Повесть о полках Богунском и Таращанском

Петровский Дмитрий Васильевич

 

Посвящается моей жене Л. Е. Петровской и сыну Михаилу

 

ПРОЛОГ

 

ПОЕЗД НА УКРАИНУ

Было это в середине декабря 1917 года.

Денис Кочубей ехал к себе на родину, на Украину, после недавно отгремевших октябрьских боев, участником которых он был в обеих столицах: в Петрограде — как боец отряда Александровских паровозных железнодорожных мастерских, и затем, после взятия Зимнего дворца, со вспомогательным питерским отрядом матросов и железнодорожников, переброшенным в Москву, принимал участие и во взятии почтамта, и в боях у Никитских ворот, и в штурме Алексеевского училища, и во взятии самого Кремля.

Боевое октябрьское революционное крещение окрылило его опытом участия в великом действии классового единства, которое воплощал в себе гений Ленина.

Еще в ушах Дениса звучало величественное эхо от залпа «Авроры» на Неве, оповестившего наступление социалистической революции — полтора месяца тому назад, — еще он видел перед собой пожар подожженных снарядами с Воробьевых гор ларьков вокруг Китайгородской стены и пожар аптеки у Никитских ворот, у которых белые соорудили баррикадный заслон на подступах к Алексеевскому училищу на Арбате и к Троицким воротам Кремля; он участвовал в этом штурме…

Еще он чувствует на своей груди голову раненого и бредящего в жару о свободе дружка-бойца, по имени Ваня Казанок. Раненый не захотел уходить в лазарет и вместе со всеми, кто участвовал днем в штурме почтамта, идет ночевать на битком набитый народом вокзал, опираясь на плечо Дениса Кочубея, отлично понимающего, что расстаться с товарищами в такую великую минуту бойцу революции, пока еще он хоть малость держится на ногах, — невозможно.

Устроившись с неразлучным дружком на полу в уголке замызганного сапогами и семечковой лузгой старого деревянного, барачного типа вокзала, Денис попросил товарищей, пришедших на ночь отдохнуть и отоспаться после нескольких бессонных боевых октябрьских ночей, сесть впереди заслоном, чтобы невзначай не задавили в углу раненого Казанка. И Казанок, склонившись ему на грудь, как младенец к матери, головой, всю ночь бормотал в бреду.

На рассвете санитарный обход с носилками, появившийся на вокзале, забрал уснувшего Ивана Казанка, и Денис, кинувшийся после взятия Кремля на поиски друга в Каланчевский привокзальный приемный покой, узнал, что он сбежал из больницы, куда его направили, через двое суток и как в воду канул.

— Ну, он где-нибудь обязательно объявится, такой человек не пропадет! — говорили солдаты, едущие с Денисом в вагоне и обступившие его, чтобы послушать рассказ об октябрьских боях и в Петрограде и в Москве, участником которых он был. Все едущие фронтовики душевно разделяли сетования Дениса на то, что он бесследно потерял кровного друга, октябрьского боевого товарища.

— А ты об Казанке не жалкуй, товарищ, сказал один из бойцов. — По всем приметам, это, должно, наш Ваня Казанок — моего селения, значит, Воронки. Воронежской мы губернии. Ты не приметил, годок, не артиллерист он, случаем, был?

— Точно, артиллерист, — отвечал Кочубей. — Я с ним при орудии состоял. Я за командира, он за наводчика взялся,

— Ну вот, знать, как есть это мой сосед и будет, Иван Гаврилович Казанок. Он и годок мой к тому ж мы с ним в одну партию призывались, и его — как он парень смекалистый и видный собой — в артиллерию зачислили. Я его с того дня, правда, вовсе не видал; ну, по письмам из дому, от дружков-сельчан своих, слыхивал, что он живой и состоит в крепостной артиллерии наводчиком где-то на западном фронте. Георгиевский кавалер, притом — двух степеней.

— Вот это точно, — ответил Кочубей, — он мне так и рекомендовался: что, дескать, я артиллерист кованый— орудовал, мол, в самой крепости Ковеле..»

— Ну вот, я и еду сейчас домой на побывку, — отвечал солдат, опознавший по приметам Денисова боевого товарища, — в Воронки еду. И обязательно там его повстречаю, потому — куда ж ему с разбитой головой-то и приклониться теперь, как не к дому родному. Не сильно, видно, был раненный, коль через два дня отлежался. Значит, живой найдется. Вот я ему все это, что ты нам поведал, расскажу, как будто сказку такую слыхивал, так, между прочим, а коль он откликнется на этот разговор, тут я ему твой адресок по дружбе и предъявлю. Ну, давай-ка свой адрес на всякий случай; отписывай на бумаге, а я в шапку заткну и тебе с ним связь установлю беспременно, раз вы по боевому крещению, выходит, теперь как братья родные, октябрьские.

И Денис написал Казанковому земляку свой адрес.

— Да, брат, солдатская дружба — дело кровное и нераздельное, а пролетарская наша революция — еще того кровней. Это ничего, что он русский, а ты, как по всему видать, украинец. Нашего народа не разделить. Он от века один. И когда в стародавние времена польские паны попробовали его отделить от русского да сесть на шею — лет триста тому назад, — Богдан Хмельницкий добре дал им по хребту и навеки связал Украину с Москвою; с тех пор никакая мазепа не могла нас разъединить и никогда не разделит. Вон еще видны из окошка сейчас, как будем ехать мимо Батурина, разбитые Мазепины зубы, руины под Батурином, следы Полтавской битвы.

— Видно, что вы с Казанком друг друга найдете и боевые дела свершать вам еще вместе доведется, утешали Дениса солдаты, чувствуя по его рассказу, что не случайно Денис об этом дружке октябрьских дней рассказывал: видно, коль он у него из головы не шел, больно по сердцу ему пришелся.

Рассказывал Денис Кочубей и о том, как после штурма и взятия Кремля ночевал он несколько ночей в Кавалерской палате Кремля на ворохе сорванных офицерских и кадетских погон, потому что не на что было лечь в пустой, без всякой мебели, холодной палате. Но все окружили его стеной, когда он обмолвился, что сам видел Ильича.

— Вот это ты нам расскажи в подробностях, братец-товарищ! И чего ж ты досель молчал про это самое главное! — упрекали солдаты Дениса.

— Я тоже Ленина у Финляндского вокзала видел, — отозвался бородатый солдат из другого отсека вагона, — как он еще только-только на родную землю соступил.

— Видал его, братцы, и я там же и даже сопровождал, был в матросской команде, приветствовавшей рапортом приезд нашего вождя революции, — отозвался оттуда же матрос и тоже подошел к отсеку, где рассказывал свою октябрьскую повесть Денис Кочубей.

И все разом раздвинулись, уступая место еще двум, лично видевшим Ленина.

— Я видал Ильича, — рассказывал Кочубей, — на конспиративной квартире в Лесном, когда он вернулся перед октябрьскими днями из Финляндии. Видал его начисто выбритого. А уж потом видел только издали в Смольном. Тут как будто бородка у него чуть уже отросла, но не совсем как на портрете.

— Давай, браток, рассказывай про Ленина: каков он собой… Ведь вот он-то для нас главный, самый дорогой человек, какой когда-нибудь рождался на свете…

— Это ты верно, братишка, и в самую точку говоришь, — сказал, весь разом посветлев лицом, матрос. — Самый дорогой для трудового народа человек, какой когда-нибудь рождался на свете.

— А ты, часом, не балтиец, братишка? — спросили его.

— Балтиец, точно. Хоть я не с «Авроры», но к «Авроре» был, как у нас по-флотски говорится, «пришвартован». Я с миноносца «Прозорливого».

— Ну?.. Расскажи…

— Да что сказывать-то? Всего рассказать нет возможности. А коротко, должно, уже вы, братки, сами все знаете: газеты читали.

Ну, расскажи. Слыхано-то слыхано, а все ж быль, как говорится, лучше сказки.

— Ну, тогда слухайте, не перебивайте.

РАССКАЗ НАУМА ТОЧЕНОГО, МАТРОСА С МИНОНОСЦА «ПРОЗОРЛИВЫЙ»

— Был я делегатом Центробалта с «Прозорливого» на «Авроре» с рапортом, и как есть в тот час, когда «Аврора» дала свой боевой залп — сигнал к штурму.

А до того в тот же день был с докладом и в Смольном, и с Ильичем встретился; до этого видал его в апреле месяце, когда он из-за границы вернулся (об этом я уже вам сказывал), — ну, тогда он был с бородой и усами, а тут вдруг бритый. Товарищ вот верно тут его наружность обрисовывал. И встретился я с ним в коридоре Смольного; я к нему — а он мне навстречь сам идет. «Где тут, говорю, комната товарища Ленина?» Я в первый-то момент его и не узнал самого.

«А вот пойдемте, товарищ, со мной, вы, верно, ко мне с Центробалта?» (А у меня на рукаве нашивки с буквами «ЦБ».)

Зашли в комнату. «Ну, говорит, докладывайте: с чем к нам?»

Я ему доложил, что, мол, все корабли Центробалта на Неву прибыли в полном боевом порядке и благополучно пришвартовались, отрапортовали командному кораблю «Аврора» и ждем дальнейших ваших личных указаний.

«Подтвердите комиссару «Авроры»: в девять часов ждать светового сигнала с Петропавловской крепости. Цвет сигнала знаете?» — спросил.

«Так точно, красный», — отвечаю.

«Да, красный, — говорит, сощурился на меня и улыбнулся, букву «р» он как-то мягко выговаривает. Ну, а залп штурму холостой, конечно. Остальное в зависимости от обстоятельств».

Живой из живых человек. Это видать по всему: что ни скажет он, слушаешь, и все в точку бьет. В самую что ни есть нужную точку. Как есть отец родной. Весь народ понимает, как сквозь нашинское общее сердце прошел…

— Как в моем ночевал! — отозвался какой-то кудрявый солдатик, да так важнецки лукаво прищурился и блеснул огоньком в глазу, что Денису на миг показалось в этой его лукавой усмешке что-то схожее даже с самим Ильичем. Вот, гляди, сейчас он подмигнет: мол, знай наших, русских людей!

— Революция свое дело для народа выполнит сполна. Ведь кто нас ведет-то? Ленин. Человек, словом, нашего всенародного ума, в целый океан простором мысли. Недаром он к нам, морякам, к первым обратился. Ведь первый-то удар пролетарской революции с «Авроры» был, — скрепил свое мнение матрос, широко поведя рукой.

— Ну, вот я вам, братки, все и обрисовал. А бить нашим кораблям прямой наводкой так и не пришлось по берегу. Махнул этот самый «главноуговаривающий» белой юбкой сестры милосердия: переоделся, слышь ты, в дамочку с пенсне на носу, да и скрылся, как крыса, в подземном подвале, — так мы его и не нашли после штурма в Зимнем. Я сам видел всех временных этих министров, восемь человек лично в Петропавловку под замок в равелин доставил; но этой «главной насекомой на солдатских шинелях», как его на фронте ваш брат солдат звал, так мы и не нашли! Смылся.

— Уползла вошь будто за солдатский воротник. Подь поищи теперича!

— Она еще непременно где-нибудь объявится — эта гадалка-трепалка, зуда навязчивая…

— Ну, где уж ей, — отозвались другие в отсеке. — После бани да еще с веником— не заест!

— Заесть не заест, а на чей-нибудь собачий хвост репьем вцепится и, где ни есть, чудой-юдой продажной обернется!..

— Это верно, что собачьих хвостов еще промежду людей хватает.

— Ну и как же, командор ты наш «прозорливый», дело чем кончилось? — спросил бородач моряка.

— А полной победой, товарищ, — усмехнулся тот, — сам знаешь.

— Да это вестимо, что победой. Как иначе? А вот ты насчет штурма нам рассказывай все в подробностях.

Ведь как ни победа, а без штурма с врагом победу, как говорится, не добудешь. Вот ты и рассказывай нам: как вы, братцы-флотцы балтийцы, с Невы на крутой берег выбрались? Я ведь тоже, дарма что в пехотной шинели, а по природе водяной. Кто с Волги-реки — морякам земляки!

— По делегатскому поручению мотался я с корабля на берег да с берега опять на корабль; и в штурм попал, как говорится, по нечаянности: призадержался малость на берегу. А мне было поручено досмотреть, чтоб все министры временные в целости были взяты и на руки сданы под замок, как небитая посуда. Вот я все гадал-догадывал, как в Зимний ворвались: кто тут гад да кто нам не рад.

Общий хохот одобрил острым словом сдобренную речь моряка.

— Я все насчет того «пенсне» интересовался; мне этого самого «главноуговаривающего» хотелось за воротник самому, слышь, взять. Ну, по секрету признаюсь: угадай я его — я б ему это пенснишко меж скул навек вдавил. Не попался. Я его физиономию добре изучил. Да, вишь ты, на сестер милосердия при штурме не имел сердечного желания засматриваться. Может, он мимо меня гофрированною милкою и шмыгнул где в коридоре: ведь комнат-то одних в Зимнем этом дворце точный счет точь-в-точь «тысяча и одна ночь». А в последней комнате и голова с тебя прочь!

Опять звонкий хохот одобрил шутку моряка.

— Ну, это к сказке присказка, а быль-то будет, знать, покороче. Штурмом с берега с бортовым повреждением взяли Зимний. Одна «Аврора» подала шестидюймовым залпом голос, а прочие корабли промолчали. Кабы дали они со всех бортов, на берегу и города бы не осталось! А имущество ведь — все дворцы да торцы в городе Петрограде трудом-потом народным сложены и мощены еще со времен Петра-шкипера, у нас в Кронштадте памятник ему стоит. К чему ж без нужды огород разорять: на нем еще и наша народная овощь вырастет. Для себя мостили-строили, как знали, — не иначе.

— Это конечно! — поддержали слушатели рассказчика. — А все-таки поковыряли кой-какую царскую мебелишку?

По возможности не трогали. Один морячок, чудак-то, царю безносому на портрете штыком в пузо ковырнул. Ну, его тут же одернули: оставь, мол, сделай милость, детям для смеха, не сымай этого шута с портрета! Он и застыдился.

— Коли живому буржую в живот — не промазывай! А что ж полотно рвать!

— Так-то, браты. Пошумели, и годи. Мне скоро тут слезать с корабля по имени-прозванию «Гаврила». И разговор скоро пойдет опять серьезный. Короче говоря, вот она начинается, Украина, где не хочет Рада нас за родных детей принимать. Ну, мы ей дома — мачехе— кочергою горб вправим! Мы теперь с родною матушкой, ленинской свободой, навек родные стали.

— А ты, значит, аврорец, с Украины сам? Что-то тебя по говору не приметно.

— Говор мой самый обыкновенный, русский. А ведь какую эти дармоеды, живоглоты, подбрехачи промеж нашего брата еще на фронте сразу, скажем, с первых дней революции, агитацию повели. Украинцев стали в отдельные полки формировать, отзывать с русских полков. Полный раскол производить. Ну, к чему бы это? Будто мы не одной земли нашей русской матери пахари, ею рождены, вспоены, вскормлены? Испокон веку вместе против набежчика, врага, чужака свою великую землю отстаивали — и отстояли, до свободы дошли. Вот товарищ Кочубей про Богдана Хмельницкого сказывал: ведь пока Богдан с Москвой навек не побратался, лет триста турки, татары да польская шляхта нашей матери Украине из груди душу вырывали, жен и детей басурманили. Как в песне нашей стародавней поется:

Султани турецькі да пани шляхетські звеліли ще й гірше кувати кайдани…

Чи не нимецьки?.. А? Ну к чему же теперь этот раздел затевать?

— А ты погляди хорошенько: кто его затевает? Паны? Паны, которые ни по-русски, ни по-украински говорить-то не умеют. И ни украинского, ни русского они мужика и слушать не слушали и понимать не понимали. Отколе ж им знать, какое у нас настроение и чего мужику надоть? Разве я, што ли— хоть я вот с Волги, — сам не пою хохлацких песен с душой? Или вот он, скажем, украинец, балтиец, наших волжских лихих песен не затейник петь? Нет, брат, это все разорение народного единства — так надо полагать. Вот в чем она — эта самая Рада-зраднянська шкура запроданська!

— Так точно, товарищ-друг — отозвался балтиец, — У нас на флоте Балтийском, прямо скажу, немалая часть украинцы, а ведь и наша доля в революцию русскую уже вложена. С кого ж теперь нам отдачу при случае получать? С вас, волгарей, понятно, спросим.

— А мы со всем удовольствием и сполна революционный народный долг в отдачу отдадим, браток. Это ты не сомневайся. Русский народ своего брата украинца в беде одного не оставит, и задачу свою всеобщую он понимает.

— Не оставит! Никакой между нами границы не должно быть. Там, где разум и сердце в одно стоят, там разгородки не сделаешь.

— Вот спасибо за эти речи, — ответил матрос. — Да недолго вам ждать с той брехнею, браты, и встречи. Я вот сейчас сойду в Бахмаче, а вам еще придется эту самую границу на пузе переползать. Вот там вы, дружки, себя и покажете: за какое братство и дружбу русский стоит! Кто действительно так себя в единстве по-трудовому, народному, понимает, — тот и клади на гайдамацком черепе крепкую зарубку.

— Вот именно: этот выродок, что себя теперь гайдамаком тут зовет, он и есть тот самый запроданец, собака, что за буржуйской телегой собачьим хвостом стелется. Вот какое, браты, при прощанье-расставанье даю я в вашем лице про русское братство завещание: шагай вперед, браток, и положись на нас. Так и передай землякам своим украинцам: что, мол, русский народ, добывший себе великую свободу, этой самой свободою, как своею душой, с ним, с трудовым братом украинцем, как солдат с солдатом, чем ни есть с котелка поделится, и притом — жизни своей не пожалеет. Коль ум-душа у нас одна, так и свобода у нашего народа одна. Вот так-то, брат!

И матрос, сорвав с себя бескозырку, махнул ею в ответ на такую дружную общую речь спутников по вагону, фронтовиков, добрая половина которых были русские люди: и волгари, и сибиряки-приамурцы, и из центральных разных губерний.

— Так-то, солдаты! Значит, теперича, с Октября мы за Лениным к своему берегу пришвартовались. Все в полном порядке и спокойствии — без суматохи, но и не без этого! Во! Коротко говоря! — На всякий случай матрос показал свой сжатый кулак и, поправив на голове покрепче бескозырку, стал собирать вещи к выходу.

Поезд начинал замедлять ход.

— Вот газеты свежие, питерские, последние. Я их целую пачку с собой везу, — сказал матрос. — Тут вот в двух газетах есть статьи товарища Сталина по нашему украинскому вопросу. Вот тут от пятнадцатого числа декабря, стало быть, «Правда» позавчерашняя, как есть вот об Украинской Раде — «Что такое Украинская Рада?» Так вы почитайте, — сказал матрос. И он при этом поправил ремни на правом плече. — Ну, вот и стоп машина! Бахмач! Мне здесь слезать.

Матрос, свернул в широкий брезентовый портплед кучу газет и брошюр, но кое-какие из них тут же роздал на прощанье далее едущим солдатам и, еще пожав руку Кочубею, в этот раз более многозначительно, тряхнул ее крепко-накрепко: мол, знай-понимай нашего брата, сунул ему что-то тщательно завернутое в газету, как потом оказалось — милсовскую бомбу.

И Кочубей, давно уже проглядывавший втихомолку оставленные газеты, принялся вслух читать сталинскую статью, напечатанную в «Правде» от 15 декабря 1917 года, — «Что такое Украинская Рада?»

Другая газета оказалась украинская, киевская. И в этой газете извещалось, что Рада разорвала дипломатические отношения с РСФСР, — между РСФСР и Украинской «народной республикой» устанавливается Радой «граница». Эшелон шел в сторону названной границы. В той же газете объявлялся и набор «вильных козакив» и «гайдамакив» вольнонаемной армии Рады — для борьбы с Советами.

И тут же Денис возвысил голос за то, чтобы не дать устанавливать Раде границу:

— Как это — чтоб Украине с Советами рвать?

— Неужто Россия — советская, а Украина кадетская будет! — хлопнул волгарь широкой ладонью по газете. — Уж мы как-нибудь да Украине подмогнем.

— Эк, как он, товарищ Сталин-то, буржуев рассортировал, — сказал другой солдат, просматривая еще раз газету. — Выходит, что эта Рада — буржуазная гада. А мы и не ждали, как она нас, Рада, порадует!

— Народ наш расколоть метят.

— Запродала, значит, иудина Рада Украину Каледину, и мы теперь не домой, а прямо к гадам едем! Антантовому буржеглоту запродали родину.

— Вот Рада каким боком к нам пути-дороги поворачивает!

— Ну, на этом пути мы Раде той и рельсы скрутим.

Каждый солдат подавал свое красное словцо, как сухой хворост в горящий костер, и костер общего гнева полыхал, как будто раздуваемый ветром во мчащемся по многострадальной Украине поезде, по земле, прямо из-под ног у народа продаваемой заморскому капиталу при помощи «мягкостелющих» буржуазных националистических болтунов.

Денис понимал, что кому-то тут же надо возглавить это возмущение народа и дать ему надлежащее русло, чтобы не расплескалось оно, и тут же предложил — организоваться и, доехав до намечаемой Радой границы, начать действовать.

Не дать устанавливать Раде границу.

А как — это будет видно по ходу дела.

Так на том и порешили.

А поезд, погромыхивая, несся к искусственно создаваемому контрреволюцией «водоразделу» украинской границы, границы для затора разливающейся с пролетарского севера октябрьской революционной народной лавы, первым валом которой и шел этот Кочубеев эшелон, в котором он неожиданно волею обстоятельств становился командиром, чтобы отсюда же с места в карьер и стать партизанским вожаком. Революционная волна подбросила его, как птицу, взмахнувшую крыльями в далекий полет, как борца за светлое будущее.

— Не давать разрывать с Россией! — кричали солдаты. И стали проверять, какое у кого было с собой оружие: ехали с фронта.

На станции Сновская менялся паровоз. Падал снежок. На перроне стояло человек пятьдесят дебелых красномордых «добродиев», наряженных в разноцветные шелковые жупаны и в шаровары «с целое синее море», в серых и черных смушковых шапках с желто-блакитными шлыками; да сверх всего еще из-под шапок нависали у некоторых и «оселедци» — чубы.

Казалось, что то была оперная труппа, переезжающая на другую станцию не разгримировавшись. Однако ж на «добродиях» было полное вооружение. На перроне стояли два пулемета. Это и были новоиспеченные «гайдамаки», или «вильни козаки» Центральной Рады, о которых объявлялось в газете.

Кочубей не выдержал и расхохотался, глядя на них, взявшись за бока, а вслед за ним принялись хохотать и другие, соскочившие из вагонов.

Гайдамаки глядели, выпучив глаза, и не знали, что же им предпринять.

Наконец они вышли из оцепенения, и самый пузатый и чубатый из них направился к Денису, стоявшему впереди всех и бывшему как бы заправилой «смехачей», и схватил его за рукав.

— Ты хто такий? Чого ты иржешь, як жеребець?

— От жеребца слышу! — ответил Денис толстопузому. — Это что — труппа, выгнанная из театра?

— Хто ты такий, я тебе запитую? — кричал толстопузый, напирая на Дениса, которого уже тесным кольцом окружили «вильни козаки».

— Я большевик, — отвечал Кочубей.

— А! Значит, босяк? Взять его!

— Кого берешь? Не трожь! Эй вы, буржуи, отвались! — кричали эшелонцы.

Но Дениса уже схватили и поволокли на вокзал. Эшелонцы бегали вдоль поезда и выкликали товарищей на выручку Дениса.

В это время на перроне появился какой-то голубоглазый стройный человек в шапке набочок и прокричал, что на границе уже стоят большевики. Гайдамаки бросили Дениса и, мигом отцепив паровоз от прибывшего эшелона, погрузились на него с пулеметами и уехали по направлению к Гомелю.

Голубоглазый подошел к Денису, ругавшему на чем свет стоит товарищей по эшелону:

— Запечные мамаи вы, а не бойцы! Вот теперь и угнали паровоз!

— Да мы не сразу раскумекали — за что браться: за тебя или за паровоз. Суматоха получилась, как это они тебя сразу застопорили. Сейчас во всем разберемся, — говорили смущенные справедливым упреком фронтовики.

— Коль в дружбе клялись, то так и держись! — отвечал Кочубей. — Ну, выходи, кто вооружен, живо!

— Да ты не кипятись, сейчас эшелон пойдет, — обнадеживал Дениса голубоглазый.

— Гони скорее эшелон, — говорил ему Денис, — если ты тут командир.

— Сейчас погоним. Ребята, кто с оружием — вылезай на тендер!

Вывалило человек пятьдесят вооруженных. Голубоглазый усадил их на тендер поданного к эшелону нового паровоза, и эшелон пошел вдогонку за гайдамаками.

На разъезде за станцией Хоробичи, у границы, все, кто был вооружен, выгрузились, а эшелон с остальными отошел назад. Паровоз с тендером, на котором прикатили всполошенные гайдамаки устанавливать границу, стоял у моста через Терюху. Гайдамаки ушли разведать мост, и на тендере остались лишь пулеметчики с двумя пулеметами.

Эшелонцы тут же их ссадили и, подъехав к мосту на гайдамацком паровозе, счистили с моста в Терюху и всю маскарадную партию первых «вильных козакив».

А самого толстопузого командира нашли зарывшимся в снегу. При допросе командир этот оказался сыном миллионера-сахарозаводчика Терещенко.

Голубоглазый командир поехал на Гомель с эшелоном, а Кочубей вернулся назад к Хоробичам, на родину. И при расставании с русскими товарищами, уезжающими дальше, к себе на север и запад, пожали крепко друг другу руки на вечную боевую революционную дружбу русские и украинцы.

И довелось Денису Кочубею видеть своего избавителя в следующий раз только спустя три месяца, в конце февраля 1918 года, в момент отступления из Гомеля, когда последним эшелоном он угонял брошенное Новобелицким отрядом оружие на не занятую еще оккупантами городнянскую территорию.

Голубоглазый: появился так же неожиданно, одетый в солдатский ватник, с котомкой за плечами:

— Еще раз: здравствуй, Кочубей! Думаешь держаться?. Ну, а не выйдет, отходи к границе, свяжись с Семеновкой: я там командую, фамилия моя Щорс. Борьба затянется надолго. Так помни же: Новозыбков, Семеновка, Щорс.

Этот адрес пограничной с РСФСР полосы в 1948 году стал боевым адресом для украинских партизан. А человек тот — их боевым организатором и командиром..

Борьба с оккупантами затянулась действительно надолго, чуть не на год. Хоть Денис и поглядел в ту минуту на Щорса косо, но пришлось впоследствии не раз вспомнить его слова.

Лето 1918 года было самым героическим и самым трудным для молодой республики Советов.

Враги революции не довольствовались открытой войной против революционного народа.

Не могли они успокоиться и на интервенции иностранных империалистических государств. И нанятый чужеземный солдат мог заразиться отважным свободолюбием русского народа. Или же могло произойти то, что случилось с немецким солдатом на Украине, где он если и не сделался революционным, оставаясь в большинстве своем верен вкорененной в него психологии прусского ландскнехта, то все же разлагался как солдат от длительного, чуть не годового паразитизма, и лишался дисциплинированности, начиная понимать в конце концов всю безнадежность интервенции, предпринятой против несокрушимого в своем единстве трудового русского народа, впервые осознавшего силу своего братского классового единства.

Врат довольно быстро стали понимать всю бесплодность вмешательства нанятых иноземных войск, в качестве пожарников явившихся с дырявыми брандспойтами тушить великий пожар революции, неугасимо охвативший от края и до края всю великую страну.

И они обратились тогда к давно испытанному ими и привычному для всех паразитов на свете, не имеющих человеческой морали, двужало-змеиному иудину предательству — к отравленной чаше лжи и к коварному кинжалу в спину.

Они вначале втайне объявили этот белый террор и попробовали начать с наглых и демонстративных убийств.

Августовский выстрел в Ильича — выстрел гнусного выродка, вскормленного эсерами и империалистическими шпионами. Во всей истории не было акта более гнусного и чудовищного, чем этот иудин акт покушения эсеров на жизнь Ильича,

Мерзавцам не удалось погубить Ильича, но они убили Урицкого, Володарского. Они пытались уничтожить всех, кого выдвинул и за кем пошел трудовой народ.

 

НЕЙТРАЛЬНАЯ ЗОНА

В середине августа 1918 года — еще когда закордонный повстанческий комитет большевиков Украины находился в бродах и был «на колесах»: то в Гомеле, то в Брянске, то в Унече — человек геркулесовского сложения, в кожаной потертой куртке, громким голосом расспрашивал о нем в вагонах и на вокзалах.

Этот человек разыскал наконец комитет на станции Брянск, Риго-Орловской.

— Вы, товарищ, здесь организатор? — обратился он к сидевшему за отдельным столиком человеку в темном пенсне и в смушковой рыжей шапке набекрень,

— Я. А что?

— Моя фамилия Хомиченко, — заявил гигант, — я старый артиллерист и большевик. Не могу ли я быть полезен? Ищу вас уже целый месяц.

— Сейчас как артиллерист — ничем, а как большевик… У вас есть какой-нибудь документ, товарищ?

— Документ? — удивился Хомиченко. — Мой документ — я сам весь с ног до головы: мой кулак — для врагов, мое слово — для друзей.

— Так что же вы хотите нам предложить?

— Я имею на примете в одном месте немецкую пушку. Если ее починить, она будет годиться. Только бы она стреляла, а насчет наводки — хоть воробья на колокольне сшибу.

— Хорошо. Ну, так что же?

— Так вот, я и думаю, что с этого нам надо начинать. Вокруг орудия я сколочу боевой кулак, которым мы и будем грозить с границы гетманчукам и оккупантам. Я полагаю, что вы намерены использовать нейтральную зону для военно-революционных целей, — продолжал он. — Там столько скопилось ушедшего с Украины боевого революционного народа, что из него можно набрать целые полки — и бедовые полки. Ими никто не руководит, они слоняются — в лучшем случае грызут семечки и плюют в непроходимую пограничную Десну или «грызут» шпионов, под видом спекулянтов пробирающихся через границу с сахаром и барахлишком.

— Гм… Это дельно! — мигнул человек в пенсне своим двум товарищам, из которых один, с синими, как васильки, глазами, был в военной фуражке фельдшерского образца.

Хомиченко в него долго вглядывался и вдруг воскликнул:

— Щорс! Что же ты не признаешься? Старый товарищ мортирец! Бородку отрастил — и не узнать!

— Слежу, брат, за тобой с удовольствием. Оно очень интересно — со стороны наблюдать прёжнего товарища. Ты все такой же озорник, каким был и в армии.

— Здорово, брат, здорово! — жал его руку Хомиченко. — Ну, как же ты думаешь? Ты что, в комитете?

— Нет. Я, как и ты, с предложением. Мечтаю создать украинский полк на демаркационной линии. И твое предложение совпадает с моими намерениями. О какой пушке только ты говоришь? Где ты ее выкопал и что с ней?

— Пустяки — нет колеса и бойка в замке. Плюнуть раз — и готово! Снаряды давай для трехдюймоьки, Коля! — загудел он.

— Я, видишь ли, намерен на этот раз опереться на штык, — сказал Щорс. — Да не гуди ты так: вон сколько народу собралось! Садись.

— Пусть собирается: «нам народ нужен.

А люди слушали речи артиллериста и ожидающе смотрели на человека в темном пенсне. Наконец тот простился и ушел, сказав:

— Организуйтесь, я доложу главкому. Армия-освободительница Украине необходима.

Щорса и Хомиченко облепили люди в шинелях и кожанках и наперебой требовали тотчас же зачислить их в несуществующий еще щорсовский полк и в несуществующую Хомиченкову батарею.

— Мы украинские большевики, — заявляли эти люди, — и мы ваши, то есть вы — наши. Мы в общем — свои. И даешь полк и батарею!

 

ПУШКА

На рассвете по поселку Унече весенними лужами пробирались двое людей. Один из них нес в руках небольшую корзинку, которая сильно зыбилась от груза.

Это были Щорс и Хомиченко.

На пороге кузницы, к которой они подходили, сидел сухощавый человек. Его русые кудри с сединой были так мягки, что ветерок шевелил их и свивал в кольца. Его наклоненная голова с затылка напоминала головку ребенка.

— Здравствуй, Сережа! — окликнул его Хомиченко,

Сухощавый поднял голову.

— Здравствуй, Антоша. С чем пришел? Самовар, что ли, там у тебя?

Хомиченко торжественно поставил корзиночку на землю и вытащил никелированный кочан.

— Комнатная наковальня?

— Какой тебе шут комнатная наковальня!..

— А-а, это другое дело! — протянул Сергей, беря в руки стальной кочан, оказавшийся артиллерийским замком. — Хорошо. Что же тебе тут — шпильку? Бойка нет, вижу…

— Сделаешь? — взволнованно спросил Хомиченко.

— Илюшка! Илья!.. — закричал, оборотясь, Сергей.

На зов его из кузницы выбежал русокудрый мальчик,

— Займись паяльником! Да дай мне там коробку с гвоздями. Вот эта стальная шпилька подойдет, — сказал он, разгребая ящик со ржавыми гвоздями и доставая толстую машинную шпильку.

Он примерил ее, и Щорс заметил, как ласково его тонкие, словно у музыканта, руки держали и поглаживали сталь замка.

Хомиченко, затаив дыхание, с нежностью, неожиданною в грузном человеке, присел рядом и так бережно дотрагивался до полированной поверхности замка, как мать бы дотрагивалась до своего ребенка.

— Готово! — передал ему Сергей артиллерийский замок. — Клюй на здоровье! — прибавил он, глядя, как нянчил его в руках Хомиченко. — А сточится — принеси, новый вправлю, Только думаю, что долго клевать будет: я ему крепкий носик приправил.

Щорс со спутником зашагали обратно. Хомиченко шел танцующей походкой. Щорс, остановившись, дал ему уйти немного вперед, потом громко расхохотался.,

— Какой же ты мальчишка! Тебя, Антон, за пьяного можно принять. Танцуешь! Признайс — явыпил?

— Что ты, Коля, по такому делу шел! Да и где взять? Зайдем, угостишь чайком. Эх, надо было Серегу прихватить, самовар поставить, — вспомнил он. — Погоди-ка, я за ним слетаю.

И Хомиченко собрался было идти обратно.

— Успеешь! — удержал его Щорс. — Да ты прежде попробуй.

— Ну нет, брат, Серега не промахнет: у него и глаз и рука такие, что ему бы алмазы гранить! Ты видел, какая у него рука? Музыкант! Он- тебе глаз вынет, вставит, и будешь видеть как ни в чем не бывало.

Через час окрестность огласились оглушительным пушечным выстрелом.

У батареи, то есть у единственного орудия, стоял Хомиченко, румяный, пыхтящий, как самовар.

— Что, ребята, слыхали?

— Н-дда-а! Берет! — крякали ребята — Слыхали!

Артиллерийская присяга принялась впрягать лошадей.

На реке показались четыре плота и двенадцать лодок. То переходил с Украины на Зону партизанский полк из недавно восставших таращанцев. С той стороны оккупанты садили по плоту из орудий. Хомиченко ответил им с этого берега, по звуку выстрелов отыскивая и снимая огневые точки врага и прикрывая переправу таращанцев.

 

ТАРАЩАНСКОЕ ВОССТАНИЕ

Таращанцы насчитывали двести сабель при стольких же карабинах, кроме того, двести винтовок у пехоты, с двумя пулеметами, и четыре орудия.

Патроны у них были считаны: едва приходилось по четыре обоймы на ствол; не лучше обстояло дело и с остальным снаряжением.

Таращанцы приняли бои с наступающими немецкими гренадерскими оккупантскими полками, высланными из Киева, да с гайдамацкой кавалерией сабель в шестьсот.

Однако ж наступление было отбито, и дорога к Тараще была устелена трупами разгромленного неприятеля.

Вечером после боя командир полка Гребенко велел подсчитать снаряды и, увидев, что их очень мало, решил догнать уходившего неприятеля и, хотя бы ценою потерь, добыть оружие и снаряды.

Помощи ниоткуда не приходило; посланные для связи с Таращей, Нежином, Каневом и другими местами не возвращались.

И Гребенко пустил конницу вдогонку за неприятелем,

— Поскорее возвращайтесь! — кричали им вслед; остающиеся.

Вернулись к рассвету. Но Тараща не спала: она прислушивалась к тому, что делается кругом.

Ушло из Таращи двести всадников, вернулось сто пятьдесят. Они пригнали обоз. Тут были тачанки, нагруженные патронами, тачанки с пулеметами, тачанки со снарядами и две арбы, нагруженные военной амуницией. Снаряды трехдюймовые, какие и требовались для захваченных ранее пушек. Кавалеристы привезли с собой восемь замков от орудий; самих орудий они не могли захватить из-за быстроты маневра.

Таращанцы торжествовали. А назавтра стало известно, что восстали и Нежин и Канев. Вздыбилась восстаниями Украина. Задрожала гетманская власть.

Таращанцы передохнули.

Однако уже через неделю стало известно о разгроме нежинцев, а потом и каневцев гетманско-немецкими войсками. Оазисом свободы оставалась одна Тараща. Ясное дело, что и ей угрожала та же участь, которая постигла Нежин и Канев.

Гребенко собрал народ.

— Нас извещают нежинцы, — говорил он, — что они уходят на нейтральную зону, за Десну. Идут туда каневцы. Ушли уже и новгород-северцы. Остается и нам уходить туда же. А уже оттуда, организовавшись в большие полки, мы придем вас выручать. Мы вернемся скоро. Скажите врагам: «Кто воевал, те ушли». А если найдется предатель среди вас, то все знают, что надо с ним делать! Так соберите же нам хлеба в дорогу, мы ночью выходим.

Ночью выступило из Таращи партизанское войско и пошло на северо-восток, к Десне.

«А что, братцы-товарищи, надолго ведь дозволим мы этой нашей земле, этим нашим полям родным, пашням и лесам стонать под пятою самозванцев.

Мы, трудовые хозяева, — истинные сыновья этой земли и обороним ее для себя, для вольного труда на ней и для того, чтобы впредь уже из поколения в поколение здесь свободно ходил плуг и свободно гуляла коса и свободные голоса пели бы свободные песни, прославляя труд и свободу!»

Такова была дума, которую думали таращанцы, что ехали и шли, подобно запорожцам и черному люду когда-то на клич Богдана Хмельницкого с Переяславской Рады, на великое братство с русским народом, на нейтральную зону.

Попробовали гайдамаки и немцы преградить им путь, да получили по скулам.

Но вот уже стали догонять их лазутчики с вестями из Таращи.

— Что же делается в Тараще?

— А вот что делается там… Карают проклятые гайдамаки безоружное население.

— Ну, постойте же вы, гады, — мы вернемся!

 

ПЕРЕХОД НА ЗОНУ

Как только разлетелся слух, что восставшие таращанцы оставили город, в Таращу снова прибыл известный каратель — гайдамак Вишневский, ведя с собою и оккупантские полки — те самые, что пострадали от кавалерийской вылазки и кипели теперь местью.

Этим войскам, без боя занявшим Таращу, вольно было теперь бесчинствовать над беззащитными.

Насилиям, истязаниям, грабежу не было границ. Начались аресты и расстрелы семейств ушедших на Зону бойцов.

Но никто не упрекнул, ушедших, зная, что, лишь соединившись с другими, сообща они могли бы нанести сокрушительный удар врагу.

Болели сердца у бойцов. Не один отец и не одна мать были оскорблены, и не у одного малолетний брат взят как заложник.

И повстанцы, слыша день за день приносимые вслед им страшные новости, двигались вперед, на спасительную «нейтральную зону», зная, что там получат помощь от великого русского народа, найдут таких же, как они, и, спаявшись в одну боевую семью, зажмут в стальное кольцо контрреволюционную гадину и задушат ее в боевом смертельном зажатье.

Так думали повстанцы, подвигаясь день и ночь к Десне.

Прежде, соблюдая осторожность, они шли лишь ночью и обходили людные места лесами, избегая лишних столкновений. Теперь же, позабыв об этой предосторожности, шли бесстрашно и днем и ночью; Гребенко провел на своей карте красным карандашом прямую до точки «Унеча» и вел уже по прямой, обходя только болота, ни перед кем не сворачивая.

Так два раза пришлось таращанцам принять бой с оккупантами и гайдамаками.

В результате этих боев численность партизан возросла, к ним присоединялись отдельные группки новых повстанцев, прибавлялось оружие, отбитое у врагов.

Героизм этого похода привлекал всюду, где проходили партизаны, сочувствие населения, уже пробудившегося к борьбе повсеместно.

Гребенко стал уже и побаиваться этой популярности, опасаясь, как бы не окружили их где-нибудь враги.

Однако громоздкость снаряжения таращанских партизан, в особенности артиллерии, вынуждала идти всем табором вместе.

Гребенко стал рассылать дозоры и разведки. Он все время знал, что делается на тридцать километров кругом.

Немало сел, через которые они двигались, встречали

партизан хлебом-солью, хоть и знали, что за это потом их постигнет кара от временно прятавшихся по щелям полицейских и от предателей-куркулей, которые опекались гетманским правительством не хуже прежних дворян.

Поход таращанцев прогремел, громкою славой по всей Украине. Партизаны прошли свой путь от Таращи до Унечи, сокрушая все препятствия на пути. Но когда достигли они: граничащей со свободным краем речки, враги окружили их и решили не выпустить — потопить, ударив артиллерией по плотам.

 

ТАРАЩАНЦЫ НА ЗОНЕ

Мирно спят казаки возле своих коней, спокойно жующих накошенный на вражеском берегу золотой овес. На горизонте показывается солнце. То там, то сям появляются женщины, чтобы задать корм домашним животным или выгнать со двора скот в стадо, идущее на пастбище.

Подхватываются и казаки.

— Что ж ты, брат, всю кожанку на себя стащил? — упрекает соседа продрогший в утренней прохладе спавший во дворе рядом с товарищем казак.

— Хорошо, что не коханку! — отвечает тот.

Бегут казаки к колодцу, чтобы перекинуться с девушками задорным словом. А девушки спрашивают:

— Можно ли, не опасаясь, хоть сегодня выгонять скотину на пастбище, не вздумают ли опять казаки дразнить «врагобережных»?

Сентябрьское солнце, ясное и чистое, светит, как в хрустале, в осеннем воздухе, и кажется, что каждая вещь способна разложить на спектр его лучи, — так все свежо, чисто и прозрачно.

Свежи и чисты человеческие голоса, свеж свист птиц, и даже шелест камыша можно отличить от шелеста стрекозьих крылышек, который тоже слышен в утреннем воздухе, не мешаясь с другими звуками, столь же чистыми и четкими,

Кто-то точит шашку, и слышен треск, сопровождающийся брызгами искр от прикосновения стали к камно.

Вдруг эту чуткую, упругую чистоту утра пронизывает грохот разрыва артиллерииского снаряда, отдающийся перекатом по реке.

— Ну, вот тебе и давай бог ноги! — говорят дивчата, загоняя скотину обратно во дворы.

