Осада церкви Святого Спаса

Петрович Горан

Книга четвертая

Господства

 

 

Шестнадцатый день

Хороший знак, плохой знак

– Отец игумен, со счастливым понедельником! Неделя Святого Георгия началась!

– Вчерашний день одарил нас уверенностью! Но у большинства по-прежнему дрожат коленки, сердце колотится, как у испуганной косули, и ни у кого нет желания нагнуться и посмотреть вниз, хотя бы через слуховые и смотровые окошки!

– Преподобный! Возьмите четвертинку шафранного яблока. Не отказывайтесь, перекусите!

– Хотя бы вдохните его запах, отец, подкрепитесь!

– Преподобный, наш Ананий, переписчик и составитель книг, просит разрешения сделать копию описи нашего имущества или хотя бы записать на бумагу самые важные куски из нее!

– Боится наш Ананий, ведь опись находится возле самого окна. Он говорит, сейчас военное время. И если уж нам голов не сносить, то нужно спасти хотя бы то, что написано для тех, кто родится позже!

– Травник Иоаникий в каждое слуховое и смотровое окошко положил по стеблю пушистого борщевика и посадил где голубя чубаря, где жучка, а где еще какую-нибудь живность!

– Он твердит, что если через эти отверстия никто не смотрит и если в них ничего нет, то могут ослепнуть и наши монастырские кельи и странноприимный дом!

– Отец, Блашко куда-то подевался. Весла по-прежнему в церкви святых Феодоров, но о самом столяре ни слуху ни духу!

– Только один парнишка рассказал, что видел его в висячем ельнике, как он горячо спорил о чем-то с торговцем из Скадара!

– Мы пошли туда, а там никого, только вот вороново перо нашли!

– Отец Григорий, пока веревку перетягивали, обо всем забыли, но ведь воды-то у нас по-прежнему нет!

– Хоть не взошли вместо солнца лютые змеи болгарские и куманские, однако, похоже, из яиц они все-таки вылупились – где-то на краю света, где земля соприкасается с небом!

– Увидеть их невозможно, отец, но нет сомнения, что они доползли уже до горних водопоев и перегородили их своими телами или до дна выпили!

– На всем своде, преподобный, ни капли воды, воздух неподвижен, птицы едва шевелят крыльями, стараются забиться поглубже в расселины покоя!

– Отец Григорий, скоро полдень. С раннего утра собираем росу на траве и дубовых листьях, каплю за каплей, но пекари говорят, что ее не хватит даже хлеб замесить!

– Беда! Ох, беда!

– Река Иордан, живописанная на стене в церкви Святого Спаса, совсем обмелела, отец. Вся вода из нее вытекла!

– Отец игумен, в пустом русле остался только ил и едва живая стая рыб!

– В храме мы нашли несколько свалившихся со стены ракушек, сбежавших кузнечиков и песок! Все вытекло, как из треснувших песочных часов!

– Народ в смятении, преподобный!

– Некоторые монахи впали в уныние!

– Казначей Данило совсем не в себе. Бред про тридцать Иудиных серебряников полностью овладел его рассудком, не помогают никакие лекарства!

– Пасхальный канон святого Иоанна Дамаскина, который должен был отвезти королю в Скопье его духовник Тимофей, рассохся, мы истратили последний пузырек богоявленской воды, чтобы вернуть ему свежесть!

– Все эти знаки, преподобный, предвещают большое зло! Гадальные книги, сонники и трепетники относят такие знамения к наичернейшим!

– Птица застыла в воздухе!

– Плохой знак, игумен!

– Вода в камень без следа уходит!

– Плохой знак!

– Кузнечики в церкви!

– Плохой знак!

– Все вместе – плохо!

– Очень плохо, игумен!

– Отец игумен, отец игумен, Спиридон упал в постель без сил, все силы ушли на несколько слов, говорит, чтобы ты не слушал злых предсказаний! Они душу, как черви, точат!

– Старец говорит, не дано человеку постигнуть величие Господнего замысла!

– Еще говорит Спиридон, что живописанный Иордан вовсе не пересох, а открылся нам как путь! Хороший знак!

– Хороший знак?!

– Да ведь мы здесь умираем от жажды!

– Все в язвах!

– От жажды у нас даже мозоли полопались!

– Все глаза проглядели, ища облака дожденосные!

– Объясни нам, старейшина, зачем ты поднял нас так высоко над землей, а к небу ничуть не приблизил?!

– Куда ты нас завлек, игумен!

– Тяжко нам, не всем по плечу такие испытания!

– Правы были те, что ушли в первый же день!

– Если кто хочет остаться, пусть остается, а нас спускай вниз, на землю, отдадим болгарам и куманам все, что они требуют!

– А нам – что останется! Нам больше и не положено!

– Что мы, несчастные, завтра здесь делать будем?! Мертвые Господа не поминают и во гробе никого не славят!

Преподобный игумен Григорий тихо поднял опущенный взгляд и сказал:

– Братья, не волнуйтесь. Молитвой навстречу Господу идите. Спокойно ложитесь, спите и вставайте. Он видит и слышит, когда мы его зовем. Господь хранит нас от безумной силы.

 

Семнадцатый день

I

Вскипевшие слова подо льдом и старые мучения в ходе переговоров

Под ледяной коркой замороженного взгляда Энрико Дандоло весь кипел. Ему было почти сто лет, но никогда еще его так не унижали. Тем не менее правитель Венеции не давал гневу увлечь за собой свои мысли и детально обдумывал, как отомстить. Своенравный бурлящий ручей уже в начале лета становится немощен, обратившись в обычную молчаливую воду, однако и в таком виде он опасно подтачивает берега. В кожаный кошелек, который хранился у него за поясом и где он держал самые важные слова, дож осторожно, следя за тем, чтобы ни одно не упало мимо, прошептал слова клятвы:

– Ромейское отродье! Клянусь святым Марком, я растопчу царьградскую гордыню! Но не в прах, не до полного забвения! Я заставлю схизматиков снова и снова, до скончания века страдать от воспоминаний о былой славе и красоте их города!

Оценив, что желаемого будет легче достигнуть с помощью крестоносцев, Энрико Дандоло начал с их предводителями новые переговоры. Опять возобновилось утомительное хождение вокруг да около. Опять маркграф Бонифацио Монферратский и граф Балдуин Фландрский неумело приступили к якобы честному дележу. И на этот раз, так же, как и в прошлом году в Венеции, дело затянулось надолго. Несмотря на то, что стояли осенние, а потом и зимние месяцы, доблестные рыцари обливались потом под латами, а на их лицах образовались мозоли, ведь когда ведешь переговоры, приходится постоянно улыбаться.

Сначала дож не требовал ничего. Пусть только раскольники будут подобающим образом наказаны. Потом, как бы смущаясь, упомянул о некоторых торговых привилегиях в пользу Республики. Затем, ранней весной, точнее в месяце марте, в один совсем не случайно штормовой день, он пригласил предводителей крестоносцев на свою галеру, чтобы достигнуть окончательной договоренности. Галеру, умышленно поставленную посреди залива Золотой Рог только на один якорь, болтало так непредсказуемо, что маркграф и граф вернулись в свой лагерь под стенами Константинополя, держась за животы и почти не осознавая, что пообещали венецианцам целую четверть и еще половину от другой четверти империи. Сами люди сухопутные, они безрассудно добавили к этому и Адриатику, и Эгейское море, и проливы, и главные гавани Византии. Себе лично старый дож скромно попросил лишь какой-то плащ из перьев и совсем незначительную поблажку – освободить его от принесения присяги будущим правителям Латинской империи.

II

Однажды на заре, в апреле, перед решающим боем

Однажды на заре, в апреле, перед решающим боем четыре ратника молили Господа о помощи против врагов своих:

маркграф Бонифацио Монферратский и граф Балдуин Фландрский в своих палатках, бесчисленное число раз повторяя Pater noster, не в состоянии скрыться от собственных теней, с опущенными головами и пристыженно отгоняя мысли о принесенном обете освободить порабощенный Иерусалим;

византийский военачальник Феодор Ласкарис в церкви Святой Софии, стоя на коленях и охваченный благословением, прислонившись лбом к снопу утренних лучей, проникавших из восточных окон купола;

Энрико Дандоло в наполненной многоночным мраком и крепко запертой каюте на борту командного судна.

И в то время как трое первых обращались к Господу сокрушенно и долго, дож свел молитву к минимуму, после чего расстегнул свой кошелек с хранившимися в нем словами. Там, на случай, если с ним что-нибудь случится, он оставил послание своему сыну Риниеру относительно того, кто и сколько ему должен, что именно обещали крестоносцы Республике, когда послать внучку к молодому сербскому жупану Стефану, для каких каналов использовать землю того или иного вида… Впридачу, особенно внятно выговаривая слова, он добавил:

– Своему сыну Риниеру, кроме всего сказанного, сообщаю, что выступившее на Иерусалим войско крестоносцев я в полном составе повернул на Константинополь главным образом для того, чтобы завладеть одной чудотворной мантией. Это плащ, который, как сообщил нам некий венецианский дипломат Якопо Гомберто, находится в ризнице василевса уже несколько сотен лет, с тех пор, как его подарил византийским императорам какой-то скифский знахарь, или колдун, или, как он сам себя называл, шаман. Сделанный с варварской примитивностью из птичьих перьев, причем все они разные, а числом достигают десяти тысяч, и с виду ничего особенного собой не представляющий, этот плащ обладает особыми свойствами. Точно известно, что он позволяет летать, защищает от смерти, сообщает владельцу все знания, как доступные людям уже сейчас, так и те, которые откроются им в будущем. Все перья этого плаща взяты от разных птиц, и каждым из них пишется определенное слово в его полном значении. Таким образом, сила, которую может обрести владелец плаща, – безгранична… На этом заканчиваю, так как занимается день. Если я на чем-то остановлюсь, препоручаю продолжить мое дело сыну Риниеру. Anno Domini 1204, дож Республики Святого Марка Энрико Дандоло, собственногласно, на командной галере, с которой рукой подать до столицы Ромейской империи.

III

Gloria in excelsis Deo, et in terra pax hominibus bonae voluntatis

И вот, на рассвете этого апрельского дня враги боевыми топориками перерубили большинство невидимых веревок и канатов, которые держали небо над Константинополем гладко натянутым, а косы волн вокруг защищавшего его волнолома аккуратно заплетенными. Свод резко взвился, пошел складками и покрылся прорехами, как разодранная парчовая накидка, повсюду закручивалась бахрома распустившихся волн, появились дурные знамения – в небе стая угрей, а на морском дне – утонувший птенец двуглавого орла.

Один за другим, один за другим поднялись кресты, вышитые на стягах. Нетерпеливо заблестели латы, щиты и обоюдоострые мечи. Лица исчезли под цилиндрическими шлемами, за забралами с узкими прорезями для глаз, скрепленными для большей прочности металлическими полосками в форме креста. Воцарилось гробовое молчание. Потом зазвучали трубы, фанфары и рога. Начался штурм города.

