Осада церкви Святого Спаса

Петрович Горан

Книга шестая

Власти

 

 

Двадцать шестой день

Во имя Отца и Сына и Святого Духа, соверши крестное знамение, от зла защиту воздвигни

И действительно, на Зеленый четверг все живое сбилось как можно теснее в стиснутом со всех сторон монастыре.

Души в единстве трепетали в обоих храмах, в трапезной, кельях и других парящих в воздухе постройках. Все двери, от широких двустворчатых, что ведут в притвор, до самых узких, едва заметных, на входе в потайное помещение, были накрепко заперты на все щеколды и засовы да еще для верности подперты толстыми буковыми поленьями. Кое-где защитники монастыря придвинули к дверным косякам переносные медные печки, окованные железом дубовые сундуки и тяжелый запах ладана. Дверь странноприимного дома поддерживали спинами несколько деревенских парней крепкого сложения, время от времени сменявших друг друга.

Тьма напирала, дверные кольца с внешней стороны то и дело начинали стучать, оси дверей жалобно скрипели, скрежетали железные клинья и петли, однако пока тьма не смогла прорваться еще нигде. Правда, покосилась западная стена трапезной, а на колокольне мгла окутала колокола стократным слоем, так что сколько бы монахи ни тянули за веревки, звон доносился, как из могилы.

Крыши на хлевах были менее прочными, из дранки, одна из них не выдержала напора и рухнула, превратившись в гору обломков. О горе! Ночь накрыла всех овец и коз. Кто знает, что там происходило дальше? Пробраться туда посмотреть ни у кого не хватило духа. Одно было ясно – ничего хорошего произойти не могло, потому что теперь вместо блеянья и меканья из хлева доносился лишь леденящий сердце волчий вой. Монахи и парни, находившиеся в конюшнях с жеребцами и мулами, в страхе, как бы те не превратились в чудовищных кентавров, сумели подпереть потолки балками и бревнами. Речку с дождевой водой было уже не спасти. Еще вчера она весело журчала, а теперь текла тяжело, словно тащила плуг, прокладывающий глубокую борозду. Видно, вода, замутившаяся от мрака, превратила рыб в левиафанов. Да, если бы Блашко не пропал неведомо куда еще на прошлой неделе, нашлось бы кому преградить путь мраку, поставив плотину из сосен и елок. А питьевой воды у них теперь было ровно столько, сколько успели запасти.

Монах, отвечавший за подвалы, по приказу эконома стерег кладовки, размахивая лучиной, он отгонял любителей поживиться припасами, отпугивал сонь и кротов от мешков с ячменем, просом и овсом, просеивал белую муку от черных мушек. А так как в темное время легко сбиться с пути, а себялюбие – это та самая первая кривая дорожка, которая незаметно для человека приводит его к нечеловеческим поступкам, кладовщик охранял подвал и от тех, кто готов был, украдкой уйдя со службы, прихватить в подвале кусок козьего сыра или горсть маслин.

Всем, у кого был хоть какой-то голос, игумен Григорий наказал непрерывно петь, чтобы ни на миг не умолкали слова молитвы о спасении. Кроме того, тоже по распоряжению игумена, люди, укрывшиеся в монастыре, передавали друг другу, что для избавления Жичи от страшного зла следует словом поддерживать повесть, потому что именно через пустоты и трещины в ней прежде всего могут пробраться немота и мрак.

Итак, пока одни взывали к Господу, другие передавали друг другу слова преподобного, что нужно зажечь все свечи, долить масла во все лампады перед иконами, побольше выкрутить фитили в лампах, хорошо осветить каждое лицо (чтобы глаза смотрели в глаза), освободить от тени каждую складку на настенной живописи, каждую и глубокую, и мелкую нишу в кельях, каждый уголок странноприимного дома, вплоть до мышиных нор.

И постепенно, огонек за огоньком, трепещущее сияние щедро залило и обе церкви, и все остальные постройки монастыря. Его оказалось больше, чем требовалось, поэтому лишний свет мужчины собрали в мешки, завязали их тоненькими язычками пламени и доставили груз в Савину катехумению над притвором, чтобы пролить его в дольнюю ночь в тот день, когда придет черед открывать окно в скудное сегодня. Женщины, чьи руки привыкли вязать и ткать, гребнями вычесывали язычки пламени и сплетали их вместе с серебряными волосками, выдернутыми у стариков. Этой пряжей они затыкали все маленькие отверстия – замочные скважины, щели вдоль косяков и возле ставень, чтобы и здесь не дать протиснуться тьме. Справившись с этим делом и даже не передохнув, они начали выворачивать карманы, потом бросились на кухню снимать со стен висящие на гвоздях котлы, медную посуду и кадушки и перевешивать их дном к стене, вытаскивать из незаполненных бочек затычки, снимать крышки с пустых квашней и ушатов – нельзя было позволить, чтобы хоть где-нибудь притаился мрак.

В скриптории иноки внимательно листали книги, искали места, где темнота могла пробраться в начало и конец главы, а писец Ананий добавлял записи: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа, соверши крестное знамение, от зла защиту воздвигни».

 

Двадцать седьмой день

I

Довольно длинное ругательство, к тому же с концами, завязанными мертвым узлом, чтобы по дороге оно не распустилось

В тот же миг, когда вернувшаяся в Царьград троица положила на стол перед правителем Республики Святого Марка перо, отобранное у несчастного менестреля, Энрико Дандоло почувствовал, что на сердце у него потеплело и в целом значительно полегчало. Антонио Балдела, медикуса из Солерно, который заботился о состоянии здоровья дожа, дож тут же узнал по невыносимому смешанному запаху серы и камфоры, как только тот показался в дверях. Надо сказать, что все его бессмысленные способы лечения ничуть не помогают, думал старец, нетерпеливым движением руки одновременно и отгоняя запах, и давая понять, что отказывается от обычного утреннего осмотра. Вот, например, что умеет этот гордый magister Antonius?! Крутить головой и тяжело вздыхать? По десять раз в день щупать ему пульс?! То и дело менять терапию?! Против замороза – теплые ванны?! От мешков под глазами – белила, чтобы не было видно?! Для мочеиспускания – облегчаться как можно чаще?! Против сильного напора крови и затрудненного дыхания – пиявки?! От сильных ветров и язвы в желудке – травы из недоступных лесных чащоб?! Против общей слабости – маловразумительное бормотание непонятных терминов?! По поводу преклонного возраста – ученые тирады о том, что коль скоро перевалило за девяносто, то все его болезни неизбежны?! Для иссохшего тела, чтобы не сломать руку или ногу и не свернуть шею, – совет поменьше двигаться?! Послушать его, так надо просто улечься в постель и ждать, когда смерть укроет и споет колыбельную! Одни глупости!