— Народ, народ! Мало вам войны было! Когда вы по домам разойдетесь? — укоризненно, но вместе с тем ласково говорят девушки казакам. — Вам все только бы казаковать!

— Ведем окончательную классовую борьбу, товарищи дивчата, — отвечают казаки.

Тут подошли гребенковцы к Десне.

И враги ударили им в спину.

Но об этом еще не знают казаки и не понимают, что бы означал выстрел.

Батько Боженко показался в дверях полуодетый и, потягиваясь, говорит вестовому:

— Катай к Щорсу — узнай, в чем дело!

Казаки умываются прямо на улице, у крыльца, на котором, сняв рубашку, стоит батько Боженко, ожидая своей очереди и растирая ладонями волосатую грудь.

Молодой казак сливает воду из ведра на лысую опущенную голову пожилого товарища и приговаривает:

— Рости, явир, на болоти, а волосья — на голоти!

Боженко хохочет от всей души над этой шуткой, а облитый казак, раздразненный, гонится за убежавшим приятелем, который не подпускает его к себе, угрожая опять окатить водой из ведра.

Вскоре вестовой прискакал обратно и прокричал, что с того берега плывут на плотах таращанцы и враги громят их артиллерией.

Действительно, с коня было видно через огороды движение плотов по Десне и дымки разрывов над ними. Большое войско конных и пеших грузилось на паромы, ожидая своей очереди под артиллерийским обстрелом врага.

— По коням! — мигом скомандовал батько и помчался выручать земляков.

Прибытие таращанцев не было неожиданностью для Зоны. Здесь ожидали их со дня на день, но думали, что они задержатся дольше в столкновениях с врагом и придут на неделю позже.

Слава таращанского боя заставила неприятеля остерегаться таращанцев.

И только когда погрузил Гребенко свое войско на плоты и челны, чтоб перейти границу, немцы открыли артиллерийский обстрел по уходящему противнику, оказавшемуся на зыбкой поверхности реки.

И в эту минуту ослабела воля вожака, молодого Гребенко, контуженного и сброшенного снарядом с челна в волу: отнесенный течением, он выплыл на дальнем берегу и бросился в проходящий поезд, идущий в Москву, так как ему казалось, что все, кто были на плоту, погибли во время переправы.

Однако старик, отец Гребенко, не растерялся: он вывел людей на берег и передал их Щорсу и Боженко. А про молодого Гребенко, вожака восстания, поначалу решили, что он утонул. Лишь через месяц Гребенко вернулся в полк.

Жаждущие свободы люди уходили с Украины на нейтральную зону, к освободившемуся русскому народу.

И целое лето это боевое партизанское племя разжигало «на границе» костры и скрипело обозами, пело и маршировало, организуемое Щорсом, Боженко и другими вожаками-коммунистами, подчиненными общей задаче — создать Украинскую Красную Армию из повстанцев.

Босое, неодетое, рваное, загорелое, голодное, злое, доброе и отважное революционное племя росло в колыбели боев под собственные песни. Жило и умирало, обессмертив себя силою революционной воли и подвига.

Пламенные речи Щорса, бывшего военного фельдшера, родом из местечка Сновск, ставшего пламенным революционным трибуном, грозным командиром, и революционный пыл батька Боженко, киевского арсенальского столяра и таращанского уроженца, пережигали и плавили, как сталь в горниле, буйных, непокойных повстанцев, организуя из них первые украинские революционные полки — великую, стойкую большевистскую Красную гвардию.

 

ГРЕБЕНКОВА КАША

Э-э-э, брат Гребенко, — сказал батько Боженко, раскуривая трубку над костром, отражавшимся в Десне, — вот устроили мы с тобой хорошую мишень для немцев па том берегу. Я думаю, что помереть с кашею во рту было бы для нас обидно, хоть и смешно. И одно дело — воевать, а другое — маевать. Давай перенесем все это заведение вон за тот млын. Крылья будут вертеться и с нас с тобой комаров отгонять, да и дым не будет так в. нос лезть.

— Верно, давай! — быстро согласился старый Гребенко, но не приподнялся с места.

— Что же ты? — спросил Боженко, уже опершись одной рукой о землю, для того чтобы подняться.

Но, видно, не хотелось ему сделать это первому и показать Гребенко, что он боится пули.

А впрочем, работая на пасеке в Тараще, когда-то еще в детстве, убедился Боженко в том, что торопливые движения или движения испуга раздражающе действуют на пчел; пчелы каким-то образом ассоциировались у него с пулями, поэтому и к пулям относился он спокойно, как к пчелам.

— А ты? — спросил Гребенко, прутиком помешивая в люльке дотлевший табак.

— Да вставай же ты, ирод! Для того ли ты прошел от Таращи до Почепа двести верст и потерял сотню человек в воде, да и собственного сына к тому же, чтобы, приведя сюда остальных, лишить их тотчас же, по дурости своей, головы!

И батько Боженко, не раздумывая больше, встал и отнял у Гребенко трубку. Тот покосился на трубку, покачал головой и тоже встал.

И только что встал, сел опять, а вдалеке, на том берегу, раздалось в это время несколько выстрелов, отдавшихся перекатом по реке.

— Что же ты опять сел, старая дубина. крикнул на него отошедший было на несколько шагов Боженко.

— Стой! Чобот сниму, — отвечал Гребенко, — что-то так укусило, что аж печет. Не жарина ли за холяву завалилась?

Боженко уже догадался, какая жарина.

— Не снимай, хуже будет. Идем за млын. Там я тебе чобот сниму. Это к тебе немецкая жарина запала.

И батько Боженко, вернувшись назад, стал притаптывать костер сапогом.

В это время к ним из темноты подошел высокий статный человек.

Он как-то по-особому горделиво прямился, напоминая молодого резвого коня. И когда засмеялся, вынувши трубку изо рта, то зубы у него оказались крупными и белыми.

— Чого ты, лошак, смеешься! — сказал ему батько. — Подними старика да дай ему дойти со мною до того млына. Там с нами и каши поешь.

— Идет. А за кашу спасибо! — улыбнулся подошедший, сверкнув ослепительно белыми зубами.

И, подойдя, помог он Гребенко подняться и тихонько повел его. Гребенко волочил ногу, кряхтел и хмыкал, стараясь ничем другим не выдавать адской боли в ноге и как-нибудь преодолеть ее.

Они спрятались за млын и стали было разводить костер. Партизаны — народ упорный, и раз решили кашу варить, так хоть убей, а сварят. Разводил костер подошедший статный человек, а Боженко тем временем, сняв осторожно сапог с Гребенко, делал ему перевязку, приговаривая:

— До кости не дошло, нога не ломается.

Только что запылал костер, вдруг поднялась такая стрельба с того берега, что и Боженко понял, что теперь уже не до каши.

Он подосадовал, что каша останется недоваренной, да потом сообразил, что Гребенко — раненый, идти теперь не может, значит он и будет досматривать кашу, — и каша не пропадет, а будет-таки сварена.

— Ну, ты сиди тут да мешай кашу, Гребенюк, — назвал он товарища ласково, по-земляцки, растрогавшись его положением, — а мы, того, пойдем посмотрим. Айда, хлопче, — мигнул он незнакомцу. — Как твоя фамилия?

Кабула, отвечал тот, приветливо улыбаясь батьку.

Они скрылись оба в ночной темноте.

Тут только, оставшись один, Гребенко дал себе волю и немного постонал; кость была, видно, все-таки повреждена неприятельской пулей. Но больней этой боли была потеря сына.

А на Десне заваривалась другая «каша».

Матросы разведывательного комендантского отряда, разруганные батьком за то, что не достали немецкого «языка», как было им приказано, получивши хороший урок, решили постараться.

— Колесо! — сказал один.

— Колесо! — отвечал другой.

Матросский отряд (считавшийся комендантским отрядом при организуемых на Зоне полках) вечером перевалил на челне на ту сторону и, спрятав челн в камышах, пошел раздобывать «языка».

Скоро немецкий дозорный был завязан в мешок и лежал под охраной одного караульного в долбленом дубе.

Но этого расходившимся матросам казалось мало. Выполнить только урок — это значит быть просто школьниками. Надо превзойти ожидания, не иначе!

И, перемигнувшись и перешушукнувшись, матросы полезли камышами к главному неприятельскому посту в двадцать человек, захватив для какой-то надобности тросы (всякая птица свою солому тащит).

Пост в это время как раз открыл огонь по боженковскому костру и поранил Гребенко.

В ту же минуту матросы прыгнули из камышей на вражеских дозорных, и началась перепалка.

Боженко собрал всех, кто оказался на берегу, усадил на два длинных рыбацких челна, а сам, захватив с собой ручной пулемет, ударил на противоположный берег.

Бой завязался с пустяков, а разгорелся не на шутку,

Гайдамаки и оккупанты подоспели на выстрелы из ближайшей деревни к месту боя. Боженко высадил «десант» и вступил с ними в бой.

Дрались целую ночь. Не выдержал и Щорс и перекинулся тоже на запретный вражеский берег в помощь Боженко. И в результате сотни полторы гайдамаков и оккупантов были перебиты в бою, а остальные бежали в панике. Щорс же и Боженко вернулись под покровом ночи назад.

А Гребенко так и сидел над кашей, прикованный своим досадным ранением к месту, куря трубку за трубкой и ругаясь, что не судьба ему участвовать в таком праздничном бою.

Проклятая каша!..

Батько не забыл о Гребенко и пришел его проведать,

И каша остыла, да и Гребенко спал.

 

«ГАСЛО»

Нейтральная зона напоминала муравейник, кишмя кишащий боевым народом.

Все это войско предпочитало жить бивуачной жизнью, привыкнув за время войны спать под открытой небесной кровлей. Особенно притягательным примером для остальных явились таращанцы.

Они привели с собой немалый обоз, запряженный волами. Кроме того, пригнали еще и целое стадо волов. Эти волы не только служили украшением табора своим величавым видом, но являлись его опорой, служа и для обоза и кормом.

История волов, пригнанных таращанцами, отличалась живой поэзией. Волов этих партизанам дарило население тех мест, через которые они проходили. И вечерами, при прохождении через людные села, старик Гребенко приказывал погонщикам-партизанам прилеплять к рогам волов восковые свечи, купленные нарочно для этой цели у пасечника по пути, и зажигать их. Проходя через села походом, партизаны зажигали свечи на рогах волов.

Население, пораженное зрелищем, высыпало из хат. Начинались расспросы.

А старый Гребенко отвечал, что в старые времена — во время Сечи Запорожской и так называемой «Руины»— запорожцы таким способом сигнализировали о народном восстании. Прогнанные со свечами на рогах по Украине волы являлись священным призывом к угнетенному панством населению выступать на защиту своих попранных прав с оружием в руках.

Называется такой способ «гаслом».

Села, взволнованные торжественным зрелищем этого похода, присоединяли к стаду волов, а к войску — новых бойцов и коней.

И какие же кони были у таращанцев!

 

КАБУЛИНЫ КОНИ

У Щорса, что называется, глаза чесались от зависти при взгляде на таращанскую кавалерию, приведенную Гребенко и бывшую теперь под командой Калинина и Кабулы.

На луг, что на том берегу, переплывали не только одни шальные Кабулины кони, но и калининские казаки; у коней же, как известно, неистребимая привычка к потравам — такие уж непоседливые они, тянутся к сену и к траве, и ничего не поделаешь…

Боевое самолюбие Щорса страдало, когда он видел, как целый стог сена переплывал реку на плоту, причем людей на плоту не было видно: видно, лошади сами и отстреливались от неприятеля! Это были не кони, а клад. Вот какие были кони у Калинина и Кабулы.

Кавалеристы говорили, что кони, мол, сами, пасясь на лугу, переплывают на ту сторону; там трава не вытоптана, как здесь, ибо ее охраняют неприятельские дозоры. А уж вслед за конями плывут кавалеристы. Там-то и происходит у них, естественно, драка с оккупантами из-за сена. Кони же, как их ни путай путами, чуют сочную траву и «нейтральных» доводов не знают.

— Счастливцы эти Калинин да Кабула! А вот мы!.. Что, Антоша, как ты думаешь? — говорил Щорс Хомиченко. — Не можем ли мы сослаться на твое орудие, — ведь оно захвачено у немцев: захотела, мол, на побывку к своим и пошла «Груша» вечером на тот берег за колбасами? Или: как услышит, мол, родной запах колбас с того берега, так и чихает «Груша»: будьте, мол, здоровы, наш кашель вам в кашу! А оттуда отвечают, и завязывается драка.

Наконец надумали.

— Давай и мы заведем кавалерию! Пехотному полку все же полагается конная разведка.

— Правильно. Вот дело! Но где достать коней?

— Да у немцев же? — невозмутимо отвечал Хомиченко. — А то где же еще?

И назавтра эскадрон богунцев в сто двадцать сабель прогарцевал перед калининской квартирой.

 

ПОХОД

Если верно, что мечта о солнце родится во тьме, как солнце родит себе черного двойника в колодце, то верно и то, что чем непогодливее и чернее становились дни на Зоне, падая к последним числам октября, тем ярче мерещилось продрогшему на нейтральном берегу войску солнце свободы.

И речи Щорса разгорались, как костер. Но всех неистовее становился батько Боженко, принявший команду над Таращанским полком.

В конце октября в Москве шел II съезд украинцев-большевиков, и делегаты «нейтральцев» уехали туда, пообещав остающимся добиться у съезда санкций на боевые действия.

Каждый день вокруг поезда с московскими газетами вскипали муравейником партизаны, и один голос перекрикивал другой:

— А что, что в Москве? Разрешили?..

На съезде мнения разошлись: за и против наступления на Украину.

И «нейтральцы», прослышав про то, не удержались. Древними брянскими лесами повели Щорс, Боженко и Тимофей Черняк с Дедова и Мишкальцев на Картушин и Стародуб красные войска. Проводником шел девяностолетий старик, которого, все время идя с ним рядом, Щорс угощал ландрином, приговаривая:

— Сахар полезен, старик, а зубов тебе не жалко — их нет. Ешь побольше да гляди в оба — смотри, не ошибись, отец!

Старик только хмурил седые брови, гордо косясь на Щорса: мол, не беспокойся, сынок, не подведу, знаю, кого веду, знаю, куда веду. Через непролазное картушинское болото вывел он войска обходной тропой, и к рассвету полки обложили Картушин.

Щорс велел Хомиченко открыть артиллерийский огонь. Сначала «Груша» зажгла мельницу, потом нашу-пала и самый гайдамацкий штаб.

Картушин откликнулся артиллерией.

Заработали пулеметы, и гайдамаки пошли п контратаку.

Этого только и надо было «нейтральцам», Они давно мечтали встретиться грудь с грудью с врагом в открытом бою, и контратака гайдамаков была отбита с огромными для них потерями.

Победителям достались трофеи: восемь орудии, две сотни коней и обоз со всевозможным довольствием.

Взятые орудия были немедленно пущены в ход Хомиченко.

Под сильным огнем артиллерии Стародуб сдался без боя: гайдамаки подняли белый флаг.

А Щорс, приняв сдавшийся Стародуб, немедленно сообщил об этом съезду телеграммой.

Резолюция съезда была в пользу наступления.

Съезд обратился к рабочим и крестьянам Украины с призывом: «Бьет час решительного боя: организуйте свои силы, чтобы нанести врагу сокрушительный смелый удар! Этот же удар готовит нашему врагу Советская Россия… Общая задача у нас с рабочими и крестьянами России, общей будет и наша борьба за восстановление Советской власти на Украине».

Красная Армия имела уже достаточно сил, чтобы прийти на помощь украинскому народу. Ленин говорил в это время на объединенном заседании ВЦИК:

«Перед нами главная задача — борьба с империализмом, и в этой борьбе мы должны победить. Мы указываем на всю трудность и опасность этой борьбы. Мы знаем, что перелом в сознании Красной Армии наступил, она начала побеждать, она выдвигает из своей среды тысячи офицеров, которые прошли курс в новых пролетарских военных школах, и тысячи других офицеров, которые никаких курсов не проходили, кроме жестокого курса войны. Поэтому мы нисколько не преувеличиваем, сознавая опасность, но теперь мы говорим, что армия у нас есть; и эта армия создала дисциплину, стала боеспособной».

 

ЗАДЕРЖКА ПОХОДА

Восставшие против гетмана и оккупантов села Черниговщины присылали на демаркационную линию (к Щорсу и Боженко) связных с просьбой поскорее двинуться в поход, чтобы своевременно поддержать успешно начатые партизанами боевые действия и чтобы не дать возможности авантюристу и шовинисту, предателю Петлюре обманными «универсалами» привлечь на свою сторону антиоккупационно настроенное население.

Щорс отлично понимал, что момент задержки и промедления смерти подобен, по октябрьскому выражению Ильича, и старался добиться от штаба дивизии приказа к немедленному открытию похода.

Срок уже истекал, а приказа о наступлении от Главного командования (ставка которого находилась в Воронеже) Щорс все еще не получал.

А между тем восстание на Украине разрасталось Щорса беспокоили сообщения от городнянских земляков — братьев Кочубеев, уже поднявших восстание на Городнянщине и окруженных карателями, сжигавшими целые деревни и распинавшими на кладбищенских крестах пойманных боевиков-партизан. До Городниже было сто с лишним километров пути, четырехдневный переход полка на марше.

Батько Боженко в свою очередь получал сигналы и из Таращи и из Киева от своих товарищей арсенальцев, торопивших его к немедленному выступлению.

Партизанский Глуховский, так называемый Дубовицкий полк, недавно перешедший демаркационную линию для формирования в район дислокации дивизии, получил тревожное сообщение из расположенных невдалеке пограничных сел Глуховщины, что оккупанты и гайдамаки чинят кровавые бесчинства и насилия над их семьями. Дубовицкий полк, не дождавшись приказа о походе, самовольно снялся ночью и перешел Десну у села Воробьевка. Пятаков поспешил к переправе вместе с недавно назначенным по его рекомендации командиром дивизии, неким полковником Храпивницким, и, задержав не успевшую еще переправиться на плоту батарею, расстрелял самолично, тут же на берегу, без всякого суда, отважного командира батареи товарища Графа и перевозчиков-плотогонов, взявшихся перевезти партизан,

Батько Боженко не выдержал и прискакал лично к Щорсу для переговоров о создающемся напряженном положении в его Таращанском полку. Полк стремился перейти границу вслед за дубовлянами.

Старик слез со взмыленного коня и, взволнованный, вошел к Щорсу.

— Отвечай мени, Микола, — це хто такий там у штаби дивизии сидить, шо йде против ленинского приказа? Кажи, бо в мене сердце розирветься… Та и не тилько в мене. Ты ж сам мени ленинский приказ посылав ще на тому тыждни: в десятидневный срок начать наступление для поддержания восставших рабочих и крестьян Украины. А ось що пишуть мени из Киева арсенальцы:

«Може, в тебе боки вже перестали болить, Василю, а у нас уси ребра перебиты гайдамацькими плетюганами та нимецькими шомполами. Швидче, як можешь, поспишай из бригадою Миколы Щорса до Киева. Бо за тыждень-два тут якийсь Петлюра знов «гетьманом» сяде…»

— Знаю, знаю, Василий Назарович, «чую, батьку», як Остапови ребра гайдамаки ломають! — отвечал старику Щорс. — Только ты успокойся и слушай, что я тебе скажу. Десятидневный срок, указанный Лениным, действительно вчера истек, и я послал своего начштаба в По-чеп, в штаб дивизии, он оттуда еще сам не вернулся, но вот его личное письмо, слушай:

«Командование и штаб ставки, хоть и получили категорические указания Ленина, однако ж остаются пока при своем мнении и считают, что активные военные действия на Украине начинать сейчас несвоевременно».

— Як это несвоевременно?! Хто ж таки воны, щоб не слухаться вождя революции Ленина?! Що, може, в штаби дивизии чи в Главковерхе какой «вождь» распре-мудрый объявился, це, може, той самый «иудушка» распроклятый, що ще в Октябре против ленинского приказа подымав голос, что «несвоевременно» еще подымать восстание пролетариата за освобождение от угнетателеи-буржуев и за власть Советов? Вождь Ленин тогда отвечал через его плюгаву голову, обращаясь с письмом к членам ЦК: «Промедление в восстании смерти подобно». Этот ленинский завет вот где он у меня, Микола, в моем сердце. Що в Ленина — вождя революции: що в нас сердце одно ж, воно знае свий час, бо недарма народ каже: «Поки сонце зийде — роса очи выисть!» Та що скажешь, Микола? Це, може, той самый «иудушка» знов каверзуе: хоче «повременить»? Тай кинуть нас годовою в воду, як Пятаков Графа?

— Подожди, успокойся, не горячись, Василий Назарович, я и сам горячий, и сердце, у меня, ты знаешь, из того же самого состава, что и у тебя, — тут дело сейчас не в сердце. Ты, значит, уже слышал про историю с расстрелом товарища Графа у переправы на границе. Попробуй теперь верни ушедших дубовлян. назад в строй! Организуй их!.. Что ж, по-твоему, и нам:, следом за ними: их примеру последовать? Да?.. Для. чего ж мы организовались? Подожди же, садись — рассудим. Главкомовский аргумент: в том, что активные военные действия на Украине начинать сейчас нельзя — несвоевременноу что украинские советские войска, сформированные в нейтральной зоне, не представляют серьезной боевой силы, а на помощь украинских повстанцев (крестьянства) надеяться не следует, так как они в большинстве идут за Петлюрой. Понятно? Это мнение Троцкого, главкома Вацетиса и всех ихних генштабистов. Этого же мнения держится вместе с ними и Пятаков.

Щорс протянул Боженко письмо своего начштаба…

— Так я и знав! — опустил отяжелевшую от тоски голову Беженка. — От распрокляты ироды! Там уси це ж не пролетарии! Ни, це не бильшовики, буржуяки вони, мабуть! Микола! Це ж зрадникй!

— Однако мы подчиняемся непосредственному военному командованию Реввоенсовета и Временному Украинскому правительству, батько, и поэтому не шуми. Мы не партизаны в лесу: мы регулярная армия. Но это положение далеко не безвыходное. Мы обратимся к самому Ленину. Но для того чтобы Ленин нас выслушал и признал нашу правоту и чтобы он мог защитить нас в этот момент от происков всяческих недотяп или проходимцев, мы должны, наперекор нашему крайнему возмущению, держаться спокойно. Не поддаться на провокацию, рассчитанную на то, что мы проявим себя так же анархически, как дубовляне, и тем самым дадим противникам с ихними провокационными доводами полный козырь в руки: дескать, вот полюбуйтесь-ка вы на них — вашу организованную дивизию! Они ведь даже о простои воинской дисциплине понятия не имеют и никакой субординации не признают, да это же просто «партизанская банда», а не армия. Они ждут, что мы не выдержим этого испытания — и дело кончено. Нас расформируют и подчинят любой другой армии на другом участке фронта, а Украина в этот важнейший момент борьбы достанется на произвол уже объявившимся в действиях петлюровским бандам, возникшим на правобережье не без участия галичан, направляемых, конечно, Антантой. Одного оккупанта сбыли — другой начинается.

— Розумный ты хлопець, Микола! Звав бы тебе синком, як бы ты не був розумниший за мене, хоть и молодший, — сказал батько. — Ясный розум — це дар народный. Ну и мени, як то кажуть, «розуму ципком не отбыто». Я теперь сам бачу з твоих речей, що на то вона и провокация, щоб нас схвилювати та сбита с пути. Тильки не одкладай же, Микола, ни одного часу. Зараз пиши до Ленина. Вони ж знають добре, у чому наша задача. И меня оповести скорейше. А зараз мени треба поспишати до хлопцев як мога швидче, щоб, як то кажуть, у людей «жданки не лопнули»… Ну, бувай здоров, Микола! Мы с тобою завсегда як брати ридни. — И Боженко вскочил на своего неутомимого коня, и только пыль за ним заклубилась: понесся батько к своему полку, чтоб успокоить скорее не на шутку разволновавшихся в ожидании опаздывающего приказа о походе горячих бойцов-таращанцев.

А мнение батька было для них неоспоримо, и он разом успокоил их, сказав, что они вместе со Щорсом написали письмо Ленину, прося его дать приказ о немедленном освободительном походе на истерзанную Украину.

— Мы з дядьком Миколою Щорсом до Ленина написали насчет скорости похода, то и пидождемо, сынки, що скажет вождь всего пролетариата!

И бойцы, как ни были они взволнованы неизвестностью насчет похода, тотчас же успокоились. И весть о том, что батько Боженко та дядько Микола Щорс, лично знакомый с Лениным, до него запрос написали, разнеслась уже через пять минут по всему Таращанскому полку — в том числе и в самом нетерпеливом Втором конном гребенковском полку, состоявшем тоже по преимуществу из таращанцев, каневцев и полтавцев, перешедших на нейтральную зону знаменитым летним походом и пополненных такими же лихими городнянцами.

Труднее всех пришлось, конечно, самому Щорсу, взявшему на себя в эту напряженную минуту великую ответственность посредника между двумя уже явно ставшими враждебными за эти решающие дни сторонами: между рвущейся в бой за освобождение родной Украины дивизией (то есть единственной ее армией-освободительницей), ее опорой и надеждой, и — как это ни странно — с другой стороны, Главным командованием— Вацетисом и главою Временного правительства Советской Украины Пятаковым.

Стоит назвать имя Троцкого — главного вдохновителя всех «задержек» развития революции, — и станет понятно, откуда могла возникнуть «нелепость» позиции главкома в отношении задержки похода на Украину ее Первой дивизии в нужнейший момент. Щорс имел случай наблюдать «странные» действия главковерха Троцкого на Восточном фронте, где он работал в фронтовой контрразведке. Он помнил свияжскую трагедию и расстрел Троцким фронтовых комиссаров, спровоцированных его же нелепыми распоряжениями. Тем более он имел основания волноваться сейчас за исход вверенного ему Лениным и доверенного ему народом дела, то есть фронта, который он если не фактически, то морально возглавлял, будучи здесь самым популярным командиром.

С болью думал об этом Щорс, сидевший у растворенного настежь окна, в которое видно ему было ночное пространство, освещаемое время от времени, подобно молниям, светом ракет, зажигаемых сторожевым богунским пикетом на железнодорожной линии, по которой двигались пропускаемые через границу и проверяемые богунской комендантской ротой немецкие эшелоны.

Оккупантские эшелоны уходят. Их тени уползают, провожаемые вспыхнувшим уже светом свободы. Таким же ракетным — и сверх того боевым — огнем встречал Щорс приход этих теней на Украину восемь-девять месяцев тому назад Ползли они тогда, как допотопные ящеры, идущие, чтобы пожрать на Украине все, что только можно. Они бессмысленно и беспощадно убивали женщин и маленьких детей. И с какой ненавистью Щорс спускал их под откос!..

Теперь он освещает им обратный путь красными ракетами, и немцы знают, что здесь, через Унечу, пропускает их в революционную Германию тот самый знаменитый Щорс, которого они боялись с самого дня своего вступления на Украину и имя которого произносили они как «Чертс», думая, что это не фамилия, а простонародное русское прозвание страшного, «как черт», партизанского командира.

Щорс вспомнил, как один из братавшихся недавно с ним, в дни германской революции, немцев конфиденциально спрашивал у него наедине, почему он называет себя столь странным именем — «Красный черте». Он невольно расхохотался.

Щорс слышал от приехавшего наконец из Главштаба комиссара штаба Черноуса, что главком Вацетис предложил командукру Антонову-Овсеенко испробовать боеспособность подчиненной ему Первой Украинской дивизии предварительно на Ростовском фронте, прежде чем решиться двинуть ее в поход на Украину. И если, дескать, она докажет на этом фронте, указываемом главкомом, свою дисциплинированность и прочие боевые качества, тогда он решится двинуть ее и на Украину.

Эта нелепейшая провокационная главкомовская дилемма «или — или»: «либо пойдете на Ростов и докажете организованность и боеспособность, либо за неподчинение я вас (Первую дивизию) расформирую» — была наглостью, главкому отлично были известны и боеспособность и задачи формирования Первой дивизии на границе Украины.

Щорс знал, что вернувшийся недавно в Москву с Царицынской обороны товарищ Сталин зорким глазом следит за важнейшим, напряженнейшим сейчас Украинским фронтом. Знал он это по статьям Сталина в «Правде». Знал он, что товарищ Сталин является прямым защитником похода на Украину. Он понимал также, что нелепость главкомовской дилеммы вызовет возмущение Ленина и Сталина, являясь прямым неповиновением Совнаркому.

Щорс понимал, что именно сейчас там, в Кремле, Ильич думает о том же, о чем и он, и думает точно так же, как и он, простой командир-большевик.

Щорс понял, что все осуществится именно так, как надо, так, как сказал вождь, так, как требует того народ, так, как требует того живое развитие истории — то есть революционная борьба и судьба свободы Украины,

И он вдруг окончательно успокоился. И, склонившись на лист бумаги с написанным черновиком рапорта, он задремал…

Но тут же был разбужен вошедшим комендантом станции Унеча.

— Товарищ Щорс, эшелоны для погрузки полка на позиции прибыли на станцию Унеча.

— Какие эшелоны? Для какого полка? — не сразу понял коменданта Щорс.

— Для погрузки на Ростовский фронт, дорогой Николай Александрович, — сообщил с Загадочной улыбкой вошедший вслед за комендантом комиссар Черноус.

— Не рано ли подается экипаж? Я в гости ни к кому не собираюсь — и даже к главкому, — резко сказал Щорс и, распрямившись, по обыкновению своему передвинул назад сборки гимнастерки под туго стягивающим талию поясом, на котором был прицеплен маленький маузер в желтой кобуре.

— Это как вам будет угодно. Главком предложил дилемму: либо на Ростовский фронт, либо расформирование дивизии, это же вы знаете. На вашу личную ответственность, кроме того, возлагается доведение указаний главкома до всей дивизии, то есть до всего ее командного состава. Вам, как первому командиру-организатору, популярнейшей здесь личности, как говорится, первейшая роль. Я думаю, что в результате точного выполнения указаний вы не останетесь без поощрения. Я слышал, будто бы вам предлагается поручить командование Первой бригадой с оставлением командиром Первого Богунского полка,

— Отдайте эти эшелоны немцам. Пусть уезжают поскорее хоть к самому Вацетису, а то, пожалуй, засидятся на Украине, — отчеканивая каждое слово, сказал

Щорс, вплотную подходя к Черноусу, гневно и прямо глядя в его лукавые глаза.

— Мо-ло-дец, Николай Александрович, — раздельно сказал Черноус. — Вот за это люблю! А за кого ты меня принимаешь, друг ты мой? Что я — иуда какой? Я, брат, потомственный пролетарий, с Брянского завода слесарь. Я не только при штабе комиссар, я еще и ленинский уполномоченный. Я, брат, старый подпольщик и разведчик. В тайге не пропадал — а в штабе главкома как мне заблудиться? Я для того к тебе и навязался с дипломатическою главкомовскою миссией. Я, конечно, знал, что ты не дрогнешь: я тебя ведь давно знаю, хоть ты меня вот, видишь, и не приметил, Николай Александрович. Теперь, может, примечаешь? — спросил он лукаво, когда Щорс вдруг стал вглядываться в его лицо, обросшее русой бородкой.

— Так ты ведь и есть тот самый подпольщик Христофор, что меня на колчаковском фронте выручил: документом снабдил?

— Так точно. Христофором, Черноусом по собственной фамилии, брат, и зовусь. Ага! Угадал теперь! На колчаковском фронте, помнишь, когда ты эшелон чехословацкий подорвал да потом пришел в Уфу на явочную к дяде Христофору за паспортом? Есть у тебя еще тот «пачпорт», что я тебе выдал на имя «Ивана Непомнящего»? Ну, успокойся теперь: вот я тебе кто! Видались-то мы с тобой всего какую минуту, да я тогда и без бороды ходил.

И Щорс расцеловался с Христофором Черноусом, узнав в нем своего уфимского спасителя, скрывавшего его от преследователей несколько месяцев тому назад, давшего ему в Уфе подпольные адреса, шифр и паспорт.

— Много еще придется нам говорить с тобой, Николай Александрович, о делах давно минувших дней. А сейчас вот что я тебе доложу: в Курск прибыло Украинское Советское правительство. Решение Совнаркома о немедленном походе будет приведено в исполнение. А ты ничего и не знаешь? Климентий Ефремович Ворошилов назначен сейчас командукром вместо Антонова-Овсеенко, и весь военный командный состав дивизии переукомплектовывается царицынскими героями. Слыхал? Вот, брат, каковы дела! Так-то!

Щорс ушам своим не верил.

— Но когда же это случилось? Говори! Говори поскорее, Христофор!

— Сталин утвержден заместителем Ленина по Совету обороны еще семнадцатого ноября, и девятнадцатого Реввоенсоветом дан приказ о наступлении.

— Но сегодня ведь двадцать третье. Почему я до сих пор ничего не знаю? — спрашивал взволнованно Щорс. — И почему ты молчал до сих пор, зная все это? Зачем ты это делал?

— Ну, этого я тебе пока не скажу, Николай Александрович. Мне есть кому об этом докладывать, а после и сам поймешь. А вот он, приказ, получи! Читай! — И Черноус вытащил из внутреннего кармана отпечатанный на машинке приказ Реввоенсовета.

— А где же приказ, адресованный самой дивизии? Он должен же быть!

— Хранится в боковом кармане у главкома, — отвечал, лукаво щурясь, Черноус. — Получили двадцатого ноября и в карман спрятали. Я взял на себя миссию от главкома позондировать тебя в смысле срочной погрузки на Ростов и выехал к тебе вместе с этими эшелонами для погрузки. Я их держал на запасных путях в Новозыбкове, чтобы не приводить тебя в смущение в эти «смутные дни». Эти эшелоны я предоставлю Второй бригаде для операции на Путивльском направлении. Их маршрут на Харьков, твой — на Киев. Тебе они не понадобятся. Главком задержал у себя приказ Реввоенсовета, и товарищ Сталин выехал в Москву, чтобы оттуда проверить исполнение приказа Совнаркома и Реввоенсовета. Я тут по проверке исполнения именно этого приказа.

— Все теперь понял, — отвечал взволнованный Щорс и, настежь распахнув дверь, крикнул вестовому: — Труби подъем к походу! Гони ординарцев к Боженко и Черняку!

Люди стали львы!

Львы, взобравшиеся на конские хребты.

И кони, испуганные грозными седоками, становились страшными. «Седок срастался с конем в одном порыве: рваться вперед, рубить врага, смести его с лица земли.

Рассвет, в который Зона перевалила через Десну, был красен от лент и бантов, вплетенных в конские гривы, в чубы и в шапки всадников, повязанных на сабельные эфесы, на стволы карабинов, на колеса тачанок,

В районе летней стоянки не оставалось ни одного красного лоскута, все они были взяты на банты, ленты и знамена.

Словно пламя степного пожара вспыхнуло на берегу Десны, отразилось в воде и покатилось по Украине.

Свистя, запевая и не кончая бесконечной песни, летела конная лава, оставляя пехоту на сотню верст за собой.

И не было у десятитысячной пограничной гетманской своры силы сопротивляться напору этих пятисот сабельных клинков.

Древние леса Глуховщины и Новгород-Северщины сменились полями Конотопа — Батурина, и степная Черниговщина встретила разросшуюся конницу.

Батько Боженко пошел на Городню, услыхав про то, как стойко дерутся безоружные городнянцы с гайдамаками и бьют оккупантов.,

И вовремя пошел.

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

НАЧАЛО

 

«ЛИМОНЫ»

Уже целый час Черноус, комиссар штаба Первой Украинской дивизии, сидел у братьев Кочубеев. Денису Кочубею давно хотелось прекратить разговоры и воспоминания, которыми занялись брат его Петро и Черноус, и обсудить, как добыть оружие для партизан у командира таращанцев — батька Боженко.

Правда, у него была маленькая надежда на двух посланных матросов. Они остались у Боженко, отправив Черноуса с кузнецом Васькой Сукачом в свой партизанский штаб. Это-то и давало основание предполагать, что они остались не зря, а явятся с оружием.

«Ведь знают же, что это необходимее всего, что это только сейчас и нужно», — думал Денис, расхаживая по комнате. Он то и дело подходил к окну, из которого видны были широкий двор и ворота, — поглядеть на дорогу.

Торопить Черноуса с отъездом, чтобы вместе направиться к Боженко, было негостеприимно.

И вдруг, когда Денис уже вовсе отчаялся, а самый короткий в году декабрьский день начал погружаться в сумерки, калитка у ворот стукнула, распахнулась, и снег во дворе заскрипел под легкой, танцующей поступью матросов.

Первым шествовал Кисель, черноморец. Глубокие, бурсацкие карманы его синего жупана, снятого с гайдамака, были полны английскими гранатами, «лимонами», как их попросту называли партизаны, имевшие к ним большое пристрастие. Кисель из одного кармана в другой перегружал бомбы, жонглируя ими на ходу.

Денис не выдержал, крикнул:

— Братишки! — и кинулся во двор навстречу матросам.

Вслед за ним выбежали «сентиментальные заговорщики», как Денис успел окрестить Петра с Черноусом.

— Ну что, привезли?

— Вот! — протянул ему Кисель один «лимончик».

Гончар, балтиец, тоже оттопыривал карманы с видом школьника, наворовавшего слив.

— Нагрузились до отказа, — повторял он.

— А остальное?.. А винтовки?.. — спрашивал Денис, рванувшись к воротам, надеясь, что настоящий сюрприз ожидает его там.

— Ни под каким видом невозможно, — отвечал Кисель, удерживая рукой Дениса.

— Эх, и шляпы! — упавшим голосам сказал Денис. — Товарищ комиссар, — обернулся он к Черноусу, — что, ж, поедем, что ли, сами за оружием к Боженко?

— Хорошо, сейчас поедем, — успокаивающим голосом отвечал, улыбаясь только лукавыми лучистыми глазами, Черноус и, увидев, как волнуется Денис, пожал ему локоть.

Тут только заметили они, что стояли без шапок, на двадцатипятиградусном морозе,

— Ну, айда в хату, — сказал Черноус.

— Можно запрягать? — спросил Денис.

— Можно, — раздумчиво, с каким-то грустно-серьезным оттенком, свойственным его голосу, сказал Черноус и пошел на крыльцо.

Денис набросил полушубок, надел шапку и тотчас же вывел кобылицу Отраду и стал закладывать в сани. Вышел помочь ему и Петро с матросами. Пока они запрягали, Петро спросил Дениса:

— Ты что ж надумал делать?

— Сам понимаешь! Оружие привезу… Эх вы, шляпы! — еще раз бросил он матросам, переставшим пританцовывать и понявшим наконец, что дело сделано мелко. — Что ты будешь делать с этими «лимонами»? С детворою яйца катать? Вооружение нам нужно, пойми ты, Кисель молочный!

— Не было никакой возможности. Сам увидишь, — отвечал Кисель. — Ты же не видал еще, что это за папаша знаменитый. Ну и дядя, я тебе скажу… Вот это сорт!.. «Оружие, говорит, дарить? Оружие берут, а не дарят. Возьмите сами, — и нам его никто не давал, сами взяли».

— Я только потому вас щажу еще, — улыбнулся Денис, — что сам третьего дня, прошляпил гайдамацкое оружие. А теперь я оружие достану — голова с плеч.,

— Денис, будь осторожен, не заводи анархию, — говорил Петро, стряхивая снег с меховой полсти и передавая Денису вожжи.

— Або здобуты, або ж дома не буты! — тихонько в тон ему отвечал Денис, увидев выходящего на крыльцо и молодцевато, поправляющего маузер на поясе Черноуса.

Денис, с завистью поглядев на комиссаров маузер, цокнул и лихо подвернул санки к крыльцу.

— Поехали, что ли, товарищ Черноус?

— Что ж, поехали. До скорого, товарищи дорогие, свидания. Завтра, думаю, встретимся. Будь здоров, голубчик Петро! Уж и как же ты мне понравился!

Черноус сел, и санки тронулись с места в карьер.

Теперь и Петро набросился на. матросов:

— Эх, вы! Горшки разбитые! «Гончары, кисели!»

— Невозможно, Петро! — убеждал его пристыженный Кисель.

— Ну, теперь мы с тобой, Киселик, — цапнул Петро матроса за загривок, — в «лимонёры» пойдем. Выкладывай свой «лимонный» план.

— Дай-ка я тебе фамильного «киселя» своего задам сначала, а потом свой способ расскажу, — и матрос смазал Петра огромною лапищею с подбородка до затылка,

— Ну, ты брось баловаться! — отстранился покрасневший от медвежьей дружеской ласки Петро. — Подымай всех. Мы сначала поставим на ноги всю братву. Все отряды мы должны подвести к пригородной полосе и оставить их по хуторам. А потом бери отборных бомбометчиков и катай куда знаешь.

— Впротчем (Кисель всегда говорил «впротчем»), я это и без тебя понимаю. Оставайся здесь для общего руководства оперштабом. Я со всей округой связь установлю, а бомбометчиков поставлю на шляхах — на тот случай, коли будут плитовать гады из города. У них мы и оружие заберем, так и батько Боженко рассчитал. Ну, получай в подарок на свои расходы два «лимона», — расщедрился Кисель.

Они простились.

Петро вызвал ординарцев и немедленно бросил их подымать на ноги округу с приказанием каждому отряду выдвинуться по своему пути ближе к Городне, создавая кольцевое окружение города, и ждать оружия и распоряжений.

Почти всю дорогу Денис и Черноус молчали.

Черноус видел Дениса насквозь и не хотел лишними расспросами ослаблять его сосредоточенной энергии.

Он только еще раз охарактеризовал ему всю обстановку в Первой советской дивизии; рассказал и о батьке Боженко.

— А впрочем, сам увидишь старика, — оборвал он вдруг.

Денис испытывал чувство уверенности, которое началось с приездом Черноуса, явившегося вестником освобождения: большевистская армия с нейтральной зоны идет на выручку восставшим партизанам.

Ведь все ими, казалось, было испытано: ловкость, сметливость, отвага, непрерывность натиска, мужество и, наконец, терпение; и все, сдвинувшись, стало на то же место, потому что закрепить движение, не имея оружия, было невозможно.

Партизаны горели желанием сразиться с врагом. И в самую последнюю минуту вдруг — весть о товарищеской помощи, привезенная вот этим большевиком, что сидит рядом, с заиндевелыми от мороза ресницами, сквозь которые светятся синие глаза. Подойди к Городне Щорс с богунцами — все было бы в порядке, но подошел Боженко с таращанцами, о котором Денис только слышал, а лично не знал и потому побаивался за успех своей миссии.

Думая так, пошевеливал Денис вожжами, хоть Отрада и без того шла захватывающим дух аллюром, так что из-под стальных полозьев сыпались искры.

— Да-а! — протянул, как бы отвечая на мысли Дениса, Христофор Черноус. — Не будь вашей партизанской отваги и инициативы, просидели бы мы на Зоне еще недельки две-три, а тем временем Петлюра дурил бы головы мужикам. Теперь не окопается.

— Как так? — обернулся Денис к Черноусу.

