#img_7.jpeg
СТАРЫЙ вепс, лесник Степан Кагачев, сидел на крутом берегу, свесив босые ноги, и смотрел на озеро.
Июньский день был зноен и тих. Ни плеска волн, ни шума листвы, ни птичьего гомона, только ласточки неутомимо снуют в высоком небе, да изредка где-то далеко-далеко, печально и тягуче вскрикивает гагара.
Тоскливо на душе у старика. Считай, уж полгода никто не заглядывал в Сарь-ярь. Хоть бы заблудший геолог забрел или лесник с соседнего кордона наведался. Так нет! Ни души. Зиму коротал вдвоем со старухой, весну пережил в томительном ожидании какого-нибудь нежданного гостя, с которым можно было бы хоть словом обмолвиться. Было бы здоровье, сам в лесничество сходил бы, там, поди, куча писем от дочек лежит да и посылки, верно, есть. Но болят ноги, тяжело… До лесничества же семьдесят верст с лишком и ни одной деревушки. Ослабнешь — погинешь в суземе.
Вспоминает старик то не столь уж давнее время, когда в такую пору на озерном берегу с утра до вечера не смолкал гвалт купающихся ребятишек, на луговинах белели платки и звенели косы, на озере, куда ни глянь, чернели рыбацкие лодки. Но стронула людей жизнь с насиженных мест, перервала корни, которыми народ накрепко был связан с этой землей, увлекла на новые места, где бы можно было прожить полегче да получше.
Сначала парни один за другим покинули деревню — уйдут в армию, а обратно не возвращаются, на производство устраиваются, потом и девки стали уезжать — которая на учебу, которая замуж. А под конец и остатки сарь-ярцев переехали за двести верст в Каскь-оя, на границу с Карелией. Там, сказывали, и земли лучше, и дороги справные, и до городу — рукой подать. И опустело Сарь-ярь, замерло. Остался в нем один Степан со своей женой.
«Только ведь и люди-то разные по своей породе, — думает старый вепс, — как, скажем, деревья. Взять иву. Сломи прутышек да ткни в любое место, где земля посырее — и приживется. А пробуй елку или сосну пересадить! С корнями выкопаешь, посадишь честь-честью, и не каждая пристанет на новом-то месте. Так и люди…»
И в который раз с тех пор, как наступило лето, вспомнил он Михаила Палагичева, соседа-однодеревенца. После армии не захотел на производство идти, тоже в Каскь-оя уехал со своей матерью и сестрами, да не прижился там. Сколько лет мыкался, на севере жил и в Крыму, на Урал ездил. Наконец, осел в Ленинграде. Живет там, а душа — здесь, в Сарь-ярь. Каждое лето сюда приезжает. А приедет ли нынче? Должен! Скорей бы уж…
Вырастившие пятерых сыновей и трех дочек, Степан и Наталья на старости лет остались одни в огромном светлом доме, строенном на большую семью. Сыновья погибли в войну, дочери давно вышли замуж и жили в таких далеких и неведомых городах, которые Степан и выговаривал-то с трудом: старшая в Сыктывкаре, средняя в Мариуполе, а младшая — в Вильнюсе.
Дочери не забывали отца и мать, и каждый раз, когда Степан приходил в лесничество — а наведывался он туда раза два в год — там его ждали письма, посылки и денежные переводы.
Нужды Степан и Наталья ни в чем не испытывали, жили в достатке и вполне обходились бы без этой помощи. И они не раз писали дочерям: «Не посылайте ничего, лучше на своих ребятишек потратьте лишнюю копейку!» Но дочери поступали по-своему. Наверное потому, что знали: хоть и не в бедности живут родители, но им приятно получать подарки.
Из всех людей, кого знал и помнил Степан, больше он чтил Михаила. Михаил был ближе ему, чем зятья. Зятья — что? Двое хоть приезжали по разочку, показались, а третьего, из Мариуполя, старик знал только по фотокарточке.
Сам наотрез отказавшийся уехать к дочкам или в Каскь-оя потому, что не было бы ему жизни вдали от Сарь-ярь, Степан нутром чуял непреходящую любовь Михаила к родным местам.