– Не могу понять, почему я до сих пор терплю его?! – процедил слепой дож и безошибочно нащупал на столе перо, которое ему только что доставили из Салоник.

– Медикусы?! – вслух недоумевал он, поглаживая перышко, стараясь кончиками пальцев вобрать всю его мягкость и наслаждаясь тем, что по телу разбегаются приятные мурашки. – Умничают, только и знают, что умничают! Важничают, а сами не могут понять, что лучшее средство против любой болезни – это хорошее настроение! Вот как много радости может принести одна-единственная пушинка! Еще восемь перышек, и плащ будет полноценным! – удовлетворенно подытожил старец и перешел к размышлениям о том, кого из двух предводителей крестоносцев поставить номинальным властителем Латинской империи.

– Итак, – рассуждал дож вслух, доставая из кошелька данные ему ранее слова и пытаясь не упустить ни одной детали. – У маркграфа Бонифацио Монферратского решительный характер, он предприимчив, храбрости ему не занимать, пользуется особым авторитетом среди рыцарей. Но это большой вопрос, сможет ли Республика рассчитывать на дополнительные привилегии при этом своенравном ломбардце? Нет, маркграф никак не подходит! В отличие от него граф Балдуин Фландрский покладист, снисходителен, он так спокоен, что иногда даже складывается впечатление, что его вообще нет. Однако именно такие люди, почувствовав власть, в мгновение ока из ягненка превращаются в волка. Исподтишка мстят за любую мелочь, должно быть, потому, что сами же и унижали свое собственное достоинство больше всех. Да, граф Балдуин тоже не лучший выбор! С другой стороны, остальные бароны еще более алчны и властолюбивы. Действительно, кого же объявить императором нового Латинского государства?

Так дож Энрико Дандоло советовался с самим собой, когда ему доложили, что пришел ответ от болгарского царя Калояна. На этот раз его дерзкий ветрище ничего не похитил в Константинополе. Напротив, один из венецианских шпионов принес мешок, который Разбойник опустил на землю возле западных Военных ворот. Послание было ясным. И достаточно красноречивым.

Мешок содержал головы трех посланников, отправленных недавно в Тырново для переговоров об украденных перьях. Отрубив головы послам, Калоян отсек и возможность любого дальнейшего обсуждения этой темы. Энрико Дандоло почувствовал, что его снова охватывает холод. Окровавленных голов он не видел, но зато отлично их слышал. Властелин болгарского царства вместо веревки завязал мешок лоскутком того ветра, который знал все языки. Этот лоскуток представлял собой довольно длинное ругательство на безукоризненном латинском языке. Чтобы фраза по дороге не распустилась, ее концы были завязаны мертвым узлом.

II

Шесть крестоносцев, шесть венецианцев и постукивание шести палок

После того как наконец были утолены и самые низкие страсти, ad honorem Dei et Sanctae Romanae Ecclesiae, а в захваченном городе больше не осталось ничего, что можно было бы ограбить и сжечь, победители приступили к взаимным переговорам. Наученные опытом, крестоносцы решительно отказались вести их на венецианских галерах, качавшихся на волнах залива. Так что совет из шести крестоносцев и шести венецианцев был созван в начале мая 1204 года в бывших покоях василевса в Влахернском дворце.

Среди других важных вопросов вече должно было принять решение и о том, как союзники поделят территорию новой Латинской империи и управление ею, а также насколько кого следует прославить в хрониках Четвертого крестового похода. Между тем, равное число голосов у каждой из переговаривающихся сторон не позволяло ни одной из них добиться перевеса. Препирательства, бурные ссоры, даже оскорбления начинались обычно ранним утром и со все большей горячностью продолжались до поздних вечерних часов. Крестоносцы утверждали, что венецианцы все как один несправедливы (tutti iniqui). Венецианцы же, ссылаясь на мартовскую договоренность, постоянно повторяли, что крестоносцы все подряд лжецы (tutti falsi). И те, и другие использовали любые возможные способы нажима друг на друга, включая и многочисленные обещания, и ужасающие проклятия. Однако приемлемое решение не просматривалось даже в далекой перспективе. Напротив, существовала опасность, что переговоры затянутся до бесконечности, притом без какого-либо шанса привести их к завершению. Все чаще и чаще их участники хватались за мечи и кинжалы, и уже казалось, что в любой момент кровь может окропить разложенные по столам исчерченные карты Константинополя и бывшей Византии и только что написанные страницы истории похода.

Неожиданно все разрешилось одной ночью, причем буквально за несколько мгновений. Дело было так. Несмотря на то что охрана не сообщала о появлении кого бы то ни было, дверь в зал, где проходило заседание, сама собой открылась, потом закрылась, и при этом никто через нее не прошел. Несмотря на то что все продолжали сидеть за столом, от пола ясно поднимался звук чьих-то шагов и постукивание шести палок, которыми обычно пользуются при ходьбе хромые. Свет лампад стал мерцать и словно удаляться. В окна забили крыльями белые совы. В шести из них стекла, звякнув, дали трещину. Шестерых рыцарей охватил доселе неведомый им страх. Каждый из них чувствовал у себя за спиной чье-то тяжелое дыхание. В уши каждого из них заползал уговаривающий шепот:

– Бал-ду-ин. Бал-ду-ин Фландр-ский.

Когда под конец встречи, уже перед первыми петухами, на стол нужно было выложить имя нового императора, все участники переговоров предложили одно и то же. Тот из них, в чьи обязанности входило подсчитывать голоса, обнаружил, что совершенно убедительно, целых восемнадцать раз, повторяется одно имя – Балдуин Фландрский.

III

Восторженные крики на улицах и площадях, двуглавый орленок под куполом церкви Святой Софии

Как это обычно и бывает при короновании, ликование всем досталось тремя давно проверенными способами – кому насильно, кому бесплатно, а нищим вместе с куском хлеба или козьего сыра. Короче говоря, уже с раннего утра 16 мая вся столица была украшена приветственными возгласами:

– Ewiva!