— Да очень просто, милый. Заслышав про ваши дела, и что вы, кучка вооруженных людей, дрались с немцами, гайдамаками и Петлюрой — с многочисленной; до зубов вооруженной гайдамацко-немецкой труппой, и что все-таки вы оказались победителями, взяли пулеметы у бывшей имперской армии и набили оккупантам морды, — нашу дивизию охватил стыд. Услышав затем, как партизаны накрывают мешком атамана Палия и водят его, как свинью по базару, между Сновском и Конотопом и в течение недели сковывают пятнадцатитысячную объединенную армию белобандитов всех цветов и мастей, — наша дивизия заволновалась. Э, Денисок, Денисок! Вот ты сидишь и думаешь: «Эк я сплошал!..» Вы думаете — дети вы, а вы — львы. Вот как!.

«Эк он опять сентиментальничает, — подумал с досадой Денис. — Это он, должно быть, к чему-то гнет, не зря он такие речи выговаривает».

Но дело было не в выражениях Черноуса, а в том, что именно эти усилия партизан, о досадной безрезультатности которых Денис только что размышлял, достигли своей цели.

Денис дернул вожжи, цокнул, и Отрада пошла так шибко, что Черноус обнял Дениса за талию, чтобы не. вылететь из саней.

— Что ж, поди, скоро и доедем. Там город, что ли? — спросил он у Дениса, показывая плетью в сторону огней, запрыгавших над горизонтом.

— Нет, город мы обогнем стороной. Это железнодорожный путь. Скоро и доедем, — отвечал Денис.

«Ну ладно, — думал Денис. — Следовательно, наш натиск не был авантюрой»,

Он был убежден теперь почему-то, что и Боженко в оружии не откажет*

Черноус опять как будто подслушал и эти его мысли.

— А оружие мы вам добудем беспременно. Пусть батько не кобенится. Я знаю, в чем дело, — размышлял он вслух.

Но Денис не знал еще, в чем дело.

Ему в голову не приходило, что батьку захочется отстранить партизан от боя и самому первому ворваться в Городню.

 

БАТЬКО БОЖЕНКО

— Ну, принимай гостей, папаша знаменитый, — сказал Черноус, переступив порог и постукивая по полу мягкими бурками, чтобы отогреть ноги. — Вот тебе и Кочубей старшой. Знакомьтесь. Командир Таращанского полка товарищ Василий Назарович Боженко.

В избе было сильно натоплено, но все находящиеся здесь, в том числе и вышедший навстречу Боженко, были одеты «по-морозному» — видно, из-за того, что ежеминутно чувствовали себя на походе. Сам Боженко был в просторной, до колен, куртке, похожей на короткое пальто с чужого плеча. Ворот не только куртки, но и ворот френча под ней и даже вышитой сорочки был расстегнут. Боженко ступил за порог передней комнаты (изба была двухкомнатная, кулацкая), прошел навстречу приехавшим и протянул Денису жесткую трудовую ладонь.

— Кочубей, значит?

— Хозяйка, жарь глазунью на сале! — крикнул вошедший в переднюю избу вслед за батьком человек очень высокого роста, с большими, искрящимися игривым лукавством глазами.

— А вот и мой Кабула, комбат, — представил Боженко.

Батько Боженко — бородатый, с проседью, крепкий старик. Глаза у него темно-серые, небольшие, глубоко посаженные под густыми бровями, и смотрят прямо. Взгляд этого человека отличался единством сосредоточенной и сильной, к одному направленной волн. Он допивал чай из блюдечка, дуя на него и из-под бровей испытующе глядя на Дениса. Выразительные брови его, казалось, говорили, даже когда он молчал, то приподнимаясь, то опускаясь. Батько то смотрел на Дениса, то опускал глаза, как ворожей, который видит на дне блюдца человеческую судьбу.

— Та-ак! — крякнул батько, дочитав, видно, все, что таилось в душе Дениса, и поставил стакан вверх донышком на пустое блюдце. — Воевать хлопцам хочется? Что ж, и повоюем… повоюем!.. — улыбнулся старик, увидев, как Денис нахмурился. — Вот и поедем воевать, — поднялся он вдруг со скамьи и стал застегивать пуговицы и крючки под бородою.

На Кабуле было уже надето все снаряжение, и на грудь он повесил большой бинокль; он, видно, ждал только сигнала, рассматривая ручной пулемет и примеривая к нему поочередно диски.

— Куда лучше «шоша», — говорил он батьку про «люйс», в то время как батько застегивал воротники и приспосабливал бурку на плечи.

— Филя, эскадрон готов? Подводи коней. Пошли!

Филька, вестовой, цепляясь шпорами за разбросанные на полу сумки, седла, бурки и прочее походное снаряжение, которым завалена была изба, выбежал на крыльцо и затрубил.

— Вот сукин сын! Говорил — стрелять надо, а он в трубу дует, чертова богородица! — ворчал батько.

В это время у избы послышался ровный топот подходившего эскадрона.

— Коня командиру Кочубею! — показав оттопыренный палец левой руки и этим жестом определяя достоинство требуемого коня, приказал батько вошедшему эскадронному. — Хомиченко здеся? Батарея здеся?

— Все налицо, папаша, и конь готов, — отвечал эскадронный.

Денис с Черноусом, здорово проголодавшиеся на морозе, не раздеваясь, дожевывали у стола яичницу, пока батько собирался и давал распоряжения. Наконец и они поднялись из-за стола, кулаками вытирая засаленные губы.

— Поедем с Петлюрой договариваться? — усмехнулся Боженко. Он толкнул Дениса одобрительно ладонью под локоть. — Пошли!

Все разом вышли на высокое крыльцо кулацкой хаты. Перед крыльцом стоял уже построенный эскадрон. Тут же была и конная полевая батарея из трех пушек.

— За мною рысью марш! Артиллерия, на позицию! — И батько вскочил на своего серого в яблоках коня.

 

РАЗГОВОРЫ «ПО ДУШАМ»

Когда Денис уже почти догнал Боженко, он почувствовал рядом теплоту и фырканье чьей-то лошади и сквозь метель узнал во всаднике Христофора Черноуса. Черноус на ходу снял с плеча ремень и протянул Денису маузер в футляре.

— На, получай подарок от папаши.

— От какого? От него или от тебя? — спросил Денис, в первый раз улыбаясь Черноусу и говоря ему «ты».

— Ну, я же не папаша, — пропел Черноус. — От бородатого. — Он показал плетью на скачущего впереди в своей конусообразной бурке Боженко.

Они дали шпоры коням и сравнялись с батьком. Денис подъехал к батьку и сказал, козыряя:

— Спасибо за подарок.

— Пустяк дело, — отозвался батько и ткнул на ходу Дениса негнущейся ладонью, на которой висела знаменитая Боженкова плеть из воловьих жил.

Эскортируемые полуэскадроном, они уже подъезжали к вокзалу станции Городня и сбоку увидели эшелоны. Батько вдруг осадил лошадь и обернулся к Денису, показывая плетью на движущийся состав.

— Как у тебя с путёю?

— Путь разобран. На каждой будке свои «саперы». Понадобится — починят в минуту, понадобится — под откос пустят.

— А этот куда идет? Что за эшелон? — спросил батько.

— Маневровый; должно быть, пробуют, — отвечал Денис.

Батько обернулся налево и мигом дал приказание. Разведка полетела к эшелону.

— Хомиченко, — крикнул батько, — батарея при телефоне?

— Так точно, папаша, позиция телефонирована.

— Гляди, не промахнись, а то я не промажу, — поднял он плеть над головою и ударил себя по бурке, сбивая снег. — Лавой — в обхват! Батарея — на позиции! Эскадрон — за мной, полный аллюр!

Полуэскадрон развернулся и с гиком понесся в чистое поле. Хомиченко взял левее и круче — под прямым углом к дороге. Вслед за Боженко и его спутниками мчалось двадцать всадников, да справа еще подскакала вернувшаяся разведка.

— Так что маневровый, папаша, порожняк. Говорят, будто дальше ходу нет: путь разобран.

— Молодцы! — сказал батько, оборачиваясь к Денису. — А ты говоришь — за маузер спасибо. А я говорю— вообще спасибо!

Подскакали к шлагбауму у вокзала. Батько крикнул:

— Сигналь!

Сигнальщик выпалил ракету. Вслед за разрывом у здания вокзала послышалось несколько выстрелов. Там суетились немцы и гайдамаки, спеша укрыться куда попало. Вокзал был оцеплен кавалерией. Боженко со спутниками ехал прямо по путям. Подъехав поближе, батько грузно слез с лошади и, разминаясь, огляделся. К нему подошел Нещадный — полуэскадронный.

— Караулы поставил? — спросил его батько.

— Все в точности, товарищ комполка.

Батько махнул рукой.

— Делегации прибыли? — обратился он к каким-то серым шинелям, среди которых Денис заметил знакомый малиновый бешмет.

— Делегация ожидает представителя войска украинских большевиков, — протиснулся вперед малиновый бешмет.

— Я и есть представитель украинских большевистских войск, — сказал Боженко, раскурив трубку и концом ее указывая на свою грудь. — Помещение свободно? — спросил он Нещадного.

— Так точно, можно заходить, товарищ комдив, — нарочно преувеличивал батькин чин полуэскадронный.

— Прошу вас, как гостей, — пригласил батько смертельно напуганных только что произведенным внезапным налетом делегатов.

Все стоящие на платформе оккупанты и гайдамаки двинулись в зал первого класса.

— Мы не ожидали такой встречи, — заявил человек в малиновом бешмете — Пашкевич. — Если вы разрешите говорить…

— Разрешение даю, для того и вызвал представителей. Какой встречи вы не ожидали?

— Видимо, мы отрезаны здесь от города и город атакован вашими войсками вопреки данному вами слову не открывать боя до переговоров.

— То не бой! Вы, верно, никогда не видали боя. Не знаю, как вас звать-величать, «добродий» там или «злодий»?

— Я полковник Пашкевич, начальник местного гарнизона и представитель войск украинской народной директории и местного населения.

— И местного? — поднял брови батько. — Выходит, что вы городской голова или побитовый староста?

— В моем лице представлен город и уезд. Я за всех отвечаю.

— Ну, так кто же будет теперь представитель города, а кто — огорода? Я что-то не доберу? — И батько поглядел на Дениса, выступившего вперед.

— Зрада! — крикнул в декоративном бешенстве Пашкевич.

— Хоть убей, не понимаю. Разъясни ты, товарищ Кочубей, — обратился батько к Денису.

— Врет этот плюгаш, — заявил Денис, с презрением глядя на Пашкевича. — С ним нечего разговаривать. Есть здесь представитель города? — обратился он к толпе делегатов. — Где Полторацкий? Почему не явился голова?

— В городе военное положение, и вся власть принадлежит начальнику гарнизона, — как бы ни к кому не обращаясь, заявил побледневший до серости Пашкевич, пытаясь поправить сбочившуюся амуницию и, видимо, боясь сделать лишнее движение и дотронуться до оружия. Руки его нервно бегали по серебряному поясу черкески. На этих бегающих, как мыши, руках лежал тяжелый взгляд помкомполка Кабулы, и этот взгляд больше всего нервировал Пашкевича.

— Значит, война, добродий? — спросил батько. — Других нет здесь представителей города?.. Объявляю, — повысил он голос, — если город не сдастся без боя, то мною будет дан бой. И за понесенные жертвы будете отвечать вы.

— В городе есть еще иностранное командование, — выдвинулся вдруг вперед немецкий переводчик. — И здесь есть его представители.

— Очень интересно, — отозвался Боженко. — Что ж эти иностранцы делают тут, в украинском городе? Ведь родина немцев там, за Одером. Га?

— Мы не нуждаемся в подобных разъяснениях, — отвечал переводчик, выслушав длинновязого своего шефа в пенсне, вздернутом на носу, поигрывающего хлыстом.

— А в чем вы нуждаетесь? Спросите эту цаплю, — приказал добродушно батько, показывая на немецкого полковника своею толстой плетью.

Пенсне дрогнуло и спрыгнуло с носа полковника. Непонятное слово «цапля», отнесенное к нему, никак не могло быть переведено переводчиком, видимо не желавшим усугублять конфликт; полковник понял сам.

— Мы нуждаемся в эшелонах, — отвечал за него переводчик.

— Эшелоны вам будут, — ответил батько.

— Путь на Гомель разобран и небезопасен.

— Ах ты, хреновое дело! — заявил Боженко. — Может, мне вам и штаны подтягивать? — крикнул он.

Переводчик дрогнул и перевел эти слова полковнику, ставшему вдруг куда менее надменным и переставшему играть хлыстом, спрятав его за спину.

— Есть еще одно обстоятельство, — заявил переводчик. — Мы не можем уехать без пулеметов, присвоенных отрядом Кочубея. Если нам их вернут…

— Что скажешь, Кочубей? — обернулся Боженко к Денису.

— Пулеметы «присвоены» нами в бою, — можете и вы их присвоить с боем обратно. А моему раненому командиру вы ногу присвоили, собачьи доктора? Разрывными пулями стреляете, святые свиньи! Это есть ваш нейтралитет?

Полковник передернулся.

— Наш хирург был у вашего раненого. Он сделал все, что мог.

— Когда мой командир станет вновь на две ноги, он вам сам вернет взятые в бою пулеметы.

— Мы будем ждать их, — отвечал переводчик.

— А я буду вас бить! — заявил батько.

— Мы не уедем без пулеметов.

— Трубку! — крикнул батько, рассвирепев, и, взяв трубку полевого телефона, сказал полковнику — Связывайтесь с вашей казармой.

Тот подошел к другому телефону, у которого стоял таращанец на карауле.

— Дать говорить! — махнул батько таращанцу, — Вызывайте свой штаб, — скомандовал он.

Полковник позвонил.

— Хомиченко! — крикнул батько в трубку и подул в нее для важности. Трубка захрипела басистым ответом. — По казарме оккупантов — огонь.

Через три секунды донесся залп и вслед за ним дальний грохот четырех разрывов.

— Что делается в вашем штабе — интересуюсь? — спросил батько.

Лицо полковника перекосилось. Штаб перестал отвечать ему. Полковник крутил ручку телефона, слушал, бледнел, но штаб молчал.

— Могила, и ваших нет! — заметил ему Боженко. — Эшелон вас ждет, поторопитесь. В восемь часов утра я возьму город с боем и никому не дам пощады. Возражений нет? — И, не слушая возражений, батько заявил — Переговоры закрываю.

Он повернулся и пошел к выходу.

Оккупанты погрузились в течение трех часов, в полночь их уже и след простыл. Эшелон этот был пропущен будкой по распоряжению Дениса.

Пашкевич бежал за батьком и требовал у. него гарантии личной неприкосновенности. Боженко дал ему двух казаков из своего эскадрона и, плюнув, сказал ему вслед:

— Собаке ж собачья смерть! Завтра будешь землю гноить!..

Партизаны проводили Пашкевича до города, дали ему плетей и отпустили.

 

ОРУЖИЕ

— Что ж, может, посоветуемся перед боем? — обратился Боженко ко всем. — Где квартира, Назарук? — обратился он к квартирмейстеру эскадрона.

— Чай готов, папаша, — откозырял Назарук и повел людей куда-то в темноту.

Это была казенная квартира одного из станционных сторожей.

На столе паровал уже и свистел пузатый самовар, стол был чисто убран, и на нем лежали бублики и пироги, пахнувшие капустой и чесноком.

— Здравствуйте, хозяин, хозяюшка, не погневайтесь! — вошел Боженко в хату, приветливо, сколько позволяло его суровое лицо, оглядывая, хозяев.

— Вы не погневайтесь, папаша командир. Давно вас ждем. А Дениса Васильевича, добре знаем, и они, может, нас знают. Здравствуйте, садитесь.

Ребенок потянулся с рук матери-хозяйки к серебряным кистям Боженковой бурки. Батько взял девочку своими трудно гнущимися ладонями и, усадив ее на колени, дал ей поиграть позументом и потеребить ему бороду. Потом погладил ее белесую, как чесаный лен, головку и угостил сахаром из своего кармана. Сахар он держал для коня своего, большого любителя сладостей,

Денис подивился тому, как на то мгновение, пока возился батько с девочкой, разгладились крутые морщины на его лице и исчезла постоянная озабоченность и напряженность в выражении глаз.

Батько любил чай, но чаевничать было некогда, и, попросив хозяйку освободить стол, он достал с важностью свою карту из походной сумки и, разложив ее на столе, обратился к Денису:

— Где имеются ваши войска, товарищ партизанский командир?

Денис нагнулся к карте и, взяв карандаш, провел дугу по четырем радиусам из восьми больших дорог— с юга, со стороны Чернигова, Репок, Добрянки,

Батько достал лупу и нагнулся к карте,

— Сплошные войска? — спросил батько. Численность?

Денис посмотрел, на Черноуса, сидевшего рядом с Боженко, и отвечал:

— Пятьсот бойцов, товарищ Боженко,

— Не больше? Значит, брехала матросня?.. Липа! Вооружение?

— Два пулемета, что отобрали у немцев, четыре ленты к ним, сорок девять винтовок — по три обоймы, двадцать пять револьверов, полста сабель и ваши бомбы,

— Пятьдесят «лимонов», — подсказал батько и улыбнулся. — А кони есть?

— Имеются.

— Пятьсот винтовок даю. Назарук, отпустить!

— Есть, товарищ отец!

— Отправляй человека, Назарук. Найдешь?

Черноус поднялся и, отойдя с Назаруком в глубь комнаты, что-то нашептывал ему и растолковывал. По успокаивающему взгляду Черноуса Денис понял, что теперь все будет обстоять благополучно.

— Ну ж, какую берешь на себя операцию, товарищ Кочубей? — спрашивал батько, сделавшись торжественнее после такого грандиозного подарка.

— Намерен наступать, товарищ Боженко.

— А у меня есть предложение, товарищ партизанский командир Кочубей: закрыть тебе дороги для отступающих, чтобы ни один гад, ни одна змея шипучая не прошилась. А я ударю вот с этой дужки. — И батько, нагнувшись над картой, обвел красным карандашом все остальные радиусы, оставшиеся от недоведенного Денисом круга вокруг осажденного города. — Пойдешь в наступление и ты — тогда гад прошьется. Говорю тебе сурьезно: все тропы закрой, чтобы беляк не проскочил. А успеешь ты это дело за ночь?

— Успею, бойцы на местах, — не стал спорить Денис, поняв, что опасно вступать в спор с Боженко, твердо решившим самому ударить на Городню. — Еще, Василий Назарович, здесь имеется четыре большака: шлях Седневский — Черниговский, Добрянский — Гомельский, Тупический — Репнинский и Солоновский. Я полагаю, на каждом шляху для заслона необходим пулемет. У меня их два, мне нужно еще два.

— Возьмешь, товарищ Кочубей. Товарищ Христофор, похлопочи для дела. Твой подшефный отряд просит.

— Похлопочу, Василий Назарович. Интересно послушать все же ваш тактический план. Посоветуемся?

— Что ж, посоветуемся, — согласился Боженко. — Утречком с петухами закричит и мой Хомиченко четырьмя глотками пушек. Пехота обложит город вот по этим ходам-дорогам: вокзал, Бутовка, хутора, Хриповка. Кабула пойдет с левого фланга, а я отсюда прямым шляхом с гвалтом и кавалерией. Вот и вся стратегия. Она — петлюрня — даст сразу на те четыре шляха. Кочубеево дело — кончать их паразитское существование. Переночуем в городе и опять снимемся в поход. Разведку ведем.

— Мое предложение, Василий Назарович, взять город со всех шляхов одновременно, — сказал Черноус. — Артиллерией города не бить. Беглецов дядьки и тетки кочергами подобивают, но город надо закрыть одновременным наступлением со всех концов по твоему артиллерийскому сигналу.

— Нелвзя, товарищ комиссар, такое дело делать: в жару свои своих побьют.

— А я остаюсь при своем мнении. — И Черноус поднялся с места.

Боженко засопел.

— Торговались, торговались, винтовки, пулеметы цапнули, а теперь — держи хвист пистолем! Ну, тогда ж я сам обложу все шляхи — и точка.

Черноус посмотрел на часы.

— Не успеешь, Василий Назарович, девять часов вечера, десятый идет. Продвижение, по новому приказу, на неосвоенных местностях в ночное время невозможно. Дай бойцам поспать.

— Сколько, по-твоему, Кочубей, гадов в городе?

— Сверх двух тысяч было позавчера. Говорят, шестьсот ушло на Конотоп у нас с тобой из-под носа. Оккупанты не в счет.

— А я имею до пяти тысяч бойцов, — загнул батько палец на руке. — У них нет артиллерии — я ее имею; у них нет маневренности — я ее имею.

— Она будет у них, если Кочубей не будет наступать и даст им выход в поле. Не забывай, зима глубокая, снежок посыпает так, что ты за пять минут след потеряешь. Не спорь, отец, и веди в наступление свои части, как расплановал до этого, а как мы распланируем с Кочубеем, то не беспокойся, — ответил Черноус и надел шапку. — Я местность осмотрел сам.

Седая голова батька нагнулась над картой.

— Не успеет же Кочубей, — привел он последний свой довод.

— Люди у него на местах. Дай еще пятьсот винтовок, успеет и этих вооружить.

— Ну, на еще пятьсот винтовок! — отрезал батько. — И, великодушно извиняюсь, пора идти.

Он накинул бурку. Видно было, что у него созрел какой-то неожиданный и тайный план.

Вскочив в седло, он махнул плеткой и крикнул:

— Встретимся завтра в городе, товарищ Христофор, тогда и покончим спор. Прощай, товарищ Кочубей. Послушайся ты моего совета: обложи шляхи!

Снежная пыль вихрем закружилась за ускакавшим стариком.

— Ты знаешь, что он будет теперь делать? — спросил Черноус Дениса.

— Знаю: подымет людей на ноги и попробует занять все шляхи. Только его дело не выйдет, ему не успеть. А я успею. Дай оружие, товарищ Христофор, — обратился Денис к скакавшему рядом с ним Черноусу.

— Бой он откроет до света, это заметь, — смеясь, сказал Черноус. — Ну, зато ж и бой будет!.. Эх, Денис, и боёк будет, что надо!..

Денис сам уже улыбался в темноте. «Дождались!» — радостно думал он.

А между тем батько говорил скачущему рядом с ним комбату Кабуле (летели они вихрем, так что десять всадников постоянного батькиного эскорта не поспевали за ними и срывались в галоп):

— Не прощу ж я Черноусу этих штук! Снюхался с партизаньем. Ну ж я им покажу, бисовым дитям, бою… Я ж им покажу бою!.. Подымай людей, гони по всем шляхам. К двум часам ночи наступаем, и дыму нет, товарищ комбат.

«Ну, посоревнуемся, кто быстрей на врага ударит», — думал батько.

Через полчаса по всем селам, занятым таращанцами, будили людей без сигнала к подъему. Восемь рот таращанцев окружили город…

А Денис с Черноусом между тем отгружали уже винтовки. Маршрут доставки оружия был заранее обдуман.

Две тысячи вооруженных бойцов, изголодавшихся по оружию и в восторге целующих полученные винтовки, две тысячи таких бойцов — уже есть армия.

— Коней бы и сабель, — мечтал Денис, укладывая патронные ящики в сани, и шептал Черноусу: — Сотню сабель, Черноус, хоть сотню сабель!

— Ну где их взять, сабель?

— Да целые сани вон сабель в запас нагружено, — кивнул им и повел Дениса Черноусов земляк, семеновский сапожник, помогавший в укладке оружия.

— Запрягай в те сани моего! — приказал Денис.

И Христофор, усевшись в Денисовы, сани, повел за собою прямо на Дроздовицу обоз. С ним сел провожатый, один из отставших обозчиков.

Денис был озабочен теперь конями.

Кроме того, он решил проверить и готовность отрядов по самому западному сектору.

По пути лежали всё кулацкие села.

У Дениса было два часа чистого времени до полуночи.

Черноус через час будет на месте, в штабе, предупредит Петра обо всем. О том, чтобы спать в эту ночь, не приходилось и думать.

Денис в сопровождении своего ординарца Васьки Сукача, который прискакал вслед за ним и привел подседланную Денисову лошадь, быстроходную кобылицу Гретхен, взятую им недавно из немецкой конюшни, поскакал в кулацкие села — конфисковать лошадей.

…Денис и Сукач пригнали в Дроздовицу к первому часу ночи две сотни коней, конфискованных у кулачья по пути.

 

В ГОРОДНЕ

В пять часов утра батько бросился на город со стороны вокзала, выбросив вперед свою артиллерию.

Но он не знал, что еще по четырем столь же широким дорогам на город бросилась не существовавшая еще два часа тому назад кавалерия Кочубея, бойцы которой в половинном своем составе имели только шашки (револьверов и винтовок у них вовсе не было: их получила пехота, обложившая шляхи).

И когда войска генерала Иванова, Семенова и офицеры-гайдамаки Пашкевича, ожидавшие удара лишь с двух сторон — со стороны вокзала и со стороны Дроздовицы (по Добрянскому шляху), сломленные неистовым движением Боженковой конницы, расчищавшей себе дорогу артиллерийским ударом, бросились по остальным направлениям вон из города врассыпную, они попали под сокрушительный удар столь же неистово рвавшейся по всем этим не защищенным ими направлениям партизанской конницы и шедшей вслед за ней Кочубеевой пехоты.

Пехоте уже нечего было делать, как только достреливать и докалывать недорубленных, бегущих врассыпную гайдамаков.

Две тысячи гайдамаков были уничтожены в течение одного часа.

Батько Боженко, мчась карьером, съехался на мосту с Денисом и, хоть и рассерженный ослушанием партизан, приветствовал Дениса и поздравил с победой.

Чтобы вымести город начисто, понадобился целый день. К вечеру все гайдамаки-петлюровцы были уничтожены. Пленных было всего человек двести — триста.

Земля обагрилась вражьей кровью, и падающий снег не мог ее скрыть, она проступала всюду.

Так как в округе еще происходили бои и город был на военном положении, власть и инициатива были в руках Боженко, объявившего себя начальником гарнизона.

Боженко занят был приготовлениями к походу и тяжбой из-за взятых трофеев (а их было немало) с партизанами, взявшими больше сотни пулеметов, в то время как трофеи Боженко выражались лишь в десяти пулеметах и одном брошенном немцами орудии, поврежденном Хомиченковым ударом.

Боженко тянул с созывом собрания для назначения ревкома. Он был пока хозяином положения и мог просто приказать Денису сдать ему все пулеметы.

Он еще колебался, подыскивая дипломатическую формулировку для присвоения трофейных пулеметов. Однако Черноусу удалось убедить батька созвать собрание безотлагательно, к трем часам.

Первым взял слово Петро Кочубей. Он заявил, что уполномочен, как председатель бывшего подпольного, а сейчас вышедшего из подполья Черниговского губкома партии, приветствовать в лице героического командира славного Таращанского полка прямого освободителя занятой теперь объединенными большевистскими частями городнянской территории. Комитет объявляет, что он впредь будет политически корректировать все происходящее на территории уезда. В знак признания заслуг полка и его командира партизаны дарят полку свое партизанское знамя, окропленное героической кровью погибших товарищей, под которое и становятся полторы тысячи человек.

Батько, тронутый, встал и принял из рук Петра Кочубея знамя, шепотом спросил при этом Черноуса:

— А сколько же в кочубеевском отряде бойцов? Что ж они не всех мне отдают?

Черноус громким шепотом отвечал батьку:

— Ты не один, товарищ Боженко. Есть еще на свете дивизия: Щорс, и Черняк, и Гребенко. Бойцы кочубеевского отряда отдают себя в распоряжение Первой Украинской дивизии в целом. Ты получаешь львиную долю, да еще и с подпольным их славным боевым знаменем. Чего тебе еще?

Батько попросил слова для ответа и произнес замечательную речь.

Он сказал:

— Товарищи и братья мои любимые, бойцы, партизаны, встречаюсь я с героизмом и щиростью, на которую гляжу я, как будто гляжу в светлое озеро.

Казалось, слезы навернулись на его глаза, скрытые тяжелыми веками и длинными ресницами. Батько засопел и, сделав невольную паузу, заставил всех взволнованно встать с мест.

— Если бы видел вас Ленин, сынки, то, верно, и он полюбил бы вас за вашу прямоту в слове и твердость в деле, в отваге и в рассудке. Желаю вам и впредь быть такими, развиваться, крепнуть и расти политически и закрепить коммунию (он так и сказал — «коммунию») по всему свету— аж за Карпаты, бо ж мы большевики, а большевики не отступают. Имею я к вам скромные подарки, которые и объявляю приказом, а сейчас дарю: братьям Кочубеям, боевым руководителям и командирам партизанским, маузер и саблю.

Он сделал знак, и ему передали поднесенную утром, снятую с Пашкевича, саблю. Он подвязал ее Денису, а свой маузер вручил Петру. В ревком были избраны оба Кочубея, так как военный совет считал, что тыл должен быть обеспечен надежными людьми, хоть Денис и упрямился против его избрания, стремясь на фронт вместе со всеми.

 

ЧАЕПИТИЕ У БАТЬКА БОЖЕНКО

У батька Боженко, как и у всякого человека, была своя мечта. Не о вишневом садике, хотя в конечном счете батько мечтал и о пасеке и садике и любил даже произносить шевченковские строчки: «Хрущи над вишнями гудуть». Прежде всего батько мечтал о победе революции, и не иначе как в мировом масштабе. Он мечтал о походе на Западную Украину, на вызволение братьев-галичан от белополяков, посягавших на Прикарпатье. И в эти часы там действительно шло восстание. Он мечтал об этом со страстностью, на какую только способен человек с пламенным революционным темпераментом.

Батько верил в свое особое боевое избранничество и в свою роль в великой борьбе так, как верил в это каждый, кровно чувствующий свою принадлежность к угнетенному классу и борющийся с классом угнетателей не на жизнь, а на смерть.

— Наш папаша есть чистый пролетарий, — говорил про него командир батареи Хомиченко, а с ним вместе и остальные бойцы.

Этот пролетарий был величав своей беззаветной храбростью и чистотой. Капризы батька рождались от его непосредственности и бесхитростности.

«Хитрости его маленькие», — как говорил Черноус, то есть они были всегда видны как на ладони, и поэтому хитростями их приходилось считать лишь условно. Такою хитростью было знаменитое предложение Денису накануне боя за Городню.

Батько ненавидел контрреволюционеров и буржуев ненавистью беспредельной. Он хотел, чтобы изгоняемые с Украины немцы-оккупанты тоже увезли хорошие и памятные ссадины, еще более памятные, чем те, что они оставили своими шомполами на спинах беззащитного мирного населения оккупированной Украины. Этим его настроением очень был озабочен Черноус, специально прикомандированный к нему дивизией для особого надзора за батькиной «манией», хоть ему и было поручено многое другое: связь с партизанами на местах, вовлечение их в регулярные части, руководство по оформлению власти на местах и прочее, почему и назывался он «полевой комиссар».

Боженко был дан маршрут идти проселками, где он в эту минуту меньше всего мог встретиться с оккупантами. Но батько отклонялся обязательно в сторону железнодорожных магистралей.

Если сказать по правде, больше всего подкупало батька в действиях кочубеевских отрядов, несмотря на разногласия по поводу боевых планов, то, что партизаны едва не голыми руками разгромили вооруженных до зубов оккупантов, побили их, опозорили и заставили «ползать на коленях», выпрашивая обратно отданные в жестоком бою пулеметы.

«Позор оккупации и слава партизанам», — велел выгравировать батько на рукоятке маузера, подаренного им сегодня Петру Кочубею, руководившему боем с оккупантами в Дроздовице.

Батько был уверен, устраивая чаепитие, что он договорится с Кочубеями относительно изменения маршрута и в случае чего моргнет в сторону партизан: это, дескать, их партизанское дело.

Кроме того, батько хотел получить от Дениса взятые им в городе сто пять пулеметов или хотя бы половину.

Батько не пригласил Черноуса, хоть и знал, что тот все равно придет сам. Батько хотел выиграть время, пока он явится, и поэтому приступил к делу сразу, как только вышли на улицу, чтобы отправиться к нему на квартиру.

— При тысяче бойцов сколько у вас полагается пулеметов? — прямо спросил он Петра, намекая на только что переданные ему полторы тысячи бойцов.

— Тридцать пять пулеметов, отец, — отвечал Петро.

— Сорок, — поправил Денис, — плюс два, которые я у вас взял перед боем, товарищ Боженко.

— Чистая математика, — довольно улыбнулся батько. — Ну ладно, сынки. Теперь пойдет дело вот какое… Послушай, Кабула, — обратился он к шагавшему рядом своему комбату, — а кто же у нас проверит караулы?

— Слушаюсь, товарищ командир, — откозырял Кабула, отлично понимавший, что у батька имеется конфиденциальный разговор с Кочубеями. — Я потом подойду, — кивнул он Кочубеям,

— Ходи, ходи!.. — махнул ему батько рукой. — Ну, дело, сынки, почти секретное. Не подумайте чего дурного, от партии секретов у меня нет, — прибавил он тут же. — Вы мне оба нравитесь, я вас люблю, но особенно у меня есть любовь к вам за те два пулемета немецких, что взяли вы голыми руками, и за прочее по оккупантскому «нейтралитету». Не должны мы отпустить их, собак, с нашим маслом, салом и крупой, — то позорно будет нам. Какое ваше мнение, сынки? А?.. Вот и пришли. Шумигай, распорядись чайком да яишней там и прочее— все понятно. Ну, садитесь, гости дорогие, молодые хозяины мои, садитесь, — хлопнул он по табурету. — Ну, как твое мнение попервоначалу, товарищ губсекретарь и предревком? — обратился он прежде всего к Петру.

— Видишь, батьку, ты прав, но я думаю, что у штаба армии есть свой план операции и вмешиваться нам — ревкому — в этот план теперь не годится.

— А ты, Денис? Твое какое слово будет, сынок? — с надеждой поглядел Боженко на Дениса.

— Я выражусь несколько свободнее, — заявил Денис, — но бить оккупантов надо не тебе, а мне.

— Как так? Новое дело! — всполошился батько. — Вот загвоздка!

— Нет, без загвоздки. Ты регулярная единица дивизии, и у тебя строго начертанный план операции и маршрут. Куда твой маршрут? На Чернигов? А там — до Киева оккупантов не увидишь. Да дел тебе еще хватит и без того: два Палия, Балбачан, Петлюра и прочие атаманчики. А вот я, имея при ревкоме две тысячи человек гарнизона и находясь на магистрали их движения да имея с ними конфликт… — Денис полез в карман за документом, но батько махнул рукой.

— Знаю, не доставай, про ранение матроса знаю…

— Вот я с этим самым документом и буду орудовать.

Но тут Денис понял, что зря похвастался перед батьком. Петро сильно надавил ему ногу под столом, но уже было поздно. Батько расходился не на шутку. Он взволнованно зашагал по комнате.

— Опять ты мне — поперек двора бревно! Молодо ты, зелено. Завтра-послезавтра тут Щорс будет, письмо имею, вот он и пойдет на Чернигов. А я по зализнице по прямой линии на Конотоп. Тут они от меня не уйдут. Вот и размилое дело. Эх ты, Денис, Денис! Давай мне людей и пулеметы и иншее прочее и становись под мою команду. Черт с нею, со славою моею; ненависть моя больше того! Пойдем, беру тебя с собою, а оккупантов изничтожим в прах, чтоб им, проклятым, пусто было!..

Денис увидел, что допустил непоправимую ошибку. Петро укоризненно глядел на него, щуря сквозь очки близорукие глаза.

— Пейте чаек, сынки, ешьте яичницу. Вы, верно, еще после боя не ели.

— Давай подъедим, папаша. Да ты не волнуйся, мы к завтрему это дело обмозгуем. Я тебе завтра дам ответ, — заявил Денис, принимаясь за еду.

В это время вошли Черноус и Кабула.

— Я только что с прямого провода, папаша, — сказал Черноус, разматывая телеграфную ленту и дразня ею батька, как котенка. — С дивизией говорил — с Храпивницким, есть для тебя новости.

— Гм… новости? — оживился батько. — Ну, докладай!

— Да ты что ж нас чаем не угощаешь? — потянулся Черноус озябшими руками к парующему на столе самовару. — Утихомирься. Сейчас доложу, новости интересные. И с Николаем говорил.

— Со Щорсом? Ну, докладай, докладай! — торопил батько, пододвигая Черноусу закуски и усаживаясь напротив него. — Ты как Щорса нашел? Три дня связи с ним не имею. Где запропал? Что с богунцами? Ну ж, докладай. Брось ты жевать колбасу, ради Христа, Христофор.

— Видишь, вот и Христа помянул даже, антихрист ты мой распроклятый. Ну, слушай, папаша. Ладно уж, брошу колбасу, — улыбался Черноус. — Есть изменение в маршруте, и все в твою пользу. Маршрут твой меняется. Щорс идет на Чернигов, завтра будет здесь или послезавтра. Домой погостить заехал, в Сновск. Ты когда способен двигаться, Василий Назарович?

— Я? — оглянулся Боженко на своего комбата. — Да хоть сейчас. Все у нас в порядке, товарищ комбат? Звать командиров!

— Да постой, постой, не торопись ты так. Дай людям хоть ночь передохнуть.

— Ну, не тяни, Христофор. Куды мое направление? — нервничал батько, предчувствуя, что мечта его, по-видимому, сбылась — и маршрут его будет, как он того хотел и о чем доносил начдиву Храпивницкому и писал Щорсу, по железнодорожной линии поскорее к Киеву.

— Ты Храпивницкому писал? — спросил Черноус. — На меня жаловался?

— Ругал я тебя, а не жаловался, — отрезал, насупясь, Василий Назарович, запихивая в рот большой кусок рождественской колбасы и мгновенно обретая потерянный было аппетит. — Ну и что ж, что ругал? Я тебя и так ругаю. Да говори ж ты наконец! Скажешь ты чи нет?

— Есть приказ тебе с таращанцами направиться на Сосницу — Борзну — Круты, на соединение с Черняком, идущим через Кролевец — Конотоп — Бахмач — Плиски. В Плисках встретиться тебе с ним и идти на Киев через Круты. В Нежине связаться с матросом Наумом Точеным и его партизанами и ждать Щорса. Вот план. Маневренность развивать победоносную надо. Никаких задержек на пути. Строжайший приказ. Слышь, Василий Назарович?

Но Боженко его уже не слушал.

— Ну, а что ж Николай? Как он там? Как его здоровье?..

Спрашивая о Щорсе, Боженко сразу изменился, лицо его приняло ласковое выражение.

— Ничего, здоров. Что с Щорсом сделается!

Тут Черноус обернулся на большую картину: во всю стену висело панно с великолепной копией васнецовских богатырей. Черноус ткнул пальцем в богатырей по очереди:

— Илья Муромец— это ты, Василий Назарович. Добрыня Никитич — это Щорс со своей русой бородкой, это наш любимый Николай Александрович. А ты, — лукаво взглянул он ка Кочубея, — может, когда-нибудь в Алеши Поповичи выйдешь… Не так ли? Ты читал былины, отец?

 

ДОБРЫНЯ НИКИТИЧ

Батько спал с прихрапцем. Батько спал, и снилось ему, что едут богатыри, которых он видел, засыпая, — и уже тысячи едут Муромцев, и тысячи Алешей Поповичей, и тысячи Добрыней Никитичей, и тащат они за. хвост огромного Змея-Горыныча, и превращается Змей-Горыныч в железный танк. И папаша ворочается, и хочется ему посмотреть — с какого боку приладиться, чтобы его ковырнуть, и сколько в нем пушек и сколько колес. Но так густа армия богатырей — и все идет и идет, что не пробраться папаше к танку, и кричит тогда батько на них зычным голосом, поднимая плетку:

— Расступись! Да что ж это вы, собачьи дети, не узнаете отца своего — Василия Назаровича Боженко!

И от собственного зычного голоса просыпается батько и видит перед собою живого Щорса.

Николай Александрович стоит перед ним и смотрит на него лучистым своим взором, и русая бородка его светится от лампы. И как-то стоит он так, что заслоняет собой на висящей за ним картине Добрыню Никитича. И думает батько, не разобравши спросонья и протирая кулаками глаза, что снится ему еще сон и что только мерещится ему Щорс вместо Добрыни Никитича, по слову Черноуса. Батько, не веря глазам своим, опять падает на диван, махнув рукой на живого Щорса, и, для того чтобы убедить себя и отогнать сонную иллюзию, говорит:

— Ведь как же действительно приходится: похож Щорс на Добрыню Никитича! То есть до чего похож!.

Тогда Щорс начинает хохотать. И хохочет долго, заливчато и так громко, что батько, разбуженный этим хохотом, наконец окончательно просыпаемся и видит, что и Кабула стоит у дверей и тоже хохочет.

— Постой!.. Вот чертовщина какая! Этого не может быть! Да, Николай! Да это же того, знаешь, быть того не может, чтоб это действительно был ты!..

— Да я, вот именно, что это я, Василий Назарович! Пришел тебе на смену.

А Черноус, едучи меж двух Кочубеев чистым снежным морозным полем, дышал полной грудью и тоже был счастлив. Ему почему-то казалось, что он отец, а эти самые Кочубеи его сыновья, и геройские сыновья. Он так и звал их «дети мои» (хоть в отцы и не годился, по выражению батька, а только «в дяди»).

— И вот, дети мои, — говорил Черноус нараспев, — первое дело сделано, и сделано на славу. И слава ваша записана на вашем боевом оружии.

Оба Кочубея втихомолку улыбались в заиндевелые башлыки, но улыбались по-хорошему этой, Черноусовой манере «восчувствовать», как острил Денис, делясь своими впечатлениями с Петром.

— Только вот какая у меня заботишка, и вот почему я навязался с вами, хоть и домашних ваших — папашу-мамашу — мне страсть как хочется еще раз повидать…

Денис насторожился. Он уже знал, о чем поведет сейчас речь Черноус.

— Так вот, Денис, ты все-таки «с папашей» в заговоре состоишь, так я полагаю.

— Это ты про оккупантов, что ли, товарищ Христофор? — спрашивал Денис с небрежным видом.

— Угу, про них, — раскуривая трубочку, осадил немного коня Черноус.

Братья тоже придержали лошадей и закурили.

— Я нарочно ускакал вперед от ребят, — оглянулся кругом Черноус, прислушиваясь к дальнему топоту отставших всадников партизанского эскорта. — Надо поговорить. Ну, так как ты? А?

— Я тебе скажу — никак. Если оккупанты будут идти без обоза, без барахла — пусть идут. Но грабительскому обозу ходу нет, — отвечал Денис. — Мы не пропустим, нам самим провиант нужен. Довольно кормились, паразиты. Их бы без штанов надо пустить. И чего ты за них беспокоишься?

Черноус услышал в голосе Дениса гневную, непокорную нотку.

— Не за них я беспокоюсь… А в точности знаю, какою силою движутся эти эшелоны. Они сквозь Махно пробирались. Бронированные, пойми ты это. А у нас и артиллерии нет. А кроме того, мы не можем рассредоточивать удар, который полагается Петлюре. Людьми бросаться нельзя. Борьба с уходящими оккупантами сейчас роскошь, и ее следует квалифицировать как авантюризм — вот наша точка зрения, и, заметь, официальная.

