Повесть о полках Богунском и Таращанском

Петровский Дмитрий Васильевич

ПРОЛОГ

#i_001.png

 

 

ПОЕЗД НА УКРАИНУ

Было это в середине декабря 1917 года.

Денис Кочубей ехал к себе на родину, на Украину, после недавно отгремевших октябрьских боев, участником которых он был в обеих столицах: в Петрограде — как боец отряда Александровских паровозных железнодорожных мастерских, и затем, после взятия Зимнего дворца, со вспомогательным питерским отрядом матросов и железнодорожников, переброшенным в Москву, принимал участие и во взятии почтамта, и в боях у Никитских ворот, и в штурме Алексеевского училища, и во взятии самого Кремля.

Боевое октябрьское революционное крещение окрылило его опытом участия в великом действии классового единства, которое воплощал в себе гений Ленина.

Еще в ушах Дениса звучало величественное эхо от залпа «Авроры» на Неве, оповестившего наступление социалистической революции — полтора месяца тому назад, — еще он видел перед собой пожар подожженных снарядами с Воробьевых гор ларьков вокруг Китайгородской стены и пожар аптеки у Никитских ворот, у которых белые соорудили баррикадный заслон на подступах к Алексеевскому училищу на Арбате и к Троицким воротам Кремля; он участвовал в этом штурме…

Еще он чувствует на своей груди голову раненого и бредящего в жару о свободе дружка-бойца, по имени Ваня Казанок. Раненый не захотел уходить в лазарет и вместе со всеми, кто участвовал днем в штурме почтамта, идет ночевать на битком набитый народом вокзал, опираясь на плечо Дениса Кочубея, отлично понимающего, что расстаться с товарищами в такую великую минуту бойцу революции, пока еще он хоть малость держится на ногах, — невозможно.

Устроившись с неразлучным дружком на полу в уголке замызганного сапогами и семечковой лузгой старого деревянного, барачного типа вокзала, Денис попросил товарищей, пришедших на ночь отдохнуть и отоспаться после нескольких бессонных боевых октябрьских ночей, сесть впереди заслоном, чтобы невзначай не задавили в углу раненого Казанка. И Казанок, склонившись ему на грудь, как младенец к матери, головой, всю ночь бормотал в бреду.

На рассвете санитарный обход с носилками, появившийся на вокзале, забрал уснувшего Ивана Казанка, и Денис, кинувшийся после взятия Кремля на поиски друга в Каланчевский привокзальный приемный покой, узнал, что он сбежал из больницы, куда его направили, через двое суток и как в воду канул.

— Ну, он где-нибудь обязательно объявится, такой человек не пропадет! — говорили солдаты, едущие с Денисом в вагоне и обступившие его, чтобы послушать рассказ об октябрьских боях и в Петрограде и в Москве, участником которых он был. Все едущие фронтовики душевно разделяли сетования Дениса на то, что он бесследно потерял кровного друга, октябрьского боевого товарища.

— А ты об Казанке не жалкуй, товарищ, сказал один из бойцов. — По всем приметам, это, должно, наш Ваня Казанок — моего селения, значит, Воронки. Воронежской мы губернии. Ты не приметил, годок, не артиллерист он, случаем, был?

— Точно, артиллерист, — отвечал Кочубей. — Я с ним при орудии состоял. Я за командира, он за наводчика взялся,

— Ну вот, знать, как есть это мой сосед и будет, Иван Гаврилович Казанок. Он и годок мой к тому ж мы с ним в одну партию призывались, и его — как он парень смекалистый и видный собой — в артиллерию зачислили. Я его с того дня, правда, вовсе не видал; ну, по письмам из дому, от дружков-сельчан своих, слыхивал, что он живой и состоит в крепостной артиллерии наводчиком где-то на западном фронте. Георгиевский кавалер, притом — двух степеней.

— Вот это точно, — ответил Кочубей, — он мне так и рекомендовался: что, дескать, я артиллерист кованый— орудовал, мол, в самой крепости Ковеле..»

— Ну вот, я и еду сейчас домой на побывку, — отвечал солдат, опознавший по приметам Денисова боевого товарища, — в Воронки еду. И обязательно там его повстречаю, потому — куда ж ему с разбитой головой-то и приклониться теперь, как не к дому родному. Не сильно, видно, был раненный, коль через два дня отлежался. Значит, живой найдется. Вот я ему все это, что ты нам поведал, расскажу, как будто сказку такую слыхивал, так, между прочим, а коль он откликнется на этот разговор, тут я ему твой адресок по дружбе и предъявлю. Ну, давай-ка свой адрес на всякий случай; отписывай на бумаге, а я в шапку заткну и тебе с ним связь установлю беспременно, раз вы по боевому крещению, выходит, теперь как братья родные, октябрьские.

И Денис написал Казанковому земляку свой адрес.

— Да, брат, солдатская дружба — дело кровное и нераздельное, а пролетарская наша революция — еще того кровней. Это ничего, что он русский, а ты, как по всему видать, украинец. Нашего народа не разделить. Он от века один. И когда в стародавние времена польские паны попробовали его отделить от русского да сесть на шею — лет триста тому назад, — Богдан Хмельницкий добре дал им по хребту и навеки связал Украину с Москвою; с тех пор никакая мазепа не могла нас разъединить и никогда не разделит. Вон еще видны из окошка сейчас, как будем ехать мимо Батурина, разбитые Мазепины зубы, руины под Батурином, следы Полтавской битвы.

— Видно, что вы с Казанком друг друга найдете и боевые дела свершать вам еще вместе доведется, утешали Дениса солдаты, чувствуя по его рассказу, что не случайно Денис об этом дружке октябрьских дней рассказывал: видно, коль он у него из головы не шел, больно по сердцу ему пришелся.

Рассказывал Денис Кочубей и о том, как после штурма и взятия Кремля ночевал он несколько ночей в Кавалерской палате Кремля на ворохе сорванных офицерских и кадетских погон, потому что не на что было лечь в пустой, без всякой мебели, холодной палате. Но все окружили его стеной, когда он обмолвился, что сам видел Ильича.

— Вот это ты нам расскажи в подробностях, братец-товарищ! И чего ж ты досель молчал про это самое главное! — упрекали солдаты Дениса.

— Я тоже Ленина у Финляндского вокзала видел, — отозвался бородатый солдат из другого отсека вагона, — как он еще только-только на родную землю соступил.

— Видал его, братцы, и я там же и даже сопровождал, был в матросской команде, приветствовавшей рапортом приезд нашего вождя революции, — отозвался оттуда же матрос и тоже подошел к отсеку, где рассказывал свою октябрьскую повесть Денис Кочубей.

И все разом раздвинулись, уступая место еще двум, лично видевшим Ленина.

— Я видал Ильича, — рассказывал Кочубей, — на конспиративной квартире в Лесном, когда он вернулся перед октябрьскими днями из Финляндии. Видал его начисто выбритого. А уж потом видел только издали в Смольном. Тут как будто бородка у него чуть уже отросла, но не совсем как на портрете.

— Давай, браток, рассказывай про Ленина: каков он собой… Ведь вот он-то для нас главный, самый дорогой человек, какой когда-нибудь рождался на свете…

— Это ты верно, братишка, и в самую точку говоришь, — сказал, весь разом посветлев лицом, матрос. — Самый дорогой для трудового народа человек, какой когда-нибудь рождался на свете.

— А ты, часом, не балтиец, братишка? — спросили его.

— Балтиец, точно. Хоть я не с «Авроры», но к «Авроре» был, как у нас по-флотски говорится, «пришвартован». Я с миноносца «Прозорливого».

— Ну?.. Расскажи…

— Да что сказывать-то? Всего рассказать нет возможности. А коротко, должно, уже вы, братки, сами все знаете: газеты читали.

Ну, расскажи. Слыхано-то слыхано, а все ж быль, как говорится, лучше сказки.

— Ну, тогда слухайте, не перебивайте.

РАССКАЗ НАУМА ТОЧЕНОГО, МАТРОСА С МИНОНОСЦА «ПРОЗОРЛИВЫЙ»

— Был я делегатом Центробалта с «Прозорливого» на «Авроре» с рапортом, и как есть в тот час, когда «Аврора» дала свой боевой залп — сигнал к штурму.

А до того в тот же день был с докладом и в Смольном, и с Ильичем встретился; до этого видал его в апреле месяце, когда он из-за границы вернулся (об этом я уже вам сказывал), — ну, тогда он был с бородой и усами, а тут вдруг бритый. Товарищ вот верно тут его наружность обрисовывал. И встретился я с ним в коридоре Смольного; я к нему — а он мне навстречь сам идет. «Где тут, говорю, комната товарища Ленина?» Я в первый-то момент его и не узнал самого.

«А вот пойдемте, товарищ, со мной, вы, верно, ко мне с Центробалта?» (А у меня на рукаве нашивки с буквами «ЦБ».)

Зашли в комнату. «Ну, говорит, докладывайте: с чем к нам?»

Я ему доложил, что, мол, все корабли Центробалта на Неву прибыли в полном боевом порядке и благополучно пришвартовались, отрапортовали командному кораблю «Аврора» и ждем дальнейших ваших личных указаний.

«Подтвердите комиссару «Авроры»: в девять часов ждать светового сигнала с Петропавловской крепости. Цвет сигнала знаете?» — спросил.

«Так точно, красный», — отвечаю.

«Да, красный, — говорит, сощурился на меня и улыбнулся, букву «р» он как-то мягко выговаривает. Ну, а залп штурму холостой, конечно. Остальное в зависимости от обстоятельств».

Живой из живых человек. Это видать по всему: что ни скажет он, слушаешь, и все в точку бьет. В самую что ни есть нужную точку. Как есть отец родной. Весь народ понимает, как сквозь нашинское общее сердце прошел…

— Как в моем ночевал! — отозвался какой-то кудрявый солдатик, да так важнецки лукаво прищурился и блеснул огоньком в глазу, что Денису на миг показалось в этой его лукавой усмешке что-то схожее даже с самим Ильичем. Вот, гляди, сейчас он подмигнет: мол, знай наших, русских людей!