– Да здравствует латинский император!

– Да здравствует наш император Балдуин Фландрский!

Для того чтобы доказать собственное превосходство и оставшемуся в городе местному населению, и себе самим, захватчики устроили великолепную церемонию в самой церкви Святой Софии. Сначала будущий император справлялся со всеми неожиданными почестями довольно неуклюже, он спотыкался о сложные складки и оборки одеяния, приличествующего императорскому достоинству, восхищенно рассматривал жемчуг и драгоценные камни, которыми его украсили. Но по мере того как торжественное действо двигалось вперед, он все больше свыкался со своей новой ролью. Уже под самый конец церемонии коронования Балдуин с блаженным выражением лица высказал пожелание, чтобы она была продолжена У недавно рукоположенного латинского патриарха Фомы Морозини не было выхода. Еще позже одурманенный себялюбием император снова потребовал продолжения. Когда обряд повторился и в третий раз, присутствовавшие начали переступать с ноги на ногу, перешептываться, летописцы отложили перья, требуя, чтобы им была оплачена сверхурочная работа, даже солнце потеряло терпение, лучи его стали падать косо, и оно двинулось к закату… И кто его знает, насколько бы затянулись торжества, не упади на все это великолепие двуглавая тень орленка, которого выпустил из-за пазухи кто-то из греков, не смирившихся с поражением. Птенец с клекотом взлетел высоко под купол и принялся кружить там. Невзирая на святость места, рыцари-вассалы графа Луи де Блуа принялись обстреливать птицу из луков, но она удивительным образом избегала со свистом летевших под купол смертоносных стрел. Двуглавая тень орленка скользила по лицам латинян, заставляя их холодеть. Сделав несколько кругов, он выпорхнул через одно из окон под куполом церкви Святой Софии. Как потом доложили часовые, стоявшие на стенах и башнях, птица исчезла в направлении свободной Никеи.

С самого начала правления императора Балдуина I Фландрского дож Энрико Дандоло вел себя так, как это и соответствовало его природной хитрости. В церкви Святой Софии правитель Республики приказал поставить всех венецианцев по левую сторону от императора, чтобы они были в поле его зрения, так как еще с самого начала похода Балдуин держал свой правый глаз постоянно зажмуренным. Рыцарь-крестоносец дал обет носить под сомкнутыми веками образ своей возлюбленной до самого Иерусалима и обратно. В результате получилось, что новый император смог лишь сбоку бросить взгляд на своих недавних соратников.

Когда позже зашла речь о распределении территории, Энрико Дандоло так ловко манипулировал картами, что Балдуин не замечал, сколько и каких территорий отойдет к Венеции. В результате этого крестоносцы получили не имеющие особой важности земли в Малой Азии, часть Фракии и несколько островов в стороне от главных морских путей.

Республике Святого Марка достались Иония, Крит, Эвбея, Андрос, Наксос, важнейшие гавани на Геллеспонте и Мраморном море, Галлиполь, Радосто, Гераклея, исключительные права на все водные перекрестки да еще три восьмых самого Царьграда. К тому же ловкий дож раскрыл свой кошелек и предъявил крестоносцам их мартовское обещание освободить всех венецианцев от обязанности повиноваться органам управления Латинского государства. Попутно слепой дож наградил себя титулом правителя четверти и еще половины второй четверти Римской империи.

После этого слепой старец полностью предался обдумыванию того, каким образом вернуть себе похищенные государем Болгарии, дерзким Калояном, перья, которые были необходимы для того, чтобы восстановить целостность чудодейственного плаща.

 

Двадцать восьмой день

I

Почему это, что ли ветер, так обязательно через Жичу свищет?

На двадцать восьмой день осады пришел черед открывать окно нынешнего, глядящее вдаль. Опустив в задумчивости голову, игумен Григорий направился наверх, в катехумению. И без того было у него много забот, а тут еще начал путаться у него в рясе какой-то пустой ветер (из породы тех ветров, что проникают повсюду и несут с собой волнение, заставляют человека почувствовать, что покой бесповоротно покидает его, что тут ни делай, хоть втягивай голову в плечи и прячь кисти рук в рукава, хоть поднимай воротник и тщательно стягивай его рукой, чтобы сохранить внутреннее тепло, хоть при любой возможности укрывайся от него где придется).

Была суббота, преподобный отец Григорий, ступенька за ступенькой, поднимался наверх, пытаясь сообразить, откуда с таким упорством свистит эта напасть, не уничтожила ли она снова заветрину, куда еще могла пролезть и под конец, почему это, что ни ветер, так обязательно через Жичу свищет?

Была Водная суббота, и, вступив на порог притвора, старейшина монастыря обмер, увидев, откуда такой сквозняк – одно из окон было настежь открыто, петли сломаны, ставни из тисового дерева сорваны!

Нет, страшнее этого не могло быть ничего. Завет был нарушен. Боготканые времена перепутаны. Короли Драгутин и Милутин навсегда оказались вдалеке от храма. Но хуже всего было то, что вместо нынешнего, вдаль глядящего, было открыто окно будущего времени, то, чья очередь была только завтра, в первое воскресенье после дня святого Георгия, то есть в день святого Иакова. Открытое до срока, будущее еще не дозрело и поэтому развилось лишь на несколько лет вперед.

Молодое солнце богато одаряло первыми зернами тепла, но игумен дрожал от ужаса. Раздвигались заросли камыша, но преподобный, вперив взгляд вдаль, ничего не видел. Из зарослей вылетали заспанные стрекозы, скарабей катил перед собой последний за эту ночь комочек, трудолюбивые птицы усердно заполняли небо, но старейшина чувствовал лишь то, как в нем угасает последняя надежда на спасение от коварного и жестокого врага, засевшего под Жичей.

Отец Григорий и сам не знал, сколько времени провел, устремив в окно отсутствующий взгляд. И, конечно же, он никак не мог повлиять на то, что происходило в будущем. А там, отделенные от него расстоянием в несколько лет, спешили вперед две человеческие фигуры. Один был в черном кафтане из тонкого сукна, рукавов у которого было гораздо больше, чем рук у человека. Он шел, не оглядываясь на осажденный монастырь, помогая себе длинной палкой, такой, что если упереться ею в яркий солнечный луг, то небесный свет уже не сможет осветить на нем каждую мелочь. За ним, след в след, двигался второй, он был горбат, да в придачу еще и согнулся под весом мешка, основательно набитого какой-то тяжестью.