— Ты очень богат, Черноус, принципиальностью, но не проницательностью. Принципиальность в нашем деле нужна — это я согласен, но есть и другая принципиальность, о которой говорю я: хлеба нашего они не повезут!

— А проницательность? — спрашивал лукаво Черноус.

— А проницательность — будущее: без нашего веского «наставления» не дойдут они у себя на родине до доброго дела. Так пусть это будет для них уроком.

— А если будет осечка, Денис, что тогда?

— Мало тебе нашего дроздовицкого примера? Подведи баланс, займись математикой. Шесть тысяч таких бойцов и с таким вооружением, какое сейчас у нас, — несокрушимая сила, хотя бы и против танков, а не то что бронированных эшелонов. Они — нуль на двух рельсах.

— Значит, будем бить, Денис? — вдруг расхохотавшись перед удивленным Денисом, весело закричал Черноус.

— Будем бить, Христофор, — отвечал Петро.

Денис сердился, что Черноус, видно, морочил его.

— Ах вы, детвора вы моя распрекрасная! Ну что ж, значит, будем бить. Да ты не дуйся на меня, Денисок-Денисок. Проверку делал.

— А где ж они, эшелоны твои? Уж ты не увез ли нас нарочно? — вдруг остановил коня Денис и грозно поглядел на Черноуса. — И не этому ли ты смеешься, мистификатор разнесчастный? Стой! Говори по правде, Черноус, не ври.

— Да что ты, с ума сошел! — кричал Черноус, теснимый рассвирепевшим Денисом. — Я еще не дошел до того, чтобы с сыновьями своими хитрить! Успокойся, пожалуйста. — Он повернул Денисова коня назад. — Не баламуть. Ну, слушай доклад: оккупанты еще в Полтаве и в Киеве и лишь завтра к вечеру будут в Конотопе. За движением их строго следим.

— Ну, гляди, не подведи, — неохотно сказал Денис и скомандовал: — Остепенись! Песню!.. Дай коням остыть!

И в морозной ночи, как сталь в серебро, зазвенели свист и песня:

Ой, на го-ори тай женци жнуть…

 

ШПИОН

Назавтра вечером, когда Щорс, Кочубеи и Черноус сходили с крыльца штаба, слева от них раздался револьверный выстрел. Они оглянулись и увидели знакомую батькину бурку.

Это был широкий двор бывшей гетманской варты. Слева были конюшни. Там, у конюшен, стояли, сгрудившись, таращанцы, и от этой группы отходил теперь батько, засовывая в кобуру свой еще дымящийся кольт. Было ясно, что только что раздавшийся выстрел был произведен им. Батько шел навстречу, сурово насупившись.

— Что случилось, Василий Назарович? — спросил Щорс, в то время как Денис направился к группе.

— Вбив шпиёна, — ответил батько.

— Неживой — прямо в сердце. У папаши рука твердая, — встретили Дениса объяснением таращанцы, среди которых были и Денисовы партизаны.

И Денис увидел лежавшего, раскинувши руки, долговязого парня с длинной шеей, которого он видел, как вели его во двор под караулом полчаса тому назад. Парень лежал без движения. Черноус приказал партизанам:

— Уберите!

— Не трогать! — крикнул Боженко, услышав распоряжение Черноуса:

— Говорю тебе, отец, ты не в бою — и расстреливать врага надо по суду и закону, — тихо, чтобы никто из бойцов не слышал, но очень твердо сказал Черноус нахмурившемуся Боженко.

— Черноус совершенно прав, — сказал Щорс, — функции революционного суда должны быть строго определены, иначе мы будем представлять собою не власть, а анархию, и не армию, а партизанщину. Что это за способ: шпиона, перебежчика без допроса и без суда саморучно пристрелить? Уважаемый и дорогой Василий Назарович, это никуда не годится.

— Угу, — ворчал Боженко. — Ну ведь шпион же, собака. Я его- послал в разведку, гадюку, а он продался и обо всем маневре нашем — где что — гайдамакам рассказал. И пусть его собаки и поедят.

Снег поскрипывал под ногами, светил полный месяц,

— И ты, Денисок, — сказал, помолчав, батько ласково, — не сердись. Так надо. Верь старому — надо, Я знаю. Я ж не без понятия. Вот уйду завтра — вспомянешь старика и пожалеешь.

Денис молчал. Батько оглядел его искоса и, улыбнувшись, ударил по плечу волосатой крепкой рукой.

— Братишечки ж вы мои великодушные! Как же я вас люблю, и все нас любят, и народ за нами пойдет, и пойдем мы и завоюем свободу:

Голос его от волнения, пресекся. Батько кашлянул и замолчал, как будто этим вдруг все уже навсегда было высказано и соединила его со всем миром трудящихся великая нерушимая клятва о родстве, любви и борьбе,

Батько достал трубочку и стал кремнем высекать огниво, привыкши не доверять спячкам во время вьюги, Денис чиркнул спичку и поднес батьку. Тот, заслоняя спичку от ветра, прикурил, и Денис увидел замечательное батькино око, покосившееся на него. Что-то было в этом взгляде, напоминавшее провинившегося ребенка, И хоть полюбил он уже батька раньше, но теперь только увидел он, что за чудесное человеческое существо был этот неистовый, героический, суровый человек. Денис не мог не улыбнуться этому покосившемуся на него оку,; Улыбнулся и батько.

Здание летнего театра, переименованное в Народный дом, не могло вместить желавших послушать речи командиров и ревкомовцев, тем более что приглашались на митинг и жители города. Поэтому, изобретательный народ, бойцы решили вынуть окна, сообразив, что, несмотря на двадцатиградусный мороз, в Нардоме достаточно будет тепло от человеческого дыхания. Зато слушать сможет и народ, собравшийся на площади. Проезжавшие кавалеристы тоже остановились, услышав играющую в доме гармонь, и этот строй всадников создал как бы своеобразный «бельэтаж», с которого им было виднее и слышнее, чем пешим.

Кто-то увидел приближающихся командиров.

— Во фрунт, ребята! Щорс с папашею идут!

— Идут, идут! — пронеслось через открытые окна внутрь театра. И в театре все зашевелились, и гармошка смолкла.

Услышав слово «идут», комендант ревкома Касьян Левкович, красовавшийся на сцене в синих галифе, в красных дамских чулках и желтых американских ботинках, да сверх всего в каком-то зеленом, не сходящемся на крутой груди чиновничьем вицмундире губернаторского ведомства, с золотыми пуговицами, вспрыгнул на рампу и стал поправлять огонь в коптивших керосиновых Лампах-«молниях».

Подняв предваряюще вверх лейтенантский кортик и крикнув: «Граждане, приказываю тише! Командиры идут. Сейчас откроется митинг», — Левкович спрыгнул со сцены, дав место вошедшим командирам.

Первым взошел на эстраду Боженко. Он широко расставил ноги, как матрос на палубе в качку, поправил шапку на голове и оружие на поясе и сказал, как будто размышляя вслух:

— Граждане и обыватели, великодушно извиняюсь, что произошел бой, но если эту сволочь не уничтожать, то она опять возникнет. — Батько развел руками и, выдержав паузу, сошел с эстрады.

Вслед за ним выступил Денис Кочубей. Он сказал:

— Товарищи, над нами сегодня — небо социализма и звезды коммуны. На некоторых шапках я вижу красные звезды. Их не хватило, видно, на всех в сегодняшнюю ночь — на всех тех, кто видит уже сейчас ясное небо коммуны. Нас больше, чем звезд на небе, и мы — миллионы освобожденных трудящихся людей — бессмертны. Никто из нас не боится смерти, потому что мы полны бессмертной творческой любви к прекрасной жизни среди свободы и презираем угнетение. Вчера здесь хозяйничали насильники, угнетатели и паразиты. Вы видели сегодня утром их собачью смерть, а к вечеру даже на снегу не осталось следа их гнусной крови. Чистый снег убрал белой скатертью город — исторический с сегодняшнего дня город, — как дом, приветливо встречающий дорогих гостей — геройских таращанцев и богунцев, под знамена которых переходят сегодня партизаны.

 

БОИ НА «ЗАЛИЗНИЦЕ»

Боженко недолго пришлось ждать боя с оккупантами: он состоялся назавтра.

Батько недаром поторопился выступить из Городни: разведка доносила ему, что неприятельские эшелоны стоят на станциях Мена и Низковка и договариваются со Сновском о получении новых паровозов из депо.

Батько послал Ничипоренко, бывшего рабочего сновского депо, а теперь таращанского командира, в Сновск с заданием воспрепятствовать выдаче паровозов из депо и задержать там неприятельские эшелоны. Он решил окружить их в Сновске и разоружить без боя.

Расчет батька заключался главным образом в том, чтобы лишить оккупантов возможности в открытом поле пустить в ход дальнобойную артиллерию бронепоезда. Поэтому он погрузил Кабулу с его многочисленным и хорошо вышколенным боевым батальоном (в три тысячи человек) в эшелон и приказал ему высадиться в Сновске, окружить вражеский эшелон и взять его без боя или во всяком случае с малыми потерями.

От Городни до Сновска было около двадцати пяти километров. И Кабула, промчавшись сквозь Сновск и не найдя там оккупантов, по собственной инициативе, руководимый боевым азартом и инерцией, домчался до следующей станции— Низковки, надеясь захватить неприятеля, но на пятом километре разъехался с оккупантскими эшелонами, мчавшимися под уклон, к Сновску.

В Сновске оккупанты не задержались, они решили добраться до Городни.

Кабула очутился в нелепом положении. Не имея возможности развернуться с эшелоном в пути и пуститься вдогонку неприятелю, он вынужден был доехать до Низковки, чтобы переманеврировать направление состава. Пока он в Низковке маневрировал на путях, немцы проскочили без остановки Сновск и приближались к разъезду Камка, что между Сновском и Городней, к которому в это время пешим маршем подходил уже Боженко — двойною, разбросанною по обеим сторонам пути цепью с остальною половиною своего возросшего почти до шести тысяч штыков полка. При нем было свыше трех тысяч пехоты и шестьсот сабельных клинков, да еще артиллерия Хомиченко.

Взрывать путь было уже поздно, и Боженко, заметив неприятельские эшелоны по золотым орлам на черных знаменах, высунутых из бойниц броневиков, бросил на кинжальный удар свою артиллерию и принял неприятеля артиллерийским ударом — на картечь.

Пехотные цепи тем временем сжимались вокруг остановившихся эшелонов, кавалерия отъехала в прикрытие за холм, на котором стоял в развевающейся бурке сам батько, отдавая приказания.

Немцы открыли стрельбу из двадцати разнокалиберных орудий, в том числе из дальнобойных, и стали косить пулеметами надвигавшиеся цепи таращанцев. Потом под прикрытием пулеметного ливня и артиллерии пошли колоннами в атаку.

Положение для батька становилось невыносимым: неприятельская колонна, разорвав цепи, обходила таращанцев с тылу. Тогда батько отчаянным маневром бросил всю кавалерию во фланг немецкой колонне, попав под прямой удар артиллерии и пулеметов.

Под батьком осколком снаряда убило коня, другим осколком разорвало бурку, но он сам не был даже контужен.

К этому времени подоспел Кабула и ударил с тылу. Своим неожиданным появлением и отчаянным натиском врукопашную он вызвал среди оккупантов полную панику.

Немцы поняли, что они окружены многочисленными и все прибывающими частями. Единственным выходом для них являлась отчаянная попытка к бегству, и, несмотря на то, что путь впереди мог быть минирован, они все же решились. И двум эшелонам с неповрежденными паровозами удалось прорваться до Городни.

На поле боя осталось не меньше тысячи убитых, из которых половину составляли таращанцы. Немцы в оставшихся эшелонах сделали еще одну попытку пойти в контратаку, чтобы подобрать своих раненых, но вынуждены были выбросить белое знамя. И Кабула взял два эшелона в плен.

Батько же, увидев уходящие эшелоны, вскочил на первую попавшуюся лошадь, оставшуюся от убитого всадника, и помчался со своей кавалерией наперерез уходящим немцам по кратчайшему пути до Городни.

Но, доскакав до Городни, он понял бесцельность своей попытки. Он повернул коня, передал командование эскадроном Калинину и полетел в город. Он предстал в растерзанном виде перед большим собранием ревкома, на котором присутствовали и представители армии, только что прибывшие из Гомеля.

И без того расстроенный, он был еще более огорчен, увидев в числе собравшихся представителей дивизии, штаба армии и даже Украинского правительства.

Батько сорвал с себя разорванную осколком снаряда, обожженную бурку, бросил на пол и, топча ее, в чрезвычайном возбуждении крикнул:

— Дайте подмогу — не выпущу ни одного живого оккупанта с Украины!

— Успокойся, товарищ Боженко, эшелоны задержаны на станции Городня, — сказали ему, — но ты подмоги не получишь и дашь собранию немедленно свои объяснения.

— Какие объяснения? — кричал батько. — Дадите ли вы мне людей, я вас спрашиваю? Где Щорс? Где Кочубей? Я не окончил боя и не дам объяснений до его окончания… — И батько бросился к двери.

Ему навстречу шел Петро, и батько, суровый батько, обнял его, потряс за плечи, разрыдался, крича:

— Дай хлопцев, бо тых я загубив.

Петро понял, что Боженко нуждается в разрядке потрясенных чувств и что задерживать его не нужно, и, выйдя с ним, сказал:

— Успокойся, батько, твои потери меньше, чем тебе представляется. Оккупантов мы дальше не пустили и не пустим. Шорс окружил их, пути разобраны, и дальше они не пойдут, — я сейчас с вокзала. Имеем донесение от Кабулы, что два последних эшелона сдались в плен и обезоружены им. Отправляйся к своему полку, а вслед тебе мы завтра же пошлем пополнение.

Грузный батько легко вскочил в седло и помчался обратно, сопровождаемый своими всадниками.

И уже назавтра стало известно, с какой невероятной быстротой батько занял и Сосницу и Борзну. А через день приехал посланец за обещанным пополнением, которое и было дано.

 

ОККУПАНТЫ БЕГУТ

— Но что же было в Городне?

К моменту выступления батька в поход в Городню приехали представители штаба дивизии. Командование было обрадовано боевой удачей — взятием Городни, являвшейся сильным заслоном по пути на Чернигов и на Киев. Уступая просьбам Боженко о переводе его на железнодорожную линию., командование было озабочено возможностью столкновения полков с последними уходящими оккупантами. Но представители командования опоздали на несколько часов, в течение которых и разыгрался бой.

Только что открыли заседание, и представитель штаба дивизии, узнав о выступлении Боженко, заявил, что в помощь ему должны быть немедленно выдвинуты все имеющиеся силы и что если уж нельзя этому столкновению помешать, то надобно сделать попытку задержать нарушивших условие о нейтралитете оккупантов в Городне во что бы то ни стало, не допуская их до Гомеля.

Богунский полк, при поддержке кавалерии Кочубея, был немедленно выдвинут к линии железной дороги.

А Щорс и без того заранее учитывал все возможные последствия батькиного похода по «зализнице».

Лишь только батько двинулся в поход по «зализнице», Щорс, посовещавшись с военно-революционным советом в Городне, решил: если «железные эшелоны» после столкновения с Боженко прорвутся к Городне, дальше их не пускать и, как он выражался, «распропагандировать».

Кочубей приказал подрывной команде по железнодорожной линии быть готовой к действию и в трех условных местах между Городней и Хоробичами разобрать путь.

Богунцы, в составе половины полка подошедшие к вокзалу, были введены в город и поставлены на отдых. Первая же, прибывшая еще утром с эшелоном, половина полка была выдвинута к вокзалу и, услышав отдаленный гул боя, залегла вдоль насыпи.

Две с половиной тысячи партизан, предназначенных для Богунского полка, но еще фактически не переданных, были брошены к вокзалу в резерв. Денис Кочубей, взяв двести всадников, поскакал к месту боя. но уже в двух километрах от станции столкнулся с подходящими двумя немецкими эшелонами. Эшелоны вынуждены были остановиться из-за разобранного на третьем километре пути. И Денис бросил кавалерию лавой в обхват эшелонов с обеих сторон, а сам в сопровождении десяти всадников подскакал к остановившемуся эшелону с белым платком на пике. Оккупанты в свою очередь выкинули белый флажок. Командир эвакуационного эшелона вышел на башню броневика и велел трубить отбой.

Денис через переводчика заявил:

— Дальше путь минирован. До выяснения всех обстоятельств эшелоны не будут пропущены, они находятся в окружении больших частей. Я предлагаю представителям немецкого командования выехать в город для дачи объяснений.

Пока велись переговоры, цепи богунцев и партизан начали смыкаться с двух сторон вокруг эшелонов, и вслед за артиллерийским залпом богунцев к эшелону подскакали Щорс, Черноус, Петро Кочубей и другие.

Денис заявил, указывая на них оккупантам, что это представители правительства большевиков Украины.

Оккупанты предложили открыть совещание здесь же, в походном их штабе — салон-вагоне. Все приехавшие, кроме Щорса, только что видели перед собой неистового, в горе Боженко и пылали гневом. Спокоен был один Щорс, еще не знавший подробностей неудачи Боженко.

Оккупанты предложили приехавшим прежде всего осмотреть вагоны-госпитали, заваленные ранеными и умирающими. Но Щорс заявил, что если бы принести сюда всех убитых и раненных оккупантами за время пребывания их на Украине, то понадобилось бы очень много ' времени для осмотра. И можно ли быть убежденным, что эти немецкие раненые не являются жертвой собственной наглости и провокационного поведения командования «железного эшелона»? Революционные войска Украины и в данную минуту, несмотря на то, что произошло здесь, сохраняют выдержку: эшелоны окружены далеко превосходящими войсками, но никто на неприятеля не нападает, не будучи к этому вызван. Обо всем этом следует поговорить подробнее, и он, со своей стороны, принимает предложение устроить совещание здесь же, в самом вагоне.

Войскам дано было распоряжение по условному сигналу взять эшелон штыковой атакой. Цепи в это время приблизились и тесно сомкнулись у самого полотна железной дороги. У орудий на неприятельских броневиках были поставлены партизанские караулы.

Заседание длилось четыре часа. Это было классическое по курьезности заседание. Столько было сказано по адресу оккупантов колкостей, которые с грехом пополам, но с собственной присолкой переводил партизанский парламентер, бывший военнопленный, Захарий Колбаса. Оккупанты потели и краснели, как в бане.

Окончилось это заседание предложением со стороны красных войск: сдать половину оружия в качестве компенсации за потери таращанцев в бою, сдать весь излишек продовольствия — то есть целый эшелон. Оккупанты попробовали было гордо подниматься с мест и кричать, что «дело не пойдет», но из разъяснения переводчика поняли, что «эшелон тогда не пойдет».

— Он ведь уже не идет, и вы уже обезоружены — так о чем же дальше толковать? Только из милости к побежденным мы даем вам немного оружия и продовольствия, чего вам совершенно достаточно, чтобы добраться до родины и заняться делом.

Оккупанты потеряли уже способность выражаться членораздельно и к концу ночи, убедившись в том, что отставшие эшелоны их не догоняют и не догонят, согласились на все условия. Кроме того, они были вынуждены принять еще одно условие, выдвинутое Денисом: оперировать ногу раненному разрывной пулей матросу. Денис требовал наилучшего хирурга на станции Хоробичи, к которой подвезут из Ваганичей раненого. И это условие было принято, и через два часа на станции Хоробичи под наблюдением Петра Кочубея операция была произведена знаменитым немецким хирургом: нога матроса была спасена.

Немецкая знаменитость покинула Украину с последним оккупантским эшелоном. В этом эшелоне ему предстояла немалая работа, которой хватило до самого «нахгауза»…

 

НА ЧЕРНИГОВ

Предстоял поход на Чернигов. В этот поход шел Щорс. При разработке плана операции Денис предложил ему идти на Чернигов кратчайшим путем: через

Тупичевские и Звеничевские леса, предоставив фланги партизанам. Но Щорс остановил свой выбор на левофланговой дороге по Седневскому тракту, через Седнев.

— Надоели партизанские тропы, хочу идти с музыкой, — заявил он.

Однако для уяснения плана и все же увлеченный Денисовыми доводами, Щорс решил выехать с ним в Тупичев, приказав своему боевому комбату Кащееву вести полки на Седнев облюбованным им широким трактом.

После новогоднего парада в Городне и принятия знаменитой щорсовской клятвы новыми бойцами Богунский полк, предводительствуемый комбатом Кащеевым, с музыкой выступил в победный поход на Чернигов. А Щорс с Денисом поскакали на Тупичев с Денисовыми эскадронами.

В распоряжении Дениса, после того как партизаны влились в количестве до пяти тысяч человек в Таращанский и Богунский полки, оставалось еще около тысячи бойцов, из них около семисот — кавалеристов.

В этой родной для партизан местности, еще далеко не освобожденной от врага, на аванпостах Черниговщины находились отдельные маневренные группы белых — как, например, Радульская кавалерийская группа графов Коростовцев.

Помещикам-карателям Коростовцам, имевшим под Радулем крупный конский завод, удалось сколотить несколько эскадронов из гвардейцев, вахмистров и офицеров, гусар, улан и кирасир бывшей царской армии — всего около семисот сабель.

Этот отряд все лето 1918 года выполнял функции карательного отряда гетманской службы и теперь состоял как бы в арьергардном заслоне.

Немногочисленную конницу имел также прорывающийся из Чернигова на Гомель, к Польше, польский посол при гетмане граф Браницкий.

Нельзя также было быть уверенным в том, что в Городне была дочиста изрублена вся конница карателей — генералов Иванова и Семенова. Наверно, часть их успела уйти еще до боя из Городни.

Все это сосредоточивалось теперь на линии между Городней и Черниговом. По донесению партизанских разъездов, имевших с ними стычки в эти дни, отряды коростовцев концентрировались главным образом вокруг шоссе из Чернигова на Гомель и форсировали берега трех узлом сходящихся у Лоева рек — Днепра, Десны и Сожа.

Выехав в Туппчев, Щорс предложил Денису выдвинуть по лесной дороге несколько взводов пехотной разведки и сосредоточить свой основной кавалерийский удар по правому флангу, углубляя его до Днепра, с таким расчетом, чтобы выйти в тыл Чернигову к моменту его фронтального удара,

Денис, знавший с детства вокруг всю местность, объяснил Щорсу свой первоначальный план.

Между Тупичевом, Репками и Черниговом есть непроходимое и зимой не замерзающее болото Замглай. Оно тянется и дальше, до самых Пинских болот, и представляет собою, видимо, древний морской бассейн (вода в этом болоте соленая). Вот в эту-то солоницу и хотел Денис загнать белых, заманивая их на себя.

— Болото это ты заметь на всякий случай — оно тебе еще пригодится, — сказал Щорс, слушая Дениса.

Совещание происходило в избе партизана Ляха. Отец его был лесничим в казенном лесу. В этой хате и обосновался штаб: она была просторней всех остальных бедняцких хат, да к тому же находилась на краю села, у самой опушки леса. Эта лесникова хата в гетманщину 1918 года была конспиративным штабом партизан.

— Ну, так кто ж меня проводит к полку? — спросил Щорс.

Денис вызвал нескольких партизан из бывших в хате. Он хотел назвать и Мелентия Юза, любезничавшего возле печи с хорошенькой чернобровой дивчиной, дочерью лесника-хозяина. Но, уловив движение девушки, видимо, не хотевшей расставаться с парнем, не назвал его и перевел глаза на других.

Потом, вспоминая об этом, пожалел Денис, что не послал с эскортом, выделенным им для сопровождения Щорса, Мелентия: оставшийся из-за чернобровой дивчины, он в ту же ночь был зарублен в Тупичеве кулаками.

Денис выбрал для Щорса в провожатые двадцать пять человек лучших партизан и дал им наказ вывести Щорса потаенной тропой на Седневский шлях, к Маки-шину и быть впредь его личной охраной.

Был уже вечер, и, по расчету Дениса, замещавший временно Щорса комбат Кащеев с богунцами подошел уже к Макишину.

Как только Щорс уехал, к Денису подошел партизан Туз и с ним Шкилиндей.

Шкилиндей летом, в подполье, судим был партизанским кругом за перебежку к эсерам, и партизаны постановили расстрелять его, но один из виднейших партизан, Нестор Туз, как раз и уличивший его в предательстве, взял его под свою ответственность и поручился, что Шкилиндей искупит свою вину.

Вот теперь Нестор Туз и привел Шкилиндея.

— Есть случай оправдать себя Шкилиндею, Денис Васильевич. Он разведал о кулацком заговоре и берется накрыть кулаков.

— Так действуйте немедленно, — торопясь уехать, на ходу бросил Денис, — надо покончить с кулацким штабом этой же ночью.

Партизанам не терпелось.

Два эскадрона ушли вперед на шоссе уже час назад, и остальные рвались вслед, оглаживая коней на дороге перед хатою лесника, где засиделся со всякими делами до самого вечера Денис.

Денис распределил людей в заставы, оставил резерв человек в десять всадников и, вскочив в седло, рысью с места в карьер повел свои эскадроны вдогонку ушедшим ранее на коростовцев.

Обогнув Замглай и подскакав к шоссе, эскадроны развернулись. Правое крыло пошло наперерез шоссе, а левое вытянулось к Репкам.

Спускались густые зимние сумерки. На вырисовывающемся по горизонту профиле шоссе видно было движение какой-то конницы. Прискакавшие разведчики донесли, что это идут поляки, судя по шапкам.

Раздался сигнал к атаке. Вынув шашки, партизаны вылетели на насыпь и неожиданным ударом сшибли движущуюся шпалерой кавалерию и заметавшийся обоз в овраг, под насыпь.

— Прошем панство! На милость, панове! Эй, паны партизаны! Паны большевики, на милость!

Опрокинутый обоз и сопровождавший его эскорт подняли руки вверх, моля о пощаде. То был поезд гетманского посла, графа Браницкого, эвакуирующегося со всем своим «дипломатическим» скарбом на Мозырь. Партизаны зажгли факелы и стали собирать пленных.

— Впереди есть конница? — спросил Денис Браницкого. — Только не виляй, пан! Солжешь — головой ответишь.

— То вся, пан отаман, — отвечал граф. — Слово по-чесно, двести шеволжеров.

— Кем вы состояли при гетмане?

— Я посол.

— Вот мы ж тебя посолим! — сказал Денис, направляя его и всех пленных на Городню. — Хлопцы, меняйте коней, если кони у пана стоящие, но лишних не берите; лишних гони обратно в Городню. Впереди еще конский завод Коростовцев, а там ждут коней другие.

Из соседнего села Гусятино пригнали несколько подвод, усадили пленных, которых было до двухсот человек, и взвод кавалеристов погнал трофеи и коней на Городню.

Кавалерийские пулеметы «шоша» (их было около десятка) и четыре «люйса» взяли с собой. Один «максим» поставили на ковровые санки, в которых ехал на тройке пан Браницкий — посол «ясновельможного болвана», гетмана Скоропадского.

Те санки долго потом гуляли по фронту с лихим взводом отчаянных пулеметчиков, — первая зимняя «тачанка», сыгравшая знаменитую службу в гражданской войне.

 

ЛЕДОВОЕ ПОБОИЩЕ

Эскадроны Дениса помчались вдоль шоссе до Репок, решив углублять фланг и идти в сторону Днепра не прежде, чем уверившись, что магистраль шоссе свободна от неприятеля.

То обстоятельство, что Браницкий с обозом мог оказаться выше Репок, свидетельствовало, что линия шоссе защитой не обеспечена и что два ушедшие вперед эскадрона, наперекор строгому приказу не переходить шоссе без обстоятельной рекогносцировки, пересекли его и ушли к Днепру, нимало не позаботившись об обеспечении тыла. Это было первое нарушение приказа за всё время повстанческой борьбы, и как раз в тот момент, когда из партизан превратились в армию.

Объяснить это можно было только неистовым стремлением конных партизан поскорее столкнуться с белогвардейской конницей грудь в грудь и истребить ее. Однако ж эти самостоятельные действия, как их ни оправдывать, вносили путаницу в намерения Дениса, и он жалел, что задержал и Щорса и задержался сам, отвлекшись на несколько часов в Тупичеве. Утешало его лишь то, что командиры двух ушедших эскадронов, Павел Лобода и Карпо Душка, первый — гусар, а второй — драгун, оба унтер-офицеры и георгиевские кавалеры всех степеней в империалистическую войну, — народ опытный в военном деле, авось задачи не провалят.

Но куда же девались Богма и Галака — командиры других партизанских отрядов, которым поручено было кавалерийскими разъездами держать шоссе под наблюдением? И как мог при этом проскочить через Репки поезд Браницкого?

Может, белополяки не признались? Может, они дрались уже в пути и разбили Богму и Галаку?

Из Репок Денис, связавшись с Городней по телефону, сообщил Петру и Черноусу дополнительные сведения о Браницком.

Никак нельзя было уходить со всеми тремя эскадронами к Днепру, оставив дорогу на Чернигов незащищенной. У Дениса мелькнула было на миг отчаянная мысль — немедленно повернуть на Чернигов со своей кавалерией и взять его неожиданно ночным налетом. Но он тотчас же отказался от этой мысли, не уверенный в успехе ушедших на Днепр эскадронов и помня формулу Щорса о надежности штыка.

Впрочем, главным доводом являлась несогласованность этого маневра со Щорсом и желание сохранить репутацию выдержанного командира.

«Нет, не буду «портить музыку» Щорсу», — подумал

Денис, улыбаясь тому, как подошла эта старая пословица к данному случаю: Щорс ведь пошел с музыкой па Чернигов.

Вторым эскадроном, шедшим с ним, командовал Колбаса — партизанский парламентер в переговорах с немцами.

Этот отважный боец имел большой партизанский опыт в прошлом: будучи военнопленным в Австрии, он в течение трех лет состоял вожаком партии беглецов, военнопленных и дезертиров империалистического фронта, засевших в тирольских горах и не изловленных ни разу австрийской жандармерией.

Ему можно было поручить ответственную задачу форсировать шоссе на Чернигов.

Самому же Денису нужно было догнать эскадроны и руководить ими в операции против коростовцев. Оставлять их в тылу было безрассудством.

Денис с Первым и Третьим эскадронами ускакал на Радуль, Колбаса со Вторым пошел на Коты и Полуботки — по направлению к Чернигову.

Подъезжая к Переросту, имению Коростовцев, и услышав ожесточенную пулеметную стрельбу, Денис выслал вперед разведку, а сам развернутой лавой повел всадников к Радулю, решив, что в Переросте дерутся вышедшие вперед эскадроны, а Радуль остается во фланг им — и его-то и надо сейчас атаковать.

Он ошибся только в одном: в Перероете дрался с драгунами Четвертый эскадрон Лободы, Пятый же эскадрон Душка сразу повел на Радуль и, выгнав из Радуля на лед Днепра улан и кирасир, срубился с ними на льду. Коростовцы приготовили на Днепре прорубь, замаскированную соломой. К этой-то ловушке они и отступали теперь, увлекая за собой партизан.

Но еще в пути местные разведчики-партизаны сообщили Денису о проруби на Днепре, предостерегая конницу не идти по соломенному следу через реку. И все белобандиты, что не были изрублены в первом столкновении с эскадроном Душки — уланы и кирасиры, вместе со своими двумя братьями-командирами, — пошли под лед Днепра, загнанные в ими же подготовленные ловушки внезапно окружившим их Кочубеем.

Кое-где лошади плавали в ледяной воде, и партизаны, несмотря на пятнадцатиградусный мороз, лезли в воду и ловили их за хвосты. Они знали цену коростовским лошадям. В течение десятилетий рысаки из конюшен Коростовца брали призы на всех столичных скачках: рысаки были первейшие.

Увлекшись ледовым побоищем, Денис забыл о Перероете. Он вспомнил о нем, когда на рассвете ему сообщили, что и третий, последний, отряд, во главе с младшим и самым отчаянным гусаром Коростовцем, разбит.

Последний Коростовец отстреливался целую ночь из двух ручных пулеметов, забравшись в погреб, но к утру, истратив все патроны, взорвал себя гранатой, очевидно не сумев ее выбросить в осаждающих из узкого погребного окна.

Страшных для всей Черниговской округи гетманчуков-карателей больше не существовало.

Не существовало и последнего форпоста на неприятельском фланге для похода на Чернигов. Чернигов был теперь открыт с трех сторон. Оставалось его окружить с четвертой дороги — с дороги бегства неприятеля по шоссе на Киев. Но для этого нужно было пройти еще сто верст и форсировать Десну.

В конюшнях Коростовцев стояло много свежих лошадей. Почти все три сотни трех эскадронов сменили коней. Завидные кони были в Коростовцевых конюшнях. А в Радуле уже набирался четвертый эскадрон. И из Днепра удалось выловить около сотни лошадей. Но эти лошади были сильно разбиты и порезаны льдом, кровь текла у них по бокам. Они нуждались в лечении.

В радульско-переростинском бою было убито всего пять человек партизан, один затонул в Днепре, вытаскивая лошадь. Десять человек было ранено.

На рассвете, когда Денис подъезжал к Переросту, он встретил небольшой санный обоз; сани были убраны зеленой хвоей, красными полотнищами и белыми вышитыми черниговскими рушниками. На каждых санях лежал убитый партизан в полном боевом вооружении и в шапке с красным бантом — чтоб не было холодно и мертвому. Это везли убитых бойцов хоронить по месту их жительства. И показалось Денису, что спят они, спокойные за будущее, за которое дрались в бою, — так спокойны и не искажены смертью были лица убитых.

 

ВОЙ ПОД СЕДНЕВОМ

Были уже сумерки, когда сопровождаемый кавалеристами Щорс под прямым углом от Тупичева выехал к своей линии, к Седневскому шляху.

— А вот и шлях! — сказал один из партизан.

— Да, что-то там движется. Обоз? Должно быть, богунцы, товарищ командир.

— Зовите меня просто «товарищ Щорс», а что командир — это понятно, — улыбнулся Щорс. — Да, это наши… До сих пор не в строю! Сколько здесь верст до Седнева?

— Верст восемь, пожалуй, — отвечали партизаны, — " Мы уже за Макишином.

— С гаком, должно быть, — улыбнулся Щорс.

Он направился к обозу. Богунцы спокойно ехали в санках, курили и переговаривались.

— Где Кащеев? — спросил Щорс.

Бойцы узнали своего командира и повскакали с саней.

— Товарищ Кащеев ушел с первым батальоном вперед, а мы движемся в резерве. Наша конная разведка в Седневе. Слышно — и в Седневе нет неприятеля.

— Кто говорит?

— Местные разведчики говорят.

— Врут они. Не может этого быть, — отвечал Щорс и пустил галопом коня, крикнув богунцам: — Из санок все долой! Идти цепью!

Богунцы повылезли из саней, подтянулись, проверили затворы винтовок и, построившись, пошли развернутой цепью, оставив обозчиков позади себя.

Щорс скоро догнал и Кащеева, уже раскинувшего цепь на подступах к Седневу.

— Ни выстрела не слышно, разведки нет уже полчаса, — сообщал Кащеев.

— Обходи кругом. Проводники есть, — сказал ему Щорс. — А я проеду вперед.

— Я бы тебе не советовал гарцевать на коне, Николай, — сказал предостерегающе Кащеев. — Мне что-то не нравится эта тишина. Враг где-нибудь здесь залег. Ночь темная, овраги да могилы, — черт их тут разберет. И почему нет разведки?

Послышались дальние выстрелы, а потом застрочили пулеметы.

— Товарищ Щорс, разрешите разведать? — вызвался Лука Лобода, отчаянный разведчик. — Я с пулеметом.

— Давай, — сказал Щорс. — А мы подъедем поближе и послушаем. Да поскорей гони обратно. Теперь ясно, где они.

Лобода ускакал.

— Подтянуть отставшую цепь. Посадить на подводы. Гони полным аллюром к Седневу! Передняя цепь пусть идет, — сказал Щорс Кащееву и ускакал, сопровождаемый кавалеристами Кочубея.

Через несколько минут навстречу всадникам со Щорсом во главе неожиданно вылетела из темноты кавалерийская группа.

— Спешиться! Коней отводи! Залечь! — скомандовал Щорс. — Стой! — закричал он подъезжавшим кавалеристам. — Бросай оружие!

— Да мы свои, товарищ Щорс!

Это была конная разведка богунцев и вернувшийся с ней Лука. Они сообщили, что прошли в середину местечка, не встретив никого, и уже у выхода на Черниговскую дорогу вдруг попали в овраге под перекрестный огонь нескольких пулеметов. Один всадник убит. У противника имеются орудия.

— На коней! — скомандовал Щорс и, подскакав к Седневу с полсотней кавалеристов, спешился у околицы и отдал коноводам коней. Взяв пулемет, он крикнул — Веди к орудию. За мной, вперед! — и побежал к тому оврагу, из которого татакал вражий пулемет.

— Урра!.. — закричал он, подбегая и выпуская очередь пулеметного диска в группу, видневшуюся на снегу на краю оврага.

У разведки Щорса было шесть ручных пулеметов, по одному на трех человек. Неожиданное появление пехоты с тыла привело в замешательство петлюровцев. Они ссыпались в овраг, и Щорс теперь расстреливал их сверху.

К этому моменту подоспел и Кащеев, высадивший с саней второй и третий батальоны. Первый батальон цепью обходил и окружал Седнев с северной стороны.

Увидев подоспевшие резервы, Щорс приказал кавалеристам открыть преследование — и в овраг, взметая снег, с гиком бросились полсотни всадников, сверкай саблями.

Через час Седнев был окружен и неприятель разгромлен. Было взято в плен около сотни петлюровцев, захвачено два орудия и четыре пулемета.

Это был заслон балбачановских войск, стоявших в Чернигове. От пленных Щорс разведал о численности и расположении противника в Чернигове и решил, не медля ни минуты, наступать. Он посадил два первых батальона на сани, а третий направил цепью в обход правого фланга.

Перед отходом из Седнева Щорс получил донесение от кавалерийской кочубеевской группы, что Чернигов обойден ими с тылу, с северо-запада, и враг из города не уйдет.

К рассвету Щорс осадил Чернигов, бросив с трех сторон по батальону.

Первый, шедший цепью батальон Кащеева был быстрым маршем направлен в правофланговый обход на соединение с кавалерийской группой Кочубея.

Со вторым Роговец направился на Чернигов через Бобровицу, с третьим Щорс обошел со стороны Десны и устремился к Мазепинскому сторожевому валу, нависающему над Десной.

Колбаса, получив в Котлах сообщение о том, что Щорс спешным маршем пошел на Чернигов и с рассветом ворвется в город, а к нему на соединение мчится с батальоном Кащеев, немедленно развернул свои эскадрон и пошел к Черторыевскому мосту, послав Денису сообщение, что «Чернигов к двенадцати часам дня будет взят Щорсом и нами безусловно и бесповоротно».

Батальон Кащеева двигался в санях карьером, со скоростью идущей полным аллюром кавалерии, и, промчав за полночь полсотни верст, к рассвету прибыл к намеченной точке своего флангового обхода — наперерез всех путей отступления, двух шоссейных дорог и двух железнодорожных линий, из которых одна была еще только насыпью.

С этой-то насыпи, установив пулеметы, Кащеев ударил по заметавшемуся в панике врагу.

Где бы ни появлялся враг, Кащеев видел его со своей насыпи и расстреливал из пулеметов.

Какой-то кавалерийский петлюровский полковник, заметив, откуда несется на них смерть, решил пойти ей навстречу с азартом отчаяния. Он повел за собой взвод кавалерии, мчась на пулеметы Кащеева вдоль вала насыпи. Кащеев не пожелал тратить на него пулеметную ленту, он крикнул пулеметчику:

— А ну, стой, не строчи! Дай, я его сниму! — и метким снайперским выстрелом сразил полковника.

Мчавшиеся за полковником гайдамаки мигом повернули коней назад и были расстреляны вслед из пулемета.

Колбаса, увидев действия Кащеева, повел свой эскадрон дорубать недобитых врагов.

Петлюровцы столпились у высокого моста над Десной и, срезаемые справа и слева пулеметным огнем и теснимые обрушившейся на них сзади кавалерией Колбасы, стали бросаться в воду. Паника лишила их остатка разума. И балбачановские кавалеристы на мосту метались и летели вниз с высоты сорока пяти метров и разбивались насмерть.

Таков был фланговый удар с северо-запада.

 

ШКИЛИНДЕЙ

Но борьба еще только начиналась.

В то время как накоплялась и продвигалась армия, задачей которой являлось прямое движение и захват территории у теснимого по фронту врага, в тылу еще оставались и кулачье и петлюровская агентура.

Этим обстоятельством и вызвано было решение оставить обоих братьев Кочубеев в тылу.

Тупичев являлся одним из больших и богатейших сел на Городнянщине.

Кулачество готовилось — после того как первая волна революционного движения спадет и главные организованные повстанческие силы откатятся вместе с армией — нанести сокрушительный удар в спину и свалить только что поднявшуюся советскую власть.

Шкилиндей четыре месяца, вел контрразведку и с нетерпением ждал дня и часа, когда удастся ему оправдаться перед бойцами и искупить свой позор.

Лишь Петро Кочубей, председатель подпольного комитета, был посвящен в прослеженный Шкилиндеем заговор. Кулачье, узнав об уходе главных сил из Городни на фронт, на Чернигов, и о том, что Городня осталась почти без защиты, готовилось к активным действиям. Кулаки решили захватить власть в Городне непосредственно вслед за первой победой красных войск и этим приостановить их наступление.

В эту ночь в Тупичеве должен был собраться контрреволюционный штаб в доме кулака Кровопуска.

У кулака была по шерсти кличка. Кровопуск, чьи деды были заклеймены народом, давшим издавна им такое прозвище, превратившееся потом в фамилию, до самой революции был волостным старшиной.

Шкилиндею теперь нужны были помощники.

Шкилиндей сказал Нестору Тузу:

— Бери, брат, Мелентия, некогда ему тут бабиться. Идем, каждая минута дорога, по дороге все объясню.

— Теперь я вам все расскажу, товарищи, вам двоим, потому что, коли буду я сегодня убит, вместе со мной пропадет и вся информация… Петро Кочубей не все знает. Вот тебе, Нестор Иванович, все мои списки потайные. Если погибну, вы с Петром Васильевичем разберетесь. Так что ты поезжай, Нестар, немедля к Петру, а мы с Мелентием пойдем на дело. Да скорее! Надо захватить Кровопуска. В нем-то и есть центр всего восстания.

— Какого восстания? О чем ты говоришь? — спрашивал Туз. — Какая твоя смерть?

— Ты, Нестор, думаешь: дело кончилось — полная победа? Так ты не спорь, а слушай. А впрочем, и говорить-то некогда…

Шкилиндей вдруг задумался.

— Тут дело будет не простое. Нет, постой… С каким бы верным человеком послать этот пакет Петру Кочубею? Тебе тоже надо с нами идти.

— Да почему ж ты до сих пор молчал? И чего ты дрейфишь? — не мог понять Туз чрезвычайного возбуждения Шкилиндея.

— Молчи ты, несмышленый! Слушай меня и делай, что я говорю, — огрызнулся Шкилиндей.