На суше наступала легкая пехота и тяжелая конница крестоносцев. На воде боевые действия вели неповоротливые бокастые баркасы и подвижные, стремительные галеры. Защитники города под командованием Феодора Ласкариса, военачальника, отличавшегося мудростью и неустрашимостью, держались, несмотря на свою малочисленность, храбро. Трудно было бороться с рыцарями, от их стрел погибли многие из тех, кто занял позиции на стенах, однако еще большую опасность представляли коварные планы венецианцев, особенно те, что родились в голове их жестокого властителя. В соответствии с его замыслом из осадных приспособлений, которые могут выбрасывать клубки огня, ведра известки, камни или облака летучих мышей, на Царьград каждый день падало все больше и больше мрака, сначала мелкого, похожего на пыль, а потом и в виде небольших комков и даже целых кусков наподобие камней. Мало где в ромейской столице день продолжался теперь дольше пары часов. Позже уже мало где и рассветало. Один громадный кусок тьмы потушил никогда доселе не угасавший маяк в царской гавани Буколеон. Против темноты по всем улицам, останавливаясь на перекрестках, форумах, возле важнейших башен и поврежденных штурмом стен, носили чудотворную икону Богородицы Одигитрии, написанную кистью евангелиста Луки. Однако безнадежность возобладала, и будто по воле злого рока император снова повернулся спиной к «царице городов». На этот раз, сохраняя стройность фигуры, но внутренне согбенный под тяжестью нечистой совести, сбежал василевс Алексей V Дука Мурцуфло.

Когда в полдень тринадцатого апреля крестоносцы пришвартовали галеры непосредственно к городским стенам, спустили мосты, прошли через разрушенные городские ворота Константинополя, они столкнулись с почти непроглядной ночью и десятками тысяч объятых смятением людей. Во тьме сияли лишь светлые здания, блестящие мозаики, похожие на бутоны потиры, оклады иллюстрированных книг, стройные светильники, роскошные киоты, мелкие личные вещи, диадемы, гривны, запонки, пуговицы, зеркала, шпильки, все, что было сделано из жемчуга, драгоценных металлов, эмали, яшмы, хрусталя и отполированной лаской рук слоновой кости. И повсюду – от монастыря Студеона до церкви Святого Теодосия, от монастыря Святого Георгия на Мангане до церкви Святого Спаса в Коре, от Святой Марии на Влахернах до Святого Андрея на Крисе – сияли смиренным тихим светом нимбы на иконах святых.

Уличные бои быстро превратились в свирепую расправу, а затем и в невиданный грабеж. Сопротивление полностью прекратилось. Жители Константинополя жалели о том, что родились на белый свет, но дож потребовал строжайше проследить за тем, чтобы они не унесли с собой даже ночь собственной империи. Дандоло приказал – все, что одна рука не сумеет разгромить, другая должна поджечь. Пламя, пожиравшее красивейший на свете город, должно было стать последним, что увидят защищавшие его. С женщинами и детьми, как передал он войску, каждый мог поступать по собственному усмотрению. (И это было еще хуже, чем если бы каждому вынесли приговор.)

Жизни лишали даже грудных детей, для уничтожения было достаточно гадливого замечания: «Этот ублюдок плачет на греческом!» Виллы патрициев грабили до полного опустошения, отнимая под конец и невинность женской прислуги. У тех, кто жил в лачугах, отнять было нечего, но им разоряли на крышах гнезда аистов, единственное, чем они владели. Алчные до драгоценностей и реликвий, захватчики врывались в церкви и монастыри. Робер де Клари описал захваченное лишь в одном из тайников: два кусочка Честного Креста, железо от копья, которым Иисусу пронзили ребра, два гвоздя, хрустальный флакончик с кровью Христовой, одеяние, которое сорвали с Него, перед тем как вести на Голгофу, корона из морского тростника… На Ипподроме победители устроили состязание – ради забавы заставили монахов на четвереньках бежать по кругу. К знаменитой порфировой колонне на Константиновой форуме привязали бродячую собаку, чтобы она выла и скулила над судьбой города всех городов. Бюсты правителей, сделанные из позолоченной бронзы, вымазали верблюжьим навозом. Поросенка обули в две пары красных кожаных туфель и пустили хромать по улицам, сопровождая выкриками: «Василевс идет! Дорогу ромейскому василевсу!» Пьяные воины соревновались, кто дольше сможет мочиться в императорский колодец, а победитель мог в качестве награды взять себе в слуги любого из оставшихся в живых сыновей аристократов. На престол в церкви Святой Софии посадили разнузданную женщину, приказали ей петь, и пока одни самозабвенно предавались непристойным пляскам, другие прямо на алтаре богохульно бросали кости, ставя на кон награбленное…

В это самое время правитель Венеции верхом приближался к Влахернскому дворцу. В выборе дороги он, слепой, руководствовался попадавшими на него брызгами крови, которой были залиты улицы Царьграда от мощенного мраморными плитами Августеума до беднейших кривых проулков на окраине столицы. Главное русло смерти безошибочно вело дожа через несчастный город прямо к тому месту, где сливались доносившиеся отовсюду ужасающие вопли, мольбы о пощаде, предсмертные крики и откуда взлетали крылатые зернышки душ убиенных. Как странно хрустели эти души с изломанными крылышками под копытами коней и озверевших людей. Они не стонали. Просто тихонько поскрипывали. И все. Горлицы, посланные сопровождать их на пути ввысь, возвращаются печальными, со слезами на глазах, далеко не всегда сумев справиться со своим заданием. Рассказывают, что в тот день не умер ни один человек на целом свете за пределами Константинополя – этой пылающей звезды, которая, угасая, падала с земли в голубое небо. Господни горлицы кружили над объятым пламенем городом, стараясь спасти хоть чью-нибудь мученическую душу.

Величественная фигура дожа с покрытым старческими пятнами лицом, одетая в забрызганный кровью горностаевый мех, стремительно неслась мимо колоннад, среди согнувшихся под тяжестью добычи грабителей и обезумевших от ужаса ибисов, выпущенных на свободу из императорских садов. Она неслась среди обезображенных трупов, из разодранных животов которых грязно-белые канюки клювами вытаскивали кишки, а бородачи-ягнятники и луни дрались друг с другом за то, чтобы выклевать глаза. Она неслась среди искаженных ужасом теней и редких крестоносцев, блуждавших в поисках терм и надеявшихся там смыть позор, просто зачерпывая ладонями воду. (Именно по этой причине заплаканный, как ребенок, племянник барона Николя де Сент-Омера утопился в гавани Элефтрион, умышленно войдя в воду при полном вооружении и в доспехах, хотя он не умел плавать. Чтобы такое событие не смущало умы, было отдано распоряжение молчать о нем, но, несмотря на это, слухи продолжали распространяться, так что для их пресечения барон де Сент-Омер вынужден был заявить, что племянника у него вообще никогда и не было.)

И уже на исходе бешеного галопа, перед самой ризницей, Энрико Дандоло дополнил свой облик военачальника начальственным приказанием:

– Подать мне плащ из десяти тысяч перьев! Все остальное, даже самое ценное, можете оставить себе!

Воины заметались. Те, кто был поосмотрительней, попытались отойти подальше, а то и вовсе убраться вон. Было хорошо известно – если дож поднимет веки, не один человек поскользнется на его заледеневшем взгляде, свернет себе шею или сломает какую-нибудь конечность.

И лишь один из них, некий Вилардуен, хронист крестоносцев, весь вспухший от многочисленных картин описанных им смертей, подтвердил, что нечто подобное попалось ему среди сотен порфирных мантий и накидок византийских василевсов.

– Такой, может быть, и уцелел, а то ведь все, что было из пурпура, растащили, этот цвет никого не оставляет равнодушным, – говорил он, обращаясь к Дандоло и роясь при этом в выцветших тканях императорской ризницы, отбрасывая в стороны распоротые покрывала, разорванные пояса, диадемы и браслеты, из которых был выковырян жемчуг…

Наконец предмет поисков обнаружили небрежно отброшенным в угол. Это оказался довольно большой плащ, внешняя сторона которого была сплошь покрыта пришитыми к ней перьями и перышками, большими и маленькими, одноцветными и пестрыми…

Дож принял плащ в правую руку, приподнял его, словно прикидывая, сколько он весит, и разомкнул веки, закрывавшие его заледеневшее зрение:

– Не хватает!

– Несчастные! Что вы наделали?!

– Здесь нет десяти тысяч перьев!

IV

Расследование, скольких перьев недоставало

Уже той же ночью (а может, это был день) провели расследование, которым руководил лично государь Республики Святого Марка. Кому-то отрезали язык, кому-то ухо – дож не выбирал способов получить от свидетелей полное представление о разграблении императорской ризницы, собрав воедино все сказанное и услышанное. Слово за словом перед Энрико Дандоло сложилась картина того, что произошло с чудотворным плащом. Итак, оказалось, а позже это подтвердил и подсчет, что не хватало девяти перьев – ровно настолько плащ был неполным.

Семь перьев похитил Разбойник, ветер болгарского царя Калояна. У этого ветра был нрав крупной сороки, и он, воспользовавшись смятением военного времени, приблизился к границе Византии, рассчитывая поживиться добычей в разрушенном городе.

Одно перо присвоил некто Жоффре, певец, прибывший с крестоносцами, точнее, менестрель, получивший известность благодаря своему исключительно плохому голосу и совершенно лишенный дарования.

Девятое, то есть десятитысячное перо, исчезло неизвестно куда.

V

Бегство

И пока несколько наиболее преданных дожу людей пытались отыскать украденные из скифского плаща перья, а большинство воинов продолжало грабить и жечь Константинополь, третья группа завоевателей, состоявшая в основном из вассалов графа Луи де Блуа, пустилась на поиски Феодора Ласкариса, который возглавлял оборону города. Латиняне не забыли нанесенного им оскорбления. И до сих пор многие крестоносцы и венецианцы чувствовали исходивший от них запах заплесневелой сыворотки, которой Ласкарис облил их этой осенью с крепостной стены возле Друнгаровых ворот. Чтобы отомстить, достаточно было просто схватить храброго военачальника. А то, как его пытать и мучить, было обсуждено уже давно и в деталях.

На горизонте нигде не было видно двуглавых орлов, защитников Восточной империи. Под многократно переворачивавшимся небом кружили пятнистые стервятники, над густо изборожденным морем кричали стаи чаек. Стояла середина третьего дня падения Константинополя, изнемогшее солнце увязло в неподвижном облаке дыма. Повсюду роился пепел. Последние источники света славного города уже угасали, когда шпионы принесли сообщение о том, где находится беглец. Сотня крестоносцев окружила одиноко стоящую башню неподалеку от западных стен столицы, она каким-то чудом избежала разрушения и бушующего пламени. Храбрости Феодору Ласкарису было не занимать, однако осаждавших, расположившихся вокруг башни плотным кольцом, было гораздо больше, чем этого потребовала бы и более солидная военная операция.

Византийцы, всего горстка воинов, придворных, иерархов и несколько женщин с младенцами, увидели, что нет им спасения, и начали готовиться к смерти, прощаясь друг с другом, целуя то, что еще осталось от очертаний их города, тихими голосами моля Господа о прощении грехов. Не участвовал в молитвах один только хронист Никита, малоизвестный автор, всегда находившийся в тени своего прославленного тезки Хониата, постоянно стремившийся, однако, доказать несправедливость своей непризнанности. Весь во власти слова, но, правда, не только слова, но и суетной гордыни, возросшей в нем от того, что именно он и более никто другой, описывает падение Константинополя, этот Никита Неизвестный, как прозвали его для того, чтобы отличать от другого, известного, писал, не переставая, при этом и не замечая ничего вокруг, декламировал написанное:

– О город, город, сияние всех городов, предмет всяческих похвал, прекраснейшая в мире картина, опора церквей, защитник наук, предводитель борцов за веру, путеводная звезда православия, средоточие всех благ! Ты испил чашу гнева Господнего до самого дна, и объяло тебя пламя более страшное, чем огонь пожара, некогда павшего на пять городов!

