Костер в ночи

Петровых Мария Сергеевна

Лесьмян Болеслав

Стафф Леопольд

Тувим Юлиан

Броневский Владислав

Галчинский Константы Ильдефонс

Незвал Витезслав

Багряна Элисавета

Далчев Атанас Христов

Петров Валери Нисимов

Крлежа Мирослав

Раичкович Стеван

Нерис Саломея

Переводы

 

 

С польского

 

Болеслав Лесьмян (1877–1937)

 

Зимняя ночь

Мерцаньем звездным Снега полны. В кольце морозном Рога луны. Снежинки с лёту — Одна к одной — Берут в тенёта Простор степной. Им любо прядать В немой содом, Заборы прятать Во мхе седом. Им только вниз бы Всем блеском тьмы, Врываться в избы: «А вот и мы!» Покинув зимний Надземный мир, Врываться в дымный, Хмельной трактир. Метель кружúтся, И нет дорог. Чуть золотится Распятый Бог. В слепом усердье Снега — вразброс, И сад в предсмертье — Без лоз, без роз! В гордыне странной, Глушащей стон, Сквозь тьму бурана Идет мой сон…

 

На солнце

Дыша покоем дня, Недвижен пруд зеленый. Свисает хмель с плетня, Иссохший, пропыленный. Средь лужи, в колеях — Отображенья тына, Гусиной шеи взмах, Березы половина. Во всю длину забор, Дневным лучом разъятый, На ближний косогор Лег тенью полосатой. Я лажу частокол, Я веять жито буду. Я в этот мир пришел И не стремлюсь отсюда!..

 

Первый дождь

Первая, жужжа, проснулась муха, Первый лист пробился, осмелев, Первый дождь мне барабанит в ухо Погромыхивающий напев. Грохотанье выдоха и вдоха… Кто поймет, — где взялся звук такой? Ливень, расплясавшийся под грохот, Бьется оземь плещущей башкой. Но уже стихает плескот пенный, В небе — отзвук грома меж зарниц, А в разрывах тучи — даль вселенной, Нету ей пределов, нет границ. Солнце, раздробясь на мокрых стеклах, Золотится нивой на полу, Отраженья окон в стенах блеклых, Множась, бродят от угла к углу. Кто-то в сад толкнул калитку резко, С треском рухнула она средь трав. Чью-то руку утром, полным блеска, Я благословляю, не узнав.

 

«В этом душном малиннике, тесном, высоком…»

В этом душном малиннике, тесном, высоком, Скрылись мы ото всех, забрались в сердцевину И срываем поспевшую за ночь малину. Рдеют пальцы твои, орошенные соком. Гневный шмель разгуделся, пугая травинки, Хворый лист, весь в нарывах, на солнышко вылез, В паутинных лохмотьях алмазы искрились, И какой-то жучок скрылся, пятясь на спинке. Все стихало мгновенно в зеленом заслоне, Лишь когда я с ладони твоей обагренной Брал малину губами, вдыхая влюбленно Запах ягод сквозь благоуханье ладони. Первой ласки посредницею молчаливой Оказалась малина, — той ласки без слова, Что, собой изумясь, хочет снова и снова Повторяться бессчетно, себе лишь на диво. И в одно из мгновений, всех прочих всевластней, Ты ко лбу моему прикоснулась губами, Я схватил твои руки, и ты предалась мне, А малинник был всюду — вкруг нас и над нами.

 

Во сне

Ты в странном сне меня звала С собой во мрак небесный. Мы вместе мчимся. Мгла и мгла. Бог, темнота и бездны. Летим в верховья темноты, Пронзенной молний светом. «Я только сон твой, — шепчешь ты, — Не забывай об этом!..» Забуду ль!.. Мчимся в вышине До неизвестной меты. О, как ты худо снишься мне! Моя живая, где ты?

 

Вечером

Уже темнело, темнело, Заря в лесу догорела, Дневной остывает жар. Спускались мы тропкой длинной В повитый туманом яр,    Заросший калиной. Из дали идет, из дали Тот мрак, где цветы пропали. Чуть дышит сонная цветь. Коснулась ты, как в испуге, Руки моей, чтоб согреть    Озябшие руки. С нежностью, нежностью тайной Глядим в этот мрак бескрайный. Двоих, забредших впотьмах В осенних полей безбрежность, Не сблизят ни скорбь, ни страх, —    Одна только нежность!

 

Заклятье

— Птица ночи, ты пересекала закат, — Чтó там с мертвыми? Ты их видала. — Лежат. — А еще что? — Лежат и лежат без движенья, Нет для них ни рассвета, ни ветра, ни тени, Не мечтают, не ждут, не страшатся утрат — Только вечно лежат, вечно только лежат. Та, что так мне противилась, — пусть она тоже, Пусть вот так же лежит на обманчивом ложе, Покоряясь, теряясь безвольно, глубоко, Пусть не ждет, не мечтает, лежит одиноко, Пусть бессильно, бессонно желаньем грешит, Пусть вот так и лежит — для меня так лежит!

 

«Уж пора полюбить огорода сиротство…»

Уж пора полюбить огорода сиротство, Птиц, уставших от неба, деревьев уродства И щербатый забор, от которого тени Меж рассветов лежат на траве, как ступени. Уж пора полюбить за рекою закаты И соседа умершего сад небогатый, Темноту, что быстрее, чем сны в сновиденье, Уведет, укрываючи доброю сенью. Уж пора приберечь хоть бы искорку зноя В этих стенах, где вечер блестит желтизною, Головою к рукам твоим тонким прижаться И вдвоем удержаться от слез, удержаться!

 

Из детских лет

Вспоминаю, но вспомнить всего не могу я: Трáвы… Даль за лугами… Кричу и ликую — Веселит меня голос, летящий куда-то. Чабрецом пахнет сено в теплыни заката. А еще? Что еще вспоминается, длится? Старый сад, где участвуют листья и лица, — Только листья и лица. Листисто и людно. А в аллее — мой смех. Не смеяться так трудно! Я бегу, окунаясь в лазурь поднебесья. Только небо в груди, а в глазах густолесье. Беготня по плотине над пеной протока Так далёко слышна, так волшебно далёко! А потом — по траве, по ступенькам балкона, Обожавшим, когда я взбегаю с разгона… Вспоминается дом, полный света весною И повсюду всегда переполненный мною, Приниканье губами к стеклу —    к мирозданью — И мое — всеми силами — существованье!

 

«Снится лесу — лес…»

Снится лесу — лес В ливне вешнем. Май давно исчез, Но примчится, Вновь вернется он В блеске прежнем, Мне ж минувший сон Не приснится.

