизнью?

– Да, конечно, – подтвердил Богдан. – У каждого человека есть своя горлица и свой ворон. Как он о них при жизни заботился, так в смертный час они ему и отплатят. Разумеется, тот, кто при жизни откармливал своего ворона, вряд ли должен ждать, что в решающий момент одержит верх росшая без внимания горлица…

– Меня удивляет, почему вы себе не выбрали предметом изучения литературу, ведь это там изучают гиперболы?! – снова ринулся в атаку первый ассистент.

– Если я, взяв горсть зерна, выйду на площадь, не будете ли вы так любезны указать мне на мою горлицу? Вы ведь понимаете, мне не хотелось бы кормить тех горлиц, которым моя душа не принадлежит! – наскакивал второй ассистент, правда, скорее не из пакостности, а из-за того, что он, как ему казалось, упустил в жизни какое-то очень важное дело.

– Длиннохвостые трещотки, – презрительно прошептал профессор. – Прошу вас, замолчите.

Богдану, однако, больше не мешали такие тенистые вопросы. Он рос:

– Нет, не так все просто. Речь идет не о том виде корма. Ведь подумайте, вспомните, мы действительно живем любовью, ненавистью, храбростью, трусостью, правдой, ложью… Тем, что у нас в изобилии, обычно кормятся и наши птицы. Горлица не любит ненависть. Ворон не притрагивается к любви. Кто-то раскармливает трусливую кукушку, а храброму соколу не достается ни крошки. Вот и вся премудрость. Что ты предлагаешь мудрой сове? Вот именно. Поэтому у тебя глупая гусыня заплыла жиром…

И ничто больше не могло догнать ответ Богдана. Его слова пускали ветки, которые тут же покрывались листьями. Совсем немногого не хватало, чтобы даже чучела птиц взлетели со шкафов, стоящих в аудитории, настолько живо колыхалась крона его речи, неодолимо маня своим размахом все живое, имеющее крылья.

– Молодой человек, поздравляю, вы приняты! – поднялся с места профессор, немного запыхавшийся, словно и сам он взбирался по стволу того, что рассказывал абитуриент. – Чрезвычайно занятно, я с нетерпением буду ждать, когда мы сможем поговорить обо всем этом на моих занятиях.

Тише воды, ниже травы сидели возле кафедры два молодых экзаменатора. Изнуренные необходимостью следить за выступлением будущего студента, ассистенты действительно походили на промокших трещоток. Чтобы они не простудились, секретарша отделения орнитологии объявила короткий перерыв.

Богдан поспешил к выходу. Странно, но когда он проходил мимо одного из окон, ему показалось, что он увидел самого настоящего южного кречета, один давно исчезнувший вид, который последний раз упоминался в конце XIV века, в сочинениях деспота Стефана Лазаревича. Птица несколько раз подлетела к окну, ударилась о стекло, тут снаружи подул ветер отступления и кречет улетел, вписавшись в переплетение света на небесах.

VII

Неужели мы сказали что-то, отчего тебе стало больно, кречет улетел, тело упало туда, где исчезают

Шесть крутых каменистых гор должен был преодолеть сокольничий Любен. У подножья каждой горы нужно было пройти через сотни густых зарослей. В каждой заросли времени каждая ветка дня цеплялась за него и царапала его лоб, щеки, мышцы. Очень быстро путник постарел так, что одни только морщины поддерживали то, что осталось от черт лица. Дыхание его участилось, и даже на равнине казалось, что он с хрипом поднимается в гору. Его одежда, некогда расшитая блеском, стала похожа на нищенские лохмотья. Сапоги разорвались, но теперь для его босых ног колючки стали мягкими, как мох. Годы не были во вред одному только кречету. Он летел над негостеприимными столетиями таким же, каким отправился в путь из XIV века, и таким же залетел к своему господину за пазуху и в XX веке, когда тот оказался перед необыкновенным зданием, во дворе которого спокойно щипал траву белый конь со следами лунного света на копытах. Это был конец долгого пути.

Эпирский изограф Димитрий, приморский мраморщик Петар и сербский дьяк Макарий вышли навстречу гостю. Их здание было видно и из других снов, немало прохожих и любопытных приходило к ним, чтобы рассмотреть вблизи, как это, что каждый следующий этаж больше предыдущего, а все сооружение имеет основанием один-единственный белый камень.