Тростниковую ручку хронист утерял в военной неразберихе, и ему весьма кстати пришлось белое птичье перо, найденное им при отступлении на одной из кривых улочек. Несмотря на то что латиняне только что не захватили башню, он, как в бреду, нанизывал на спицу повествования слова одно горше другого, не пропуская ни одной петли, ни одного узелка.

– Даже сарацины милосерднее и мягче, чем эти люди, на одеянии которых крест Христов!

Вот так, не сдаваясь, держался этот Никита, исполненный решимости записать все. Для остальных же последний час, похоже, уже наступил. Даже сам Феодор Ласкарис отложил в сторону меч, чтобы в последний раз перекреститься, как вдруг из-за черных складок небес показалось нечто необъяснимое – длинная веревка, к которой была привязана самая обычная деревянная бадейка. И снова один лишь Никита Неизвестный не присоединился ко всем остальным. Ни на секунду не выпуская из рук пера, он продолжал громко зачитывать только что написанное им:

– И хотя все подумали, что перед ними обычный мираж или какое-то дьявольское наваждение, это, несомненно, было проявлением высшей милости! Когда я истолковал им то, что все мы увидели, Феодор Ласкарис ухватился руками за веревку с деревянным сосудом для воды! В добрый час! Латиняне как раз начали выламывать дверь, отделяющую лестницу от помещения, где мы находимся!

И вот как только латиняне принялись выламывать дверь, отделявшую лестницу от верхнего зала башни, Феодор Ласкарис, желая испытать прочность веревки с деревянным сосудом для воды, ухватился за нее руками. Она не растянулась ни на палец, словно где-то наверху была привязана к самому Божьему престолу. Первыми начали подниматься иерархи, женщины передали им в свободные руки детей, а затем и сами стали взбираться наверх. Единственным, кто не заботился о спасении, был Никита Неизвестный. Он продолжал сидеть и, отирая со лба пот и копоть, лихорадочно записывать насыщенные строки потрясающих душу свидетельств. Дверь прогибалась под натиском неприятеля, балка над ней треснула посередине, и совсем немного времени оставалось до трагического завершения событий.

– Ненормальный, тебе что, жить надоело?! Никита, давай к нам, погибнешь! – закричал уже с веревки последний из воинов, поднявшийся вместе с Ласкарисом.

– И хотя мне советовали поспешить, я знал, что ничто нельзя ни ускорить, ни замедлить, ибо ни то, ни другое не приведет повесть к настоящему концу! – громко читал Никита записываемую в этот момент фразу.

– Давай руку! Хватайся, не то погибнешь! – не отступался от него тот, что был уже на веревке.

Никита Неизвестный не обращал на него внимания. Ему казалось, что если он под конец отложит перо, если ради собственного спасения прервет строку или слово, то в тот же миг оборвется и веревка, спустившаяся с небес… И он продолжал писать и произносить записанное вслух:

– Прежде чем спасать перо и записи, мне осталось лишь описать, как меня пронзили копьями. Прости, читатель, если рука моя где-то дрогнула, это не от страха смерти, а от того, что душа моя содрогается из-за страданий нашего города. Итак, навалившись еще сильнее, латиняне выломали дверь…

Итак, за эти недолгие мгновения истекло оставшееся время и латиняне выломали дверь. Никита как раз кончил писать. Встал. И вместо того чтобы схватиться за единственную протянутую ему руку, он вложил в нее свое перо и записи. Словно под порывами какого-то священного ветра веревка с ведром и гроздью людей начала раскачиваться то на десяток локтей влево, то вправо. Латинянам не хватало вытаращенных глаз для того, чтобы вместить в них все происходящее, но одно стало ясно сразу – веревка, тянувшаяся откуда-то с недостижимой небесной высоты, спасла ромеев.

Крестоносцы остались на верху башни. А гроздь людей опустилась далеко за городскими стенами Константинополя. Но не столь далеко, чтобы не было видно, как спасенные, один за другим слезают вниз и скрываются в ближайшей оливковой роще. Деревянное ведро, привязанное к веревке, словно кто-то его потащил, начало медленно возвращаться туда, откуда столь неожиданно спустилось.

Взбешенным латинянам достался один лишь Никита Неизвестный. Будто и не окружали его беспощадные враги, хронист спокойно улыбался, готовый проверить, соответствует ли действительности то, что он написал. Выражение его лица не изменилось и тогда, когда он, исколотый копьями, начал медленно оседать на пол.

Спустя несколько лет в Никее, новой столице Восточной империи, Никита Хониат, один из самых известных ромейских авторов, заканчивая свою известную «Хронику», в которой он весьма обильно использовал записки свидетелей падения Константинополя, нигде не указал имя Никиты Неизвестного. Имя – это судьба. История состоит из сокрытых имен.

 

Восемнадцатый день

I

Ничего не бывает просто так, все происходящее есть часть какой-то повести

Ничего не происходит на этом Свете и ничего по-настоящему не произойдет, если об этом когда-то раньше уже не было рассказано. Раскрылось слово – и вот стал свет. А все дни были записаны в книге тогда, когда еще не было ни одного из них. И было три сказания, три повести, как раз такой ширины, какими стали Небо, Вода и Суша. Первый огонь жарко разгорелся тоже в предании. И многоликая травка проросла, и белый кедр подпер небо только после того, как это было описано в тысячелистной истории растений. То же и со зверьем разным, со львом, буйволом, козой, щеглом, галкой, клопом, гусеницей, белугой и улиткой. Рождение, жизнь, смерть – хоть князя, хоть землепашца – сначала происходят в какой-нибудь повести. Путевые заметки осваивают пространства, тянут ниточки дорог там, где им место. Даже гам, доносящийся с рыбного рынка, сначала был записан в одной чрезвычайно важной хронике. А если сейчас ты скажешь, что не веришь в это, имей в виду: твои слова – это лишь фрагмент одного из многочисленных бесплодных научных споров. Следовательно, как и написано в самом начале одного короткого рассуждения о повествовании – ничего не бывает просто так, все происходящее есть часть какой-то повести.

II

Падшие повествователи, тирания властелина истории

Удивительно, чем ближе к нам какая-нибудь вещь, тем менее вероятной она кажется. Существуют падшие рассказчики повестей, хотя существуют они не вполне, не так, как все остальное, не совсем таким образом. Родились они в незапамятные времена, наверное, и сами не помнят, когда. Они такие древние, что смерть с неведомых пор ходит за ними по пятам, несмотря на то, что они на самом деле и не живут, что жизнь их – это просто очень длинный вымысел. И если бы не вымысел, то их число бы сначала уменьшилось, а потом они бы полностью исчезли и их поглотило забвение. Поэтому падшие повествователи создали особое пространство историй. Стоит им хоть разок на мгновение мелькнуть в какой-то истории, и они уже поселяются в ней, желательно тайным образом, чтобы их никто не смог узнать, когда они появятся в следующий раз. Чуть-чуть в одном рассказе, чуть-чуть в другом, так они и поддерживают свое жалкое существование.

Вначале, задолго до падения, рассказывая о первых звездах, первых каплях, первых зернах, первых людях, рассказчики, тогда еще молодые и сильные, тщательно подбирали слова, старались, чтобы каждая мелочь пошла на благо следующим поколениям. С течением времени, когда было изобретено почти все необходимое, они стали все больше думать о себе и рассказывать только для того, чтобы продлить собственное существование. В старости, утратив все чувства, кроме желания выжить, они разучились и любить, и ненавидеть, и только жадно создавали историю, историю, как можно более длинную, не заботясь о том, какой она окажется.

Есть основания подозревать, что именно падшие повествователи стали причиной первого братоубийства. Видимо, мир казался им недостаточно большим, и они принялись алчно расширять его, выходя за рамки первоначальных человеческих мерок. Это открывало новые, большие возможности. Создавался порочный круг, возобновляющий цели, для которых были предназначены повествователи. И вот уже сотни и тысячи человек гибли в какой-нибудь битве только для того, чтобы некий повествователь занял место властелина истории и так или иначе некоторое время пожил в своей повести, созданной из грешных и эгоистичных побуждений.

Таким образом, стали изгоями обычные люди, сохранившие верность речи, или же дьячки, посвятившие себя письму и осознающие значение каждого слова. Они теперь могли добраться лишь до какого-нибудь граничного повествования, чтобы что-то исправить и переделать в те редкие часы, когда властелин терял бдительность. В остальных случаях их просто изгоняли, а созданные ими небольшие повести объявляли апокрифическими, подло предавали их забвению или обкрадывали, удаляя из повествования самые главные события, а нередко просто сжигая их. Иногда властелинам истории казалось, что и самый большой костер недостаточно велик, чтобы сжечь на нем какую-нибудь повесть (что в самом деле недалеко от истины), и тогда они сжигали города, переселяли целые области, стирали с лица земли государства и даже держали под гнетом постоянной тирании некоторые народы, особенно те, которые любят сказки.

Особым гонениям подвергались женщины, причем более всего те, которые зачали своих детей в полнолуние. Считалось, что они вынашивают особый плод, ребенка, отличающегося от всех остальных, и что такой ребенок, став взрослым, может начать рассказывать повести, направленные против деспотической власти. Распознать таких женщин можно было по той особенности, что беременными они были только во сне и их беременность длилась гораздо дольше, чем обычно, – по меньшей мере 27 месяцев. Не потому ли со страхом и с надеждой ждут первых схваток, первого детского плача и первого лепета младенца? Со страхом перед властелином истории, нечестивым демоном, страшным пособником сил ада. С надеждой на новое, лучшее поколение.

III

Как сделать так, чтобы каждая сторона камня была повернута к Господу

– Вот так! – говорил боголюбивый король Драгутин, поминутно сходя с коня и переворачивая любой мало-мальски крупный камень, голыми руками очищая его от лишайников и мха, распугивая букашек и дождевых червей и разоряя гнезда со змеиными яйцами и старой кожей.

– Или так! – восклицал он ввысь, пока пробирался по кручам через густые заросли одновременно с хромающей болью, которая следовала за ним по пятам еще с тех пор, как он сломал ногу, и стараясь не упустить возможности оросить подножья огромных скал с северной их стороны нежным светом зари, дарованным нам Создателем и зачерпнутым на Востоке израненными ладонями.

– И так! – приговаривал снова и снова после того, как помещал в каждую расселину в земле столько песен, сколько могло в нее вместиться, и для такого дела у него никогда не было нехватки славословий, какими бы темноглубокими ни были эти трещины.

