Крещение Руси. От язычества к христианству

Петрухин Владимир Яковлевич

Глава 16

Была ли Древняя Русь «двоеверной»?

 

 

1. Христианство и традиционный быт

Как уже говорилось, «могилы» последних языческих князей были раскопаны в 1044 г. при Ярославе Мудром: «Выгребоша два князя, Ярополка и Ольга, сына Святославля, и крестиша кости ею, и положиша я в церкви святыя Богородица» — Десятинной. Неканоничность этого акта Ярослава Мудрого — крещение умерших было запрещено Карфагенским собором, нельзя было даже молиться за умерших в язычестве предков — до сих пор является предметом обсуждения: допускают, что Ярополк и Олег приняли «оглашение» при жизни их бабки Ольги. Но возможно, задачи создания усыпальницы всего княжеского рода имели и более прагматический и специфически «древнерусский» характер: Ярополк и Олег, равно как Борис и Глеб, погибли в распрях между братьями — членами княжеского рода, тех распрях, главным участником (и даже инициатором) которых был победивший и добившийся единовластия в Русской земле Ярослав. Так или иначе, он устранил своих соперников-братьев, но не отменил родового характера княжеской власти на Руси: единственное, что могло сохранять порядок и целостность Русской земли — это братняя любовь и подчинение старшему брату, киевскому князю; такой «завет» Ярослав, по летописи, оставил своим сыновьям-наследникам. Ярослав «объединил» в усыпальнице Десятинной церкви распадающийся княжеский род — инициаторов и жертв первой усобицы. И последующие (в частности, в Киевском своде 1200 г.) посмертные летописные панегирики говорят о кончине князей, используя ветхозаветный фразеологизм — «и приложися к отцем своим и дедом своим»: русский княжеский род уподоблялся роду праведных царей.

«Повесть временных лет» свидетельствует о еще одном акте «единодержавного» князя: под 1051 г. говорится: «Постави Ярослав Лариона митрополитомь русина в Святей Софьи, собрав епископы». Уже в Никоновской летописи приводится каноническое обоснование этого акта избрания епископами, и сам Иларион в ставленнической записи, завершающей список полной редакции его «Слова», свидетельствует, что он был «священ и настолован» «от богочестивыих епископ». Из летописи очевидно при этом, что Ярослав стремился проводить независимую от Византии церковную политику, поставив (подобно византийскому императору) русского митрополита не в Константинополе, а в Киеве.

Ярославу и митрополиту Иларйону уже в древнерусский период приписывался «Устав о церковных судах» — сложный по составу памятник церковного права, формирование которого большая часть исследователей относит к домонгольской поре. Существенно, что этот устав, определявший категории лиц и преступлений, неподсудных князю, его боярам и судьям, дополнял «государственное» (точнее корпоративное — дружинное — и обычное, сохранявшее в «Правде Ярослава» даже неприемлемую для христианства кровную месть) право и изымал из сферы обычного (общинного) права регуляцию брачных норм, семейных отношений и конфликтов и т. п. Показательно также, что штрафные санкции за пережитки традиционных обычаев: умыкания (приравниваемого к изнасилованию), обрядовых действ — «игрищ» — включали не только (и не столько) каноническую (византийскую) епитимью, но и систему денежных штрафов, сходную с «Русской правдой». При этом они шли преимущественно в пользу епископов, а не князя — тот лишь исполняет приговор — «казнит». Характерна в этом отношении статья Устава об убийстве, произошедшем во время свадебного обряда — видимо, речь шла об увозе невесты и ритуальном бое между свадебными дружинами родичей невесты и жениха. Убийство это не считалось просто уголовным, и вира шла пополам — князю и епископу.

Исследователи церковных уставов, приписываемых древнерусской традицией Владимиру и Ярославу, обратили внимание на то, что «усилия их составителей направлены почти исключительно на утверждение христианских норм семейно-брачных отношений. Здесь не названы такие актуальные для законодательства иных раннефеодальных государств меры, как санкции за совершение языческих обрядов, нет норм, направленных на принуждение населения к участию в христианской литургии и на выполнение других обязанностей в отношении церкви». Действительно, лишь в отдельных редакциях уставов можно обнаружить древнерусскую специфику — подсудность церкви тех, кто «молиться под овиномь, или в рощеньи, или у воды», наряду с «каноническими» преступлениями, к каковым относились в уставах (вслед за византийским правом) «ведьство (ведовство), зелииничьство (изготовление зелий), потвори (колдовство, отрава), чародеяния, волхования», магические узлы-«наузы» и т. п., равно как кощунственное поведение в церкви, воровство церковного имущества, общение (в том числе трапеза) с иноверцами и т. п.