– Добрый сон, люди добрые! – приветствовал сокольничий хозяев поздних лет, людей, несомненно, крепкой природы, может быть, и от того, что они постоянно придерживались за собственные улыбки.

– И тебе сон добрый, прохожий! – доброжелательно ответили три мастера. – Подходи, в колодце свежая вода, а возле него хватит места для отдыха. Трава, правда, немного влажная, но простудиться ты не простудишься, мы всегда расстилаем на ней теплую беседу. Откуда ты? Куда идешь?

– Иду я издалека, в поисках полноты, – принял приглашение Любен. – Что за красивый у вас конь! Что за удивительное здание вы строите! Кому это такой замечательный сон снится?!

– Белый конь – собственность хозяина этого рукава сна, а когда-то давно он принадлежал византийской императрице, вот, смотри, можешь и сам убедиться, он все еще подкован лунным светом с битинийских полей, – ответил Димитрий.

– Хозяин этого прекрасного сна юноша по имени Богдан, но его сейчас здесь нет, он в яви, – добавил Петар, сделав неопределенный жест рукой.

– Мы строим и охраняем этот дом, который от белого камня-фундамента расширяется вверх. Наши сны похитил один насильник, а мальчик взял нас к себе. Поскольку у Богдана нет отца, мы стали ему тремя отцами, приемными, – закончил рассказ Макарий.

Сокольничий Любен вскочил с беседы, расстеленной на траве. Пока эти трое говорили, он становился все бледнее и бледнее, а теперь сделался просто белым. Голова его кружилась. Сильная дрожь пробежала по телу. Такая сильная, что, казалось, она вытеснит сердце. Любен схватился за грудь, прижал к ней руки, может быть, удастся унять беспокойство, может быть, удастся вернуть удары в их логово. С трудом удалось. Горошинки пота оросили его лоб. Повскакали и сами хозяева:

– Что случилось?

– Неужели мы сказали что-то, отчего тебе стало больно?

– Прости, мы не хотели!

– Погоди! Постой!

– Крепче держись за воздух!

– Куда ты? Вдохни глубже!

Любен зарыдал. Потом затих. Опустил руки вдоль тела. Доверил свою грудь полноте. Три мастера ясно видели, как в груди прохожего что-то трепыхается. Так бывает, когда бурный поток воды подгрызает берег или ветер выворачивает наизнанку гнездо. Добрые Димитрий, Петар и Макарий поспешили на помощь. Опустили Любена на подстилку, под голову подложили свернутые вздохи и заботливые слова Тем временем в груди сокольничего, под его нищенской одеждой, продолжалось какое-то шевеление.

Наконец из-за пазухи показался кречет. Моргнул. Замер на миг. Встряхнулся. И взвился ввысь. Как только птица взлетела, безжизненное тело пало туда, где исчезают.

Десятый день

Густой терновник пророс под монастырем

Пережив смятение от резкого взлета изумления, войско болгар и куманов медленно собиралось на пустом дворе, прямо под большой и малой церковью, соснами и дубами, странноприимным домом и кельями, мастерскими и хлевом, пчелиными роями и комьями земли, обросшими травой. Вскоре суета, выкрики, проклятия, ржание и топот копыт, звяканье оружия и гам непонимания сплелись в густой терновник, проросший на том месте, где когда-то стоял монастырь, – непосредственно под Жичей, которую мягко покачивала над всем этим высота в сотню саженей.

Некоторые из менее осторожных осаждающих уже убедились в том, насколько серьезна оборона монахов, – кое-кто вывихнул ноги или испортил походку, а один высокомерный предсказатель судьбы, который якобы разбирался в расположении сфер, увлеченно толкуя высшие небеса, свернул себе шею, провалившись в большую пустоту, оставшуюся после вознесения Спасова дома. Эти ничем не заполненные пространства заменили глубокие рвы, которые обычно окружают крепости и первыми встречают нападающих. Сильнейшее войско, на всем пути которого от самого Видина не выросло ни одного препятствия, нерешительно топталось на месте, не понимая, что делать, как добраться до осажденных.