Да, именно так король Драгутин терпеливо пробирался через северные области сербской земли, упорный в своем намерении повернуть к свету каждый камень, осветить лучом света каждую тень, засыпать песнями все ростки из ада…

А ввиду того, что такие разнообразные труды требовали особой кропотливости, Драгутин продвигался вперед весьма медленно. Правда, иногда он оказывался совсем рядом с Жичей, буквально в одном дне хода, однако стезя собственных замыслов вновь уводила его в сторону. Стоило ему вместе со свитой решительно взять направление на монастырь, как тут же он начинал то и дело останавливаться, передвигаться на коленях, выбирая наиболее каменистые участки пути, словно не чувствуя телесных страданий, которые всегда ждут того, кто выбирает свои собственные пути. Стоило игумену Григорию, наблюдавшему за королем через окно нынешнего, вдаль глядящее, понадеяться, что он вот-вот подоспеет на помощь, как тот резко сворачивал в сторону, узнав, что где-то есть заветный дуб, или какая-нибудь маленькая церковь, или развалины храма, уничтоженного землетрясением, то есть место, с которого особенно хорошо обращаться к Богу, ибо оттуда слово человека яснее и быстрее доходит до Господа и Он лучше слышит людское покаяние. Добравшись до такого места, Драгутин начинал усердно подстригать разросшиеся папоротники, переворачивать замшелые камни, вспахивать пустоши, делая это соответственно чистоте собственного разума и души. Поначалу соратникам короля такие старания казались дурным плодом обычной нерешительности, однако позже и они начали присоединяться к его усилиям подарить небесам отражение лучшего.

К тому же, словно и без того не было достаточно причин для задержки, этот боголюбивый государь выводил на истинную дорогу и встречавшиеся на пути группы богумилов, заплутавших среди гонений и беззаконий собственной ереси. Велико милосердие поднять оступившегося. Велика радость видеть, как грешник снова возвращается к вере отцов своих.

Еще, словно не испытывая страха перед болезнью, государь прямо в самое ухо шептал ласковые слова утешения бродячим прокаженным. А там, где бальзам слов был беспомощен из-за того, что болезнь зашла уже слишком далеко, он молча, припав щекой к щеке больного, смачивал своими слезами его страшное, обезображенное лицо. И удивительно, эти теплые слезы облегчали страдания неприкасаемых лучше любой, самой мягкой повязки с бальзамом…

И так далее, и так далее, и только так действовал этот государь.

Бед на земле слишком много.

Тот, кто любит благодеяния и за спасение души с невидимыми коварными бесами воюет, всегда долго добирается до нужного места.

IV

А с другой стороны, на Юге сербской земли

А с другой стороны, в те же дни и часы, только на Юге сербской земли, брат Драгутина, велико-именитый король Милутин, не останавливаясь, спешил вперед. Когда рыбья косточка преградила его войску проход через ущелье Ибара, он вернулся назад, почти к самому Сврчину, и двинулся обходными путями к терпящему бедствие монастырю. Переворачивать камни у него времени не было, он даже не заезжал в церкви, построенные им ради спасения своей души, только один раз он ненадолго задержался в одном месте, оно называлось Грачаница, чтобы внимательно рассмотреть скрещение солнечных лучей, которые напоминали полностью готовые леса для строительства будущей церкви, посвященной Благовещению Богородицы. Не сходя с коня, государь трижды перекрестился и сказал главному мастеру:

– С Божьей помощью начинайте! Но только точно следуя солнечным линиям! За каждый правильно положенный кирпич вам заплатят перпером! За каждый кирпич, положенный криво, прикажу, чтоб каменщикам руки сковали железом, пока не научатся работать!

А потом, отъехав уже довольно далеко, что-то вспомнил, остановил коня, повернулся и крикнул:

– Когда подойдете к концу, купол воздвигайте соответственно вечернему плетению лучей!

После этого государь повернул на Восток, с небольшим отклонением в сторону Севера, решив обойти стороной высокие горы и окольным путем выбраться в долину, где возвышается храм Святого Спаса. Скорость, с которой продвигался король Милутин, не позволила ему основательно продумать, существует ли способ благополучно миновать место, называвшееся Чертовы косогоры. Как иначе объяснить, что все свое войско он бросил именно туда, куда даже птицы поднебесные старались не залетать.

Чертовы косогоры представляли собой голый крутой склон горы, лишенный всякой растительности, которую с него, казалось, просто грубо содрали. Здесь не удержались ни самое маленькое деревце, ни куст, ни жесткая, жилистая трава, вообще никакая жизнь. Считалось, что сам нечестивый по ночам заглядывает сюда, чтобы почесаться об этот склон, как обычно чешутся о излюбленное дерево звери, после чего утром охотники находят в складках коры застрявший зуд и щетину. Именно поэтому редко кто приближался к Чертовым косогорам, и здесь даже при свете дня были постоянно слышны разбросанные по окрестностям хриплые звуки, сиплый лай и громкий шорох трения. Тропа, пролегавшая возле этого проклятого места, была узкой, и ширины ее недоставало для того, чтобы идущий по ней человек сделал хоть на самую малость неверный шаг.

Но мало было на свете такого, чего король Милутин опасался. По повести он двигался так же, как и по жизни, – стремительно и энергично. В ризнице его дворца в Скопье имелось множество разных повествований, предназначенных как просто для развлечения, так и для того, чтобы его возвеличивать. Этими последними, превозносящими короля, одаривали народ по большим праздникам, чтобы потом, с изумлением пересказанные, они распространялись по всей стране. Кроме того, кое-что преподносили иностранным посольствам. Правда, далеко не всегда повести эти были вполне безопасны – однажды, проносясь через какую-то из них, где упоминалось о том, что он отобрал у брата престол, Милутин вдруг ощутил сильную боль прямо посреди совести, ему показалось, что кто-то его грызет. В другой раз, в другой истории, он решил во что бы то ни стало, хоть ценой собственной жизни, оседлать единорога и не успокоился, пока так и не сделал. А в третий раз он встретился с несказанно красивой волшебной женщиной-драконом, в огненных объятьях которой заживо сгорел не один храбрец. К сожалению, о том, что между ними происходило, не может рассказать никто, единственным свидетельством было огромное облако сверкающих искр, из которого на горы Рашки еще долго падала серебряная чешуя, что же касается самого короля, то, вернувшись во дворец, он так хотел пить, что постель ему пришлось постелить прямо среди волн полноводной Моравы, разделив их пробором. Воронку в воде, в которой он проспал три дня и три ночи, позже стали называть водоворотом короля Милутина. После этого приключения государь сербских и поморских земель взял на службу одного пажа родом из благородной семьи, который на всякий случай заранее проверял повествования, подобно тому, как особые слуги у других правителей перед трапезой пробуют приготовленную для них пищу.

– Трусы! Неужели из-за пустых россказней мы будем терять драгоценное время?! Бабы мне в войске не нужны! Пусть дома сидят, пряжу прядут да у цыплят вшей ловят! – высмеивал он на подходе к Чертовым косогорам тех, кто не обладал его решительностью.

Как бы то ни было, кому-то храбрость натянула уздечку, кому-то стыд, но кони тронулись. Поначалу все шло гладко. Колонна двигалась по узкой тропе, и единственная странность состояла в том, насколько пустынно было вокруг. Словно вся жизнь в этих местах оцепенела, замолкла.

V

Встреча повести и истории

Перед королем Милутином, опираясь на палку, стоял человек с высушенной тыквой. Государь сербских и поморских земель распознал в глазах прохожего прошлую ночь и понял, что путник идет издалека и что ему пришлось преодолеть глубокий мрак.

– Ты встал нам поперек пути! – сказал король.

– А ты – мне! – ответил незнакомец.

– Все дороги этой земли принадлежат мне, в этой стране я, милостью Божьей, самодержец! – Король добавил к своему голосу гнева.

– Дорожная пыль, может быть, и твоя, но всему остальному я хозяин!

– Мы не имели намерения брать на службу еще одного шута! – рассмеялся Милутин. – Убирайся!

– Говорят, что болгары и куманы осадили Жичу и ты двинулся на помощь монахам…

– Верно, пустомеля! А теперь пошел вон! Правильно говорят, мы спешим избавить от бед бывший престол архиепископский!

– Однако, Милутин, говорят еще и то, что туда ты не попадешь, туда не ведет та повесть, по которой ты сейчас едешь… – тихо возразил человек с палкой и тыквой.

– Прочь с дороги! – еще больше разгневался великоименитый король и поднял коня на дыбы так, что голова его собеседника оказалась на уровне копыт. – Мы сами принимаем решения о том, куда направиться и когда прибыть на место! И только от нашей воли зависит, захотим ли мы идти в обход или напрямую! Там, где остался след наш и нашего войска, там, прохожий, и повесть и пути земли Рашки!

– Смешной ты человек! Неужто не понимаешь, что оказался здесь только для того, чтобы сыграть свою роль в этой повести! И своими шагами, и своим мечом, и своим голосом! – Сказав это, незнакомец исчез, причем столь стремительно, что королевский конь даже не задел его своими копытами.

Государь огляделся вокруг. И слева, и справа были Чертовы косогоры, наполненные пустотой и мелкой щетиной со спины нечестивого. Вместо неожиданно исчезнувшего незнакомца на тропе стояла треснувшая сухая тыква. Из нее густая, как грязь, сочилась неиссякаемая тьма, обвивая ноги воинов и копыта коней. Из головы колонны Милутину сообщили, что и обычная ночь вдруг опасно вклинилась в бок войска…

Очень скоро мрак почти полностью накрыл Чертовы косогоры. Прошло совсем немного времени, меньше четверти часа, как не стало видно и последнего проблеска света – огонька в удаленной на семь дней пути Савиной келье на верху притвора храма Святого Спаса. Там неожиданно очень некстати возник странный сквозняк, он накренил лампаду и выпил из нее остатки масла. Когда затрещали искры, игумен Григорий очнулся от глубокой молитвы, захлопнул окно нынешнего, вдаль глядящее, спиной прислонился к ставням, а душой снова припал к молитве: «Господи, не попусти злонамеренным, чтобы нас и наши…»

Погруженный в нее, преподобный не слышал того, о чем говорили за окном:

– Государь, дела наши – хуже некуда. Тот незнакомец был вовсе не человек. И эта тьма вокруг тоже не обыкновенная тьма. Государь, это нас проглотила…

– Кто это? Кто? – пытался что-то нащупать во мраке голос короля, бросаясь то влево, то вправо.

– Имя мое маленькое. Даже если ты услышишь его, государь, не запомнишь…

– Да кто ты такой, отвечай! – словно слепой сердито спрашивал король.

– Положение мое низкое. Даже если ты его увидишь, государь, не заметишь. Не хотел я тебя раньше беспокоить, знаю, что ты бы и не оглянулся…

– Ты не воин, голос у тебя слишком мягкий! Здесь, на Чертовых косогорах, ты не живешь, домов поблизости не было! Неужели ты оказался тут только затем, чтобы зубы нам заговаривать?! – Милутин по-прежнему размахивал во все стороны гневным криком.

– Не буду ходить вокруг да около, государь, но только нет такой повести, в которой бы ты добрался до Жичи.

– Как это так?! Может, нам послать кого-нибудь в Скопье? Там, во дворце, в ризнице, лежит множество разных повестей, которые нас превозносят, – ответил король, теперь, правда, совсем тихо.

– Разве я не сказал тебе, государь, что обычного пути отсюда нет? А если бы такой и был, то намеренно составленные и преувеличенные похвалы здесь все равно не помогут. Повесть, государь, повесть нужно иметь, а не преходящий венец славы.