 

Прохожий

Лиловый сумрак, безлюдье поля —    И только эту явь — Средь трав бескрайних молил я с болью:    «Спаси меня, избавь!» И шел прохожий… Зачем — не знаю — Мне подал знак рукой. Быть может, думал — к нему взываю, Его молю с тоской. И было тихо, весь мир как сгинул, Лишь солнце шло ко сну. Сказал прохожий, когда окинул Глазами тишину: «И мне, скитаясь, взывать в печали,    Без хлеба, без жилья, Я тот, чью гибель не увидали,    Тот самый — это я! Мне смертью в ярах раскинут полог,    Жилище — недруг сжег. Бьет час предсмертный, был сон недолог,    Его разрушит Бог. Но верю в сон, что еще приснится,    Обещанный судьбой. Тот сон, когда в нем блеснет денница,    Я разделю с тобой». Клянясь, что в скорби нам нет разлуки    Ни на единый час, Прохожий тот протянул мне руки,    И спас меня он, спас! «Мгла у входа. Темень комнат…» Мгла у входа. Темень комнат. Ни о ком никто не помнит. След твой снегом запушило, Грусть метелью закружило. В этот снег поверить надо, Освежиться снегопадом, Затениться тенью нежной, В тишине притихнуть снежной.

 

В тревоге

Ищи, скиталец жалкий, во снах пропитанья! Уже любою мглою кормиться не стыдно… Что значат слезы, если не слышно рыданья? Что значит мирозданье, коль Бога не видно? Придите все, кто в скорби, в тревоге,    в смятенье! Пускай вас будет много, чтоб я между вами Душою затерялся, — где вы и где тени, Не ведал бы, теснимый бессчетными снами. Чтоб лиц как можно больше, чтоб всюду лишь    лица И руки, чтоб заполнился город бескрайный!.. Все кончится сегодня, ничто не продлится, Не стало ни одной неразгаданной тайны!.. Нам надо торопиться, сойтись надо вместе, Поговорить, решиться, не упустить срока, Чтобы потом не ждать уж ни знака, ни вести, Чтобы исчезнуть слепо в печали глубокой…

 

Одиночество

Смиряет ветер над крышей Свои ночные полеты. Не виден мир и не слышен, Но вижу и слышу что-то. Там кто-то, будто из бездны, Ко мне простирает руки, Там голос, мне неизвестный, Но я ль не знал этой муки! На крик во мрак выбегаю. Тиха, безлюдна дорога. Кругом лишь темень ночная. Откуда ж в сердце тревога? Лишь мглистой березы трепет. В ночи примстилось, быть может… Никто никого не встретит И никому не поможет!

 

Солдат

Воротился служивый из похода весною — Колченогий, недужный, с перебитой спиною. Был он пулями злыми исхлестан, простеган, Не ходил он иначе, как только с подскоком. Стал потешником горя, скоморохом недоли, Забавлял мимо шедших каждым вывертом боли, И страданий притопом, и печалей приплясом, И замедленной муки лихим выкрутасом. Дотащился до дому: «Эй, проваливай живо. Не работник ты в поле, хоть и скачешь ретиво!» Он добрался до кума, что в костеле звонарил, Тот узнать не подумал, было чуть не ударил. Постучался он к милой, а та рассмеялась, И плечами и грудью, хохоча, сотрясалась. «Как в постели с калекой танцевать мне    до смерти? Лишь на треть человека, а прыжков на две трети! Мне твои переплясы не милы, не любы, На усах твоих жестких не уснут мои губы! За тобой не угнаться, скачешь к самому небу! Уходи куда знаешь, не кляни и не требуй!» Вдаль пошел по дороге и пришел он к распятью: «Иисус деревянный, не возьму я в понятье, — Чьей рукой, точно на смех, ты вытесан, Боже? Красоты пожалели и дерева тоже. Кто тесал твои ноги, безумец незрячий? Ходишь, видно, вприскочку, не можешь иначе. Ты такой никудышный, такой колченогий, — Мне товарищем добрым ты был бы в дороге». Слыша это, распятый на землю спустился. Тот, кто вытесал Бога, знать, рассудка решился: Руки — левые обе, ноги — правые обе. …Как ходить, Иисусе, при твоем кривостопье? «Я из хворой сосенки, но хожу я не худо, Вечность пехом пройду я, недалеко дотуда. Мы пойдем неразлучно единой дорогой — Что-то от человека и что-то от Бога. Можно горем делиться, мы разделим увечье, Изубожены оба рукой человечьей. Кто смешней — ты ли, я ли, — ни один    не уступит, Первым кто рассмеется, тот первым полюбит. Подопрешь меня телом, а тебя я сосною. Пусть вершится, что должно, над тобою и мною!» Взявшись за руки крепко, пошли без промешки То неспешным подскоком, то хромою    пробежкой. Сколько времени длилось пребыванье в дороге? Где часы, что отмерят безмерные сроки? Дни сменялись ночами, исчезая в безвестье, Миновало бесполье, безречье, безлесье, Вдруг нагрянула буря, все во мраке пропало, И ни проблеска солнца, ни звездочки малой… Кто там, ночью идущий по вьюжным наметам, Так божественеет, человечнеет — кто там? Два господних калеки, два миляги — вот кто это Шли какой-то припляскою в мир не какой-то. И один шел в веселье, и другой в беспечалье — Возлюбили друг друга и счастливы стали. Ковыляли на пару, плелись как попало, И никто не постигнет — что в них так ковыляло? Колтыхали вприскочку, нескладно, нелепо, И вот доскакали до самого неба!

 

Леопольд Стафф (1878–1957)

 

Нике Самофракийская

Реет музыка в складках одежды легчайшей. Недоступен для птицы полет твой великий, О богиня триумфа, — сквозь время все дальше Ты уносишься, Самофракийская Нике! Хлещешь крыльями воздух и в вихре полета Лавры славы несешь. Не хочу их нимало. Лишь тому я завидую, ради кого ты Напрочь голову в дальних веках потеряла.

 

Минута

Минует? Что поделать с нею! На то она ведь и минута. Покинет, становясь ничьею, Как облака, меняясь круто. Минуте, в измененьях скорых, О предыдущей помнить поздно; От века плещутся в озерах, Сменяясь, девушки и звезды.

 

Юлиан Тувим (1894–1953)

 

Квартира

Тут всё не наяву: И те цветы, что я зову живыми, И вещи, что зову моими, И комнаты, в которых я живу, Тут все не наяву, И я хожу шагами не моими, — Я не ступаю, а сквозь сон плыву. Из бесконечности волною пенной Меня сюда забросил океан. Едва прилягу на диван — Поток минувшего умчит меня мгновенно. Засну — и окажусь на дне. Проснусь — и сквозь редеющий туман Из темных снов доносится ко мне Извечный, грозный гул вселенной.