— Революция свое дело для народа выполнит сполна. Ведь кто нас ведет-то? Ленин. Человек, словом, нашего всенародного ума, в целый океан простором мысли. Недаром он к нам, морякам, к первым обратился. Ведь первый-то удар пролетарской революции с «Авроры» был, — скрепил свое мнение матрос, широко поведя рукой.

— Ну, вот я вам, братки, все и обрисовал. А бить нашим кораблям прямой наводкой так и не пришлось по берегу. Махнул этот самый «главноуговаривающий» белой юбкой сестры милосердия: переоделся, слышь ты, в дамочку с пенсне на носу, да и скрылся, как крыса, в подземном подвале, — так мы его и не нашли после штурма в Зимнем. Я сам видел всех временных этих министров, восемь человек лично в Петропавловку под замок в равелин доставил; но этой «главной насекомой на солдатских шинелях», как его на фронте ваш брат солдат звал, так мы и не нашли! Смылся.

— Уползла вошь будто за солдатский воротник. Подь поищи теперича!

— Она еще непременно где-нибудь объявится — эта гадалка-трепалка, зуда навязчивая…

— Ну, где уж ей, — отозвались другие в отсеке. — После бани да еще с веником— не заест!

— Заесть не заест, а на чей-нибудь собачий хвост репьем вцепится и, где ни есть, чудой-юдой продажной обернется!..

— Это верно, что собачьих хвостов еще промежду людей хватает.

— Ну и как же, командор ты наш «прозорливый», дело чем кончилось? — спросил бородач моряка.

— А полной победой, товарищ, — усмехнулся тот, — сам знаешь.

— Да это вестимо, что победой. Как иначе? А вот ты насчет штурма нам рассказывай все в подробностях.

Ведь как ни победа, а без штурма с врагом победу, как говорится, не добудешь. Вот ты и рассказывай нам: как вы, братцы-флотцы балтийцы, с Невы на крутой берег выбрались? Я ведь тоже, дарма что в пехотной шинели, а по природе водяной. Кто с Волги-реки — морякам земляки!

— По делегатскому поручению мотался я с корабля на берег да с берега опять на корабль; и в штурм попал, как говорится, по нечаянности: призадержался малость на берегу. А мне было поручено досмотреть, чтоб все министры временные в целости были взяты и на руки сданы под замок, как небитая посуда. Вот я все гадал-догадывал, как в Зимний ворвались: кто тут гад да кто нам не рад.

Общий хохот одобрил острым словом сдобренную речь моряка.

— Я все насчет того «пенсне» интересовался; мне этого самого «главноуговаривающего» хотелось за воротник самому, слышь, взять. Ну, по секрету признаюсь: угадай я его — я б ему это пенснишко меж скул навек вдавил. Не попался. Я его физиономию добре изучил. Да, вишь ты, на сестер милосердия при штурме не имел сердечного желания засматриваться. Может, он мимо меня гофрированною милкою и шмыгнул где в коридоре: ведь комнат-то одних в Зимнем этом дворце точный счет точь-в-точь «тысяча и одна ночь». А в последней комнате и голова с тебя прочь!

Опять звонкий хохот одобрил шутку моряка.

— Ну, это к сказке присказка, а быль-то будет, знать, покороче. Штурмом с берега с бортовым повреждением взяли Зимний. Одна «Аврора» подала шестидюймовым залпом голос, а прочие корабли промолчали. Кабы дали они со всех бортов, на берегу и города бы не осталось! А имущество ведь — все дворцы да торцы в городе Петрограде трудом-потом народным сложены и мощены еще со времен Петра-шкипера, у нас в Кронштадте памятник ему стоит. К чему ж без нужды огород разорять: на нем еще и наша народная овощь вырастет. Для себя мостили-строили, как знали, — не иначе.

— Это конечно! — поддержали слушатели рассказчика. — А все-таки поковыряли кой-какую царскую мебелишку?

По возможности не трогали. Один морячок, чудак-то, царю безносому на портрете штыком в пузо ковырнул. Ну, его тут же одернули: оставь, мол, сделай милость, детям для смеха, не сымай этого шута с портрета! Он и застыдился.

— Коли живому буржую в живот — не промазывай! А что ж полотно рвать!

— Так-то, браты. Пошумели, и годи. Мне скоро тут слезать с корабля по имени-прозванию «Гаврила». И разговор скоро пойдет опять серьезный. Короче говоря, вот она начинается, Украина, где не хочет Рада нас за родных детей принимать. Ну, мы ей дома — мачехе— кочергою горб вправим! Мы теперь с родною матушкой, ленинской свободой, навек родные стали.

— А ты, значит, аврорец, с Украины сам? Что-то тебя по говору не приметно.

— Говор мой самый обыкновенный, русский. А ведь какую эти дармоеды, живоглоты, подбрехачи промеж нашего брата еще на фронте сразу, скажем, с первых дней революции, агитацию повели. Украинцев стали в отдельные полки формировать, отзывать с русских полков. Полный раскол производить. Ну, к чему бы это? Будто мы не одной земли нашей русской матери пахари, ею рождены, вспоены, вскормлены? Испокон веку вместе против набежчика, врага, чужака свою великую землю отстаивали — и отстояли, до свободы дошли. Вот товарищ Кочубей про Богдана Хмельницкого сказывал: ведь пока Богдан с Москвой навек не побратался, лет триста турки, татары да польская шляхта нашей матери Украине из груди душу вырывали, жен и детей басурманили. Как в песне нашей стародавней поется:

Султани турецькі да пани шляхетські звеліли ще й гірше кувати кайдани…

Чи не нимецьки?.. А? Ну к чему же теперь этот раздел затевать?

— А ты погляди хорошенько: кто его затевает? Паны? Паны, которые ни по-русски, ни по-украински говорить-то не умеют. И ни украинского, ни русского они мужика и слушать не слушали и понимать не понимали. Отколе ж им знать, какое у нас настроение и чего мужику надоть? Разве я, што ли— хоть я вот с Волги, — сам не пою хохлацких песен с душой? Или вот он, скажем, украинец, балтиец, наших волжских лихих песен не затейник петь? Нет, брат, это все разорение народного единства — так надо полагать. Вот в чем она — эта самая Рада-зраднянська шкура запроданська!

— Так точно, товарищ-друг — отозвался балтиец, — У нас на флоте Балтийском, прямо скажу, немалая часть украинцы, а ведь и наша доля в революцию русскую уже вложена. С кого ж теперь нам отдачу при случае получать? С вас, волгарей, понятно, спросим.

— А мы со всем удовольствием и сполна революционный народный долг в отдачу отдадим, браток. Это ты не сомневайся. Русский народ своего брата украинца в беде одного не оставит, и задачу свою всеобщую он понимает.

— Не оставит! Никакой между нами границы не должно быть. Там, где разум и сердце в одно стоят, там разгородки не сделаешь.

— Вот спасибо за эти речи, — ответил матрос. — Да недолго вам ждать с той брехнею, браты, и встречи. Я вот сейчас сойду в Бахмаче, а вам еще придется эту самую границу на пузе переползать. Вот там вы, дружки, себя и покажете: за какое братство и дружбу русский стоит! Кто действительно так себя в единстве по-трудовому, народному, понимает, — тот и клади на гайдамацком черепе крепкую зарубку.

— Вот именно: этот выродок, что себя теперь гайдамаком тут зовет, он и есть тот самый запроданец, собака, что за буржуйской телегой собачьим хвостом стелется. Вот какое, браты, при прощанье-расставанье даю я в вашем лице про русское братство завещание: шагай вперед, браток, и положись на нас. Так и передай землякам своим украинцам: что, мол, русский народ, добывший себе великую свободу, этой самой свободою, как своею душой, с ним, с трудовым братом украинцем, как солдат с солдатом, чем ни есть с котелка поделится, и притом — жизни своей не пожалеет. Коль ум-душа у нас одна, так и свобода у нашего народа одна. Вот так-то, брат!

И матрос, сорвав с себя бескозырку, махнул ею в ответ на такую дружную общую речь спутников по вагону, фронтовиков, добрая половина которых были русские люди: и волгари, и сибиряки-приамурцы, и из центральных разных губерний.

— Так-то, солдаты! Значит, теперича, с Октября мы за Лениным к своему берегу пришвартовались. Все в полном порядке и спокойствии — без суматохи, но и не без этого! Во! Коротко говоря! — На всякий случай матрос показал свой сжатый кулак и, поправив на голове покрепче бескозырку, стал собирать вещи к выходу.

Поезд начинал замедлять ход.

— Вот газеты свежие, питерские, последние. Я их целую пачку с собой везу, — сказал матрос. — Тут вот в двух газетах есть статьи товарища Сталина по нашему украинскому вопросу. Вот тут от пятнадцатого числа декабря, стало быть, «Правда» позавчерашняя, как есть вот об Украинской Раде — «Что такое Украинская Рада?» Так вы почитайте, — сказал матрос. И он при этом поправил ремни на правом плече. — Ну, вот и стоп машина! Бахмач! Мне здесь слезать.

Матрос, свернул в широкий брезентовый портплед кучу газет и брошюр, но кое-какие из них тут же роздал на прощанье далее едущим солдатам и, еще пожав руку Кочубею, в этот раз более многозначительно, тряхнул ее крепко-накрепко: мол, знай-понимай нашего брата, сунул ему что-то тщательно завернутое в газету, как потом оказалось — милсовскую бомбу.

И Кочубей, давно уже проглядывавший втихомолку оставленные газеты, принялся вслух читать сталинскую статью, напечатанную в «Правде» от 15 декабря 1917 года, — «Что такое Украинская Рада?»

Другая газета оказалась украинская, киевская. И в этой газете извещалось, что Рада разорвала дипломатические отношения с РСФСР, — между РСФСР и Украинской «народной республикой» устанавливается Радой «граница». Эшелон шел в сторону названной границы. В той же газете объявлялся и набор «вильных козакив» и «гайдамакив» вольнонаемной армии Рады — для борьбы с Советами.