Сколько так времени прошло, определить было трудно. Во всяком случае, когда отец Григорий очнулся, оба путника отдыхали под деревом. Вернее, отдыхал горбун, а Андрия Скадарец вытряхивал содержимое мешка себе под ноги и рылся в нем.

– Пусть Господь простит тебе бегство и святой Николай пошлет добрый путь, но зачем же ты, неблагодарный, вверг нас в бедствие и открыл окно, которое сегодня открывать не полагалось? – пробормотал старейшина Жичи, узнав торговца свинцом, сумаховым деревом, перинами и временем, которого так гостеприимно принял у себя в монастыре накануне Пасхи.

Андрия Скадарец ничем не показал, что слышит игумена. Но даже если он его и слышал, ему нечего было бояться – между ним и Савиной катехуменией лежало надежное расстояние не менее чем в два года. И он продолжал по-прежнему то руками, то рукавами рыться в чем-то, что вытряхнул из мешка.

– Так это же наше… – вскрикнул преподобный, поняв, что торговец ограбил Жичу, потому что содержимым мешка были украденные часы, месяцы, целые времена года и даже годы, другими словами, время, принадлежавшее храму Святого Вознесения, время, без которого эта церковь, где неоднократно короновали властителей всей сербской и поморской земли, надолго останется пустой.

Отец Григорий захлебывался от обилия слов, поэтому ему не удавалось ничего произнести. «Неужели Жичу, построенную богоугодными братьями, постигнет судьба тех монастырей, из которых разбойники навсегда похитили будущие годы? Неужели самая первая архиепископия опустеет и останется стоять одинокой? Неужели и Жича, это священное место, будет заброшено?» Вопросы эти болезненно обжигали его, ведь и самое маленькое неизреченное слово может причинять страдания большие, чем раскаленное железо.

Вдалеке от него, под деревом, горбатый слуга встряхнулся, вздохнул глубоко, так что закашлялся, и сказал:

– Не пора ли, господин? Вдруг из монастыря погоню пошлют? Мне все время кажется, что кто-то смотрит нам прямо в затылок! Даже чудится запах ладана!

Андрия Скадарец осторожно высморкался, сухо чихнул и рассмеялся:

– Дорогой мой, там давно никого нет! Кроме того, нас отделяет оттуда не один-два дня хода, а несколько лет! Это просто пустой ветер разносит последние вздохи Спасова дома! И послушайся меня, дальше пойдем молча, без лишних слов, и в будущем не станем их вспоминать, потому что, говоря о них, мы только оттягиваем окончательный конец их повести!

II

Архиепископ Евстатий Второй, нетронутые язычки пламени под честным престолом

Незадолго до дня святого Георгия 1293 года его преосвященству Евстатию Второму сообщили, что в достохвальном месте, называемом Жича, которое после нашествия болгарского и куманского войска в давно прошедшие времена долго стояло в запустении, некие случайно оказавшиеся там паломники в конце концов смогли собрать немного времени. Впервые со времен архиепископа Иакова, при котором и был опустошен Спасов дом, и до сегодняшнего дня можно сложить вместе и монастырское утро, и день, и вечер. Вообще-то, еще тогда трудами Иакова удалось собрать немного часов настоящего, чтобы достойно похоронить погибших и перенести в Печ мощи Евстатия Первого.

Взяв с собой свиту из странствующих дьяконов, мастеров строительного дела, резчиков мрамора, изографов и писцов, Евстатий Второй тут же оставил все дела и тронулся в путь, чтобы точно в назначенный день, в Водную субботу, прибыть в разоренную церковь Святого Вознесения.

Уже издалека, стоило миновать укрепленный город Маглич, виделся обвалившийся свод. Правда, благодаря птицам он то здесь, то там уходил вверх, но был значительно ниже по сравнению с высотой других небоносных храмов вдоль и поперек земли Рашки.

Вблизи самая первая резиденция архиепископии превратилась в множество обломков стен и мертвых фрагментов живописи, груды сталактитовых блоков, кирпичей, кусков мрамора и штукатурки. Почти нигде нельзя было распознать следов стоп двоих ктиторов, боголюбивых братьев Савы и Стефана. В ободранном и закопченном мраком пурпурном одеянии, без ранее покрывавших купол свинцовых пластин, несчастная Жича в тишине и одиночестве стояла дни, зимы, весны и целые украденные годы. От маленькой церковки Святых Феодора Тирона и Феодора Стратилата не осталось и следа, одна только скрутившаяся и прогнившая веревка. Слезы в глазах архиепископа Евстатия Второго не позволили ему рассмотреть остальных примет уничтожения.

Вот так, онемев от скорби, не говоря ни слова, преосвященник и его свита долго бродили по разрушенному храму Святого Спаса, приподнимали камни, собирали придавленные живописанные руки святителей, вытирали испачканные тьмой лица апостолов, сдували известковую пыль с живописанных глаз мучеников. На месте кухни с пекарней обнаружили печать для хлеба, выпекавшегося здесь по правилу святого Пахомия, в наполовину разрушенной башне подняли с земли звон всех трех колоколов, а под честным престолом увидели чудом сохранившиеся язычки пламени десятка свечей. И хотя многие слова из описи имущества склевали совы, а часть перечисленных запасов изгрызли острые зубы сонь, в портике сохранилась большая часть переписанной копии, перечислявшей все, чем владел монастырь.