 

Разговор птиц

Кто, опричь меня, знаком С птичьим языком?.. Чуть трепещут камыши, Чуть мерещится в тиши — «Вью, вью, вью» и «вьет, вьет, вьет», Значит, скоро рассветет, Вспыхнет зорька в зябкой дрожи… Так про что это, про что же? Про что? Разумеется, про то. «Цвири-цвири», слышь-послышь… Тишь. Ну так что же? Да иль нет?.. Лишь роса блестит в ответ, Влажны листья диких роз, Кто-то где-то произнес: «Тью-тью-тью, тю-и, тю-и» — Да, да, да, молчи, таи. Это значит: чуешь, чу? Чую, знаю и молчу. Да, да, да, я знаю тоже… Так про что это, про что же? Про что? Вот про самое про то. «Цвир, тю-и, ку-ку»… Кто знает, Может быть, уже светает?.. То не нота и не тон — Что-то из лесных сторон. Тишиной навеян шорох, — Чей он, чей он, чей он — шорох?.. Листьев? Тростника? Осоки? То ль колосьев шум далекий? Да иль нет?.. Но я-то знаю И мечтаю, напеваю. «Цвир, цвир, цвир» — звенит не зря, Разгорается заря, Пташка пташку окликает… Ну а все-таки… Кто знает?! Что ты! Солнышко встает: Птица ль птицу не поймет, Мне ли песенки звенящей Не понять в росистой чаще, — «Тью-фюить» — кругом пошло. Это значит — рассвело.

1913

Лодзь

 

Ну, а если нет?

Ну, а если нет? Если это бред?.. Мучусь грезой безрассудной, Призываю образ чудный, Жажду угадать ответ, Ибо, если нет, Тогда… трудно! Ну, а если да? Если будет так?.. Вспыхнут зори в жгучей дрожи, Разгорится день погожий, Как багряный мак, Ибо, если так, Тогда… — Боже!!

5 августа 1915

 

Лирическая ирония

Я приходил с визитом К той гордой, беспощадной И что-то бестолково Твердил… (О, бред больного!) Терзал тебя стихами, Ломал, корежил слово И разгрызал зубами (Мне лишь бы не заплакать!) И кровяную мякоть Давал тебе, давясь слезами: «Глянь!» Я приходил с визитом К той скрытной, непонятной И снова бредил, снова Губами и плечами… (О, гром тирады этой, Тиранской и терновой!) Внимали ей сурово Священные предметы: Недрогнувшие стены, Нетронутое ложе, Не раздробленный кулаками Стол. Теперь с печалью скрытой Сижу я одиноко, Задумавшись глубоко, На сотни дней разбитый, И все мои визиты, Все до единой раны, В клубок безумный свиты. А я уже счастливый, Любимый и желанный, А я уже далекий, пьяный Муж.

 

Владислав Броневский (1897–1962)

 

О радости

Над тихой водою лазурной небо лазурное тихо, но ветер ворвался бурный зелено, молодо, лихо. Ты откуда — шальной, зеленый, над какими летал лесами? Еще в росах калины и клены, а глаза еще полны слезами. Устоялось вешнее вёдро, Воздух золотом солнца светел. Зелено, молодо, бодро, сердце, лети, как ветер! Светом и шумом зеленым низвергайся, радость живая!.. Вешним калинам и кленам, тебе и себе напеваю.

 

Полоса тени

Мелькнула птица, бросив тень на окно, где свет царит дневной… И вот опять — простор весенний и высь бездонна надо мной! А зелень! Пропадешь в зеленом пространстве трав, деревьев, лоз! Идти, родная, далеко нам сквозь шелест кленов и берез. Нам жить да жить в земном свеченье. Полжизни, правда, не вернешь… Вот птица полосою тени мелькнула с криком… Ну и что ж…

 

Закат

По снегу, что выпал впервые, белый день босиком пляшет; кудри рассыпал ржаные, шляпой соломенной машет. Пламя пробрало солому розово, зеленовато, лилово… Счастья — дню золотому! Славься, огнеголовый! Под небом, ясным по-детски, за горою скрылась устало громада света и блеска и на землю тенью упала.

 

Константы Ильдефонс Галчинский (1905–1953)

 

Спящая девочка

Доченька, спи. Ночь приближается мерно, Полным составом нот тишину дробя. Если прислушаться, в этой ночи, наверно, Отыщется что-то и для тебя: Месяц и улочка, что, забирая правей, Сворачивает в мирозданье, И ветер для легких твоих кудрей, И тень для щеки твоей, И для сердца — страданье.

1947

 

Стишок о воронах

Во мгле дубовой кроны уселись две вороны, а воздух весь блистает; томит ворон дремота, летать им неохота, снежком их засыпает. Ни ручеек привычный, ни городок фабричный им не сулят урону; сидят вороны рядом, глядят безумным взглядом — ворона на ворону. Коль в ноты превратить их — четыре струнных нити звучали б над простором, а так — во славу воронам в оцепенении сонном — in saecula saeculorum [2] . Небо в искристых звездах, голубеющий воздух, ночь, вихрь — воронам укрытье. Спи, ручей нежурчащий, доброй ночи вам, чащи, вороны, спите!

1952

 

Ведь не удастся выразить все это…

Ведь не удастся выразить все это… Шум за стеною записать хотя бы! Дождь? или поезд? ишь шаги по тротуару? Льет слабый свет извозчичий фонарик, к стене прибитый странно… И голубь глиняный, щегленок деревянный, и рыцарь наш XVII-вековый на лошади    XV века…

1953

 

С чешского

 

Витезслав Незвал (1900–1958)

 

Спящая девушка

Над ручейком, в тени скирды, Уснула жница в полдень знойный, И василек в руке спокойной Чуть-чуть касается воды. Бегущих туч живые тени И плеск волны уходят в сон, А солнце жжет прибрежный склон И обнаженные колени. Уснула на комлях колючих Земли, распаханной под пар… Ах, если бы свой жгучий жар Отдать ей в поцелуях жгучих! Но спит она, а я уж стар, Да и усы мои жестки, Как в свежих копнах колоски.

 

Елисейские поля

И снова — Елисейские поля. И, как в мои студенческие годы, здесь распевают птицы, веселя сердца людские щедростью свободы. И мне бы так — лишь радость пробуждать и просветленным быть, как день весенний, Я слышу птичьи дудочки опять, и хорошо мне, как на свежем сене. Над Сеной — пароходные гудки… Слежу, как воробьи-озорники беспечных мошек ловят близ дорожки. И чтобы чудо завершить вполне, лукавый месяц заблестел в волне и над бульваром выставляет рожки.