Сверху, через обыкновенные окна любознательности, слуховые окошки и отверстия для наблюдения выглядывали монахи и остальные осажденные, стараясь рассмотреть злодеев. Страх игумена Григория сполз ниже пояса, поэтому преподобный всей верхней частью своего тела храбро высунулся с верхнего этажа притвора церкви Святого Вознесения, из окна нынешнего, показывающего то, что вблизи, а именно его черед подошел в тот день. И хотя некоторые миряне, кто побойчей, упорно советовали, как и при любой другой осаде, приготовить кипящее масло, колючки репейника, раскаленный песок, осиные гнезда, негашеную известь или, по крайней мере, ругательства погрубее, отец Григорий верил, что достаточно будет прокричать с высоты:

– Грешники, куда вы, остановитесь! Знаете ли, что вы на храм Божий напали! Покайтесь, пока не поздно! Святое Евангелие говорит апостолам, а и вам нужно запомнить это как следует: что свяжете на земле, то будет связано и на небесах, и что разрешите на земле, будет разрешено на небесах! Подумайте, куда угодят ваши души!

Слова эти упали прямо перед многострашным князем Шишманом. Он поднял взгляд, исполненный ненависти, и хлопнул рукой по янтарному яблоку седла. Шапка из живой рыси прыгнула с головы видинского владыки, пятнистый зверь оскалился, вцепился в простодушные слова игумена и принялся злобно терзать их зубами, разрывая смысл с такой жестокостью, что земля под ним потрескалась. Тем не менее результат ничего не изменил – болгары и куманы оставались внизу, монахи и монастырь наверху, и их соединял извивающийся невидимый стебель Господней воли, удерживавший храм вне досягаемости нападавших.

Все это вызвало новый приступ озлобления среди врагов. Каждый, кто носил лук, опустился на одно колено, схватился за колчан и принялся пускать стрелы с железными наконечниками, оперенные шестью перьями стервятника. Кто-то метнул копья, в сторону монастыря полетело и несколько боевых топориков, палиц, молотов и дубин. К счастью, монастырь был хорошо защищен от этого смертоносного дождя расстоянием. Хотя свист и достиг Жичи, но стрелы, обессиленные дальностью полета, выдохлись на середине пути и посыпались вниз, на тех, кто их послал. Болезненные крики раненых ознаменовали окончание неудачной атаки.

Тогда решили попробовать свои силы и два Шишманова приспешника. Куманский вождь Алтай натянул тетиву до самого предела, вставил в лук скрежет своих клыков, выстрелил, но промахнулся. Его белый конь еще у ворот наступил на листья белены и теперь не слушался седока, то и дело вставал на дыбы, путая все движения Алтана. Скрежет ударился о ветку парящей в вышине сосны, во все стороны разлетелись прошлогодние иголки, запахло смолой, и несколько старых шишек полетело вниз и забарабанило по железным шлемам болгар и бритым головам куманов. Еще оскорбительнее прозвучал радостный визг и смех детей, которые забрались на крышу странноприимного дома, чтобы следить оттуда за ходом поединка.

Тут за колчан взялся Смилец и, выпустив в игумена три стрелы подряд, сопроводил их выкриками:

– Сдадите нам ризницу, пощадим церковь!

– Сдадите нам церковь, пощадим ваши жизни!

– Колодец остался на земле, облаков дожденосных не видно даже на горизонте, осада продлится, пока не передохнете от жажды на сухом воздухе!

У слуги Шишмана был подлый язык. Никогда не знаешь, в какую сторону повернет, куда плеснет ядом. Бывало и так, что ничего не услышишь, только вдруг почувствуешь, что словно чем-то обожгло, как будто муравей ужалил под одеждой, а потом сердце останавливается и душу стягивает непонятная мука.

На этот раз первая угроза Смилеца всего в половине пяди от головы отца Григория ударилась о мрамор и скользнула по нему, уйдя далеко в сторону от задуманного.

Вторая его стрела изменила направление и вонзилась высоко в стену трапезной, так, чтобы каждый в осажденном монастыре мог ее увидеть.

А третья, пролетев в окно кухни, пробила дыру прямо в большой глиняной посудине, единственном в монастыре сосуде, где хранился запас воды.

Когда монахи опомнились и принялись горстями подхватывать клубки текучих нитей, вся поверхность распустилась, и показалось пустое донышко.