И тут же Денис возвысил голос за то, чтобы не дать устанавливать Раде границу:

— Как это — чтоб Украине с Советами рвать?

— Неужто Россия — советская, а Украина кадетская будет! — хлопнул волгарь широкой ладонью по газете. — Уж мы как-нибудь да Украине подмогнем.

— Эк, как он, товарищ Сталин-то, буржуев рассортировал, — сказал другой солдат, просматривая еще раз газету. — Выходит, что эта Рада — буржуазная гада. А мы и не ждали, как она нас, Рада, порадует!

— Народ наш расколоть метят.

— Запродала, значит, иудина Рада Украину Каледину, и мы теперь не домой, а прямо к гадам едем! Антантовому буржеглоту запродали родину.

— Вот Рада каким боком к нам пути-дороги поворачивает!

— Ну, на этом пути мы Раде той и рельсы скрутим.

Каждый солдат подавал свое красное словцо, как сухой хворост в горящий костер, и костер общего гнева полыхал, как будто раздуваемый ветром во мчащемся по многострадальной Украине поезде, по земле, прямо из-под ног у народа продаваемой заморскому капиталу при помощи «мягкостелющих» буржуазных националистических болтунов.

Денис понимал, что кому-то тут же надо возглавить это возмущение народа и дать ему надлежащее русло, чтобы не расплескалось оно, и тут же предложил — организоваться и, доехав до намечаемой Радой границы, начать действовать.

Не дать устанавливать Раде границу.

А как — это будет видно по ходу дела.

Так на том и порешили.

А поезд, погромыхивая, несся к искусственно создаваемому контрреволюцией «водоразделу» украинской границы, границы для затора разливающейся с пролетарского севера октябрьской революционной народной лавы, первым валом которой и шел этот Кочубеев эшелон, в котором он неожиданно волею обстоятельств становился командиром, чтобы отсюда же с места в карьер и стать партизанским вожаком. Революционная волна подбросила его, как птицу, взмахнувшую крыльями в далекий полет, как борца за светлое будущее.

— Не давать разрывать с Россией! — кричали солдаты. И стали проверять, какое у кого было с собой оружие: ехали с фронта.

На станции Сновская менялся паровоз. Падал снежок. На перроне стояло человек пятьдесят дебелых красномордых «добродиев», наряженных в разноцветные шелковые жупаны и в шаровары «с целое синее море», в серых и черных смушковых шапках с желто-блакитными шлыками; да сверх всего еще из-под шапок нависали у некоторых и «оселедци» — чубы.

Казалось, что то была оперная труппа, переезжающая на другую станцию не разгримировавшись. Однако ж на «добродиях» было полное вооружение. На перроне стояли два пулемета. Это и были новоиспеченные «гайдамаки», или «вильни козаки» Центральной Рады, о которых объявлялось в газете.

Кочубей не выдержал и расхохотался, глядя на них, взявшись за бока, а вслед за ним принялись хохотать и другие, соскочившие из вагонов.

Гайдамаки глядели, выпучив глаза, и не знали, что же им предпринять.

Наконец они вышли из оцепенения, и самый пузатый и чубатый из них направился к Денису, стоявшему впереди всех и бывшему как бы заправилой «смехачей», и схватил его за рукав.

— Ты хто такий? Чого ты иржешь, як жеребець?

— От жеребца слышу! — ответил Денис толстопузому. — Это что — труппа, выгнанная из театра?

— Хто ты такий, я тебе запитую? — кричал толстопузый, напирая на Дениса, которого уже тесным кольцом окружили «вильни козаки».

— Я большевик, — отвечал Кочубей.

— А! Значит, босяк? Взять его!

— Кого берешь? Не трожь! Эй вы, буржуи, отвались! — кричали эшелонцы.

Но Дениса уже схватили и поволокли на вокзал. Эшелонцы бегали вдоль поезда и выкликали товарищей на выручку Дениса.

В это время на перроне появился какой-то голубоглазый стройный человек в шапке набочок и прокричал, что на границе уже стоят большевики. Гайдамаки бросили Дениса и, мигом отцепив паровоз от прибывшего эшелона, погрузились на него с пулеметами и уехали по направлению к Гомелю.

Голубоглазый подошел к Денису, ругавшему на чем свет стоит товарищей по эшелону:

— Запечные мамаи вы, а не бойцы! Вот теперь и угнали паровоз!

— Да мы не сразу раскумекали — за что браться: за тебя или за паровоз. Суматоха получилась, как это они тебя сразу застопорили. Сейчас во всем разберемся, — говорили смущенные справедливым упреком фронтовики.

— Коль в дружбе клялись, то так и держись! — отвечал Кочубей. — Ну, выходи, кто вооружен, живо!

— Да ты не кипятись, сейчас эшелон пойдет, — обнадеживал Дениса голубоглазый.

— Гони скорее эшелон, — говорил ему Денис, — если ты тут командир.

— Сейчас погоним. Ребята, кто с оружием — вылезай на тендер!

Вывалило человек пятьдесят вооруженных. Голубоглазый усадил их на тендер поданного к эшелону нового паровоза, и эшелон пошел вдогонку за гайдамаками.

На разъезде за станцией Хоробичи, у границы, все, кто был вооружен, выгрузились, а эшелон с остальными отошел назад. Паровоз с тендером, на котором прикатили всполошенные гайдамаки устанавливать границу, стоял у моста через Терюху. Гайдамаки ушли разведать мост, и на тендере остались лишь пулеметчики с двумя пулеметами.

Эшелонцы тут же их ссадили и, подъехав к мосту на гайдамацком паровозе, счистили с моста в Терюху и всю маскарадную партию первых «вильных козакив».

А самого толстопузого командира нашли зарывшимся в снегу. При допросе командир этот оказался сыном миллионера-сахарозаводчика Терещенко.

Голубоглазый командир поехал на Гомель с эшелоном, а Кочубей вернулся назад к Хоробичам, на родину. И при расставании с русскими товарищами, уезжающими дальше, к себе на север и запад, пожали крепко друг другу руки на вечную боевую революционную дружбу русские и украинцы.

И довелось Денису Кочубею видеть своего избавителя в следующий раз только спустя три месяца, в конце февраля 1918 года, в момент отступления из Гомеля, когда последним эшелоном он угонял брошенное Новобелицким отрядом оружие на не занятую еще оккупантами городнянскую территорию.

Голубоглазый: появился так же неожиданно, одетый в солдатский ватник, с котомкой за плечами:

— Еще раз: здравствуй, Кочубей! Думаешь держаться?. Ну, а не выйдет, отходи к границе, свяжись с Семеновкой: я там командую, фамилия моя Щорс. Борьба затянется надолго. Так помни же: Новозыбков, Семеновка, Щорс.

Этот адрес пограничной с РСФСР полосы в 1948 году стал боевым адресом для украинских партизан. А человек тот — их боевым организатором и командиром..

Борьба с оккупантами затянулась действительно надолго, чуть не на год. Хоть Денис и поглядел в ту минуту на Щорса косо, но пришлось впоследствии не раз вспомнить его слова.

Лето 1918 года было самым героическим и самым трудным для молодой республики Советов.

Враги революции не довольствовались открытой войной против революционного народа.

Не могли они успокоиться и на интервенции иностранных империалистических государств. И нанятый чужеземный солдат мог заразиться отважным свободолюбием русского народа. Или же могло произойти то, что случилось с немецким солдатом на Украине, где он если и не сделался революционным, оставаясь в большинстве своем верен вкорененной в него психологии прусского ландскнехта, то все же разлагался как солдат от длительного, чуть не годового паразитизма, и лишался дисциплинированности, начиная понимать в конце концов всю безнадежность интервенции, предпринятой против несокрушимого в своем единстве трудового русского народа, впервые осознавшего силу своего братского классового единства.

Врат довольно быстро стали понимать всю бесплодность вмешательства нанятых иноземных войск, в качестве пожарников явившихся с дырявыми брандспойтами тушить великий пожар революции, неугасимо охвативший от края и до края всю великую страну.

И они обратились тогда к давно испытанному ими и привычному для всех паразитов на свете, не имеющих человеческой морали, двужало-змеиному иудину предательству — к отравленной чаше лжи и к коварному кинжалу в спину.

Они вначале втайне объявили этот белый террор и попробовали начать с наглых и демонстративных убийств.

Августовский выстрел в Ильича — выстрел гнусного выродка, вскормленного эсерами и империалистическими шпионами. Во всей истории не было акта более гнусного и чудовищного, чем этот иудин акт покушения эсеров на жизнь Ильича,

Мерзавцам не удалось погубить Ильича, но они убили Урицкого, Володарского. Они пытались уничтожить всех, кого выдвинул и за кем пошел трудовой народ.

 

НЕЙТРАЛЬНАЯ ЗОНА

В середине августа 1918 года — еще когда закордонный повстанческий комитет большевиков Украины находился в бродах и был «на колесах»: то в Гомеле, то в Брянске, то в Унече — человек геркулесовского сложения, в кожаной потертой куртке, громким голосом расспрашивал о нем в вагонах и на вокзалах.

Этот человек разыскал наконец комитет на станции Брянск, Риго-Орловской.

— Вы, товарищ, здесь организатор? — обратился он к сидевшему за отдельным столиком человеку в темном пенсне и в смушковой рыжей шапке набекрень,

— Я. А что?

— Моя фамилия Хомиченко, — заявил гигант, — я старый артиллерист и большевик. Не могу ли я быть полезен? Ищу вас уже целый месяц.

— Сейчас как артиллерист — ничем, а как большевик… У вас есть какой-нибудь документ, товарищ?

— Документ? — удивился Хомиченко. — Мой документ — я сам весь с ног до головы: мой кулак — для врагов, мое слово — для друзей.

— Так что же вы хотите нам предложить?

— Я имею на примете в одном месте немецкую пушку. Если ее починить, она будет годиться. Только бы она стреляла, а насчет наводки — хоть воробья на колокольне сшибу.