 

Взгрустнулось

Грушу ль, увидав этот город дивный без вас, дорогие друзья? Высплюсь — и путь позабуду длинный, и вновь буду весел я. Грущу ли, тебя, отец, вспоминая и мать? Или я, чудак, грущу, а по ком — хоть убей не знаю. Взгрустнулось мне просто так.

 

С болгарского

 

Элисавета Багряна (1893–1991)

 

Смерть

О, как сейчас весна невыносима! Звенит капель, домой вернулись птицы, и солнце блещет, пересилив зиму, а он лежит, навек смежив ресницы. Он дома, он еще с тобою рядом. Лишь словом, только что произнесенным, ты дышишь и последним долгим взглядом, последней ласкою, последним стоном. Ты помнишь, как с любым твоим несчастьем боролся он, чтоб слезы осушила. Ну что ж, рыдай, взывай, кидайся наземь, — он безучастен, холоден, твой милый. Хотя бы солнце вдруг погасло, что ли! Ты хочешь уничтожить все стихии, но лишь покачиваешься от боли, и горе жжет глаза твои сухие. Покорность? Или мудрое прозренье? Иль я сама мертва с моей тоскою? А может быть, таится в примиренье последнее отчаянье людское?

 

Ты хотела

Ты одинокой, вольной быть хотела,— чтоб ни друзей, ни дома, ни тепла, чтоб вместе с ветром через все пределы ты безоглядно по земле прошла. Хотела ты с вершины поднебесной увидеть мир, хотела поскорей всей грудью пить знобящий воздух бездны, дыхание невиданных людей. Хотела ты, чтоб жизнь мечтой светила, чтоб родиной — весь мир, весь белый свет! Но жизнь, мечту и мир ты воплотила в любимые глаза, меняющие цвет.

 

Атанас Далчев (1904–1978)

 

Молодость

Рассвет блеснул, и день начавшийся    прокукарекал во дворе, и где-то шумно отворилась    и шумно затворилась дверь; поспешно мухи зажужжали,    едва проснулись на заре, и все, что мне приснилось ночью,    я вспомнить силился теперь. Потом пошел бродить по улицам    среди загадок и чудес; один шатался я и к вечеру    забрел неведомо куда. Вслух на ходу читал я вывески,    а в дождь, забравшись под навес, следил, как рельсами трамвайными    бежит проворная вода. Я шел, не глядя на витрины,    в шагах мне чудился мотив, слова сплетались в ритмы длинные,    необычайны и легки, а мне вослед смеялись девушки,    меня глазами проводив, — смешила их моя рассеянность,    моя походка и очки. И дома вечером казалось мне,    что корка черствая вкусна и что мягка подстилка жесткая,    и я ложился не впотьмах — одна светилась лампа в комнате    и две — в двойном стекле окна, и, чтобы видеть сны отчетливей,    я часто засыпал в очках.

1925

 

Дождь

Кто-то шумно швыряет пшеничные зерна    на крышу, их клюют второпях обезумевшие петухи; густо сыплется дождь, и во мраке полуночном    слышу, как тяжелые капли колотят по краю стрехи. Прорастают упавшие зерна колосьями    длинными, а средь них возникают, как дьявольские грибы, волдыри черных зонтиков и над размытою    глиною проплывают во мгле будто волею черной волшбы. Сыплет дождь из лукошек, отборной пшеницею    полных, и дерутся всю ночь петухи над летучим зерном, а наутро является солнце, как желтый    подсолнух, что без семечек выклеванных поднялся за окном.

1925

 

Снег

На кручи крыш в их тесноте железной и на асфальт бульваров городских сойдет ли хоть однажды снег небесный, подобно ангелу безгрешно тих и лучезарен? Вряд ли!.. Дым тлетворный над городом царит весь год, весь век. Здесь и зима, наверно, будет черной, здесь неизвестны ангелы и снег. Он если и слетит с небес немых, то лишь на срок, отмеренный минутками: здесь, полицейскими и проститутками растоптанный, он сгинет прокоптелым от дыма, что из труб валит с утра… И лишь в садах он остается белым, — там, где играет детвора.

1929

 

Вечер

Бреду один по улицам, где вечер над рдяно-красной черепицей кровель, такой же рдяно-красный, догорает. И, глядя на закат, я вспоминаю: сейчас и над Неаполем он рдеет, и блещут окна верхних этажей, пылающие блики отражая, и Неаполитанского залива светлеют волны, тронутые ветром, и зыблются, как на лугу трава, и возвращаются мычащим стадом в шумливый порт под вечер пароходы. На набережной пестрая толпа благословеньем провожает этот минувший день, прожитый беззаботно, но в той толпе меня теперь уж нет. Закат сейчас горит и над Парижем. Там запирают Люксембургский сад. Труба звучит настойчиво и страстно, и, словно на ее призыв протяжный, нисходит сумрак в белые аллеи. Толпа детей за сторожем идет и слушает в молчаньи, в упоеньи повелевающую песню меди, и каждому хотелось бы поближе к волшебному пробиться трубачу. Из тех резных ворот, открытых настежь, выходят люди весело и шумно, но в их толпе меня теперь уж нет. Зачем не можем мы одновременно быть там и здесь, всегда и всюду, где клокочет жизнь могуче и бескрайно? Мы непреодолимо умираем, вседневно умираем, исчезая оттуда и отсюда — отовсюду, пока совсем не сгинем наконец.

1930

 

Поэт

Падают минуты монотонно. Ты не спишь, и слух твой напряжен — слышишь старого комода стоны и бормочущий далекий сон. Вдоль шоссе автомобиль пронесся темноте ночной наперерез; фарами сверкая, в окна бросил тень дороги и пропал, исчез. Этот быстрый свет привел в движенье комнату твою и вместе с ней все, что дожидалось воплощения, все, о чем молчал ты столько дней. Миг единственный!.. В ночном бесшумье свет зажжен, и ты всю ночь готов пожинать посев глухих раздумий и следить за прорастанием слов. И скитальцам, что в пути устали и домой бредут уже с трудом, засияет из далекой дали свет в окне твоем.

1934

 

Зеркало

Долгими годами ждешь ты чуда, а оно пред нами всякий час… Видишь — грузчик мимо нас зеркало несет. Взгляни отсюда — город в зеркале как мир тысячелицый: улицы, ворот высоких своды, здания, заборы, пешеходы и внезапные автомобили, будто обезумевшие птицы… Площадь зыблется, и, сбившись тесно, крыши, и балконы накренились и вот-вот исчезнут в блеске неба, в синеве бездонной… Не дивись, что, тяжестью измотан, сгорбясь, человек идет с трудом. Небывалый, дивный мир несет он на плече своем.