Едва наступало лето, старик терпеливо день ото дня все ждал и ждал Палагичева. Он ничем не выдавал свое ожидание и с женой никогда не заговаривал о Михаиле — такая уж была натура. Но иногда ни с того ни с сего просил:
— Ты, Наталья, спеки-ко завтра рыжичник… А то все рыба да рыба…
— Ладно. Спеку, — отвечала жена.
Она хорошо знала, что никакой стряпни так не любил Михаил, как пироги с солеными рыжиками, и ей все становилось понятно.
Степан отреза́л от свежего рыжичника малюсенький кусочек, медленно жевал его, пробуя вкус, и заключал:
— Горячий. Пусть остынет. До вечера.
Наталья вспоминала о пироге лишь к исходу следующего дня.
— Степан! А пирог-то с рыжиками!..
— Верно. Давай-ко неси. Поди, уж зачерствел весь…
Через неделю Наталья снова стряпала рыжичник, и все повторялось. Потом она пекла пироги через каждые два-три дня.
И каждый раз Михаил чудом угадывал в Сарь-ярь на любимый пирог с солеными рыжиками…
Степан не увидел, а каким-то внутренним чутьем вдруг почувствовал, что на тропинке за ручьем Вилу-оя показался человек. Он резко повернул голову направо, где по луговине пролегала единственная ведущая в деревню чуть приметная стежка, и действительно увидел одинокого пешехода.
«Мишка! Больше некому!..» — дрогнуло и радостно забилось сердце старика. Выждав, когда человек скрылся за склоном горы, Степан быстро поднялся, спешно прошел к своему дому, отворил дверь и крикнул с порога:
— Наталья, живо самовар! Мишка идет!..
А сам схватил косу, уселся на завалинку возле угла, приладил полотно литовки на бабку и принялся усердно чакать молотком. Он не поднял головы, пока Палагичев не приблизился к крыльцу и не остановился.
Это был высокий человек лет тридцати, с большими карими глазами, которые постоянно выражали затаенную грусть и задумчивость. Казалось, это выражение, однажды возникнув, навсегда застыло во взгляде, обращенном куда-то внутрь, будто Михаилу не давала покоя какая-то неотвязная дума, ведомая одному ему.
Прядь черных волос, выбившаяся из-под берета, прилипла к потному лбу, синий спортивный костюм темнел на плечах и широкой груди расплывчатыми влажными пятнами. Видно, Михаил спешил в пути, да и день выдался жаркий.
— Войдик, дедо! — поздоровался Михаил, сняв берет и слегка поклонившись старику.
— А, это ты, Мишка? Здравствуй, здравствуй! — так же по-вепсски ответил Степан. — А мы и не ждали тебя. Думали, прошлым летом был, так не придешь… Проходи в избу, я скоро кончу… — Дед потрогал лезвие косы жестким пальцем, поплевал на молоток и как ни в чем не бывало продолжил начатое дело.
Михаил, оттянув правой рукой лямку тяжелого рюкзака, молча смотрел на старика, на его седую окладистую бороду, на румяное здоровое лицо и блестящую, коричневую от загара лысину, на которой торчали одинокие, тоже седые, волосинки. Такой как всегда! И одет в свой неизменный летний наряд — белые полотняные штаны и белую, почти до колен рубаху. На смуглом лице Михаила скользнула улыбка.
— Чего смотришь? — не поднимая головы, спросил Степан.
— Да вот думаю: ничего тебе не делается. Не стареешь ты.
— Стареют молодые, а мне уж семьдесят четвертый год. Мне, парень, стареть некуда.
— И то правда! — Михаил вздохнул, снял рюкзак, скинул резиновые сапоги. Потом повернулся к озеру, глянул вдаль да так и замер, очарованный.