— Хорошо. Ну, так что же?

— Так вот, я и думаю, что с этого нам надо начинать. Вокруг орудия я сколочу боевой кулак, которым мы и будем грозить с границы гетманчукам и оккупантам. Я полагаю, что вы намерены использовать нейтральную зону для военно-революционных целей, — продолжал он. — Там столько скопилось ушедшего с Украины боевого революционного народа, что из него можно набрать целые полки — и бедовые полки. Ими никто не руководит, они слоняются — в лучшем случае грызут семечки и плюют в непроходимую пограничную Десну или «грызут» шпионов, под видом спекулянтов пробирающихся через границу с сахаром и барахлишком.

— Гм… Это дельно! — мигнул человек в пенсне своим двум товарищам, из которых один, с синими, как васильки, глазами, был в военной фуражке фельдшерского образца.

Хомиченко в него долго вглядывался и вдруг воскликнул:

— Щорс! Что же ты не признаешься? Старый товарищ мортирец! Бородку отрастил — и не узнать!

— Слежу, брат, за тобой с удовольствием. Оно очень интересно — со стороны наблюдать прёжнего товарища. Ты все такой же озорник, каким был и в армии.

— Здорово, брат, здорово! — жал его руку Хомиченко. — Ну, как же ты думаешь? Ты что, в комитете?

— Нет. Я, как и ты, с предложением. Мечтаю создать украинский полк на демаркационной линии. И твое предложение совпадает с моими намерениями. О какой пушке только ты говоришь? Где ты ее выкопал и что с ней?

— Пустяки — нет колеса и бойка в замке. Плюнуть раз — и готово! Снаряды давай для трехдюймоьки, Коля! — загудел он.

— Я, видишь ли, намерен на этот раз опереться на штык, — сказал Щорс. — Да не гуди ты так: вон сколько народу собралось! Садись.

— Пусть собирается: «нам народ нужен.

А люди слушали речи артиллериста и ожидающе смотрели на человека в темном пенсне. Наконец тот простился и ушел, сказав:

— Организуйтесь, я доложу главкому. Армия-освободительница Украине необходима.

Щорса и Хомиченко облепили люди в шинелях и кожанках и наперебой требовали тотчас же зачислить их в несуществующий еще щорсовский полк и в несуществующую Хомиченкову батарею.

— Мы украинские большевики, — заявляли эти люди, — и мы ваши, то есть вы — наши. Мы в общем — свои. И даешь полк и батарею!

 

ПУШКА

На рассвете по поселку Унече весенними лужами пробирались двое людей. Один из них нес в руках небольшую корзинку, которая сильно зыбилась от груза.

Это были Щорс и Хомиченко.

На пороге кузницы, к которой они подходили, сидел сухощавый человек. Его русые кудри с сединой были так мягки, что ветерок шевелил их и свивал в кольца. Его наклоненная голова с затылка напоминала головку ребенка.

— Здравствуй, Сережа! — окликнул его Хомиченко,

Сухощавый поднял голову.

— Здравствуй, Антоша. С чем пришел? Самовар, что ли, там у тебя?

Хомиченко торжественно поставил корзиночку на землю и вытащил никелированный кочан.

— Комнатная наковальня?

— Какой тебе шут комнатная наковальня!..

— А-а, это другое дело! — протянул Сергей, беря в руки стальной кочан, оказавшийся артиллерийским замком. — Хорошо. Что же тебе тут — шпильку? Бойка нет, вижу…

— Сделаешь? — взволнованно спросил Хомиченко.

— Илюшка! Илья!.. — закричал, оборотясь, Сергей.

На зов его из кузницы выбежал русокудрый мальчик,

— Займись паяльником! Да дай мне там коробку с гвоздями. Вот эта стальная шпилька подойдет, — сказал он, разгребая ящик со ржавыми гвоздями и доставая толстую машинную шпильку.

Он примерил ее, и Щорс заметил, как ласково его тонкие, словно у музыканта, руки держали и поглаживали сталь замка.

Хомиченко, затаив дыхание, с нежностью, неожиданною в грузном человеке, присел рядом и так бережно дотрагивался до полированной поверхности замка, как мать бы дотрагивалась до своего ребенка.

— Готово! — передал ему Сергей артиллерийский замок. — Клюй на здоровье! — прибавил он, глядя, как нянчил его в руках Хомиченко. — А сточится — принеси, новый вправлю, Только думаю, что долго клевать будет: я ему крепкий носик приправил.

Щорс со спутником зашагали обратно. Хомиченко шел танцующей походкой. Щорс, остановившись, дал ему уйти немного вперед, потом громко расхохотался.,

— Какой же ты мальчишка! Тебя, Антон, за пьяного можно принять. Танцуешь! Признайс — явыпил?

— Что ты, Коля, по такому делу шел! Да и где взять? Зайдем, угостишь чайком. Эх, надо было Серегу прихватить, самовар поставить, — вспомнил он. — Погоди-ка, я за ним слетаю.

И Хомиченко собрался было идти обратно.

— Успеешь! — удержал его Щорс. — Да ты прежде попробуй.

— Ну нет, брат, Серега не промахнет: у него и глаз и рука такие, что ему бы алмазы гранить! Ты видел, какая у него рука? Музыкант! Он- тебе глаз вынет, вставит, и будешь видеть как ни в чем не бывало.

Через час окрестность огласились оглушительным пушечным выстрелом.

У батареи, то есть у единственного орудия, стоял Хомиченко, румяный, пыхтящий, как самовар.

— Что, ребята, слыхали?

— Н-дда-а! Берет! — крякали ребята — Слыхали!

Артиллерийская присяга принялась впрягать лошадей.

На реке показались четыре плота и двенадцать лодок. То переходил с Украины на Зону партизанский полк из недавно восставших таращанцев. С той стороны оккупанты садили по плоту из орудий. Хомиченко ответил им с этого берега, по звуку выстрелов отыскивая и снимая огневые точки врага и прикрывая переправу таращанцев.

 

ТАРАЩАНСКОЕ ВОССТАНИЕ

Таращанцы насчитывали двести сабель при стольких же карабинах, кроме того, двести винтовок у пехоты, с двумя пулеметами, и четыре орудия.

Патроны у них были считаны: едва приходилось по четыре обоймы на ствол; не лучше обстояло дело и с остальным снаряжением.

Таращанцы приняли бои с наступающими немецкими гренадерскими оккупантскими полками, высланными из Киева, да с гайдамацкой кавалерией сабель в шестьсот.

Однако ж наступление было отбито, и дорога к Тараще была устелена трупами разгромленного неприятеля.

Вечером после боя командир полка Гребенко велел подсчитать снаряды и, увидев, что их очень мало, решил догнать уходившего неприятеля и, хотя бы ценою потерь, добыть оружие и снаряды.

Помощи ниоткуда не приходило; посланные для связи с Таращей, Нежином, Каневом и другими местами не возвращались.

И Гребенко пустил конницу вдогонку за неприятелем,

— Поскорее возвращайтесь! — кричали им вслед; остающиеся.

Вернулись к рассвету. Но Тараща не спала: она прислушивалась к тому, что делается кругом.

Ушло из Таращи двести всадников, вернулось сто пятьдесят. Они пригнали обоз. Тут были тачанки, нагруженные патронами, тачанки с пулеметами, тачанки со снарядами и две арбы, нагруженные военной амуницией. Снаряды трехдюймовые, какие и требовались для захваченных ранее пушек. Кавалеристы привезли с собой восемь замков от орудий; самих орудий они не могли захватить из-за быстроты маневра.

Таращанцы торжествовали. А назавтра стало известно, что восстали и Нежин и Канев. Вздыбилась восстаниями Украина. Задрожала гетманская власть.

Таращанцы передохнули.

Однако уже через неделю стало известно о разгроме нежинцев, а потом и каневцев гетманско-немецкими войсками. Оазисом свободы оставалась одна Тараща. Ясное дело, что и ей угрожала та же участь, которая постигла Нежин и Канев.

Гребенко собрал народ.

— Нас извещают нежинцы, — говорил он, — что они уходят на нейтральную зону, за Десну. Идут туда каневцы. Ушли уже и новгород-северцы. Остается и нам уходить туда же. А уже оттуда, организовавшись в большие полки, мы придем вас выручать. Мы вернемся скоро. Скажите врагам: «Кто воевал, те ушли». А если найдется предатель среди вас, то все знают, что надо с ним делать! Так соберите же нам хлеба в дорогу, мы ночью выходим.

Ночью выступило из Таращи партизанское войско и пошло на северо-восток, к Десне.

«А что, братцы-товарищи, надолго ведь дозволим мы этой нашей земле, этим нашим полям родным, пашням и лесам стонать под пятою самозванцев.

Мы, трудовые хозяева, — истинные сыновья этой земли и обороним ее для себя, для вольного труда на ней и для того, чтобы впредь уже из поколения в поколение здесь свободно ходил плуг и свободно гуляла коса и свободные голоса пели бы свободные песни, прославляя труд и свободу!»

Такова была дума, которую думали таращанцы, что ехали и шли, подобно запорожцам и черному люду когда-то на клич Богдана Хмельницкого с Переяславской Рады, на великое братство с русским народом, на нейтральную зону.

Попробовали гайдамаки и немцы преградить им путь, да получили по скулам.

Но вот уже стали догонять их лазутчики с вестями из Таращи.

— Что же делается в Тараще?

— А вот что делается там… Карают проклятые гайдамаки безоружное население.

— Ну, постойте же вы, гады, — мы вернемся!

 

ПЕРЕХОД НА ЗОНУ

Как только разлетелся слух, что восставшие таращанцы оставили город, в Таращу снова прибыл известный каратель — гайдамак Вишневский, ведя с собою и оккупантские полки — те самые, что пострадали от кавалерийской вылазки и кипели теперь местью.

Этим войскам, без боя занявшим Таращу, вольно было теперь бесчинствовать над беззащитными.

Насилиям, истязаниям, грабежу не было границ. Начались аресты и расстрелы семейств ушедших на Зону бойцов.