1937

 

Где-то в России

Усталый поезд у вокзала стал для разгрузки и погрузки. Заря заката угасала над неоглядной степью русской. Вот девушка на виадуке протягивает парню руки, он к ней спешит, и в небе где-то я вижу два их силуэта. Вот на велосипеде спешно промчался кто-то вдоль избенок; вот разрыдался безутешно, от матери отстав, ребенок. Прощально дрогнули вагоны, отходит поезд от перрона, вдали остался шум вокзальный, и мчится поезд, мчится дальний. Тот велосипедист, что скрылся, мелькнув передо мной случайно, — приехал ли, куда стремился? Мгновение осталось тайной. И парня девушка встречала иль провожала, обнимая? Ребенок в толчее вокзала нашел ли мать?.. Я не узнаю. Мгновеньям этой краткой встречи — им никогда не повториться. Не это ль жребий человечий — пройти неведомым и скрыться?

1965

 

Художник и ветер

Художник хотел нарисовать ветер —    и рисовал листья, что летели в смятении       с веток осенних,    будто искры бушующего костра. Он хотел нарисовать ветер — и рисовал, как, поблескивая, струится трава    на лугу. Он хотел нарисовать ветер —    и рисовал облака в их паническом бегстве    по небу. Художник хотел нарисовать ветер —    и видел всегда, что рисует другое.

1977

 

Валерий Петров (р. 1920)

 

Родители

На дачу съездить время выдалось, и я повез их, но в пути машина отказала, выдохлась, придется им пешком идти. По Витоше наверх идут они, гляжу со страхом им вослед, дивлюсь недавней мысли путаной: да ты привязан к ним иль нет? В моей он куртке, не теперешней, а старенькой, что чуть жива, ведет жену за локоть бережно, хоть сам он держится едва. Она, пучок прикрыв панамою, неспешно с палочкой идет. С тревогою глядят глаза мои, как двое движутся вперед. Зашли за взгорье недалекое в минуты гаснущего дня; ее фигурка невысокая сокрылась первой от меня, еще мгновенье вызывающе торчали волосы его, и вот в закатной дымке тающей уже не вижу никого.

 

Провинившийся

Что было делать! Он бедствием стал, лаял так страшно, что я и решил, хоть не сразу: сунул в машину его, завез в дальний квартал, выпустил там и прибавил газу. Было мне тяжко, но я уже говорил: лаял он так, что терпеть не хватало сил. А через неделю в дверь что-то скребется упрямо, что-то скулит и колотит хвостом второпях, что-то на грудь мне кидается прямо, что-то лижет меня со слезами в глазах. Заросший и грязный, промокший, несчастный, и какой-то весь драный, и со свежею раной… Трется о ноги мои, жмется ко мне, голос его понимаю вполне. Он молит: — Хозяин, хозяин бесценный, моя вина несомненна, но прости, заклинаю! Что случилось — не знаю! Припадаю к ногам твоим, плача, я отыскался, я цел! Честное слово собачье — я убежать не хотел! Оттеснило меня народом иль в глаза мне попала пыль — потерял я за поворотом твой автомобиль! У, как было ужасно! У, как было опасно! Я не раз подбегал к одному магазину, но твой запах пропал, сбитый вонью бензина! Знать, ругал ты собаку И жалел ты о ней, но и я ведь, однако, рыскал эти семь дней, думал — дальше иль ближе?.. Так прости же, впусти же! Не исчезну я снова, пропадать не посмею и даю тебе слово лаять вдвое сильнее! — Заходи, — отвечаю, — но сержусь на тебя я, ты не будешь отныне разъезжать на машине!

 

С хорватскосербского

 

Мирослав Крлежа (1893–1981)

 

Виноградная лоза

Лоза винограда растет некрасиво, ползет она ввысь узловато и криво. На лозах, проросших из грязи, из глины, росистые грозди сияют невинно, а корни, покрытые грязной коростой, взбираются в гору усилием роста. Лоза вырастает неспешно и немо в слепом и прекрасном желании неба, в желанье подняться, чтоб грозди сверкали вином золотистым в прозрачном бокале.

1937

 

Письмо

Письмо словно бабочка: дрожью крыла едва прикоснувшись, исчезнет в полете, оставив дыханье пленительной плоти, и липы в цвету, и шелков, и тепла. Осыплется с пальцев дрожание строк пыльцою цветочной, и в это мгновенье слова из письма улетят, как виденье. И вянет письмо, как поблекший цветок.

 

Наши воспоминания

Как в толще дерева, воспоминанья кругами ширятся в теснинах плоти. Как воду из колодца, достаете виденья эти, спящие в тумане. Но сердце глубину колодца чует. Там прошлое живет, не убывая. Воспоминанья, как вода живая, виденьем затонувшим нас врачуют. Уют забытых комнат в нас таится, спят города, и мрак живет ненастный и опочивших дорогие лица. Во тьме сияет круг колодца ясный. Видения на зов печали властной взмывают, как встревоженная птица.

 

С сербскохорватского

 

Стеван Раичкович (р. 1923)

 

За униженье наших рук пустых…

За униженье наших рук пустых, Что к свету тянутся и ждать не в силах, Дай нам слова прозрачней смол густых, Слова, что кровью заструятся в жилах. И это слово страшное найди, В глубинах плоти спящее безвестно, — О нем напоминает гул в груди, Как звон непролитой слезы небесной. Найди слова, имеющие плоть И сердце беззаветное, живое Для всех, кому тоски не побороть, Для всех, кто смолк с поникшей головою. Найди слова прямее тополей. Пустые руки наши пожалей.

 

Спящие

Тихо иди — ночью улице спится. Не разбуди этой сказочной глуби. Кто ж виноват, Если в груди твоей прячется птица? Только притронься рукою — Слышишь, стучит, словно дятел    в дуплистом дубе. Улица спит, погруженная в зыбкую дымку. Люди во сне — как растения под водою. Кто ж виноват, Если тайком натянул ты струну-невидимку Для одного небывалого звука, Чтобы в сердца он проник силою молодою? Тихо пройди — ночью улице спится. Не разбуди и во мраке исчезни. Кто ж виноват, Если в груди твоей прячется птица? Может быть, спящие бродят неслышно В том же краю, где твоя рождается песня.