 

Девятнадцатый день

I

Неполная повесть за неполной повестью, все глубже в бесконечный лабиринт

Богдан искал. Действительно, Видосав, каменщик, заделывавший окна, не преувеличивал, настоящих окон считай что и не было. И рамы, и то, что было видно за ними, хотя бы ненамного, но отступали от прислоненного отвеса. В домах, построенных недавно, расхождение между действительностью и тем, что видно, было столь значительным, что в эти вневременья могли запросто поместиться десятки лет, а иногда даже целая жизнь средней продолжительности. (В таких расщелинах времени часто свивали себе гнезда птицы-главогузки. Эта птица известна тем, что с равным успехом может существовать в двух разных временах, никогда при этом не зная, какая часть тела у нее куда смотрит.) Окна в старых домах, как оказалось, бесчисленное число раз перемещали с места на место, замуровывали, перераспределяли, снова переделывали, причем всегда оправдывая это «реконструкцией», так что даже имея на руках подлинные строительные планы, было невозможно установить, как они первоначально выглядели и где находились окна Кроме того, следовало учитывать, что дело состояло отнюдь не в том, что раньше было меньше неправды, просто эту неправду не так ловко маскировали.

Тем не менее Богдан упорно продолжал поиски. А того, кто ищет, подстерегает много опасностей. Особенно в военное время. Никому не понравится, если ты будешь заглядывать к нему в окна, а тем более если станешь указывать на разницу между воображаемым и истинным. С другой стороны, власть всегда имеет своим основанием богатейшие и как бы реальные картины, однако реально далеко не все из этой «реальности». Если бы каждый человек хоть на малую малость преуменьшил лживость видимого, никакая власть не удержалась бы надолго. Вероятно, поэтому так презрительно все отмахиваются от отвеса, этого древнего приспособления, сделанного предельно просто из чего-нибудь тяжелого, прицепленного к обычной тонкой веревочке. (Не случайно законы некоторых наиболее предусмотрительных государств под угрозой строжайшего наказания ограничивают длину веревочки, с тем чтобы она не превышала расстояния от кончика носа до указательного пальца вытянутой руки.)

Кроме того, большинству людей вовсе не хотелось усомниться в собственном зрении, в том, что с ними происходило изо дня в день на протяжении десятков и десятков лет. Немного было таких, кто замечал мелкие нелогичности. Так, одна весьма пожилая дама доверительно сообщила Богдану шепотом:

– Молодой господин, моя квартира всегда выходила и выходит на парк. И я очень часто наблюдаю за птицами. Кладу на подоконник вышитую подушечку, опираюсь на нее локтями, опускаю в ладони лицо и целый день пересчитываю щебетуний. Но уже очень давно меня мучит вопрос: как это так, что ни одна из этих чудесных птиц ни разу не посетила меня, ни разу не залетела ко мне в окно? Я и соседей расспрашивала, и никто из них тоже не припомнит, чтобы птица навестила их. Все в один голос твердят, что в окна проникает гарь, городская вонь, шум улицы, а птицы – никогда. Положим, златокрылые дикие утки – это редкость, но ведь озябших воробьев или трясогузок полным-полно. Вот я и думаю, что как ни посмотри, получается одно и то же – или этих птиц просто не существует, или мы сами каким-то образом сходим на нет.

В другой раз Богдан познакомился с человеком, который уже много лет жил в полуподвале и имел возможность постоянно наблюдать за шагами тысяч и тысяч прохожих.

– Я смотрю на них очень внимательно и поэтому понимаю, до чего мы докатились, гораздо лучше тех, кто живет в мансарде, – сказал он кратко. – Раньше все куда-то неслись, спешили, шагали широкими шагами. Потом народу стало все меньше и меньше, шаги сделались уже, и в конце концов все свелось к очередям за хлебом перед пустыми магазинами и к ожиданию перед закрытыми посольствами, которое подкармливается слабой надеждой. Правда, еще осталось много тех, которые где-то маршируют, но я не уверен, понимают ли они, куда идут.

И потом, уже в совсем третий раз, Богдан разговорился с парнем приблизительно своего возраста, который как-то раз, глядя в окно на послеполуденную площадь, узнал вдруг в одном прохожем самого себя, только постаревшего так, словно стоял перед концом жизни:

– Я позвал его, то есть самого себя, по имени. И ясно увидел, как тот, другой, обернулся, как испуганно посмотрел в мою сторону, втянул голову в плечи, спрятал лицо в поднятом воротнике и постарался, несмотря на то, что хромал на правую ногу, поскорее убраться из моего поля зрения. Я крикнул ему вслед, но этот старик быстро заковылял в сторону и скоро потерялся из вида. Мне хотелось выскочить из дома, попробовать его догнать. Но интуиция подсказывала, что ни в коем случае не следует двигаться с места, менять положение и угол зрения, под которым я смотрел в окно. Прошел день. Мне удавалось отгонять от себя сон. Свой мочевой пузырь я обмануть не смог, пришлось мочиться прямо на месте. Прошел второй день. Правая ступня у меня совершенно онемела, стала как деревянная. Меня мучили жажда и голод. Жалкой пищей иногда служила какая-нибудь мушка, неосторожно залетевшая мне в рот. На третий день у меня начались сильные боли. Я уже было решил отказаться от своей затеи. Но перед самым устьем полудня он, то есть я сам, только старый, появился снова. Я почти не дышал. Не знаю откуда, но мне было известно, что почти не дышит и он. Мне казалось, что, пока он шел в мою сторону, прошли годы, а шел он очень неуверенно, и только тут я понял, что вместо правой ноги у него протез. Под самым моим окном он остановился, поднял голову. Мы молча смотрели друг на друга. Одновременно и у него, и у меня на глазах появились слезы. Когда он снова захромал в какое-то никуда, я рухнул на стул и стал ждать повестки из военкомата.

Вот так, неполная повесть за неполной повестью, перед Богданом открывался огромный лабиринт, связанный с окнами. Множество входов заканчивалось никуда не ведущими выходами, после более внимательного рассмотрения большинство отверстий проявляло свою поддельную природу, разгневанно ревели сквозняки, дико клубилось время, лишь одна из многих трещин вела куда-то дальше, но потом вдруг все заканчивалось неожиданным тупиком, стеной или же кружным путем дорога возвращала путника назад. Окна непреодолимо манили Богдана, ему было трудно противиться желанию заглянуть и углубиться в них, но, казалось, какое-то волшебство не давало ему потеряться в этом зияющем лабиринте и разминуться с самим собой.

Вернувшись назад, он постоянно все громче и громче вопрошал:

– Куда мы попали?

– Где же мы оказались?

– Боже, недремлющее Твое око видит ли, где мы находимся?

II

Акционер Общества по торговле годами Новой истории и его дочь Дивна

Дивна Танович была дочерью белградского акционера Джурджа Тановича, одного из основателей Общества по торговле годами Новой истории. В начале XX века Королевство Сербия делало попытки догнать ушедшую далеко вперед Европу, поэтому недостающие периоды закупались оптом, главным образом через это объединение акционеров. Купленные промежутки времени на судах доставлялись вниз по течению Дуная в тысячах и тысячах мешков. Получить более детальное представление об их содержимом можно было только в белградском речном порту после распаковки груза. Лучшие годы наиболее важных эпох как прошедших, так и будущих, сразу же отделяли от общей массы и отправляли ко Двору, в Государственную казну или же выставляли на торги на закрытых аукционах, где всего лишь десяток зарубежных дней мог стоить столько же, сколько и все фамильное наследие. Остаток, а по сути дела большую часть, сомнительную на вид, а нередко и прогорклую, расфасовывали в газетные фунтики и продавали по всем провинциальным сербским городам в обычных магазинчиках и лавках, торгующих всякой всячиной. Общество по торговле годами Новой истории получало огромную прибыль. Тем более что взамен европейские партнеры хотели получить не деньги, а некоторые особые вещи, которые в Западных краях давно исчезли. На тех же самых разбухших судах, только теперь уже вверх по Дунаю, перевозили застольные тосты и здравицы, отборные сновидения, заговоры против сглаза, узоры и орнаменты, змеиную чешую, умение сливать страх, в то время как собственная действительность чахла и повсюду расцветало чужое прошлое и будущее. В эти смутные времена Джурдже Танович и начал выделяться среди других своей предприимчивостью и вскоре превратился в одного из самых богатых белградских торговцев.

Совершенно беспощадный в биржевых делах, Джурдже, давно уже вдовец, по отношению к своей дочери был очень мягким и готовым вести себя соответственно повести, которой и заслуживает единственная дочь из столь состоятельной семьи. Однажды Дивна получила в подарок черный концертный рояль, отяжелевший от серьезной музыки, его вместе с настройщиком приволокли из Буды на повозке, запряженной шестью лошадьми. Ее платья приезжали к ней из Парижа – в одном сундуке они сами, в другом их шелест, а в третьем вздохи молодых людей, которые и приличествуют в таких случаях. Комплиментов у барышни Танович было по дюжине на каждую отдельно взятую часть ее стройной фигуры, кроме того, она имела по меньшей мере одного учителя в каждой более или менее важной духовной области. Кроме бесчисленных вещей, которыми может гордиться любая девушка на выданье из богатого дома, для нее в заснеженный Белград каждую зиму доставляли в больших судовых ларях солнечные лучи с Лидо, они были красиво расчесаны сверху вниз, а не перепутаны как попало, что обычно случается с теми лучами, которые привозят из глубины континента. Для того чтобы повесть была еще красивее, Дивна каждую весну получала в подарок серебряный лунный свет с Французской Ривьеры, который был просто необходим для апрельских и майских романтических мечтаний. В летние месяцы специально для нее с берегов Луганского озера доставляли свежесть, которая позволяет легко дышать и свободно и бодро двигаться даже в вялые, придавленные влажной жарой дни. А осенью лишь одна она могла похвастаться легкой октябрьской позолотой из Праги, скроенной точно по высоте ее лба.

Благодаря всему этому (но главным образом по причине того, что иногда она появлялась с вышивкой, сделанной тенью обычного дерева каштана на обнаженных плечах) Дивна Танович была хорошо известна в Белграде. Ни у одной девушки не было даже приблизительно такого прелестного силуэта, как у нее, и никто не умел так великолепно держаться, с какой стороны ни посмотри. В тех гостиных, где старались предложить гостям как можно более изысканное угощение, к вечернему чаю подавали разные маленькие предположения:

– А известно ли уже, кто станет счастливым женихом?

– Да что вы говорите, не может быть!

– Умоляю, не мучайте меня неизвестностью, будьте так любезны, передайте еще кусочек!

В следующий раз праздничные пирожные посыпали тончайшими описаниями ее красоты. Такой особый род беседы пробовали и многие иностранцы, оказавшиеся в маленькой балканской столице. Вкус этих описаний они потом пересказывали и у себя на родине, так что слухи о Дивне Танович разнеслись весьма далеко, говорили даже, что они пересекли океан и достигли крупнейших американских городов.

