Различия

Петрович Горан

ПОСЛЕДНИЙ КИНОСЕАНС

 

 

В начале мая

 

В начале мая, а дело было лет двадцать тому назад, год не называю умышленно, я отправился в кинотеатр «Сутьеска». Показывали фильм, названия которого я вспомнить не могу. Более того, возможно не без причины, не удается мне и вспомнить, был ли тот фильм художественным или документальным.

Зато я прекрасно помню, что зал кинотеатра уже тогда находился в плачевном состоянии. Собственно говоря, упадок начался с послевоенной национализации гостиницы «Югославия» (кинотеатр входил в гостиничный комплекс), и хотя его несколько раз перестраивали, ремонт толком так и не сделали. Думаю, в таком жалком виде он просуществовал до конца восьмидесятых, потом некоторое время простоял под замком и по своему первоначальному назначению больше не использовался.

В городе остался только один кинотеатр, «Ибар», тот, что рядом с гостиницей «Турист». Но эта история не про «Ибар», хотя и тут есть о чем рассказать.

 

Даже в раю люди повсюду прилепляли бы жвачку

 

Интересно, что не помню я и того, какой это был сеанс из обычных трех во второй половине дня. С другой стороны, хорошо помню, что в упомянутый день в начале мая зрителей было немного, человек тридцать. Прежде чем погасить свет и звонком дать киномеханику знак, что можно начать демонстрацию фильма, старик билетер Симонович еще раз разочарованно оглядел жидковато заполненные ряды и, привыкший, что никто его не слушает, все-таки для очистки совести продекламировал часть инструкции «О мерах и действиях в случае чрезвычайных ситуаций»: «Зрители покидают данное помещение спокойно, без паники, следуя указаниям ответственного лица и руководствуясь светящимися надписями...» В общем, произнес нечто дежурное, ведь он давно потерял надежду, что здесь может произойти что-нибудь значительное. Тем не менее это «нечто» он провозгласил с серьезностью библейского пророка, видимо, еще и для того, чтобы на практике применить знания, полученные на курсах гражданской обороны, раз уж у него нет возможности, как в кино, лично спасать людские души из адова огня.

Понятно, что ничего такого здесь случиться не может, репертуар все хуже, зрителей все меньше, — Симоновичу не было никакого смысла продолжать дальше. Он уже годами испытывал глубочайшую печаль. Где те золотые времена, когда на него, стоящего у двустворчатых дверей кинотеатра «Сутьеска», смотрели с трепетом, прямо как на святого Петра, сторожащего врата рая? Где те дни, когда от него зависело, кто торжественно вступит в зал, а кто не сможет и одним глазком заглянуть в него, даже во сне? Теперь, чувствуя, что его положение пошатнулось, он с каждым днем все равнодушнее надрывает билеты, а эта грубая публика воображает, что за свою мелочь приобретает право чуть ли не на все... Его никто больше не уважает даже как билетера, садятся где попало... Да, таковы люди... Можно не сомневаться, даже и в раю, только пусти их туда, только дай им волю, вырежут перочинными ножиками на всем деревянном свои имена, важные для них даты и изречения. И в раю они, так же как здесь, будут везде прилеплять свои жвачки и плеваться шелухой от семечек, которые на каждом углу продают на стаканы, насыпая в бумажные фунтики.

Всего этого старик Симонович мог вслух и не произносить. Это было и так видно по удрученному выражению его лица, когда он безвольными движениями задергивал на двери зала занавеску из тяжелого темно-синего плюша. Теперь она стала гораздо тяжелее, чем в те «золотые времена», когда ее купили в лучшем городском магазине тканей, в «Лувре», потому что с тех пор пыль из нее никогда толком не выбивали.

 

Привыкание

 

Нет, даже руководствуясь самыми лучшими намерениями, невозможно продолжить вот так, сразу. Слишком резкий переход. Должно пройти некоторое время, хотя бы несколько мгновений, чтобы глаза привыкли к полумраку. Поэтому нужно как-то, чем-нибудь отвлечь человека. И только после этого можно приступать к разбору человеческих судеб, одной за другой, здесь и там, строчка за строчкой.

 

Голосующая рука

 

Как всегда, в первом ряду восседал товарищ Абрамович, которого спустя много лет назовут человеком-матрешкой, когда-то видный партийный деятель, давно потерявший все свои должности, и не потому, что с высокомерием относился к подчиненным, и даже не потому, что выказывал низкопоклонство перед начальством, а потому, что на каком-то решающем, весьма важном заседании «сбился с пути», то есть не сумел правильно выбрать фракцию, фракцию, которая победит. Тогда, а именно несколько лет назад, он во время перерыва слишком увлекся обедом в ближайшем ресторане (великолепные отбивные по-охотничьи и салат из свежих овощей), из-за чего упустил момент, когда изменилось соотношение сил противостоящих сторон. Таким образом, вернувшись в конференц-зал, он допустил просчет и проголосовал за обреченную на неудачу оппозицию.

И хотя с тех пор его никто никогда не приглашал ни на какие заседания, старая привычка усаживаться слева в первом ряду сохранялась и проявлялась у товарища Аврамовича всегда, когда он посещал и смертельно скучные литературные вечера, и концерты, и творческие встречи, и кинопросмотры. Несмотря на то что в последнем случае с такого расстояния, всего три метра, было совсем ничего не видно. Но товарищу Абрамовичу это нисколько не мешало. В кинотеатре «Сутьеска» он, как некогда и на серьезнейших партийных сборищах, в основном подремывал с блаженным выражением лица. Время от времени, примерно раз в пятнадцать минут, и тоже по привычке, смело поднимая правую руку, словно голосуя за что-то важное.

Совершенно неосознанно товарищ Аврамович «тянул руку» и в других жизненных ситуациях: прогуливаясь по городу или по парку, торгуясь на рынке, читая газеты, сидя перед телевизором, попивая кофе на террасе кафаны и даже нежась в супружеской постели. Доктор Миле Маркович по прозвищу Граф, терапевт, блестящий диагност, не мог на него надивиться, он говорил, что медицине неизвестно самопроизвольное сокращение сразу стольких групп мышц.

— Ну-ка давайте еще раз... Поднимите... Опустите... Поднимите... Достаточно... Очень хорошо, реагируете адекватно... Послушайте, хватит, больше не надо, можете одеваться... Вы даже не представляете, сколько разных мышц и сухожилий нужно привести в действие, чтобы произвести это движение: плечевые, плечелучевые и кистевые мышцы... дельтовидная мышца, двуглавая и трехглавая мышцы плеча, длинный лучевой разгибатель кисти, длинная мышца, отводящая большой палец, короткий разгибатель большого пальца, тыльная межкостная мышца, сухожилие разгибателя мизинца... Не буду перечислять дальше! Господин Абрамович, скажу вам только одно: когда вы это делаете, я имею в виду, когда голосуете, вам приходится мобилизовать более шестидесяти мышц. Не говоря уже об остальных органах... — Тут доктор Миле Граф постучал себя но виску.

— Прошу прощения, товарищ, а не господин, — язвительно заметил Абрамович.

— Не волнуйтесь... — продолжал доктор Миле Граф. — Во-первых, от этого не умирают. Во-вторых, вам обязательно нужно показаться неврологу. В-третьих, я дам вам направление и к ортопеду... Хотя уверен, мои коллеги скажут вам то же самое: это непроизвольное движение инициируется непосредственно вашим позвоночником. Скажите, товарищ Аврамович, а не было ли у вас не так давно какого-нибудь ущемления или травмы?

— Насколько я помню, нет, — невольно солгал Аврамович.

И так и не послушался совета терапевта Миле Марковича Графа, не стал показываться специалистам. Раз ничего страшного нет. От такой болезни — «голосования» — не умирают. Так что с ним самим, а это самое главное, ничего не случится.

 

Персональное разрешение на вход

 

В тот день, как обычно, во втором ряду расположился известный городской пьянчуга, некий Бодо, с полноценным сухим пайком туриста, состоявшим минимум из двух бутылок пива, половины буханки хлеба и нескольких кусков салями «Альпийская». У него была привычка, сидя в зрительном зале, как следует подкрепиться, залить еду соответствующим количеством алкоголя, затем громко рыгнуть, потом зевнуть, а после этого ритуала надеть дешевые солнечные очки и тут же заснуть сном праведника. Не обращая ни малейшего внимания на то, что происходит на экране.

За билет он никогда не платил, старик Симонович позволял ему проходить просто так, это было своеобразное персональное разрешение на вход, которое Бодо считал своей пожизненной и неотъемлемой привилегией. (Правда вечно мрачный билетер Симонович поступал так прежде всего ради укрепления собственного положения. Это был один из способов на глазах у всех вернуть пошатнувшуюся уверенность в своем могуществе, доказать, что на самом деле от него зависит больше, чем это принято считать в последнее, новое время.)

У Бодо, закоренелого алкоголика, которого социальные службы не раз направляли на принудительное лечение, по всему городу было несколько «баз», а в кармане — план с точным обозначением расположения «имеющихся на данный момент средств корректировки действительности». Выглядел план приблизительно так (особо подчеркиваю слово «приблизительно», чтобы кто-нибудь не вообразил, что указанные «средства» все еще находятся на своих местах, и не трепал бы себе нервы, безуспешно пытаясь их отыскать):

• три кружочка — три бутылки розового из Трстеника, в городском парке, под плитой памятника погибшим партизанам, доступны в любое время за исключением моментов возложения венков в дни государственных праздников;

• один квадратик — бутылка настоянной на полыни «стомаклии» в бачке мужского туалета, на втором этаже поликлиники, где находились кабинеты психотерапевтов и психиатров (сестры в регистратуре не верили собственным глазам: направляясь к вызвавшему его специалисту, Бодо двигался «по вектору», а возвращался «по амплитуде»);

• трапеция — фляжка «влаховца» в пыльной живой изгороди из букса возле здания МВД, из-за которой Бодо, когда его сажали на несколько суток за пьянство, всегда добровольно вызывался ухаживать за растениями, хотя иногда его арестовывали и просто за «самоинициативную» стрижку кустов;

• прямоугольник — некоторое количество холодной ракии в бутылке, опущенной в окно измерительного колодца городской водокачки, недалеко от водной станции с байдарками, там, где лестница выходит к реке, причем эта ракия была мягкой и не такой крепкой, как обычно, так сказать, «спортивный вариант»;

• бесчисленные треугольники — спрятанные по всему городу стограммовые «мерзавчики»...

Оставалось только, ориентируясь по карте, беззаботно передвигаться от одной точки к другой.

 

Клубок шерсти всегда наготове

 

Сразу за Бодо, в третьем ряду, в центре, съежился некто Вейка, бездомный, в любое время года облаченный в широченный плащ-болонью. Всякий раз, когда народные дружинники останавливали его для проверки документов и высокомерно интересовались местом жительства, он отвечал: «Как это где? А глаза у тебя есть? Не видишь разве, я живу в плаще! Номер XXXL. Вместительный, пять удобных карманов, высокий воротник, не промокает».

Между прочим, этот Вейка был легким как перышко. В нем, похоже, и пятидесяти килограммов не было. И то, если взвешивать на оптовых весах, которые чаще показывают в пользу перекупщиков. Он покидал улицу, стоило дрогнуть хоть одному листику на окружающих площадь старых липах. Дело в том, что он панически боялся, как бы его не унесло ветром — туда ли, сюда ли, куда-нибудь далеко, откуда он не сумеет вернуться. Должно быть, поэтому в карманах его «болоньи» всегда лежали пригоршни мелочи. И поэтому же он никогда не брал милостыню бумажными деньгами, только монетами, ценя в них не номинальную стоимость, а вес. Кроме мелочи, его карманы постоянно хранили несколько клубочков красной шерсти. Нитка одного из них обязательно была продернута через петлю на отвороте плаща и завязана узелком. Рыболовную леску и другие пластиковые разновидности веревок он презирал, а кроме того, был уверен, что красная шерсть — отличное средство против сглаза.

Прислушиваясь к каждому шороху, шарахаясь от любого чиха или глубокого вздоха, Вейка все время старался где-нибудь укрыться. Показывая на небо, он всем доверительно повторял: «Хотите верьте, хотите нет, но кто-то, может, американцы, а может, русские, там, наверху, поднял засов и открыл дверь, а может, окно, а может, заслонку дымохода, откуда я знаю, что именно... Вы разве не чувствуете, что прямо из космоса ужасно дует? Вот так дует, дует, проветривается, а в один прекрасный день этот космический сквозняк всех нас и сдует, унесет, как сухую солому».

 

Господь Бог

 

Вот таким был Вейка, а четвертый ряд, словно по неписаному закону, принадлежал ромам. Или, как их тогда называли, цыганам.

В тот раз их было всего двое — Гаги и Драган. Чтобы хоть как-то различать их, следовало знать, что настоящее имя Гаги было Драган, а у Драгана имелось прозвище — Гаги. Первый Гаги, тот, что немного постарше, был неграмотный, так что второй Гаги всегда читал ему то, что написано мелкими буквами в титрах, ну да, там, внизу...

Но учитывая, что и младший из них не особенно ладил с азбукой, а написанные внизу диалоги сменялись быстрее, чем ему удавалось их прочитать (кстати, иногда их было почти не разобрать, поскольку густо набитые буквы со временем выцветали), он пускался в довольно вольную импровизацию, добавляя от себя то, что не было сказано. Через четверть часа Драган увлекался настолько, что трактовал реплики исключительно по собственному усмотрению. Постепенно все больше и больше воодушевляясь. Просто удивительно, как может преобразиться одна и та же история в зависимости от надежности посредника. Единственное, чего не любил Драган, так это смотреть с Гаги отечественные фильмы. Тут у него не было простора для творчества, для размаха. Тут каждый говорил ровно то, что произносил.

Нужно заметить, что старший Гаги относился к Драгану почти как к Господу Богу. Даже тогда, когда было очевидно, что Драган сочиняет.

— Не пропускай! Что он говорит? Что он сейчас сказал? — тыкал Гаги локтем в бок своего товарища, если тот замолкал в те моменты, когда актеры на экране выразительно, драматически молчали.

— А что я должен говорить? Выдумывать?! — наигранно сердито ставил его на место Драган. — Да никто из них и рта не раскрыл! Небось и сам слышишь? Вон тот, главный, кивнул тебе, поздоровался, лично и персонально!

 

Не суй нос в действие фильма!

 

— Послушайте! Ну как вам не стыдно обманывать человека? — слышался из пятого ряда голос чрезвычайно серьезного господина Джорджевича.