Расплавленной лазурью разливалось Сарь-ярь в громадной малахитовой чаше — привольное, широкое, вековечное. И эта лазурь, приведенная в движение неуловимо легким южным ветерком, струилась и бесконечно текла, сверкая под солнцем. Мыс Бабья Нога, дымчато зеленеющий посреди озера, казалось, скользил над рябью в неудержимом влечении слиться с подветренным берегом, где застывшая озерная гладь изумрудно сияла отраженным лесом. И было странно видеть, что расстояние между оконечностью мыса и кромкой малахитовой чаши оставалось неизменным, будто кромка тоже отдалялась.
— Гляди, гляди, — усмехнулся Степан. — Там твоя щука давно плавает!
— Большая? — не оборачиваясь, спросил Михаил.
— Щука-то?.. Не знаю. Порядочная. Я ей наказывал еще подрасти… Прошлый год в тот день, когда ты ушел, она мне на дорожку попала. Ровненько два аршина! И весу в ней — сорок один фунт.
— Так ты вытащил ее?
— Говорю — плавает! Оборвалась. Хвост только показала и ушла.
— А-а… — Михаил стал раздеваться.
— Ты чего? Не сразу ли на ердан?
— Весь упрел. Надо умыться.
— Ну, ну. Давай, искупайся в родимой-то водице, искупайся. С дороги — это хорошо…
В то давнее время, когда далекие предки сарьярских вепсов были еще язычниками, появились в этих местах славяне-иноверцы. Угрозами и силой они загнали всех жителей от мала до велика в озеро и объявили им, что отныне все чухари будут христианами и должны почитать лишь одного триединого бога — бога-отца, творца неба и земли; сына божия Иисуса Христа и святого духа; и поклоняться должны не идолам, а единой соборной и апостольской церкви.
Место, где крестили язычников в новую веру, называлось ерданом.
Было ли это истиной, пронесенной поколениями через многие века, или являлось легендой — трудно сказать, только слово «ердан» накрепко пристало к любимому месту купанья ребятишек и взрослых. Песчаный берег здесь отлого уходил под светлые воды Сарь-ярь…
Озеро слегка волновалось. Левее мыса Бабья Нога за текучим лазоревым простором воздушно колыхались, истаивая в мареве, сизые увалы западного побережья. Невольно думалось, что они, эти увалы, вот-вот унесутся в бездонную глубь небосвода, и уже трепещут, отрываясь от лона матери-земли.
Когда на тех холмах стояли деревни, они в знойную пору тоже вот так трепетали, и ребятишки, сбившись над ерданом в кучку, раскрыв рты, завороженно смотрели за озеро, желая и страшась увидеть необыкновенное чудо…
Северный берег, куда спешили, переливаясь, волны, рябил густой прозрачной синью. Эта синь создавала иллюзию бесконечной глуби, в которой может быть все на свете — и водяные, и кикиморы, и золотые рыбки, и тайные клады древних разбойников.
И всюду — тишина. Тишина такая, будто этот дивный простор — озеро, леса, увалы, все, что доступно глазу, — накрыт стеклянным колпаком, и потому сюда не достигают гудки пароходов с далекой Ладоги.
Мир красок, покоя и безлюдья представлялся настолько нетронуто-первобытным, что Михаил не удивился бы, если б вот сейчас, в эту минуту, когда он спускается по осыпающейся круче к ердану, на озере вдруг появились долбленые челны с людьми, одетыми в звериные шкуры, с копьями и луками.
Он бы не испугался их — разве можно пугаться своих предков? — он радостно приветствовал бы древних жителей на их родном языке, он попросился бы к ним в челн, сам набросил бы на плечи звериную полость, взял в руки копье и лук и был бы счастлив разделить участь первых поселенцев этого края.
Михаил остановился у воды, воздел руки к небу, и как этого требовал древний обычай, воскликнул по-вепсски:
— Здравствуй, Сарь-ярь! Позволь искупаться в тебе, смыть дорожную грязь и пот! Охлади мою голову, успокой душу, сними усталость!..
Что-то приветное прошептали в ответ легкие волны.
Дробя их плавленую лазурь, Михаил побежал по отмели, и брызги, поднятые выше головы, радугой вспыхнули вокруг. В этом ажурном искристом фейерверке он бежал до тех пор, пока вода не обняла его тело. Тогда он раскинул руки, упал на спину, закрыл от наслаждения глаза.