 

С литовского

 

Саломея Нерис (1904–1945)

 

Эгле, королева ужей

Эгле дает слово

На песках безмолвных Шорох сонных вод. Три сестрички в волнах Водят хоровод. Как легки и зыбки В море облака! Вьются, словно рыбки, Дочки рыбака, «Гляньте-ка, сестрицы, Догорел закат. Девы-водяницы Воду закружат! За косы ундины Увлекут на дно. В глубине пучины Страшно и темно!» Старшая, бледнея, Вышла из воды, И вторая с нею… Долго ль до беды! Лишь одна меньшая Нá берег нейдет, Рыбка золотая Плещется-поет. «Эгле ждать не станем, Бросим здесь одну! Злой дракон дыханьем Всколыхнул волну!» Эгле выбегает В холодок ночной, Косы отжимает, Облита луной. Взяв рубашку, громко Вскрикнула она. Волки, что ль, в потемках? Чем поражена? Девушки-бедняжки Обнялись дрожа, У меньшой в рубашке Увидав ужа. Старшая с камнями На него, но змей С кроткими речами Обратился к ней: «Подобру уйду я, Но прошу, любя, Эгле молодую Замуж за себя. С Эгле нежной, милой Под венец пойдем. Нам судьба судила Вековать вдвоем». Сестрам стало жутко От таких речей. Видят, что не в шутку Сватается змей. Дали потемнели, Тишину храня, Лишь на волнах рдели Отблески огня. Сестры шепчут тихо: «Грех ли, что солжешь! Сгинет злое лихо, Замуж не пойдешь». Не волна мятется, Трепетно дыша, — Девушка клянется Стать женой ужа. Сестрам смех-забава: «Пара не плоха, И невеста, право, Стоит жениха! Выйди ж из рубашки Да пришли, зятек, В золотой упряжке Свадебный возок». Ускользнул безногий В свой морской простор. Слышен на дороге Звонкий смех сестер. Жить, как прежде, будет Эгле, не тужа. Кто ж ее принудит Выйти за ужа!

Похищена!

В дом вбежали братья — И вдевятером Змею шлют проклятья, Слыша свист и гром. Кликнули в тревоге Эгле и отца — Гости на пороге, Гости у крыльца! Вьются, словно плети, Блещут, как ножи, В воротах у клети Юркие ужи. Впряжены драконы В золотой возок… В доме слезы, стоны. А какой в них прок? Эгле в миг последний Вспомнила, дрожа, Что клялась намедни Стать женой ужа, — В шутку, по-пустому, Лишь бы обмануть… А теперь из дому Шагу не шагнуть! Старший змей спокойно Вполз, и у дверей Он спросил достойно: «Примете ль гостей? Прибыли недаром Из глубин морских, Во дворце янтарном Эгле ждет жених. Счастьем долгожданным Нам невеста-свет, О ее приданом Даже речи нет. И дала ведь слово, Королевич ждет. Мы отбыть готовы, Что ж она нейдет?» Эгле в клети рядом Скрылась не дыша, Слезы льются градом, Замерла душа. «Доченька-отрада, Горе позабудь. Может, и не надо Собираться в путь!» И отец украдкой Обещает ей Хитрою загадкой Обмануть ужей. Дочь надежно спрятав, Думает: «Пора Ненавистных сватов Сплавить со двора». Белую гусыню Посадил в возок: «Доченьку доныне Сам растил-берег!..» Светлая опушка, Темные леса… Встречь кричит кукушка: «Вот так чудеса! Даже и в помине Нет девицы тут, Белую гусыню Жениху везут! Просты вы, гляжу я! Верьте старику! Доченьку меньшую Скрыл от вас, ку-ку!» И возок с гусыней Покатил назад, Сватушек отныне Плутни не смутят! Вспять путем знакомым Кинулись ужи, Подкатили с громом… Ну, старик, дрожи! Эгле ждет защиты. Как же быть теперь? Старший змей сердито Барабанит в дверь: «Если к нам невеста Тут же не придет, Не сползти мне с места — Передушим скот! Новенькие сети В клочья разорвем. Ты, старик, в ответе Перед женихом! Всей деревне вашей Гибель суждена, Если, слово давши, Эгле неверна!» И рыбак со вздохом Говорит: «Ну что ж! Поезжайте с Богом, Вас не проведешь!» Белую овечку Посадил в возок. Снова от крылечка Тронулся в лесок. Светлая опушка, Темные леса… Вновь кричит кукушка: «Вот так чудеса! Эгле недалечко Скрыл от вас отец. Белая овечка Едет во дворец! Взяли вас обманом, Верьте старику! Лишь с одним приданым Едете, ку-ку!» В гневе и тревоге Покатили вспять. «Встречные — с дороги, Иль несдобровать! Что ж не держат слова Эгле и старик!..» Вот к воротам снова Прискакали вмиг. Гневный стук все чаще… Разнесли забор, И клубок шипящий Катится во двор. Ближе, ближе, ближе… Норовят в избу, И скользят по крыше, И ползут в трубу. Эгле со слезами Говорит родным: «Мне, поймите сами, Надо выйти к ним, Лютый гнев змеиный Вам терпеть за что ж? То моя судьбина, От нее ль уйдешь! Вы мне принесите Свадебный венец, Косы закрутите, — Волюшке конец. Ты ль меня не холил, Батюшка родной! Золотую долю Дал мне, молодой!» Плача, сестры с нею Вышли на крыльцо. Вкруг невесты змеи Заплелись в кольцо. Снова мчат драконы Золотой возок. Снова — тот зеленый Молодой лесок. Братья скачут следом, Люты не к добру. Братьям страх неведом, — Выручат сестру! Но застыли с горя, Как, блеснув разок, Скрылся в бездне моря Золотой возок. Вихри налетели, Света не видать. Братья в лодки сели, — Только где ж догнать!