На случай, если сейчас отыщется кто-нибудь, кого интересуют детали: Джурдже Джорджевич, преподаватель гимназии, предмет — тогдашняя югославская литература и сербохорватский язык. Досрочно отправлен на пенсию. Однажды, проверяя одну очень плохую письменную работу, темой которой был какой-то государственный праздник, а автором старшеклассник — активист коммунистической молодежной организации, Джорджевич, несмотря на то что ему «советовали» другое, прокомментировал и оценил это сочинение, заканчивавшееся патетическим возгласом: «Пусть вечно живет товарищ Тито!», так: «Конечно, пусть живет вечно! А какие варианты? Очень плохо (1)!»

— Вы меня слышите? Я спрашиваю, как вам не стыдно обманывать человека? — повторил господин Джорджевич, который принадлежал к той породе людей, которая зовется занудами.

Драган, возможно из-за того, что совесть его была нечиста, промолчал. Он, видно, все-таки отдавал себе отчет в том, что перестарался. И не хотел ввязываться в полемику. Однако Гаги обернулся и как отрезал:

— Ты, дядя, не суй нос в действие фильма! Или завидуешь, что тот, главный, только со мной поздоровался?

Но это заставило упрямого господина Джорджевича придвинуться ближе, пригнуться и попытаться внести ясность в происходящее. Говорил он размеренно, внятно, так что его слова разобрал бы и глухой:

— Молодой человек, вероятно, вы не знаете, но ваш друг вас беспардонно обманывает. Я слушал, слушал и все думал, когда же это наконец прекратится. Разумеется, его желание помочь вам похвально, поскольку вы неграмотный... Однако он грубо извращает художественное произведение, каковым является кинофильм. И если вы не возражаете, я мог бы доносить до вас то, что на самом деле говорят актеры...

Но все без толку. Гаги совершенно не устраивало то, что читал господин Джорджевич. Очень скоро он снова обернулся и заявил:

— Да иди ты вместе со своим художественным произведением! Ни хрена не понимаешь, гундишь и гундишь! Да Драган читает, как сам эфиопский император Хайле Селассие!

После чего господин Джорджевич вернулся на свое старое место в пятом ряду, не удержавшись, однако, от реплики:

— Отнюдь, отнюдь, это еще далеко не все, мы еще разберемся, кто кому и что сказал!

 

Тридцатилетние приготовления

 

Естественно, эти слова услышал Эракович из седьмого ряда.

— Вот именно. Искусство сегодня не в цене... — громко поддержал он господина Джорджевича, которому, впрочем, такая поддержка была ни к чему, поскольку он на дух не переносил Эраковича.

Эракович был представителем творческой интеллигенции. Точнее, он им еще не был, но в течение последних тридцати лет ежедневно и весьма серьезно к тому готовился. Где бы он ни находился и куда бы ни шел, всегда рядом с ним присутствовала его супруга, госпожа Эракович. Она же была и единственным в этом мире человеком, верившим в то, что у Эраковича все получится. Главным образом потому, что именно от него она узнавала все гениальные истины о вышеупомянутом мире. Любые премудрости он изрекал лаконично, в двух-трех фразах, что было нетрудно, ибо черпал он их из словарей, справочников, энциклопедий, которые потом щедро цитировал. Но госпожа Эракович знать этого не могла. А если бы и знала, все равно доверяла бы Эраковичу. Она любила и верила. Должно быть, эти чувства связаны друг с другом. Бывало, она случайно открывала один из толстенных томов, раздраженно тыкала пальцем в написанное и возмущалась: «Боже! Ты только посмотри, и как им не стыдно?! Они же у тебя это списали. Ты так беспечен. Нужно следить, кому и что говоришь!»

Разумеется, первые ряды кинозала были не самым подходящим местом для этой супружеской пары, но они садились поближе к экрану, чтобы Эракович мог следить за игрой актеров но всех деталях. В последнее время он довольно серьезно увлекся идеей «в ближайшей перспективе» попробовать свои силы в кинематографе. Госпожа Эракович и тут ему верила. И с готовностью поддерживала. Однажды, когда ее супруг малодушно возопил: «Бедная моя голова, она сейчас лопнет! Как они умудряются запоминать столько текста? Нет, я никогда не смогу стать актером, может, лучше обратиться к изобразительному искусству...» — госпожа Эракович тут же его успокоила: «Да какая разница. Мне совершенно все равно».

 

Голоса двух ангелов

 

У других, однако, не было столь крепкой веры в его будущее. В частности, у сопливых городских хулиганов Ж. и 3. На какие бы места ни садились Эраковичи, эта парочка старалась устроиться у них за спиной. В кинотеатре — в восьмом ряду. Называли их все только так, сокращенно: Жэ и Зэ. Никогда полным именем. Обоим было не больше двенадцати лет. Они любили сидеть за Эраковичами, чтобы было над кем поиздеваться. Эраковичи делали вид, что вообще их не замечают, хотя Ж. и 3. изрядно действовали им на нервы. Вот, например, Эракович был на редкость низкого роста, но во время сеанса Ж. и 3. по нескольку раз очень почтительно просили его сесть в кресле как-нибудь пониже, потому что им якобы ничего не видно.

Между прочим, одна из таких не очень остроумных шуток привела к весьма серьезным последствиям. Ж. и 3. имели обыкновение окликать Эраковича по фамилии, быстро и вполголоса, а когда тот оборачивался, малолетние хулиганы равнодушно поглядывали по сторонам. Эракович вообразил, что слышит голоса двух ангелов. Более того, он вообразил, что какая-то особая небесная сила постоянно призывает его к осуществлению величественных художественных замыслов.

Вообще-то, Эракович был убежденным атеистом. Но в данном случае он решил, что не надо так педантично следовать своим принципам. «В конце концов, я же не собираюсь впадать в фанатизм, я углублюсь в религию ровно настолько, насколько мне захочется... Надо же попытаться узнать, чего ждут от меня эти небесные силы», — рассуждал он наедине с собой. Точнее, он не рассуждал, а вслух высказывал свои надежды. Он считал, что если сверху к нему «обращаются» с таким упорством, то однажды все, наверное, сбудется.

 

Куда тянется и как выглядит татуировка

 

И наконец, в девятом ряду, последнем в ближайшей к экрану части партера, сидел Ибрахим, хозяин кондитерской. Он был настоящий мастер своего дела, славился отличными, самыми крупными в городе шампитами. И еще тем, что упорно сохранял верность «нашей кириллице». На той улице, где находилось его заведение, уже полно было вывесок на латинице — в основном мало кому понятные английские слова. Но владелец кондитерской «Тысяча и одно пирожное» не желал следовать моде и менять название.

Ибрахим ходил в кино «всей семьей». Рядом с ним сидела Ясмина, дочь, всегда с платком на голове. Она была очень красива. Рядом с Ясминой — ее мать. Сразу было ясно, от кого девушка унаследовала правильные черты лица. Имени Ясмининой матери не знал никто. На правой руке у нее была изысканная татуировка, арабеска, покрывавшая всю кисть и уходившая под одежду, с длинными рукавами в любое время года.

Ходили слухи, что Ибрахим хотел убить какого-то мужчину, который однажды видел всю татуировку на руке его жены. Но тот, опять же по слухам, сбежал в Америку. Правда, кое-кто утверждал, что хозяин кондитерской откладывает деньги на дорогу за океан, чтобы найти того единственного, не считая его самого, человека, который знал, куда тянется и как выглядит эта татуировка.

 

Пустота

 

Десятого ряда за девятым не было, то есть их разделяло пустое пространство. Точнее, между ними находился проход шириной метра в два, служивший для того, чтобы зрителям было удобнее входить и выходить. Такое же пустое пространство необходимо и в этом рассказе об одном киносеансе и о фильме, названия которого я не могу вспомнить и даже не могу сказать, был ли он художественным или документальным, хотя точно знаю, что было это в начале мая, и кинотеатре «Сутьеска», больше чем два десятка лет тому назад, год я умышленно не называю. Благодаря этому проходу, этой пустоте, у всех, кто садился в десятом ряду, оставалось гораздо больше места для ног. Некогда существовало неписаное правило: так называемый ряд «с удобными местами для дам и господ» резервировался исключительно для первых лиц города. (И не из-за одного лишь удобства, но и для того, чтобы дамы могли выставить на всеобщее обозрение свои наряды, ведь посещение кинотеатра в те времена считалось выходом в свет.) Позже, в тех случаях, когда демонстрировались фильмы о народно-освободительной войне, здесь сидели ответственные работники, высшие офицерские чины и директора школ. Так оно и было, когда билетер Симонович еще не был таким мрачным и когда именно он определял, где кому надлежит сидеть в соответствии с «райской иерархией».

 

Ззззззззз...

 

Ничто, однако, не вечно. Особенно здесь. Неписаный закон с конца семидесятых начал понемногу утрачивать силу. Десятый ряд все чаще занимали местные криминальные элементы, с которыми никто не хотел связываться. Они нагло разваливались в креслах, вытягивали ноги поперек прохода, раскидывали руки на спинки соседних мест, словно недвусмысленно давая понять, что этот ряд для привилегированных лиц принадлежит только им. Тех же, кто их намеков не понимал, они лаконично отшивали: «Занято!»

А бывало и похуже. Если появлялся Крле, бандит из самых опасных, можно было ожидать, что кому-то из зрителей придется остаться без места. Дело в том, что Крле выбирал себе жертву, следовал за ней по всему залу и про каждое место заявлял, что оно занято. Билетер Симонович, тогда уже довольно мрачный, делал вид, что его здесь нет, что он ничего не видит и не слышит. А если несчастный все же дерзал потянуться к откидному сиденью, Крле ледяным тоном произносил: «Мать моя, еще раз — и я тебе кровь пущу, электрорубанком руку отчекрыжу».

В конце концов несчастный, доведенный до умоисступления, умоляюще спрашивал:

— Хорошо... хорошо... Но где же я могу сесть?!

Тогда Крле, всем своим видом изображая готовность помочь, внимательно, даже озабоченно оглядывал полупустой зал «Сутьески», а мотом беспомощно пожимал плечами и выносил приговор:

— Какая жалость. Ни одного свободного места. Похоже, тебе придется постоять!

Представление заканчивалось тем, что жертва была вынуждена выбирать, то ли покинуть кинотеатр (что молодчики ему чаще всего не разрешали), то ли торчать у стены в течение всего сеанса, переминаясь с ноги на ногу.

Крле даже прозвище получил: Рубанок. Хотя в техническом отношении это было не совсем верно, потому что сам он имел в виду инструмент для распилки древесины, а именно циркулярную пилу. Но для несчастного, которому грозило кровопускание и потеря руки, принципиального значения это не имело. После сеанса его еще долго бил озноб. И ему часто потом приходилось терпеть грубые шутки. Так, при встрече на улице с юнцами из числа приспешников Крле, ему случалось слышать громкое, протяжное завывание: «Зззззззззз...», которое сопровождалось медленным движением рук, словно толкающих кого-то по направлению к беспощадному лезвию.

 

Ave, Caesar, morituri te salutant

[5]

 

Чтобы избежать неприятностей с Рубанком и его дружками, осторожные зрители избегали даже одиннадцатого ряда. Сидеть там хватало духу только у юристов. Потому что если публика из десятого и не имела дел с законом, она все равно понимала, что адвокаты рано или поздно могут ей понадобиться. Одним из лучших, который всегда работал на «обвиняемых», был Лазарь Л. Момировац, огромный и крепкий, как обломок скалы, он-то как раз и садился всегда в одиннадцатом. Он брался за самые тяжелые случаи, потенциальные смертные приговоры, убийства, изнасилования. Никогда не занимался мелочовкой вроде мошенничества на производстве, подделки талонов на горячее питание, истерических разводов или тянущихся десятилетиями тяжб между братьями за клочок земли. Он был неизменно серьезен, даже мрачен, возможно потому, что знал, до чего может дойти, докатиться человек. Страшным был его взгляд, когда он смотрел на людей, он словно читал их мысли, словно мог предугадать, кто на какое преступление способен. Он любил повторять, что каждый человек приговорен условно — от рождения до смерти.

Единственное, над чем он от души смеялся, были киножурналы. Больше всего Лазарь Л. Момировац любил сюжеты о торжественных встречах и проводах президента. «Ave, Caesar, morituri te salutant!» — громко произносил он эту или какую-нибудь другую фразу на латыни, причем таким тоном, что и те, кто не понимал ее значения, были уверены, что это какая-то издевка.

Мне известно, кто на этом нагрел руки. Хозяин книжной лавки. Он понятия не имел, кому сбывать «классику». Так вот, представитель местных органов госбезопасности скупил у него по безналичному расчету все экземпляры «Латинских цитат» Альбина Вилхара (прекрасное издание в твердом переплете, выпущенное одним из самых солидных издательств, «Матица Српска», серия «Занимательно и полезно»). В книге имелась ленточка, чтобы закладывать нужное место, а это облегчало сбор компромата, помогая фиксировать, что именно этот «недобитый» выкрикивает во время демонстрации киножурналов. И тем не менее не находилось такого стража порядка, у которого хватило бы храбрости задержать его и доставить в отделение. Даже они побаивались его, Лазаря Л. Момироваца.

Да, и еще кое-что. В отличие от товарища Абрамовича, который в соответствии со своими левыми убеждениями сидел только с левого края в первом ряду, «недобитый» всегда вызывающе усаживался на крайнее правое место в одиннадцатом.

И еще одно замечание. Лазарь Л. Момировац был единственным, кто с уважением относился к старому билетеру Симоновичу. И утверждал, что мы понятия не имеем, что за человек находится среди нас и что сам он ни за что не согласился бы оказаться на его месте. «Да и вам не дай бог! Такого терпения, как у господина Симоновича, ни у кого нет! Вот я бы всех вас, да и себя самого, просто выставил отсюда вон!»

 

Еще получше меня, чем я

 

С обычным опозданием минут на десять, всегда с трудом выпутываясь из тяжелой портьеры на входной двери, в двенадцатый ряд пробиралась учительница музыки с необычной фамилией Невайда и еще более необычным именем Элодия. Появлялась она, как уже говорилось, с опозданием минут на десять и исчезала до окончания фильма, тоже минут за десять, снова путаясь в плюшевой занавеске. Никто не мог понять, почему она так себя вела. Возможно, была излишне стеснительна. Ее приход и уход сопровождались тихим шорохом, какой слышится, когда из куста на краю поля выпархивает куропатка. Замужем она не была. Старательно обучала детей хоровому пению. Хотя у самой была «зажатая диафрагма» и, как следствие, «вечно сдавленное страхом горло». Она читала любовные романы, слушала классику с пластинок советской фирмы «Мелодия» и ходила в кино. Вечно опаздывая. Одна. Такой была эта Элодия Невайда. Кроме того, она была очень красивой и очень худой. И напоминала роскошно и многообещающе начатое, но по стечению обстоятельств так никогда и не законченное музыкальное произведение. Скрипичный ключ, обозначение темпа и тональности, после чего в партитуре — не более двадцати нот.