Тут кто-то вспомнил о Градине, самой лучшей пряхе в десятке ближайших сел вдоль Ибара. Но женщины нашли приют в самой дальней от монашеских келий постройке, так что пока старицу привели, переправляя с комка на комок земли, было уже поздно пытаться что-нибудь исправить. Даже она, умевшая свить в нить девичий взгляд, чтобы помочь заарканить жениха, даже она, у которой было такое красивое имя, не смогла спрясть из разлитого хоть какой-нибудь струйки, чтобы напоить младенцев в колыбелях и рассказать тем, кто уже почувствовал жажду, пусть это и неправда, что в монастыре еще осталось немного воды…

II

Механик

У князя видинского Шишмана была тьма-тьмущая воинов и еще тьма разных мастеров и умельцев. Были здесь уже известные собиратели заячьего помета, лопоухие шпионы, которые слышат на большом расстоянии, советники-поддакиватели, обычные льстецы, оружейники, умевшие заточить клинок до никакой толщины, предсказатели судеб, которые якобы разбираются в расположении сфер, опавшей листвы и пор на коже, следопыты, что распознают следы столетней давности, целители, которые по цвету, запаху и вкусу мочи устанавливают, что именно в людях портится или, наоборот, становится лучше. Были здесь и наложницы, которые ощущают движение тепла в телах своих любовников и всегда умеют его встретить и соответствующими взглядами, касаниями волос, губ или ресниц направить куда надо. Были здесь и скопцы, которые вечно молодыми голосами умели обмыть лица, подмышки, грудь и бедра так, что человек чувствовал себя отмытым от всех прошлых лет. И, конечно же, особое место на службе у властителя болгар Шишмана принадлежало механику Арифу, сарацину, который знал наизусть меры всего света.

– Анладумни? Ведь не думаешь же ты, что разница между длиной пальца в Кадисе и тем пальцем, который используется в Мессине, незначительна и ею можно пренебречь? – начинал иногда Ариф разговор с тем, в чьих глазах замечал достаточно свободного места. – Нет! Это лишь видимость, дорогой мой ясновидец! Чистое заблуждение! То же самое утверждать, что небо повсюду одинаковой ширины. Во всем мире не найти двух совпадающих мер. Все различается, хотя бы на маленькую разницу, даже тогда, когда отражается в новехоньком зеркале, только что лишенном для этого девственности. Под ногтем пальца, которым пользуются в Кадисе, найдется немного ветра, песчинка морской соли, икринка сирены и обломок жабры той рыбы, которая добралась до края всех вод. Под ногтем пальца, который используют в Мессине, часто нет совсем ничего, в этом городе принято перед тем, как что-то мерить, как следует почистить под ногтем специальной пилкой, чтобы устранить, возможно, случайно попавший туда яд. Разница большая, а говоря точнее, ровно в тридцать раз. То есть именно настолько кордовский палец шире сицилианского. Так что имей в виду, покупаешь полотно для паруса в Кадисе, достаточно взять тысячу мерных пальцев. Но у мессинских купцов для судна с такой же осадкой требуй в тридцать раз больше, под маленькими парусами выходить в море нет смысла, да и трудно будет пройти через летний пролив. Существование хотя бы двух одинаковых сущностей есть обман. О! При таком обилии мнимого с хоть какой-то уверенностью можно положиться лишь на собственные чувства!

Так утверждал механик видинского князя Шишмана. И так же он и поступал. Один раз только ради упражнения потребовал, чтобы колонна болгар и куманов перешла такую реку, как Дунай. И никаких приготовлений! Единственное, что он приказал за ночь до переправы всем ее участникам, – чтобы каждый видел в мешок из козьей шкуры сон о том, как он умеет плавать, причем чем более щедрым будет сон, тем лучше, и видеть его надо до тех пор, пока мешок не набрякнет.

– Точно известно, что только хороший сон может быть истинным противовесом телесному и всякому другому весу человека! Приблизительно двадцать ок людской яви равно одному-единственному драму сна! – в нескольких словах объяснил он соотношение, на котором основывается древняя тайна существования.

И действительно, на следующий день все, кто привязал себя к козьим пузырям, проплыли через волны Дуная, туда и обратно, не хлебнув ни капли воды. Пострадал лишь один, тот, который на середине реки возгордился и выпустил мешок, решив, видимо, что и вправду научился плавать.

В другой раз, уже далеко углубившись в сербские земли, механик, остановившись перед почти пересохшим ручейком, таким широким, что его могла бы перепрыгнуть и блоха, потребовал, чтобы был построен мост из дубовых бревен.

– Хотя бы на высоту усов мужчины, – добавил он щурясь.