Но никто не упрекнул, ушедших, зная, что, лишь соединившись с другими, сообща они могли бы нанести сокрушительный удар врагу.

Болели сердца у бойцов. Не один отец и не одна мать были оскорблены, и не у одного малолетний брат взят как заложник.

И повстанцы, слыша день за день приносимые вслед им страшные новости, двигались вперед, на спасительную «нейтральную зону», зная, что там получат помощь от великого русского народа, найдут таких же, как они, и, спаявшись в одну боевую семью, зажмут в стальное кольцо контрреволюционную гадину и задушат ее в боевом смертельном зажатье.

Так думали повстанцы, подвигаясь день и ночь к Десне.

Прежде, соблюдая осторожность, они шли лишь ночью и обходили людные места лесами, избегая лишних столкновений. Теперь же, позабыв об этой предосторожности, шли бесстрашно и днем и ночью; Гребенко провел на своей карте красным карандашом прямую до точки «Унеча» и вел уже по прямой, обходя только болота, ни перед кем не сворачивая.

Так два раза пришлось таращанцам принять бой с оккупантами и гайдамаками.

В результате этих боев численность партизан возросла, к ним присоединялись отдельные группки новых повстанцев, прибавлялось оружие, отбитое у врагов.

Героизм этого похода привлекал всюду, где проходили партизаны, сочувствие населения, уже пробудившегося к борьбе повсеместно.

Гребенко стал уже и побаиваться этой популярности, опасаясь, как бы не окружили их где-нибудь враги.

Однако громоздкость снаряжения таращанских партизан, в особенности артиллерии, вынуждала идти всем табором вместе.

Гребенко стал рассылать дозоры и разведки. Он все время знал, что делается на тридцать километров кругом.

Немало сел, через которые они двигались, встречали

партизан хлебом-солью, хоть и знали, что за это потом их постигнет кара от временно прятавшихся по щелям полицейских и от предателей-куркулей, которые опекались гетманским правительством не хуже прежних дворян.

Поход таращанцев прогремел, громкою славой по всей Украине. Партизаны прошли свой путь от Таращи до Унечи, сокрушая все препятствия на пути. Но когда достигли они: граничащей со свободным краем речки, враги окружили их и решили не выпустить — потопить, ударив артиллерией по плотам.

 

ТАРАЩАНЦЫ НА ЗОНЕ

Мирно спят казаки возле своих коней, спокойно жующих накошенный на вражеском берегу золотой овес. На горизонте показывается солнце. То там, то сям появляются женщины, чтобы задать корм домашним животным или выгнать со двора скот в стадо, идущее на пастбище.

Подхватываются и казаки.

— Что ж ты, брат, всю кожанку на себя стащил? — упрекает соседа продрогший в утренней прохладе спавший во дворе рядом с товарищем казак.

— Хорошо, что не коханку! — отвечает тот.

Бегут казаки к колодцу, чтобы перекинуться с девушками задорным словом. А девушки спрашивают:

— Можно ли, не опасаясь, хоть сегодня выгонять скотину на пастбище, не вздумают ли опять казаки дразнить «врагобережных»?

Сентябрьское солнце, ясное и чистое, светит, как в хрустале, в осеннем воздухе, и кажется, что каждая вещь способна разложить на спектр его лучи, — так все свежо, чисто и прозрачно.

Свежи и чисты человеческие голоса, свеж свист птиц, и даже шелест камыша можно отличить от шелеста стрекозьих крылышек, который тоже слышен в утреннем воздухе, не мешаясь с другими звуками, столь же чистыми и четкими,

Кто-то точит шашку, и слышен треск, сопровождающийся брызгами искр от прикосновения стали к камно.

Вдруг эту чуткую, упругую чистоту утра пронизывает грохот разрыва артиллерииского снаряда, отдающийся перекатом по реке.

— Ну, вот тебе и давай бог ноги! — говорят дивчата, загоняя скотину обратно во дворы.

— Народ, народ! Мало вам войны было! Когда вы по домам разойдетесь? — укоризненно, но вместе с тем ласково говорят девушки казакам. — Вам все только бы казаковать!

— Ведем окончательную классовую борьбу, товарищи дивчата, — отвечают казаки.

Тут подошли гребенковцы к Десне.

И враги ударили им в спину.

Но об этом еще не знают казаки и не понимают, что бы означал выстрел.

Батько Боженко показался в дверях полуодетый и, потягиваясь, говорит вестовому:

— Катай к Щорсу — узнай, в чем дело!

Казаки умываются прямо на улице, у крыльца, на котором, сняв рубашку, стоит батько Боженко, ожидая своей очереди и растирая ладонями волосатую грудь.

Молодой казак сливает воду из ведра на лысую опущенную голову пожилого товарища и приговаривает:

— Рости, явир, на болоти, а волосья — на голоти!

Боженко хохочет от всей души над этой шуткой, а облитый казак, раздразненный, гонится за убежавшим приятелем, который не подпускает его к себе, угрожая опять окатить водой из ведра.

Вскоре вестовой прискакал обратно и прокричал, что с того берега плывут на плотах таращанцы и враги громят их артиллерией.

Действительно, с коня было видно через огороды движение плотов по Десне и дымки разрывов над ними. Большое войско конных и пеших грузилось на паромы, ожидая своей очереди под артиллерийским обстрелом врага.

— По коням! — мигом скомандовал батько и помчался выручать земляков.

Прибытие таращанцев не было неожиданностью для Зоны. Здесь ожидали их со дня на день, но думали, что они задержатся дольше в столкновениях с врагом и придут на неделю позже.

Слава таращанского боя заставила неприятеля остерегаться таращанцев.

И только когда погрузил Гребенко свое войско на плоты и челны, чтоб перейти границу, немцы открыли артиллерийский обстрел по уходящему противнику, оказавшемуся на зыбкой поверхности реки.

И в эту минуту ослабела воля вожака, молодого Гребенко, контуженного и сброшенного снарядом с челна в волу: отнесенный течением, он выплыл на дальнем берегу и бросился в проходящий поезд, идущий в Москву, так как ему казалось, что все, кто были на плоту, погибли во время переправы.

Однако старик, отец Гребенко, не растерялся: он вывел людей на берег и передал их Щорсу и Боженко. А про молодого Гребенко, вожака восстания, поначалу решили, что он утонул. Лишь через месяц Гребенко вернулся в полк.

Жаждущие свободы люди уходили с Украины на нейтральную зону, к освободившемуся русскому народу.

И целое лето это боевое партизанское племя разжигало «на границе» костры и скрипело обозами, пело и маршировало, организуемое Щорсом, Боженко и другими вожаками-коммунистами, подчиненными общей задаче — создать Украинскую Красную Армию из повстанцев.

Босое, неодетое, рваное, загорелое, голодное, злое, доброе и отважное революционное племя росло в колыбели боев под собственные песни. Жило и умирало, обессмертив себя силою революционной воли и подвига.

Пламенные речи Щорса, бывшего военного фельдшера, родом из местечка Сновск, ставшего пламенным революционным трибуном, грозным командиром, и революционный пыл батька Боженко, киевского арсенальского столяра и таращанского уроженца, пережигали и плавили, как сталь в горниле, буйных, непокойных повстанцев, организуя из них первые украинские революционные полки — великую, стойкую большевистскую Красную гвардию.

 

ГРЕБЕНКОВА КАША

Э-э-э, брат Гребенко, — сказал батько Боженко, раскуривая трубку над костром, отражавшимся в Десне, — вот устроили мы с тобой хорошую мишень для немцев па том берегу. Я думаю, что помереть с кашею во рту было бы для нас обидно, хоть и смешно. И одно дело — воевать, а другое — маевать. Давай перенесем все это заведение вон за тот млын. Крылья будут вертеться и с нас с тобой комаров отгонять, да и дым не будет так в. нос лезть.

— Верно, давай! — быстро согласился старый Гребенко, но не приподнялся с места.

— Что же ты? — спросил Боженко, уже опершись одной рукой о землю, для того чтобы подняться.

Но, видно, не хотелось ему сделать это первому и показать Гребенко, что он боится пули.

А впрочем, работая на пасеке в Тараще, когда-то еще в детстве, убедился Боженко в том, что торопливые движения или движения испуга раздражающе действуют на пчел; пчелы каким-то образом ассоциировались у него с пулями, поэтому и к пулям относился он спокойно, как к пчелам.

— А ты? — спросил Гребенко, прутиком помешивая в люльке дотлевший табак.

— Да вставай же ты, ирод! Для того ли ты прошел от Таращи до Почепа двести верст и потерял сотню человек в воде, да и собственного сына к тому же, чтобы, приведя сюда остальных, лишить их тотчас же, по дурости своей, головы!

И батько Боженко, не раздумывая больше, встал и отнял у Гребенко трубку. Тот покосился на трубку, покачал головой и тоже встал.

И только что встал, сел опять, а вдалеке, на том берегу, раздалось в это время несколько выстрелов, отдавшихся перекатом по реке.

— Что же ты опять сел, старая дубина. крикнул на него отошедший было на несколько шагов Боженко.

— Стой! Чобот сниму, — отвечал Гребенко, — что-то так укусило, что аж печет. Не жарина ли за холяву завалилась?

Боженко уже догадался, какая жарина.

— Не снимай, хуже будет. Идем за млын. Там я тебе чобот сниму. Это к тебе немецкая жарина запала.

И батько Боженко, вернувшись назад, стал притаптывать костер сапогом.

В это время к ним из темноты подошел высокий статный человек.

Он как-то по-особому горделиво прямился, напоминая молодого резвого коня. И когда засмеялся, вынувши трубку изо рта, то зубы у него оказались крупными и белыми.

— Чого ты, лошак, смеешься! — сказал ему батько. — Подними старика да дай ему дойти со мною до того млына. Там с нами и каши поешь.

— Идет. А за кашу спасибо! — улыбнулся подошедший, сверкнув ослепительно белыми зубами.