Вообще, казалось, двенадцатый ряд предназначался для тех, кто был близок к миру музыки. Здесь сидел и толстяк Негомир, несостоявшийся рок-музыкант, по воле случая ударник на свадьбах и похоронах, который вечно таскал с собой толстую тетрадь, а точнее, ежедневник окружного комитета Социалистического союза трудового народа Югославии (на всякий случай, вдруг что-то неожиданное придет в голову), чтобы фиксировать на бумаге «новые ритмы». Но поскольку у него не было соответствующего музыкального образования, эти заметки носили описательный характер: «Трукуту-трукуту... ксс-ксс... тутула-тутула... псс-псс!» Уже одного этого было бы достаточно, однако Негомир прославился фразой, вылетевшей у него, когда он слушал, как играет легендарный Кена, ударник группы «Смак»: «Ого, этот барабанит еще получше меня, чем я!» Худощавая Элодия и здоровяк Негомир иногда заводили во время сеанса, правда очень тихо, разговор о музыке из кинофильмов. Ворковали о чем-то вроде: «А вот Эннио Морриконе...» И хотя Негомир упрашивал Невайду остаться до конца, чтобы закончить обмен мнениями, она минут за десять до заключительных титров все-таки вставала и уходила. Сопровождаемая шорохом, какой слышится, когда куропатка испуганно прячется в кустах на краю поляны.

 

Капелька темно-красного сургуча

 

Эх, несчастливый тринадцатый ряд! Сюда без страха садился только Отто. Считалось, что Отто настолько невезучий, что несчастливый тринадцатый ряд уже ничего не сможет ему испортить. Жил он только благодаря тому, что его не прогоняли из главпочтамта. Он слонялся возле окошечек. За других, не столь терпеливых, стоял в очередях, чтобы оплатить счет, передать какое-нибудь заявление или ответ на запрос. Упаковывал посылки и бандероли «за сколько не жалко». И хотя одевался довольно неаккуратно и брился раз в три-четыре дня, паковал все с особым, художественным вкусом.

Да, это была не просто упаковка. Во-первых, подходящая коробка, обычно от обуви или посуды, во-вторых, ровно столько, сколько нужно, синей бумаги, потом шпагат, а главное — руки, которые все это укладывают, отмеряют, завязывают... Сколько денег ни дай за выкуп новорожденного, ни в одном родильном доме так аккуратно не перевяжут пуповину, ни одна нянечка так внимательно не запеленает младенца... А под конец — вроде родинки, единственной особой приметы, — капелька темно-красного сургуча... И комментарий самого Отто: «Чакум-пакум. Такую посылку и Отто был бы рад получить!»

Но увы, ничего подобного никогда не случалось. У Отто не было родственников. Всю жизнь он вместо других стоял в очередях, всю жизнь упаковывал и отсылал посылки чужим людям. Поговаривали, что он такой невезучий еще и потому, что, мягко говоря, не отличался особой сообразительностью. Правда, он протестовал против такой оценки, путая при этом звуки и выговаривая «дж» вместо «д» и «ч» вместо «с»: «Все джумают, Отто тупой, а Отто просто чмеется, чмеется...»

С другой стороны, считалось, что у него легкая рука, которая приносит удачу. Тот, за кого Отто отправлял конверт с купонами какой-нибудь игры или акции, как правило, получал награду, но сам Отто оставался ни с чем; он отсылал сотни купонов, этикеток, решенных кроссвордов и пивных пробок, но ни разу не выиграл даже утешительного приза вроде транзистора с одним наушником, белой спортивной майки, прищепок для белья или хотя бы набора подставок для пивных кружек.

Отто не боялся тринадцатого ряда, зато боялся всего остального. Он смотрел каждый фильм ровно столько раз, сколько его показывали, не пропуская даже дневных сеансов, при этом всякий раз закрывал ладонями глаза, когда приближалась какая-нибудь «страшная» сцена.

 

Должен признаться, тогда я их фамилий не знал

 

Четырнадцатый ряд. Учащиеся средней школы. Примерно одного роста, но разного возраста.

Петрониевич. Ресавац. Станимирович.

Каждый сам по себе. Каждый особняком. Учатся в разных учебных заведениях. Сельскохозяйственный техникум. Станкостроительный техникум. Гимназия. Они даже не были знакомы.

Должен признаться, тогда их фамилий я не знал. И даже не мог предположить, что сидят они слева направо по алфавиту, то есть в том же порядке, в котором двадцать лет спустя будут перечислены в одном из списков погибших. Точно так же не знал я тогда, что каждый из них отправился в тот день в кино, не выучив одного и того же урока по истории, хотя преподаватели всех учебных заведений города предупреждали, что с завтрашнего дня начнутся опросы и выставление годовых отметок.

— Да я и так все знаю! — наверняка заявил родителям Петрониевич и шмыгнул за дверь.

— Не волнуйтесь, вечером выучу! — вероятно, торжественно пообещал своим Ресавац.

— Зубрить историю?! Я же до среды все забуду! Она начнет спрашивать в понедельник, по алфавиту. А знаете, какая она тормознутая? Мы ведь не зря зовем ее Доисторической. Никаких шансов, что за понедельник она доберется хотя бы до буквы «е», а тем более до меня! — скорее всего, убедил домашних Станимирович.

Вот так. Один за другим. Все трое, каждый по-своему, сбежали в кинотеатр «Сутьеска», чтобы посмотреть фильм, не важно, какой именно, и не сидеть над скучным заданием по истории, не предполагая, что спустя двадцать лет история подстережет их и соберет вместе еще раз.

 

Подожди меня здесь

 

А в пятнадцатом ряду совершенно спокойно устроилась Тршутка. В начале девяностых она уехала за границу, сменив имя и фамилию, поэтому я привожу здесь только оставшееся от нее прозвище. Тршутка всегда держалась как парень. Но это не значит, что у нее не было ухажеров. Опять же, если ей хотелось, она не стеснялась пойти в кино одна. Она была непредсказуема. Я бы не удивился, узнав, что и в тот раз она оставила своего спутника за дверью со словами: «Хочу посмотреть этот фильм. И не хочу, чтобы ты мне мешал, лапал меня и сопел в ухо. Подожди-ка меня здесь, а потом мы с тобой пообнимаемся, в темноте, на берегу Ибара...» И он остался терпеливо ждать. Два часа томительного бездействия, ухмылки прохожих и прочие неудобства — полная ерунда по сравнению даже с пятью сладостными минутами в обществе Тршутки. Жизнь иногда требует и больших жертв.

Да, Тршутка была непредсказуема и наслаждалась, соединяя несоединимое. Особенно в одежде. Например, могла стянуть у собственной бабушки (с которой жила, без родителей) прекрасно сохранившуюся шляпку (тончайший фетр «нулевка», бордовая лента из натурального шелка, все довоенного белградского качества, салон «Парижский филиал») и ее перчатки для дневных выходов (длинные, бархатные, оливкового цвета, украшенные узором из стежков) и добавить к ним единственное бабушкино ожерелье (изготовленное в ювелирной мастерской М. Т. Стефановича, серебро, позолота и кроваво-красные гематиты). Все остальное на ней было местного производства фабрики «Беко», иными словами, конфекцион из отечественной джинсовки. И несмотря на такое дикое сочетание, Тршутка во всем этом выглядела совершенно естественно.

Как-то раз Крле Рубанок, решив поиздеваться над Тршуткой, по своему обыкновению не давал ей сесть, а потом пригрозил:

— Мать моя, клянусь, еще одна попытка — и я притащу сюда свой инструмент и отчекрыжу тебе обе руки!

На что Тршутка стащила с правой руки свою, точнее бабушкину, перчатку для дневных выходов, плюнула на ладонь и ледяным тоном произнесла:

— Правда?! Ну тогда я тебе сейчас врежу!

Крле Рубанок покраснел, оскалился, потом посерьезнел и примирительно буркнул:

— Да ты чего? Ты чего, ненормальная? Мать моя, я же просто пошутил! Где этот старикан-билетер, этот Симонович? Пусть выведет из зала эту малолетнюю хулиганку!

 

Человеческая потребность

 

Итак, Тршутка сидела в пятнадцатом, а шестнадцатого и семнадцатого приличные люди избегали. Из-за восемнадцатого. Там всегда располагались несколько целующихся парочек. Чиричева и Ускокович, воспитанник военно-морского училища, откомандированный в наш город на курсы автоводителей. Фазан и Христина. Цаца Капитанка и Джиджан.

Ах да, я чуть не забыл про Чеканяца. Он был намного старше тех, из восемнадцатого, и всегда приходил один, без пары. В восемнадцатом он садился потому, что ему нравилось подсматривать и подслушивать, как целуются те, кто помоложе. Он делал вид, что ему постоянно что-то мешает, вертелся туда-сюда, ерзал, почесывался, поправлял пробор, наклонялся якобы завязать шнурки, и все только для того, чтобы поглазеть, чем занимаются влюбленные.

Вообще, этот Чеканяц обожал совать нос в чужие дела. Еще когда он был ребенком, не было такой кастрюли, с которой он не снял бы крышку, такого письма или счета за электричество, которые он не вытащил бы из соседского почтового ящика палочкой от эскимо и не прочитал бы от начала до конца, такого бумажника, в который он не запустил бы глаза, стоя в очереди в кассу или к окошечку банка; что же касается газет, то даже если у него имелись свои, читал он исключительно чужие, заглядывая людям через плечо.

Чеканяца поначалу отгоняли, но так как он в силу своей «человеческой потребности» проявлял упорство, к его присутствию постепенно привыкли. Правда, как-то раз с ним «провели работу» в отделении милиции, куда его доставили по обвинению в подглядывании. Он, однако, утверждал, что не отрываясь смотрел исключительно на экран. Тем не менее ему не удалось пересказать дежурному содержание фильма, даже приблизительно, после чего тот, разозленный, изрядно поколотил его. После такого неприятного опыта Чеканяц каждый фильм смотрел по нескольку раз. И в первый внимательнейшим образом следил за действием, на самом деле не отрываясь, на всякий случай, кто его знает, не придется ли пересказывать, ну а уж потом подглядывал за кем и когда хотел.

В тот раз — за Чиричевой и Ускоковичем, воспитанником военно-морского училища; Фазаном и Христиной; Цацей Капитанкой и Джиджаном.

А теперь о них же, в той же последовательности, только подробнее.

 

Якорь, уютно устроившийся в гнезде из веточек лавра и оливы

 

Чиричева была из хорошей семьи, из медиков. И с рождения любила белый цвет. Чем белей, тем лучше. Что-то вроде семейной традиции. И вот, под действием этой традиции, ослепленная белизной, влюбилась в этого самого Ускоковича. Военно-морской флот присылал своих будущих офицеров к нам в город на курсы автовождения. Разумеется, Ускокович был затянут в безукоризненно белую форму. Сидел он так, словно аршин проглотил. С левой рукой на колене (как положено по уставу), не снимая перчатки, тоже белой, которой придерживал белую же фуражку с вышитым якорем, уютно устроившимся в гнезде из веточек лавра и оливы. Его правая рука обычно бросала якорь где-то глубоко под расстегнутыми пуговками белоснежной шелковой блузки Чиричевой. Она вздыхала, все ее тело было напряжено, натянуто как струна, она странно выгибалась... Словно судно, которое порыв бешеной бури то ударяет бортом о причал, то пытается разорвать все его путы и унести в дальнюю даль, в бескрайнее синее море.

Чиричева взволнованно вздыхала, трещали швы ее шелковых блузок, даже отлетали пуговки... (После «плаваний» в кинотеатре один только Чеканяц тайком собрал целых двадцать две.) А в минуты затиший Чиричева безутешно рыдала, заклинала Ускоковича и даже грозила ему, что утопится в первой же попавшейся речке, если он не завалит тестирование или экзамен по вождению, чтобы ему продлили время обучения в военном автоподразделении.

Как и любому мужчине, Ускоковичу это было приятно, но ему и в голову не могло прийти пожертвовать ради Чиричевой категорией «В», позволяющей управлять «моторными транспортными средствами, за исключением мотоциклов, с максимальной массой не более трех с половиной тонн и числом мест, не считая водительского, не более восьми».

 

Кто кого поддерживает

 

Фазан и Христина были парочкой из последнего класса восьмилетки. Фазан считался настоящим антихристом, а Христина, она была дочерью весьма набожного человека, который, в частности, вел все финансовые книги тогдашней епархии Жича. Можно сказать, земля и небо. Чей союз окутан туманной дымкой. Где-то вдалеке, у самой кромки повседневного горизонта. Именно как земля и небо — невозможно определить, кто кого поддерживает.

 

Сухопутные войска — это сила

 

Что касается Цаци Капитанки, то она была «профессионально ориентирована» на армию. За вознаграждение. Со скидкой для новобранцев. По полной стоимости для двух взводных и трех прапорщиков. Но один раз — и «в подарок» для одного ненормального капитана, которому и была обязана чем-то между своим званием и прозвищем.

Цаца Капитанка крайне ревниво относилась к Чиричевой из семьи медиков. Считала, что та отбивает у нее клиента. И умела изложить свое собственное видение военной доктрины: «Ха, военно-морской флот! Ничего особенного. Им белая форма важнее стоящей женщины. Боятся брюки на коленях испачкать. Сухопутные войска залегают в окопах, ползут по земле в любую погоду, проникают за линию фронта, занимают доты и дзоты, прицеливаются в мгновение ока и без промаха попадают в живое мясо... Уж я-то знаю! Сухопутные войска — это огромная масса! Они — ударная сила армии! А морячки — так, модели с подиума... Настоящий солдат — это покрытый пылью пехотинец!»

Джиджан, тот, что сидел рядом с ней, был кем-то вроде сводника, посредника между Цацей и «пользователями». Называя его на «вы», она игриво говорила: «Вы у меня хоть и гражданский, а все равно служите в Югославской народной армии».

Джиджан в этом качестве получал и все «бонусы», включая «отчисления» после каждого «тактического учения». Надо сказать, что он любил выглядеть «красиво», то есть уделял большое внимание своему костюму и целыми днями прогуливался по городу, следя за тем, какое впечатление производит на прохожих.

 

Еще один человек

 

Восемнадцатый ряд был последним. И тем не менее за ним находился еще один человек, которого с некоторой натяжкой тоже можно было бы отнести к публике. Швабич. Киномеханик. В нерабочее время холостяк. Он, как и остальные, «следил» за фильмом, правда, через одно из окошек своей комнатенки. Говорили, что Швабич с восемнадцати лет, то есть последние тридцать два года, выглядел так, словно собирался на пенсию. Был он невероятно медлителен. Казалось, что он давно уже куда-то пошел, а на самом деле еще и с места не стронулся. За исключением тех случаев, когда отправлялся посидеть со Славицей, кассиршей «Сутьески». Большую часть сеанса он именно у нее и проводил. Заигрывая с ней, попивая переслащенный кофе и переворачивая пустые чашечки. Фильмы он смотрел как придется. Тридцать метров из первой части, пятьдесят из второй, ну а если увлечется, то и все сто из третьей...