Участие государственной власти, наряду с церковью, в распространении христианских обычаев очевидно уже из приведенных данных о смене погребального обряда на всей контролируемой Древнерусском государством территории к началу XI в. Очевидно и существование на Руси княжеских установлений, обязывающих прихожан, в частности, «приходити часто к церквам», как это заповедовал, по летописи, Ярослав: сходные законы принимались Стефаном Венгерским и Бржетиславом Чешским (на что внимание автора обратил Б. Н. Флоря). Отсутствие подобных требований в церковных уставах, по-видимому, связано со спецификой древнерусской правовой традиции, ориентированной на воспроизведение норм византийского церковного права. Во всяком случае, новгородский епископ Лука Жидята в «Поучении к братии» также заповедал «не ленитися к церкви ходити, и на заутреню, и на обедню, и на вечернюю». Актуальность этой заповеди подтверждал летописец, составлявший «Повесть временных лет»:

«Но сими дьявол лстить и другыми нравы, всячьскыми лестьми пребавляя ны от Бога, трубами и скоморохы, гусльми и русальи. Видим бо игрища утолочена, и людий много множьство на них, яко упихати начнуть друг друга, позоры деюще от беса замышленаго дела, а церкви стоять пусты».

Направленность древнерусских церковных уставов на оцерковление традиционных семейно-брачных отношений естественна: ведь именно традиционная «семейная» обрядность, сохранявшая родоплеменные пережитки, была основой внецерковных, как «семейных», так и «календарных», праздников. Отношение составителей «Устава о церковных судах», равно как и «Устава князя Владимира о десятинах, судах и людях церковных» и русских книжников в целом — начиная с «Повести временных лет» — к народным обычаям как к языческим «игрищам» во многом повлияло на сложившиеся в древнерусской книжности и современной историографии представления о «двоеверии», парадоксальном сочетании языческого и христианского в древнерусской и традиционной народной культуре. Между тем христианская и традиционная культуры взаимно дополняли друг друга во всех европейских странах, включая и Византию: более того, почитание христианских святых на Иванов, Ильин, Юрьев и другие «отмеченные» дни — то есть структура календаря, наряду со многими другими обычаями (в том числе упомянутыми русалиями, купальем — Купалой) и суевериями, были восприняты на Руси из христианской Византии.

Показательно, что летописец обличает игрища и скоморохов как нехристианские — языческие действа: но эти действа и ряженые находят место в новой христианской культуре, в росписях Софии Киевской. Правда, эти фрески размещаются отдельно от канонических иконописных сюжетов, на лестницах, ведущих на хоры, — их могли рассматривать представители княжеской семьи. Видимо, с княжескими пристрастиями связано и единственное оставшееся от домонгольских времен произведение «светской» древнерусской словесности — «Слово о полку Игореве», где русичи могут изображаться солнечными «Дажьбожьими» внуками (для церковников Дажьбог — бес, у него не может быть земных потомков).

Календарные и семейные праздники оставались, как показал еще Е. В. Аничков, главным объектом непримиримой церковной полемики против «двоеверцев», которые «отай» якобы поклоняются идолам. Следует отметить, вслед за большинством исследователей, что культы языческих божеств были вытеснены почитанием христианских покровителей: Перуна заместил пророк Илья, Волоса — св. Власий, Мокошь — Параскева Пятница. Более того, усилия церковников, объявлявших языческих богов бесами, увенчались успехом — в русском фольклоре демон болезни волосатик или вредящий нерадивым пряхам злой дух мокошка лишь по имени напоминают богов древнерусского пантеона.

 

2. Восстание волхвов — «языческая реакция» или богомильская ересь?