— Какое ты хорошее, Сарь-ярь! — шептал Михаил. — Какое ты родное и доброе, Сарь-ярь…
Он лежал, подставив лицо солнцу, и волны нежно расчесывали его волосы, гладили щеки и шею.
Он верил, он был убежден, что Сарь-ярь узнало его. О если бы еще понять, что нашептывают у самого уха эти мягкие волны!.. Наверно, они рассказывают, как бережно носили на себе верткие и неустойчивые долбленки сарьярских рыбаков, как убаюкивали на просторе влюбленных, как замирали вечерней порой под звуки гармошек, как поили и ублажали усталый деревенский люд в страдную пору и как осиротели, когда народ покинул здешние берега. Или они вспоминают о том, что когда-то вот так же ласкали братьев и сестер Михаила, его отца и мать, его дедов и прадедов?..
Оттого, что эта вода знала его сродственников, она казалась Михаилу еще теплей и дороже, будто хранила в себе частицу их тепла. И он явственно ощущал, как это тепло проникает в тело и как с каждой минутой прибывает сила, вытесняя утомление, и как душа обретает покой.
— Милое Сарь-ярь, если б ты знало, как я тосковал по тебе и как мне тяжело жить без тебя!..
Тихо-тихо, чуть шевеля руками, Михаил плыл на спине к мысу Бабья Нога и смотрел в небо. Он отдыхал. Ему казалось, что он мог бы вот так покоиться на волнах бесконечно долго — день, неделю, месяц, а может, целую вечность.
Над головой плавно проскользила ослепительно белая чайка. Были хорошо видны ее черные глаза.
— Здравствуй, чайка, вольная птица! — крикнул Михаил. — Люблю тебя и завидую тебе!..
— Кай-я! — отозвалась чайка и вдруг, сложив крылья, упала в воду. А когда взлетела, в ее клюве сверкала пойманная рыбешка.
— Это — что! А ты вот так попробуй! — сказал Михаил птице и, перевернувшись через голову, нырнул в глубину.
Нижний слой воды обдал леденящим холодом. Достигнув дна, Михаил чуть разомкнул губы и стал пить студеную влагу, от которой заломило зубы. И ему представлялось, что он причащается соком родимой земли, первородно чистым и чудодейственным.
Когда Михаил пришел с ердана, Наталья, высокая, крепкая старуха в длинном цветастом сарафане, сновала по избе, собирая обед. Посреди стола на белой осиновой доске лежал свежий пирог с рыжиками, у которого был отрезан маленький краешек. Степан, заговорщицки подмигнув гостю, взял большую тарелку и молчком направился в ледник. Там, в холодке, хранился сокровенный запас четвертинок и бочонок соленых рыжиков — старик любил выпить по серьезному поводу и закусить плотным еловичком, который хорош не только в пироге…
…Шестнадцатилетней девчонкой сбежала Наталья из родительского дома и поздней ночью предстала со Степаном перед его отцом.
Осветил лучиной будущий свекор румяное лицо отчаянной девки, обошел ее кругом, оглядел с ног до головы — ладная девка, в кости широкая, такая мужиков рожать будет — и сказал всего четыре слова: живи, с богом, веди хозяйство! Даже не спросил, откуда, какого роду.
Так без отцовского и материного благословения, без венца и свадьбы, без подарков и приданого стала Наталья женой Степана — единственного сына в семье Тимофея.
Впрочем, семьи к тому времени, можно сказать, не было: жена Тимофея умерла на троицу, а дочери — четверо — были выданы замуж. Они, эти дочки, начисто разорили отцовское хозяйство: в три года четыре свадьбы! Вот и рад был Тимофей, что сын привел в дом «самоходку».
Подорвавший здоровье в солдатах, Тимофей всего три года пожил после женитьбы сына.