И даже несмотря на кофе Швабич знал об этом виде искусства почти всё. Мог назвать все до последнего имена, написанные самыми мелкими буквами, из тысяч заключительных титров. Утверждал, что в процессе создания фильма режиссер участвует меньше других. А для большей убедительности добавлял: «Монтаж гораздо важнее!»

За это, а еще и за то, что он нередко путал последовательность частей, его прозвали Швабомонтаж Он не сердился. Еще говорили, что он раздобыл на студии «Авала-фильм» списанный монтажный стол. И что у себя дома, для души (пользуясь ножницами и пинцетом, ацетоном и прессом для склеивания, складной лупой и тряпочкой для вытирания пленки, канцелярскими нарукавниками и хлопчатобумажными перчатками, а также специальными стойками, к которым крепятся кадры), крутясь на передвижном стуле на колесиках, целыми днями и ночами отрезая и соединяя отдельные кадры и даже беспощадно ампутированные куски самых разных фильмов, он создавал собственное, полнометражное, восьмичасовое творение, каких еще мир не видел. Во всяком случае, так говорили, а официально именно из-за Швабомонтажа хранящиеся в «Сутьеске» журналы с перечнем «списанных материальных средств» зафиксировали, что здесь пришло в негодность больше копий, чем во всей сети кинопроката целой Сербии. Прокатчики были в отчаянии. Каждая коробка с пленкой, попавшая в руки Швабича, становилась короче по крайней мере на пять-шесть метров.

«И? Что вы этим хотите сказать? Я безответственный?! Нет! Это естественная потеря! Предсказуемый ущерб! Если такое понятие существует в других профессиях, если это нормально для мясников, так почему в моем деле, в моем ремесле мне предъявляются претензии?» — защищался он.

Следует иметь в виду, что страсть Швабича требовала от него огромного терпения. Но, как уже говорилось, он никуда не спешил. Рассчитывал, что успеет все закончить до пенсии. А это означало, что над минутой кинофильма он мог работать приблизительно месяц. То есть целый день уходил на две секунды показа. А в других категориях, за один день он должен был в среднем смонтировать сорок восемь кадров.

Ни много ни мало. Но дело ведь не только в том, чтобы резать и клеить. Нужно было толково скомпоновать кадры из самых разных фильмов. А для этого требовалась система. Под свои задачи Швабич приспособил родительский дом. Сначала свою мансарду, а когда умерли отец и мать, до последнего вздоха не устававшие изумляться главному делу жизни их сына, он занял не только их спальню, но и гостиную и даже кухню. Он должен был точно знать, где и что у него лежит. Возможно, именно поэтому он так и не попросил руки кассирши Славицы.

Какая женщина смогла бы жить среди сотен больших и маленьких стеклянных банок от консервированных овощей и фруктов, каждая со своей наклейкой, причем цвет наклейки зависит от жанра фильма, частью которого когда-то являлось содержимое той или иной банки: черная означала исторический фильм, цвета хаки — военный, зеленая — комедию, красная — фильм о любви, желтая — мягкое порно и так далее.

Какая женщина смогла бы всю жизнь перешагивать и перепрыгивать через сотни и сотни стеклянных банок с разноцветными наклейками, на каждой из которых можно было прочитать еще и описание сцены, запечатленной на находившихся внутри кадрах: «Восход и заход солнца», «Верховая езда», «Листва», «Вода», «Облака», «Короткие поцелуи», «Продолжительные поцелуи», «Непринужденные улыбки», «Лица, крупный план», «Опоры мостов», «Герой смотрит на часы», «Панорамы городов», «Тени на стенах», «Прибытие судна», «Отплытие судна» и так далее.

Какая женщина смогла бы вытерпеть, что всю жизнь ей приходится путаться в чужих, разбросанных повсюду целлулоидных локонах, даже в целых косах из пленок самых разных фильмов?

В конце концов и Швабич не потерпел бы женщину, которая наверняка захотела бы все это привести в порядок и, конечно бы, все перепутала. А так он знал, что и где у него лежит. И при первой же необходимости безошибочно определял, какую банку открыть.

 

Не считая тех, кто заходил минут на десять

 

Вот, пожалуй, и всё. Около тридцати зрителей. В общей сложности. Не считая тех, кто заглядывал минут на десять.

Вроде Цале, он в нашем городе занимался перевозкой громоздких предметов на ручной тележке и иногда заходил в «Сутьеску» укрыться от дождя или дать отдых отекшим ногам.

Или поварих из ближайшей кухни довоенной гостиницы «Югославия», первый этаж которой был превращен в ресторан самообслуживания. Они обычно появлялись под покровом сумерек, устроив себе перерыв во время приготовления блюд из вечернего меню, пока у них там что-то варилось, тушилось и кипело в масле. Заходили они парами или тройками, прямо в белых фартуках, головы повязаны белыми косынками, в полумраке зала их можно было принять за медицинских сестер, которые явились сюда прямо с показательных учений по оказанию первой медицинской помощи в случае «авиаудара со стороны агрессора». В сущности, я только так и воспринимал бы их, если бы от этих вечно усталых женщин не пахло фасолью со свиными ножками, великолепной тушеной капустой с говядиной, луком, который для рагу по-сербски жарят до янтарного цвета, курицей в чесночном соусе, рагу по-деревенски, да кто теперь помнит все эти яства...

Но они не счет, они не были завсегдатаями «Сутьески». Они проводили перед экраном не больше четверти часа, обливаясь слезами над какой-нибудь особо трогательной любовной сценой... Поговаривали, что Швабич сообщал им, когда начнется тот или иной «коронный» эпизод, иначе невозможно объяснить, как им удавалось с точностью до минуты угадать нужный момент. Кроме того, подозревали, что механик оповещал поварих о «лучших» местах фильма с целью обмена материальными ценностями, потому что, как только на кухне освобождались стеклянные банки от маринованных огурцов и свеклы, от компотов, повидла и прочего, они тащили их Швабичу, для которого эта стеклотара была необходимой технической базой тщательной классификации кадров для создания произведения всей его жизни. Как бы там ни было, поварихи оставались в зале не дольше четверти часа, рыдая над чужой любовью, а потом одна из них, утерев белой кухонной тряпкой напрасные слезы, озабоченно шептала: «Девоньки, хватит носами хлюпать. Пора за работу. Нам не до развлечений. За работу, за работу. Не дай бог подгорит! Кто потом это есть будет... Ну, пошли!»

А уже в дверях кинозала они всегда благодарили старого билетера Симоновича и приглашали зайти в гости:

— Не стесняйтесь, приходите. Можете вечером, к концу смены. У нас, если любите, сегодня прекрасный рулет...

— Не смогу... Не уверен, что успею... — мрачно отвечал Симонович. — Вы не поверите, но здесь у меня очень много работы. Просто не представляете, чего только люди после себя не оставляют и сколько всего приходится приводить в порядок!

 

Демонстрация фильма

 

Тем временем фильм уже давно начался.

И без того пестрый звуковой ряд делают еще более разнообразным вплетающиеся в него:

Храп и причмокивание спящего Бодо.

Панический шепот Гаги: «Что он сказал? Драган, ну же, не пропускай слова! А этот что говорит?»

Импровизация Драгана, вполголоса, все более свободная, все более вдохновенная.

И реакция шокированного строгого господина Джорджевича.

Шуршание фантиков от конфет «Кики», лузганье семечек и плевки шелухой во все стороны, оттуда, где сидят те самые малолетние хулиганы, которых все, даже их собственные родители, не сговариваясь звали просто Ж. и 3.

«Мать моя, да я ему кровь пущу, этому придурку, я ему руку отчекрыжу!» — леденящая душу угроза Крле Рубанка в адрес товарища Абрамовича из первого ряда и его руки, закрывшей часть экрана, когда бывший партиец по привычке поднял ее, словно голосуя на собрании.

«Honores mutant mores, sed raro in meliores» — или еще что-нибудь в этом роде, произнесенное на латыни мрачным «критиканствующим» Лазарем Л. Момировацем.

Все более учащенная, задыхающаяся имитация ритмического рисунка, производимая толстяком Негомиром, явно в расчете на внимание худенькой Невайды Элодии: «Струкуту-струкуту... тутула-тутула... ксс-псс!»

Вздохи чем-то напуганного Отто.

Хихиканье влюбленных и протяжные всхлипывания Чиричевой: «Оооо, я тону, тону, я больше не могу, тону!»

Циничный комментарий Цацы Капитанки: «Водоизмещение у тебя маловато, сестренка!»

Скрип рассохшихся кресел.

Потрескивание старой побелки на лепнине, украшавшей потолок зрительного зала.

Да. Хватит о людях. Над всеми нами простиралась эта великолепная лепнина. Символическое изображение Вселенной. С Солнцем точно по центру, с расходящимися во все стороны стилизованными лучами. С волшебной, с одного бока слегка обкусанной Луной. С произвольно размещенными планетами. Испещренная созвездиями обоих полушарий: Андромеда, Райская Птица, Возничий, Жертвенник, Большой и Малый Псы, Кассиопея, Циркуль, Гидра, Южный Крест, Лира, Столовая Гора, Орион, Павлин, Щит, Большая и Малая Медведицы, Дева и еще несколько галактик, туманностей и две или три кометы с огненными хвостами... Над всеми нами простиралась эта великолепная лепнина, выполненная рукой мастера, местами все еще ровная, как линия небесного свода, местами покрытая пузырьками от протечек и ощетинившаяся иголочками плесени, которая после стольких лет наконец проступила в некогда ровных углублениях гипсовых изгибов... Лепнина, выполненная рукой мастера, кое-где уже отвалившаяся, так что стали видны сломанные деревянные ребра и потемневшие, полусгнившие внутренности чрева кинотеатра...

Как уже говорилось, я не могу вспомнить, был ли тот фильм художественным, но одно помню точно: снимали его в Африке. О нем тогда много писали в газетах из-за сцены, в которой львы разрывали на куски человека, это вызвало бурную общественную полемику, прежде всего из-за антигуманной позиции съемочной группы, которая не пришла на помощь гибнущему у них на глазах несчастному, погнавшись за возможностью снять «единственные в своем роде кадры». Кроме того — и, вероятно, это был еще более дерзкий вызов «пуританам», из-за чего высказывались даже предложения подвергнуть фильм цензуре или по крайней мере запретить его показ несовершеннолетним, — лента содержала сцену очень редкого и для того времени невероятно подробно снятого ритуала оплодотворения земли. Абориген, в чем мать родила, с лицом, раскрашенным белой краской, и в определенном смысле не обиженный природой, выкапывал небольшое углубление в земле, ложился на него и имитировал половой акт, одаряя участок собственным семенем в надежде, что истощенная почва принесет богатый урожай и прокормит его...

В целом, повторяю, насколько я помню, фильм этот можно было бы условно назвать антропологическим: он изобиловал красочными этнографическими подробностями и натуралистическими сценами, из-за чего некоторые зрители во время сеанса демонстративно покидали зал. Первым, минут через пятнадцать после начала, ушел Ибрахим со своей семьей. Он просто встал, и за ним сразу последовали жена и Ясмина, еще до того, как раздалось его решительное «уходим!».

Еще кое-кто покинул зал чуть позже, ужасаясь и возмущаясь неприличными сценами. Хотя и после того, как с большим вниманием просмотрел их, как, например, Невайда Элодия. Которая, правда, из-за сдавленного горла ничего не сказала. Просто исчезла, прошуршав, как куропатка на краю поля.

Некоторые все ждали и ждали, а потом потеряли терпение, разочарованные отсутствием действия, стрельбы и погонь, одним словом, тем, что фильм совсем не увлекательный. Одновременно, хотя и не сговариваясь, ушли трое учащихся средней школы. Петрониевич, Ресавац и Станимирович.

Вечно мрачный билетер кинотеатра «Сутьеска», старик Симонович, был даже вынужден несколько раз отодвигать темно-синий занавес и открывать дверь. В прежние «золотые времена» он, может быть, стал бы отговаривать зрителей, может быть, стал бы их убеждать: «Подождите, подождите немного... Дальше будет гораздо лучше...» Но в новые времена у него не было охоты стараться. Зачем брать на себя ответственность? Пусть сами решают. Пусть сами, хоть в зале, хоть на улице, во всем разбираются.

И кто знает, как долго размышлял бы над этими вопросами вечно мрачный Симонович, если бы его не заставил очнуться голос Вейки, раздавшийся с его постоянного места жительства, то есть из благоустроенного плаща-болоньи: «Ну сколько можно? Туда-сюда, туда-сюда... Хватит уже! Уймитесь! Такой сквозняк устроили, спасу нет!»

 

Луч света дрогнул

 

Вдруг, где-то посередине сеанса, без всякого предупреждения, как будто его перекрыло что-то невидимое, луч света из каморки киномеханика дрогнул... И совсем исчез. Что-то затрещало. Потом поперхнулось. И под конец громыхнуло! Экран тут же поблек. Потом посерел. Стали видны два пятна и три небрежно пришитые заплаты...

В первый момент произошедшее никого не удивило. Честно говоря, киномеханик Швабомонтаж годами мучился с давно отслужившей свой срок аппаратурой. Кроме того, всем было известно, что он нередко покидал свою комнатушку ради чашечки кофе и переглядываний с кассиршей Славицей. Сами по себе паузы, возникавшие, когда кинопленка рвалась или загоралась, были не так уж плохи, я использовал их для того, чтобы рассматривать шрамы и открытые раны на выпуклостях лепнины. Она всегда казалась мне частью чего-то неизмеримо большего, чего-то невероятно великого, и я никак не мог решить, то ли сожалеть о том, что нам здесь доступно так мало, то ли радоваться тому, что доступно хоть что-то вообще...

Пауза тем временем затягивалась, немногочисленные зрители заерзали в креслах. Раздался свист. Зазвучали возмущенные возгласы. Через пару минут поднялся настоящий гвалт, почти все что-нибудь выкрикивали, не особо выбирая выражения.

Даже Бодо проснулся, потянулся, снял дешевые солнечные очки, огляделся и принялся свистеть пронзительнее всех. Это он действительно умел. В два пальца.

В отличие от него Вейка только лизнул и поднял вверх указательный палец и еще больше съежился:

— Я вам говорю, откуда-то тянет сквозняком. Да успокойтесь вы, люди!

Драган, несмотря ни на что, продолжал «читать» для Гаги. Когда есть что пересказать, это плевое дело. А вот с такой ситуацией справится не каждый:

— Сейчас он признается ей в любви. А она ответит ему тем же.