И, подойдя, помог он Гребенко подняться и тихонько повел его. Гребенко волочил ногу, кряхтел и хмыкал, стараясь ничем другим не выдавать адской боли в ноге и как-нибудь преодолеть ее.

Они спрятались за млын и стали было разводить костер. Партизаны — народ упорный, и раз решили кашу варить, так хоть убей, а сварят. Разводил костер подошедший статный человек, а Боженко тем временем, сняв осторожно сапог с Гребенко, делал ему перевязку, приговаривая:

— До кости не дошло, нога не ломается.

Только что запылал костер, вдруг поднялась такая стрельба с того берега, что и Боженко понял, что теперь уже не до каши.

Он подосадовал, что каша останется недоваренной, да потом сообразил, что Гребенко — раненый, идти теперь не может, значит он и будет досматривать кашу, — и каша не пропадет, а будет-таки сварена.

— Ну, ты сиди тут да мешай кашу, Гребенюк, — назвал он товарища ласково, по-земляцки, растрогавшись его положением, — а мы, того, пойдем посмотрим. Айда, хлопче, — мигнул он незнакомцу. — Как твоя фамилия?

Кабула, отвечал тот, приветливо улыбаясь батьку.

Они скрылись оба в ночной темноте.

Тут только, оставшись один, Гребенко дал себе волю и немного постонал; кость была, видно, все-таки повреждена неприятельской пулей. Но больней этой боли была потеря сына.

А на Десне заваривалась другая «каша».

Матросы разведывательного комендантского отряда, разруганные батьком за то, что не достали немецкого «языка», как было им приказано, получивши хороший урок, решили постараться.

— Колесо! — сказал один.

— Колесо! — отвечал другой.

Матросский отряд (считавшийся комендантским отрядом при организуемых на Зоне полках) вечером перевалил на челне на ту сторону и, спрятав челн в камышах, пошел раздобывать «языка».

Скоро немецкий дозорный был завязан в мешок и лежал под охраной одного караульного в долбленом дубе.

Но этого расходившимся матросам казалось мало. Выполнить только урок — это значит быть просто школьниками. Надо превзойти ожидания, не иначе!

И, перемигнувшись и перешушукнувшись, матросы полезли камышами к главному неприятельскому посту в двадцать человек, захватив для какой-то надобности тросы (всякая птица свою солому тащит).

Пост в это время как раз открыл огонь по боженковскому костру и поранил Гребенко.

В ту же минуту матросы прыгнули из камышей на вражеских дозорных, и началась перепалка.

Боженко собрал всех, кто оказался на берегу, усадил на два длинных рыбацких челна, а сам, захватив с собой ручной пулемет, ударил на противоположный берег.

Бой завязался с пустяков, а разгорелся не на шутку,

Гайдамаки и оккупанты подоспели на выстрелы из ближайшей деревни к месту боя. Боженко высадил «десант» и вступил с ними в бой.

Дрались целую ночь. Не выдержал и Щорс и перекинулся тоже на запретный вражеский берег в помощь Боженко. И в результате сотни полторы гайдамаков и оккупантов были перебиты в бою, а остальные бежали в панике. Щорс же и Боженко вернулись под покровом ночи назад.

А Гребенко так и сидел над кашей, прикованный своим досадным ранением к месту, куря трубку за трубкой и ругаясь, что не судьба ему участвовать в таком праздничном бою.

Проклятая каша!..

Батько не забыл о Гребенко и пришел его проведать,

И каша остыла, да и Гребенко спал.

 

«ГАСЛО»

Нейтральная зона напоминала муравейник, кишмя кишащий боевым народом.

Все это войско предпочитало жить бивуачной жизнью, привыкнув за время войны спать под открытой небесной кровлей. Особенно притягательным примером для остальных явились таращанцы.

Они привели с собой немалый обоз, запряженный волами. Кроме того, пригнали еще и целое стадо волов. Эти волы не только служили украшением табора своим величавым видом, но являлись его опорой, служа и для обоза и кормом.

История волов, пригнанных таращанцами, отличалась живой поэзией. Волов этих партизанам дарило население тех мест, через которые они проходили. И вечерами, при прохождении через людные села, старик Гребенко приказывал погонщикам-партизанам прилеплять к рогам волов восковые свечи, купленные нарочно для этой цели у пасечника по пути, и зажигать их. Проходя через села походом, партизаны зажигали свечи на рогах волов.

Население, пораженное зрелищем, высыпало из хат. Начинались расспросы.

А старый Гребенко отвечал, что в старые времена — во время Сечи Запорожской и так называемой «Руины»— запорожцы таким способом сигнализировали о народном восстании. Прогнанные со свечами на рогах по Украине волы являлись священным призывом к угнетенному панством населению выступать на защиту своих попранных прав с оружием в руках.

Называется такой способ «гаслом».

Села, взволнованные торжественным зрелищем этого похода, присоединяли к стаду волов, а к войску — новых бойцов и коней.

И какие же кони были у таращанцев!

 

КАБУЛИНЫ КОНИ

У Щорса, что называется, глаза чесались от зависти при взгляде на таращанскую кавалерию, приведенную Гребенко и бывшую теперь под командой Калинина и Кабулы.

На луг, что на том берегу, переплывали не только одни шальные Кабулины кони, но и калининские казаки; у коней же, как известно, неистребимая привычка к потравам — такие уж непоседливые они, тянутся к сену и к траве, и ничего не поделаешь…

Боевое самолюбие Щорса страдало, когда он видел, как целый стог сена переплывал реку на плоту, причем людей на плоту не было видно: видно, лошади сами и отстреливались от неприятеля! Это были не кони, а клад. Вот какие были кони у Калинина и Кабулы.

Кавалеристы говорили, что кони, мол, сами, пасясь на лугу, переплывают на ту сторону; там трава не вытоптана, как здесь, ибо ее охраняют неприятельские дозоры. А уж вслед за конями плывут кавалеристы. Там-то и происходит у них, естественно, драка с оккупантами из-за сена. Кони же, как их ни путай путами, чуют сочную траву и «нейтральных» доводов не знают.

— Счастливцы эти Калинин да Кабула! А вот мы!.. Что, Антоша, как ты думаешь? — говорил Щорс Хомиченко. — Не можем ли мы сослаться на твое орудие, — ведь оно захвачено у немцев: захотела, мол, на побывку к своим и пошла «Груша» вечером на тот берег за колбасами? Или: как услышит, мол, родной запах колбас с того берега, так и чихает «Груша»: будьте, мол, здоровы, наш кашель вам в кашу! А оттуда отвечают, и завязывается драка.

Наконец надумали.

— Давай и мы заведем кавалерию! Пехотному полку все же полагается конная разведка.

— Правильно. Вот дело! Но где достать коней?

— Да у немцев же? — невозмутимо отвечал Хомиченко. — А то где же еще?

И назавтра эскадрон богунцев в сто двадцать сабель прогарцевал перед калининской квартирой.

 

ПОХОД

Если верно, что мечта о солнце родится во тьме, как солнце родит себе черного двойника в колодце, то верно и то, что чем непогодливее и чернее становились дни на Зоне, падая к последним числам октября, тем ярче мерещилось продрогшему на нейтральном берегу войску солнце свободы.

И речи Щорса разгорались, как костер. Но всех неистовее становился батько Боженко, принявший команду над Таращанским полком.

В конце октября в Москве шел II съезд украинцев-большевиков, и делегаты «нейтральцев» уехали туда, пообещав остающимся добиться у съезда санкций на боевые действия.

Каждый день вокруг поезда с московскими газетами вскипали муравейником партизаны, и один голос перекрикивал другой:

— А что, что в Москве? Разрешили?..

На съезде мнения разошлись: за и против наступления на Украину.

И «нейтральцы», прослышав про то, не удержались. Древними брянскими лесами повели Щорс, Боженко и Тимофей Черняк с Дедова и Мишкальцев на Картушин и Стародуб красные войска. Проводником шел девяностолетий старик, которого, все время идя с ним рядом, Щорс угощал ландрином, приговаривая:

— Сахар полезен, старик, а зубов тебе не жалко — их нет. Ешь побольше да гляди в оба — смотри, не ошибись, отец!

Старик только хмурил седые брови, гордо косясь на Щорса: мол, не беспокойся, сынок, не подведу, знаю, кого веду, знаю, куда веду. Через непролазное картушинское болото вывел он войска обходной тропой, и к рассвету полки обложили Картушин.

Щорс велел Хомиченко открыть артиллерийский огонь. Сначала «Груша» зажгла мельницу, потом нашу-пала и самый гайдамацкий штаб.

Картушин откликнулся артиллерией.

Заработали пулеметы, и гайдамаки пошли п контратаку.

Этого только и надо было «нейтральцам», Они давно мечтали встретиться грудь с грудью с врагом в открытом бою, и контратака гайдамаков была отбита с огромными для них потерями.

Победителям достались трофеи: восемь орудии, две сотни коней и обоз со всевозможным довольствием.

Взятые орудия были немедленно пущены в ход Хомиченко.

Под сильным огнем артиллерии Стародуб сдался без боя: гайдамаки подняли белый флаг.

А Щорс, приняв сдавшийся Стародуб, немедленно сообщил об этом съезду телеграммой.

Резолюция съезда была в пользу наступления.

Съезд обратился к рабочим и крестьянам Украины с призывом: «Бьет час решительного боя: организуйте свои силы, чтобы нанести врагу сокрушительный смелый удар! Этот же удар готовит нашему врагу Советская Россия… Общая задача у нас с рабочими и крестьянами России, общей будет и наша борьба за восстановление Советской власти на Украине».

Красная Армия имела уже достаточно сил, чтобы прийти на помощь украинскому народу. Ленин говорил в это время на объединенном заседании ВЦИК:

«Перед нами главная задача — борьба с империализмом, и в этой борьбе мы должны победить. Мы указываем на всю трудность и опасность этой борьбы. Мы знаем, что перелом в сознании Красной Армии наступил, она начала побеждать, она выдвигает из своей среды тысячи офицеров, которые прошли курс в новых пролетарских военных школах, и тысячи других офицеров, которые никаких курсов не проходили, кроме жестокого курса войны. Поэтому мы нисколько не преувеличиваем, сознавая опасность, но теперь мы говорим, что армия у нас есть; и эта армия создала дисциплину, стала боеспособной».