III

Портрет девушки в жаре и тени каштана

В начале лета 1913 года из Вены в Белград приехал известный торговец, по образованию архитектор, всеми уважаемый Андреас фон Нахт (что, правда, было не вполне достоверно, потому что в Вене считали, что он из Баден-Бадена, в игорных домах Баден-Бадена его знали как расточительного венгерского барона Андраша, а как-то летом на Балатоне один чахоточный сербский поэт узнал в нем «просто вылитого» Андреевича, потомка того самого единственного Андреевича, который более двухсот лет назад, вступив в рыцарский орден Марии Терезии, согласился каждое четное время года быть католиком, и благодаря такой разнице со временем получил баснословную прибыль). Но это все не столь важно, ибо этот человек, прибывший из Вены, привлекал внимание самим тем, что был иностранцем, а если добавить к этому трость орехового дерева с вырезанными на ней непонятными знаками и письменами, монокль с затуманенным стеклом, пятнистую высушенную тыкву, прибывшую вместе с его чемоданами, необыкновенно длинные фалды его слишком теплого редингота и перо ворона, торчащее вместо часов из кармашка жилета, – итак, если добавить все это, то надо сказать, что ни один из тех, кому приходилось увидеть его, не обошелся без воспаления взгляда. Но местечковое любопытство довольно быстро насытилось – иностранец приехал торговать, он предлагал какие-то будущие акции, а взамен хотел приобрести кое-что из местных повестей.

Даже не дождавшись изложения условий, Джурдже Танович тут же согласился заключить сделку. Предприятие казалось весьма перспективным. На первом же этапе он мог импортировать сразу целых четыре увязанных друг с другом года, четыре, как обещал ему продавец, сверх всякой меры тяжелых года, на которых он, расфасовав их в фунтики из газетной бумаги, мог заработать гораздо больше, чем обычно. По сравнению с такой прибылью пара повестей не казалась слишком большой ценой. И уже на ближайшем заседании правления Джурдже Танович решительно выступил за то, чтобы Общество по торговле годами Новой истории за счет Королевства Сербии купило целиком четыре года – с 1914 по 1918 – час за часом, день за днем, без пропусков, все подряд, в соответствии с ходом событий.

– Повести?! Тоже мне чудеса! Выбирайте! Неужели из-за такой ерунды нам оставаться без будущего! В нашей стране такого добра больше, чем нужно! – такими аргументами он убедительно справился со своими противниками.

Пока будут оформлены все необходимые документы, да еще и из-за того, что Андреас фон Нахт выразил желание лично присутствовать при прибытии первых партий груза, ему предложили провести ближайшие два-три месяца в доме Тановича – удобном трехэтажном здании с роскошным садом во внутреннем дворе.

В течение июня и июля на причалах дунайского порта Белграда царило оживление, сюда то и дело прибывали суда, полностью загруженные будущим временем. На этот раз каждый день был упакован в отдельный опечатанный ящик. Андреас фон Нахт внимательно следил за тем, чтобы все они были аккуратно сложены в хранилище Государственной казны и чтобы ничего из грядущего не перепуталось и не затерялось. Свободное от одной до другой поставки время он использовал на то, чтобы наблюдать за отблесками солнца в Дунае или с помощью посеребренных инструментов измерять углы солнечных лучей и способы, которыми они прогревают кроны деревьев в саду дома Тановича. С дочерью хозяина дома он почти не разговаривал, хотя почти каждое утро, полдень и вечер старался украдкой прикоснуться к коже Дивны.

– Действительно, ваша красота не уступает рассказам о ней, которые я смаковал и на Штефансплатце, – всего лишь один раз обратился он к ней, когда в саду их настигло неприятно долгое молчание.

Потом он повернулся в сторону дома и молча удалился. Дивна заметила, что слишком длинные фалды его редингота бесследно уничтожают следы его ног. Если бы не раздавленные муравьи на дорожке, посыпанной белой речной галькой, можно было бы подумать, что по ней давно уже никто не проходил. Увидев такое, Дивна вся обмерла и впредь старательно избегала встречи с иностранцем, нетерпеливо ожидая, когда же подойдут к концу его дела и он наконец покинет их дом.

Между тем изначальные замыслы Андреаса были совсем другими. В то утро, когда в деловых отношениях должна была быть поставлена точка, торговец потребовал в качестве платы повесть о единственной дочери Джурджа.

– Ах, господин Танович, ну кому нужны описания вашей прекраснейшей дочери на этих задворках Европы! Здесь такое просто некому слушать! Это слишком большая повесть для такой маленькой страны, как ваша!

– Вы шутите?! Неужели вы не понимаете, что, несмотря на все мое богатство, она единственное, что у меня есть! – подавился улыбкой несчастный отец.

– Да нет, это вы не понимаете! Прошу вас, друг мой, заплатите то, что вы мне должны, и на этом расстанемся! – ответил фон Нахт непререкаемым тоном.

– Может быть, я могу предложить вам какую-то другую повесть?

– Не может быть и речи! Меня это не интересует! Итак, я жду, что вы выполните условия договора!

Джурдже Танович не смог ничего возразить. Он лишь закрыл глаза в знак согласия, а может быть, просто зажмурился, стыдясь самого себя.

В те поздние полуденные минуты Дивна ни о чем не подозревала. Как и обычно, она сидела на своей скамейке, одетая в августовскую жару с нежно наброшенной поверх нее шалью из тени листьев каштанового дерева, которых было так много в их саду. Иностранец сообщил, что в этот вечер он отправляется в Пешт, а оттуда в Вену. Пакуя свой багаж, он рассказывал еще и о том, что ему предстоит подписать очень важный договор в Вердене… Подумаешь, какая важность, важно только одно – этот неприятный человек уходит из ее жизни. Дивна поправила тень каштана на своих обнаженных плечах и мечтательно запела какую-то мелодию. Ведь повесть без мелодии стоит немного. Увлекшись этим, девушка слишком поздно подняла взгляд. Точнее, она подняла его как раз в тот момент, когда смогла увидеть, как Андреас фон Нахт смотрит из окна ее дома, как он вставляет в оконный проем какую-то богато украшенную резьбой раму, а потом, достав из кармашка жилета вороново перо, ставит свою подпись: «А. von N.».

Окна больше не было. Ото всей этой повести остался только крик девушки:

– Отец, заклинаю вас, не отдавайте меня!

IV

Он осторожно потряхивал окно, словно это сито для мытья золота

Очень скоро дом Тановича приобрел репутацию проклятого места. Прежде всего буквально за одну ночь исчез его великолепный сад, а двор заполнился отвратительным серым туманом. Джурдже бросил торговлю, уволил всех слуг, заперся дома и не принимал даже ближайших друзей, он презирал себя настолько, что перестал разговаривать с самим собой. Снаружи, через окна, иногда было видно, как он блуждает по дому, время от времени колотясь головой о стену. Так его и нашли лежащим на полу возле стены как раз в тот день, 11 октября 1915 года, когда австро-венгерская армия окончательно заняла Белград. Лоб его был разбит и испачкан кровью и известкой. Ввиду отсутствия наследников после освобождения города здание отошло к районному фонду строений и помещений. В период между Первой и Второй мировыми войнами дом Тановича использовался в самых разных целях. В нем размещались то дом инвалидов войны, то общежитие для чиновников из провинции, то склад, то типография известного книгоиздателя. И никто здесь долго не задерживался. Все его обитатели жаловались на доносившиеся откуда-то из стены звуки, напоминавшие женское пение. И даже после второй большой войны никто не захотел здесь жить. За несколько десятилетий дом пришел в запустение, и в конце концов его решили снести.

Богдан купил вид из окна этого печального здания за мизерную сумму. Чиновник, занимавшийся вопросом купли-продажи, не мог прийти в себя от изумления – кому и зачем может быть нужна такая вещь? Если посмотреть через окно изнутри, увидишь самую обычную улицу, каких повсюду полно, а если посмотреть снаружи, то и того меньше – голые стены, то там, то здесь клочья паутины, да пару ржавых гвоздей. И действительно, когда Богдан принес окно домой и долго прилаживал к нему отвес, все именно так и было. Не считая, правда, одной детали. Стоило выправить окно в соответствии с инструментом, состоящим из обрывка веревки и свинцовой слезы, как в нем периодически возникало мимолетное отражение, отбрасывавшее на пол подобие тени каштанового дерева.

Богдан день за днем проводил возле этого окна. Как только он ни пытался сделать его прозрачным! Ногтями отскребал плесень. Сетью вылавливал сумрак. Ему удалось населить окно веселыми звонкими голосами, вдохнуть в него свежий воздух. Он выпустил в него крапивника, соловья, зарянку и щегла. И даже одного лирохвоста, чтобы он своим щебетом разгонял сырость и гниль. А потом еще и голодного удода, который склевал невероятно размножившихся долгоносиков. Целыми часами Богдан осторожно потряхивал окно, словно это сито для мытья золота. И именно благодаря этим действиям реально появилась часть кроны каштана с новой молодой веткой в виде женского голоса, тянущегося в прекрасной неизвестной мелодии.

Потом дело пошло быстрее. У каштана появлялись все новые и новые ветки. Потом показалось еще одно дерево. Третье принесло с собой клочок неба. Потом он увидел дорожку, посыпанную белой речной галькой. Август. Клумбы с цветами. Траву. Потом голос, как нить, повел его к силуэту на скамейке. И вот однажды утром в полном великолепии возникла вся картина – сад и в саду тихо напевает девушка.

Сначала Богдан и Дивна разговаривали через окно. Потом он начал спускаться в сад. Повесть о дочери Джурджа Тановича, к которой годами никто не прикасался, оказалась совершенно полной, ничто из ее красоты не пострадало… Хотя уже началась осень, в окне по-прежнему стояло лето. Потом пошли дожди, задули зимние ветры, но в окне продолжали сиять горячие лучи августовского солнца…

– Повесть о вас я мог бы слушать целыми днями, – говорил Богдан, сидя рядом с Дивной.

И она, так долго остававшаяся в одиночестве, во всем шла ему навстречу. И вот ее история сгустилась настолько, что Богдан уже чувствовал ее руку в своей руке, ее дыхание на своей щеке, ее тепло, сливающееся с его собственным теплом, и, наконец, ее губы – совсем рядом со своими. После поцелуя они опустились в мягкую тень листьев каштана. Прикосновения ли Богдана были причиной или просто женская природа, но только жара, прикрывавшая все тело девушки, заскользила вверх, обнажая голени, колени, бедра, утопавшие в молодой траве. Тепло, облегавшее ее сверху, расстегнулось, и стали видны линия шеи, упругая грудь и мягкая поверхность живота.

– Под августовским теплом скрывается твоя собственная теплота, – шептал Богдан.

– Открой меня всю, целиком, – отвечала она.

Под ладонями влюбленных усиливалась дрожь, складки тела Дивны стали влажными, над верхней губой появились капельки пота. В Богдана вливалась какая-то новая сила, наполнявшая его мышцы ранее не известной ему сладкой болью. По всему саду разлетались вздохи, свидетельствующие о том, что влюбленные полностью отдаются друг другу. Долго скованные заточением, ветки каштанов расправлялись, стряхивали недозрелые плоды, иногда необузданно ударяли о край этой видимой через окно картины…

Один из вздохов, довольно громкий, вырвался столь неосмотрительно, что разбил оконное стекло в доме Тановича. Дивна и Богдан вздрогнули – в оконной раме они увидели старика с вороновым пером в руке и ухмылкой на нижней губе.

– Фон Нахт! – вскрикнула она.

– Бежим, – ужаснулся он.