– Глупости! К чему медлить?! Что несет этот агарянин?! Вода здесь совсем не глубока! Да хоть бы мы скакали верхом на барсуках, и то ноги бы не замочили! – воспротивился бессмысленной задержке один из куманских военачальников. – А о мосте высотой с какие-то усы я даже говорить не хочу! Боюсь лопнуть от смеха! Теряем время, без толку топчемся на месте, разведчики сообщают, что лучшего места для переправы не найти!

– Гайрет! Тогда вперед! Вы, куманы, так спешите, что еще немного, и вас больше не останется! А я пока выпью чего-нибудь! – оскорбленно ответил Ариф и занялся приготовлением салепа, открыв дорожный сундук и доставая из него пестик, медную миску, гвозди, круглый противень, колесики, оловянный кувшинчик, отмычки, молоток и маленький топорик, напильники, ремешки, половник, ломик, мангал, металлические тарелки, какие-то железяки, большой медный кувшин, большие и маленькие ступки, терку, запечатанный до Судного дня сосуд со святой водой из источника Зем-зем, – все это в поисках мешочка с корнем одноименного растения салеп.

Нетерпеливый куман пришпорил коня и до другого берега добрался уже утопленником. Был он раздувшимся, синим, исцарапанным, запутавшимся в траве и прутьях вербы, с глазами и ртом, залепленными илом, а в горле его оказалась дюжина пескарей, словно течение таскало его по дну добрых три месяца.

– По ручью, перед которым мы остановились, течет самоуверенность. Она только на первый взгляд мелкая, а на самом деле глубина здесь выше головы! Войско, которое уверено в своем успехе всегда будет отставать от войска, которое на успех только надеется. Поэтому не сочтите за слишком тяжелый труд построить из пары бревен мост, по которому можно пройти над суетностью! Валахи, билахи, талахи! Тут работы – раз плюнуть… – говорил Ариф, поднося к губам горячий сладкий напиток.

– Хочешь попробовать? Отпей, тебе понравится, близость смерти всегда вызывает дрожь, а салеп греет и напоминает о сладости жизни! – поцокал языком механик и закончил, показывая пальцем на утопленника. – Элем, тут работы – раз плюнуть, а польза очевидная, иногда даже жизненно важная!

После этого случая уже никто не сомневался в способности сарацина оценивать размеры пространства (правда, куманы посматривали на Арифа враждебно). Именно поэтому, оказавшись под недосягаемым монастырем, князь видинский приказал привести к нему механика. Тот, правда, не был бы тем, кем он был, если бы не оценил, насколько ему следует сократить длину шага, чтобы успеть к тому моменту, когда у могущественного князя улучшится настроение…

Обвитый бесчисленными складками своего одеяния, сарацин предстал перед Шишманом как раз тогда, когда многострашный уже примирялся с мыслью, что ему не удастся захватить Жичу так быстро, во всяком случае, совсем не так быстро, как он размашисто надеялся, выступая из Видина.

III

Из чего состоят сто саженей у сербов

– Значит так, сахиб! – облизнулся механик и плотно закрыл глаза, потому что считать он мог только тогда, когда не смотрел по сторонам. – Церковь от земли находится в нескольких реальных саженях. К этому следует добавить еще десять саженей нашего изумления и десять саженей, на которые монахи приподнялись вследствие нашего изумления. К тому же они обороняются. На это накинем еще двадцать саженей. Кроме того, монахи верят, что сам Господь даровал им эту высоту. Значит, еще тридцать саженей. Всего получается, что монастырь поднят над землей немного выше, чем на семьдесят саженей. Но так как у сербов, склонных к преувеличениям, одна сажень равна приблизительно двум неполным саженям других народов, получается, что дом Спасов отстоит от нашего нападения на более чем сотню саженей вверх. В рифах это будет…

– Для хорошего стрелка это не расстояние! – прервал Шишман механика – Почему же тогда никто не попал даже в основание летающих зданий?