А потом Евстатий Второй и дьяконы увидели и осколки того, что некогда было видно из окон Жичи. Разбросанные там и сям, втоптанные в землю, треснувшие, без одной или даже двух боковых сторон, влажные и заплесневевшие в тени, выцветшие на солнцепеке, заросшие травой или засыпанные прошлогодней листвой, желудями, шишками и семенами растений, они поначалу были почти незаметны. И все же, кусочек за кусочком их удалось постепенно сложить в прерывистый, ломаный рассказ. Некоторые из них, что помельче, показывали незначительные, но все равно важные картины – рост дубов в монастырском дворе, монахов, занятых сбором и высушиванием целебных растений, бьющего в клепало трапезного, из второго кусочка ясно слышалось слаженное церковное пение, а из третьего, когда архиепископ своими руками вырвал росший в нем бурьян, вылетела пчела, которая находилась там долгие годы… Большие осколки видов из окон Жичи показывали Царьград, его улицы и площади, а еще другой город, каналы которого извивались, как щупальца огромной медузы, а следующий осколок представлял какое-то населенное место, где люди растрачивали свою жизнь под металлическими ветками, в их постоянной тени…

Однако, если посмотреть на эти куски с другой стороны, снаружи, то все они показывали бывшую Савину катехумению. Таким был и тот, где бывший игумен, преподобный Григорий мучился невысказанными вопросами, увидев, что торговец Андрия Скадарец ограбил Жичу. (Возможно, и не стоило бы смотреть в этот обломок в обратном направлении, однако в нем был виден триклятый Скадарец с его горбатым слугой, молча уходящий все дальше и дальше…)

Близился заход солнца, и места для более длинной повести не оставалось. Архиепископ Ев-статий Второй перекрестился и приказал сопровождавшей его свите:

– Откройте гробницы возле фундамента и в полу церкви. Уцелевшие виды из окон положите в тайники. Чтобы они друг друга не оскорбляли, каждый осколок окадите и как следует укутайте ладаном. Может быть, в один прекрасный день народ захочет хотя бы ради правды узнать прошлое, настоящее или будущее.

III

И

И как только тайники с видами из окон были закрыты, ничего больше нельзя было заметить.

 

Двадцать девятый день

I

Показывает ли его чаще телевизор или треснувшее зеркало, теперь без старомодных отличительных черт

Торговец временем отнюдь не перестал преследовать Дивну и Богдана. Напротив, он появлялся все чаще, то в телевизоре, то в треснувшем зеркале попеременно, причем все труднее было точно понять, какой из этих предметов показывает его чаще.

– Хотя все газеты и журналы, начиная с самых первых страниц, заполнены его фотографиями, – добавлял кум, добрый господин Исидор, собираясь выйти из дома.

Внешний вид торговца отчасти изменился (у него не было больше горбатого слуги, воронова пера, заметной при ходьбе хромоты, исчезли многочисленные лишние рукава и пятнистая тыква на шее, и некоторые другие старомодные и сказочные отличительные черты), теперь он всегда появлялся по-разному одетым, всегда под другим именем, почти всегда другой национальности, вероисповедания и профессии и каждый раз в связи с какими-то новыми обстоятельствами.

– А вы заметили, что он исключительно недоверчив? Обычный человек, как правило, чему-то верит или не верит! У этого нет такой искренней человеческой черты! Он всегда и только недоверчив! – подытожил господин Исидор, тщательно завязывая галстук-бабочку.

Однако, несмотря ни на что, его выдавал взгляд. Дивна и Богдан безошибочно узнавали эти набрякшие веки, эти холодные глаза, которые кажутся пустыми, но на самом деле так и зыркают по сторонам в надежде на какую-нибудь добычу. Изо дня в день они встречали его торгующим жизнями, попеременными периодами войны и мира, маленькими человеческими повестями, вечно меняющимися твердыми убеждениями, чужим трудом и чужими мучениями, в зависимости от того, в какой из своих многочисленных ролей он представал перед ними в очередной раз. Иногда высший офицерский чин, иногда дипломат в составе группы посредников, иностранный или отечественный корреспондент, политик, выполняющий особую миссию, солидный бизнесмен, а иногда даже и представитель международной гуманитарной организации, он с одинаковой ловкостью руководил каждым из своих предприятий, занимавшихся исключительно торговлей временем.

– А как же свинец, сумаховое дерево и перины? Похоже, это не приносит заметного дохода! – добавлял старый кум Исидор, надевая полотняный пиджак.

Таким образом, чем дольше Дивна и Богдан за ним следили, хотя при этом казалось, что следит за ними он, тем точнее они могли предсказать развитие событий. Сначала их удивляла его дерзость и то, что большинство своих действий он предпринимает, совершенно не маскируясь. Потом стало ясно, что он безошибочно выбирает себе в помощники близоруких жадных людей или целые ослепленные народы и пользуется ими. Там, где недостаточно часто воевали, он быстро находил самовлюбленных соучастников и за содействие предлагал награду в виде какой-нибудь якобы важной исторической роли. Вскоре после этого он силой навязывал мир и вел переговоры таким образом, чтобы враждующим сторонам осталось прошлое, а ему самому и его приближенным на долгое время доставалось все будущее. В другой раз он отдавал «сияющее» будущее за в два раза большее «ни на что не годное» прошлое, чтобы уже при следующей возможности поменять значения ровно наоборот, а разницу записать непосредственно на свой счет. Настоящим он занимался как репортер или организатор гуманитарной акции, раздирая его на клочки и перепродавая в розницу, причем каждое мгновение нарядно упаковывал и преподносил как сенсационную новость или как жизненно важную помощь.

– Мне кажется, мы слишком много о нем говорим. Я не собираюсь тратить остаток своего утра на то, чтобы способствовать приумножению такой реальности! – заявил Исидор, поправляя перед зеркалом волосы.

И хотя ежедневно торговец временем участвовал в сотне всевозможных дел, казалось, с особым вниманием он следит именно за Дивной и Богданом. То ли потому, что Богдан похитил у него повесть о Дивне (бывает, что в крошечной на вид повести кроется богатство, которого хватит на несколько столетий), то ли потому, что он не желал допустить, чтобы хоть кто-то ему воспротивился (а потом повсюду разнесется, что, оказывается, все-таки можно избежать головокружительного водоворота), то ли потому, что чувствовал, что они видят его насквозь (а это могло бы помешать во многих перспективных сделках, да и вообще зачем кому-то знать о нем правду) – во всяком случае, он, похоже, постоянно подстерегал их, словно из тысяч и тысяч других выбрал как раз их судьбы.

– Ну, пожалуй, достаточно! Пойду посмотрю, есть ли где птица для моей души! – Господин Исидор поставил точку на всяком упоминании о торговце в будущем и надел соломенную шляпу.

II

Рядом с искривленными окнами мы и сами искривляемся

Чтобы держаться как можно дальше от назойливого преследователя и всего того, что он затевает, Дивна теперь переживала свою беременность исключительно во сне. Для надежности, на тот случай, если вдруг все откроется, она тщательно нанесла себе на живот спиралеобразную надпись, извивавшуюся от пупка, состоявшую из древних молитвенных словес и сделанную чернилами из шишек и черники. Слова, сколь они ни хрупки, все же могут выстроить один из немногих лабиринтов, в которых зло по-прежнему ориентируется с трудом и в котором оно может, пусть даже ненадолго, заблудиться.