 

ЗАДЕРЖКА ПОХОДА

Восставшие против гетмана и оккупантов села Черниговщины присылали на демаркационную линию (к Щорсу и Боженко) связных с просьбой поскорее двинуться в поход, чтобы своевременно поддержать успешно начатые партизанами боевые действия и чтобы не дать возможности авантюристу и шовинисту, предателю Петлюре обманными «универсалами» привлечь на свою сторону антиоккупационно настроенное население.

Щорс отлично понимал, что момент задержки и промедления смерти подобен, по октябрьскому выражению Ильича, и старался добиться от штаба дивизии приказа к немедленному открытию похода.

Срок уже истекал, а приказа о наступлении от Главного командования (ставка которого находилась в Воронеже) Щорс все еще не получал.

А между тем восстание на Украине разрасталось Щорса беспокоили сообщения от городнянских земляков — братьев Кочубеев, уже поднявших восстание на Городнянщине и окруженных карателями, сжигавшими целые деревни и распинавшими на кладбищенских крестах пойманных боевиков-партизан. До Городниже было сто с лишним километров пути, четырехдневный переход полка на марше.

Батько Боженко в свою очередь получал сигналы и из Таращи и из Киева от своих товарищей арсенальцев, торопивших его к немедленному выступлению.

Партизанский Глуховский, так называемый Дубовицкий полк, недавно перешедший демаркационную линию для формирования в район дислокации дивизии, получил тревожное сообщение из расположенных невдалеке пограничных сел Глуховщины, что оккупанты и гайдамаки чинят кровавые бесчинства и насилия над их семьями. Дубовицкий полк, не дождавшись приказа о походе, самовольно снялся ночью и перешел Десну у села Воробьевка. Пятаков поспешил к переправе вместе с недавно назначенным по его рекомендации командиром дивизии, неким полковником Храпивницким, и, задержав не успевшую еще переправиться на плоту батарею, расстрелял самолично, тут же на берегу, без всякого суда, отважного командира батареи товарища Графа и перевозчиков-плотогонов, взявшихся перевезти партизан,

Батько Боженко не выдержал и прискакал лично к Щорсу для переговоров о создающемся напряженном положении в его Таращанском полку. Полк стремился перейти границу вслед за дубовлянами.

Старик слез со взмыленного коня и, взволнованный, вошел к Щорсу.

— Отвечай мени, Микола, — це хто такий там у штаби дивизии сидить, шо йде против ленинского приказа? Кажи, бо в мене сердце розирветься… Та и не тилько в мене. Ты ж сам мени ленинский приказ посылав ще на тому тыждни: в десятидневный срок начать наступление для поддержания восставших рабочих и крестьян Украины. А ось що пишуть мени из Киева арсенальцы:

«Може, в тебе боки вже перестали болить, Василю, а у нас уси ребра перебиты гайдамацькими плетюганами та нимецькими шомполами. Швидче, як можешь, поспишай из бригадою Миколы Щорса до Киева. Бо за тыждень-два тут якийсь Петлюра знов «гетьманом» сяде…»

— Знаю, знаю, Василий Назарович, «чую, батьку», як Остапови ребра гайдамаки ломають! — отвечал старику Щорс. — Только ты успокойся и слушай, что я тебе скажу. Десятидневный срок, указанный Лениным, действительно вчера истек, и я послал своего начштаба в По-чеп, в штаб дивизии, он оттуда еще сам не вернулся, но вот его личное письмо, слушай:

«Командование и штаб ставки, хоть и получили категорические указания Ленина, однако ж остаются пока при своем мнении и считают, что активные военные действия на Украине начинать сейчас несвоевременно».

— Як это несвоевременно?! Хто ж таки воны, щоб не слухаться вождя революции Ленина?! Що, може, в штаби дивизии чи в Главковерхе какой «вождь» распре-мудрый объявился, це, може, той самый «иудушка» распроклятый, що ще в Октябре против ленинского приказа подымав голос, что «несвоевременно» еще подымать восстание пролетариата за освобождение от угнетателеи-буржуев и за власть Советов? Вождь Ленин тогда отвечал через его плюгаву голову, обращаясь с письмом к членам ЦК: «Промедление в восстании смерти подобно». Этот ленинский завет вот где он у меня, Микола, в моем сердце. Що в Ленина — вождя революции: що в нас сердце одно ж, воно знае свий час, бо недарма народ каже: «Поки сонце зийде — роса очи выисть!» Та що скажешь, Микола? Це, може, той самый «иудушка» знов каверзуе: хоче «повременить»? Тай кинуть нас годовою в воду, як Пятаков Графа?

— Подожди, успокойся, не горячись, Василий Назарович, я и сам горячий, и сердце, у меня, ты знаешь, из того же самого состава, что и у тебя, — тут дело сейчас не в сердце. Ты, значит, уже слышал про историю с расстрелом товарища Графа у переправы на границе. Попробуй теперь верни ушедших дубовлян. назад в строй! Организуй их!.. Что ж, по-твоему, и нам:, следом за ними: их примеру последовать? Да?.. Для. чего ж мы организовались? Подожди же, садись — рассудим. Главкомовский аргумент: в том, что активные военные действия на Украине начинать сейчас нельзя — несвоевременноу что украинские советские войска, сформированные в нейтральной зоне, не представляют серьезной боевой силы, а на помощь украинских повстанцев (крестьянства) надеяться не следует, так как они в большинстве идут за Петлюрой. Понятно? Это мнение Троцкого, главкома Вацетиса и всех ихних генштабистов. Этого же мнения держится вместе с ними и Пятаков.

Щорс протянул Боженко письмо своего начштаба…

— Так я и знав! — опустил отяжелевшую от тоски голову Беженка. — От распрокляты ироды! Там уси це ж не пролетарии! Ни, це не бильшовики, буржуяки вони, мабуть! Микола! Це ж зрадникй!

— Однако мы подчиняемся непосредственному военному командованию Реввоенсовета и Временному Украинскому правительству, батько, и поэтому не шуми. Мы не партизаны в лесу: мы регулярная армия. Но это положение далеко не безвыходное. Мы обратимся к самому Ленину. Но для того чтобы Ленин нас выслушал и признал нашу правоту и чтобы он мог защитить нас в этот момент от происков всяческих недотяп или проходимцев, мы должны, наперекор нашему крайнему возмущению, держаться спокойно. Не поддаться на провокацию, рассчитанную на то, что мы проявим себя так же анархически, как дубовляне, и тем самым дадим противникам с ихними провокационными доводами полный козырь в руки: дескать, вот полюбуйтесь-ка вы на них — вашу организованную дивизию! Они ведь даже о простои воинской дисциплине понятия не имеют и никакой субординации не признают, да это же просто «партизанская банда», а не армия. Они ждут, что мы не выдержим этого испытания — и дело кончено. Нас расформируют и подчинят любой другой армии на другом участке фронта, а Украина в этот важнейший момент борьбы достанется на произвол уже объявившимся в действиях петлюровским бандам, возникшим на правобережье не без участия галичан, направляемых, конечно, Антантой. Одного оккупанта сбыли — другой начинается.

— Розумный ты хлопець, Микола! Звав бы тебе синком, як бы ты не був розумниший за мене, хоть и молодший, — сказал батько. — Ясный розум — це дар народный. Ну и мени, як то кажуть, «розуму ципком не отбыто». Я теперь сам бачу з твоих речей, що на то вона и провокация, щоб нас схвилювати та сбита с пути. Тильки не одкладай же, Микола, ни одного часу. Зараз пиши до Ленина. Вони ж знають добре, у чому наша задача. И меня оповести скорейше. А зараз мени треба поспишати до хлопцев як мога швидче, щоб, як то кажуть, у людей «жданки не лопнули»… Ну, бувай здоров, Микола! Мы с тобою завсегда як брати ридни. — И Боженко вскочил на своего неутомимого коня, и только пыль за ним заклубилась: понесся батько к своему полку, чтоб успокоить скорее не на шутку разволновавшихся в ожидании опаздывающего приказа о походе горячих бойцов-таращанцев.

А мнение батька было для них неоспоримо, и он разом успокоил их, сказав, что они вместе со Щорсом написали письмо Ленину, прося его дать приказ о немедленном освободительном походе на истерзанную Украину.

— Мы з дядьком Миколою Щорсом до Ленина написали насчет скорости похода, то и пидождемо, сынки, що скажет вождь всего пролетариата!

И бойцы, как ни были они взволнованы неизвестностью насчет похода, тотчас же успокоились. И весть о том, что батько Боженко та дядько Микола Щорс, лично знакомый с Лениным, до него запрос написали, разнеслась уже через пять минут по всему Таращанскому полку — в том числе и в самом нетерпеливом Втором конном гребенковском полку, состоявшем тоже по преимуществу из таращанцев, каневцев и полтавцев, перешедших на нейтральную зону знаменитым летним походом и пополненных такими же лихими городнянцами.

Труднее всех пришлось, конечно, самому Щорсу, взявшему на себя в эту напряженную минуту великую ответственность посредника между двумя уже явно ставшими враждебными за эти решающие дни сторонами: между рвущейся в бой за освобождение родной Украины дивизией (то есть единственной ее армией-освободительницей), ее опорой и надеждой, и — как это ни странно — с другой стороны, Главным командованием— Вацетисом и главою Временного правительства Советской Украины Пятаковым.

Стоит назвать имя Троцкого — главного вдохновителя всех «задержек» развития революции, — и станет понятно, откуда могла возникнуть «нелепость» позиции главкома в отношении задержки похода на Украину ее Первой дивизии в нужнейший момент. Щорс имел случай наблюдать «странные» действия главковерха Троцкого на Восточном фронте, где он работал в фронтовой контрразведке. Он помнил свияжскую трагедию и расстрел Троцким фронтовых комиссаров, спровоцированных его же нелепыми распоряжениями. Тем более он имел основания волноваться сейчас за исход вверенного ему Лениным и доверенного ему народом дела, то есть фронта, который он если не фактически, то морально возглавлял, будучи здесь самым популярным командиром.