Успев захватить всего небольшую часть повести, пара укрылась в квартире Богдана. И пока Дивна дрожала от страха в самом дальнем углу маленькой комнаты, Богдан закрывал окно, выходящее в далекий сад, наполненный августовской жарой. Картина за окном становилась все более мутной, ветви каштанов обламывались, словно на них налетел смерч, отражения листьев превращались в серую пену, повсюду лопались пузыри угроз взбешенного торговца временем:

– Куда?! Вы что, думаете от меня так просто сбежать?!

V

И не у таких, как вы, я без труда покупал за ломтик славы или несколько дней беззаботной жизни все, что мне хотелось

Теперь влюбленным приходилось жить прячась. Но, тем не менее, скрыться от Андреаса действительно оказалось невозможно. Рано или поздно он все равно где-нибудь возникал. Стоило молодому человеку и его девушке найти новое укрытие, и вскоре они видели, что старик стоит на улице и смотрит прямо на их окно. Стоило Дивне и Богдану спрятаться в каком-нибудь, на их взгляд, вполне безопасном месте, например в квартире самого обыкновенного дома, и они тут же замечали в противоположном окне человека с вороновым пером. Стоило им снова начать развивать свою повесть, как тут же возникал торговец временем, и они крадучись бежали из нее, успевая прихватить с собой все меньше и меньше слов. Не было никакого сомнения в том, что все картины, видимые из окна, были связаны друг с другом тайными ходами, по которым этот негодяй передвигался легко и быстро. Только в тех случаях, когда то или иное окно стояло строго параллельно отвесу, он появлялся с опозданием, но все равно появлялся, притом каждый раз все ближе и ближе.

И вот однажды, а было это на исходе зимнего дня, даже скорее ранней ночью, вдруг заухал сыч, и Андреас фон Нахт навалился на окно в квартире господина Исидора, давнишнего друга Богдана, который в это время как раз отправился куда-то за птицами. Торговец загородил им даже мысль о бегстве. Его трость подпирала бледный свет, а лицо пряталось в глубокой тени. Из-под тени доносился гнусавый голос:

– Верни мне мое!

– Ни за что! – ответил Богдан.

– Верни то, что присвоил, и я подарю тебе жизнь!

– Не отдам ни крошки! – ответил Богдан и сжал руку Дивны.

– Верни повесть, я дам тебе другую, еще лучше! В ней ты доживешь до глубокой старости, у тебя будет много серебра и жена-красавица!

– Мне и так хорошо!

– Ты пожалеешь! Еще как раскаешься, что вообще затеял все это! Я буду преследовать тебя всю жизнь! Я тебя в покое не оставлю! Ты, жалкий червь, даже не представляешь себе, против кого выступаешь! Я владею и более важными повестями! И более храбрые, чем вы, отдавали их мне! И не у таких, как вы, я без труда покупал все, что мне хотелось, за ломтик славы или несколько дней беззаботной жизни! – сыпал угрозами, одна страшнее другой, Андреас фон Нахт.

– Зря стараешься! – почти одновременно ответили Дивна и Богдан.

При этих словах торговец за окном гневно выдохнул воздух и весь как-то сжался. Лицо его искривилось, а потом исчезло.

Богдан опасливо поднялся со своего места посмотреть, куда подевался преследователь. Но за окном все было как обычно, словно ничего не произошло. Спешили по своим делам люди. Они были похожи на мелкий песок, взметенный мощным вихрем.

Двадцатый день

I

Пузырьки Симеона Студита

Даже монах Сава, позже архиепископ сербский, ведший общежительный образ жизни, всегда испытывал особую радость, когда обстоятельства позволяли ему пожить отшельником. Тихожитием этот христолюбивый монах обычно жил в своем скиту неподалеку от лавры Студеницы, ровно между вечной пропастью и неиссякаемой высотой, подвизаясь в мире и устремляясь к святости.

Сербские анахореты в таком образе жизни, ведущем к исконному Богопознанию, подражали Симеону Студиту, которого иначе звали еще Симеоном Новым Богословом. Со временем в окрестностях некоторых монастырей, особенно на Афоне, утвердился исихазм. Подвижник отделялся от братьев и удалялся на какую-нибудь неприступную скалу, где через покаяние, вдали от мира и людей полностью отдавался единственному занятию – углубленной молитве. Любое движение тела молчальник сводил к минимальной возможной мере, включая дыхание, прием пищи, речь и даже любую мысль, которая не вела к общению с Богом. Особо углубившиеся в молитву безмолвники надеялись соединить ум с сердцем, а возможно, и узреть Божественный свет, подобный тому, который апостолы видели на горе Фавор.

В поисках уединения подвижники все дальше удалялись от мест общежитийных. Сначала они поселялись просто подальше от людей. Потом, кроме расстояния, старались использовать и другие препятствия, например, строили скиты в труднодоступных местах, в раскаленной пустыне, населенной видениями, в горах, слишком высоких даже для белоголового орла, в лесах столь густых, что там мог и зверь заблудиться… Скромным жильем зачастую служили им закрутившийся воронкой сухой ветер, влажная пещера или же дуб, у которого время съело содержимое колец. Но иногда и этого оказывалось недостаточно. Стремясь к полному одиночеству, в котором ничто не потревожило бы их тихожития, некоторые подвижники укрывались в воде, в находящихся под землей расселинах или даже в воздухе. Именно поэтому Симеон Студит провел некоторое время, свернувшись клубком в большом пузыре на дне Средиземного моря, Никифор Одиночка законопатил псалмами многие трещины ада, а Григорий Синаит еще в молодости поднялся в облако, которое плавало в небе и проливало обильные дожди повсюду, где находились правоверные. Из того пузыря, который только что упоминался, большого, размером с человека, позже образовалось ровно восемьсот восемьдесят восемь маленьких пузырьков. Некоторые из них и по сей день бережно хранятся в стеклянных сосудах среди других реликвий в Метеорских монастырях, в Хиландаре, в Софийском соборе в Киеве, в монастыре Милешево, в церкви святого Иоанна Канеу на Охридском озере… А другие все еще плавают в воде или воздухе, даря тем, кто сумеет их распознать, небольшой, но жизненно важный глоток воздуха, подкрепляющий сердце и ум.

II

Кони, накормленные одуванчиками

Примерно на сотню саженей ниже только что открытых тисовых ставней окна нынешнего, вблизь смотрящего, ранним утром двадцатого дня после Пасхи сошлись многострашный князь видинский Шишман, куманский вождь Алтан, слуга Смилец и сарацинский механик Ариф. Эти четверо, от которых зависела стратегия и тактика всего войска, совещались о том, как им наконец-то захватить Жичу. Каждый из них высказывал свое мнение молчавшему князю.

Куманский вождь настаивал на том, что необходимо пойти на штурм и в бою разбить неприятеля:

– Чего ждать? Пока сами себе опротивеем? Сколько можно ходить вокруг да около?

Слуга Смилец считал, что нужно грязными словами отравить тот остаток воды, которым еще располагали монахи:

– А потом подождем, пока жажда не вынудит защитников монастыря сдаться!

Сарацин предлагал построить большую механическую птицу, размером с настоящую, способную клювом перекусить солнечный луч, за который к небу привязан церковный купол:

– А в животе у нее спрятать пару скопцов, которые будут голосами подражать птичьему пению, и пару лучших воинов, которые потом спустят вниз лестницы, чтобы по ним наверх смогли забраться все остальные.

Князь ничего не говорил, только перебирал указательным пальцем их предложения, словно это были рассыпанные фасолины. Голова его была голой – шапку из живой рыси он отпустил поохотиться.

– Хайирли! Разве кони куманов умеют летать?! – усмехнулся сарацин прямо в лицо Алтану. – Не знал, что вы вместе с волосами сбриваете и разум! А ты подумал, джидия, как преодолеть сто саженей высоты?

– Еще на заре я отправил кобылиц на выгон! – Оскорбленный Алтан вскочил с места. – Вон они, пасутся на склоне горы, я приказал моим людям смотреть, чтобы они не траву щипали, а ели только один пух одуванчиков. Кроме того, десять моих отборных молодцов завтракают сейчас тоже одуванчиками.

– Глупости! – возразил Ариф.

– А что ты на это скажешь? – издевательски произнес Алтан, направив свой вопрос в сторону Запада.

С той стороны двигалось несколько куманских конюхов. Каждый тащил на поводу одну кобылицу. Брюхо у каждой кобылицы было раздуто, как меха, и каждая довольно высоко парила над землей, так что куманам приходилось прилагать немало сил, чтобы не дать им улететь в небо. Природная легкость цветов одуванчика могла не только свести на нет собственный вес животного, но даже, как в этом случае, взять над ним верх. Десять лучших всадников дожидались команды вскочить в седло. Алтан наклонился в сторону князя:

– Государь, прикажешь ли начать штурм?

Многострашный князь продолжал молчать. Потом он встал и презрительно отбросил в сторону и носком сапога втоптал в землю все предложения, кроме предложения Алтана.

III

Колодец, а в самой его глубине следы ног на блестящей воде

Наверху, к востоку от большой церкви, за самый большой дуб ночью зацепилось толстое облако, настоящее осеннее, хотя и лето еще не начиналось. Был ли это Божий знак или простая случайность, но на одном из его краев можно было разобрать, где именно ночевали господства, потому что место это было примято соответственно их очертаниям и словно присыпано золотой пылью. Большинство верило в первое. Многие клялись жизнями, что во сне слышали многокрылый шорох, свидетельствовавший о том, что господства, перешептываясь, долго устраивались на ночлег. Кроме того, один слепец клялся даже, что их видел:

– Сначала я решил, что прозрел! Но тут же понял, что всего остального-то я не вижу, ни собственной руки, которую поднял к самым глазам, ни соломы, на которой лежал, ни окна, к которому было обращено мое лицо, ни Змееносца, ни Волопаса, ни Месяц-звезды, а одни только короны, жезлы, латы и венец из пламенных перьев! Когда они складывали крылья, теплый свет исчезал и ночь снова падала мне на глаза! А когда они крылья распускали, все сияло так ярко, что впервые в жизни мне не хотелось увидеть ни летний день, ни солнце над лесом, ни что-либо другое!

Как бы то ни было, нехватка воды заставила братьев попытаться испробовать и невиданный способ добыть ее. Несколько мирян и монахов окружили игумена Григория, прося о благословении:

– Дозволь, отче, колодец выкопать! Видно, что облако отяжелело! От многолетнего держания влаги распухло! Похоже, оно изобилует водяными жилами! Позволь, преподобный, попытаться!

Игумен согласился, чтобы они от него отступились. Прихватив все необходимые инструменты, копальщики взобрались на дуб. С помощью рогатины определили, где именно сделать первые удары мотыгой. Верхний слой легко треснул, поверхность немного разошлась. Мотыги углубились в вязкую густоту, потом дошли до твердого слоя, однако работы продолжались, причем настолько успешно, что еще до полудня глубина стала такой, что над поверхностью торчали лишь концы спущенных в колодец длинных лестниц.

Все происходило так же, как бывает, когда копают колодец в земле. Стоило мирянам продвинуться на несколько пядей, и вниз спускались монахи, молитвами укрепить стенки, чтобы они не осыпались. Потом в яму снова спускались копальщики. Разница была только в том, что клочки облака не надо было ведрами вытаскивать на поверхность, они сами собой поднимались над будущим колодцем и падали на землю. Словно для ободрения работавших сверху, то там, то сям падали случайные дождевые капли, и на вершину дуба тут же был послан один человек с мисками собирать эту небесную влагу. Хотя, конечно, такой малости не могло хватить для обеспечения жизни монастыря.