— Ну знаете, это уж слишком! До каких пор вы собираетесь обманывать неграмотных людей? А вы, почему вы позволяете себя морочить? Неужели не видите, что нет не только изображения, но даже и звука?! — Господин Джурдже Джорджевич решил, что наконец пробил его час, пусть даже продолжительностью в пять минут, что сейчас он прольет свет на эту бессовестную ложь, которую был вынужден терпеть с самого момента ее зарождения.

Гаги остановил Драгана:

— Браток, обожди чуток, запомни, где остановился...

А потом обернулся и высказался:

— Профессор, ну что вы за гнида такая!

Эракович, без сомнения, поддержал бы господина Джорджевича, но был слишком увлечен тем, что объяснял своей супруге:

— Великолепно! Вот это я называю художественной провокацией высшей пробы. Браво! Какой кадр! Мои искренние поздравления режиссеру! Ты только пойми, пустой экран — это же символ исчерпанного значения, это страшная картина мира, образ уставшей цивилизации, которой нечего больше сказать!

Госпожа Эракович растерянно пробормотала:

— Серьезно? Как же я все пропустила? Хотя должна сказать, что заплаты действительно пристрочены довольно небрежно.

Ж. и 3. самым учтивым тоном, на какой только были способны, попросили:

— Дяденька, вы не могли бы сесть чуть-чуть пониже, нам из-за вас ничего не видно...

Оглянувшись, Эракович в бешенстве завопил:

— Брысь, сопляки! Перестаньте мешать! Вот вызову милицию, узнаете!

Крле Рубанок процедил:

— Эх, жаль, инструмента со мной нет... Мать моя, клянусь, Швабич был бы уже без руки...

Лазарь Л. Момировац обвинил во всем власть:

— Ничего удивительного! Они всегда вырезают то, что естественно!

Негомир, сидя на месте, притоптывал. Будто отбивал басы. Время от времени приподнимаясь, словно ударяя в медные тарелки. Он сильно вспотел. Ему было жалко, что Невайда Элодия ушла и не может услышать этот новый сумасшедший ритм.

Отто еще больше испугался и по-прежнему сидел, закрыв лицо руками. Он даже не подсматривал сквозь пальцы.

Тршутка, как настоящий парень, свистела громче, чем Бодо. И завывала:

— Уууу!

Парочки сначала было смутились, словно их застигли за чем-то неприличным, но тут же и сами присоединились к протестующим крикам.

Возмущались все, кроме Чеканяца. Он оцепенел, он переживал нечеловеческие муки, делая вид, что продолжает следить за фильмом на тот случай, если придется его пересказывать. Но глаза оставались глазами, они стреляли по сторонам сами собой. У Чеканяца заболела голова. Не выдержав, он оглянулся: Чиричева неохотно застегивала блузку. И говорила Ускоковичу:

— Ну что это такое? Я только-только выплыла...

Фазан предложил Христине:

— Пошли отсюда куда-нибудь...

Цаца Капитанка, кивнув в сторону Чиричевой, шепнула Джиджану:

— Обратите внимание, девушка из приличной семьи, семьи медиков, а так опустилась, на самое дно!

Все это длилось удивительно долго. Зрители топали ногами и все слаженнее выкрикивали:

— Шваба, крути кино! Жулье, верните деньги! Сапожник! Кино! Кино! Крути кино!

Один только товарищ Абрамович из первого ряда с блаженным выражением лица ничего не замечал. Он был уверен, что все идет своим заведенным порядком, и жмурился.

 

Зажглось боковое освещение

 

И кто знает, как долго все это могло продолжаться, но тут зажглось боковое освещение, кто-то запутался в тяжелой занавеске на входной двери, потом с трудом из нее выпутался, и в зал, кашляя от пыли, вошла тетка, уборщица.

Именно так, тетка. Не старик Симонович, который отвечал за проверку билетов, места и действия в случае «чрезвычайной ситуации». Не киномеханик Швабич. Не директор «Сутьески». А просто тетка. Безымянная, вечно простуженная женщина в синем вылинявшем халате и матерчатых сношенных тапках. Она попыталась что-то сказать, но не смогла.

— Товарищи... — начала она несколько секунд спустя.

— Товарищи, успокойтесь, не надо так, я должна... — снова заговорила она.

А потом сжала кулаки, собралась с силами и, едва сдерживая слезы, наконец выговорила:

— Перестаньте, не надо, товарищ Тито умер!

 

То самое молчание, которое называют гробовым

 

Повисло молчание. То самое, которое называют гробовым. В тишине стало слышно, как потрескивает известковая побелка на лепном потолке... В снопе света из кинопроектора и раньше можно было заметить, что сверху, со стилизованных Солнца и Луны, с планет и созвездий, осыпается мельчайшая молочно-белая пыль, белее и нежнее пудры... Конечно же, она продолжала парить в воздухе и тогда, когда неожиданно прервался фильм... Словно для того, чтобы все на свете примирить, запорошить следы, смягчить складки морщин вокруг глаз и возле рта, убелить наши лица...

А потом раздалось хлопанье сидений: всякий раз, как кто-нибудь вставал, слышался хлопок. И хотя это считается плохим литературным приемом, попробую передать звук: «Клап-клап, клап-клап...» То ритмично, словно аплодисменты, сначала одиночные, а потом дружные. То очередью, как будто вымуштрованный взвод построенных шеренгой солдат зловеще щелкает затворами винтовок.

Встал даже Абрамович. Не вполне сознавая, где находится, он как в тумане вспомнил, что пришел в кино, но сейчас все вокруг напоминало неожиданно прерванное партийное собрание. Он озабоченно обращался ко всем с вопросом:

— Товарищи, куда вы? Что, продолжение заседания завтра?

Встал Бодо, правда пошатываясь. Его солнечные очки куда-то запропастились, он хватался за карманы, чтобы посмотреть на своем плане, где расположена ближайшая «база», ближайший тайник со «средствами для корректировки действительности».

Встал и Вейка. Он держался осторожно, боялся, как бы его не унесло сквозняком.

Встали Гаги и Драган, профессор Джурдже Джорджевич, Эракович и Эраковичка, встали все, каждый в своем ряду, даже Лазарь Л. Момировац, хотя, что касается его, правильнее было бы сказать, что от радости он не встал, а подскочил.

Несмотря на то что кое-кто потом во всеуслышание заявлял, что в знак протеста остался сидеть, на самом деле не сдвинулся со своего места в тринадцатом ряду один только перепуганный Отто, по-прежнему прикрывавший лицо ладонями. Он так и не отважился бы выйти, если бы в этой толчее кто-то не вывел его из зала, прибегнув к грубому обману:

— Пойдем, Отто, пойдем, добрый наш Отто... Пойдем, самое страшное закончилось.

Все повставали, все покинули кинотеатр, хотя мрачный билетер Симонович так и не появился, чтобы в соответствии с инструкцией «О мерах и действиях в случае чрезвычайных ситуаций» отдернуть темно-синюю занавеску и настежь распахнуть двустворчатую дверь. Так что все беспомощно запутывались, а потом выпутывались из пыльных складок темно-синего плюша, жмурились от резкой перемены освещения, а многим некоторое время было не вполне ясно, действительно ли они вышли из зала или просто снова куда-то вошли.

Снаружи, на улице, не было ни одного спокойно идущего человека. Все куда-то бежали. Но при этом казалось, что никто толком не знает куда.

 

Ответственность

 

Как я уже говорил, мне не удается вспомнить названия той картины. Более того, сколько я ни напрягаю память, не могу до конца разобраться, что из описанного мною было фильмом, что историей, а что попыткой о чем-то рассказать.

Знаю только, что кто-то, в оправдание всех остальных, должен был быть объявлен виновным. Было проведено собрание объединенного трудового коллектива городского кинопроката. Состоялось обсуждение, высказывались соображения относительно того, кто как повел себя в решающий момент. Работники кинотеатра «Ибар» сразу же выступили с заявлением, что у них все прошло как положено. А вот с «Сутьеской» дело дошло почти до реконструкции событий. Но чтобы не заходить так далеко, было принято решение призвать к дисциплинарной ответственности не кого иного, как Симоновича.

Во-первых, никто не стал бы его защищать, за исключением Момироваца. Кроме того, налицо были и факты. Его не оказалось на рабочем месте, то есть у двери. Он поставил под угрозу безопасность зрителей. Могла возникнуть паника... К тому же, как сказал кто-то под самый конец, по вине Симоновича все запутывались и выпутывались из темно-синей пыльной занавески, что выглядело совершенно недостойно в столь серьезный исторический момент.

Вполне возможно, весь этот «процесс» закончился бы относительно безболезненно, то есть обычным предупреждением, ведь никому не хотелось брать на себя ответственность за судьбу старого человека, вот-вот выходящего на пенсию, если бы Симонович сам себя не погубил. Ему тоже полагалось выступить, признать ошибки, покаяться: «Сожалею, нарушил свои трудовые обязанности» и еще пара фраз примерно в таком же духе. Бла-бла-бла. Не более того. Этого было бы достаточно, чтобы его простили и обо всем забыли. Только Симонович, наверное, из-за своей мрачности, а может, еще что на него нашло, к следующему собранию написал семьдесят с лишним страниц. Изложив свое «видение» событий. Начал он так:

— Заявление.

Оглядел присутствующих и продолжил:

— Когда я, очень давно, поступил на работу билетером — многие из вас этого даже не помнят, — когда я в первый раз встал у входной двери кинотеатра «Сутьеска», то ощутил гордость, думаю, не меньшую, чем чувствует святой Петр, стоя возле врат рая...

Тут все как один начали многозначительно покашливать. Кассирша Славица закатила глаза. Безрезультатно. Симонович не понял, что с первых же слов ступил на ошибочный путь, что с каждым новым словом он все неотвратимее приближается к пропасти:

— ...я считал, что выполняю благородную обязанность, помогая людям войти, удобно разместиться, без помех погрузиться в другой мир, гораздо более прекрасный, чем наш, все это я воспринимал как свою крайне важную обязанность, однако постепенно...

И после этого «однако» билетер Симонович не спеша начал перечислять все, что его разочаровало. О чем он только не вспомнил... Последовательность изложения, возможно, была иной, но это неважно: поведение зрителей, перочинные ножи, прилепленную жвачку, шелуху от семечек (как от подсолнухов, так и тыквенных), смятые газетные фунтики, чем только люди не занимаются в темноте (когда считают, что их никто не видит), хамство, все более низкое качество фильмов и всего репертуара в целом, отсутствие возможности выбора, некомпетентность, безмерный подхалимаж, а затем и оголтелая пропаганда, качество игры, не говоря уж о качестве режиссуры, уместность поедания попкорна, в то время как на экране люди страдают, отсутствие контрольных пломб на огнетушителях, все меньше заботы о своем ближнем, не доведенное до конца расследование исчезновения десяти метров брезентового пожарного шланга из гидранта, катастрофическое состояние сливных бачков в туалетах, подлое оговаривание, необходимость снова ввести наряду с входными билетами и купоны с указанием места и ряда, необходимость запретить выход из зала во время демонстрации заключительных титров (чтобы каждый зритель мог без помех узнать, кто за что отвечал в процессе работы над фильмом), сколько же тех, кто ничего не понимает, а сколько и таких, которым интересны только их собственные персоны... Чего только не перечислил Симонович на семидесяти с лишним страницах, без единой точки, все просто кипело от запятых, но дольше всего он говорил о пренебрежении к великолепной лепнине, о картине мироздания на потолке кинотеатра. Этим он и закончил:

— ...а о том, что нам дано, мы не умеем заботиться, и окажись в нашем распоряжении даже рай, все получилось бы примерно так же.

Возможно, Симонович действительно не понимал, что ему следовало сказать и что именно людям хотелось бы от него услышать, а может, у него просто накипело. Не важно. В результате не нашлось никого, кто не был бы оскорблен этим его «заявлением». Все молчали. И это молчание могло означать только одно, что и показал подсчет результатов тайного голосования: какое там «предупреждение», все присутствовавшие проголосовали за увольнение. А ко всему еще и кассирша Славица, уходя, бросила ему саркастически:

— Что-то ты в последнее время много умничаешь. Нам святой Петр не нужен! Об этом рассказывай кому-нибудь другому...

Где закончил свой трудовой век Симонович, неизвестно. Лазарь Л. Момировац хотел его защищать, убеждал подать жалобу, говорил, что без труда выиграет «дело», что наверняка можно будет получить не только моральную, но и материальную компенсацию. Только пусть Симонович его уполномочит, уж он-то всей этой «братии» покажет.

Напрасно, Симоновичу все было безразлично. Он был постоянно мрачен. Врачи назвали это депрессией. Запущенной до такой степени, что она стала хронической. Поэтому, если он нас еще не покинул, то в этом отношении навряд ли что-то изменилось.

 

Что я знаю насчет того, где оказался товарищ Аврамович

 

Я знаю, что товарищ Аврамович, не успели завершиться грандиозные похороны президента, не успели государственные деятели разъехаться по своим странам, не успели пройти траурные дни... я знаю, что после всего этого товарищ Аврамович по-прежнему ходил в кино, садился в первом ряду, с блаженным выражением лица жмурился и время от времени дисциплинированно поднимал правую руку, с гордостью используя для этого более шестидесяти мышц. Даже более дисциплинированно и гордо, чем раньше, потому что теперь все мы должны были, каждый на своем месте и изо всех сил, дружно «напрячься», постараться, попытаться возместить утрату.

Вот в такой атмосфере в начале девяностых Аврамович случайно оказался в другом кинотеатре, в «Ибаре», где в тот день вместо киносеанса состоялась учредительная конференция местного комитета какой-то оппозиционной партии. Может, потому, что он (случайно) сидел в первом ряду, может, потому, что производил впечатление человека, который уверен в собственных (неограниченных) возможностях, может, потому, что не просил слова, но за все первым (с готовностью) голосовал, может, из-за всего этого он был выбран в состав высшего руководства. Когда он очнулся от дремоты и вернулся к реальности, ему оставалось только принять поздравления. Он ответил: «Спасибо. Наконец пробил и наш час!»

Потом то же самое повторилось еще несколько раз. Где бы Аврамович ни оказался, на любом собрании, причем самых разных партий, его выбирали на самые ответственные посты, должно быть, как человека, внушающего большое доверие и, несомненно, опытного. Так, всегда оказываясь «на виду», всегда сидя в первом ряду, блаженно жмурясь и в любой момент готовый проголосовать «за», он сменил несколько партий... Перечислять их здесь бессмысленно, потому что список их каждый месяц устаревает и, насколько отсюда видно, конца у него нет.

 

Вместо прощального слова

 

Знаю, что Бодо умер. Но не от болезни печени, как можно было ожидать. И не сердце его подвело. Хотя он продолжал пить без меры, причиной его смерти стал не алкоголь. Более того, «ушел» он совершенно трезвым. Его собутыльники утверждают, что именно это его и доконало. Однажды, когда он отказался от «корректировки действительности», решив избавиться от своего порока, когда он всего на пару дней остался без рюмки, то слишком ясно увидел окружающий мир и тут же покинул его в результате кровоизлияния в мозг. Вместо прощальных слов он из последних сил свистнул. Пронзительно, как умел свистеть только он один, в два пальца.