С болью думал об этом Щорс, сидевший у растворенного настежь окна, в которое видно ему было ночное пространство, освещаемое время от времени, подобно молниям, светом ракет, зажигаемых сторожевым богунским пикетом на железнодорожной линии, по которой двигались пропускаемые через границу и проверяемые богунской комендантской ротой немецкие эшелоны.

Оккупантские эшелоны уходят. Их тени уползают, провожаемые вспыхнувшим уже светом свободы. Таким же ракетным — и сверх того боевым — огнем встречал Щорс приход этих теней на Украину восемь-девять месяцев тому назад Ползли они тогда, как допотопные ящеры, идущие, чтобы пожрать на Украине все, что только можно. Они бессмысленно и беспощадно убивали женщин и маленьких детей. И с какой ненавистью Щорс спускал их под откос!..

Теперь он освещает им обратный путь красными ракетами, и немцы знают, что здесь, через Унечу, пропускает их в революционную Германию тот самый знаменитый Щорс, которого они боялись с самого дня своего вступления на Украину и имя которого произносили они как «Чертс», думая, что это не фамилия, а простонародное русское прозвание страшного, «как черт», партизанского командира.

Щорс вспомнил, как один из братавшихся недавно с ним, в дни германской революции, немцев конфиденциально спрашивал у него наедине, почему он называет себя столь странным именем — «Красный черте». Он невольно расхохотался.

Щорс слышал от приехавшего наконец из Главштаба комиссара штаба Черноуса, что главком Вацетис предложил командукру Антонову-Овсеенко испробовать боеспособность подчиненной ему Первой Украинской дивизии предварительно на Ростовском фронте, прежде чем решиться двинуть ее в поход на Украину. И если, дескать, она докажет на этом фронте, указываемом главкомом, свою дисциплинированность и прочие боевые качества, тогда он решится двинуть ее и на Украину.

Эта нелепейшая провокационная главкомовская дилемма «или — или»: «либо пойдете на Ростов и докажете организованность и боеспособность, либо за неподчинение я вас (Первую дивизию) расформирую» — была наглостью, главкому отлично были известны и боеспособность и задачи формирования Первой дивизии на границе Украины.

Щорс знал, что вернувшийся недавно в Москву с Царицынской обороны товарищ Сталин зорким глазом следит за важнейшим, напряженнейшим сейчас Украинским фронтом. Знал он это по статьям Сталина в «Правде». Знал он, что товарищ Сталин является прямым защитником похода на Украину. Он понимал также, что нелепость главкомовской дилеммы вызовет возмущение Ленина и Сталина, являясь прямым неповиновением Совнаркому.

Щорс понимал, что именно сейчас там, в Кремле, Ильич думает о том же, о чем и он, и думает точно так же, как и он, простой командир-большевик.

Щорс понял, что все осуществится именно так, как надо, так, как сказал вождь, так, как требует того народ, так, как требует того живое развитие истории — то есть революционная борьба и судьба свободы Украины,

И он вдруг окончательно успокоился. И, склонившись на лист бумаги с написанным черновиком рапорта, он задремал…

Но тут же был разбужен вошедшим комендантом станции Унеча.

— Товарищ Щорс, эшелоны для погрузки полка на позиции прибыли на станцию Унеча.

— Какие эшелоны? Для какого полка? — не сразу понял коменданта Щорс.

— Для погрузки на Ростовский фронт, дорогой Николай Александрович, — сообщил с Загадочной улыбкой вошедший вслед за комендантом комиссар Черноус.

— Не рано ли подается экипаж? Я в гости ни к кому не собираюсь — и даже к главкому, — резко сказал Щорс и, распрямившись, по обыкновению своему передвинул назад сборки гимнастерки под туго стягивающим талию поясом, на котором был прицеплен маленький маузер в желтой кобуре.

— Это как вам будет угодно. Главком предложил дилемму: либо на Ростовский фронт, либо расформирование дивизии, это же вы знаете. На вашу личную ответственность, кроме того, возлагается доведение указаний главкома до всей дивизии, то есть до всего ее командного состава. Вам, как первому командиру-организатору, популярнейшей здесь личности, как говорится, первейшая роль. Я думаю, что в результате точного выполнения указаний вы не останетесь без поощрения. Я слышал, будто бы вам предлагается поручить командование Первой бригадой с оставлением командиром Первого Богунского полка,

— Отдайте эти эшелоны немцам. Пусть уезжают поскорее хоть к самому Вацетису, а то, пожалуй, засидятся на Украине, — отчеканивая каждое слово, сказал

Щорс, вплотную подходя к Черноусу, гневно и прямо глядя в его лукавые глаза.

— Мо-ло-дец, Николай Александрович, — раздельно сказал Черноус. — Вот за это люблю! А за кого ты меня принимаешь, друг ты мой? Что я — иуда какой? Я, брат, потомственный пролетарий, с Брянского завода слесарь. Я не только при штабе комиссар, я еще и ленинский уполномоченный. Я, брат, старый подпольщик и разведчик. В тайге не пропадал — а в штабе главкома как мне заблудиться? Я для того к тебе и навязался с дипломатическою главкомовскою миссией. Я, конечно, знал, что ты не дрогнешь: я тебя ведь давно знаю, хоть ты меня вот, видишь, и не приметил, Николай Александрович. Теперь, может, примечаешь? — спросил он лукаво, когда Щорс вдруг стал вглядываться в его лицо, обросшее русой бородкой.

— Так ты ведь и есть тот самый подпольщик Христофор, что меня на колчаковском фронте выручил: документом снабдил?

— Так точно. Христофором, Черноусом по собственной фамилии, брат, и зовусь. Ага! Угадал теперь! На колчаковском фронте, помнишь, когда ты эшелон чехословацкий подорвал да потом пришел в Уфу на явочную к дяде Христофору за паспортом? Есть у тебя еще тот «пачпорт», что я тебе выдал на имя «Ивана Непомнящего»? Ну, успокойся теперь: вот я тебе кто! Видались-то мы с тобой всего какую минуту, да я тогда и без бороды ходил.

И Щорс расцеловался с Христофором Черноусом, узнав в нем своего уфимского спасителя, скрывавшего его от преследователей несколько месяцев тому назад, давшего ему в Уфе подпольные адреса, шифр и паспорт.

— Много еще придется нам говорить с тобой, Николай Александрович, о делах давно минувших дней. А сейчас вот что я тебе доложу: в Курск прибыло Украинское Советское правительство. Решение Совнаркома о немедленном походе будет приведено в исполнение. А ты ничего и не знаешь? Климентий Ефремович Ворошилов назначен сейчас командукром вместо Антонова-Овсеенко, и весь военный командный состав дивизии переукомплектовывается царицынскими героями. Слыхал? Вот, брат, каковы дела! Так-то!

Щорс ушам своим не верил.

— Но когда же это случилось? Говори! Говори поскорее, Христофор!

— Сталин утвержден заместителем Ленина по Совету обороны еще семнадцатого ноября, и девятнадцатого Реввоенсоветом дан приказ о наступлении.

— Но сегодня ведь двадцать третье. Почему я до сих пор ничего не знаю? — спрашивал взволнованно Щорс. — И почему ты молчал до сих пор, зная все это? Зачем ты это делал?

— Ну, этого я тебе пока не скажу, Николай Александрович. Мне есть кому об этом докладывать, а после и сам поймешь. А вот он, приказ, получи! Читай! — И Черноус вытащил из внутреннего кармана отпечатанный на машинке приказ Реввоенсовета.

— А где же приказ, адресованный самой дивизии? Он должен же быть!

— Хранится в боковом кармане у главкома, — отвечал, лукаво щурясь, Черноус. — Получили двадцатого ноября и в карман спрятали. Я взял на себя миссию от главкома позондировать тебя в смысле срочной погрузки на Ростов и выехал к тебе вместе с этими эшелонами для погрузки. Я их держал на запасных путях в Новозыбкове, чтобы не приводить тебя в смущение в эти «смутные дни». Эти эшелоны я предоставлю Второй бригаде для операции на Путивльском направлении. Их маршрут на Харьков, твой — на Киев. Тебе они не понадобятся. Главком задержал у себя приказ Реввоенсовета, и товарищ Сталин выехал в Москву, чтобы оттуда проверить исполнение приказа Совнаркома и Реввоенсовета. Я тут по проверке исполнения именно этого приказа.

— Все теперь понял, — отвечал взволнованный Щорс и, настежь распахнув дверь, крикнул вестовому: — Труби подъем к походу! Гони ординарцев к Боженко и Черняку!

Люди стали львы!

Львы, взобравшиеся на конские хребты.

И кони, испуганные грозными седоками, становились страшными. «Седок срастался с конем в одном порыве: рваться вперед, рубить врага, смести его с лица земли.

Рассвет, в который Зона перевалила через Десну, был красен от лент и бантов, вплетенных в конские гривы, в чубы и в шапки всадников, повязанных на сабельные эфесы, на стволы карабинов, на колеса тачанок,

В районе летней стоянки не оставалось ни одного красного лоскута, все они были взяты на банты, ленты и знамена.

Словно пламя степного пожара вспыхнуло на берегу Десны, отразилось в воде и покатилось по Украине.

Свистя, запевая и не кончая бесконечной песни, летела конная лава, оставляя пехоту на сотню верст за собой.

И не было у десятитысячной пограничной гетманской своры силы сопротивляться напору этих пятисот сабельных клинков.

Древние леса Глуховщины и Новгород-Северщины сменились полями Конотопа — Батурина, и степная Черниговщина встретила разросшуюся конницу.

Батько Боженко пошел на Городню, услыхав про то, как стойко дерутся безоружные городнянцы с гайдамаками и бьют оккупантов.,

И вовремя пошел.