Отходил он легко, радуясь, что Наталья родила трех парней. Раз будут в доме мужики, думал он, Степан рано или поздно выправит житье. И с мыслью, что судьба сына окажется счастливее, он тихо скончался…
Вскоре после смерти отца и начал Степан строить этот дом, в котором жил теперь. Он рассчитывал в будущем не отделять сыновей, чтобы вести с ними единое хозяйство, и поэтому дом затеял рубить огромный — с высоким подклетом, из двух пятистенков под общей крышей и едиными сенями. Строился трудно, без малого десять лет, и только въехал в новые хоромы со своим разросшимся семейством — началась коллективизация.
Степан отказался от мысли довести строительство до конца. Лес, заготовленный на двор с конюшней, хлевом и сараем, а также старую отцовскую избу вместе с пристройками и лошадью сдал в колхоз, а подклет одного из пятистенков превратил в хлев…
Только один из пятерых сыновей успел жениться до войны, но и он не оставил ни внука, ни внучки. Не пригодившийся для жилья пятистенок постепенно превратился в сарай, и лишь наглухо кругляками заделанные большие окна напоминали об истинном назначении этого капитального строения.
Когда и дочери с невесткой-вдовой ушли из родительского дома, Степан заделал внутреннюю дверь жилого пятистенка, чтобы не отапливать в зимнюю пору всю избу.
В холодной половине копился всякий хлам — рассохшиеся кадушки, старые ведра, корзины, ветхая одежда, негодные сети, дырявые половики. Там же хранились мука, соль, сахар, сушеная рыба и прочие малопортящиеся продукты.
Но в первый же Михаилов приезд Степан и Наталья навели в нежилой избе порядок, хлам сожгли, а продукты перенесли в кладовку, где им и надлежало быть.
— Чем в сарае-то спать, — пояснил Степан свои действия Михаилу, — спи в этой избе, тот же холодок и комары не кусают. Да и нам с бабкой веселее: вроде как опять весь дом людями занят…
С тех пор старики не запускали холодную половину. Вот и теперь, когда Михаил зашел сюда, пол и окна были вымыты, на кровати лежал ровно набитый соломой широкий постельник из домотканого полосатого холста, на нем — огромная, в красной наволочке, подушка и белье.
Михаил переложил постельник на пол — в деревне ему нравилось, как в детстве, спать на полу, потом распахнул настежь окна и вставил в них рамки с натянутой марлей. Рамки эти Михаил делал сам еще в первый приезд, но марля обновлялась стариками каждый год. Теперь какая бы ни была погода, окна больше не будут закрываться, пока Михаил не уедет.
Вошел Степан. После выпитой за встречу четвертинки он был хмелен, и его светлые глаза под седыми бровями маслянисто поблескивали. Старик прошел к столу, опустился на лавку.
— Ну что, в порядке твоя изба?
— Спасибо, дедо.
— Вот и ладно… — он долго смотрел на загорелую широкую грудь Михаила, потом перевел взгляд на смуглое лицо, сказал: — Сядь. Потолкуем.
Михаил сел за стол напротив старика.
— О чем, дедо, толковать хочешь?
— О чем?.. О жизни. Не хотел я пока тебя тревожить, да терпенья нету! — Степан помолчал, глядя в стол, потом вдруг поднял голову и отрывисто спросил: — Почто я до сей поры работаю? Покумекай! Годов мне порядочно, пенсия идет, а я — работаю.
— Наверно, без работы жить скучно. Ты ведь не привык без дела сидеть.
— Нет, парень, — старик вздохнул и покачал головой. — Привык не привык, а годы свое берут. Всего, что делать-то надо, я уже не могу исполнять: тяжело. И в лесничестве это знают, а держат, уговаривают еще поработать… И в том беда, Мишка, что замены найти не могут. Никто не согласный сюда забираться. Понял?
— Понял.
— К чему я это говорю? А вот к чему. Плюнь-ко ты на городское житье да заступи лесником вместо меня. Раз у тебя душа к Сарь-ярь лежит, чего мыкаться? Вместе жить будем, вместе столоваться. Помрем мы со старухой, похоронишь нас и живи, с богом! Дом и все имущество, какое есть — все тебе. По закону. Бумагу такую напишем — завещанье.
У Михаила от волнения — холодок по коже.