Вообще-то, кладбищенские могильщики стараются не думать о похоронах. Это им обычно не удается, но они стараются. Однако о том, как хоронили Бодо, они не просто вспоминали с охотой, они пересказывали эту историю несчетное число раз, постоянно перебивая друг друга, и если для кого-то это важно, пусть сам решает, кому какая реплика принадлежит:

— Жарища... Земля пересохла... Дождя, считай, месяц не было...

— Я говорю коллеге: «Коллега Горча, что делать будем? Тут дело туго пойдет. Не дай бог, не справимся к приходу попа Миро...»

— И только мы воткнули лопаты, чтобы начать копать...

— Как тут...

— Слышим звук, металлом о стекло...

— Мы руками, осторожно...

— Глядим — бутылка. Запечатанная.

— Полная по самую пробку, внутри только один пузырек воздуха, размером с фасолину, меньше, чем в самом точном немецком уровне.

— Я попробовал. Вот это да! Точно, она самая, из Лазовца. Самая лучшая. Лет пятнадцать ей, ей-богу...

— Да уж, он не поскупился. Такое угощение — настоящая редкость.

— Да, знаешь, какие люди бывают, и смотреть на тебя не хотят...

— Чего там, даже стакана воды и рахат-лукума от них не дождешься...

— А этот был человек хороший, широкой души человек.

— Так мы и могилу ему выкопали чин чином, просторную, чтоб ему не тесно было, удобно.

— Да, попотели, но дело на славу сделали!

— Вот только... Как-то мы не поймем... Откуда этот ваш Бодо мог заранее знать не только номер участка, но даже номер захоронения?!

Нужно просто беззаботно передвигаться от точки к точке, следуя плану. Но, несмотря на то что искали многие, искали повсюду, обнаружить план Бодо с указанием расположения «баз» никому не удалось. Хотя бывает, какой-нибудь счастливчик и сегодня случайно натыкается на его запасы «средств для корректировки действительности». Где литр, где поллитровка, где мерзавчик...

И вот еще что. Если на могилах других покойных скорбящие близкие зажигают свечи, оставляют цветы, яблоки, крошечные пирожные, сигареты, газеты, кусочки сахара и другие предметы первой необходимости на том свете, то возле скромного надгробья Бодо кто-то упорно кладет солнечные очки. Дешевые пластмассовые, купленные с уличного лотка. И хотя кто-то другой их через некоторое время крадет, тот, первый, приносит очки снова. Как будто заботится, чтобы Бодо на том свете, даже на время, не остался без них.

 

Так далеко, что и не вернулся

 

Кто? Вейка? Знаю, что он исчез. Небо нахмурилось на западе, в стороне Чачака. Неожиданная летняя гроза застала Вейку посреди главной городской площади. На открытом месте. И хотя он, как всегда, находился по адресу постоянного места жительства, а именно в слишком большом плаще-болонье, номер ХХХL, ему не удалось спрятаться от ветра. В ближайшие банки, магазины или в холл гостиницы «Турист» его бы не впустили. Легкий как перышко, он тут же взлетел, вопреки своему желанию. Только и успел, что бросить из кармана клубок красных шерстяных ниток. Внизу клубок подобрали дети, и теперь Вейка, привязанный за петлю на отвороте, летел, как змей. То вверх, то вниз. Слишком широкий плащ-болонья то наполнялся воздухом, то опадал. Потом снова надувался. Снизу его то подтягивали, то отпускали. Дети играли с Вейкой, как с воздушным змеем.

А Вейка раскидывал в стороны руки и парил. Чего только он не выделывал! Как на воздушном параде. Есть свидетели, которые утверждают, что, освободившись от страха, он кричал сверху: «Эгей, люди, как же здесь хорошо!»

Есть и такие, которые рассказывают, что он выбрасывал из карманов мелочь, что монеты звякали о крыши домов вокруг площади, а Вейка, по мере того как избавлялся от денежного балласта, удалялся от земли все дальше и дальше. А другие добавляли, что там, наверху, он два или три раза надставлял красную нитку, пока у него в кармане оставались клубки.

Тем временем, незадолго до того как ветер стих и упали первые капли теплого летнего дождя, шерстяная нитка оборвалась, и Вейка, теперь неуправляемый, крутясь то вправо, то влево, исчез. Да, к счастью или к несчастью, как раз перед началом дождя, такого крупного, что от него пришлось спрятаться даже птицам, красная шерстяная нитка оборвалась и Вейка в мгновение ока исчез где-то за горизонтом.

Он улетел так далеко, что и не вернулся. Должно быть, по своей воле. Потому что некоторые клянутся, что иногда видят Вейку, то там, то здесь, он летит, он парит в небе, в своем слишком широком плаще-болонье, по-прежнему выкрикивая: «Эгей, люди, как же здесь хорошо!»

Разумеется, есть и такие, кто во все это не верит. Ну и ладно. Пусть не верят. Вейка от этого ничего не потерял.

 

Дублированные фильмы

 

Драган и Гаги без паспортов бежали в Италию. Там они постоянно переселялись из города в город, чтобы избежать высылки.

Гаги сначала попрошайничал у дверей величественных соборов. Потом нанялся на самую тяжелую, опасную работу на стройках, без договора, без страховки. Разносил ведра шпаклевки для затирки трещин на стенах тех же самых соборов. Несколько раз чудом не пострадал, чудом не свалился с лесов. И тем не менее сверху ему было видно, как прекрасна жизнь. Гаги размышлял, считал, прикидывал, сколько будет у него времени, пока долетит до земли, если сорвется... Десять секунд... Двадцать... Не больше... И поклялся самому себе, что если все-таки упадет, то в воздухе не станет кричать и молотить руками, а будет только смеяться и смеяться, сколько бы ему ни осталось до конца. Жизнь здесь прекрасна, и нужно пользоваться каждым ее мгновением.

А у Драгана дела шли как всегда. Он читал Гаги, какие компоненты входят в состав той или иной пиццы, и во время походов в кино переводил, что говорят герои. В Италии, в отличие от Сербии, иностранные фильмы показывают не с титрами, а дублированными. Драган жил за счет Гаги, в соответствии со своими привычными потребностями, то есть — роскошно. Тратился на женщин, азартные игры и вино. Но к этой тройке сколько нулей ни допиши, все будет мало. Поэтому Драган объяснял свои постоянные расходы оплатой частных уроков итальянского. Он утверждал, что более точный перевод требует досконального изучения всех тонкостей языка и что ему не хотелось бы, главным образом из-за Гаги, чтобы возникали какие-то недоразумения.

— Да-а, иностранные языки куда труднее наших, — говорил он, когда его уставший товарищ приходил с работы и заставал его, всегда в положении лежа, за книгами «Grammatica italiana» или «Lo Zingarelli - Vocabolario della lingua italiana», хотя и в той и в другой были спрятаны комиксы, «Il gatto Garfield» или какой-нибудь другой, желательно, с минимумом текста.

— Нелегко тебе... Но не стоит так мучиться ради меня... Ты что-нибудь ел, хочешь, пойдем куда-нибудь выпить? — Гаги всегда был готов облегчить тяжелую жизнь Драгана.

Тем не менее Драган так и не выучил больше сотни слов, так и не продвинулся дальше настоящего времени, первой десятки цифр и личного местоимения «io». Что совершенно не мешало ему «синхронно» и уверенно переводить, кто, что и кому сказал. А Гаги был благодарен. И доволен. Даже очень доволен. И кто бы что ни говорил о его малограмотном товарище, он считал, что Драган итальянский знает как папа римский, и даже лучше, «как сам эфиопский император Хайле Селассие».

Италия для них была землей обетованной. Италия для них была страной грез. В Италии жизнь прекрасна, и грех не использовать здесь каждое мгновение. Кроме того, в Италии не было занудного господина Джорджевича, и никто не мешал им из пятого ряда, не «совал свой нос в действие фильма».

 

Неудовлетворительно (1)

 

А вышеупомянутый господин Джорджевич под конец жизни слегка тронулся. Все эти бесчисленные книги, о которых он всю жизнь рассказывал многим поколениям учеников, все эти тома, от первого и до последнего слова, он прочитал снова. Точнее, начал он с самого начала, решив заново изучить азбуку, заново выучить язык по букварю... по грамматике, по орфографическому словарю... по детской литературе... потом заново внимательно перечитал отечественных и иностранных авторов, от корки до корки, и Гомера, и Данте, и Сервантеса, и Шекспира, и Достоевского, и Манна... Обратив особое внимание на Рабле. Аккуратно подчеркивая в каждой книге самые важные строчки, оставляя на полях свои замечания и отдельно, на тысячах листах бумаги, записывая выводы.

Закончив обучение и имея все основания сказать самому себе, что освежил в голове весь материал, он начал захаживать в школу, где когда-то работал. Там он вытащил из архива, точнее, из подвала гимназии, все письменные работы всех поколений учащихся, которым он десятилетиями преподавал литературу и язык, сотни и сотни тетрадей, и снова просмотрел их. Ему разрешили это из жалости. Даже предложили воспользоваться комнатенкой, которая получилась после того, как был отгорожен эркер, и в которой стояла старая парта, стул, да еще оставалось свободное место. Пусть делает что угодно, только бы не вмешивался в учебный процесс, кого могут теперь интересовать старые темы и заплесневелые тетради! Пусть занимается чем хочет, если ему не лень, пусть проверяет всё заново, от первого и до последнего слова. В результате, несмотря на все усердие, досрочно отправленный на пенсию преподаватель югославской литературы и сербохорватского языка так и не понял, в чем заключалась его ошибка.

С тем господин Джурдже Джорджевич и упокоился. Уверенный, что что-то он все-таки просмотрел, что-то упустил. То есть кому-то позволил проскочить «просто так». До последнего момента он оставался чрезвычайно строгим, таким, каким его все и считали. И прежде всего но отношению к самому себе. Перед смертью, оценивая собственную жизнь, он спросил себя: «Жил?» — ненадолго задумался и добавил: «Очень плохо (единица)!»

Наследники разделили его недвижимость «полюбовно», не успев рассориться. А то имущество, которое никого не заинтересовало, богатую библиотеку и кипы записей, подарили краеведческому музею. Должно быть, они до сих пор там так и лежат, на их изучение и классификацию потребуются годы.

 

Алюминиевая фольга у нас есть?

 

Знаю, что Эраковичу после множества попыток все-таки удалось сказать свое слово в искусстве. Правда, в изобразительном, а не в кинематографии. Как-то ночью его вдруг осенило. Он разбудил Эраковичку в лихорадочном возбуждении:

— Алюминиевая фольга у нас есть?

— Что? — пробормотала Эраковичка в полусне.

— Жена, соберись! Я чувствую, что пришел мой час творить! Есть у нас дома алюминиевая фольга? — повторил Эракович.

— На прошлой неделе купила новый рулон, я к нему еще не притрагивалась. — Эраковичка наконец проснулась, встала и надела пеньюар, чтобы составить супругу компанию.

И всю бессонную ночь напролет Эракович, в полосатой шелковой пижаме, взлохмаченный, одержимый мощным порывом вдохновения, дрожащими руками разматывал и рвал этот десятиметровый (ширина тридцать сантиметров, толщина десять микрон) рулон. Результат выразился множественным числом: ровно тридцать три автопортрета. Небольшого формата. Позже в роскошных рамах. Но еще до того, как они приобрели окончательный выставочный вид, Эраковичка нерешительно усомнилась:

— Это действительно автопортреты?

— Ты что, не видишь, там отражается мое лицо! — Эракович поднес поближе к себе один из тоненьких листочков. — И чтобы ты была в курсе, я называю такой прием «вторжением личности художника в пространство».

Выставку Эракович назвал скромно: «Эраковичи». Критики были потрясены. О выставке писали столичные газеты. Эракович с наслаждением раздавал интервью. Позировал на фоне взятых в рамки обрывков алюминиевой фольги. Все они до бесконечности умножали его лицо. Он говорил, что всю жизнь необыкновенный «дуэт ангельских голосов» призывал его к чему-то подобному. Слухи о «новом слове в искусстве» распространились и за границей. Несмотря на международные санкции в отношении Югославии, выставка «Эраковичи» побывала в нескольких европейских столицах. Где тоже вызвала большой интерес и должное признание.

Правда, Эраковичу так никогда и не удалось повторить свой успех. «Озарение» его больше не посещало. Даже несмотря на то, что Эраковичка, желая внести свой вклад в творчество мужа, скупила в ближайшем магазине весь запас не только алюминиевой фольги, но и обычной пищевой пленки. Кассирша ей с завистью сказала:

— Ну, соседка, я смотрю, запасы на зиму у вас будут солидные.

Эраковичка, вообще-то очень скромная, сама себе удивилась, когда довольно высокомерно отрезала:

— Запакуйте да помалкивайте. Неужели вы думаете, что я с вами буду разговаривать об искусстве?!

 

Пуля, которая все время отскакивает рикошетом

 

Возможно, Эракович не смог повторить успех своей первой выставки из-за того, что никогда больше не слышал голоса двух ангелов. Дело в том, что Ж. и 3., призванные в ряды Югославской народной армии, погибли в одном из первых вооруженных столкновений при распаде Югославии.

Полную реконструкцию обстоятельств их смерти никогда не проводили. Но очевидцы утверждают, что виной всему одна пуля. Одна-единственная, которая отскочила рикошетом как будто нарочно, будто просто со зла. Выстрел был произведен откуда-то сбоку, кто знает когда и кто знает откуда. Возможно, много лет назад. Возможно, много десятилетий назад. Хотя не исключено, что и столетий.

Откуда бы она ни прилетела, пуля звякнула, отскочив от металлической пластины на пограничном столбе с надписью: «Добро пожаловать в Социалистическую Федеративную Республику Югославию», скользнув после этого по башне одной из машин только что подоспевшей бронетанковой части, потом, причудливо изменив направление, слегка задела каску какого-то военного наблюдателя или репортера CNN и опять, вопреки всем законам баллистики, сменила траекторию и прошила несколько транспарантов с одним и тем же, но при этом трагически различным призывом «Каждому свое!» (эти транспаранты, написанные на листах ватмана, несли придерживающиеся разных политических взглядов группы демонстрантов), затем она буквально коснулась виска рядового Ж., снова отскочила и царапнула висок рядового 3.

В той неразберихе никто так и не понял, куда пуля устремилась дальше. И скольких еще убила. И скольких еще, и с какой стороны убьет в ближайшие годы. Возможно, десятилетия. Хотя не исключено, что и столетия.