Дух Балтики

Вольно и широко Море бьет волной, Радуга-дорога Манит глубиной. Зыбью светозарной Вглубь идут вдвоем Во дворец янтарный Эгле с женихом. Светлых волн изгибы Ввысь бегут со дна… «Милая, спасибо, Слову ты верна! Здесь, в морском просторе, Ждут тебя друзья, Все мы — дети моря, Дружная семья. Не в грозóвых взмывах Волны мчатся в ряд, — На конях на сивых Братья к нам спешат. Рада ли невестке, Мать — морская глубь? Здесь, в янтарном блеске, Встреть и приголубь!.. Здесь сокровищ горы — В кораблях на дне; Здесь русалок хоры Слышны в тишине». За руку Эглуже Крепко взял жених, И тропа все глубже Увлекает их. Ветер тиховеен, Волны чуть шумят, А жених… не змей он, Не постылый гад! Он хорош на диво, Глаз не оторвать, Молодой, красивый, Жúльвинасом звать. Жильвинас — зовется Балтики душа, Что ныряет, вьется В облике ужа. Море ль свирепеет, Темен день, как ночь, — Он один сумеет Рыбакам помочь. Только непокорным Гибель суждена: Их на дне просторном Леденит волна. В глубине пучины Встретит их в упор Ледяной, змеиный Неподвижный взор… Но с невестой ныне Лишь краса-жених. Шелк зелено-синий Зыблется вкруг них. Хорошо девице В царстве глубины. Смотрит и дивится, Словно видит сны. Говорит жених ей: «Не забуду дня, Как твой голос тихий Окликал меня. Ты на братьев горько Плакалась тогда, И от слез, как зорька, Вспыхнула вода. С этого мгновенья Стало скучно мне Усмирять смятенье, Скрытое в волне. Властвуя морскою Грозной глубиной, Я мечтал с тоскою О тебе одной. Проглядел глаза я, Но со мной ты вновь, И, не угасая, Светится любовь. Одарю весельем Молодость твою, Звонким ожерельем Шею обовью. Стан твой нежный, гибкий Зори обоймут, Плавниками рыбки Путь наш обметут. Водяницы алый Принесут наряд, Жемчуга, кораллы В косах заблестят». Рдеет замок змея Жарким янтарем, Здесь туман яснее, Дивно здесь вдвоем. Здесь, бесшумны, гибки, Трепетно-легки, Проплывают рыбки, Чудо-огоньки. Для питья и снеди Искрится кристалл, Белый мех медведя Устилает зал. И волной невольной В замок занесен Нежный, колокольный, Затонувший звон… И моря, и сушу Покидает день, Нежной Эгле душу Омрачает тень. Грустно Эгле кроткой Думать, что порой Корабли и лодки Гибнут под водой. В дали необъятной Тают облака. Жильвинасу внятна Девичья тоска. «Как ты пожелала, Так тому и быть, Больше у причала Людям не грустить. Я клянусь безвинной Детскою слезой — Не вздымать пучины Гибельной грозой. Пусть ведут лишь зори Разговор с волной… Мирным будет море, Только будь со мной».

Тоска по земле

Как денек за ночкой, Так за годом год: Рыбакова дочка Все домой нейдет. Ей легко живется, Кротки деверья, Ей не доведется Плакать в три ручья. Эгле — королева Необъятных вод, Нежностью напева Море к сердцу льнет. Волны сна не знают: Им что день, что ночь… В замке подрастают Три сынка и дочь. Мать поет про лето И про то, как в срок Девушки с рассвета Теребят ленок… «Вправду или в сказке?.. А какой он, лен?» — «Словно ваши глазки, Синецветный он». Сколько песен новых Для детей морских!.. Пела о кленовых Граблях расписных, О пчеле прилежной, Пахнущей медком; И о тучке нежной С тайным холодком. Для детей чудесней Нету стороны, Материнской песней Заворожены. Знать хотят упрямо, Просят, вынь-подай: «Где же, где он, мама, Твой прекрасный край?» «Там, где у дороги Гнутся тополя, Вольный и широкий Дивный край — земля. Там кругом раздолье. Утром до зари С песней ходят в поле Жнеи, косари. Жильвинас любимый, Хоть на краткий час Свидеться с родными Отпусти ты нас! Я одно лишь море Вижу десять лет. Дай взглянуть на зори, Вспомнить белый свет! Сердце плачет, рвется На земной простор, Повидать неймется Братьев и сестер. Ласточкою мне бы, Лебедью мне быть! Улететь бы в небо, По морю уплыть!» Он молчит, угрюмый, Не подымет век. «Милый, не подумай, Что уйду навек! Мы вернемся в море! Верь моей любви! Мы вернемся вскоре, Только позови!» Жильвинас в тревоге Думает: «Как быть? Как пути-дороги Эгле преградить?» «Три работы прежде Выполнить сумей, — Говорит в надежде Не расстаться с ней.— Хитрости в них мало, Все они легки. Износи сначала Эти башмачки». В думах бесполезных Эгле проку нет: Башмаков железных Хватит нá сто лет. К знахарке тюленя Эгле тайно шлет И ее веленья В нетерпеньи ждет. «Их сносить нельзя ведь, — Был ответ гонцу, — Башмаки расплавить Дайте кузнецу». Шлет тюленя снова, Хоть устал гонец. Огненноголовый Выручил кузнец. Жильвинас в тревоге Думает: «Как быть? Как пути-дороги Эгле преградить?» Он кудель дает ей: «До утра спряди, За пустой работой Долго не сиди». Но не спрясть кудели И на третью ночь, В непосильном деле Кто бы мог помочь? К знахарке тюленя Эгле тайно шлет И ее веленья В нетерпеньи ждет. Знахарка сказала: «Разгадать не мне ль? Тут заботы мало — Надо сжечь кудель!» И сжигает Эгле, Трепет затая: Вьется в белом пепле Черная змея… Жильвинас суровый Не дает вздохнуть И работой новой Преграждает путь. «Прежде чем проститься Нам настанет срок, Припаси гостинцы, Испеки пирог!» Но посуда скрыта, Эгле как без рук. Лишь худое сито Объявилось вдруг. Как пустое место, Хоть какой бы прок! В чем поставить тесто? В чем испечь пирог? К знахарке столетней Вновь плывет гонец… Ночью труд последний Кончен наконец.

Они поклялись

День встает, сияя, А царевич-змей Грустен, провожая Эгле и детей. Берег. Эгле знает Все тропинки здесь. Жильвинас вздыхает — Как разлуку снесть! Затаив тревогу. Говорит жене: «Эгле, путь-дорогу Сыщешь ли ко мне? Вот он, край отрадный, Что тебя манит! Ветер беспощадный Сердце леденит. Люди здесь объяты Злобою слепой. Сгубишь здесь меня ты, Не спастись самой. Коль проговоритесь, Как меня зовут, — С вами не увидясь, Я погибну тут. В замок наш прекрасный Не найдешь путей, Горьким и напрасным Будет плач детей. Минет день девятый, Вас я буду ждать; При лучах заката Свидимся опять. Как придешь обратно, Крикни, Эгле, мне. Зов тысячекратно Прозвучит на дне. Жив я — белоглавой Выплеснет волна. А погиб — кровавой Подползет она». И клянутся дети, И клянется мать: Никому на свете Тайны не узнать!