— Надо подумать, дедо!
— Думай. Не тороплю. Еще скажу: бабу тебе найдем. Хорошую, деревенскую… Ведь пора уж тебе свое гнездо вить. Я это к тому говорю, что сам — последний корень Кагачевского роду. А у меня пять сыновей было. Пять!.. — горестно воскликнул он. — Но род наш — род Кагачевых — кончается. Он уйдет в могилу со мной, — старик заплакал. — Внуки есть. Много внуков. А что толку? Чужие. Под чужими фамилиями… Тяжко мне помирать будет, ой тяжко!.. Вот ежели бы своими глазами увидеть, что хоть ваш род останется на земле, легче было бы…
Степан умолк. Михаил взволнованно ходил по избе взад-вперед, думал. Жить в Сарь-ярь, поселиться здесь навсегда — разве он не мечтал об этом? Но не было работы. Теперь работа есть. Так в чем же дело? Почему он медлит с ответом? Что связывает его с городом? Или пугает жизнь вдали от людей, от цивилизации, к которой уже начал привыкать? Но не привык же! Разве отъезд в Сарь-ярь, на лето, не самый большой праздник для его души? А остаться здесь — душа всегда будет в покое. Будет ли?..
— Что молчишь? — спросил Степан.
— Надо подумать! Нам нечего спешить. У нас хватит времени обсудить, как лучше устроить жизнь… Твою жизнь и мою.
— Эдак, эдак! Ладно сказал, — закивал головой старик. — Спасибо. Ты — один, и мы — одни. Вот вместе и жить бы. На родимой земле… Ох, добро бы! А то и слова сказать не с кем. Ведь, кроме тебя, никто здесь не бывает…
…В каждый приезд в Сарь-ярь Михаил с первого же дня сбрасывал с себя рубаху и майку и не надевал их до конца отпуска. Единственной одеждой его становились плавки да трикотажные спортивные шаровары. Не обувал он и сапог, ходил босой даже на сенокос, не брился, словом, как бы возвращался в пору детства. И только на кладбище, где были похоронены деды и младший брат, всегда ходил одетым — в белой рубашке, в костюме и непременно в сапогах.
Кладбище находилось в километре от деревни на высоком песчаном берегу Сарь-ярь. Там до сих пор стояла белокаменная церковь, превращенная еще в довоенные годы в клуб. Рядом с церковью серела вросшая в землю древняя часовенка, ставленная одним топором, без единого гвоздя.
Дорога на кладбище шла березником. Когда-то это был самый торный и чистый проселок во всем сарьярском крае. Его проложили поселяне несколько веков назад, когда строилась деревянная церковь. С тех пор десяткам поколений от рождения и до смерти служила дорога, ведущая к церкви и кладбищу. Для каждого мирянина она была первопутком жизни и для каждого же неизбежно оборачивалась последним земным путем.
А когда в церкви сделали клуб, этот проселок топтали сарьярская молодежь и ко всему привыкшие неутомимые ноги колхозников.
Но с тех пор, как жизнь в Сарь-ярь замерла, дорога к кладбищу заросла и превратилась в узенькую тенистую тропку, которую Степан и Наталья время от времени расчищали. Михаил тоже прихватил легкий топорик и аккуратно, возле самых стволов, смахивал острым лезвием ветви, тянущиеся через тропу.
Из березника тропинка выходила на широкий луг. Здесь каждый год сенокосничал Степан, и пожня выглядела прибранной и ухоженной. Нигде ни кусточка, ни деревца. Остожья расчищены, и к высоким стожарам прислонены подпоры, которые служат хозяину несколько лет кряду.
Луг пестрел россыпью цветов. Радуясь появлению человека, кланялись Михаилу скромные ромашки и синие колокольчики, желтыми огоньками манили купальницы; трепетал, распустив шелковистые лепестки, розовый горицвет.