Около полудня копальщики резко переменили направление. Они опасались, как бы не прокопать облако насквозь. Кроме того, осколки ракушек, доносившееся иногда кваканье лягушек, рыбьи кости, отражения стрекоз и прозрачные круги, которые возникают на воде, когда на ее поверхность опускается утолить жажду какая-нибудь мошка, – все это указывало на то, что водяная жила пролегает справа. Но работа, однако, замедлилась. Дышать в глубине облака становилось все труднее, работникам приходилось то и дело вылезать на поверхность, чтобы вдохнуть воздуха. Дело теперь осложнялось еще и тем, что куски облака не могли уже сами свободно подниматься наверх из бокового хода. Их приходилось по одному вытаскивать в корзинах на поверхность. Вскоре возле окна колодца накопились целые груды выкопанного, и другой группе мирян пришлось оттащить все это в сторону. Взмахнуть, ударить, собрать, вытащить, взмахнуть, ударить, собрать, вытащить… Те, кто смотрит на величественные серые облака снизу, валяясь на спине где-нибудь в поле и развлекаясь предположениями, что предсказывает облако той или иной формы, конечно же, знают о них гораздо меньше, чем какое-нибудь кочевое племя, которое всю свою жизнь проводит, преследуя по пустыням одно-единственное бледное тощее облачко, нищенское имущество, легкое только на вид. И засуха иногда может быть полезна, хотя бы затем, чтобы не забывать о том, как немощен человек.

И если бы от этого предприятия не зависело само существование братьев, если бы это не решало судьбы защитников монастыря, пробивать колодец в облаке было бы интересным занятием, полным маленьких открытий. Здесь можно было обнаружить и засыпанные птичьи тропы, и кто знает когда оказавшуюся в темнице перекличку стаи бакланов, и лучик раннего солнца, попавший в плен так давно, что он весь сжался и превратился в комочек золота, и занесенные ветром семена можжевельника, одно из которых пустило росток, наткнуться то здесь, то там на расселину, заполненную хрустальным утренним воздухом, найти окаменевшие яйца чибиса, в свое время оказавшиеся вне гнезда…

Одна из таких находок чуть было не стоила копальщикам жизни. Пробираясь вперед по мере углубления прокопанного лаза, который постоянно сворачивал то туда, то сюда, в зависимости от залегания влажных слоев, они случайно вскрыли в стене боковой карман, наполненный порывом грозового ветра. Неосторожно выпущенный на волю, он стал носиться по всему коридору, одна из нерастраченных молний ударила прямо в свод, треснули подпорки, стал осыпаться потолок, еще чуть-чуть, и копальщики могли бы оказаться под завалом. Спасла их укрепляющая молитва монахов. И в неизменном ритме они продолжили свою однообразную работу – взмахнуть, ударить, собрать, вытащить, взмахнуть, ударить, собрать, вытащить…

Вдруг под мотыгами оказалось что-то очень легкое, похожее на обычный воздух. Туманная завеса рассеялась, и коридор впереди превратился в зал, довольно широкий и высокий. Копальщики тут же поняли, что оказались в пещере, скрытой, видимо, в самом центре облака. С ее пола наверх тянулись толстые несущие колонны с волнистой поверхностью. С потолка свисали тонкие, похожие на сосульки, копья. Большую часть пещеры занимало озеро, наполненное изумительно прозрачной водой, поверхность которой была до хрустальной ясности разглажена вековой тишиной. На самом дне белели стаи рыб и лунно-перламутровые ракушки. Единственный звук исходил от испарения и стекающих капель воды, благодаря которым образовывались переплетения, гроздья, углубления, выпуклости, все узоры и украшения пещеры. Все остальное, даже эхо, звучало как тишина.

Опасаясь что-либо испортить словами, братья молча обменивались радостными взглядами – такого количества воды хватило бы и на несколько месяцев осады. Однако они тут же прекратили зачерпывать ее ведрами, еще не успев толком начать, потому что увидели на самой поверхности, на верхнем водяном блеске, тянущиеся по всему озеру человеческие следы. Отпечатки босых ног, на которых отчетливо различались пальцы и пятка, были слегка вдавлены в блестящую гладь, словно недавно по ней кто-то прошел. Вскоре монахи обнаружили, что следы образуют настоящую тропинку, которая ведет в глубину пещеры, но не посуху, а по воде, по переходящим друг в друга небольшим озерцам.

Перекрестившись, копальщики двинулись вслед за своим любопытством. Правда, поверхность озер их не держала, так что двигались они по этим удивительным следам то по колено, то по пояс, а то и по шею в воде. Пещера оказалась больше, чем это казалось на первый взгляд. Как ни старались строители колодца быть тихими, они все же взбудоражили воду, она начала капать, струиться, разбрызгиваться, и тысячеголосое эхо наполнило все облако. От этих звуков начали меняться и сами залы пещеры, витые столбы пришли в движение, стены начали то сжиматься, то раздвигаться, с потолка стали падать горошины влаги и сосульки, в маленьких озерцах заплескались звуки большого шума.

Всех охватило чувство раскаяния из-за того, что они без приглашения перешли грань человеческого понимания. И уже начали они подумывать о возвращении, как перед ними возник остров, состоящий из песчаного тумана. Но мало того, на этом небольшом кусочке суши находился старец с седой бородой и седыми волосами, глаза его были закрыты, и он, согнувшись, стоял на коленях, молитвенно сложив руки. Хотя не видны были его шевелящиеся губы, хотя по его волосам не видно было, что он дышит, все вокруг него через равные промежутки времени наполнялось звуком молитвенного призыва:

– Господи, Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй меня.

– Господи, Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй меня.

– Господи, Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй меня.

IV

Снаружи, между облаком и землей

А снаружи, прямо под облаком, среди парящих в воздухе комьев земли, вокруг церкви Святого Спаса, на кобылах, раздувшихся от одуванчиков, уверенно передвигалось десять куманов. Картина эта была страшной. Захватчики пришпоривали живые меха, на которых сидели, а над их головами сверкали выкрики, обнаженные мечи и искаженные ненавистью взгляды. Беженцы и братья укрылись в двух храмах, в кельях, трапезной, странноприимном доме и остальных зданиях. Одного неосторожного послушника, помощника отца Пайсия, куманы застали на сосне, где он занимался пчелиным ульем. Схватив несчастного, враги на месте изрубили его саблями. Голова с глухим стуком покатилась по земле. Безжизненное тело, из которого продолжали струиться кровь и богоугодные мысли, они за ногу привязали к кобыле и, угрожающе выкрикивая, поволокли, словно падаль, вокруг большой церкви:

– Эй, игумен, видишь? Вот теперь смотри через свои окна!

– Погляди-ка, вон какая тыква в траве выросла – кудрявая, с носом, ушами и ртом!

– Что за чудо, игумен?! Нигде ни ростка не видно, а скоро весь церковный двор начнет плодоносить.

Немногие смогли сохранить присутствие духа. В основном все, объятые ужасом, стенали и рыдали. Лишь кузнец Радак вместе с несколькими монахами пытались защищаться, полной грудью выдыхая воздух, чтобы отогнать парящих в воздухе всадников. Но безуспешно. У куманов были легкие щиты из прутьев, обтянутых кожей, которыми они защищались от действия воздушных струй. Жича походила на зрелое яблоко, вокруг которого вьются осы.

Уже слышались удары топориков по двери притвора Спасова дома. Многие комья земли были разбиты копытами кобылиц. Елки наклонились так, что, казалось, вот-вот упадут. Одно копье влетело через окно кельи и пришпилило к стене слово молитвы. На другом конце монастыря, возле окна странноприимного дома, два кумана пытались завладеть молитвами. Третий приблизился к звоннице и принялся злобно колотить молотом в большой колокол. Надтреснутый звон взвился вверх, но потом надломился, как полет птицы с перебитым крылом, и начал падать вниз…

– Обвязывайте веревки вокруг куполов! – приказывал снизу многострашный видинский князь Шишман.

– На кресты! Набросьте петлю на кресты! – добавлял слуга Смилец.

– Затягивай! Тащи вниз! – ликующим голосом распоряжался куманский вождь Алтан.

V

Сотни вытянутых ладоней

Внутри облака шум военных действий слышен не был. Копальщики ходили вокруг старца, чтобы увериться в том, что его можно отнести к числу живых. Возле ног подвижника они нашли скромную пищу – немного ягод, пару грибов, горку сухих диких яблок… И продолжало звучать:

– Господи, Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй меня!

Старец сидел совершенно неподвижно, излучая покой, его ладони, очень давно сложенные друг с другом для молитвы, казалось, срослись. Он ничем не показывал, что пришельцы обеспокоили его, но в душе каждый из них услышал его слова: «Вторглись в мою многовековую молитву! Зачем вы нарушили мое тихожитие? Неужели даже на облаке нельзя скрыться от шума мирской жизни?»

– Брат, прости ты нас, мы тоже монахи, из Жичи, монастыря, над которым застряло твое облако. В беде мы оказались, воды нет совсем, и нам не выдержать тяжелую осаду болгарского и куманского войска… – Один из пришедших начал громко рассказывать о том, что уже было и что грозит в будущем.

Не дожидаясь, когда он закончит, подвижник безмолвно поднялся. Потом направился в глубину пещеры, не показав никакого сочувствия к бедам братьев из Жичи. Он шагал по поверхности хрустальных озер, его босые ноги оставляли едва заметные следы на гладкой блестящей воде. Миряне и монахи были обескуражены: неужели он покинет их без единого слова утешения?! За отшельником последовали и стаи рыб, а по дну вслед за ними поползли моллюски, таща на себе молочно-перламутровые ракушки. Там, где только что сидел старец, остались лишь парящие в воздухе слова:

– Господи, Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй меня!

– Господи, Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй меня!

– Господи, Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй меня!

И тут послышался грохот и скрип, под ногами у них все заколебалось, пещера начала приподниматься с той стороны, куда удалился старец. Нарушилось равновесие, и все облако накренилось. Озера начали переливаться одно в другое, спокойная вода превратилась в водопады, устремилась в одном направлении, бурный поток сбил с ног копальщиков, понес их, как соломинки, через все залы и коридоры. Волны с закручивающимися гребешками вздымались одна за другой, подмывали стенки и основание вместе с застрявшим в них шорохом птичьих крыльев. Наконец-то водный поток нашел выход, и крупный дождь забарабанил по покрытой свинцовыми пластинами крыше большого храма, по каменной крыше маленькой Церкви, по дранке остальных зданий, по комьям земли, по сотням ладоней братьев Жичи, протянутым через окна вознесшегося монастыря…

Дождь наполнял бадейки и ведра до самого конца дня. Иногда с неба падали дикое яблоко, ракушка и даже маленькая рыбешка. Куманы и их кобылицы, раздувшиеся от одуванчиков, сначала намокли под дождем, а потом, отяжелев от воды, плюхнулись с высоты вниз, прямо в грязь на земле, под Спасовым домом. Когда дождь кончился, воздух стал чистым, как будто умытым, без единой пылинки. Копальщиков колодца, изрядно замерзших, монахи нашли среди веток дуба. Дождевая вода вокруг монастыря сливалась в многочисленные ручейки, а высоко в небе потихоньку исчезало облако, в котором нашел себе прибежище неизвестный старец.