Неловко разговор о русском поэте начинать с его переводов, и все же приведу один — и не потому, что считаю его лучшим. Печать личности Марии Сергеевны Петровых, при сознательном и полном подчинении подлиннику, лежит на многих ее переводах, но в этом, мне кажется, проступило и что-то биографическое.
(Атанас Далчев «Балкон»)
Этот притягательный образ — заброшенного тайника — возникает при мысли о Марии Сергеевне как метафора ее судьбы, литературной и не литературной (по крайней мере в ту пору, когда мне посчастливилось узнать ее, — в конце 60-х, еще до выхода ее прижизненной книги).
Хозяева действительно не подозревали либо, заметив, принимали за что-то другое. Поэзия Марин Петровых тогда существовала как-то замурованно — не явно и не подпольно, а в ином, четвертом измерении, доступном лишь для считанных друзей. Вообще друзей было много, и, наверно, очень разных, но те, кого я знал, действительно были людьми бродяжьего склада, вольными и неприкаянными, менее всего благополучными, нередко обреченными. Одни становились изгоями, другие — изгнанниками или гибли. Погиб Анатолий Якобсон, любимый ученик и человек для Марии Сергеевны родной. Он был последним в ее долгом поминальном списке. Через год не стало и Марии Сергеевны.
В ее прижизненную книгу вошло далеко не все, а после нее Мария Сергеевна за десять лет не напечатала ни строки. Неизвестные стихи прозвучали на вечерах ее памяти, но очень немногие. И нельзя сказать, что сегодня все обстоит иначе. Еще не все ее стихи дошли до поэтов, о широком читателе не говорю.
Однако не я один помню первое впечатление от той давней, ереванской книги: это немногое — классика. Уже классика, хотя и типографская краска еще не просохла. Звучит восторженно, но время подтвердило трезвость оценки. У стихов, которые не слишком уклюже называют «классическими» и которые проще бы назвать настоящими или живорожденными, есть общая природная черта. Они живут и меняются для нас. Это не плоская поверхность, которая блестит или тускнеет — и только. Они растут как деревья, и всякий раз их видишь по-новому и, хочется думать, зорче.
Сегодня я читаю стихи Марии Петровых иначе, чем десять или двадцать лет назад. Отчасти потому, что меняюсь сам; отчасти потому, что до сих пор еще не знаю всего ею созданного. Но прежде всего — потому, что это стихи живорожденные.
Мне кажется, внутренний строй поэзии Петровых — мелодический, одноголосый. Может быть, близкий русской песне и народным плачам. И есть мелодические повторы, которые возникают в ее стихах, исчезают и возвращаются как вариации. Они настойчивы, но не сразу узнаются. Иногда ловлю себя на том, что прежде для меня разрозненные или невнятные звуки складываются в мелодию настолько новую, что невольно спрашиваешь — да верно ли слышал тон? Может быть, и верно, но дело в том, что мелодия — не отдельное стихотворение, не его рисунок. Она проходит через всю жизнь поэта.
Такими разрозненными нотами для меня долго были рассыпанные по стихам Петровых понятия, для нее ключевые, — правда, несвобода, немота, речь. Возможно, ясность почерка притупляла читательское зрение. Мария Сергеевна не любила недомолвок. Мне кажется, она не признавала за собой права ни на поэтические заблуждения, ни на поэтические блуждания, тем более — на их демонстрацию. Думаю, даже не доверяла их бумаге.
Однажды в разговоре о чьих-то стихах — помнится, нехитрых, но для интересности запутанных — Мария Сергеевна обронила:
— Я все-таки люблю, когда пишут прямо.
Такую мысль не сразу принимаешь, поскольку не сразу понимаешь. Что значит прямо? Понятно? Но Хлебников прав: «Вывески понятны, но это не поэзия…»
Говорилось, конечно, о другом. Пастернак называл это «прямым назначением речи»: «Настойчивость сказанного, безусловность, нешуточность».
У Марии Петровых не часто звучат поэтические обеты. Вот один из них:
И другие такты той же мелодии:
И, наконец, законченная мелодическая фраза:
Трудна всерьез, настолько, что даже говорить о ней без тени дидактики, взывать к ней без тени ханжества трудно и дано немногим.
Мне кажется, эти стихи созвучны убежденности Пастернака: «Неумение найти и сказать правду — недостаток, которого никаким умением говорить неправду не покрыть». Это написано в 1922 году, когда провинциальная девочка Мария Петровых вряд ли подозревала о существовании поэта, который станет для нее одним из любимейших. Но по мере того как она взрослела, найти правду делалось все трудней, а сказать ее — все опаснее.
Есть у Петровых стихотворение: «Одно мне хочется сказать поэтам: „Умейте домолчаться до стихов“». Дидактика, правда, редко достигает цели, да и мало кто следует добрым советам. Но стихотворение звучит как разговор с собой и по-своему высветляет молчаливый путь Петровых, ее особую судьбу.