Когда под сердцем Дивны зародилась новая жизнь, к ней в сон пришли три приемных отца Богдана защищать ее от ночных кошмаров. Старательный изограф Димитрий, резчик мрамора Петар и дьяк Макарий принесли с собой не только все свои знания, но и белый камень, лежавший в основании здания из сна Богдана. Тот дворец, который они возводили там все предыдущие годы и у которого каждый следующий этаж был шире предыдущего, пустил ростки в свод снящегося, поэтому маленький белый фундамент был ему больше не нужен. Приемные отцы намеревались с самых первых дней воспитывать новорожденного в соответствии со своими знаниями и умениями, а белый камень использовать так же – построить и ему удивительный дом, расширяющийся кверху. Белого коня они оставили в старом сне, чтобы он искрами подков (из неиссякаемого лунного света с битинийских полей) разгонял стаи тьмиц и охранял от мрака дом для Богдана или каких-нибудь путников, которые захотят найти в нем приют.

Немного растерянный, как это обычно и бывает у мужчин в период ожидания потомства, будущий отец усердно занимался явью. Боясь, как бы не получилось, что в сгущающейся тьме не останется ни одного места, откуда можно увидеть рассвет, Богдан с раннего утра выправлял в доме окна. Потом, оберегая Дивну от тяжестей, брал на себя повседневность во всех ее многочисленных проявлениях. А на предвечерние часы, на время отдыха, раздобывал повести, которые сопротивлялись уже сложившейся смене исторических событий.

Однако с каждым днем любое из этих дел стало требовать все больших усилий. Искривленных окон было уже столько, что он один не мог справиться с их выравниванием.

– Мы напишем на тебя жалобу! – грозились соседи. – Нарушаешь порядок, из-за тебя нельзя по-человечески отдохнуть!

– Разве вы не видите, разве теперь не стало для вас очевидно, как плохо вставлены окна?! – оправдывался Богдан.

– А что можем сделать мы, простые люди?! – удивлялись одни.

– Не наше дело соваться во все это! – отвергали его вмешательство другие.

– Смотри! Вон там ты уже испортил фасад! – третьи указывали на трещины и отвалившуюся штукатурку.

– Рядом с искривленными окнами мы и сами становимся кривыми, – убеждал их Богдан.

– Не беспокойся! Выдумывай для себя, что хочешь, а нас оставь в покое! – Обычно разговор кончался тем, что все единодушно поворачивались к нему спиной.

Тяжесть повседневности увеличивалась. Люди тащили на себе все более тяжелый груз, перемещая его туда-сюда, туда-сюда, но в основном по кругу. Просто невероятно, сколько может взвалить на свои плечи человек. Сначала он, конечно, падает духом, когда видит, что нет больше вольготной жизни. Но потом оказывается, что он в состоянии нести бремя любых, еще вчера немыслимых потерь, даже таких, как потеря собственной души. Видимо, если один раз сломить некую особую силу, присущую человеку, то потом он позволяет кому угодно навьючивать на себя любые тяжести до скончания века.

На противоположном от тяжести исчезновения конце находилась непереносимая легкость приумножения иллюзий. Уже давно Богдан отказался искать ответ на вопрос: кто способствовал всему этому в самой большой степени? Впрочем, неужели сейчас это еще было важно? Нужно было попытаться хотя бы сохранить нить повести с Дивной и с самим собой.

А нить? Эта нить повести становилась все тоньше. Возникала угроза, что она может совсем прерваться. И молчаливость, и болтливость многих как раз свидетельствовали о том, насколько это реально. То и дело какое-нибудь слово, распятое между своим полным и пустым значением, разрывалось на части. (Когда лопается слово, в воздухе раздается звук лопнувшей струны, и если ею кого-то задевает, то он даже не понимает, что это было, только на лбу, щеке или сердце появляется кроваво-синяя печать.) Как бы то ни было, но повести распарывались по швам и рвались, жизнь все меньше и меньше состояла из повествования, а все больше и больше походила на горку сухих, бесплодных коконов, которые намотал водоворот исторических событий.

III

Перья

И коль скоро Богдан ничего другого делать не мог, он решил заняться составлением повести. Для каждого слова есть свое перо, он хорошо помнил этот урок из детства. Только написанное своим пером слово имеет всю полноту значения. Богдан перебирал воспоминания: «небо» пишут легким касанием летного пера взрослого ястреба, «трава» – пером с брюшка скворца, «море» – пером альбатроса…

Чомга

Камышовка

Клювач

Свиристель

Ласточка обыкновенная

Тетерев

Малая белая цапля

Грач

Выпь

Клест

Пустельга

Баклан

Большой крохаль

Горлица

Колпица

Галка альпийская

Коноплянка

Лебедь горбатый

Знание мира птиц приносило большую пользу. А и сами птицы, казалось, хорошо знали Богдана, оставляли ему свои перья на подоконнике, на скамейках парка, на площадях и перекрестках, на растениях вдоль берега реки, на нижних краях неба, повсюду, стоило руку протянуть… Дело в том, что перо пойманной или убитой птицы не стоит ничего, оно не имеет никаких особых свойств, иногда даже обладает обратным действием. Нужно, чтобы определенное перо птица отдала добровольно. И кроме того, конечно же, необходимо, чтобы в бестолковой круговерти всякой всячины тот, кому это перо предназначено, сумел его узнать.

Лебедь желтоклювый

Кряква

Дрозд ржавокрылый

Утка-нырок

Чирок-свистунок

Трясогузка белая

Куропатка серая

Лысуха черная

Веретенник

Птица-щеголь

Дрофа

Курица домашняя

Ходульник

Уже спустя несколько недель у Богдана в распоряжении было несколько сотен разных перьев. Однако дальше сбор пошел гораздо медленнее – кто-то подсовывал ему перышки, достойные украсить шляпки модниц, в то время как нужные ему, настоящие, прятались в самых невероятных местах, за некоторыми перьями-пушинками приходилось с риском для жизни высовываться из окна, залезать на высокие деревья, забираться по колено в болота, целыми днями пропадать в лесу, а чтобы заполучить перо жар-птицы, пришлось пройти по смертельно опасной узкой тропе между сном и явью. Кроме того, неожиданно разбушевавшийся ветер уничтожил результаты его многонедельных трудов. Десять тысяч видов птиц и, соответственно, столько же слов было совершенно недостижимым количеством. Но разве смысл существования с самого Сотворения не кроется как раз в самых недоступных областях?