Но Михаил глядел поверх луговины на гору, где безмолвным памятником прошлым поколениям белела каменная церковь. Строгие линии храма четко пропечатывались на фоне темнохвойных кладбищенских елей. И казалось, что и древняя церковь, и ее ровесники — многовековые ели взирают оттуда, с высоты, глазами предков. Но как взирают? Осуждающе, что он тоже когда-то бросил эту землю и наведывается сюда лишь наездами в летнюю пору? Или равнодушно?
Нет, предки никогда не были равнодушны к судьбам потомков. И, будь они живы, они недоуменно сожалели бы, что потомки оказались слабее предыдущих поколений — не смогли устроить свою жизнь на освоенной, готовой земле. Такими глазами смотрит немощный обессилевший отец на своего беспутного сына, у которого не хватило ума по-хозяйски распорядиться доставшимся наследством и который пустил по ветру все, что наживалось и накапливалось десятилетиями. Разница была лишь в том, что сарьярские потомки пустили по ветру многовековое наследие предков…
Над ржавым куполом церкви, как всегда, гомонили галки, а вокруг обезглавленной колокольни, со свистом рассекая воздух длинными крыльями, носились стрижи.
Парнишкой Михаил не раз забирался по крутым лестницам на колокольню. Оттуда, с высоты, открывался широкий вид на окрестности Сарь-ярь, на деревни, ютившиеся по его берегам; и весь, как на ладони, был виден далеко врезающийся в озеро мыс Бабья Нога — Акан Йоуган немь.
Михаил постоял возле церкви, следя глазами за полетом стремительных птиц, и тихо прошел вдоль белой стены к кладбищу. Здесь, в густой и влажной тени старинных елей, посаженных три века назад, стояла таинственная глухая тишина.
Между елями всюду, куда ни глянь, — кресты… Резные, замысловатые; строгие и тяжелые — непрямоугольных ровно струганных брусков; и грубые — тесанные одним топором. Все семиконечные и все одинаково серые.
В этих крестах вся история Сарь-ярь.
Резные кресты самые древние. Их делали искусные мастера — резчики по дереву, которыми в прошлом широко славились заозерские деревни. Насквозь просмоленные, эти кресты десятилетиями не подвергались тлену. Но и над ними властно время, и многие уже покосились и пали.
Когда же перевелись в Сарь-ярь умельцы-резчики, на смену резным крестам пришли брусчатые. Их строгали и сбивали столяры и плотники. А тесанные топором появились в годы войны. Ничто новое их не сменило: топор был в каждой избе, и каждая женщина, не говоря о стариках, худо ли, хорошо ли, но умела владеть им.
А сколько могил без крестов! На одних они истлели, и никто не узнает, чей прах покоится под заросшим холмиком, на других могилах крестов вообще не стояло. Эти могилы тоже безвестны…
Впрочем, кто придет сюда, на это кладбище искать последний приют сородичей? Забываются детьми здравствующие, а что говорить о мертвых? Уходят в прошлое, как само время, древние обычаи вепсов, и уж предается забвению святой обычай поминания родителей. Даже этот обычай…
Михаил подавил вздох и направился на западную окраину кладбища к могиле младшего брата Кольки. Он без труда отыскал ее. Рябинка, посаженная в головах покойного в год опустошения Сарь-ярь, цвела и источала нежный аромат; тесаный крест стоял прямо и прочно. У подножия его лежала еще не засохшая сосновая ветвь, и Михаил догадался, что сюда всего несколько дней назад наведывались старики Кагачевы.
— Опять я пришел к тебе, братишка! — молвил Михаил, склонив голову. — От мамы тебе поклон, от сестренок, хоть я их и не видел давно…
Он поклонился, сел на траву возле могилы; обхватил руками колени.
Колька был моложе всего на один год, но рос слабым и болезненным и умер в двенадцать лет. Он и запомнился таким — сухоньким, бледным, большеглазым и тихим.
В летнюю пору Колька часто помогал Михаилу пасти овец. Он всегда появлялся на пастбище незаметно, будто вырастал из-под земли. Придет, сунет тонкую руку в карман холщовых штанов, вытащит какого-нибудь пестрого жука, цветастый камушек или замысловато извитый корень и скажет:
— Миш, гли, чего я нашел!..