А вот голос уже самой судьбы:
Вспомним, что молодость Петровых и расцвет сил пришлись на 30-е годы, потом была война — годы горя, общности и надежд, и снова все повернулось по-старому, «А время шло, и старилось, и глохло…» Одна из личных драм, запечатленных в поэзии Петровых, — это драма художника.
Здесь не хотелось бы упрощать и политизировать. Мне, повторяю, кажется, что природа поэзии Петровых — мелодическая и стихи, как песня, рассказывают не событие, а судьбу. Думаю, отношения Петровых с миром вообще строились на разных уровнях. Была действительность высшего порядка — искупление, страдание, душа. Не душевность, а душа, тяжкий и грозный дар, который огромней ранимого и смертного человеческого сердца и требует человека целиком: ввериться ей — самоотречение, изменить — самоубийство. И стихи об этом —
полны магической силы.
Или, казалось бы, совсем другое. Помню, как однажды у Марии Сергеевны тоскливо вырвалось:
— Господи, как же хочется дождя! Нет и нет… Не будет урожая!
Так странно это прозвучало душным московским вечером, на московском дворе. Где он, урожай? Кругом асфальт, не то что земли — даже пыли нет. «А там, во глубине России..» — для нее это «там» было реальностью, смыслом, бытием.
И была реальность уже другого порядка, двусмысленная. Помнится, когда американцы долетели и Армстронг прыгал по Луне, у меня, как и у многих, сердце тоже подпрыгнуло — се человек! А Мария Сергеевна грустно сказала:
— Вот и Луну осквернили…
Кому-то покажется забавным, но сказано, боюсь, провидчески.
Молчание Марии Петровых, определившее ее творческую судьбу, неоднозначно. В нем можно расслышать и ахматовское:
и тютчевское: «Как сердцу высказать себя?»
Мысль изреченная есть ложь, а ведь искусство, по Пастернаку, — это умение сказать правду. Буквально абзацем выше у него стоит: «Единственное, что в нашей власти, — это суметь не исказить голоса жизни, в нас звучащего».
Не солгать перед жизнью было заботой Марии Петровых в поэзии, да и вне ее. Подолгу и, как мы знаем из ее стихов, мучительно вслушиваясь в свое молчание, она ждала, когда вся ее жизнь скажет за нее. А на много ли откровений хватает одной человеческой жизни? Не на сорок же сборников! Права на иные стихи, не продиктованные судьбой, Мария Петровых за собой не признавала.
Ее слова промыты молчанием, как в старательском лотке, и лишь самые веские остались на дне. Это тютчевское молчание.
Но было и другое — «молчанье горькой родины». Почти еще девочкой Мария Петровых стояла у гроба Есенина. Наверно, то был первый оплаканный ею поэт. Потом она потеряла им счет, поэтам и не поэтам, близким и неведомым.
Поэт не выбирает свое время. Его никто не выбирает, но поэт не мог бы выбрать даже чудом — такого времени нет. При любом «чувстве земной уместности» (выражение Пастернака) поэт везде и всегда — герой не нашего времени. Вспомним еще раз: «Единственное, что в нашей власти, — это суметь не исказить голоса жизни…»
У Марии Петровых это звучит как клятва:
Но ведь поэт и есть голос жизни и, пока она теплится и даже когда агонизирует, обречен звучать.
Это стихотворение 38-го или 39-го года. Уже нет в живых Мандельштама.
Не знаю, все ли стихи тех лет уцелели; надеяться не приходится. Но в них берут начало два сквозных мотива поэзии Петровых — мука немоты и тоска по свободе. И затихнуть им уже не суждено.
И только иногда, в редкие минуты — просвет, даль и «самозабвенный воздух свободы».
Обе темы возникают настойчиво, непроизвольно и часто неожиданно, как обрывок неотступной мелодии, и буквально пронизывают, прошивают стиховую ткань, порой сталкиваясь в неразрешимом, казалось бы, диссонансе.
Ответ беспощаден:
И все же вначале — и это врезается в память — «самозащита немой свободы». Это позднее стихотворение, но в поэзии Петровых «немая свобода» возникает рано — к несчастью, слишком, может быть, рано. Вот стихи 39-го года:
Таков «тихий лиризм» Марии Петровых. «Ни ахматовской кротости, ни цветаевской ярости»…
Может ли свобода быть немой? И надолго ли ее хватает? Одно из поздних стихотворений Марии Петровых — «Немого учат говорить» — завершают строки:
Наверно, только так, «единственным неповторимым сердцем, таинственной единственной душой» и домалчиваются до стихов.
Стихов непритворных и порой настолько непроизвольных, что кажется, будто возникли они без ведома автора — созрев, сами разбили скорлупу и вылетели на свободу.