— Ну ладно, давай, — согласился Туз. — Тут Сапитончик остался для связи, можно ему препоручить твой пакет.

Сапитончик был подросток-разведчик, весельчак и прибаутчик, Прозывали его еще «Пистоном» и «Пистолетом».

— Ну, пускай Пистолет и везет, согласился Шкилиндей.

Позвали Сапитона и, вручив ему пакет, велели немедленно тайным лесным ходом снести пакет в Городню и вручить Петру Кочубею «в собственные руки». Но Сапитончик ослушался: он вскочил на коня и прямой, проезжей дорогой поскакал на Городню.

Шкилиндей, передав пакет, успокоился.

— У меня «шош» есть и десять дисков к нему. С таким оружием черт нас не возьмет, — говорил Туз.

— Не в то» дело, что пулемет, а в том, что Кровопуска пулемет не возьмет, — балагурил повеселевший Шкилиндей. — Ведь нам надо живым гада взять. В том моя задача.

— Ну и возьмем.

— Не сумлевайся, — заявил Мелентий, — я специалист по всякой вязке, первый вязальщик на селе. И не такие снопы вязал— хочешь, дивчат спроси.

— Это-то верно: дивчат опутывать ты специалист, — улыбнулся Шкилиндей.

Посмеиваясь и пошучивая, отправились партизаны в опасную операцию. Шкилиндей опять заныл:

— Да ведь его, пузатого гада, вдесятером не свалишь. Возьмешь ты его, этакого кнура десятипудового! А в сынках небось и вовсе по двенадцать пудов будет!

Шкилиндей беспокоился недаром. Пятидесятилетний Кровопуск был чуть меньше, чем в сажень, ростом и весил, как говорили о нем, «восемь пудов и камень без весу». Его красный, с синевой, жилистый нос, похожий на индюшачью шишку, и прорезанный чуть не до ушей рот делали его страшным. Такими же, схожими с папашей, были и четверо его сыновей. С этой семейной компанией трудно было справиться трем партизанам. Расстреливать же всех кулаков не было смысла, надо было во всяком случае отца Кровопуска взять живьем, в его руках были нити заговора.

Шкилиндей с самого момента своей перебежки к эсерам слыл на «хорошем счету» у кулачья. На этом и построен был весь план раскрытия кулацкой организации подпольным комитетом.

Шкилиндей должен был иметь доступ к врагам и выследить их. Никакого участия в боевых действиях повстанцев поэтому он не принимал. Благодаря своей способности пить и не хмелеть Шкилиндей бывал завсегдатаем всех пьяных кулацких сборищ, был один на пиру не пьян и тут-то и открывал их тайны.

До сегодняшнего дня он не был заподозрен кулачьем, в этом он убедился после нынешней разведки. Утром он был приглашен Кровопуском на генеральный совет перед кулацким восстанием.

Час пробил. Шкилиндей должен был теперь пойти, чтоб «донести» Кровопуску, что войска ушли на Чернигов и Городня открыта для нападения. Но теперь он собразил, что одно его появление у Кровопуска может послужить сигналом к мятежу, а между тем Городня не предупреждена. И Шкилиндей пожалел, что послали они Сапитона пешим ходом. Он не успеет предупредить Городню, и когда он придет, быть может, будет слишком поздно. А Шкилиндей хотел отвечать не только головой, но и делом. Никто еще не знал, что Сапитончик ослушался и помчался в Городню на коне.

— Слушай, Нестор, мы пойдем вдвоем с Мелентием, давай нам «шош», а ты седлай коня да скачи в Городню. Мы еще часок подождем, пока доскачешь.

В эту минуту на улице показался всадник. Мелентий окликнул его:

— Пароль!

Всадник сделал знак саблей и, подъехав, сказал пароль. Это был ординарец Дениса, посланный от Голубичей на Городню с сообщением о поимке Браницкого. Он вез пакет Петру, Нестор написал Петру несколько слов, и ординарец ускакал.

Теперь оставалось только взять Кровопуска. Решили так. Шкилиндей входит в хату и начинает разговор. Затем выводит Кровопуска во двор «для особого секрета». Мелентий стреляет в ноги Кровопуска. Шкилиндей наваливается на него, и когда на крыльце появятся сыновья, Нестор стреляет их из «шоша». На тревогу сбегутся другие партизаны.

Зашли к Ляху, разбудили его и велели обойти партизанские дворы и собрать всех, кто заночевал дома, да привести ко двору Кровопуска. Зайти к Ляху придумал Мелентий: захотелось ему вдруг проститься с возлюбленной. Как будто чувствовал он, что ждет его.

 

КРОВОПУСК

Все пятеро Кровопусков сидели за столом и хлебали борщ, когда в избу вошел Шкилиндей. Мелентий, войдя вслед за Шкилиндеем во двор, притаился у свиного хлева. Туз остался за плетнем, приладив «шош» прямо против крыльца. Ему было видно через окно все, что происходило в хате. Вот Шкилиндей сел за стол.

Вдруг все бывшие в хате всполошились, собираются выходить.

— Мелентий, — цыкнул Туз, — гляди, не промажь, бей не торопясь!

Чуть только старый Кровопуск показался на крыльце, Мелентий навел на него наган и выстрелил. Старик упал с высокого крыльца, и сверху на него навалился Шкилиндей, крича:

— Нестор, бей псов!

Но, как назло, «шош» на секунду заело. И это решило исход всего дела. Один из сыновей Кровопуска, выбежавший вслед за стариком из хаты, взмахнул топором и разрубил голову Шкилиндею пополам. Мелентий, не выдержав, бросился из своей засады. Но тот же топор опустился и на его голову, и только после этого заработал наконец пулемет Нестора, и четверо сыновей свалились, придавив своего отца.

Вдруг за своей спиной Нестор услышал топот конницы.

Это шли карьером партизаны, сопровождавшие пленных поляков и Браницкого на Городню.

Эх, подоспей они на минуту раньше!..

Сапитон прискакал к Петру Кочубею на несколько минут раньше ординарца, привезшего пакет от Дениса о пленении Браницкого и сообщение Туза.

В Городне оставалась одна караульная рота человек в двести да конная милиция — пятьдесят всадников. Денис писал, что Браницкого и пленных поляков сопровождает взвод всадников, которые пригонят до двухсот коней. Еще в распоряжении ЧК было около пятидесяти человек.

Петр разбудил Черноуса и военкома. В течение двадцати минут весь гарнизон был поднят на ноги, и конная разведка выехала во всех направлениях.

К часу ночи было получено первое донесение разведки: со стороны Хриповки движутся вооруженные кулацкие отряды.

Петро поручил Черноусу и военкому посадить на коней, идущих от Дениса, оставшуюся в городе караульную роту, а сам с одним полуэскадроном выехал навстречу бандам, все еще не веря в возможность их столь наглого выступления.

Выехав за город, отряд попал под обстрел.

Петро был ранен в ногу, но заметил ранение, только спешась, — нога ныла и не давала ему идти. Ранение было незначительное, но болезненное: пуля раздробила большой палец ноги.

Ни одно кулацкое село, не имея ожидаемого из Ту-пичева сигнала, не успело еще выступить, кроме Хриповки и Макишина. Макишинцы, пропустив богунцев с Кащеевым и дав им ложные сведения об отступлении петлюровцев в Седневе, немедленно выступили на Городню, рассчитывая на то, что доверчивые богунцы будут разгромлены, попав ночью в седневскую ловушку.

Успокоенные ими, богунцы действительно отправились из Макишина не в строю, а на санях, которые гостеприимно были предоставлены им кулаками.

Рассчитывая на то, что богунцы из-под Седнева не уйдут, и зная, что Денис увел кавалерию на Днепр, где ему тоже не поздоровится от Коростовцев, имея, кроме того, преувеличенное представление о разгроме батька Боженко и таращанцев оккупантским «железным кулаком» под Камкой, враги думали всерьез, что, взяв Городню, они разом покончат с советской властью. Макишинцы уже в пути подняли Хриповку. Тупичев, полагали они, выступит сам собой и создаст заслон на случай возможного возвращения Дениса.

Командовал макишинцами предатель Кныр, бывший целое лето порученцем партизанского штаба и приближенным Петра Кочубея. Макишинцы были вооружены несколькими пулеметами.

 

КНЫР

Петро почувствовал вдруг тяжесть в ноге, как будто ему привязали к ней двухпудовую гирю, и, наклонившись, увидел, что снег под его ногами зачернел. И лишь вслед за этим он почувствовал боль.

Петро попробовал пересилить ее криком,

— Вперед! — и шагнул навстречу бежавшей к нему фигуре, но вдруг свалился.

Приподнявшись, он прицелился из карабина и выстрелил. Пуля сорвала с подбегавшего к нему человека шапку. Тот продолжал бежать, не стреляя, потом упал, навалившись на Петра всей тяжестью своего тела, — и вдруг узнал Кочубея.

Петро тоже узнал в упавшем на него Кныра, своего летнего товарища, весельчака партизана из Макишина, с которым он привел столько ночей, прячась в лесу под стогами и по гумнам от гетманского преследования во время летнего подполья.

— Петро!

— Кныр!

Кочубей, вывернувшись из-под Кныра, достал маузер.

— Так вот ты как, негодяй! Бросай оружие! — закричал Петро не своим голосом.

— Я же не знал, что это ты! Видать, это я тебя ранил. Давай перевяжу, а потом стреляй, твое на это право.

Что-то в интонации этого знакомого голоса было такое искреннее, что, несмотря на нелепость предложения и, может быть, именно потому, Петро опустил револьвер и сказал:

— Ладно, давай оружие! Перевязывать не надо. Пойдем со мной, помоги встать.

Кныр отдал Петру свой «шош» и быстро снял с себя пояс с бомбой и револьвером. Сбросив шинель, гимнастерку и разорвав на бинты рубаху, он принялся стягивать с Петра сапог. Сапог не снимался. Петро застонал от боли. Кныр вспорол сапог кинжалом и перевязал Петру ногу.

Пока Кныр возился с перевязкой, оба они молчали. Кныр стоял без рубахи, а мороз был больше двадцати. От его голого тела шел пар.

— Одевайся! — сказал ему Петро.

— Не к чему, Петро Васильевич. Стреляй, — так легшей!

Петро вгляделся я лицо Кныра и понял, что тот ждет заслуженной пули.

Между тем стрельба вокруг почти затихла, на дороге показались всадники. Кныр свистнул, и всадники повернули к ним.

— Петро ранен в ногу, сани давай! — крикнул Кныр.

Два всадника повернули коней и помчались за санями, а остальные спешились. Они узнали Кныра и поздоровались с ним, не подозревая того, что перед ними предатель.

Когда подъехали сани, Петро сказал Кныру:

— Одевайся, собака! Садись в сани.

Кочубей еще не знал, как ему придется поступить с Кныром, но видел возможность раскрыть через него всех вожаков наглого заговора. Убивать Кныра сейчас было бессмысленно.

Мятеж кулаков был ликвидирован в результате получасового боя. Было взято около трехсот пленных и человек пятьдесят убито в бою. Со стороны красных убито было пять человек и ранено восемь.

После небольшой операции, немедленно сделанной Петру, он ночью потребовал к себе Кныра и, оставшись с ним с глазу на глаз, спросил:

— Что привело тебя к ним, почему ты пошел против нас?

К этому времени ему уже стало известно подробно о случившемся в Тупичеве — о ликвидации Кровопуска и смерти Шкилиндея.

— Я все лето работал на два лагеря. Кулаки нам платили хорошие деньги и требовали от нас, чтобы мы прежде всего вас, обоих братьев Кочубеев, убили. Вот я и ходил все возле тебя. Но я крепко тебя полюбил… и убить не мог.

Он замолчал, опустил голову и тяжело вздохнул.

— Помнишь, как мы спали рядом на кровати в Ивашковке и как у меня «нечаянно» — будто это я со сна — выстрелил наган и пуля пробила тебе кушак. Это мне надо было им показать свою работу, а убивать тебя я не хотел. Смазал… Хотя ты, конечно, меня убьешь теперь, но по чистой совести скажу, что не вижу я для крестьянства от большевиков вреда, как об этом кулаки там говорили. Душою я не с ними, и— сам знаешь — я сирота и батрак. Но деньги я брал у них и пропивал и за это должен был рассчитаться. Я сказал: «Убивать Кочубеев я не согласен, а восстание сделаю, как обещал».

Но Шкилиндей сказал мне: «А я твое восстание провалю. Плюнь ты им в морду, иди немедля в Красную Армию, а я за тебя тут ответ один буду держать и это дело расхлебаю, а ты свой грех искупишь, потому, что ты есть молокосос и не знаешь, как делаются дела».

Кныр поднял голову, испытующе взглянул на Кочубея.

— И вот, Петро Васильевич, я перед тобой, со всей правдой, как есть. А смерти я не боюсь, я того стою. И еще тебе скажу. Я знал, что Денис пошел на Чернигов со Щорсом. Ну, думал, восстание я им сделаю, а когда возьмем город — тебя я спасу. Такая была моя задача. А вышло, что, видно, это я тебя подстрелил.

— Ты что-то тут врешь. Будем тебя судить.

— Ой! Судить?! Лучше убей ты меня своей рукой зараз, я ж тебе сдался. А то б кому я еще сдавался?

— А вот я тебе со Шкилиндеем сейчас очную ставку сделаю, — сказал Петро, — тогда и посмотрим, чего ты тут мне наврал.

Петро рассчитывал, что угроза очной ставки со Шкилиндеем, о смерти которого Кныр еще знать не мог, заставит Кныра открыть всю правду. Но Кныр нимало не смутился. И Петро понял, что все это дело загадочное и его надо все-таки распутать.

— Если наврал — расстреляем, а если всю правду сказал — может, пригодишься…

 

ПРАВОФЛАНГОВЫЙ ОБХОД

Денис сидел на открытой веранде дома Коростовцев в трофейном графском полушубке и изучал карту похода. Рядом возились связисты, исправляя разрушенный телефон. С балкона был виден двор, в котором шла разборка и чистка лошадей. Эскадронный Писанка покрикивал на партизан:

— Скребницей поскреби, а нет скребницы — пятерней, холява!

Кто-то с озорством бросил:

— Подымай, подымай голос, эскадронный! Говори: «Как меня с хвоста поскребли, так и коня, сукины дети, скребите!»

Раздался смех. Но смех был не оскорбительный и не ядовитый, и Денис улыбнулся, соображая в то же время, как должен обходить Чернигов Щорс, и как устремится Колбаса в помощь Щорсу, и как ему совершить свои фланговый обход.

В это время во дворе взлетела песня. Песня была старинная украинская, о расправе с паном, хоть и начиналась с обычного для множества украинских песен вступления: «За горою, за крутою».

Но чего только не бывает за той «за крутою горою» в песне! И любовь к дивчине, и к широкому родному краю — «раю», и к родному Днепру, над которым казак умирает, к тому величественному Днепру-Славуте, что «чуден» при всякой погоде: и в бурю, когда «реве та стогне Днипр широкий», и при ясных звездах, когда он «держит все ясное небо на чистом лоне своем». Эта любовь к родной земле выстрадана веками угнетения со стороны чужеземцев и своих злыдней и отразилась вся в песне, созданной широкой душой народа, как буря и звездное небо в широком лоне Днепра-Славуты. В ней и удаль, и отвага, и народное горе — и чистые слезы погубленной любви девичьей и горькие материнские. В песне же и проклятие и назидание врагу. Все в той песне видно «за горою крутою» — во все концы света, на столетье назад и вперед. Песни эти полны и светлой женственной надежды и великого мужественного утверждения. И от века служат они опорой народному подвигу в борьбе за человеческое счастье и свободу.

А Перебийніс просить немного: Сімсот козаків з собою.— Рубає мечом головы з плечей. А решту топить водою.

— Так что кобылица твоя прихромала, Денис Васильевич, — сказал подошедший Филон, которому было поручено, как старому кавалеристу и ветеринару, осмотреть завод и отобрать и распределить коней.

— Как так «прихромала»?

— Подранена в верхнее бедро.

— Как? Я и не заметил, — вскочил Денис. — Пойдем посмотрим.

— Лошадь на рану в мякоть не сразу отзывается, — сказал Филон. — Пулю я вынул, вот она: пулеметная, Коростовцева пуля.

Гретхен грустно оглянулась, увидев подошедшего Дениса, в котором за эти немногие дни она уже привыкла узнавать хозяина. Денис протянул ей кусочек сахару. Но Гретхен понюхала сахар и не взяла его.

Вся грудь ее была забинтована, и правая передняя нога была еще розовой от крови, хоть ее и омыл спиртом Филон.

— Вот тебе будет конь, Кустиком зовется, — подвел Филон Денису прекрасного рыжего орловца. — А Гретхен поправится. Здесь есть ветеринар при заводе. Да вот он и идет сюда.

— Ну как, товарищ Аничкин? — обратился Филон к подошедшему угрюмого вида человеку с надвинутой на брови шапкой. — Вот хозяин интересуется здоровьем Гретхен.

— Кобылица ваша через две недели будет ходить, — отвечал Аничкин, — могучая лошадь.

Денис огладил своего нового друга, вывел его во двор и проехался на нем. Орловец Кустик был прекрасной лошадью: по нетерпеливости и по той игривой легкости, с какой он нес всадника, можно было судить о его качествах. Однако жалко было Гретхен, и Денис пошел проститься с ней.

А между тем двор превращался в сплошную хоровую капеллу. Несколько хоров, перепевая друг друга, сливались в песенную симфонию. Каждый эскадрон пел свою песню.

Дивчата из дворовой прислуги и хуторяне, принарядившись, стояли группами вокруг панского дома, как в праздник, и слушали песни. Да это и в самом деле был народный праздник.

Вернувшись в дом, Денис застал возвратившихся своих ординарцев — от Щорса и из Тупичева.

Первые сообщали об успешности ночного седневского боя и о том, что Щорс намерен был с рассветом взять Чернигов. Вторые рассказали о смерти Мелентия и Шкилиндея и о кулацком заговоре. О хриповском восстании они еще не знали.

Денис почувствовал некоторую тревогу и спросил телефонистов, скоро ли они наладят связь с Репками, чтобы можно было поговорить с Городней.

— Линия разрушена повсюду, разве к вечеру дотянем!

Позвав эскадронных, Денис приказал готовиться к походу.

«Если Щорс, — думал Денис, — разовьет свой маневр, то коли не утром, так вечером безусловно возьмет Чернигов. Посланный со стороны Репок эскадрон Колбасы достаточен для преследования отступающих. Но ему вряд ли удастся отрезать врагу путь к отступлению у самого Чернигова. Враг будет отступать стремительно».

Надо было немедленно прервать линию фронта в нескольких точках южнее, к Киеву. Денис нарисовал дугу тылового обхода и в этой дуге радиусы движения, пересекающие линию предполагаемого отступления гайдамаков, — линию шоссе из Чернигова на Киев.

Дуга проходила от Днепра к Десне, от Любеча к Чернигову. А радиусы — к Остру, к Козельцу и к Красному.

Когда входили эскадронные, Денис уже определил маршрут.

— Слушаем приказа, товарищ командир.

Денис еще раз взглянул на карту и, проверив правильность принятого решения, сообщил задачу эскадронным.

— Сотня Лободы пойдет к Чернигову через Семи-полки. Остальные с прогрессирующей дистанцией разойдутся вот отсюда, — показал он им карту. — Крайняя — со мной на Остер.

Эскадронные нагнулись над непонятной им еще картой и, увидев круг, расчерченный правильными линиями, с почтением посмотрели на командира.

— Понятно? — спросил Денис. — Щорс обойдет Десну слева. А справа его расчет — на нас. Я думаю, что Чернигов уже взят или будет взят. Поэтому нам надо поспешить. По коням!

…Щорс действовал совершенно спокойно, зная, что враг из окружения теперь уже не уйдет.

Он выделил на вылазку в город десяток артиллеристов для захвата броневиков. И когда броневики выехали на площадь против него, он закричал:

— Молодцы!

На броневиках уже развевались красные флаги.

А вслед за броневиками вынесся эскадрон Колбасы,

И эскадрон и броневики двинулись немедленно по шоссе вслед убегающим в панике к вокзалу петлюровцам. У вокзального моста образовалась пробка из брошенных отступающими покалеченных орудий, из саней и грузовиков. Кавалерия Колбасы, помчавшись прямо по льду Десны к вокзалу, изрубила всех гайдамаков, кто не успел уйти за мост.

Батальонный Роговец двигался медленнее — он принял на свою цепь первый и самый сильный удар: петлюровский комкор Терешкевич ожидал наступления именно со стороны Седнева.

Если б не удар Щорса, зашедшего с тыла, со стороны вала, и создавшего невообразимую панику в городе, Роговец со своей цепью долго бы не мог двинуться с места. Он вел сражение снайперским способом.

Пулеметчики и стрелки, залегшие по огородам, по подворотням дворов и по чердакам еще с ночи, расстреливали мечущихся вдоль улицы гайдамаков и кавалеристов.

Петлюровцы кричали:

— Не бей своих! — видно, думая, что по ним стреляют свои, гайдамаки, засевшие в обывательских дворах.

И сам корпусной командир Терешкевич, вертясь на коне, кричал бегущим к нему со штыками наперевес богунцам, либо принимая их за своих, либо провоцируя:

— Да что же вы делаете, сукины сыны? Ведь мы же свои!

Но пуля Роговца ссадила толстого пана с гетманского коня.

— «И вылетела вон его собачья душа из нечистого тела!..» — крикнул, пробегая, знаток Гоголя, бывший учитель, а ныне комроты Хохуда из Носовки.

Выслав эскадрон для преследования бегущих по шоссе петлюровцев и связавшись с Денисом, охватывавшим беглецов с юго-востока, Щорс решил остаться в Чернигове на два дня для приведения в порядок полка и оснащения его новыми трофеями.

Военные трофеи черниговского боя были велики.

В черниговском арсенале был взят запасной склад пулеметов: около тысячи. Было захвачено четыре броневика — «Гандзя», «Сагайдачный», «Директория» и «Сичевик». К вечеру на серых боках их красовались гордые имена: «Ленин», «Коминтерн», «Богунец» и «Тараща-иец». Было взято двадцать восемь полевых орудий и два гаубичных и, кроме того, восемь автоматических пушек «гочкис», ставших впоследствии популярнейшей артиллерией «богунии» и «таращи».

Щорс, осматривая эти орудия, сказал:

— Вот чему будет радоваться маневренный наш батько Боженко. Отписать ему четыре пушки «гочкис» в подарок и вручить при первой же встрече.

Богунцы, как ни были они скупы на оружие, одобрительно улыбались и говорили между собой:

— Эх, и любят же наши командиры, красные бойцы, один другого, как брат брата, и любит особливо Щорс того чудного таращанского батька. Да и батько стоящий! Боевой! Как огонь! Дарма что старик.

Назавтра Щорс устроил парад своей «богунии». Войско выстроилось на Соборной площади, где вырыты были три широкие братские могилы. К тем могилам с траурным маршем медленно двигалась процессия богунцев и горожан, бережно несущих в закрытых красными полотнищами гробах тела погибших товарищей. Рыдали, захлебываясь, трубы, гулко вздыхал барабан, и слезы жгучей скорби сами катились по щекам даже у самых отважных и отчаянных богунцев. Когда гробы медленно опустили на землю (их было двадцать шесть), Щорс поднялся на сколоченную из досок трибуну вместе со своими боевыми командирами батальонов и представителями ревкома. Он медленно окинул печальным взглядом собравшихся, поставленные в три ряда гробы с телами павших товарищей, обнажил голову и тихо, с трудом сдерживая слезы, начал свое прощальное слово:

— Товарищи, с почетом в землю нашей освобожденной родины опустим тела героев, павших в первом бою! Среди них есть рабочие и крестьяне, есть ремесленники, интеллигенты, есть и женщины-героини — все это бойцы революционной армии, идейные строители социализма. Их заветом осталось нам — не прерывать ни на секунду борьбы до окончательной победы, ни на минуту не успокаиваться и не почивать на лаврах после любого успеха, быть всегда готовыми отдать свои жизни, так же как отдали свои жизни борьбе и победе они. Помните: мы с вами живем лишь потому, что, как они, не боимся смерти в борьбе за освобождение.

Он показал на тела убитых товарищей.

— Требую от вас клятвы у свежей могилы товарищей, павших на нашем победоносном, героическом боевом пути. Клянитесь, что вы будете бороться до конца за освобождение нашей советской земли от насильников, буржуев, помещиков, губернаторов, гетманцев, авантюристов и шовинистов, что вы будете бороться на любом участке нашей необъятно большой земли, что будете бороться вплоть до победы и установления коммунистического общества. Клянитесь! — поднял он руку вверх.

— Клянемся! — раздалось, словно глухое эхо, как будто одним общим вздохом согласия ответила ему сама родная земля.

— Да здравствует коммунизм! — крикнул Щорс..

Оркестр грянул «Интернационал». Все подняли головы и запели дружно и призывно:

Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов! Кипит наш разум возмущенный И в смертный бой вести готов…

«Интернационал» смолк. Щорс поднял руку, оркестр заиграл траурный марш, знамена склонились, отдавая честь павшим героям. Тела погибших товарищей осторожно опускали в могилы, и все время, пока их опускали и засыпали, землей, слышны были очереди артиллерийских залпов из поставленных на валу богунских трофейных пушек. Пушки эти возвышались рядом с пушками Петра Первого — тяжелыми громадинами, стоявшими здесь со времен Полтавской битвы на крепостном валу. И казалось, все эти пушки отдают боевой салют погибшим богунцам и горожанам.

 

КОЧУБЕЙ НА ОСТРЕ

В Салтыковой-Девице от прискакавшего из Чернигова ординарца Денис узнал в полдень о взятии Щорсом Чернигова и о том, что отступающие гетманчуки двинулись по шоссе на Киев,

В Муравейке на рассвете ординарец столкнулся с конным разъездом отступающих и, прикинувшись «вартовым», выведал подробности черниговского разгрома, Из четырех полков двух сводных дивизий Терешкевича осталось лишь два полка. Изрублен также весь офицерский полк, несший охрану арсенала и моста, взята почти вся артиллерия, кроме четырех легких батарей, охранявших намеченную врагом естественную линию отступления — Киевский тракт.

Захвачен красными или сам перешел к ним весь броневой дивизион в количестве четырех броневиков. Убит корпусной командир Терешкевич.

Сведения были утешительными. Ординарец сам лично видел Щорса и привез его пламенный привет красной коннице и полное одобрение Кочубееву маневру.

Щорс требовал от Дениса форсировать преследование отступающих, разорвав главные магистрали отступления— шоссе и железную дорогу по направлению к Киеву. Он требовал занятия Козельца и Остра.

Денис приказал левофланговым эскадронам Лободы и Филона идти на Козелец, а сам пошел на Остер. Ему хотелось самому побывать в Остре, где четыре месяца назад его пытали еженощными выводами на расстрел гетманчуки-палачи — отец и сын Вишневские, заставляя его рыть себе могилу. Денису очень хотелось теперь повстречаться с палачами. Да к тому же он ничего не знал о судьбе своих бывших тюремных товарищей. В особенности его волновала судьба его школьного друга — Александра Бубенцова, того, что навестил его на минуту перед расстрелом и оказал ему тогда незабываемую мужественную поддержку. Собственно, то был лишь взгляд понимающих и ободряющих глаз. Но эти глаза Бубенцова стояли теперь неотступно перед ним и, казалось Денису, звали его и требовали помощи.

Теперь ему представлялся случай самому освободить товарищей, если они еще живы, и поэтому, несмотря на усталость коней, он решил к ночи во что бы то ни стало быть в Остре.

Перед атакой надо было дать коням передохнуть.

Денис придержал коня и, обернувшись, прокричал:

— Легче аллюр! Перемени ногу — шагом! Татарин, а ну песню!

— Сейчас перекурим, товарищ военачальник, — отвечал запевала Савочка Татарин, делая заносчивый и неприступный вид, между тем как его так и подмывало запеть и засвистать. — Что тебе: со свистом или с раздумьем?

— И с раздумьем и со свистом, — отвечал Денис, улыбаясь.

— Грицько, заводи «Донскую походную».

— А ты чмыхай! — отвечал грозно Грицько, обидевшись, что не ему заказана песня.

По дорожке пыль клубится… —

лукавым голосом, как бы поддразнивая или подзадоривая хор, начал Татарин и сразу сорвался на фальцет и свист, поддержанный многоголосо ахнувшим хором со второй же строки куплета:

Едут всаднички домой, Да эх, до-мой…

Вот уже замаячили вдалеке и огни города, а с холма вдруг весь он открылся; за ним углубленной голубой дугой заколыхалась Десна, обдутая и обметенная ветрами, как каток.

— Эскадрон, в лаву, строй фронт, влево а-арш! Сабли к бою долой! — скомандовал Денис и дал шпоры коню.

Впереди него понеслась разведка «командирского заслона», которую тут же в дороге организовал Грицько Душка с Татарином.

— Нет, не подведешь, не нагонишь! — кричали они, обогнав Дениса.

Они промчались через ночной город без единого выстрела. По дороге высунулся было со штыком какой-то вартовый из-за угла. Увидев на вартовом погоны, Грицько Душка рубанул его по погону и помчался дальше.

У ворот тюрьмы стояла стража.

— Взять этих сукиных сынов! — скомандовал Денис. — Бросай винтовку! — крикнул он вартовому, приходя в ярость.

Денис в волнении оглядел тюремный дворик, где еще так недавно петлял он на прогулке двадцать шагов от стены до стены, где на его глазах избивали людей.

Он прошел знакомой тюремной лестницей и поднялся на третий этаж. Там когда-то сидели Бубенцов и остальные политические заключенные. Сам он сидел в коридоре смертников, в одиночке второго этажа.

Надзиратель, уже побитый — для «понятности» — Савкой Татарином, старался отпереть дрожащими руками камеру и не попадал ключом в замок. Денис, взял у него ключи и стал отпирать камеры сам. Коридоры наполнились гулом торжествующих и грозных голосов.

— Ура! Спасибо, товарищи! Да здравствует Советская власть!

Денис прислушался к голосам, но голоса Бубенцова не слышал в этом гуле.

— Где Бубенцов? — спрашивал он и чувствовал, как ноги его затяжелели от страшного предчувствия: а вдруг опоздал спасти товарища?

— Шурка в твоей камере теперь сидит. Здорово, Кочубей! — протянул ему руку широкоплечий матрос Силенко. — Так ты живой? А мы думали, — тебя тогда коцнули или в Десне утопили. Откуда же ты, дьявол, взялся? Вовремя, вовремя ты явился. А вот и твоя камера; отворяй, не волнуйся. Ну, дай я, вижу, что не можешь. Это все равно, что на тот свет заглядывать. Александр Гаврилыч, а ты там как — живой? Слышу, кашляет. Ну вот, теперь и обнимайтесь!

Дверь камеры открылась. Бубенцов вышел в коридор.

— Неужели Денйс? — Надев очки, Александр долго вглядывался в лицо Дениса.

Денис обнял его и скомандовал:

— Одевайся, живо! Вишневский еще тут? Живы еще эти гады?

— Вчера были живы, — отвечал Александр.

— Ну, айда за Вишневским.

Выйдя во двор, они увидели, как разутые стражники прыгали на снегу, — мороз был около тридцати градусов.

— Это кто такие здесь скачут? — спросил близорукий Бубенцов.

— Наши с тобой «пестуны», — отвечал матрос. — Принимают новогоднюю баню, смерзаются, мерзавцы, Подожди, товарищ, тут есть один из них человек все же! Андрей! — крикнул он.

От стены отделилась одна фигура и сделала нерешительный шаг вперед босыми ногами по снегу.

— Зайди в канцелярию, там тебя обуют. Пойдешь с нами — свободно служить коммунистической родине, — хлопнул его моряк по плечу. Андрей был свой человек, поступивший в стражники по заданию повстанцев.

— А вы, проклятые жлобы, сейчас нам на смену сядете! Толченко, организуй тюрьму для них, ты человек военный, — сказал он одному из освобожденных,

— Есть, капитан, — отвечал тот. — Моя мечта сбывается. Я уже набрал тюремный аппарат.

Оставшимся партизанам Денис, отъезжая, кивнул в сторону назначенного матросом коменданта:

— Гляди за комендантом. Не понравился мне твой доброволец комендант. Кто он такой?

— Толченко? Один из офицеров. Сел в тюрьму неделю назад,

— А зачем же ты его выдвигаешь на такой пост и в такой момент?

Денис припоминал: где же он видел это лицо, показавшееся ему неприятно знакомым?

— Ничего, я скоро вернусь. Тогда разберемся.

В городе была слышна стрельба. Где-то на окраине строчили пулеметы. Туда-то и поскакал Денис со своими спутниками,

— Стрельба идет во дворе Вишневских. Значит, не сдаются, проклятые. Только бы не ушли, а то наши будут, — ворчал матрос, подпрыгивая на седле, как буй на волне.

— Лошадь покалечишь, моряк, возьми в шенкеля, сделал ему замечание Грицько Душка. — Это ж тебе не на палубе — слышь!

— Не тронь меня. Ноги в карцере перестудил, не гнутся, — объяснил тот.

Душка, подмигнув, примиряюще сказал:

— Ну, тогда пляши как придется, пущай ноги отходят.

Вот уже и пули завжикали над головами,

— Спешиться! — командовал Денис. — Свистни, Грицько!

Грицько свистнул заливчато, с соловьиным коленцем, Ему ответили таким же свистом,

— Свои с этой стороны. Заводи коней во двор. Сюда, за мной!

Предводительство взял на себя матрос, знавший тут каждую заборную щель.

— Мы сейчас через сад перемахнем. Скажи ребятам: пусть кроют с этой стороны, а мы обойдем с тылу. Бить только по дому, а по саду не шали: мы оттуда зайдем, иначе не возьмем. Это варта Вишневского обороняется. Дай-ка мне сюда «товарища»! — протянул он руку к ручному пулемету.

Грицько замотал было головой.

— Оружие не отдаю, товарищ. Ты лучше показывай, куда идти.

Он поглядел вопросительно на Дениса, но тот кивнул головой, и Душка отдал пулемет матросу и вынул из-за пояса гранату.

— Ну, веди!

Через несколько минут они стояли перед оторопевшим от страха старичком — «старым знакомым», палачом Вишневским.

— Не ожидал таких гостей, гад?

По сморщенному бритому лицу старичка разливалась смертельная бледность.

— Привести его в сознание, что ли? — шагнул к старичку матрос, плюнув в кулак.

Но Денис не стерпел при виде этой мерзейшей твари, мучившей на его глазах заключенных, да и его самого.

— Запиши на трибунал, — сказал он и выстрелил.

«Извиняюсь перед тобой, батько Боженко, — подумал Денис тут же. — «Сердце не камень!» Вот и я не дождался трибунала. Извини, отец, за упрек».

Дверь в следующую комнату, откуда слышалась стрельба, была забаррикадирована. Матрос приналег могучим плечом, поддал разок-другой и, распахнув дверь настежь, сыпанул прямо в темноту пулеметным дождем.

Раздались вопли и смолкли. Сквозь дым сначала не было ничего видно. Матрос взял со стола керосиновую лампу и бросил ее с размаху в темноту. Лампа разбилась, и керосин вспыхнул, осветив огромный зал, на полу которого лежало несколько корчащихся людей. Окна были раскрыты настежь, и на столах и у окон стояли пулеметы. Матрос поднял бомбу и сказал:

— Эх, и этих запиши на трибунал!

Раздался взрыв.

Дым опять на минуту застлал все, а матрос продолжал сыпать в дымящуюся дверь пулеметную очередь. И Денис вспомнил при этом, что Щорс называл пулеметчиков «пожарниками».

— Пускай «тушат» это чертово заведение! Не существовать вам больше, палачи! Пойдем отсюда.

Остер защищался только в двух точках. К рассвету над домами развевались красные знамена. Закипела деловая работа ревкома у прифронтовой полосы.

Наутро неожиданно нагрянул опаздывавший из-за дальнего обходного маневра через Гомель Гребенко со своим кавполком Первой дивизии.

— Вот уже идем без дела неделю целую. Отвяжись ты от меня, товарищ Кочубей. Отдай мне братву и лошадей и катай домой. Функцию ты мою отбиваешь!

— «Функции» у тебя будут, — мигнул ему Денис. — А братву, видно, и впрямь придется тебе отдавать. Я ведь временный командир: придется тыловыми делами заниматься.

— Знаю — про то и речь. Там у тебя дома неблагополучно.

Гребенко проходил через Городню и привез Денису, сообщение о городнянских делах и о ранении Петра, которое он нарочно раздувал перед Денисом, как раздувал и «тыловые непорядки», чтобы забрать поскорее у Кочубея обещанную ему партизанскую кавалерию.

Денис не сразу поверил сообщению о ранении брата, догадываясь о том, что в чем-то хитрит Гребенко. Но к вечеру, связавшись по телефону с Черниговом, узнал всю правду.

В ночь перед выступлением из Остра командиры собрались в ревкоме, чтобы обсудить план дальнейшего движения.

— Для данного собрания, — сказал Бубенцов, — характерно то, что военные части представлены здесь исключительно кавалерией. Забегая несколько вперед, я решусь, в качестве предвидения будущей обстановки гражданской войны, высказать предложение, безусловно лестное сердцу присутствующих здесь кавалеристов, что конница сыграет у нас огромную роль. Я не военный человек, но в тюрьме мне многое удалось передумать и по военной части. Этим высказыванием я отнюдь не хочу уменьшить роль пехоты, которая была, есть и останется основной базой армии, закрепляющей победы. Однако ваше быстрое появление, товарищи конники, особенно волнует нас, здесь сидящих, так как именно этой быстроте вашего марша обязаны мы своими жизнями. Завтра вы бы нас живыми не застали. Поэтому разрешите и мне, пока что не военному, участвовать в вашем совещании на равных правах, тем более что я среди вас вижу немало таких же птенцов военного дела, ставших орлами в течение нескольких дней.

— Я тоже сельский учитель, а не военный спец, — сказал Гребенко. — А тебя мы вот с места в карьер и мобилизнем для армии. Мне нужен военком. А ты — мало что стратег, так еще и агитатор неплохой. Язык у тебя не завязан, и говоришь ты, как оратор, Александр Гаврилыч. Со всех сторон ты для меня подходящий!

— Что ж, я не прочь. Но у меня, товарищи, «семейные дела». Я, можно сказать, здесь «отец организации», несмотря на молодость лет, и пока не сведу концы с концами, мне нельзя отсюда оторваться. А кроме того, зачем ты требуешь меня, товарищ Гребенко, когда вон рядом с тобой сидит Денис Кочубей? Он, по-моему, должен с тобой объединиться и вместе составить целую — кавалерийскую дивизию или хоть бригаду на первых порах.

— Не выйдет, — отозвался Денис. — Вот письмо от Черноуса из Городни, которое я только что получил. Я, как и ты, связан «семейными делами» — тыловыми делами. Следовательно, это пока мой последний поход. Я должен вернуться на место. Что касается моей конницы — то она уже давно вручена Первой армии, и теперь не мое дело ею распоряжаться. Я думаю, что Гребенко не останется в обиде и конников моих добрую долю получит. На днях, перед Киевом, это выяснится.

— Сколько тебе понадобится времени для ликвидации «семейных дел»? — спросил Гребенко Бубенцова, видимо никак не желая расстаться с мыслью отвоевать его себе военкомом.

— Берите Киев. После взятия Киева я в полном твоем распоряжении, Гребенко. Можешь ставить об этом вопрос перед организацией… Ну, пока давайте ваши стратегические предложения, я местность здесь знаю и помогу разобраться.

— Карта у меня есть, — отвечал Денис.

Предложение Дениса об охвате отступления гетманско-петлюровской черниговской группы сводилось к тому, чтобы Гребенко шел на Нежин для соединения с нежинскими партизанами. Он же брал на себя Козелец, как обещал Щорсу. На том и порешили.

 

В КОЗЕЛЬЦЕ

— Хорош твой усач! — сказал Денису Душка, подсаживаясь к нему.

Он имел в виду освобожденного вчера из остерской тюрьмы Денисова товарища — Александра Бубенцова.

— А что я тебе говорил!

— Увлекаюсь я такими людьми, как книжкой для чтения! — хлопнул Душка Дениса по колену. Помолчал и вдруг подхватил стихающую песню:

Да по крутому бережку Казачок идет, Легкую винтовочку С плеча вскидаёт.

— Так чем тебе мой усач понравился? — спросил Денис, когда песня опять пошла нырять, как ладья, в волнах хора, направленная гребцом-запевалой…

Душка бросил хору новый куплет и, толкнув в бок соседа, подвыв ему на ухо, как камертон, и усмехнувшись в ус, опять повернулся к Денису,

Запели «Закувала та сива зозуля».

Вдруг дверь с шумом отворилась, и вошел Сапитончик.

— А ну, бросьте петь петлюровскую песню! — крикнул он с порога. — А то вон те гады, пленные, подхватили.

— Где подхватили, Пистон? Что ты мелешь? — заинтересовался Денис. — Пойте, не слушайте его, дурака!

Сапитон несколько смутился.

— Да вон, мы их в закут посадили во дворе, они оттуда и хоркают. Там их человек полтораста. Услышали

«Закувала», сразу подхватили. Наверно, сон им приснился, что к своим попали.

— Продолжайте петь, ребята. А ну, пойдем, Сапитон! — Денис поднялся, опоясался оружием и вышел вместе с хитро подмигивающим Сапитоном, полагающим, что уж тут-то будет интересное дело.

Но Сапитон не разгадал намерений Дениса и, удивляясь, говорил после товарищам:

— Непонятный мне человек Денис. То вчера кричал: «Рубай их в пень, живыми не оставлять гадов!» А то — на тебе, разжалился.

— Заткнись! — говорили ему другие, подальновиднее. — Ничего ты, Пистолет, не понимаешь. «Рубай у пень» — в бою, значится, руби, — иначе нет победы. Ну, раз ты победил, лежачего не бей, озорная твоя душа. С лежачим, значится, разберись, как он тебе покорился. Время у тебя есть. А толку у тебя — вот он весь, — щелкнул Савка Татарин Сапитона по лбу. — В песне душа настежь, понимаешь ты, у человека. Тут ты к нему как в открытую дверь идешь. Вот почему Денис и пошел к ним.

Татарин был прав. Услышав от Сапитона, что пленные поют, Денис понял: раз люди поют, значит у них душа жива.

Направляясь к пленным, он так и сказал Сапитону:

— Заметь, Сапитон, — мертвецы не поют.

— Да мы ж их еще не расстреляли, — возражал, ничего не понимая, Сапитон.

Когда они вошли в пустые хлебные амбары, где сидели, скучившись для теплоты, пленные, песня вдруг замолкла.

— Ничего, пойте, а я послушаю, — сказал Денис. — Неплохо поете.

— Да это мы по себе панихиду поем, товарищ атаман. При людях несподручно.

— Умирать, значит, надумали?

— А то как же, — откликнулся еще один голос. — Известно — пощады у вас не будет.

— Ну, надо было в бою умирать, когда такая охота. Пленных мы не расстреливаем.