Горихвостка

Попугай

Сойка

Болотная курочка

Зуек

Ржанка

Зарянка

Птица-фаэтон

Черноголовая чайка

Луговая тиркушка

Желтая трясогузка

Славка-завирушка

Щегол

Золотая иволга

 

Тридцатый день

I

Савина катехумения наполнилась злыми вестями, до полудня спалили треть оставшихся лучин

Стоило игумену Григорию открыть окна, как началась борьба света и тьмы. Огонь, который развели внизу осаждавшие, произвел такой огромный мрак, что старейшина монастыря засомневался, наступил ли рассвет в этот день вообще где-нибудь. Первый мрак, тот самый, который вылез несколько дней назад, сейчас сгустился до твердости камня. Так бывает, а преподобному случалось видеть это раньше через окно, смотрящее вдаль, когда над какой-нибудь горой развязывается узел дольнего света. Бушуют пламенные реки, ад изрыгает свое огнедышащее смрадное содержимое, а потом раскаленная грязь успокаивается, начинает образовываться корка, а затем все отвердевает и превращается в черные скалы, где еще долго не может прорасти и тончайшая травинка жизни.

А внизу осаждавшие взобрались на уже отвердевшие таким же образом массивы тьмы, и теперь весь лагерь болгар и куманов оказался саженей на двадцать ближе к парящему над землей монастырю. Шишман сам обходил все горящие заячьим пометом костры, наклонялся над ними, чтобы лично, своей смолистой тенью подпитать пламя. С земли поднималось бесчисленное множество крутящихся вихрей, заглатывавших все, что попадалось им на пути. Те из них, что были слабее, сорвали с дубов зеленую листву, обломали тонкие ветки у сосен, разрушили пчелиные ульи, раскрошили большую часть комьев земли, похитили с веревки одежду и мокрого места не оставили от случайно залетевших птиц. Более сильные смогли с корнем вырвать парящие в высоте деревья, повалить ельник, окончательно превратить речку с дождевой водой в мутную борозду, покрыть копотью пурпурные стены и свинцовую крышу Спасова дома, подрыть основание трапезной, унести часть окружавшей верхний двор стены с несколькими кельями, утопить в ничто смотровые и слуховые окошки странноприимного дома…

Появившееся из-за холма ярко-красное солнце немного рассеяло поднимавшийся снизу сумрак. Через только что открытое окно монахи бросали в темноту горящие лампадные фитили. Кузнец Радак вытряхнул вниз искры, давно припасенные в мехах. Они прожгли два-три тьмистых облака и, обессилев, угасли. В окне была видна только ночь, а в ночи – безнадежно заблудившийся пчелиный рой.

– Сюда, Цвета, Тихосава и ты, Малена! – кричал кто-то из тьмы.

– Летите, летите, Грозда, Радана и Любуша! – ходил по кругу медовник и восковник Жичи.

– Скорей сюда, милые мои, не пропасть бы вам в гиблом месте! Собирайтесь все на южном клиросе в церкви Святого Вознесения! Летите сюда, Дружана, Лейка, Миляна, Косара… – подзывал отец Паисий по имени каждую пчелу.

Кто-то неосторожно нагнулся и попал лицом во мрак. Когда его, схватив за ноги, кое-как вытащили, оказалось, что он совершенно обезображен – ни одной человеческой черты на лице не осталось. Тщетно травник Иоаникий прикладывал к нему листья подорожника из своих запасов. Пострадавший громко стонал от сильной боли.

На другом конце верхнего монастырского двора, не выдержав, рухнула дверь, ведущая в кладовые, придавив насмерть хранителя подвалов, прожорливые сони и черные мушки дождались своего часа, набросились на монастырские запасы и растащили все, вплоть до последнего зернышка и крошки.

У женщин все руки были в ожогах от того, что они пряли язычки пламени свечей. На ладонях старой Градины образовались язвы, превратившиеся в незаживающие раны.

Посыпались и другие беды, каждая следующая хуже предыдущей, отдельные судьбы сливались в общий хоровод несчастий. Савина катехумения до самого потолка наполнилась злыми вестями:

– У некоторых началось помрачение рассудка!

– Отче, храму не хватает света!

– Тени умножаются, их стало вдвое больше, чем нас, защитников монастыря!

– Эконом просил передать, день едва перевалил за полдень, а мы уже сожгли треть оставшихся лучин!

– Пение становится все более жидким!

– Повесть почти пересохла!

– Преподобный, преподобный, Жича наша угасает!

II

Сожгли и вторую треть лучин, есть ли душа у того, кто взял на себя чужие жизни

С трудом прокладывая себе дорогу среди всего этого, в катехумению вошли два стратора, молодых монаха, которые в монастыре смотрели за мулами. Игумен уже было решил, что сейчас они сообщат ему о гибели всех еще остававшихся живыми животных, и еще больше сгорбился, чтобы принять на свои плечи и этот груз. Но страторы пришли просить разрешения отправиться к ближайшим склонам Столовых гор, где, за пределами круга тьмы, в это время наверняка в изобилии уродились солнечные лучи.

– Мы выведем отсюда детей, а обратно в Жичу доставим несколько переметных сумок, набитых светом! Тропа по комкам земли, может быть, еще не совсем развалилась. И она доведет нас до вершины холма, где мы в прошлом году собирали полуденный зной, – бодро закончили монахи.

– Вижу, дети мои, отвага у вас есть, но моя сила недостаточна, – отвечал отец Григорий. – Боюсь, что и воздушные дорога могут быть несовершенны. Принять на себя еще и груз чужих жизней? Да к тому же детских! Кто на такое решится, у того просто души нет!

Но монахи были упорны:

– Отпусти нас, преподобный, благослови, даже если ничего не выйдет, то хоть будет о чем рассказывать!