Возвращение на родину

Вот оно, раздолье! Не охватит взгляд. Будто ждало поле Эгле и ребят. Распевают пташки, Вьются мотыльки, Дети рвут ромашки И плетут венки. Зыблется от ветра Золотая рожь. Росы нынче щедры, Сенокос хорош. Все-то детям ново! Эгле у ворот Рыбака седого Сердцем узнает. Детства мир беспечный Видит пред собой, Дорог бесконечно Уголок любой. «Батюшка мой милый!» — «Доченька моя!» Будет все, как было, Вместе вся семья!.. О лихой разлуке Плакать недосуг, — Маленькие внуки Прыгают вокруг. С моря прибежали Братья-рыбаки, Сестры побросали Кросна, челноки. К ним со всей деревни Собрался народ, И волны напевней Эгле речь ведет, Как жила без горя Средь морских зыбей, Волны синя моря — Сестры-братья ей. А родные тут же, Словно не со зла: «Почему ты мужа К нам не привела? Да скажи сначала, Как зовется змей?..» Эгле замолчала, Словно речь не к ней. «Здесь живи, Эглуже, Здесь твой отчий дом». — «Нет, вернусь я к мужу, Мы домой уйдем. На девятый день я Быть должна назад». Братья в возмущеньи Слушать не хотят. «Ты три дня, три ночи Средь семьи своей, А сказать не хочешь, Как зовется змей!» Девять братьев снова Ей чинят допрос, А сестра — ни слова, Очи полны слез. Братьев злость-досада Точит, словно ржа: Разузнать им надо, Как зовут ужа. «На Иван Купала Ночью в лес пойдем, Ведьмы, чай, немало Знают обо всем!»

Предательство

День ромашки. Пенье Вдаль летит с реки. Дети в свежем сене Куклам вьют венки. Папоротник в чаще Ночью расцветет, Огонек дрожащий Всех с пути собьет. Черный ад сегодня Соберется тут. Духи преисподней Игры заведут. Из глуши еловой, Смутно озарен, Девятиголовый Выползет дракон. Не пробраться пешим, Конный не пройдет В глушь, где ведьмы с лешим Водят хоровод. Дикие напевы Навевают страх… То лесные девы С чашами в руках. Исчерна-кровавый, Чуть дымится яд. Не вином — отравой Угостить хотят. Чашу ту пригубишь, Прикоснешься к ней — Душу здесь загубишь До скончанья дней. Оборотнем, воя, Прянешь в лес глухой, В страхе все живое Слышит горький вой. Много здесь от века Чудищ и чудес. Впрямь для человека Ночью страшен лес. Где ж цветок светящий? Поманил — и нет. Только филин в чаще Ухает вослед… Братья Эгле, злобу Затаив при ней, Ополночь в чащобу Завели детей. Старшего сначала Мучат без конца, Чтобы отвечал он, Как зовут отца. «Как его всегда-то Мать зовет? Ответь! Что молчишь, проклятый? Кнут при нас и плеть! Закричишь ты в голос, Как хлестнем кнутом. Слышишь, Ажуóлас? Насмерть изобьем!» Дуб многовековый Может рухнуть в прах, Но предать родного Не заставит страх. Уóсис и Бержялис — Бей не бей — молчок. Губы крепко сжались, Сохранят зарок. И, надежду злую В сердце затая, Дрéбуле — меньшую — В глушь ведут дядья. Чудеса покажут — Им тут нет конца, — Если только скажет, Как зовут отца… Страшны их угрозы, Голос их сердит, Но, глотая слезы, Девочка молчит. В безысходной злобе Говорят ей: «Стой В темноте, в чащобе — Мы уйдем домой! Может с грозным ревом Выскочить медведь…» Но дала ведь слово, — Надобно терпеть. Закусила губы, А дядья кругом Угрожают грубо Адом и кнутом. Дребуле трепещет… Вот взметнулся кнут. Как нещадно хлещут, Как жестоко бьют! Невтерпеж ей стало, Слез не удержать, И она сказала: «Жильвинасом звать». Лес дрожит от смеха, И опять, опять Повторяет эхо: «Жильвинасом звать!..»

Где наш дом?

Эгле, Эгле, спеши, Обещанью верна. День девятый в тиши Догорел дотемна. Для змеиных детей Все чужое кругом. Увидать бы скорей Свой покинутый дом! Гаснет солнца багрец, Тучи давят тоской. Где наш милый отец? Где наш дом дорогой? Даль темна, как беда. Тяжки грома шаги. Стоном стонет вода, В черном небе ни зги. Быстрых молний резцом Рассечен небосвод. Вставши к морю лицом, Эгле мужа зовет: «Жильвинас, отзовись! День погас, тьма кругом… Жильвинас, появись! Где ж янтарный наш дом?! Белопенной волной, Если жив ты, примчись Иль волной кровяной, Если мертв, покажись!» Море дышит с трудом, И, тревожна, темна, Мчится в страхе глухом За волною волна. Эгле крикнула вновь И, как весть о конце, Видит черную кровь В белопенном венце. Не лозу ветер злой Клонит-гнет у воды — Гнется Эгле лозой От недоли-беды: «Кто предатель из вас? Да убьет его гром! Мать-земля в грозный час Да поглотит живьем! Кто обетов святых Не сдержал до конца? Кто из вас четверых Выдал имя отца?..» Стон кровавой струи Отвечает, звеня: «Злые братья твои Загубили меня. Знает дочка моя — Под ударами кос Пал израненным я На зеленый откос». И, скрываясь из глаз, Застонала волна… «Не оставь, милый, нас», — Заклинала жена. Больше сил нету звать, Силы сердца ушли… Волны катятся вспять, Исчезая вдали. Ясен взгляд сыновей, Клонит голову дочь… Деться некуда ей, Стыд жестокий невмочь. Лютой скорбью скорбя, Дочке мать говорит: «Проклинаю тебя! Сердце горем горит! Ты осиною тут В вечном трепете стой. Птицы гнезд не совьют Под дрожащей листвой. Будет больно чесать Ветер косы твои, Будут люто хлестать Дождевые струи!.. Ночь нисходит с высот, Людям отдых сулит. Кто бездомных сирот Позовет, приютит? Позажглись тут и там На селе огоньки, Люди все по домам, На воротах — замки. И в лачужке худой Все же теплится свет, Нет у нас и такой! Нам пристанища нет! Ветры, вейте лютей, Уличая, кляня… Не растить мне детей, Дома нет у меня! Сыновья, — молвит мать, Побелевши, как снег, — Вас деревьями стать Заклинаю навек! Ажуолас — дубок, Залюбуется лес, Как ты крепок, высок, Головой до небес. Встань, Уосис, рядком — Ясень дубу под стать. Дай кукушке тайком Средь ветвей куковать. Всех, Бержялис, мани В свой ветвистый приют; Дай девице в тени Ждать любимого тут! Средь сынов на века Здесь останется мать В черных складках платка Грустной елью стоять, Тосковать день и ночь — Будь весна, будь зима! Ждать веками — невмочь, В сердце скорбь, в сердце тьма. Предо мною, шумна, В море плещет вода. Не умолкнет волна Никогда, никогда…»