IV

Баллиста или праща

– Не будь столь нетерпеливым! Ты, сахиб, таким образом только добавляешь монастырю новой высоты, а это не в твоих интересах! – не открывал глаз Ариф. – Тем не менее я отвечу, раз уж ты спрашиваешь насчет наших стрелков. Действительно, они не могут справиться с защитниками Жичи. Потому что у них совсем пропал интерес. Если позволишь, господин, я бы попытал боевого счастья с осадной машиной. Латиняне называют ее баллиста, а славяне пращой. Но я не стал бы стрелять по церковным стенам. Что толку, если мы в двух-трех местах пробьем кладку этого возвышающегося над нами укрепления? Скорее мы заинтересованы в том, чтобы опустить его с воздуха на землю. Поэтому я предлагаю заряжать пращу не обтесанными камнями, а какими-нибудь тяжелыми событиями, забрасывать их через церковные окна и таким способом утяжелять храм до тех пор, пока он не спустится на высоту, для нас досягаемую…

– И? Когда, Ариф, все это может быть готово? – снова спросил князь, дрожа от нетерпения

V

Если успокоишься хотя бы настолько, чтобы меня постоянно не перебивать

– Алахуалем! Если учесть твое нетерпение, то может возникнуть вопрос: а знает ли это сам Пророк? Да и у меня, сахиб, нет довольно пространства, чтобы все подсчитать! Если же ты, напротив, успокоишься хотя бы настолько, чтобы постоянно не перебивать меня, все будет готово отсюда на третий день, после полудня. Кроме того, это будет самый лучший момент для нападения! Солнце, которое движется вниз по западному откосу, добавит отражения крон сосен и дубов на монастырские купола и крыши. А они кое-что весят. Так что Жича падет на колени еще и благодаря теням заката. И когда ты захочешь вступить на ее порог, тебе не придется слишком высоко поднимать ногу, а это, по мне, немалого стоит! – широко раскрыл глаза механик, и это означало, что расчеты закончены и все готово для строительства машины, которая поможет добраться до монахов.

VI

Творец бросил первую горсть звезд

Пока болгары и куманы на том месте, где раньше стоял монастырь, устраивали лагерь, пока они выкорчевывали терновник своего смятения, пока плели веревки и выбирали деревья для изготовления баллисты, братья снова собрались в трапезной, на этот раз на совет о том, каким образом раздобыть питьевую воду. Прошло всего несколько дней с тех пор, как церковь поднялась в воздух, а они уже ловко приноровились передвигаться между постройками, перескакивая с одного комка земли на другой.

Тем, кто с течением времени частично или полностью утратил умение прыгать, уроки давал Блашко, Божий человек, который деятельно проявил себя еще раньше, когда происходило разделение тени и стен Спасова дома.

– Вы что, не знаете, что ходить обычным способом даже еще опаснее? – умело заговаривал он страх своих слушателей.

– Да человек весь свой век только и делает, что передвигается по ненадежным островкам из пены! – Такие поучительные слова, обращая их к тем, кто был гораздо старше его, произносил Блашко, а вернее, живущий в нем вечный ребенок, детская, но гораздо более храбрая и решающая его часть.

Надо сказать, что вот так, на просторе, без прикрытия, среди парящих в воздухе монастырских зданий, монахи и весь остальной народ могли бы стать легкой добычей для цикаваца. Но тот пребывал в постоянной лени и просто висел, прицепившись к нескольким скрещенным подпоркам. Суровый видинский князь Шишман, конечно, давно бы уже зарубил это вечно сонное летающее привидение, но ему не было замены. Чтобы получить другую такую тварь, чтобы дать ей вылупиться, нужно было сорок дней подряд слева под мышкой носить яйцо.

Болгары разводили огонь и подбрасывали в него сушеный заячий помет, ставили княжеский шатер и распаковывали его дорожные сундуки, полные всякой всячины. Отдельное перечисление содержимого всех этих ларей продлило бы каждый день до послезавтра. Достаточно только сказать, что среди вещей был один плащ, сделанный из нескольких тысяч разнообразнейших перьев. Куманские вожди уже высвобождали жар своих тел в носилках молодых наложниц, женщин сколь стыдливых, столь же и блудливых, которые каждую свою ласку умели освежить песнями вечно невинных евнухов. Наложницы щекотали куманов, прикладывая трепещущие ресницы к разгоряченным местам мужского тела. Механик Ариф с помощниками готовил деревянную конструкцию для строительства подножья баллисты. В каждую, даже самую мелкую деталь он вкладывал высокие мысли. Работа прервалась только тогда, когда десяток осаждающих, отправленных им в ближайший лес, чтобы доставить для пращи еще пару прямых древесных стволов, вернулись, погоняя перед собой нескольких сербов, которые в свое время не поверили, что монастырь вознесся, и ушли ночевать подальше от всего этого. Сарацин стал просить князя не убивать пленников.

– Вот милосердный человек, ничего не скажешь! – усмехнулся Алтан. – Может, еще и обед им сварить?