Свидетельством «языческой реакции» обычно считаются описанные в летописи под 1024 и 1071 г. «восстания волхвов». В 1024 г. во время голода «въсташа волъсви в Суждали, избиваху старую чадь по дьяволю наущенью и бесованью, глаголюще, яко си держать гобино (урожай — В. П.)». В Ростовской земле и Белозерье во время голода 1071 г. два волхва — смерды князя Святослава Ярославина обвинили в голоде знатных женщин, которые якобы прятали припасы, и магическим образом доставали из тел этих женщин «любо жито, любо рыбу».

Когда волхвы и их сторонники, расправляясь с «лучшими женами», погубили много народу (в том числе «попина» воеводы), воевода князя Святослава — среднего сына Ярослава — явился со своими дружинниками в Белоозеро и пригрозил, что если они не выдадут волхвов, то он будет кормиться у них целый год. Белозерцы схватили волхвов, и воевода начал разбирательство: он сказал, что человек не может колдовством отобрать урожай, но волхвы настаивали на своем, заявляя, что им известна природа человека. Они рассказали воеводе миф о сотворении человека: Бог мылся в бане, отерся ветошкой и бросил ее с небес на землю. Сатана сотворил из нее человека, Бог же вложил в него душу. Это — едва ли не единственный миф, пересказанный русским летописцем: монахи, составлявшие летописи, не могли рассказывать о деяниях бесов, каковыми считались языческие боги.

Но миф о сотворении человека, рассказанный волхвами, нельзя считать языческим: такая дуалистическая мифология, где сатана принимал участие в сотворении материального мира, характерна для движения еретиков-богомилов, распространившегося в Болгарии, а затем и во всей Европе в XI в. Недаром воевода обличал волхвов не в язычестве — те поклоняются не Богу, а сатане.

Волхвы рассчитывали на то, что воевода не сможет расправиться с ними — ведь они были смердами самого князя и подлежали его суду. Но тот помнил о нормах Русской правды — он позволил казнить волхвов родичам тех женщин, которые были убиты восставшими, осуществить право кровной мести. Гибель волхвов должна была показать восставшим, что они были лжепророками, ибо не могли предвидеть даже собственной смерти, как некогда языческий князь Олег, хоть он и был прозван «Вещим».

Можно усматривать в этой расправе социальные мотивы — «старая чадь» держала у себя запасы продуктов; вместе с тем для традиционных верований характерно представление о ведьмах и т. п. персонажах, которые виновны в неурожае. Против этих представлений, по летописи, и ополчился расправившийся с волхвами Ярослав: «Бог наводить по грехом на куюжду землю гладом, или мором, ли ведромь, ли иною казнью, а человек не весть ничтоже». Волхвы, указывавшие на предполагаемых злодеев, отождествляются с языческими жрецами, чему находят подтверждение в Ипатьевском списке летописи: там некий волхв, чье явление в Киеве описано под 1071 г., пророчествует от имени пяти богов: через пять лет Днепр потечет вспять, а земля Русская «переступит» на землю Греческую. Этих богов пытались соотнести с божествами древнерусского пантеона, для чего нет оснований ни в летописи (где богов шесть или семь), ни в русской книжности вообще: византийские истоки пророчества очевидны — пять богов, которых упоминал волхв, означали пять планет, названных именами античных божеств (русским книжникам они были известны по Хронике Амартола и Хронике Малалы), — на их расположение и ссылался предсказатель (астролог) — волхв. Еще меньше оснований соотносить с «языческой реакцией» движение волхвов во время очередного голода в Ростовской и Белозерской землях в 1071 г. Летописец приписывает волхвам дуалистическое мировоззрение, аналогичное дуалистическим ересям, распространившимся в Европе в XI в. (в том числе богомильству), но никак не славянскому язычеству. Следует напомнить, что «волхование» и в упомянутых церковных уставах не соотносилось с язычеством: оно было свидетельством суеверия, но не двоеверия.

Сам термин «двоеверие» возник (и продолжал существовать) в существенно ином контексте и означал отнюдь не тайное идолопоклонство: Феодосий Печерский поименовал так (в соответствии с византийской традицией) тех, кто после разделения церквей (1054 г.) колебался между греческим и латинским обрядами. Не ранее XII в. этот термин был воспринят «Словами» (в основе заимствованными, опять-таки, из Византии и святоотеческого наследия), обличающими «язычников»: «двоеверие» этих поучений оказывается, скорее, риторической фигурой древнерусских «ригористов», чем отражением реальной «раздвоенности» древнерусской культуры.