Игумен Григорий распорядился тогда, чтобы эконом раздал и другую треть оставшихся лучин. Страторы перекрестились на иконы Христа и Богоматери и вышли из храма. Отовсюду, размахивая светящими лучинами и осторожно, шаг за шагом, нащупывая комья земли, потянулись матери с младенцами на руках. Игумен трепетал возле окна, видя, как несколько раз чуть не погибли те, кто делает хотя бы шаг в сторону. В конце концов все счастливо добрались до конюшни, откуда уже вывели десяток мулов под переметными сумками, к каждому из которых подцепили крытую тележку и посадили туда детей. Каждая мать нашептывала своему ребенку молитву, чтобы она сопровождала его в пути и осталась с ним навсегда как память о матери. Потом небольшой караван в вышине двинулся в путь по направлению к Столовым горам, где на склонах, за пределами мрака, солнце, конечно же, широко разбросало свои лучи. Недолгое время еще были видны очертания повозок и мулов, до монастыря доносились покрикивания страторов и их тихая песня, которой они подбадривали себя, плач детей, неуверенный стук копыт, но вскоре все поглотила глухая тьма. Остались лишь приглушенные рыдания матерей.

Один Господь знает, сколько прошло времени. И то, что для человека, беззаботно углубившегося в книгу, всего лишь миг, тому, кто попал в беду, кажется целой вечностью.

Как бы то ни было, совершенно неожиданно, причем снизу, разнеслась весть о монахах с детьми, выбравшихся из монастыря. Дело в том, что видинский князь Шишман послал несколько болгар и куманов за пределы мрака охотиться на птиц, чтобы раздобыть летные перья, которые потребовал сарацин Ариф. Он рассчитал, сколько чего ему надо, чтобы сделать механическую птицу, и часть войска разбрелась по окрестным лугам и полянам. Добыча была богатой, многие птицы были сбиты влет, много птенцов выпало из сшибленных гнезд, каждый воин тащил по целому мешку, набитому разными перьями, и тут кто-то заметил на открытом месте двух монахов, которые старательно собирали зрелый свет дня. Наверху, точно над верхушкой одного стоящего дуба, мирно паслось несколько мулов с переметными сумками, наполовину набитыми свежим солнечным светом, к тому же они были запряжены в тележки, из которых, как птенцы из гнезда, высовывались детские головки.

– Мы, князь, тут же погнались за ними, – рассказывал один из свидетелей.

– Но монахи оказались очень быстрыми, забрались на дуб и вместе со своей скотиной, гаденышами и светом исчезли в вышине, – добавил второй.

– Мы стреляли в них, сколько могли! Без толку! – закончил третий.

Многострашный видинский князь взревел:

– Если эти двое привезут в монастырь хоть немного своего груза, вам конец! Разбудить цикаваца! Пусть он их догонит! Чего ради я вынашивал его под мышкой сорок дней, чего ради я таскаю его за собой с начала похода?! Разбудить цикаваца! Пусть весь свод перевернет, если нужно, пусть разверзнутся все девять небес, но без тележек пусть не возвращается!

III

Кошелек с пятью серебряниками, третья треть лучин и церковь Святого Феодора

Кельи ксенодохии, которую еще называют больницей, были полны, так что никто и не заметил, как казначей Данило встал с постели, прикрыл лицо тенью и крадучись вышел вон. Стараясь держаться в темноте, пользуясь тем, что почти ничего было не видно, поддерживая свою перебитую руку и закусив нижнюю губу, чтобы бред, сросшийся с разумом, не выдал его, Данило прокрался к тому месту, где хранилась великая тайна. Перед ризничим Каллисфеном, который постоянно охранял священные сосуды и реликвии, он опустил глаза и, изменив голос, проговорил:

– Старейшина монастыря зовет тебя, поспеши! Иди скорее, игумен уже ждет перед трапезной! Пока ты не вернешься, велел остаться здесь мне! Только смотри, не наступи в пустоту, перед входом в церковь парни переложили комья земли с правой стороны воздуха на левую!

Не подозревая, что обмануть может и свой, отец Каллисфен торопливо вышел. Казначей немного подождал, а убедившись, что ризничий больше никогда не вернется, начал той самой рукой рыться среди находившихся в ризнице предметов, небрежно отбрасывая в сторону киот с частичкой креста Христова, часть ризы и пояса Богородицы, киот с частицей головы святого Иоанна Крестителя, мощи апостолов, пророков и мучеников… Наконец, вытряхнув несколько ящиков с потирами, дискосами, звездами и ложками, Данило нашел то, что искал. Это был кошелек с пожертвованием, подаренный торговцем из Скадара. Кошелек с пятью серебряниками, в котором их всегда было тридцать, сколько бы монет в него ни добавляли или ни вынимали. Сунув его глубоко за пазуху, казначей сгорбился, закусил губу и тихо прокрался наружу, стараясь держаться особо затененных мест.

По пути он встретил только отца Паисия. Среди густоты подождал, пока тот пройдет. Слепой ко всему остальному, медовник и восковник бродил по монастырю, печально призывая своих пчел:

– Где ты, Озрица?!

– Марджиица!

– Откликнись, Самойка!

– На клирос летите, Ковилька и Горьяна!

– Прячьтесь, труженицы вы мои, Десача, Буйка, Ивка!

Должно быть, грех предательства больше всего искажает черты лица человека – даже эконом не узнал Данилу. А когда он заметил, что нигде нет оставшейся третьей трети лучин, было уже поздно. В тот момент чья-то сгорбленная фигура быстро приближалась к церкви Святых Феодора Тирона и Феодора Стратилата. Однонефный храм, сложенный из рядов кирпича, чередующихся с рядами камня, был наполнен пением, но людей в нем не было, чтобы своей легкостью он мог подтягивать вверх громаду Спасова дома. Через южное и северное окошки все еще высовывались весла, которые перед своим исчезновением сделал из еловых деревьев Блашко, Божий человек, ищущий райские пути.

Данило развязал веревку. Она закрутилась и выскользнула куда-то наружу. Казначей схватился за весла. Сделал взмах. Удивительно, здоровую руку пронзила боль, достигшая самой совести, а в перебитой, казалось, стало даже больше сил. Еловые весла оттолкнули застоявшийся мрак. Церковка сдвинулась с места. Данило взмахнул веслами еще раз. Алтарная часть приподнялась. Из-за смещения центра тяжести через открытую с противоположной стороны дверь выскользнули все слова молитвы. Весла работали все энергичней. Против воли Всевышнего, подгоняемый греховным человеческим желанием, храм Святых Феодоров отделился от Жичи и поплыл путем измены.

С небес доносилось жалобное пение властей. Все, что осталось, опустилось еще на десяток саженей вниз, втягиваясь в глубокие воронки ночи.