Ж. и 3. просто упали на землю. Они не казались мертвыми, и все-таки они были мертвы. Нет-нет, если не считать запекшейся крови на висках, они не были похожи на павших в бою солдат. Напротив, оба, без касок, с приоткрытыми ртами, они выглядели так, словно сейчас, как в детстве, произнесут: «Дяденька, вы не могли бы сесть чуть-чуть пониже, нам из-за вас ничего не видно...»

 

Когда война введена в границы мира

 

Ибрахим, его жена и Ясмина покинули город во время войны. Самые большие и самые вкусные в городе шампиты с кремом, диплом донора-добровольца в рамке на стене, одна-единственная на всей улице вывеска на кириллице — всего этого оказалось недостаточно для доказательства лояльности новой власти. Последнее, кстати, даже стало поводом для постоянных подозрений: «А может, он перед нами заискивает? Или хочет показать, что он лучше всех?»

Никто не хотел понять, что Ибрахим не сменил вывеску на кондитерской «Тысяча и одно пирожное» просто потому, что уважал нас. Хотя, видя вокруг столько латиницы, в жонглировании которой мы, казалось, соревнуемся друг с другом, он и сам был смущен: да есть ли вообще способ нам угодить?

Крле Рубанок ежевечерне угрожал отрезать всем руки. Однажды он зашел в кондитерскую Ибрахима, заказал и съел три пирожных, выпил большую кружку бозы и, отказавшись платить, сообщил Ибрахиму:

— Если твоя жена не покажет мне сегодня вечером свою татуировку, завтра я сам на нее взгляну. И буду смотреть сколько мне вздумается!

Ибрахим ничего не ответил. Сдержался. А на следующее утро уехал, с Ясминой. И с женой. В витрине кондитерской он оставил записку с исчерпывающей инструкцией: «Шампиты свежее. Сначала лучше съесть ишлеры...» Позже, когда война завершилась, точнее, была введена в границы мира, то есть когда все кончилось, Крле Рубанок клялся, что Ибрахим уехал из города по собственному желанию. Что он наконец-то накопил денег на поездку в Америку, чтобы найти там того единственного, кроме самого Ибрахима, мужчину, который знал, куда тянется узор на руке его жены. «Я их отсюда не гнал! И вообще, зачем она скрывала? Я свои картинки каждому могу показать!» — Крле расстегивал рубаху, давая всем желающим возможность увидеть наколки на его теле.

 

Пустота

 

Но все это случилось «после». Не только во времени. Стоит пояснить, что это случилось «после» еще и потому, что в кинотеатре «Сутьеска» между девятым и десятым рядом зияла пустота. Поэтому хорошо, что так произошло и в этом повествовании. Про которое я теперь не знаю, насколько это рассказ, насколько история, а насколько фильм, смонтированный из легкомысленно забракованных и списанных кадров...

 

Что я знаю еще, например, про столетние кольца

 

 «Нет, я их отсюда не гнал! Они сами уехали! И вообще, зачем она скрывала? Я свои картинки каждому могу показать!» — Крле расстегивал рубаху, еще некоторое время оправдываясь и давая всем желающим возможность разглядеть татуировки на его теле.

Шею, грудь и руки Крле вперемешку, хаотично покрывали наколотые тонкой иглой и со временем поблекшие имена каких-то девушек, символическое изображение «инь-янь», грудастая сирена, заманивающая путешественников в морскую пучину, неоконченная партия в «крестики-нолики», какое-то расплывшееся пятно, прежний герб Югославии, номер воинской части, место и срок прохождения службы в армии, герои любимых комиксов, какая-то крылатая тварь... Ближе всего к сердцу, разумеется, красовалась самая крупная по размеру татуировка — стилизованное сердце, пронзенное стрелой.

В полном соответствии со своим ужасающим прозвищем Крле Рубанок, где бы ни появлялся, грозил пустить кровь всем и каждому. А потом осознал, что нет в этом ничего особенного, тем более прибыльного. И, видимо, чтобы его не заподозрили в том, что он предал собственные идеалы, обратился к родственной деятельности. Открыл лесопильное предприятие. Крле беспощадно вырубал самые здоровые деревья, сначала в окрестных горах, а позже и везде, где ему удавалось «оформить разрешение на эксплуатацию». Подъезжали тягачи. Они разбили наши и без того никудышные дороги. Они вывозили еще влажные столетние кольца. Главным образом за границу.

Крле Рубанок разбогател. В кинотеатры он больше не ходил. Не хватало храбрости. Поэтому на вилле — настоящей крепости, оборудованной системой безопасности, — у него был собственный кинозал и в нем штук пятнадцать обтянутых замшей кресел. Но и здесь ему не удавалось заполнить хотя бы одно из них: у него не было друзей, которым он мог бы доверять, с которыми он не боялся бы, сидя в полумраке, смотреть кино. Вместо фильмов он просматривал то, что сняли камеры наблюдения, размещенные во всех благословенных углах его дома.

«Оприходовали» его как-то ночью, безжалостно, бензопилой «Stiehl», в тот момент, когда он выходил из своего бронированного джина. Поговаривали всякое, но истинная причина состояла в том, что Крле покусился на участки леса, которые принадлежали другому местному Рубанку.

 

Разновидность условного рефлекса Павлова

 

 «Nomen atque omen!» — заявил в связи с этим делом адвокат Лазарь Л. Момировац.

Он несколько раз защищал Крле в суде. А потом защищал и того, другого, которого обвиняли в том, что он убрал Крле. Адвокат был по-прежнему мрачен, должно быть потому, что тогда, в девяностые, он лучше, чем когда бы то, ни было, понял, до чего человек может дойти, как запутаться.

Возможно, это стало основной причиной, по которой он решил уйти на пенсию. Как-то утром вдруг взял и решил. Отправился в свою адвокатскую контору и не выходил оттуда целых три месяца, до тех пор, пока не написал во-первых, заявления с требованием убрать его имя из списка адвокатов, а во-вторых, сотен и сотен писем своим бывшим клиентам, всем тем, кого он защищал с первого дня адвокатской практики. В каждом письме, а все они были отправлены заказной почтой, он подробно описывал, насколько его шокировали их «дела» и как он теперь раскаивается, что тогда защищал их. Покончив с письмами, он отказался от подписки на «Службени гласник» и отнес пишущую машинку в ближайший мусорный контейнер. Отправил он ее туда с огромным удовольствием. Звоночек, который означал конец строки, звякнул в последний раз. И под конец Момировац снял со стены свой диплом юриста и направился на главпочтамт, заглянув по дороге в отдел объявлений газеты «Ибарские новости», где за полцены выставил на продажу свою контору. На почте он щедро вознаградил Отто, чтобы тот как можно красивее упаковал диплом и отправил его, без указания обратного адреса, в секретариат юридического факультета, бульвар Революции, 67, 11000, Белград.

Лазарь Л. Момировац по-прежнему любит латинские цитаты (Альбин Вилхар, издательство «Матица Сербска», серия «Занимательно и полезно»). Теперь объектом его насмешек стали правые, чью сторону еще совсем недавно занимал он сам. Из «этого четника» он превратился в «этого коммуниста». А насмешки над товарищем Аврамовичем, который сделал отличную карьеру благодаря разновидности условного рефлекса Павлова, проявлявшегося в непрестанном «голосовании», привели к тому, что Лазарь Л. Момировац снова попал в поле зрения службы госбезопасности.

Его даже впервые в жизни задержали и допросили, после того как в какой-то кафане под шприцер и порцию рубцов он неожиданно разоткровенничался: «Аврамович? Да это какой-то человек-матрешка. Только подумаешь, что все про него знаешь, что он уже пуст, что в одном человеке не может уместиться столько ипостасей, как вдруг — опля! — а в нем оказывается, есть еще одна, чуть меньшего размера, человекообразная разновидность! Возможно, теперь многое изменилось, но люди остались прежними».

 

Эгзорцизм

 

Однако некоторые люди все же изменились. Худощавая Невайда Элодия наконец сдалась и согласилась принять ухаживания толстяка Негомира. Ему, этому несостоявшемуся рокеру, который в силу обстоятельств стал ударником на свадьбах и похоронах, она, эта выпускница академии по классу вокала, похожая на роскошно, многообещающе начатую, но по стечению тех же обстоятельств не законченную музыкальную пьесу, одним волшебным вечером вдруг сказала:

— Ударьте! Изо всех сил!

И Негомир запустил свой самый мощный ритм, о таком она раньше, в своей одинокой жизни, не имела и понятия. Он использовал все, что было в его распоряжении: палочки разной длины, щекочущую металлическую метелочку, а под конец бас-колотушку с мягким фетровым наконечником. Однако оказалось, что наибольший эффект достигается старым дедовским способом, то есть просто голыми ладонями.

Перемены происходили весьма и весьма медленно. Сначала под действием мощного и головокружительного ритма у Элодии пропала зажатость диафрагмы. Ее голос буквально рванулся ввысь. Затрепетали мембраны всех ее клеток. А потом она перестала быть похожей на куропатку. Всюду, и прежде всего в постели у Негомира, она появлялась как минимум десятью минутами раньше и уходила минут на десять позже, чем следовало ожидать. Затем она подала в милицию заявление о смене фамилии. Отбросила начальное «Не» и стала Вайда Элодия.

Тем не менее новая Элодия, Вайда, осталась для Негомира такой же загадкой. Он играл и играл на ней, каждый раз изумляясь, сколь невероятны извлекаемые из нее дикие ритмы. Следствием их отношений стало то, что она чуточку поправилась, а он чуточку похудел. Несмотря на обильные угощения, всегда выставляемые музыкантам на свадьбах и похоронах. Но ему это не мешало, а ее явно радовало.

«Струкуту-струкуту-ксс... тутула-тутула-псс... ба-па-бас... плас!» Каждый вечер Негомир менял манеру игры. То едва касаясь упругой кожи Элодии, то резко сотрясая ее тело, то извлекая из нее приглушенные, триумфальные вздохи, то комбинируя все известные ему приемы и получая нечто среднее между тяжелым роком, джазовой импровизацией и древним зовом природы.

И им обоим это нравилось, независимо от того, под какую музыку они проводили время.

 

Ценность почтового отправления

 

 «Все джумают, что Отто тупой, а Отто чмеется, чмеется...»

Эти слова, должно быть, слышали многие. Отто пугался из года в год. Прикрывал лицо ладонями. А в промежутках упаковывал посылки и бандероли. В самые тяжелые времена он делал это даже бесплатно. Границы множились, множились государства, чуть не каждый день какой-нибудь город просыпался за пределами или внутри новой страны, почтовые тарифы, как того и требуют правила, повышались... Один только Отто не брал плату в соответствии с «Новым режимом межгосударственного почтового сообщения». Он говорил: «Все джумают, что Отто тупой, а Отто чмеется, чмеется... Какая разница, что это теперь другая страна, между людьми-то все по-старому».

Не брал он денег и за стояние во все более длинных очередях. Тем более с пенсионеров. Просто повторял: «Все джумают, что Отто тупой, а Отто чмеется, чмеется... Отто денежки больше не нужны, на кино у меня есть, а за все другое я уже расплатился».

Ничего он не ждал и от тех, за кого сдавал в окошко конверты с купонами лотерей и игр. Ему не было обидно даже тогда, когда один счастливчик выиграл главный приз, очень дорогой автомобиль. Не обиделся он и тогда, когда этот человек не поблагодарил его ни единым словом. Лишь, как обычно, сказал: «Все джумают, что Отто тупой, а Отто чмеется, чмеется... Я и пешком везде поспею вовремя».

А после смерти Отто выяснилось, что на его сберкнижке в Почтовом сберегательном банке кое-что осталось, и даже немало. Точнее, как раз столько, сколько нужно. Потому что инфляция обесценила почти всё. Под конец бумажная банковская лента, которой были скреплены купюры, стоила больше, чем сами сотни, тысячи, миллионы и даже миллиарды новых банкнот. После того как все пересчитали по курсу и отбросили нули, с точностью до пары получилось столько, сколько требовалось, чтобы в соответствии с последним желанием Отто кремировать его, купить самую скромную урну, запаковать ее, перевязать бечевкой, запечатать капелькой темно-красного сургуча и послать заказной бандеролью в одну  далекую страну. Тот, кто на последней бандероли Отто выводил адрес получателя, тот, кто для уменьшения платежа в графе «Ценность почтового отправления» написал «1 динар», утверждал потом, что этим получателем был не кто иной, как Тршутка.

Но сначала о трех учащихся, которые некогда сидели в четырнадцатом ряду.

 

Мемориальная доска

 

Привожу здесь только часть очень длинного списка: Петрониевич... Ресавац... Станимирович

Каждый из них в своем учебном заведении старался не делать одних и тех же смертельно скучных заданий по истории. Сельскохозяйственный техникум. Станкостроительный техникум. Гимназия. Они толком и не знали друг друга. Возможно, когда-нибудь и сидели слева направо в кинотеатре «Сутьеска». Точно одно: однажды история собрала их вместе — на мемориальной доске с именами погибших в войнах девяностых.

Петрониевич (утверждавший, что и так все уже знает, что учить ему ничего не надо) был убит в Хорватии; в свое время он отслужил положенное и числился в резерве, но пошел добровольцем, не мог нарушить клятву, данную Югославской народной армии, и истек кровью где-то на пшеничном поле в Славонии, подорвавшись на противопехотной мине.

Ресавац (который говорил, что у него впереди куча времени, что он все еще успеет прочитать) погиб в Боснии, неизвестно где, как и, судя по всему, за что, его тело так и не было найдено, а идеи, ради которых он решил взять в руки оружие, со временем исказились до неузнаваемости.

Станимирович (тот, что надеялся, что «заторможенная» преподавательница истории не доберется до его имени в списке) был настигнут осколками кассетных бомб НАТО на улице, когда приехал навестить родственников в Нише, бомбы падали в границах допустимых отклонений, всего-то плюс-минус несколько сотен человеческих жизней...

 

Вилла с двадцатью комнатами

 

Тршутка. Я уже говорил, что это ее прозвище, потому что имя и фамилию она изменила, когда перебралась за границу. В том, в чем была, то есть в бабушкиной шляпке, бархатных перчатках для дневных выходов, в ожерелье из гематитов и в отечественной джинсовке. Накануне войны. Сначала о ней никто ничего не знал. А потом фотография Тршутки появилась на обложке одного из самых известных глянцевых журналов. Она была снята в окружении безукоризненных, одинаковых лицом и телом красоток. Собственно, единственное их отличие состояло в экстравагантных моделях одежды, созданных самой Тршуткой. Так было написано под обложкой, в большой статье с десятком цветных фотографий, под заголовком «Balcan dreams by Trshutka».