– Сахиб, ты ведь можешь перебить их в любой момент. – Ариф никогда не обращал внимания на подобные выпады. – Но разве не лучше будет позволить им своим неверием попрать или хотя бы ослабить веру тех, кто находится наверху? Как бы оно ни было на самом деле, и действительно ли монастырь поднялся в воздух или нет, далеко не безразлично, что расколет единство братьев – сомнение среди них же самих или мнение, которое будет навязывать чужак. Прикажи развязать им ноги, сахиб. Дай им свободу для раздоров. А сербы всегда скорее отступят перед кем-то со стороны, чем перед своими. Пусти их, пусть спорят, какая бы сторона ни оказалась права, в выигрыше все равно останемся мы. Даже если сейчас не перевесит то, что для нас лучше, не бойся, время есть, кто-нибудь когда-нибудь еще выгадает от их раскола. Вот только куманов мне жалко, они так спешат, что не дождутся даже собственных внуков.

– Видно, ты хорошо рассчитал, – согласился князь и разрешил пленникам идти куда глаза глядят.

А наверху, собравшись в трапезной, игумен и монахи прикидывали, как бы раздобыть столь необходимую им воду. Когда Творец бросил в небесные бразды первую горсть звезд и в сумерках они начали прорастать лучами, защитники монастыря решили без лишних слов спустить веревку с привязанным к ней деревянным ведром из окна притвора прямо в колодец, который, сделанный на века, продолжал упорно стоять в захваченном монастырском дворе.

Занятые своими делами и попытками попасть стрелами хотя бы в какой-нибудь из роев, возвращавшихся с лугов домой ночевать среди веток парящего дерева, болгары и куманы не заметили, как из одного монастырского окна спустилась длинная веревка, как ведро на конце веревки нырнуло в колодец и как потом поднялось, расплескав несколько капель воды. И только когда монахи в третий раз отправили вниз деревянную бадейку, стража осаждавших подняла тревогу. По приказу Шишмана один из наиболее ловких куманов, зажав в зубах нож, начал подниматься по веревке так быстро, что отец Григорий понял, что происходит, только тогда, когда увидел в окне бритую голову и выпученные глаза.

Монахи отпустили веревку. Но незваный гость уже успел схватиться руками за низ окна. Он был таким сильным, что ему не хватало совсем немного, чтобы перебросить тело в Савину келью на верхнем этаже притвора. Однако в этот миг Господь увел солнце с неба десятого дня после Воскресения. Радуница осталась где-то за Столовыми горами. По старинному завету самого Савы преподобному было позволено в этот момент уже закрыть ставни. Тисовое дерево прижало пальцы кумана, он испустил крик и сам отправился вслед за ним, догнав его уже на земле. Сила удара была такой, что зрение его растрескалось, слух рассыпался, а через рот вылетела вся оставшаяся жизнь.

Внутри, в катехумении, отец Григорий перекрестился за упокой души погибшего.

Снаружи, перед шатром, князь Шишман сплюнул. Потом подошел к колодцу и наклонился над ним. Отражение своего многострашного лица он оставил на поверхности воды – стеречь ее от братьев.

VII

Стог

Повсюду на горних полях рождались звезды. Ветер, видимо, дул резкими порывами – откосы сияния непрестанно падали все ниже. Из парящего монастыря доносились песнопения. Тем, кто был освобожден от бдения, клепала возвестили отдых. Матери учили детей принятым в народе молитвам. Разливался шепот:

– Сон мой, Боже, перекрести, Сны дурные унеси. Крест святой, меня в ночи До полночи сохрани, А с полночи ангелы, Святой Петр до зари. И во веки веков Сохрани меня, Бог.

Лучи роились вокруг церкви Святого Вознесения. Издали вся Жича, должно быть, походила на огромный, мягко покачивающийся, светящийся стог.

Ниже полей Господних, среди кустов пепельно-серого можжевельника, которым заросли пустоты, образовавшиеся в результате вознесения, лежа на спинах, чтобы не ломать себе шеи, расположились в дозоре посты куман и болгар.

Но даже несмотря на всю темноту ночи, видинскому князю Шишману мешала ясность горних небес. Он приказал зажечь горящие мраком факелы, лучины, светящие его тенью, густой, как смола. Один за другим злоносные светильники закутали землю в удушающую тьму…

И пока что на этом остановимся.