Кареглазый красавец запевала горько усмехнулся, видимо не решаясь поверить.

Толпа пленных оживилась. Многие из сидевших повскакали, но еще боялись подойти к Денису, хотя, видно, искра доверия уже пробежала между ними.

— Ведь большевики вы, а наши украинские песни поете… Это ж вы нарочно, — отозвался кто-то невидимый из-за чужой спины.

— Вот большевики-то и дали свободу нашим украинским песням, — отвечал Денис. — Идемте к нам — сами увидите.

И, недолго думая, Денис повел «гостей» в общую казарму. Идя за Денисом, пленные чувствовали себя неловко.

— Не на расстрел ли это?

— Да нет, зачем им издеваться?

— Не на расстрел и не на издевательство, а на братание, — сказал резко Денис.

— Садись, братенники, — сказал Сапитон, входя в новую роль, как только вошли пленные в общую казарму.

Партизаны тоже сначала не поняли Денисова маневра, но после минутного замешательства освободили гостям левую сторону.

Денис что-то прошептал на ухо Татарину.

— Ну что ж, давай починать, — крикнул весело Савка Татарин. — Кто кого перетянет. Кто у нас тут запевала? Выходи на кровавый бой!

Ему показали на кареглазого. Но тот мотнул головой.

— Начинай «Закувала», а я буду «По синему морю» солить. Ну, начинай, не ломайся, — подбивал кареглазого Татарин.

Пленный вытер рукавом усы, чуть улыбнулся хитрым глазом и начал:

Закупала та сива зозуля Раним-рано на зорі. Ой, заплакали хлопці-молодці Тай на чужбині в неволі, тюрмі…

«Но что же это за песня! Нам нужна песня торжествующей победы», — подумал Денис.

— Запевай, Савка, «Интернационал», — сказал он, когда кончили «Зозулю». — Вы не знаете его? Так научитесь. С ним русские добывали себе свободу. А теперь — дело за нами.

Партизаны запели и встали. Встали и пленные и сняли шапки. Когда спели, Татарии махнул рукой,

— Накройсь! Садись, ребята. Значит, вы теперь в нашу веру похрещены.

— Давай теперь любую, чтоб да здравствовала советская власть и братство народа. Да давай и плясанем по разу. А ну, выходь!

И Татарин, мигнув гармонисту Матюку, пошел отплясывать русскую.

— Да здравствуют большевики! — крикнул вдруг кареглазый запевала и, склонив лицо на рукав шинели, вытер набежавшую слезу. — А мы думали — вы нас прикончите.

— Теперь гопака вдарим, — рассмеялся, глядя на запевалу, Татарин.

Ой, на дворі чечіточка, Не цурайся очіпочка.

— Оце так!

— А кто тут у вас за главного? — спросил Денис, когда сплясали и спели добрый десяток песен. — Я не про офицеров, их среди вас нет. А кто у вас будет теперь за старшого?

— Вон он же и есть наш главный, — указали на запевалу, — Рубан Павло: це ж наш партизанский командир.

— Та мы ж не петлюровцы, — сказал Рубан, — а то хиба б так! Мы с Дубовицкого полку, с Глуховщины. Може, чули?

— Ах, так вот кто вы такие? — протянул Денис. — Знал бы — не дал пощады. Ну, да теперь ничего не поделаешь.

— Дозвольте мне с вами, товарищ командир, поговорить.

— Ладно, завтра поговорим обо всем. А сейчас пора спать. Расквартировывайтесь, ребята. Устройте и товарищей.

— А с усим удовольствием, — отвечал коновод и квартирмейстер Самойло Самойлович Самойленко. — Вы ж теперь крещеные, сукины дети, — ножами нас не прикуете, лягай рядом, всем места хватит.

 

НА КИЕВ

В середине января петлюровское командование сообщило в киевских газетах:

«В направлении Чернигов — Киев положение угрожающее: население Черниговщины симпатизирует большевикам, избравшим стремительную тактику движения, не обременяющую население длительными постоями… Черниговщина выставляет целые партизанские отряды в помощь движущейся на Киев русской большевистской армии под командой некоего Щорса».

Богунский полк из Чернигова выступил на Козелец, Таращанский — в направлении Нежина, объединившись в Веркиевских лесах с нежинскими партизанами под командой матроса Наума Точеного.

В то же время остальные два полка Первой Украинской дивизии — Новгород-Северский и Нежинский, — взявшие с демаркационной линии направление на Харьков, заняли Бахмач и Конотоп и шли к Харькову на соединение с ворошиловской группой войск в районе Полтавы.

Бригада Щорса двигалась действительно молниеносно, используя в пути санный способ для передвижения пехоты. Впереди его шла фланговым обходом кавалерия Кочубея, соединившаяся в Остре с кавалерией Гребенко, принявшего под свою команду добрую половину кочубеевской кавалерии, в то время как Денис Кочубей с остальной своей кавалерией был отправлен по предложению Щорса в тыл, который при таком скором марше войск, естественно, нуждался в специальной чистке. Кроме того, Денису Кочубею было поручено разыскать застрявший где-то в лесах Глуховщины, ушедший самовольно с нейтральной зоны Дубовицкий полк, вернуть его в подчинение дивизии и позаботиться о снабжении Первой дивизии, оторвавшейся в своем скором марше от тыловых баз фронта. Петлюра у Киева сосредоточил свои главные силы, судя по данным разведки, в количестве от пятнадцати до восемнадцати тысяч человек, из которых до пяти тысяч прекрасно вооруженных и вышколенных «сичевиков» из обученных и сформированных в Австрии и Германии. Петлюра намеревался дать генеральное сражение идущей на Киев большевистской дивизии в полсотне километров от Киева, у Семиполок, куда он и выдвинул свою «знаменитую», так сказать «гвардейскую», бригаду галицийских «стрильцив» в количестве трех полков, прикрывая ее артиллерией с тыла и флангов, в том числе и двумя броневиками, курсировавшими в направлении Бровары, Дымарки, Бобрик, Бобровицы. С этими броневиками вел бои на своих самодельных броневиках батько Боженко из Нежина и сковывал их фланговые действия по отношению к центральной щорсовской группе. Ночью 24 января 1919 года Щорс сделал еще один смелый бросок вперед к Киеву, посадив на сани чуть не весь свой полк, и под прикрытием ночной метели обошел от Козельца с левого фланга петлюровцев у Семиполок и прижал их к железной дороге у Рудна — Бобровицы, где «сичевики» попали под обстрел таращанской артиллерии с трех курсирующих по линии от Нежина боженовских бронепоездов — двух самодельных и одного настоящего петлюровского бронепоезда «Сичевик», взятого батьком Боженко в «броневом» поединке и уже переименованного в «Коммунист».

Щорс во время этого внезапного флангового обхода взял в плен целиком прикрывающий «сичевых стрильцив» мобилизованный из крестьян Киевщины полк, сдавшийся без боя, который тут же после смотра и распустил по домам с наказом в виде документа, выданного каждому пленному на руки:

«Гражданин Н., обманутый Петлюрой, отпущен домой с обязательством честно работать для Советской Украины. Командир 1-й Богунской бригады Украинской Советской Армии Н. Щорс».

Тридцатого января богунцы и таращанцы объединились у Погребцова и Гоголева, и Щорс повел в наступление на Киев (к Броварам) уже всю бригаду, то есть около семи тысяч штыков, не считая гребенковской кавалерии, насчитывавшей уже до тысячи пятисот сабель.

Первого февраля над Броварами появился вражеский самолет, вылетевший из Киева; чтобы запугать наступающих большевиков, самолет выбросил множество листовок, содержащих фантастическую угрозу, что «войска Директории будут применять фиолетовые лучи, которые ослепляют людей, и что если армия большевиков осмелится наступать на Киев, она вся целиком будет ослеплена».

Населению предлагалось прятаться заранее в погреба. В этот же день, несмотря на получение листовок, Щорс повел наступление на Бровары лесом, тянущимся от Семиполок до самого Борисполя, в котором засела фланговая группа «сичевых стрильцив». Скрываясь лесом, Щорс обошел центральную группу «сичевиков» в Броварах, отрезал ее от правого фланга (Борисполя) и, маневрируя движение своих трех батальонов, как на оси вокруг центра, которым являлся Первый батальон, предводимый им, он ворвался в Бровары прямо из лесу, поливая не ожидавших его оттуда «сичевиков» пулеметным дождем, со своим знаменитым боевым кличем: «Пожарники, за мной!» (то есть: «Пулеметчики, за мной!») Этим маневром Щорс разом покончил с центральной «гвардейской» группой. И, взобравшись на колокольню в освобожденных, от неприятеля Броварах, Щорс любовался видным с нее как на ладони Киевом, а также и паническим бегством остальных двух «сичевых» полков, окружаемых повсюду таращанцами и богунцами и сдающихся самым позорным образом.

Этот стремительный и отважнейший бой под Броварами в двадцатиградусный мороз и решил судьбу Киева.

Петлюра, узнав о разгроме своей знаменитой «гвардейской сичевой бригады» Щорсом, бежал из Киева не оглядываясь; как говорили бойцы: покатил «колбасой до Житомира».

И пятого февраля высланная в Киев разведка донесла Щорсу, что петлюровцы оставили Киев и спешно отходят на Васильков и Фастов. В городе уже восстановлена самим городским пролетариатом и руководящими большевиками-подпольщиками советская власть.

В десять часов утра пятого февраля Щорс ввел свои знаменитые героические полки — Первый Богунский и Второй Таращанский — в Киев. Он был встречен на Подоле движущейся с Крещатика делегацией киевлян (арсенальцев) хлебом-солью, положенными на двух блюдах с вышитыми украинскими узорами полотенцами, на одном из которых красовалось нашитое красным: «Миколе Щорсу», на другом: «Батьку Боженко».

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

БАНДИТЫ

 

ПЕРВАЯ БАНДА

Городнянщина освободилась от кулачья.

Киев был взят богунцами и таращанцами в начале февраля 1919 года. Кулачье в тылу было разоружено, и их вожаки расстреляны. Контрреволюционное восстание по ту сторону Днепра началось в Мозыре. Прорвавшийся к Гомелю генерал Стрекопытов был разбит.

После ликвидации Стрекопытова Городнянщине уже непосредственно не угрожала контрреволюция. В борьбе с кулачеством и затем со Стрекопытовым крестьянство в уезде закалилось, и беднота стала организовываться в комбеды.

Помещичьи и казенные земли распределялись между беднотою. Продразверстка наладилась, зерно к весне было засыпано по гамазеям.

Еще в Козельце Денис взял пленных петлюровцев и среди них группу глуховских тыдневцев из бывшего Дубовицкого полка, отколовшихся от Красной Армии во время партизанского конфликта на Зоне. Ему удалось вернуть часть из них обратно в Красную Армию.

Между тем на Глуховщине анархия продолжала развиваться. Понабралась туда чуть не половина всей махновщины. Всего у них было чуть не сорок вожаков.

Численность их войска — примерно тысяч шесть или восемь.

И Александр Бубенцов, назначенный председателем Черниговского губкома, договорившись с губвоенкомом, согласился на просьбу Щорса направить Дениса Кочубея с его отрядом на Глуховщину для борьбы с контрреволюцией в тылу. Денис отправился туда немедленно эшелоном со своими четырьмя оставшимися у него эскадронами.

Поезд остановился на станции Терещенская. Денис вышел из теплушки и отдал распоряжение отвести эшелон на запасной путь. В это время к нему подошли трое военных и один штатский, видимо ожидавшие его.

Штатский, поздоровавшись, сказал, подталкивая одного из военных, физиономия которого показалась Денису знакомой:

— Он нас не узнаёт! Ты нас не узнаёшь, Кочубей? Мы — остерцы, свидетели твоего осеннего ареста и люди, обязанные тебе освобождением в январе. Не помнишь?

Но Денис уже вспомнил — во всяком случае одного из военных: это был тот самый офицер, которого назначил матрос Силенко комендантом остерской тюрьмы в ночь взятия города. Теперь Денис, вглядевшись в него, узнал в нем офицера, подходившего к волчку его камеры. «Маскировавшийся гетманчук», — подумал он.

Денис обернулся к сопровождавшим его двум эскадронным— Душке и Антону Буленко — и сказал:

— Взять эту сволочь!

— Я местный военком, — заявил офицер. — Это что же такое? Вы в своем уме?

Двое военных, стоявшие в стороне, не протестовали против этого ареста. Наоборот, как только увели арестованного, они подошли к Кочубею и заявили:

— Рады вашему прибытию. Надеемся, что наконец получили настоящую опору.

— Разрешите представиться, товарищ Кочубей, — сказал идущий рядом с Денисом человек, — и представить моих товарищей. Я — командир батальона УЧК, а это мой начальник — пред УЧК.

— А я начальник конной милиции, Евтушенко моя фамилия, — представился подошедший третий.

— Вы можете мне дать сейчас дислокацию?

Один из военных достал карту и показал.

— Мой отряд в засаде под Маковом, Не отводите эшелон с пути. Он до Макова может идти по ширококолейке, Здесь мы тесним отколовшуюся от бандитского центра группу, она засела в лесах между Маковом и Шосткой.

Денис рассматривал карту.

— В Шостке у вас кто?

— Шостка охраняется Особым московским отрядом. Бандиты пытались ее захватить прошлой ночью, но были отбиты. Вот оттуда-то они и ушли в этот лес.

— Садитесь в мой вагон, товарищи, — сказал Денис, — и, пока доедем до Макова, проинформируйте меня обо всем.

— Деловой! — сказал Евтушенко Кийку, комбату, когда Денис отошел.

— Сразу взял на прицел гада!

— Кто из вас местный? — спросил Денис, когда все уселись в теплушке.

— Я местный, — сказал Евтушенко. — А товарищ Киёк — новгород-северский.

— Так расскажите теперь толком: в чем у вас тут дело? Что за банда такая?

— Про Тыдня, должно, знаете? — спросил Евтушенко. — Он — организатор Дубовицкого полка, что был на нейтральной зоне.

— Так, знаю. Самовольно ушел с Зоны.

— Да, я тоже из его отряда. И на Зоне был с ним-Но нас человек пятьдесят после ухода откололись — за советскую власть, когда Тыдень пошел против. И Васька Москалец с нами был, что сейчас адъютантом у Тыдня. Он от нас послан для связи к нему — через него и идет нам вся информация. Опять же— Рубан, которого вы откомандировали с Козельца для агитации, он здесь. Он тоже теперь с нами и тоже сейчас находится при Тыдне. Тыдень, в общем сказать, наш, но пока не распутался совсем. Вас дожидается. Ну, а прочие — шушера. Их тут до сорока человек, ватажков: есть и местные, есть и приблуды. Есть и от Махна, и от Петлюры, да, должно, что и от шляхты есть. Всякой твари по паре. Все они думают на Тыдне и его популярности воронье гнездо скублить. Он уже и сам теперь все раскумекал, в какую сетку запутался. Да человек он с амбицией: раз с советской властью поспорил, оправдаться перед нею должен делом; а это теперь не так просто. Я говорил с ним. «Ты мне не протекция, что ты мне веришь, говорит. Мне надо, чтоб мне сам Ленин поверил. Я же свою амбицию имею. Я же не изменник какой, — мало что анархист, я могу рассуждать и своей головой и ответ держать. Да если б советская власть имела толкового человека в Глухове, то она могла бы меня понимать, а если сто дермачей (это он о ватажках) карьеру свою на мне играют, то я к этим, окромя презрения и классовой ненависти, ничего не имею».

— Значит, его здесь затравили? — спросил Денис.

— Мало сказать — затравили: в гроб живым загоняют, — сочувственно отозвался Евтушенко.

— Как так? — заинтересовался Денис.

— Это я докажу, — сказал Киёк. — Дело это губ-кому известное; мы докладывали.

— Хорошо, — сказал Денис. — Но все-таки остальные-то кто же — сорок вожаков? И в каких отношениях с Тыднем?

— Артамонов — прапорщик, бывший командир Тыдневского, или Дубовицкого, полка. Сейчас у них наждак получился в отношениях — протерлось. Маслов — местный земец, самый считается у них грамотный, полный интеллигент, анархист, редактор газеты, агитатор; бьет в вожди и тянет к себе и Артамонова от Тыдня. Ященко — петлюровец. А по всему видать, польский агент — поляк сам. Под этим ходит Щекотюк. И сосватали они Маруську да Бусла, хоть эти и махновцы, а просто сказать — бандиты. Кривущенко был еще, «нищанец», или как там это, «Нище», что ли, был такой немецкий, сказать, анархист-антихрист. Книжка у него, «Золотустра» какая-то?

— Ницше и Заратустра, — поправил Денис.

— Ну, вот я ж и говорю — «Залагустра». Тот говорил: «Я есть герой сверхчеловечный и никого на свете не признаю над собой. Идите за мной, и все будете, как я, природные герои». И вот за ним герои: Убийбатько, Костюченко, Карай, Федосенко, а после и Шуба приступил — пастух простой, но геройский хлопец. Кривутенко месяц тому убили в городе, — заманули и убили. А дальше идут уже просто сплошные бандюги. Знаю одного, был геройский парень действительно. С оккупацией дрался на первый сорт. Спортился. Хрип тоже — оторви да брось. Полуботько да Рубан — эти вроде сознательные. Полуботько — бывший учитель. Ну, Рубана ж вы знаете? Он за нас. Агитатор только из него не вышел. Есть там у них еще одна дивчина грамотна. Учительша, геройская дивчина. Она с ними по случайности. Есть еще слипый — бандурист. Ну, просто бандурист, а тоже у них за атамана. Там еще их до черта. Разве всех перечтешь! Перебить всех придется, вот тогда и сосчитаем. Ну вот, мы уже и доехали. Маково, товарищ Кочубей!.. Ага, совсем забыл сказать: они ж сейчас в разброде. Тыдень объявил вне закона десятерых «вождей», в том числе и самого Артамонова и Маслова. Так что они тоже где-то тут гуляют. Ну, для порядка всех надо бить по очереди.

Поезд остановился, и Евтушенко спрыгнул.

— Здесь дороги расходятся навкрест, товарищ Кочубей, — сказал Евтушенко. — Вот видно отсюдова, с бугорка, — показал он пальцем.

С горки от станции по белому мокрому мартовскому снегу был виден ровный крест расходящихся дорог у опушки огромного хвойного леса, за которым белели башни монастырской колокольни, золотели купола. День был на редкость ясный. Первая солнечная теплота дня весеннего равноденствия. Было девятое марта.

— Прямо в лес — дорога на монастырь. Женский монастырь, с монашками, — прибавил Евтушенко и улыбнулся. — Бандиты хоть в бога не верят, но этого монастыря боятся. Там у нас пушка мазепинская чи шведская имеется — камнем стреляет, — еще шире улыбнулся он. Теперь видно стало, какой он красавец, хоть и рябой. — В селе — наш отряд. Направо — дорога на Чарторыги, резиденция Тыдня, налево — на Шостку. Со стороны Чарторыгов их, должно, поднажал Тыдень: туда им ходу нет. Со стороны Шостки вчера отбили «москвичи». Сейчас получим донесение разведки.

Евтушенко вскочил на коня и ускакал.

Денис, объехав фронт своих построившихся всадников, объяснил суть предстоящей операции.

— Разрешите доложить, товарищ командир, — вернулся через минуту Евтушенко, — что Тыдня со стороны Чарторыгов не слыхать. Говорят, погнался за Артамоновым. Бандиты в лесу. Мой отряд находится с ними в перестрелке.

— Ну что ж, отправимся на место.

— Я полагаю гнать их лесом, а нам с вами выехать к открытой группе, где идет бой.

— Давай, — согласился Денис. — Один эскадрон пойдет в обход на Шостку. Тебе, Лобода, на Шостку. До моего распоряжения оставаться там. Перейти под командование местного отряда. Второй и третий эскадроны — у леса спешиться и прочистить лес насквозь. К вечеру быть в Ярославце. Четвертый эскадрон — за мной!

И Денис повернул за Евтушенко. Киёк следовал за ним.

Проезжая мимо монастыря, Денис увидел ту пушку, о которой говорил ему Евтушенко, — допотопную пушку петровских времен, взятую на шосткинском заводе, построенном еще Петром Первым. Денис подъехал к пушке.

— Вот она, наша Маша! — похвастался Евтушенко. — Увели у Тыдня. У него было две, одна осталась.

— А кто командир? — спросил Денис.

— Я, — небрежно отозвался маленький куценький человечек в подоткнутой шинели, сидевший на круглых тесаных камнях и жевавший краюху хлеба. Он подозрительно осматривал Дениса, одетого в немецкую шинель. — Ты что ж, артиллерист?

— Фелильвелькир царской службы, — приосанился командир. — Да вот и бонбы, — показал командир на круглые белые тесаные булыжники, на которых он сидел.

— Ну, давай, папаша, поддерживай! — пожал руку Денис.

— Расшляпаю как следовает! — крикнул ему вслед пушкарь.

Пока скакали вдоль леса на Чарторыги, Денис расспрашивал Евтушенко.

— Так Тыдень, по-твоему, человек стоящий?

— Лютый человек! — отвечал Евтушенко, тяжело при этом вздохнув. — Дошел до беды и сам не рад.

Невдалеке послышались отдельные выстрелы, затем — короткая пулеметная строчка.

— Расписываются в смерти. Здесь! Стой! — сказал Евтушенко и осадил лошадь.

Денис махнул рукой, и эскадрон, отставший на сотню шагов, остановился.

— Пускай облегают тыл лесом, а пол-эскадрона спешь да продери по лесу, — сказал Евтушенко Денису. — А мы вон туда потопаем. Вон и наши скачут! — показал он вдаль.

Евтушенко поднял саблю, помахав ею в воздухе, и помчался навстречу двум всадникам, Денис и Киёк поскакали за ним.

— Залегли в канаву и клюют из пулемета, не можно подступиться, наши в обход пошли, — сообщили разведчики.

— Отдать коней коноводам! Пулеметчики — вперед, за мной! — скомандовал Денис.

Подъехав ближе к лесу, он спешился и, взяв «люйс», пошел к канаве, окаймляющей лес. Он пустил по канаве первую очередь. Крикнул, подбегая ближе:

— Сдавайся, гады! Выбьем!

— А хрена!.. — крикнули из канавы. — Получай, на!

Ветки посыпались с дерева и осыпали хвоей Дениса и Евтушенко. Они вскочили в канаву.

— По канаве! — крикнул Денис подбегающим пулеметчикам.

— А, гад! — раздался крик Евтушенко. — На, получай!

Прозвучало несколько выстрелов. Евтушенко стал выбираться наружу, таща за собою убитого.

— Щекотюк! — закричал он. — Щекотюка коцнул. Ложись, Кочубей! Киёк, ложись! Зараз они в атаку пойдут. У них уже патронов нету, последние доигрывают. Ребята, поднажми! — крикнул он в кулак, как в рупор, бегущим по канаве пулеметчикам.

— Бросай гранаты! — приказал Кочубей.

Разом взорвалось несколько гранат, и будто выбросило людей из канавы: десяток бандитов выскочили на поляну и упали в снег, лицом к стрелкам.

— Ползут, живые! Полосни их из «люйса»! — закричал Евтушенко.

Денис пустил две очереди. Подползшие бандиты вскинулись еще раз и упали. Но один из них побежал, как ни странно, вперед, а не назад.

— А, черт! — выругался Евтушенко и, не расслышав окрика Кочубея: «Не бей, то баба!» — выстрелил.

Женщина упала.

По всей канаве все дальше и дальше хлопали гранаты. Когда из канавы вырывались бандиты, они попадали под перекрестный огонь пулеметчиков и стрелков, окружавших уже сплошною цепью взгорье, прилегающее к лесу.

— Отчего они не бегут в лес? — недоумевал Денис.

— Тай там жара — клопам душно, — отвечал Евтушенко. — Они пробовали. А думаешь, там их нет? Еще будет работы! Это ж мы самое кубло выкурили. То Щекотюк, — показал он пальцем, — то Маруська, что я подцепил. А тот вон, вверх бородой, должно, что Ященко лежит. Ну да, он!.. Бусла не видать что-то, должно, в лес ушел. У них уже патронов в обжимку. Тыдень арсенал в Ярославце себе забрал, а их выгнал. Вот они и подались на Шостку беспатронные; думали там подлататься, да и прошостились. Ну, теперь подыматься пора. Ребята их взяли в шоры. Брось отсюда в обход еще пару конных— вон до того столба, что под горой. Там лес кончается, они под горою пройдут, да и выйдут к ровчаку — тому эскадрону в связь, что в обход сперва пошел. Он туда обязательно выйдет, больше некуда.

— Взвод, по коням! Низом — право столба! — скомандовал Денис. — Выходи к яру!

Первый взвод вскочил в седла и вихрем помчался под гору. А Денис и Евтушенко подошли к убитым.

— Настреляли вовкив, — сказал Евтушенко, — и буркой не накроешь!

Один из лежавших вдруг застонал и потянулся рукою к поясу, на котором висел ящик от маузера. Ящик был пуст: маузер лежал в стороне на снегу.

— Ишь чего захотел! — крикнул Евтушенко. — Еще жалить думаешь, гнида! Не выйдет твое дело, пёс!

— Там… одна пуля… — с трудом проговорил раненый.

Евтушенко поднял маузер.

— Для себя берег… Убейте скорей, прошу вас… — сказал раненый.

Евтушенко поднял маузер, отвел затвор и, убедившись, что в магазинной коробке зарядов нет и лишь одна пуля в стволе, сказал:

— Что верно, то верно, — и нацелился раненому в голову.

Денис схватил его за руку.

— Это ж Ященко! — сказал Евтушенко, помогая Денису повернуть раненого на спину, чтобы осмотреть рану.

— В живот, — произнес Денис. Он вынул бинт из сумки и принялся перевязывать раненого.

Евтушенко укоризненно посмотрел на Дениса. Взор его выражал: «Да брось ты его, пса!»

— Где здесь ближайшая больница?

— В Ярославце, — ответил Евтушенко.

— Доставьте его туда, да чтоб жив был. Понял?

Наконец Евтушенко догадался, для чего Денису нужен был этот человек.

Евтушенко свистнул и что-то строго приказал подбежавшему хлопцу. Тот мигом понесся обратно к коню и, вскочив на него, гикнув, помчался вперед. Евтушенко пошел по полю, переворачивая ногою трупы.

— Гляди, никого не пристреливай! — крикнул ему вслед Денис и пошел к коням, стоявшим в овраге.

— Знаю! — недовольно крикнул в ответ Евтушенко.

— Его же батьку оккупанты очи выкололи, — сказал Денису Киёк, едучи с ним рядом. — Вот он и не имеет теперь ни к кому пощады. А так хлопец — душа. И его самого уже эти бандюги пытали. Поймали… Вон у того самого Щекотюка он под чоботом лежал тому месяца два назад. Да Васька Москалец нарвался и выручил. А то бы прикончили хлопца.

— А вот эта, — показал Киёк на убитую женщину, мимо которой они только что проехали, — тоже тогда была с ними и издевалась над Евтушенко по-своему, по-бабскому.

Выстрелы в лесу прекратились. Вдалеке показалась из-за яра цепочка всадников взбиравшихся по мокрому снегу на гору. Денис закричал:

— Вертай! — и поскакал навстречу.

— Тут вообще, брат Кочубей, дела крученые, перекрученные. За них-то Евтушенко и пострадал. Я не хотел тебе говорить при хлопцах. Самых главных ты сразу взял под крышку. Это ты без ошибки. Может, ты и слыхал про то? Про «казацкую могилу»? Не слыхал?.. Так слушай. Попервоначалу, как приехала власть из Чернигова — вот эта самая, что в Маковой будке осталась, — кивнул он в сторону Макова, — Тыдень города не занимал. Он со своим полком в Чарторыгах да в Дубовичах стоял. А бандитюг этих тогда еще не было, не объявились, — кивнул он на убитых. — А вот и фершал идет, повернем подале, — сказал он, показав на приближающихся с носилками людей.

— Как дела? — спросил Денис подскакавших всадников.

— Бойчук убит, — сказал Грицько Душка и снял шапку.

Денис нахмурился и тоже снял шапку.

Подъехавший взвод окружил Дениса. Все поснимали шапки, отдавая честь убитому товарищу.

— Никого в живых не оставили! — сказал Душка, гневно махнув рукой и надевая шапку. — Ваших нет!.,

— Это — бой!.. — сказал Киёк. — Слушай меня, — продолжал он, когда они отъехали. — Вот эти сопляки, что там в будке, ни разу в бой не ходили сами, а что, сволота, придумали! Они написали Тыдню: «Ежели ты не против советской власти, входи в город спокойно». Но Тыдень не пошел.

Когда вошел Кривущенко в город, ему сказали: «Арестуй теперь Тыдня и его отряд». Кривущенко не согласился, выругался по-матерному и хотел уходить из города. Тогда вон та сучка, военком задрипанный, что сидит там в будке, взял да и убил его на месте, у себя на квартире, где и шел этот разговор. А отряд окружили и безоружных ночью повязали, да и бросили — сто пятьдесят человек! — в тот самый погреб, что еще сыздавна назывался «казацкой могилой»: в нем заживо поховали запорожцев вельможные злыдни, как тут говорят старые люди. Там колодезь — без дна. Да сверху еще и землею присыпали. Живых людей засыпали — слышишь? А назавтра объявили, что партизаны разбежались. Но пять человек действительно убежали. Они-то все и рассказали Тыдню. Тыдень бросился на город. Но тут Евтушенко выехал в Чарторыги и предостерег Тыдня. Хай пошел на весь гай. Впоследствии и Евтушенко ж поймали и хотели убить, как главного виновника. Руки ему повыкручивали, вешали на проволоке. Кипятком ноги пообваривали. Чего не делали, ну все-таки он спасся.

Мы обо веем этом доносили в губернию. А нам оттуда сказали: ведите строгое следствие по этому делу, а мы, мол, вскорости беспременно вам подмогу пришлем и смену тем губпрохвостам, если это правда. И вот дело затянулось до сегодняшнего дня.

Правда, недели две назад приехал, вишь, новый председатель укома, но они и его уже опутали. Он приказал нам следствие по делу «казацкой могилы» прекратить, как «политически вредное». Ха! Слышь?

Как тут советскую власть установлять, когда против нее враги работают! Народу справедливость требуется. Это ж крестьянство — мирное население, забольше бедняки. Надо ж различать. Тыдень, правда, так и хотел. Мы ему через Ваську Москальца инструкцию дали и обещали свою поддержку. Одно время он в армию хотел ходу дать, когда Рубан от тебя приехал с предложением, но как раз к тому времени и случилось это дело с Кривущенко. Тут все и обломалось. А кроме того, дошли слухи, что и ты на фронте — против Стрекопытова. А он беспременно к тебе хотел.

Начало уже вечереть. Бой постепенно затих, и Денис решил ночевать, по предложению Кийка, в Тулиголовах.

Как ни казался Денис спокойным, но рассказ Кийка превосходил все, что мог он представить и чего мог ожидать от тех «губпрохвостов», в которых сразу узнал врагов.

Евтушенко передал вслед Денису с ординарцем, что решил сделать глубокую разведку и будет лишь ночью в Тулиголовах.

Два эскадрона, посланные в обход вокруг лесного массива, еще не возвращались.

Добившись по аппарату Шостки, Денис подтвердил свои полномочия и просил, чтобы посланный им эскадрон был расквартирован до распоряжения в Шостке. Шостка, получив его сообщение о разгроме банды, подтверждала, что «уже сейчас можно считать положение выигранным. Тыдень, очевидно, пойдет на сговор, он давно уже в оппозиции по отношению к прочим бандитам».

Высказав удовлетворение арестом военкома, шосткинский военком прозрачно намекнул, что «Глухов вообще представляет собою контрреволюционное гнездо». Командир отряда, говоривший по проводу с Денисом из Шостки, высказал в конце предложение произвести завтра совместно с присланным эскадроном маневр в сторону Новгород-Северска, чтобы разведать там леса, куда могли уйти остатки банд Бусла и прочих. Командир предлагал Денису в свою очередь пройти кавалерией местность в сторону Кролевца и Путивля.

В заключение разговора Денис попросил командира назвать свою фамилию и очень обрадовался, узнав, что батальоном в Шостке командует тот самый комбат Брянского полка Широков, с которым вместе он участвовал в недавней операции против Стрекопытова на Гомель, а военкомом у него состоит старый товарищ Петра Кочубея Коротченко из новгород-северских партизан.

Денис предложил Широкому и Коротченко использовать посланный эскадрон по своему усмотрению. Широков поблагодарил, и они простились.

Денис запросил Глухов о Петре. В ответ пришла телеграмма, что Петро еще не приезжал.

Пока Денис сидел на телеграфе, Киёк расквартировал эскадрон и, вернувшись, доложил, что Ященко доставлен живым на фельдшерский пункт. Нужно ли его везти дальше, в больницу в Ярославец, за три версты, или оставить здесь?

— А он в сознании? — спросил Денис.

— С проблесками сознания, но очень плох. Думаю, что до Ярославца не дотянет.

— Мне надо его видеть, — сказал Денис.

Когда они вошли в большую палату фельдшерского пункта, помещавшегося во флигеле при школьном дворе, фельдшер возился с раненым, вливая ему в рот какое-то снадобье.

— Вы что ему даете? — спросил Денис.

— Немного опия, чтобы приглушить боль. Он должен уснуть.

Больной с жадностью выпил лекарство и полуугаса-ющим, но все еще хитрым взглядом посмотрел на Дениса.

«Такой взгляд я видел у подстреленной лисицы», — подумал Денис и сел на табурет, стоявший у кровати. Киёк остановился у дверей, в тени, и раненый на пего не обращал внимания. Он теперь неотрывно глядел на Дениса, как будто ему так легче было переносить боль.

— Хоть это и странно, — сказал он, — но мне все равно — я умру. Хотите знать? Мне все равно. Я агент дефензивы. А здесь — все дело в бандуре… — попробовал он криво улыбнуться и вдруг застыл в страшном оскале предсмертной зевоты или улыбки, обнажив все зубы, и, больше не закрывая рта, откинулся и затих.

Денис глядел на него, не сводя глаз, минут пять. Казалось, раненый застыл в невероятном напряжении сказать что-то злое, насмешливое. Но ему это не удалось. Минут через пять тело его распласталось, как бы освобождаясь от мучительных и ненужных усилий, и приняло спокойное положение. И тихо приблизившийся фельдшер, коснувшись его ладони своей сухой, шелестящей, как ветка, рукой, сказал с некоторой торжественностью самодовольства:

— Mortuus!

Денис кивнул, поднялся и вышел вместе с Кийком из палаты.

— Это что еще за загадка: дефензива и бандура? — спросил Денис Кийка, когда они вышли. — Ты что-нибудь понял?

— Дефензива, — отвечал Киёк, — то, должно, польская контрразведка. А бандура — это ж тут есть. Тебе говорил Евтушенко про слепца? Бандурист тут у них атаманует. Простой слепец-бандурист, но он тут старшина бандитского круга. Вот сам увидишь.

В отведенной под штаб избе их ждал Евтушенко, чем-то взволнованный: Он поднялся им навстречу.

— Обложил ихнее урочище. Приехал за тобой. Там у них сегодня вроде совет старейшин. Решают вопрос и о тебе — как тебя понимать и как тебя принимать. Думаю, что тебе бы следовало самому туда поехать. Я послал Ваську Москальца на Махово, чтоб связался с твоим братом в дороге, как только он сойдет с поезда. Я ему все рассказал. А в Глухов ему, пожалуй, без нас ехать не след. У Васьки письмо от Тыдня к вам двум. Ну, я письма не забирал, так все дело на словах знаю. Тыдень погнал за Артамоновым и Масловым на Волокитино. Он их гоняет уже два дня. Они ушли на терещенское имение. А завтра и мы, должно быть, там будем. Что ж, едем?

— А это что за «кочубеевское урочище»? — спросил Денис.

— Пока было не твое, да, может, твое будет, — усмехнулся Евтушенко. — Это урочище графов Кочубеев под Ярославцем. Эскадроны твои там. Ну, я приказал им лисовиков не пужать. Там у них сегодня панихида.

— По ком панихида?

— По побитым, — улыбнулся Евтушенко. — Уже знают. Только это у них так: насчет этого полное сочувствие. В общем, «сам узнаешь— будет время, смело вкладуй ногу в стремя», — продекламировал он, изменяя по-своему лермонтовские строчки.

— А Ященко твой к богу пошел, — сказал Киёк Евтушенко.

— Ну и холера! — махнул рукой Евтушенко,

— Едем! — сказал Денис.

— Эскадрона не рушь, пусть отдыхают. Мы втроем, нам больше никого не надо, там людей хватит.

— Ты, Грицько, останешься с эскадроном, — сказал Денис Душке, вошедшему в хату, — а завтра с утра пойдете на Ярославец, мы там будем.

— Глубокая разведка? — спросил Грицько Дениса и неодобрительно посмотрел на остальных.

Денис, зная, что Грицька не переспоришь — он все равно поедет, — сказал:

— Вот черт! Ну, передай эскадрон Буленко и катай с нами.

— Это айн момент! — сказал Душка, повеселев, и опрометью выбежал из хаты.

— Не оставляет тебя твоя Душа? — спросил, улыбаясь, Евтушенко. — Как его фамилия-то настоящая? Душа, что ли?

Денис тоже улыбнулся.

— Душка.

— Душа он и есть.

И с тех пор он стал звать Грицька «Душой».

 

БАНДУРИСТ

Места, по которым они проезжали, были полны романтики, что бросилось в глаза Денису, как только вступил он на Глуховщину. Холмистый, с гребнем тополей на самом отдаленном кургане, пейзаж при луне напоминал какую-то пышную декорацию к украинской песне. А песня— одна из чудеснейших в мире, украинская песня — неслась к ним издали и таяла в воздухе, как бы смешиваясь с ароматом теплеющей талой земли и набухающих почек тополей.

— Это Ярославец, — показал Евтушенко в сторону тополевого гребня на горизонте,

Ярославна рано кичет Во Путивле на забрале!.. —

вспомнилось Денису.

— А сколько тут до Путивля? — спросил Денис,

— Сорок верст с гаком, — отвечал Евтушенко. — А почему спрашиваешь?

— Да так, — отвечал Денис. — Одну песню вспомнил.

— Еге! Тут и не одну вспомнишь! — загадочно отвечал Евтушенко. — .Тут все песни вспомнишь. Такие места! Наши места знаменитые!

Они проскакали ночной Ярославец, распугав по аллеям кочубеевского парка поющих и жартующих с хлопцами дивчат.

— Это бывший Кочубеев двор. Была домина, да стала руина! — показал Евтушенко на руины кочубеевского дворца. — Разбили бандюги оккупанты, пушками раз-гавкали. Тут у нас было с ними генеральное сражение. Народное имущество перепортили, песьеголовцы. Ну, вот и лес… Вот и приехали! — показал он вдруг. — Теперь за мною, вправо дороги!

Проехав еще немного, он свистнул, и прямо из лесу на него выскочила фигура всадника.

— Тише ты, черт! — подъехал к нему Евтушенко.

Они о чем-то переговорили.

— Можно ехать! — вернулся Евтушенко. — Самый разгар, Хрин верховодит.

Поехали по открывшейся вдруг просеке. Навстречу им ехал медленно конный отряд человек в двадцать.

— Делегация? — спросил передовой, подъехав.

— Большевики! — отвечал Евтушенко,

Всадники повернули коней и пристроились рядом, окружив приехавших.

Денис вглядывался в их вооружение и одежду. Под одним, ехавшим рядом с Денисом — видно, старшим, — было седло. Вместо винтовок у большинства за поясами торчали обрезы, а вместо сабель — лезвия от кос, замотанные в войлок.

Ехавший рядом с Денисом вдруг спросил:

— Ты Кочубей?

— Да, Кочубей.

— И Денисом зовут?

— Денисом, — отвечал Кочубей.

Всадник потрогал маузер, высовывающийся из голенища сапога.

Денис обменялся с ним взглядом, тот невольно улыбнулся в ответ на косой взгляд гостя.

— Примериваешься?

— Примериваюсь! — ответил Денис.

Проехав с полверсты просекой, всадники услышали гул голосов и почуяли дым лесного костра. Какой-то мелодичный звук примешивался к гулу.

Но через минуту Денис уже ясно различил, что это звук бандуры, и вспомнил загадочные последние слова умершего два часа назад на его глазах шпиона: «Тут все дело в бандуре!»

«Так вот она и бандура! Сейчас все станет понятным», — подумал он.

Они свернули в гущу леса и поехали извилистой, черневшей в рыхлом снегу тропой на голоса, которые все приближались. Уже ясно различимы были и слова песни:

А Кармалюк — гарний хлопець, Він по світу ходить, Не одную дівчиноньку Із розуму зводить.

Всадники подъехали к костру. Вокруг костра сидели люди, задумчиво слушая песню. Их было больше сотни. Меж деревьями фыркали кони, пахло сеном, навозом, жареной бараниной и самогоном.

Никто и не подумал обернуться на приезжих. Все сидели, сосредоточенно слушая песню и чуть подпевая.

Провожатые спешились, спешились и приезжие и подошли к общему кругу.

Теперь кое-кто из сидевших поближе к костру отодвинулся в сторону, уступая, место гостям. А бандурист продолжал петь и, кончив песню, все еще перебирал струны, отыскивая какой-то веселый, игривый, шуточный мотив.

— Дядьку Микита, гости приехали! — сказал один бандуристу.

— А хиба ж я не бачу, — усмехнулся бандурист. — То й що ж, як прыихали? Хай нас послухають!

В голосе бандуриста была насмешка и вызов. Перестав подбирать веселый мотив, он вдруг сурово кашлянул и запел каким-то особым, властным голосом, как бы желая внушить всем торжественность этой песни:

Ой, що ж бо то тай за ворон, Що над лісом крякає? Ой, що ж бо то за бурлака, Що всіх бурлак збірае?..

И Денис невольно заслушался.

— Ну, что скажешь, Кочубей? — спросил певец, кончив петь и помолчав, как будто он именно к нему относился песней и ждал от него ответа.

— Я приехал вас слушать, а не говорить. А говорить я завтра буду.

— А! Ну так и слухай.

И бандурист стал вновь перебирать струны, прикладывая ухо к бандуре, как будто желая вызнать, что сама она еще скажет.

По толпе прошел гул: люди, видимо, делились впечатлениями от слов Дениса.

— Значит, наша взяла? — услышал Денис вырвавшуюся у кого-то фразу и оглянулся. Рядом с ним стоял широкоплечий, бородатый, среднего роста и крепкого сложения человек.

— Хрин! — сказал Евтушенко, толкнув локтем Кочубея. — А ну, помолчи, Хрин: чи то ваша, чи то наша! Спивай, дядьку, — сказал он слепцу, — а мы послухаем, зато и вы нас потим послухаете.

— Послухаемо! — сказал Хрин. — То вже вам були Маруськи, що слухалися.

И он засмеялся, видимо поддразнивая слишком самонадеянного Евтушенко.

Бандурист все продолжал перебирать струны, как будто не допросился еще у бандуры последнего слова.

 

ХРИН

— Мы ж не бандюги, — заявил Хрин, когда поужинали.