Соединяя несоединимое, Trshutka очень быстро стала тем именем, без которого не мог обойтись ни один из мировых показов моды. Хорошо информированные источники сообщали, что она разбогатела настолько, что могла теперь позволить себе всё. Тем не менее она никогда не жила в квартире площадью больше двадцати пяти квадратных метров. Правда, таких квартир-мансард у нее было ровно двадцать. В самых экзотических уголках мира, в самых красивых городах, в самых элитных кварталах. Это было ее страстью — коллекционировать мансарды (только комната, ванная и вид из окна) по всему свету, неподалеку от тех мест, где ей приходилось бывать по работе и где она никогда не задерживалась дольше чем на три недели, перемещаясь из одной в другую с такой легкостью, словно их разделяли лишь межкомнатные двери. Иногда в течение недели меняя по семь видов из окна, выходившего то на нью-йоркский Центральный парк, то на мексиканские вулканы вокруг Сьюдада, то на флорентийские палаццо с их фасадами цвета зрелого граната, то на покрытое рябью Женевское озеро, то на Сену и Эйфелеву башню, наряженную, как исполинская елка, то на какую-нибудь кипящую от зноя улицу в центре Марракеша, то на золотой песок лагуны индонезийского архипелага, еще не внесенной в каталоги туристических агентств.

Тршутке писали все ее бывшие парни, а их было немало, с просьбами помочь в получении визы и прочего. Она ни с кем из них не общалась. Но ее личный секретарь каждый раз высылал должным образом оформленное приглашение, необходимое для поездки, а также чек на сумму, достаточную для покупки авиабилета и первых месяцев жизни на чужбине. Сама же она не черкнула в ответ ни строчки. Только однажды на большом вертолете в родной город Тршутки прибыла ее свита: вышеупомянутый личный секретарь и с ним знаменитый врач-ревматолог, две медицинские сестры и четверо настоящих негров-секьюрити; они приехали забрать ее бабушку. И как утверждают все те же посвященные, теперь бабушка проводит свои дни на прекрасном курорте, окруженная вниманием и уходом, в тростниковом шезлонге на берегу моря, под сенью своей шляпки (тончайший фетр «нулевка», бордовая лента натурального шелка, все прекрасного довоенного белградского качества, салон «Парижский филиал»).

Тршутка, как и просил Отто в своем завещании, в точности исполнила все, что касалось его останков. Прах Отто она доверила морским волнам. Где именно, не так уж и важно. Потому что он, который никогда в жизни не путешествовал, теперь, носимый подводными течениями, уже наверняка побывал даже в самых удаленных концах света.

 

Не знаю, зачем мне теперь жить, когда Тебя больше нет

 

Что касается Чиричевой, то она первой, полагая, что исполняет свой долг, что само Верховное командование от нее этого ожидает, раз она состоит в продолжительной и прочной связи с военнослужащим ЮНА, она первой в городе расписалась в книге соболезнований в связи со скоропостижной кончиной Тито. Она вывела там нечто высокопарное и бесконечно патетическое. Нечто в таком примерно духе: «Нет, не спрашивайте меня, не знаю, зачем мне теперь жить, когда Тебя больше нет!» А ведь у нее были самые серьезные намерения пожить еще о-го-го как...

Ускокович стал морским офицером. И со временем дослужился до старшего лейтенанта на фрегате. Служил он, разумеется, на море. И фрегат, разумеется, никогда не выходил из гавани, потому что ниже палубы у него были какие-то проблемы. Судя по фотографиям, сделанным во время церемонии бракосочетания с Чиричевой, он стал еще красивее. Прямой, словно аршин проглотил, ослепительно белый мундир, по всем правилам сидящая на голове фуражка (вышитый якорь, уютно устроившийся в гнезде из веточек лавра и оливы), белые перчатки... Эти парадные перчатки он не снимал даже в первую брачную ночь, а позже и во всех остальных случаях любовных утех с Чиричевой. Им обоим так нравилось. Чтобы все было безукоризненно.

Между тем, когда начались военные действия, Ускокович дезертировал одним из первых. Сбросил военно-морскую форму и смылся в гражданском костюмчике. Захватив с собой только водительские права категории «В» и навсегда покинув и стоявший на якоре фрегат, и Чиричеву. Некоторое время Чиричева пребывала в полном отчаянии, воображая себя потопленным фрегатом (а он, покинутый командой, беззащитный, действительно был уничтожен в ходе отважной операции противника). «Ах я несчастная, куда мне деваться, я чувствую себя так, словно мое машинное отделение заполняет вода!» — пожаловалась она как-то своей подруге, тоже состоявшей в военном браке. А потом начала вступать в связь с мужчинами, которые по роду своей деятельности носили белое. Сначала были фармацевты, потом стоматологи, ветеринары... А дальше и вовсе без особого разбора... Последним в этой череде оказался мясник. У него были шапочка и фартук, правда не безукоризненные. Мясник каждый день безжалостно избивал Чиричеву, но в одном всегда шел ей навстречу: когда они занимались любовью, надевал на голое тела свою рабочую одежду. Положа руку на сердце, фартук сидел на нем неважно, но в темноте супружеской спальни это не особенно бросалось в глаза.

 

То получше, то похуже

 

Я не удивился бы, узнав, что самые интимные подробности жизни Чиричевой распространял Чеканяц. Когда закрыли кинотеатр «Сутьеска», а потом на некоторое время и «Ибар», Чеканяц потерял возможность наблюдать за тем, чем занимаются те, кто помоложе. То есть не то чтобы совсем потерял, но в других местах это занятие оказалось небезопасным. Однажды он свалился с дерева, ветки которого достигали четвертого этажа жилого дома, и зазря сломал три ребра, потому что после первых поцелуев кто-то погасил в комнате свет. В другой раз чуть не утонул, когда бросился в Ибар, спасаясь от тех, за кем подглядывал на городском пляже. Поэтому в следующий раз, чтобы подсматривать за купающимися в городском бассейне, ему пришлось продырявить пальцем свежую газету (рубрику «Внутренняя политика»). Затем он рылся в интернете и подцепил вирус, так что за жалкие три минуты, пока он рассматривал фотографии обнаженных красавиц, ему прислали счет за телефон с такой суммой, которой хватило бы на десять дней отдыха на Таити. А еще он...

Чеканяцу полегчало, когда школьницы стали одеваться так же вызывающе, как женщины, работающие в известных кварталах. И когда женщины, работающие в известных кварталах, стали одеваться целомудренно, как школьницы. Да, сначала полегчало, но когда он понял, что этим же могут пользоваться и все остальные — на улице, в кафе, в магазинах, перед экранами телевизоров, — ему снова стало хуже. Тогда он попытался, как и многие другие, поменьше смотреть, а побольше показывать, но особо похвастать ему было нечем, и потому он начал страдать еще больше. А потом вернулся к безопасным пристрастиям молодости — приподнимать крышки, совать нос в чужие письма и бумажники, расспрашивать...

Я не хотел бы, чтобы меня поняли неправильно, по-видимому, эта «естественная человеческая потребность» все-таки не сыграла решающей роли, но Чеканяц нашел себе работу в одной неправительственной организации, которая занималась изучением общественного мнения. Там он наконец-то почувствовал себя на своем месте: он мог за всем наблюдать, обо всем иметь собственное мнение и при этом был надежно защищен, словно находился в каком-то огромном батискафе.

 

Кто кого держит

 

Фазан и Христина прошли по жизни рука об руку. Именно так, в прямом смысле этого слова: прошли по жизни рука об руку — поженились. Они по-прежнему были далеки друг от друга, как земля и небо, по-прежнему оставалось неясно, кто кого поддерживает, но они просто держались вместе, и всё. И народили кучу детишек...

Бывают ли более короткие, но при этом более длинные и одновременно более прекрасные истории?

 

Залп почетного караула

 

Цаца Капитана уволила «гражданское лицо на службе Югославской народной армии», то есть Джиджана. «Вы свободны! Я работала, а вы только пускали пыль в глаза!» — заявила она ему со слезами на глазах в духе великих див кинематографа, а потом повернулась к нему спиной и принялась смотреть в давно не мытое окно.

Джиджан, присоединившись к другим безработным, оказался на рынке, где начал торговать с лотка китайскими «мелками» и другими «истребителями» домашних насекомых. Он и по сей день там трудится, так же щегольски одетый, зазывает покупателей, нахваливает свой товар, машет руками, словно дирижирует филармоническим оркестром.

Цаца Капитанка написала несколько прошений, она направляла их сначала начальству местного гарнизона, потом командованию военного округа, в состав которого входил гарнизон, а потом и прямо в Генеральный штаб. В прошениях были четко указаны имена и фамилии, даты и время, проведенное на работе по «поддержке» конкретных воинских подразделений, с описанием всех позиций, которые она занимала, были процитированы все похвалы и даже вздохи, которые она при этом слышала, то есть получила. В целом, впечатляющая карьера, достойная быть описанной в романе: около четырех тысяч эпизодов. И безукоризненные характеристики. На основании чего она требовала официального признания ее капитанского чина и, следовательно, пенсионных льгот, прежде всего в части трудового стажа. Но эти «канцелярские крысы» ничего ей не ответили, они даже не удостоили ее письменного отказа. Когда Цаца Капитанка заболела тяжелой и неизлечимой болезнью (всех просим немедленно встать!), она предприняла последнюю, отчаянную попытку, заклиная хотя бы похоронить ее с воинскими почестями. Но «тыловики» и тут остались глухи к ее мольбам.

О ней, несчастной, можно сказать, что она не умерла, а скорее смирилась. Какой-то безумный полковник, про которого говорили, что в свое время, в чине капитана, он был вершиной ее военной карьеры, привел на кладбище взвод почетного караула. Несмотря на риск быть разжалованным.

— Смирно!

— В небо — товсь!

— Почетный залп — пли!

— Пли!

— Пли!

— На предохранитель!

— К ноге!

Все три залпа были выполнены безукоризненно слаженно. Как три выстрела. Точно. В самое небо. Должно быть, и самого Господа царапнули.

Гильзы подобрали цыганята.

 

Торт с надписью на кириллице

 

Швабомонтаж наконец ушел на пенсию. И с этого момента вдруг ожил. Что касается полнометражного фильма, который он десятилетиями создавал из фрагментов других картин, того самого фильма, каких еще не видывал мир, то лента протяженностью более четырнадцати километров (а точнее, четырнадцать тысяч двести девяносто два метра) была показана всего один раз, это был дневной предпремьерный показ. Он состоялся в день ухода Швабича на пенсию, который одновременно стал днем закрытия кинотеатра «Сутьеска». Во время этого неофициального, последнего киносеанса зрители увидели совершенно не связанные друг с другом части, какие-то отходы монтажа, иногда вроде бы выстроенные в некий сюжет, смысл которого, похоже, был доступен одному только Швабичу. Друг друга сменяли то несколько кадров из фильма про войну, то несколько кадров из вестерна. Трагедию прерывала комедия. Любовная история чередовалась с легким порно. А то вдруг появлялись фрагменты из детских кукольных сказок. И дальше шел киножурнал. Ужастик мешался с документальным кино, воспевающим красоты природы. Триллер, психологическая драма, исторический фильм, фильм-катастрофа, научная фантастика, мультфильмы, приключенческие... чего тут только не было, так же как и в жизни, но все не по делу. Между прочим, проскочили и несколько кадров того фильма, названия которого я не могу вспомнить: абориген с лицом, раскрашенным белой краской, выкапывает небольшую ямку в песке и в чем мать родила ложится на нее, чтобы оплодотворить свою землю.

Гордый делом всей своей жизни, автор пригласил на презентацию полной и окончательной версии продолжительностью в восемь часов только узкий круг ближайших друзей. Кассиршу Славицу. Вечно усталого Цале, владельца ручной тележки, перевозившего все громоздкие предметы в нашем городе. И трех-четырех поварих из ресторана самообслуживания при довоенной гостинице «Югославия». Каждого из гостей заметно взволнованный, одетый в парадный костюм Швабич лично приветствовал у входа.

Кассирша Славица, которой Швабомонтаж, коротая время за бесчисленными чашечками кофе, все эти годы описывал, что будет в его фильме, не проронила ни слова. Только закатывала глаза.

Цале по окончании восьмичасового просмотра потянулся, влез в башмаки, которые снял еще в самом начале, и сказал: «Хорошо, что такой длинный, хоть отдохнул как следует!»

А поварихи? Эти добрые женщины в белых фартуках, повязанные белыми косынками и в полумраке напоминавшие медсестер, принесли по нескольку овальных блюд с угощением, зная откуда-то, что на премьерах так принято. Они попросили на этот день выходной и с самого утра готовили. Здесь не было никакого слоеного теста, мини-сосисок, тонких до прозрачности кусочков сыра, помидоров черри и прочих закусок, наткнутых на зубочистки.

— Вот, пожалуйста, перекусите немного, пора и подкрепиться...

Пожалуйста, кому что нравится, пироги из кукурузной муки, рулет, вареная коленица с хреном в окружении вареного картофеля и моркови, фаршированный телячий рубец под соусом, печеный сладкий перец с чесноком, ягнятина в молоке... И немного ракии из Лазоваца, тройной перегонки. В разномастных чашках с нанесенным вручную узором.

Под конец поварихи, эти добрые женщины, внесли торт, на котором взбитыми сливками, кириллицей, было выведено: «ТХЕ ЕНД». Они принесли его и сказали:

— Жалко, мы думали, нас здесь будет больше... Что уж хотя бы билетер Симонович придет.

Почти весь фильм они проплакали. Тем временем со старого потолка кинотеатра «Сутьеска», с этой лепнины, выполненной рукой мастера, с символической картины вселенной, с Солнца, Луны, планет, созвездий и комет, тихо, едва слышно осыпались почти невидимые пылинки побелки.

 

Заключительные слова, или Что еще я знаю

 

Еще я знаю, что зал кинотеатра «Сутьеска», расположенный в самом центре города, под новым названием «City-center» сдавался в аренду. Сначала под склад. Потом как так называемая коммерческая площадь, другими словами — магазин. В конце концов, как всегда у нас и бывает, под кафану. (Этим список, конечно, не исчерпывается, здесь могли бы устроиться и казино, и букмекерская контора, и банк.)

Кроме того, я знаю, что для каждого из этих новых назначений проводилась различного рода реконструкция. В частности, старый зрительный зал кинотеатра «Сутьеска» неоднократно перегораживали, а потолок, как сначала говорили, временно, но оказалось, что навсегда, опустили. Панорама вселенной теперь закрыта листами гипсокартона.

Должно быть, она сохранилась там и по сей день. На местами облупившемся, дырявом потолке, под безукоризненно подогнанными гипсовыми плитами. Выполненная рукой мастера лепнина не видна, но, вероятно, она все еще там. Потому что в те редкие моменты, когда все  успокаивается, когда замирает ход нашей беспощадной истории, слышно, как сверху что-то словно сыпется, как что-то упорно осыпается.