Он вытер усы хусткой, вынутой из кармана шаровар.

— Я сам напрыклад за коммунию, чарторыжский староста. Мы — артель!

— Усе для бидних и гнетених! — сказал бандурист и повел в сторону Дениса невидящими белыми глазами.

— Ну, а за поубиваних помстимось, — сказал Хрин. — Хиба ж то советська власть у городи? То жбуржуяги, то ж биляки, должно быть, за вищо ж воны повбывалы народ? За вищо вбылы Кривущенко? Увесь народ, що тут е, з одчаю тут. Из пометы тут. Евтушенко нас попередыв, що ты — Кочубей. Чулы мы про партизана Кочубея. Була й наша думка до нього йты; у Красную Армию упъять податься. Ну й пишлы до города. Та нас и не допустылы. А Кривущенко — може, чулы — с хлопцями живыми у могилу закопалы. Знову-таки у «козацьку могилу». Що це — чи знов москали? Га? Скажи ты нам чисту правду: може, це знов москали? Одвику москали?

— Начнем сначала, — сказал Денис, — чтобы не запутать! Москали, кажешь? А москали нас звильнили вид пана и вид хана. Памятаешь Богдана?.. А скажи мне, наприклад, Хрин, кто революцию начал и кто у себя советскую власть установил? Русские рабочие и русские солдаты. И спасибо им надо сказать, если они нам, украинцам, в том помогают. Были вы на нейтральной зоне?

— Булы… Ну так що з того, — зрада и вышла с той самой нейтральной зоны, — чертяка нас туды и знис. Черняк и той сам був головою не поклав. Откуда взялся какой-то донской казак, Примаком зовут? Такой тебе пан гетьман, может ты его й знайдеш, того паныча?

Денис кивнул головой и сказал:

— Только не донской он казак, а черниговский гимназист.

— Ну от, бач, скубент, звисно ясно, что шатия!

— Раз студент, так и шатия? Я тоже студент. Не в этом дело. Ну, что ж Примак Черняку сделал?

— Та хотив же вбыты. «Подчиняться мне, говорит, и точка!» — «А хто ты такой, чтоб тебе подчиняться?» — говорит ему Черняк, а у самого рука до маузера. Ну, тут у них и пишло. Чернякивци прискакали до нас. «Знимайся, кричат, глуховцы, змена!» А и до того тут без нас народ немцы вымучили в гроб-могилу. Оккупанты стали без. нас издеваться над населением. Нам треба их выручаты. И нам уже кровь к глотке подступила. Ну, мы и снялись. А батарея с командиром на пароме приза-держалась трохи. Тут и нарвался на него член самый правительства, рыжий такой, поповской наружности, уроди дьякон, з волосом до плич. Пятаковский, или черт его знает, кто таковский. Очкастый такой, голенастый шкандыбайло. Может, и его знаешь?

— Наверное, Пятаков?

— Во-во, он самый! Так ты, значит, их усех знаешь. Знакомые тоби жупелы!

— И оба они, и Пятаков и Примаков, кстати сказать, украинцы.

Хрин, переходя к повествованию о демаркационной линии, сам незаметно для себя перешел на русский язык.

— А батарея ждет перевозу. Он и начни тут хай: «Поворачивай назад!» А Граф ему говорит: «Да катись ты, откель пришел, козлиная твоя борода. Рыжее шкандыбайло! Не тебе нам тут порядок давать! Откуда ты на нас взялся?» Ну, тут подъехал еще этот самый Примак и еще один там пузан, полковник Храпивницкий, возьми да и убей Графа безо всякого разговору.

Хрин тяжело вздохнул и почему-то проверил, хорошо ли действует замок у карабина. Замок действовал хорошо.

— Ну все ж, хоть и свербило сердце, не убили ми того Пятакова, бо ж вин був член правительства советського. Отаки тоби «члены». Хай йому болячка! — Хрин крепко выругался и сплюнул. — Что, брат, еще исповедоваться? Пускай тебе сам Тыдень расскажет. Если б ты знал наши дела в подробности! — Хрин махнул рукой. — Вот поживи и разберись с нашими делами, тогда и будет истинная правда, если ты человек. А ты говоришь — «нейтральная зона»! Опять вернулись — дома горе застали: у кого батька убили, у кого жинку знивечили німці, а у Полошках — у шахты живых у могилу зарыли. Там уже их не впервой зарывають. Кричать ти могилы. Ще й колись и за царя Гороха шляхетни паны зарывали. А мы и од оккупанця, од гайдамака и од якои ти хочешь сволочи цилый год були неприступни. И хозяйнували, щоб ти знав, коммуною — не як-нибудь! От тоби и «нейтральная зона»! Тут тоби и пошел раскардаш: хто в анархию, хто й за «божественного» Петлюру, а хто так и за архимандрита Архипа. — Хрин засмеялся. — Тут якись «живци» еще понабиралися, у бекешах обидню служать та у шапках христяться. Та ще й з чубами — з оселедцями. Архипмандрит у них там такой! Я вже й не знаю, як ота на них богородица дивиться— чи ий повилазило? А я б на ии мисти взяв бы та деркачем з хати. А мы таки у мать анархию верим, что она — мать порядку, коли нема порядку. Тыдень говорит, что вона ему як своя злая теща: аджеж без лайки нема в хати й майки, — хитро усмехнулся Хрин, подморгнув Денису.

— Ну, дальше!

Хрин поглядел на Дениса и горько усмехнулся.

— Мы люди — честные люди! — сказал он уверенно и серьезно. — Ты ж один человек. Сейчас ты командир, и, допустим, хорош ты человек, — и мы интересуемся и плохого слова об тебе пока не слышали. Ну, мы ж — народ: как рассудим, так и будет.

— Ну, рассуждай, как будет.

— Что же, народ покамест тобой доволен. Ну, не мы ж у тебя в гостях, а ты ж у нас.

— Не совсем так, — улыбнулся Денис. — Вы ж в «кочубеевском урочище».

— Ишь, недаром зовут Денис, аж бач куды зализ! — сказал Хрин. — Це ж не Кочубей, а прямо хоч убей.

Взаимная шутка, вызвавшая смех, рассеяла напряженную настороженность.

— И о «казацкой могиле» знаю, — сказал, приподнимаясь, Денис. — В той казацкой могиле и мои родичи лежат. Но зачем же вы сразу не взяли Глухов в свои руки и не установили сами советской власти?

— Мы ж отказались от власти. Мы ж — анархия, — сказал Хрин.

— Вот и результаты вашей анархии. «Мать порядка»! Где ж тут порядок? — спросил Денис и посмотрел на Евтушенко. Тот потуже стянул пояс и пошел к коням.

— Так поговорим обо всем завтра в Ярославце, у меня в гостях, товарищ Хрин, — сказал Денис.

— Подождем Тыдня, а там будет видно. Да где-нибудь встретимся. Давай, давай, — сказал Хрип, протягивая ему руку. — Гостюй! Не прогоним!

Денис уже сидел в седле.

— А ну, стой же, я вас провожу, а то не по-хозяйски, — вдруг решил Хрин. — А по дороге покажу тебе и нашу резолюцию. Давай кони! — крикнул он. — А вот тебе и Шуба, у которого ты гостевал сегодня в Тулиголовах, — показал он на коренастого, такого же, как он, широкоскулого, весело улыбавшегося пария, подводившего двух коней.

— И ты с нами, Гнат?

Шуба кивнул головой.

Денис дал знак Евтушенко, и тот проехал вперед.

 

ГОСТЬ И ХОЗЯИН

Всадники пробирались той же просекой, которой проехали в табор Хрина и Шубы. На выезде из леса Хрин свернул вправо, приглашая Дениса и Кийка следовать за ним.

Между пнями что-то зачернело на снегу. Подъехавши ближе, Денис увидел несколько трупов.

— Что это? — спросил он Хрина.

— Мародеры, — отвечал гордо Хрин. — Наш закон суровый, мы — не бандиты! У кого довги руки — тому куца смерть!..

Выехали на поляну. Хрин остановил коня и прислушался. Остановили коней и остальные всадники. Послышался стройный топот идущей конницы. Карабины разом сползли с плеч Хрина и Шубы.

— Это идет моя кавалерия, — сказал Денис, и Хрин и Шуба, смущенно переглянувшись, повесили вновь карабины на плечи, вниз стволами.

В стройной строенной колонне шли два эскадрона. Впереди ехал Евтушенко.

— Откуда идут? С Тулиголов?

— Да нет, дядько Хрин, с Кочубеевой заимки.

— Расстреляю проклятых! — свирепо проворчал Хрин, поняв, что табор все время был в окружении, а его разведка ничего не доносила.

— Не стреляй, дядько Охрим, шкоди ж не вийшло! Дозорные твои в плену были — что могли сделать? — говорил Евтушенко. — Вот они, получай. Добрые гости берегут свои кости.

Два десятка всадников отделились от идущей по дороге колонны.

— Так ты уже не в гостях, а дома, в Кочубеевом урочище, — вздохнул Хрин и хлопнул на прощанье по Кочубеевой ладони всей пятерней. — Ну, побачимся, — может, и обратаемся.

Он и Шуба повернули коней к лесу, а Денис поскакал к своим эскадронам.

— Держи связь с Ярославцем, дядько Охрим! — крикнул вдогонку, оборотясь, Евтушенко.

— Я ж тоби отдячу! — погрозил ему издали плетью Хрин.

 

В ЯРОСЛАВЦЕ

— У тебя есть на сегодня еще какое-нибудь представление? — спросил Денис Евтушенко, улыбаясь и зевая от доброй усталости. — Скоро и рассвет,

— Выспишься, брат, мы ж едем в Ярославец. Там успокоишься. Так и понимай: это день полной и окончательной победы. Гады Толченко, Ященко, Щекотюк, Маруська, — сосчитал он по пальцам. — Да это же самые подземные гады! И им — амба, и нет их на свете, — согнул он в кулак все пальцы. — А Хрин, и Худоба, и Шуба, и бандурист — це вже наши, цим никуды дитысь!

И он ударил себя плетью по голенищу, как цыган, закончивший счастливую сделку.

— С Артамоновым и Масловым Тыдень да Москалец сами поквитаются. Федосенко, Тимошенко, Бусел — пустяк дело. Живыми возьмем — и холера!.. Артамонову и Маслову крышка: уж если Тыдень приговорил их к смерти, то иначе не успокоится. А тут Худоба Хрину подморгнул — и это уже смерть мародерам, тут закон суровый. Убийбатько и Карай орудуют на Кролеветчине, и нас это не касается.

— Ну, положим, — сказал Денис. — Китайской стеной мы не отгорожены. Наши дела — мировые.

— А ты ж спать хотел? — рассмеялся Евтушенко, как будто Денис впрямь собирался тотчас же отправиться на Кролеветчину, в погоню за последними бандитами,

— Смертельно хочу спать, — сказал Денис.

— Ну, не плачь: тебя ждет кое-что и хорошее прежде смерти. А вот и твое «кочубеевское» поместье. Теперь ты тут «хозяин». Завертай!.. А в школе светится, знать не спят. Вот и добре!

Всадники въехали в широкий двор, весь уже заполненный лошадьми эскадронцев. Во дворе пахло сеном, конским потом и навозом.

— Хлопцы! А ну, прибыли, — сказал Евтушенко и позвал кого-то: — Иван Иванович, ходы сюды!

Дениса меж тем окружили его эскадронные.

— Все в порядке: фураж в полном довольствии и хлопцы расквартированы. Какое приказание будет на ночь?

— С утра быть готовыми к походу, держать строгий дозор.

— Как обыкновенно… Есть!

Денис, войдя в жарко натопленную комнату — квартиру учителей, помещавшихся в бывших кочубеевских службах, — снял бурку и сапоги и, подостлав бурку, лег на полу и немедленно заснул.

— Наморился парень. Ну, спи, коли своего счастья еще не знаешь, — сказал вошедший Евтушенко. — Завтра обрадуешься.

Все трое приехавшие уснули вповалку на полу, хотя учителя им и предоставляли гостеприимно свои кровати.

— Раз командир так — то и мы на кулак, — кивнул на Дениса Евтушенко.

Евтушенко проснулся до зорьки и вышел. Киёк и Денис еще спали.

Дверь отворилась, и в комнату вошла девушка. Киёк проснулся от свежей струйки воздуха, поползшей по полу от раскрытой двери, и, насунувши шапку на голову, одним глазом стал наблюдать за вошедшей.

Девушка помедлила минуту у порога, приложила палец к губам, как будто сама себя предостерегая.

«Это она, та самая, — вспомнил Киёк девушку. — Ее фамилия Гайда. Это она приезжала в город защищать «бандитов». Еще Евтушенко спас ее».

На девушке была серая чумарочка и серая смушковая шапка, надетая набекрень. Из-под шапки выбивались пушистые, легкие русые волосы. Серые, большие, живые глаза выражали сейчас девичье лукавое любопытство.

«Дивчина не простец! — подумал Киёк, невольно ею залюбовавшись. — А что ж это ей тут надо? Должно быть, что мы заняли ее квартиру?»

Но это скоро объяснилось.

Девушка, оглядев спящих, сделала несколько осторожных шагов на цыпочках в глубь комнаты и вдруг остановилась над спящим Денисом, как бы пораженная. Лицо ее выражало волнение, как будто она и искала его и не ожидала так встретить.

— Это он! — сказала она вслух раздумчиво. — Похоже!..

Она склонила голову немного набок, чтобы лучше рассмотреть Дениса, но вдруг неожиданно поглядела в сторону Кийка, как будто почувствовав на себе его взгляд. Киёк на мгновение прижмурил глаза, и она совсем успокоилась.

Она тихонько пробралась между спящими и постучала в соседнюю комнату.

— А кто там? — раздался оттуда сонный голос.

— Это я. Вставайте!.. Пора!

И дивчина стала выбираться из комнаты, так же на цыпочках обходя спящих. Но у порога она опять остановилась и, оглянувшись еще раз на Кийка, подошла к Денису, положила на его грудь письмо и вышла.

Киёк немедленно поднялся и подошел к окну. Дивчина перешла двор и вошла в маленькую беленькую хатенку на той стороне двора, у самых каменных ворот.

Денис продолжал спать. Киёк осторожно взял с его груди оставленное письмо и внимательно рассмотрел его. Оно было запечатано пятью сургучными печатями, и на нём было написано решительным крупным почерком: «Денису Кочубею от Надийки Гайды».

В соседней комнате что-то уронили, и Денис проснулся. Увидев улыбающегося Кийка, он протер кулаком глаза, мечтательно улыбнулся солнечному дню.

— Видно, уж не рано! Что, я долго спал?

— Нет, — отвечал Киёк. — А вот вам письмо,

— Откуда? — протянул руку Денис, думая, что письмо от брата Петра.

— Девушка какая-то принесла, — сказал Киёк, не открывая Денису того, что он знал эту девушку.

— Гайда! — сказал Денис. — Где-то я эту фамилию слышал… Ага! Это подруга моей сестры. Везде встретишь кого-нибудь.

Денис прочел письмо, небрежно положил его на стол, но потом вдруг взял его снова и спрятал за пазуху: что-то было в письме, очевидно, что задело его и заинтересовало. Текст же не содержал в себе ничего, кроме сообщения, что Надежда хочет передать привет его сестре Наташе. Но в самом почерке, совсем не женском, крупном и уверенном, было что-то интригующее и детски властное. А в разности букв, которыми были написаны верхние и нижние строки, была явная нетерпеливость желающего и не умеющего себя скрыть волнения.

— А откуда ж она взялась здесь? — спросил Денис Кийка.

— Эта девушка, видно, здешняя учительница. Приходила будить товарищей и вот положила тебе это письмо… прямо на грудь…

— На грудь, говоришь? Гм!.. — Денис рассмеялся. — Да, кстати, пройди сейчас же на телеграф, Киёк, может, там есть уже телеграмма от брата. Да свяжись с Глуховом; может, он и приехал. И если приехал, зови его к прямому проводу, я буду во дворе.

— А как же насчет тулиголовцев?

— Пускай эскадрон останется там. Я отошлю сейчас туда ординарцев,

 

УТРО

Огромный «черный двор» бывшего поместья графов Кочубеев продолжался парком и озером и со стороны парка весь был обнесен сплошной белой стеной каменных конюшен и служеб. Парк одной стороной спускался к огромному озеру, в которое стекали бегущие с холмов весенние ручьи. Назывались они по-украински «струмочки». Звук их журчания нежно пробивался сквозь неистовые, наглые крики галок, грачей и трехсотлетних воронов, быть может помнивших замазепинские еще времена. Екатерининские шляхи, широкие, как поле, пролегали отсюда через всю Украину и видны были отовсюду, окаймленные двухсотлетними могучими деревьями, посаженными когда-то в один день при проезде Екатерины в Батурин — к любовнику Потемкину.

Денис прошелся по парку, решив помечтать вволю, но, услышав во дворе ржание, взвизгиванье и топанье коней, подводимых к водопою, звон цебра и крики эскадронцев, не вытерпел и вернулся во двор.

И сразу его окружили боевые товарищи.

— Ну и сыпанули же мы им учора на хвист соли с полпуда: сотню, не меньше, как зарубили тех «буслов» да идолов! — сказал один, — Да шкода, самого главного — Бусла ихнего собачьего не споймали. Ушел не па нашему маршруту: лес не пускал.

— А почему это мы, Денис Васильевич, тех беспризорников в лесу оставили последних в: носу колупать? — спрашивали другие о Хриновом таборе в Кочубеевой заимке.

— А вот скоро все разъяснится, не все сразу саблею рубается, — сказал Денис. — Попробуем еще и словом рубануть.

— Сабли они уже нашей попробовали. Теперь за тобою слово. А ну, это дело, конечно, политичное! — чуть-чуть сардонически отозвался Савка Татарин, не умевший обойтись без задоринки. — Мы ж уже одного такого Рубана «рубанули» — одним словом — в Козельце, а он тут опять объявился.

— Так мы его и тут дорубаем, как потребуется, — отозвался Денис.

— А ты, Татарин, поперед батька в пекло б не сыпал, — круто осадил Татарина Карпо Душка. — Ты ж не комиссар военный, а только полуэскадронный — имей о себе понятие.

— Да я ничего, — весело отвечал Татарин, все же смутившись. — Это я к примеру! Я, Денис Васильевич, напротив того, невпрочь. Агитация — оно, конечно!

— А тебя никто и не спрашивает! — слышались голоса.

— Не сегодня-завтра это дело так или иначе кончим, — сказал Денис. — А завтра для всех будет полное разъяснение. К походу готовьсь!

Выйдя из партизанского кругл, он пошел навстречу Кийку и Евтушенко, которых завидел на другом конце двора.

— Телеграмма из Чернигова. И брата твоего вызвал к проводу, он в Глухове, — сказал Киёк.

Денис взял шифрованную телеграмму.

— Расшифруешь губкомовский шифр? — спросил Денис Кийка.

— Это могу. — Киёк достал из-за рукава вдесятеро сложенный лоскуток с таблицею шифров.

Евтушенко передал Денису сообщение разведки о том, что Тыдень устроил засаду Артамонову и Маслову в Волокитине и поэтому выехать сюда не может. Надобно ехать к нему, а конницу пустить к Кролеветчине, чтобы не дать никому ускользнуть, и сомкнуться к вечеру всем у Волокитина.

— Давай карту, — сказал Денис и дал указания подошедшим эскадронным.

— Ну что, расшифровал? — спросил он Кийка, занимавшегося Счислениями на пороге бывшей графской кузницы. — Пойдем на почту, там и расшифруешь.

Когда они выходили со двора, дверь маленького домика у ворот растворилась и в дверях показалась девушка. Она пристально посмотрела на Дениса, как бы требуя его внимания. Денис невольно обернулся в ту сторону, почувствовав на себе этот взгляд. Девушка кивнула ему и спросила, улыбаясь чуть застенчивой улыбкой, хоть в голосе ее были твердость и решительность:

— Вы письмо мое получили?

— Да, — отвечал Денис. — Вы Гайда? Наташа здорова. — Он подошел к ней и пожал ей руку.

По щекам девушки разлился румянец смущения.

«Это моя будущая жена, — вдруг ни с того ни с сего подумал Денис. И тут же он вдруг понял, что мысль эта пришла из самой глубины его существа, а сознание, чтобы ее расшифровать, должно будет потрудиться не меньше, чем Киёк над губкомовской телеграммой. — Это весна, — подумал Денис, борясь с неожиданным чувством. — Март — вот и все».

Он только и успел пожать руку девушке да сказать два слова о сестре, но он знал уже, что слова эти были не о сестре и не о сестре она его спрашивала.

Денис шагал рядом с Кийком, совсем не слушая и не понимая того, что тот говорил ему. И вдруг сказал:

— Девушка, вот та, — моя будущая жена. Понял?

Киёк удивился неожиданному обороту мыслей Дениса, но тут же ответил понимающим взглядом, заметив, как сияют глаза у Дениса. Он сказал:

— Что ж, это так бывает.

…Телеграмма была такой, как и ожидал Денис: «Продолжай. Поддерживаю. Бубенцов». А Петро ждал его у провода.

— У меня тут Васька Москалец… Встретил меня в Махово… — сообщал Петро по проводу. — Тыдень ищет с нами свидания. Что у тебя? Информируй.

— Сейчас еду к Тыдню в Волокитино, — отвечал Денис. — Пошлю к тебе Савку с полуэскадроном, получишь полную информацию от него. Я распорядился провести телефон из Ярославца: здесь будет штаб, это — центр района. С городом будь осторожен, займись им вплотную немедля. Арест военкома— только начало. Остается вторая половина — артамоновская. Ваську не отпускай.

 

К ТЫДНЮ

Евтушенко поравнялся конем с Денисом и сказал:

— Тут тебя, товарищ Кочубей, одна дивчина спрашивала в Ярославце. Дивчина геройская.

— А чем же она геройская? — спросил Денис.

— А вот слушай. Еще когда оккупанты летом попробовали сунуться в Ярославец и мы их стукнули, она нам такое дело смозговала. У Кочубеев да у Терещенко, говорит, повсюду осталось много исторических ценностей и народных богатств. Оккупанты, переночевав в Кочубеевом доме, побили фарфоровую посуду и много картин попортили. Богдану Хмельницкому и Петру Великому глаза попрокалывали. Необходимо, говорит, все это отдать под наблюдение народа, нашей партизанской организации. Она берется организовать настоящий музей, если партизаны признают это дело стоящим. Поддержали это дело мы с Тыднем и с Кривущенко крепко: музей организовали в Ярославце, в Кочубеевом флигеле, там, где у нас сейчас высшие классы, слышь. Была у нас пятилетка, так она организовала семилетку. А кроме того, еще и вечерние курсы для взрослых. Так что ж ты думаешь: тот музей как появился у нас за спиной, то уж ни под каким видом решил народ не сдавать Ярославца. Целое лето сражались тут с полной артиллерией.

Но раз таки нам пришлось отступить на два дня от Ярославца на Тулиголово, и немцы опять заняли Ярославец и хотели расквартироваться в этом самом музее: Так она их туда не пустила. «Это, говорит, народный исторический музей, а не солдатское свинячье стойло», — так и сказала. «Мы, — говорят они, — должны сделать обыск, в этом доме прячутся партизаны». — «Ну, это вы ошибаетесь. Это вы от них прячетесь. И будете прятаться». Ихний командир спросил ее— не родственница ли она графу Кочубею, что так отстаивает графское добро. «Нет, говорит, я родственница моей родине и ее свободе и защищаю народное богатство». Что ж ты думаешь, офицер приказал своим солдатам не трогать музея. А таким кротким он прикинулся потому, что наутро хотел арестовать девушку и допросить — не спрятаны ли где еще золотые музейные ценности. А на самом деле в музее, — хитро подмигнул Евтушенко, — сидели и Кривущенко, и Полуботько, и Рубан, и другие ребята. И ночью они забросали оккупантов, заночевавших в каменном Кочубеевом дворце, гранатами. Новый был дом, пригодился бы нам, да не пожалели ребята и дома. Так вот якая дивчина — огонь! Тут до ней уже чеплялися хлопцы, да ничего не вышло. «Я жду, говорит, своего сокола. То не сокол, что ходит около. Я того сокола сама сразу узнаю и сама выберу. И ходить за мной ему не придется».

Это она так Кривущенко сказала, а тот мне рассказал, и больше никто к ней не залицался. А все ж, когда Кривущенко убили и весь его отряд похоронили в той «казацкой могиле», она сама заявилась в город и сказала тому гаду военкому, что ты сейчас взял: «Я, говорит, думаю, что не представитель ты советской власти, а низкий подлый трус, что бьешь в спину».

Ее арестовали, да и отдали мне под стражу в милицию. А я ее, конечно, как следует — под охрану» в Ярославец в ту же ночь справил под видом того, что выкрали партизаны.

А пока сидела она у меня в милиции, я с нею трохи поговорил. Вот она меня сегодня повстречала во дворе и спрашивает: «Какой с вами Кочубей приехал: Петро, Иван или Денис? Их трое». — «Денис», — говорю. «А где он?» — «У учителей, говорю, ночует». — «А мне он нужен». — «Да спит еще», — говорю… Дак ты с ней познакомился?

— Познакомился, — отвечал Денис.

И Евтушенко, оглядев его, заметил, что тот смутился, Денис дал шпоры коню, и Евтушенко, догоняя его, подумал, что, пожалуй, уже больше спрашивать его ни о чем не стоит. Должно быть, нашла та дивчина своего сокола, как говорила.

Евтушенко на себе испытал очарование девушки, когда сидела она у него в милиции под арестом. Он не мог не выпустить ее, хоть и рисковал сам поплатиться за это жизнью. Однако ж он нашел способ для объяснения. Он сваливал все на Ваську Москальца, который был в тот день в городе с протестом от Тыдня.

Ему-то и поручил Евтушенко «выкрасть дивчину». Васька ее и выкрал.

«Поймать ее — и шлюхой сделать!» — сказал военком Евтушенко. «Есть! Слушаю!» — отвечал Евтушенко и подумал, что поручение это он попомнит «военкому», когда придет время.

Евтушенко признался Денису в непреодолимом своем желании совсем сокрушить военкома.

— Чего же ты его тогда еще не искалечил? — спросил Денис. — Теперь уже поздно. Теперь его ждет одна положенная пуля.

Евтушенко скрипнул зубами.

— Да ведь я был связан клятвой с партизанами, что не выдам себя и ничем себя не обнаружу, чтобы только все знать и все видеть, что творят «подставные комиссары», и только потому и оставил его целым при том случае.

— А теперь он должен быть цел для суда, и трогать его и пальцем нельзя. Гляди, Евтушенко, не то…

— Понятно!.. — сказал Евтушенко, вздохнувши. — Ну, все ж, если гад тот имеет свою организацию, как ты кубло докопаешь? Могила ж нам не ответит.

— Конечно, кубло имеется, и мы его найдем, — отвечал Денис.

— Или у нас с тобой всевидящие очи?

— У народа — всевидящие очи, народ будет судить, он и спрашивать будет.

Евтушенко достал из-за пазухи и протянул Денису пакет.

— Тут все, — сказал он. — «Донос на гетмана зло-' дея» от Евтушенко Кочубею, — продекламировал он.

Денис вскрыл пакет и прочел: «Протокол предварительного допроса бывшего военкома офицера Толченко по поводу контрреволюционной его деятельности».

— Когда делал допрос? — спросил Денис.

— Сегодня утром.

— Почему ж меня не спросил?

— Да ты ж спать хотел, а мне не спалось. Грызла меня мука: боялся — утром отправишь ты его в губернию, и черт его найдет со свечкой.

— Ах ты неспячий! Без допроса ж я не отправлю, — сказал Денис, пряча бумагу в карман. — Значит, еще не веришь в советскую власть?

— Не лови меня на том. Гадам я не верю, а советской власти верю до гроба.

— Сходятся его показания с тем, что ты знаешь?

— Не все сказал, гадюка!

— С Ященко он был связан?

— Вот именно, что был, этого я и допытывался, — * оживился Евтушенко. — Концы — вот они все тут, — он поднял руку, сжатую в кулак.

— Долго ж ты дослеживал. А я так сразу понял, — сказал Денис.

— Ты — стоглазый!

— Да нет, не стоглазый, а выводы делаю. Вот слушай и мотай на ус.

— Ну, может быть, теперь ты поймешь, кто в «казацкую могилу» загнал партизан и убил Кривущенко.

— Верно! — хлопнул себя по лбу Евтушенко.

— Так стоило ли, чтобы это узнать, пускать в ход кулаки?

 

«БОГА НЕМА ТАЙ НЕ ПРЕДВЫДЫЦЯ»

— Ну вот, уже видно и Волокитино! Вот и дозорные навстречу скачут по тому кургану!.. Стой! — закричал Евтушенко, приподнявшись на седле, и, заложив пальцы в рот, свистнул.

Отряд, мчавшийся с горы, на минуту остановился, затем от него отделились несколько всадников и поскакали вниз, навстречу отряду Кочубея.

— Сам Тыдень встречает! — сказал Евтушенко. — Видно его по повадке. Ёидишь, карабин на левом плече: левша…

— Должно, ушли за границу!.. — сказал, подъезжая, Тыдень.

Он осадил лошадь на галопе, поравнявшись с Денисом.

— Кто это ушли за границу? — спросил Денис, делая вид, что он не понимает, о ком идет речь. Ему хотелось, чтобы Тыдень не так уж вдруг фамильярно заводил его в свои сообщники. Нюхом Денис чувствовал, что Тыдень хочет сразу упростить обстановку.

— Артамонов и Маслов, товарищ комиссар, — сразу меняя тон на резкий, с холодком, отвечал Тыдень.

«Ухо у него музыкальное, — подумал Денис. — И то хорошо».

— Бандюги ушли… Если бы то не граница! Ох мне ж та граница! — вздохнул Тыдень и поднял вверх плетку, показывая вдаль. Он, видно, имел в виду границу с РСФСР, проходившую здесь по Клевени, в десяти верстах от Волокитина.

Они тронули коней и скоро подскакали к «Золотым воротам» поместья знаменитого миллионера-сахарозаводчика Терещенко.

Денис сказал:

— Теперь, Тыдень, на Клевени нет «границы», и ты ее не устанавливай! Сейчас мы там будем. Дай коням передохнуть… Бояться нечего: мы на советской земле.

— А скажи: ты, видно, грамотный? — оглядел Ты лень Дениса, как будто увидел его впервые, с ног до головы. — Что за дурость написана вон на той мраморной доске золотыми буквами? Не понимаю по-французски. Наверно, какая-нибудь подлость супротив народа, а?..

К бронзовым воротам была прикована черная мраморная доска с высеченным на ней золотом девизом инквизиции: «Ad majorem glorian dei».

— «В величайшую славу бога», — перевел Денис. — Это, брат, когда попы людей за правду сжигали, так на лбу у них писали, по-латыни.

— А ну ж, давай, теперь я им ответ отпишу. Давай, хлопцы, швыдче дегтю да липовую доску! — крикнул Тыдень своим сопровождающим.

Мигом были принесены доска и мазницы с дегтем.

— Прицепляй доску над тою! — командовал Тыдень. — Та давай сюда квач!

И, перекинув стремя и став на седло, Тыдень под дружный хохот партизан вывел квачом на липовой доске:

«Бога нема тай не предвыдыця!»

Вслед за этим ворота отворились, и Тыдень с Денисом и Евтушенко въехали в длинную чудесную липовую аллею, ведущую к дворцу миллионера.

Денис, входя с Тыднем в одну из комнат дворца, увидел обломок фарфоровой статуэтки.

— Откуда это?

— Вот какая у нас глина, комиссар! У нас тут недра! — говорил, гордясь богатством своей земли, Тыдень. — Это из нашей глины. Такой глины на свете нет.

И он рассказал Денису о знаменитом фарфоровом заводе Терещенко.

— А спирт пьешь, комиссар? — спросил он Дениса. — Выпей вот, согреешься. Сейчас будет и яишня и огирки, все, что полагается у дорози. Хлопцам тоже полные харчи будут. Евтушенко там сам похозяйнуе, а мы побалакаем.

Тыдень поднялся с налитым до краем стаканом спирта в руке:

— Выпью ж за твое гостеванье, Денис Кочубей!

Он выпил.

— Не пьешь? Понапрасну не пьешь: это аптекарский, без никакой вони, — и голова не дуреет, и сердцу веселей.

— Все равно, он воняет бандитизмом, — сказал Денис. — И советую тебе не пить, если ты хочешь бороться с бандитизмом и стоять за правду и советскую власть, Борись прежде всего с собой.

— А это верно!

Тыдень бросил стакан об пол, разбив его на мелкие осколки.

— Ну, не буду! — торжественно сказал он. — И хлопцам велю не пить от сего часа.

— Ты меня не знаешь, — сказал он Денису, присаживаясь. — Я в горе сейчас. Я в горе, потому что ты меня не видишь. Я революционер и честный человек. Я рад, что ты приехал. Э, да что там! — махнул он рукой. — Давай поговорим о делах. Я уже знаю про тебя все, что мне надо знать. Партизанская разведка — ты ж знаешь, что такое. Только дай мне того военкома — он мой. А я сдаюсь советской власти — настоящей, а не поддельной. Не контрреволюционной заманке, что у нас на Глу-ховщине была. Тут была такая контрреволюция, что и оккупанты того не сочинили для чужого народа, как эти для своего. Какой он им «свой»? Это издыхающие гады. Издыхающий гад жалит, и хвостом жалит. Тут был такой гад, я наступил ему на хвост! — и больше ничего. В чем я виноват?.. Да, виноват! — крикнул он, увидев, что Денис собрался ему возражать. — Знаю, я виноват. И за все я отвечу. Я жизнью отвечу. Если для советской власти нужна моя жизнь — вот она!.. Мне она не нужна для себя.

Он распахнул грудь, и выражение его глаз было таким, что нельзя было сомневаться в его действительной готовности умереть хоть сейчас.

— Но того гада ты мне отдай. Иначе народ не успокоится. Народ— не человек, которого можно уговорить. Он требует своей мести, и ты ее не отменишь. Никто ее не отменит. Он требует справедливости, и ты его удовлетвори.

— Ты неправильно рассуждаешь, Тыдень. Ты забываешь, что этот гад совершил преступление перед государством, и оно-то и будет его судить. И оно скажет народу о своем суде. А ты хочешь самосуда.

— Может, ты и прав, — подумав, сказал Тыдень.—

Я мог взять его для мести. Почему я этого не сделал? Потому, что я, как и ты, искал не мести, а справедливости. Давай руку. Зря я кричу.

И Тыдень, подавший Денису левую руку, спохватившись, пожал руку Дениса обеими руками.

Вошел Евтушенко.

— Ну как, Евтушенко, все в порядке? — спросил Денис,

— Все в порядке: люди накормлены, и кони отдохнули. Так как, товарищ Кочубей, будем догонять тую банду?

— Нет, — сказал Денис, — поручим это дело Путивлю. У нас здесь других дел до черта.

— Как? Значит, не пойдем в догоню? — вскочил Тыдень. И вдруг махнул горестно рукой и сел.

Денис незаметно для Тыдня сделал утвердительный знак Евтушенко, и тот вышел.

— Думаешь, кто это поковырял паркет? — спросил Тыдень, помолчав. — «Культурная» гайдаматчина да бывший офицер и мой командир Дубовицкого полка Артамонов вместе со своим адъютантом и политкомом Масловым, окончившим сельскохозяйственную академию и имеющим золотые очки на носу. Слышишь ты это? Видно, у тех людей нет будущего! Это ж — чума!.. Я, темный крестьянин, кузнец-самоучка, окончивший поповскую школу да сверх — десятилетнюю каторжную одиночку, где можно одичать и стать сумасшедшим и зверем, — хуже зверя! — я отнял этот дом у воров, разграбивших здесь народные драгоценности. Про ту их звериную «культуру», про эту немецкую «стервенцию» я не говорю уже: им чужое не дорого, но, говорят, у них дома садов не загораживают и мальчишка вишни не съест або яблоко с чужого дерева, бо то — дома. А эти ж — свои! Это ж наше народное имущество, — проклятые бродяги! Нет, ты мне ответь: когда кончится обман и презрение человека?

— Мы — в Советской стране, где есть наши законы, человеческие строгие законы победившего пролетариата, то есть народа. Чего ты волнуешься?

— Ты — в Советской стране, Кочубей, а я еще «за кордоном», — отвечал мрачно Тыдень. — Вот я до сих пор не знаю толком, — хоть ты со мной говоришь, как с человекам, — кто ты такой, чего сюда приехал? Может, и это обман? Может, я уже арестованный тобой преступник и ты только играешься со мной, как кот с мышью.

— Передо мною ты не преступник, хоть я всего еще о тебе не знаю. Но для советской власти ты преступник — и должен будешь отвечать, если не оправдаешься.

— Отправь меня до Ленина, я оправдаюсь, потому что вы мне все не судьи.

— Мы будем судить тебя по ленинским законам. И, может, тебя и оправдаем. Пока я еще не знаю за тобой таких преступлений, для которых нет оправданий. Может, они и есть, да я их не знаю. Судить буду не я. Но я буду защищать тебя перед судом и советской властью.

Тыдень молча протянул руку Денису и крепко, благодарно ее пожал.

— Куда ты послал Евтушенко? — спросил вдруг Тыдень, как будто что-то заподозрив и беспокойно оглядываясь.

— Ну, теперь я тебя утешу: Евтушенко я послал на телеграф и поручил ему связаться с Глуховом, с моим братом, и Шосткой, и с Путивлем, чтобы повсюду приняли меры к задержке Артамонова и Маслова. Расскажи-ка ты мне по порядку обо всех этих вожаках, твоих сподручных и несподручных. Да скажи мне по правде: что такое здешняя «анархия» и откуда она взялась?

— Давай, скажу. — Тыдень взял со стола флягу со спиртом, встряхнул, подумал и бросил ее об пол так, что она разлетелась. — Точка! — сказал Тыдень. — Это ж не сила! Зилля больному надо, а я выздоравливаю.

 

ГАЙДА

Стройными колоннами с четырех сторон — со стороны Кролевца, Тулиголов, Краснополья и Холопкова — въезжали эскадроны в полдень одиннадцатого марта в Ярославец. За каждым красным эскадроном следовали эскадроны глуховских партизан, именовавших себя анархистами. Эскадрон, идущий из Тулиголов, вел Шуба, эскадрон из Краснополья вел Хрин, эскадрон из Кролевца — Рубан, и эскадрон из Холопкова вел Тыдень. Денис был впереди волокитинской группы, рядом с ним ехал Евтушенко, ведущий свой полуэскадрон вместе с четвертым эскадроном Дениса.

Над двором бывшего графа Кочубея развевалось красное знамя партизан-кочубеевцев. И говорил народ: «Обменяли мы графа Кочубея на червоного Кочубея».

Каждый эскадрон ехал со своим значком. Анархисты везли красно-черные свои знамена, которые они собирались сегодня торжественно сложить в Ярославце, как требовал того Денис.

День был воскресный, и села, через которые они проезжали, пестрели народом, гремели песнями. Вся округа уже знала о разгроме бандитских отрядов и о сдаче анархистов.

И в гривы коней и на шапки всадников — по тогдашнему молодому революционному обычаю — были вплетены и повязаны красные банты и ленты. А если не хватало красных, то и всех остальных цветов, кроме желтого, считавшегося петлюровским.

— На що им дивчата, коли у них кони заквитчани! — острили задорные дивчата.

— Вы краще б нам эти ленты подарувалы!

— А то ж нам наши дивчата подарувалы, то як же мы их вам поотдаваемо? — задирали дивчат партизаны,

— То чого ж вы своих дивчат с собой не привезли? — не унимались красавицы. — То-то, мабуть, красуни!

— Мы ж не знали, що вы таки дыки! — отвечали партизаны, окончательно вызывая на бой таким определением дивчат.

— Ой, з нами вже буде не так легко, як з отыми «анархиями»! — отвечали дивчата.

— Побачимо, що буде завтра! — говорили партизаны. — Зрання и курка сокоче, та в вечери — в борщ чи хочь чи не хочь.

— От тоби и борщ! Вам быхоча б поснидаты; мабуть, голодни, що навмисне — борщ.

Задорными колкостями обменивались партизаны с дивчатами, едучи меж их сплошного кордона вольным строем.

— Та нам абы порядок! — крикнула, проходя, пожилая женщина. — Не слухайте вы тих цокотух! Доволи було цього бандитизму, хай ему антихрист! Безладдя и бозладдя: анархия, канархия-монархия, а хозяина иемае, як зайде, тут и скоро паде, и дила немае! Никому и молотыты. Може, вы що и зробите добре — може, й посиемо або що.

— Правильно, — поддержали ее бородачи.

— Видимо, дело по порядку йде. Час добрый, товарищи!

Денис видел и слышал прославление народом советской власти, и сердце его наполнялось радостью.

По мерзлому ледяному насту ярославецких улиц зацокали тысячи подков разом со всех концов въехавших всадников. Перед крыльцом волостного двора, на котором стояли в ожидании их прибытия Петро Кочубей вместе с Кийком и Васькой Москальцом и еще с несколькими неизвестными Денису товарищами, продефилировали тысячи всадников, отсалютовав вынутыми клинками. Въехав на широчайший кочубеевский двор, всадники разом спешились и построились тут же, отдав коней коноводам.

А Денис, въезжая в знакомый двор, с немного сомлевшим сердцем обернулся к маленькой сторожке, ставшей теперь ему дороже всего на свете, и увидел ту, кого хотел. Она стояла в той же позе, в которой он и оставил ее, уезжая. Как будто так и не сходила с места целые сутки.

Она стояла, распахнув настежь дверь и опершись о косяк высоко поднятой рукой. Денис улыбнулся ей и, соскочив с коня у ворот, подошел и взял ее за обе руки.

— Здравствуй! — сказал он ласково, еще боясь произнести ее имя.

Она же, закинув руки ему за голову, поцеловала в губы.

И хоть видел он ее и она его перед тем всего лишь пять минут, но что-то было для них обоих настолько надежное в этой встрече и верно узнанное друг в друге, что этот поцелуй за день разлуки был достаточно подготовлен и в нем не было ничего неожиданного для обоих.

Лишь партизаны Дениса удивленно переглянулись: откуда это у Кочубея так быстро все образовалось, что целуется с дивчиной при людях на зависть товарищам?

Но тут подошел к Денису Петро, и Денис представил ему Надийку как свою «дружину». Петро удивленно взглянул на Дениса, потом сощурил близорукие глаза и, близко подойдя к девушке, вгляделся в ее милое лицо,

— Ну, идите же, вас ждут, — толкала она обоих братьев, заглядевшихся на нее и забывших, что народ ждет их.

Она показала на трибуну, сооруженную посреди двора.

— Полезайте на «голубятню».

Братья улыбнулись и направились к трибуне.

 

КОНЕЦ АНАРХИИ

— Товарищи! — сказал Денис. — Почему вы не на фронте? Уже три месяца как Красная Армия в славных и победоносных боях теснит и гонит белого и желтого врага — иуду Петлюру, продающего Украину иностранным империалистам. За эти три месяца ваши земляки — славные черниговцы из всех других уездов — покрыли славой свои боевые партизанские знамена, ставшие знаменами регулярной Украинской Первой Красной Армии. Вы же бежали из этой армии и тем вывели себя из строя. В этом основное ваше преступление.

Но вы же знаете, что движение армии началось непосредственно вслед за вашим бегством с нейтральной зоны. По пятам за вами пошел в поход геройский командир Новгород-Северского полка Тимофей Черняк — ваш сосед, по чьему зову вы и явились туда, чтобы стать б ряды пролетарской армии. Черняк должен был покарать вас как дезертиров, но он пощадил вас, веря, что вы еще одумаетесь и примкнете к рядам революционной армии. Вы это должны понимать.

— Мы это понимаем, — был ответ из рядов. — Тимофей Черняк нас не тронул.

— Вы не пошли вслед за ним. А вы за его плечами да за плечами других товарищей, проливающих свою кровь за родину и за вас, начали заниматься авантюрой, бандитизмом — вы, которые являлись в восемнадцатом году в борьбе с немецкими оккупантами образцом героизма для всей Северной Украины! Но неужели вы думаете, что, отогнав врага от своей хаты, вы этим выпол-

нили свой долг перед родиной? Что ж, страна и ее судьба вас не касаются? Что же вы за дикий остров такой? Вы скажете, что в Глухове, мол, сидели контрреволюционеры? О них вам доложит председатель ревкома Петро Кочубей. Призываю вас к трезвости и правде. Если у вас будут вопросы и возражения — пожалуйста, трибуна открыта для всех. Но первое слово я даю председателю ревкома Кочубею. Твое слово, Петро.

Гром аплодисментов, провожая Дениса, встретил Петра.

— Товарищи! — сказал Петро. — Рад, что вижу вас здесь не обезоруженных советской властью, а стоящих с оружием в руках рядом с красноармейцами. Я рад потому, что это свидетельствует о настоящем вашем лице — лице революционном, о котором мы знали по подполью восемнадцатого года, когда держали с вами связь и контакт из Чернигова, и с Городнянщины, и с нейтральной зоны, и даже из Москвы. И вам самим надо исправить теперь вину, пока не поздно. Я не буду здесь сообщать подробностей о раскрытом нами сейчас на Глуховщине контрреволюционном клубке. Скажу только, что из четырнадцати уездных комиссаров нами арестовано восемь, остальные взяты под надзор и проверку. Вся работа уездного аппарата будет проверена до конца, и вы должны помочь нам в этом. Удовлетворены вы этой информацией? И есть у вас доверие к нам?

— Удовлетворены и довольны! Да здравствует советская власть! — неслись возгласы и аплодисменты из толпы.

— Я предлагаю дать следующее слово Тыдню.

— Согласны! Правильно! Пусть Тыдень скажет!

— Говори за всех, Тыдень! Говори чисто все!

Тыдень поднялся на трибуну. Петро остался с ним, а Денис спустился вниз, увидев стоящую в толпе без шапки, с развевающимися на ветру волосами, восторженную, всю какую-то весеннюю и радостную Надийку.

— Тут товарищ Кочубей говорил, что жалко тех убитых людей. Верно. Жалко нам тех, что забиты в «казацкой могиле», жалко отряда Кривущенко, и его самого жалко. Мстить будем за них! — крикнул Тыдень и судорожно развернулся левым плечом, как бы готовый к удару наотмашь. Он цапнул свой маузер и, убедившись, что он на месте, помолчал. — Но не жалко нам других — тех, которых перебили мы сами, и тех, что уничтожены сейчас кочубеевцами. Это не наши, это чужой элемент. То кулачество, товарищи, куркульство! Так или нет, я спрашиваю?

— Так, так, верно говоришь, Тыдень, то куркули!

— Верно говорю, — подтвердил Тыдень. — Дубовицкий полк здесь нерушимо весь, только малая часть ушла за Артамоновым, дербанщики ушли. Мы их найдем и не пощадим. Мы хоть и виноваты перед советской властью, но от всего партизанского круга я признаю это. Не надо было уходить нам с нейтральной зоны, погорячились. Это наше нетерпение, наша «анархия», которую правильно здесь опровергал Кочубей. Куркульский элемент еще покажет клыки, но мы их обобьем. Каждый бедняк понимает по своей жизни, за что он бьется, и куркуль свою партию понимает. Были они с нами — те «маруськинцы», «бусловцы» да «щекотюковцы». Разве то вожди бедноты? Разве беднота с ними шла, спрашиваю я вас? Откуда они взялись? Панской авантюры это сукины сыны и холопы мирового буржуя. Что ж касается остального, то Кочубей Петро, наш теперешний председатель, прав: дело в подробностях разберет настоящая советская власть, которой я с головою и сердцем помощник и товарищу Ленину покорною головою слуга. Важно основное наше общее понимание, оно заключается в том, что мы безоговорочно признаем советскую власть и сами ее создавать тут будем. Так что — ура, товарищи!

— Урра! — загремело кругом.

 

ПРИЕЗД АРТАМОНОВА

Пока Тыдень говорил, Денис слушал его, положив руку Надийки в широкий карман своей шинели и по рассеянности не выпуская ее. Надийка оглянулась назад и вдруг выдернула руку.

— Денис, да ты оглянись назад, там какой-то шум! Что-то случилось!.. Артамонов едет! — воскликнула она.

Денис оглянулся.

В ворота порывалась въехать тройка серых в яблоках коней, но ее не пускали, схватив под уздцы и что-то крича, партизаны. В тачанке стоял во вес рост бородач и тоже что-то кричал. От коней шел пар. Бородач, в шинели, с лихо заломленной серой папахой на затылке, кричал и ругался. Бородача обступили партизаны и пытались схватить его. Но вдруг, подойдя к тачанке, мигом отпрянули все, как будто наткнулись на что-то страшное, Артамонов гикнул, тряхнул вожжами и подъехал прямо к трибуне.

Денис выхватил маузер.

— А ну, стой, черт!

Бородач, увидевши Дениса и, видно, догадавшись, кто он, сказал:

— Я Артамонов, приехал сдаваться!

Он бросил вожжи и слез с тачанки. Тыдень, увидевши, эту сцену, прекратил речь и, спрыгнув сверху, выхватил маузер. Кто-то из стоявших позади Артамонова партизан попытался схватить его за руки. Несколько конников бросились из рядов, шашки сверкнули над головой Артамонова.

Денис поднял руку и крикнул:

— Не сметь стрелять! Не трогать!

Петро, с трибуны заметив сдвинувшиеся ряды тысячной толпы партизан, метнувшихся к коням, тоже поднял руку и прокричал:

— А ну, смирно, товарищи! Стоять на местах!

Эскадронцы и партизаны стали вновь занимать места.

— Подымайся на трибуну, — сказал Денис, беря Артамонова за руку, в то время как Тыдень снимал с него портупею и пояс с оружием.

— Напрасно трудишься, Оса, я сам сниму, — двинулся к Тыдню Артамонов. («Оса» было партизанское прозвище Тыдня.)

— Молчи, босяк! — крикнул Тыдень.

Когда Артамонов появился на трибуне рядом с Тыднем и Денисом, все во дворе разом успокоились.

— Товарищи! — поднял руку Денис. — Артамонов явился сам. Пусть он нам сейчас скажет, с чем явился.

Артамонов тяжело дышал. Он волновался. Наконец он начал говорить:

— Я явился сюда, чтобы доказать и Тыдню, и червоным комиссарам Кочубеям, и всем вам свою невиновность. Ни в чем я перед вами не виноват. Тыдень обвинил меня в бандитизме и дербанке, в измене общепартизанскому делу, объявил меня и мой отряд вне закона. Я не имел возможности даже с ним объясниться, так как всем известно, что он сразу бы в сердце пулей ужалил, — Оса! Он преследовал меня и моих людей всюду и вынудил уйти на русскую территорию, где мы искали от него спасения.

Я приехал сюда теперь, чтобы снять с себя все обвинения, и привез с собою наглядные доказательства. Вон они, там на возу! — показал он пальцем на тачанку. — Там лежат трупы Маслова, Бусла и Карая. Бусла и Карая я расстрелял, а Маслов застрелился сам!

Почему я их убил? Через Ваську Москальца, моего племянника, которому Тыдень поручил убить меня, я получил вчера письмо от председателя Кочубея, из Глухова. Не знаю, здесь он или нет?

— Да, я писал вам, — отвечал Петро.

Артамонов обратился к нему:

— Я получил ваше письмо. В этом письме было написано, что на предварительном расследовании по делу о контрреволюции в Глуховском уезде выяснено, что помощник и политический мой руководитель Маслов связан с панской разведкой через Ященко и графа Браницкого, о котором я ничего не знаю и не слышал даже, есть ли такая собака на свете; что в организации объединенных действий Украинской директории и Польши состоят, кроме Маслова, Бусел и Карай. Что по предварительным данным известно, что я — Артамонов — не состою в связи с этими людьми и они боятся раскрывать даже передо мной свои планы, но думают сделать меня слепым орудием своей контрреволюционной авантюры. А потому мне предлагается взять живыми или мертвыми упомянутых организаторов «контры» и доставить их в Глухов или в Ярославец, к командиру отряда Денису Кочубею, который будет об этом предупрежден, и что таковые мои действия целиком оправдают меня перед лицом советской власти.

Одна моя вина, я должен признаться, товарищи: когда я стал допрашивать Маслова, он мне сказал: «Я тебе открою все, но оставь мне один патрон напоследок». И я дал ему свое слово, чего я, как сам сознаюсь, не имел права делать. И он мне открыл действительно всю картину своего разбоя и измены революции и назвал мне… тут у меня имеется протокол допроса.

Артамонов достал из-за пазухи бумаги и отдал их Петру Кочубею.

— И за это за все я разрешил ему использовать одну пулю для себя. Если вы считаете, товарищи, что пятно с меня не смыто, и обезоруживаете меня сейчас, то вы не держите своего слова.

— Погоди, не горячись! — сказал Тыдень и спустился вниз.

Среди общего напряженного молчания он подошел к тачанке и приподнял брезент. Он несколько раз повернул труп Маслова и, поднявшись вновь на трибуну, сказал:

— Объявляю, что все сказанное Артамоновым — правда. И если мне прикажут законные революционные власти, то я сниму с Артамонова свой приговор и верну ему оружие.

— Отдай ему оружие, — разрешил Петро,

Тыдень протянул Артамонову его пояс, маузер и саблю.

— А патроны и бомбы получишь потом. Пока возвращаю тебе вообще — для примера. А когда дело покажет, то получишь и боеприпасы.

— Спасибо, — сказал Артамонов. — Я У тебя одну пулю не попрошу, мне надо больше.

— Товарищи! — обратился к собранию Денис. — Клянитесь же все здесь в верности революции.

Заблестели клинки, и вскинулись вверх винтовки, обрезы, револьверы, бомбы — что у кого было.

— Клянемся! — загремело вокруг.

— Залп!

Раздался дружный оглушительный залп, подтверждавший партизанскую клятву в верности революции.

 

БОЕВЫЕ ТОВАРИЩИ

Денис соскучился по товарищам. Все пять дней, проведенные на Глуховщине и наполненные боевой деятельностью, новыми дружбами и неожиданной, еще не испытанной никогда любовью, — все это казалось целой жизнью: так много вошло за короткий срок нового и ценного в сознание и в душу.

Все четыре эскадрона находились в разных местах. Оставшийся с Денисом Четвертый эскадрон тоже был в непрерывном движении. Денис и команду незаметно передоверил эскадронным, а сам превратился в начштаба и политкома. Кроме первого боя в монастырском лесу, ни в одном из десятков боев, проведенных за эти пять дней его четырьмя эскадронами, он сам не участвовал. Партизаны, довольные успешным развитием операции, не чувствовали усталости. Убитых не было вовсе, кроме Батюка, а раненых было человек двадцать, из которых большинство оставалось в строю. Шесть человек, тяжело раненных, лежали тут же, в ярославецкой больнице, — к ним и хотелось пойти теперь Денису.

Но один идти он не хотел и решил по пути захватить с собою кого-нибудь, хотя бы Грицька Душку. Поэтому он зашел сначала в конюшни, отепленная часть которых была превращена в караульную для разведчиков и находилась тут же во дворе, где стояли и кони всех проходящих эскадронов. Второй эскадрон еще не вернулся из Шостки: он был на походе и имел приказание оставаться в подчинении Широкого и Коротченко. Во дворе было пусто. Денис вошел в караулку и весело приветствовал друзей:

— Здравствуйте, ребята!

Никто не поднялся ему навстречу, никто не ответил на приветствие. В караулке находился взвод Савки Татарина, прибывший вместе с Петром. А на его место в Глухов был направлен Третий эскадрон под командой Карпа Душки.

Партизаны лежали вдоль лавок на широком настиле. Некоторые брились у стола перед большим круглым зеркалом, которое переходило из рук в руки, катаясь по столу колесом. О праве пользования им велись споры:

— Да ты погоди, не к тебе счастье колесом катится, а то ус срежу.

— А на черта тебе ус? Хоть бы ус был стоящий, а то рыжий и торчит, как у кота, вперед носа!

Денис остолбенел. Такого пренебрежения, такой невежливости к командиру и другу ничем нельзя было объяснить. Нельзя было понять, почему бойцы, любившие своего командира, не отвечают на его приветствие, и все это после того, как они были разлучены и пора было соскучиться им, как соскучился он. Прежде они облепляли его, как пчелы матку.

Денис только заметил, что при его приближении к караулке дежуривший на крыльце Сапитончик шмыгнул внутрь. Он сидел теперь с лукавой улыбкой у дверей. Денис поглядел на него и спросил:

— Ты дежуришь? Поди, стань!

Сапитон вышел, гремя винтовкой, волоча ее по полу.

Дениса прорвало:

— Да что вы — белены объелись, что ли? Сидите, как сычи, и даже не отвечаете на приветствие. Савка, отвечай, что это значит, дьявол вас побери!

— А ты не лайся! Садись! — сказал Савка. — Сейчас скажем!.. Кто будет говорить? — обернулся он к остальным. — Меня уполномачиваете, что ли?

Остальные утвердительно кивнули, как заговорщики в спектакле.

— Ну ладно, я буду говорить, — повернулся Савка к Денису и вытер насухо свою птичью физиономию, полотенцем. — Ты что ж это, женился? — спросил он таким тоном, как будто Денис совершил тяжкое преступление,

Денис широко открыл глаза.

— Ты что окошки открываешь? — спросил Савка до того свирепо и вид у него был такой прокурорский, что Денис не выдержал и захохотал, повалившись на скамью..

— Чего катаешься? Чего ты иржешь? — спрашивал, нимало не сбавляя судейского тона, Татарин. — А ты кого спросился?

— Да ты что за спрос? — поднялся Денис, вдруг посерьезнев. — Почему я должен отдавать тебе отчет?

В рядах сидевших произошло движение. Денис ничего не понимал.

— На ком ты женился? На анархистке?

— Савка! Говорю тебе, я из тебя дух вышибу, — подошел к нему в гневе Денис.

Откуда-то из-за угла вынырнул не замеченный ранее Денисом Грицько Душка и встал между Денисом и Татарином.

— Денис Васильевич, успокойся, тут дело товарищеское! — сказал он своим певучим голосом. — Не кипятись!

— Ну хорошо! — отошел Денис к своему месту и снова вытянулся на лавке, подложив под локоть седло. — Товарищеское, говоришь, дело? Значит, мне, по-вашему, нельзя жениться? Монах я вам, что ли? И ли обещание такое я вам давал? Или вы все неженатые? В чем дело, спрашиваю, толком говорите! Тут какая-то Савкина провокация! Кто это тебя надоумил, что моя жена анархистка?

— Тебя черт не поймет, — отвечал Савка, тоже садясь на прежнее свое место. — Мы кого тут ликвиднули? Анархию или нет? — чинил он свой допрос Денису. — Анархию, — отвечал он сам, как бы продолжая развивать вслух свои размышления о преступлении Дениса. — Ты за какого господа бога борешься — или как? За советскую власть, большевистскую или за анархию? Конечно, за большевистскую власть. Так при чем тут эта свадьба?

— Послушай, Татарин, — успокоился Денис. — Я отвечу тебе по пунктам. Я большевик, не будучи еще партийным человеком. Я должен заработать это право на партийность, и я постараюсь его заработать. Я никогда не изменял партии большевиков и со всеми изменниками буду бороться до смерти. И борюсь, как видишь. Я послан сюда партией, знающей обо мне, кто я такой, и верящей мне. И что я, по-твоему, здесь сделал неправильного? Подвел я советскую власть или помог ей? Отвечай!

— От любви это, Денис Васильевич, у нас, не иначе. Ты так и понимай. Но оченно для нас тревожно, что ты — рраз, да и женился. Значит, вроде есть в тебе еще анархический дух. Чтобы потом чего не получилось! Вот об чем речь. Баба, ведь она, знаешь, на горючее идет.

— Дурак ты, Савка! — расхохотался Денис. — Девушку эту я давно знаю. Она подруга моей сестры. Вместе они росли и учились. В детстве я ее видел. Она мне как бы родная. Вот вам и весь мой сказ, — поднялся вдруг Денис со скамьи и шагнул к порогу,

У дверей он остановился.

— А за любовь вам спасибо!

И вышел.

«Нет, никогда никуда мне не уйти от них! — думал Денис, заново переживая счастье полного слияния с душой и дружбой народной. — Только соперник ли такая любовь моей любви к Надийке?»

— Ах, как давно хочу тебя я видеть! — говорила Надийка Денису. — От Наташи о тебе много слышала. И никогда не искала встречи, как бы чувствуя, что она сама произойдет, что ты ко мне придешь. И вот ты здесь! Господи, как я волновалась, когда вошла в знакомую мне комнату, где я бывала чуть ли не каждый день и где ты спал на полу. Мне показалось, что тебя я и должна была увидеть именно так, спящим на полу, — как будто мне это снилось когда-то. Впрочем, я помнила тебя мальчиком. А днем перед этим таял снег и светило солнце, обжигающее после зимы, как первый поцелуй. И в парке журчали ручьи, как первая речь твоя, и пели мне об исполнении счастья, мечты всей жизни. Я стояла на мосточке… Ну, вот и все. Больше прибавить нечего, — улыбнулась почти грустно Надийка, глядя на то, как Денис, слушая, улыбался ей снисходительно, как ребенку. — Я поведу тебя на тот мостик!

— Ну что ж, пойдем! — сказал Денис, вставая.

Надийка все еще сидела, подперши щеки руками, и вдруг, увидев, что Петро, вытаскивая из печки картошку, обжегся, рассмеялась таким жизнерадостным смехом, что Денису показалось, что в комнату залетела целая стая птиц. И казалось, что не помещались в маленькой комнатушке эти птички рассыпавшегося смеха.

— Я прошу тебя, когда я буду умирать, рассмеяться так, как ты сейчас смеешься. Пойдем, весенний жаворонок.

— Мне очень понравился твой Тыдець, — сказал Петро. — Я, собственно, не знаю, в чем же состоял его анархизм. Ведь он же тут еще в тысяча девятьсот восемнадцатом году коммуны строил. И рассуждает он насчет куркулей и классового расслоения совсем по-революционному. Как же ты решил с ними поступить?

— Да придется мне ехать с ними к Щорсу и отдать Черняку, по старому их знакомству. Он, конечно, самый прямой для них адрес.

— Правильно рассудила, — поддержал Петро. — А разве ты все-таки сейчас же собираешься ехать к Шорсу? — лукаво поглядел Петр на Надийку.

— А ты думал, что все это кончится одной поэзией?

 

ПЕТРО И ТЫДЕНЬ

Петро вышел на улицу. Напротив домика на ступеньках кузницы сидел Тыдень и, видимо, ждал кого-то. Ждал он, конечно, Кочубеев. Петро понимал его нетерпение. И, встретившись со взглядом Петра, Тыдень прочел в этом взгляде ответ на все то, что его волновало. Ставши невольно в положение отщепенца по отношению к советской власти со времени нетерпеливого ухода дубовлян с Зоны, он, будучи революционером, конечно, не мог не чувствовать своей вины и не понять всей горечи своего положения. Пока боролись с оккупантами и гайдамаками, все было в порядке. Но как только борьба была задержана, а выступление против советской власти, хоть и спровоцированное мнимыми ее «представителями», оказалось таким преступлением, — и Тыдень и его люди почувствовали невозможность дальнейшей изоляции и сепаратизма. Но не находилось до сих пор людей, которые помогли бы разрубить узел дубовлянского конфликта.

Черняк прошел мимо со своим полком, не решившись ни покарать Тыдня, ни сказать ему суровое дружеское слово. Да, впрочем, было ему не до того в быстроте марша. Нет, ни слова не сказал гневный и презирающий Черняк. А потом и пошло и пошло…

— Скучаешь, Тыдень? — спросил Петро, садясь на крылечке. — Или кузница тебя тянет? Я слышал, что ты знаменитый кузнец.

— Я кузнец, каторжный кузнец, — с гордостью сказал Тыдень и махнул рукой. — А вот взялся ковать народное дело, да и не сковал. Языка мне настоящего не сковано, Кочубей.

— А мне понравилось твое выступление против жалости к куркулям. Теперь я тебя понимаю.

— Ну, спасибо ж, что хоть ты понимаешь, — протянул Тыдень Петру левую руку. — Признаюсь, я и черта не боюсь, а тебя боялся, хоть и молодой ты, — перебил он вдруг себя, улыбаясь. — И вот, правду говоришь, тосковал я по другу, как бы сказать, и боялся: не поймете вы меня, не поймете.

— Не журись, пойхмем, — хлопнул его дружески по плечу Петро. — Поговорим о коммуне, Тыдень. Про этот твой опыт давно слышал! А что она, существует, не развалилась?

— Нет, — оживился Тыдень. — А когда же ей зимой разваливаться? Скоро и приступим опять до работы. Это моя, брат, каторжанская мечта, да вот кутерьма завязалась… Какие у меня поросята! Вот поедем завтра ко мне в Чарторыги — увидишь. Увидишь и кузницу. В моей кузнице пистолеты делаются. Мало чем хуже маузера. Только что обойма винтовочная, на пять патронов.

— Из винтовок, стало быть, делаете? Обрезы?

— Обрезы-то обрезы, да особенные. Из одного винтовочного ствола я делаю три пистолета. Замок — моего производства. Да вот… — Тыдень достал заткнутый за штанину «пистолет». Петро повертел его в руках. — Вот, смотри, — взял у него Тыдень пистолю. — Видишь гречей вон там, на тополе?

Раздался выстрел и за ним второй, и с тополя упали, трепыхая крыльями и роняя перья, два грача.

— Бьешь с руки, — спросил Петро, — без прицела?

— Навскидку, левой, — отвечал Тыдень. — Рука должна иметь точность соразмерно глазу. Я на мушку не целюсь и правой могу, хоть незручно. Я левша.

— Так сколько ж у тебя дворов в коммуне?

— Сто пятьдесят дворов в Чарторыгах да до ста в Дубовичах, хозяйничают на панских землях. А теперь я и куркулей переполовиню: сделаю сплошную артель. Объединю скот и коней, чтобы на весну перепахать межи. Я насчет семиполки думаю. По нашим землям трехполье ни к чему: у нас — технические культуры. Конопля самая знаменитая, Америке продавали со старины еще.

— Это дело надо посмотреть, — заинтересовался Петро. — А как же в остальных селах?

— Всюду то же — будет, дай срок! Это дело мы организуем. А ты хозяйственник, я вижу? Жилка в тебе есть.

— Да как сказать, — отвечал Петро. — Разве что «жилка». Люблю хозяйничать, да некогда. От книжки недавно. А про коммуну я тоже мечтал.

— Эх, Петруха!.. — И Тыдень хватил Петра железной левшой по плечу. — Дак я ж тебе и конюшни покажу. Ты наших коней видел?.. Стой, я тебе завтра полный смотр устрою своего хозяйства. Вижу я — кончилось недоумение.

— А как же фронт? — спросил Петро, с улыбкой покосившись на Тыдня.

— От фронта я не прочь. Ты же видишь — боевую удачу имею.

— А кто ж тут останется коммуну строить? — спросил Петро.

— Найдутся, конечно, люди. Да мне, вот видишь, хоть разорвись… Я из-за развала той коммуны и с Зоны двинул, когда оккупанты на наш урожай нагрянули. Мало, что они тут карали беззащитные семьи, — они коммуну мою разоряли: скот, поросят и всю живность забрали, сырню, маслобойку сожгли. Все перепортили. Вот оно что, — вздохнул Тыдень. — Это оккупанты нас и разорили.

— Ну что ж, не ходить тебе на фронт, значит. Так тебе тут хозяином коммуны и оставаться. Только, глядите, не «лисуйте» больше, а то опять одичаете.

— Да что ты в самом деле, Кочубей! — тряхнул головой Тыдень. — Нас будет видно со всех концов света.

— «Видна стала и земля галическая», — сказал Петро. — Скоро там будем. Слыхал, Щорс уже к Галичине подходит? А ты лесом заслонился, и не видать тебе ничего было.

— Ну, вот и дошли. Тут наш штаб. Вот уже и народ весь собрался.

Навстречу им шел Артамонов.

— Ну что? — спросил Тыдень, сурово нахмурясь при его приближении. — Зарыл своих собак?

Артамонов промолчал, так же сурово оглядывая Тыдня. (Тыдень приказал ему вывезти за село и зарыть в вороньем яру поганые трупы предателей.)

— Что же ты не отвечаешь? Зарыл, спрашиваю?

— Слушай, Оса, — сказал Артамонов. — Имей терпенье кусаться. За Клевеиь переступить побоялся? — кольнул он его.

— Посоли язык, говорю…

— Ну, сполнил! — ответил наконец Артамонов. — Какую ты силу надо мной имеешь, Оса! И все это от моей любви! Ну, давай левую!

Петро любовался проходящими мимо него смуглыми, обветренными партизанами и вспоминал Денисово определение — «красавцы».

«Жалко их Черняку отдавать, — говорил Денис. — Зачем он их проморгал? Отдам Щорсу и Боженко или сам буду ими командовать».

А Тыдень стоял рядом с ним, отмечая проходящие группы:

— Дубовляне, чарторыжцы, тулиголовцы, холопковцы, уздичаие, ярославляне…

В каждой группе хоть и похожих меж собой людей было что-то отличное. Суровее всех показались Петру Тыдневы чарторыжцы и красивее всех — ярославляне.

— А что ж, Денис не придет? — спросил Тыдень.

— Придет. Гайда знает сюда дорогу?

— Она знает, — протянул Тыдень, и Петро заметил, как мимолетная озабоченность скользнула по лицу Тыдня. Петро понял, что и Тыдень боится того же, чего боится и он. Боятся они Денисовой любви, чтобы не приковала она его.

Но Денис явился как раз в минуту, когда все расселись и водворились порядок и тишина. Пришла с ним и Надийка.

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ПОХОД

 

В КИЕВЕ

Боженко лежал на бархатной кушетке в богатой гостиной сахарозаводчика миллионера Терещенко. Бывший министр Временного правительства бежал вместе с гетманом в Германию. Сыновья его, возглавлявшие карательные экспедиции, были убиты партизанами. Их фотографии еще висели на стене. Комендант штаба Таращанского полка Казанок тронул плеткой одну из фотографий.

— От цього кабанюка я шось памятаю. Це ж мы его прошлого ще году при установлении границы в Терюху под лед спустылы.

— Он самый и есть, гайдамацький полковник Терещенко! — сказал подошедший другой таращанец. разглядывая фотографию. — Тым делом командовал Денис Кочубей та ще якый-то знаменитый храбрюга.

— А ты ще й доси не вгадав, який то храбрюга? — спросил командир броневика, матрос Богуш. — Да то ж наш дружок — Микола Александрович Щорс был.

— Да не может того быть! — удивился Казанок. — Дак при чем же он там был?

— Вот теперь и я тебя, Казанок, что-то примечаю, — отозвался Богуш. — А тебя какая планида туда спокинула? Ты ж, сдается, не наш, не городнянский.

— Как есть я при той операции был, хоть и не городнянский. И наши эшелонцы и убили того бугая. Так що ты говоришь, той чубатенький и был Щорс? И ты при том был?

— Ой самый и есть. И я при том был: я как есть за машиниста орудовал. Ще й вашего Кочубея выручали.

Батько прервал воспоминания бойцов. Ему надоело лежать на кушетке.

Звони в телефон, Казанок, до штабу бригады? зови мени Щорса… Три денечки без всякого дила сидимо. Що я — Магомет турецкий?

— Ходу давай, Микола Александрович, — кричал батько в телефон. — От как раз то мени и надо! А то какой же мени с того толк, чтобы Тараща на терещенковських пуховиках вылеживалась? На Таращу, говоришь? Да я и там не загостююсь и хлопцив не растеряю. Не поженятся!.. До Винницы за тыждень буду, тай ще й швыдче… Вырушать? Та хочь завтра!

Этот разговор означал, что Щорс дает Боженко благословение на поход на Васильков, Таращу и Винницу.

— Пока Щорс богунов подформирует, мы тую петлюрню на мыло змылим! — мечтал вслух Боженко.

Он отдал Казанку распоряжение о выступлении таращанцев из Киева.

— А то балуются хлопцы. Город большой, и добра б нем на санках не увезешь, к седлу не приторочишь… Да досмотреть мне, Казанок, чтобы не было никакой барахлятины. Кобуры осмотреть, карманы повывертать, о ворах и злодиюках мне донести и про Таращу хлопцам покуда не сказывать. Завернем туды чи не завернем — по неожиданности похода, — то неизвестно. Направление держим на Винницу через Васильков — Фастов. А тебе, Богуш, бронепоездом путь прочищать, наш поход прикрывать будешь. Услед тебе нежинцы эшелоном пойдут. А то не наше дело у теплушках, как той скот, душиться.

И запели таращанцы, выступая из Киева. Батько ехал впереди эскадрона.

Ой, то не полем-полем київським А битим шляхом Васильківським. Гей та татарська орда налягає. То там таращанці с батьком Боженком На конях буланих їдуть гаем, Просить пан Петлюра у Боженка жалю, А у батька жалю — немае. На того Петлюру, на його натуру Приготуйте, хлопцу нагаїв, Бийте його, хлопці, бийте, не жалійте, Бо то не Петлюра, а Іюда. Повернув Петлюра хвостами отсюда: «Змилуйся, Боженко! Не буду…

Насмешливая песня, тут же сочиненная, в подражание думе, песенником-поэтом Мыкитою Неживым, вызывает смех и всеобщее одобрение. Улыбается и батько, любящий поэзию и песни.

Он ведет с собою теперь в рядах таращанцев старых киевских товарищей — арсенальцев и других заводских рабочих, из которых знает каждого по имени-отчеству,

Вот один из них, Савка Буланый, — столяр-арсеналец, как и сам Боженко, работавший у станка рядом о ним добрый десяток лет. Всё знают друг о друге два товарища, о многом переговорили и передумали вместе. Знает Савка Буланый неукротимый характер своего друга Боженко, но все же дивится он тому, в какого знаменитого полководца за один только год революционной боевой деятельности вырос столяр, его друг: и тот и не тот теперешний Василий Назарович. Савка косится не-, заметно на едущего рядом с ним батька.

«Откуда у него все это? Верно, с детства, с тех пор как пас коней в ночном, будучи батрачонком в Тараще, лет примерно тридцать пять — сорок назад, и не садился он на коня верхом, хоть и дослужился когда-то до фельдфебеля в пехоте, а вот же сидит теперь на лихом коне, как заправский богатырь какой, несмотря на то, что уже разломаны ревматизмом кости».

А батько, чувствуя на себе его пытливый взгляд, приосанивается в седле и, набивая трубочку, спрашивает Буланого:

— А что, Савка, саблюку б на лозе спробовал: может, не гостра, оселка требует? По шияци гайдамаци щоб не промахнула… Га?

Таращанцы, о которых киевские обыватели да провокаторы распускали слухи как о грабителях, были обысканы перед походом.

— Один только идол попался, дорогой папаша, — докладывал Казанок, — ну, я его стукнул при том случае, без подробностей, бо рецидивист пришился и нашу честь марает. Чистое казначейство в кармане обнаружил.

— Чтоб ты того не делал, Казанок, без моего ведома, бо не жить тебе на свете! — внушительно сказал батько коменданту. — Моя рука тяжелее твоей, ну и я от того дела воздерживаюсь, бо имею на то указание нашей высшей власти. Есть у нас суд, трибунал военный, и в другой раз будешь ты у меня перед тым трибуналом за такое дело отвечать. А покуда, вскоростях, я то тебе прощаю, ну гляди в другой раз!

И Казанок, смутившись, отъехал. Батько успокоился,

«Вот дурно поклеп на хлопцев взводили. Я ж говорил Миколе, — думал Василий Назарович, — что та лютая слава про таращанцев — буржуйские хлыпы».

.. Снежок посыпал и таял. Зима, лютовавшая весь декабрь и январь, стала сдавать. Надо было спешить с походом, могла наступить и распутица.

Батько, едучи по талому снегу, вдруг вспомнил об этом и решил «переменить стратегию», как он выражался. Он повернул на Боярку и, узнав от разведывательного бронепоезда, что путь на Васильков свободен, а город обстрелян броневиками и, должно, Петлюра «лу-занул» до Фастова, велел пехоте погрузиться в эшелоны и двигаться на Васильков скорым маршем, а сам пошел с кавалерией в обход с фланга, через Глеваху.

 

ПЕРВАЯ КРОВЬ

Загремели первые орудийные выстрелы со стороны неприятеля. По звуку разрывов было ясно, что противник бьет через голову таращанцев по Киеву из дальнобойной. Слышны были только разрывы. Но по звуку своих ответных артиллерийских выстрелов батько догадывался, что артиллерию неприятеля Хомиченко нащупал. Петлюра, отступивший к Василькову, очевидно,

повел теперь наступление на Киев или, разведав о выступлении таращанцев, повел контрнаступление. Надо было опять снять неприятельскую артиллерию. Батько повернул к Боярке, откуда слышна была пальба богушевского броневика, и, подскакав к броневику, крикнул:

— Чего ж ты топчешься, Богуш, что я тебя конем обгоняю? Катай без остановки до Василькова и крой врага долой с пути, а я его тут саблей поддену.

Богуш выглянул из бойницы, красный, вспотевший, оглохший от стрельбы, и услышал только последние батькины слова.

Он кивнул головой и спрятался, подав команду:

— Полный!

Броневик помчался к Василькову, а батько взял наискось и полетел с эскадроном на Глеваху и Дроздовку, предполагая в той стороне местонахождение дальнобойки, обстреливающей Киев, и приказав полку, погруженному в эшелон, что должен был пойти вслед за броневиком, высадиться под Васильковом и взять город немедля.

Батько любил кавалерийский обхват. А уже под Глевахой стало ясно, откуда бьет дальнобойка.

— Вон за этим узлиссям, папаша, — показал пальцем подскакавший разведчик, придерживая тряпкой рану, из которой лилась на снег кровь.

Батько приподнялся на стременах и выхватил саблю.

— В атаку!

Почти месяц не видели таращанцы крови, и кровь разведчика Неструга, прискакавшего на белом окровавленном коне с донесением, кровь, обильно лившаяся по боку коня на белый влажный снег, разозлила не только заволновавшегося батька Боженко, но и всех эскадронцев. Молча и гневно мчались всадники к лесу.

Обскакав лес под выстрелами, батько скомандовал:

— Долой с коней, ложись! — и свистнул команду подскакавшей артиллерии.

Враг держался в лесу, надо было его выбить оттуда. Скорострельные пушки «гочкис» забросали лес гранатами. Лес заполнился эхом разрывов и криками подпеченного огнем врага. По ту сторону леса была железная дорога, и по линии на Васильков прогуливался красный бронепоезд, тоже бомбивший лес. Пулеметчики расположились по флангу и в свою очередь строчили по лесу. Лес простреливался насквозь. Там поднялась невообразимая суматоха, и петлюровцы пошли на вылазку.

— Сдана! — закричали они.

— Гей, невелика ж слава! — отвечал батько, вымчавшись на них впереди эскадрона.

Туто-то он их и встретил. Недосеченных пулеметами рубанули эскадроны, выхватившиеся разом на коней. А с другой стороны леса и по лесу понеслось: «Ура!» Та батальон, шедший вслед броневику, выбросившись из эшелона, пошел на поддержку батькиного фланга, ломая фланг Петлюры.

Построенный по треугольнику маневр петлюровцев был смят. Сложная операция — тем более рискованная, что мало разведанная местность оказалась сплошной засадой, — была закончена. Но ни Боженко, ни бойцы ещё не были удовлетворены. Распаленные коварством и сопротивлением врага, они рвались в бой. А подъехавшая кухня как раз своими запахами разбивала их азарт и боевое вдохновение.

— И на черта ты тут зъявывся, — ругали эскадронцы кашевара. — Корми пехоту до поту, а мы в Василькове сметаной поснидаем.

Батько, услышавший те похвальные речи эскадронцев, хоть и сам голодный, сглотнул слюну — «при том проклятом аромате борща, что хоть кого свалит», — как выразился остряк Левентуха, — и повел эскадрон на Васильков.

Надо было поспешить, тем более что и солнце уже скатывалось на запад, пылая алым огнем и как бы спеша водрузиться своим пламенным стягам в той стороне и призывая туда бойцов. Надо было до ночи помочь бронепоезду и пехоте закрепить Васильков:

От Глевахи до Василькова было километров девять с гаком. А Васильков, видно, не сдавался: с двумя бронепоездами вел поединок Богуш.

Наконец, закрепившись на закруглении у будаевского поворота, он взял под боковой обстрел железнодорожный профиль — дугу на Васильков — и свалил один бронепоезд.

На полном ходу слетел «Мазепа» под откос. А другой бронепоезд, «Сичевик», увидевши, с какой удобной позиции бьет красный «Гром», «поджавши хвост, как собака, — как говорил потом Богуш, — потянул хвоста аж до Фастова».

Батько Боженко как раз и подошел к Василькову в этот момент.

Таращанцы разлютовались и рубили сичевиков без пощады. Попробовали было сичевики сдаваться, да не берут таращанцы.

— Быйтесь, сукины сыны, бо мы вас бильше не беремо, хай вас сатана визьме! Гады прокляти! — кричал батько, проделывая саблей настоящие фокусы.

«И где только научился он такие выкрутасы саблей выделывать?» — думал, глядя на него, Савка Буланый.

И падали сичевики и галичане, кровавя снег, и проклинали, умирая, Петлюру.

— Га! Ото победа, що клянут сичевики своего Юду! — кричал батько. — Ну, нет на вас от моего сердца жалю, бо люблю я свободу, а вы ж ее предатели, собачьи сыны!

Так сражались таращанцы до ночи, голодные и злые, забывшие про борщ и сметану, которых думали поесть б Василькове, не ожидая такого великого боя. Так и уснули, не поевши, — наморились в бою,

 

«ПИШЛИ ЛЯХИ НА ТРИ ШЛЯХИ»

А в это время «Гром» гремел уже и по Фастову, преследуя «Сичевика», пятившегося задом. Надо было подавать туда опаздывающие молнии сабель.

И, немного отдохнув, таращанцы двинулись на Фастов. Разгромленный снарядами Богуша, Фастов был оставлен петлюровцами, не принявшими боя. Петлюровцы удирали по трем шляхам.

«Пишли ляхи на три шляхи», — острили таращанцы. Пошли петлюровцы на Паволочь, на Скраглевку, на Триполье и на Берники.

Семь часов сопротивлялись под Скраглевкой сичевики первому батальону, но сломили им хребет таращанцы, показав и в этом бою чудеса храбрости.

Эта храбрость бойцов и решила бой, который мог бы затянуться и на ночь.

Паника овладела петлюровцами. Они видели всюду свою гибель. Их охватило чувство страха перед неистощимой, стремительной, победоносной силой красных войск. И бежали они без оглядки.

Батько Боженко считал стремительность условием успеха. И, раз начав движение, не ослаблял его до полного разгрома врага. Бойцы не считались с усталостью и, отказываясь от сна и еды, не прекращали преследования до победы. Этим выделялись таращанцы изо всех частей, кроме лишь богунцев, стойкость и храбрость которых, воспитанные отважным Щорсом, ни в чем не уступали таращанцам.

Фастов был взят совместными действиями обоих знаменитых полков — Богунского и Таращанского. Из Фастова богунцы пошли по направлению Житомира — на Ходорков, на соединение с Ходорковским партизанским отрядом Шамеса, а таращанцы — налево, в направлении Таращи, куда многим из них, естественно, хотелось завернуть. И это в особенности создавало настроение нетерпеливого неистовства. Все, что стояло на пути к Тараще, сметали они с силой рвущегося вихря. Однако батько сдерживал этот порыв к своей хате у бойцов и категорически заявлял, что до тех пор, пока не будет ликвидирован неприятель на основном направлении — к Виннице, он не отклонится к Тараще.

— У вас нету никаких понятиев, бойцы, что перед нами великий поход, аж до Черной Горы, до Карпат. Наша родина — вся украинская земля, да и весь свитовый народ, который при нашей помощи должен освободиться и хочет освободиться. А таращанские дивчата, хоть, може, и заскучали по парубкам, та немае чести для бойца милуваться до победы. А ну ж, визьмить мени Паволочь, Попельню та Вчерайше. А один батальон для заслону пойдет на Белую Церковь, набыть морду тому Зеленому, щоб не брехав, запроданец, атаманчик, що таращанцы за дивчатами заскучали.

— Верно, батько, дивчата пидождуть, — отвечали таращанцы, возбужденные речью батька, всегда подчеркивавшего интернациональный смысл похода.

Батько отучал молодых бойцов от взгляда на родину, ограничивавшего ее пределы не только «ридною Украиной», а зачастую даже родным селом или местечком.

— «Абы мени у Капустянци слобода, — передразнивал батько домолюбов. — А за Капустянкою хоч не росты капуста, хоч тоби и борщ без капусты!» То таки слобода, а то таки слобода!

И эта незамысловатая, но остроумная агитация батька, задевавшая боевое самолюбие бойцов, расширяла их политические взгляды и достигала наилучших результатов.

— Ведется борьба классов, товарищи. Ще не выздох той класс, пид яким вже ноги ломляться, и не выстоить вин на тих цыплячьих нижках, бо воны у него тилько об землю дряпаются, а наши дубовые ноги выстоять, бо воны с земли ростуть. Бо нас матка земля ростыла, окропленная нашим потом та кровью спокон веку. На ту золотопогонну кумэдию велыкий витер дме, не так той витер, як великого ума сыла — нашего пролетарского люду.

И хоть батьку и самому хотелось установить в своей Тараще советский порядок, а может, и погостевать денек-два да повидаться со стариками-сверстниками, с которыми когда-то в детстве пас он батрачонком коней на таращанских заводях, — сурово осуждал он тех, кто рвался «до дому». Второму батальону Кабулы, который сам был белоцерковцем, поручил он идти на Белую Церковь и сказал ему при расставании:

— Ото ж твое испытание, сынок: какой из тебя коммунист. Не за чорными бровами твоей милой — бо я в тому не сумлеваюсь, что в Белой Цер