Михаил удивлялся редкой остроте зрения младшего брата, умению его видеть вокруг себя такое, чего сразу и не заметишь. Как-то лежали они в траве возле разморенного жарою стада и смотрели в небо. И вдруг Колька сказал:
— Миш, а тучки-то, как снежок — тают. Вон, смотри, смотри махонькая белая тучка! Видишь? — и тянул вверх тонкую руку. — Видишь, тает! Во, уже и нету. Одно небо осталось…
С тех пор Михаил часто подолгу смотрел на облака, наблюдая, как они истаивают в бездонной синей глуби.
Много позднее, уже став взрослым, понял Михаил, насколько скрашивал младший брат однообразные будни пастушества. И когда былые тяготы жизни отступили, светлыми пятнами запечатлелись в памяти прежде всего те дни, которые были проведены вместе с Колькой. Порою Михаилу даже казалось, что и привязанность-то к родным местам он перенял от младшего брата, научившего видеть, понимать и любить немятые травы, полевые цветы, лесных птиц и в целом все деревенское приволье. Останься Колька жив, был бы он теперь Михаилу самым близким другом, который лучше кого бы то ни было мог бы понимать его душу, его тревоги и сомнения.
— Ну что, брат, — прошептал Михаил. — У тебя там тишина и покой, а у меня… Нет, не буду тебя тревожить. Спи спокойно. Пусть земля тебе будет мягче перьев лебедя, пусть она будет ласкова к тебе, как вода Сарь-ярь!..
Михаил поднялся и стал счищать с могилки опавшие листья, сучки и еловые шишки. Потом вырвал по краям траву, посмотрел, не поблекла ли обновленная прошлым летом надпись на кресте, и пошел к могилам дедов…
Возвращаясь с кладбища, остановился возле распахнутой настежь церковной двери, постоял с минуту, вошел внутрь храма. Мягкие шаги резиновых сапог таинственным шорохом отозвались в темных углах пустой церкви. Хмурые лики святых со сводчатого потолка вперили холодные взоры в незваного нарушителя застоявшейся тишины.
Здесь, под этими взорами, двенадцать лет назад последний сарьярский гармонист-подросток сыграл последнюю прощальную кадриль, в которой под команду «кавалеры — в круг!», брошенную разудалым молодецким зыком, сошлись в кружок шестнадцать девиц и лишь два парня — Михаил Палагичев да Егор Трофимов, вернувшиеся из армии. Даже кадриль сарьярские девушки научились плясать «шерочка с машерочкой».
На дубовом полу — толстый слой пыли, жухлые листья и хвоя, занесенные сюда ветром сквозь решетчатые высокие окна. А вдоль стен все еще стояли тесаные прочные скамьи. На этих скамьях сидел сарьярский люд на колхозных собраниях, здесь он слушал доклады о достижениях народного хозяйства и международном положении, с которыми два раза в год — перед Октябрьскими и Первым Мая — выступали районные лекторы; здесь по частям были просмотрены «Кавалер Золотой Звезды» и «Бродяга». Эти фильмы почему-то запомнились лучше других…
Михаил подошел к окну, постучал ногтем по беленной известью штукатурке. Полуторасаженной толщины стена не отозвалась. Михаил постучал сильнее костяшками согнутых пальцев, но звук будто увязал где-то в глуби стены. Подумалось: эти стены были свидетелями крещенья, венчанья и отпеванья дедов и прадедов, сотен людей многих поколений. А сколько они слышали!.. Если бы они могли говорить… Но камень — он вечно молчит. Ничто так надежно не хранит тайну минувших времен, как камень…
…В эту ночь, в первую ночь на родине, Михаилу было не до сна. Проворочавшись часа два на прохладной соломенной постели, он, наконец, не выдержал, поднялся, натянул шаровары и выскользнул на улицу.
Призрачным светом брезжила белая ночь.
Бездонную блеклую ширь окоема украшали редкие, самые крупные звезды. Можно было подумать, что неяркий трепетный свет излучают и резные перильца крылечка, и желтая поленница дров возле дома, и росная трава, и замершие в безветрии черемухи, и выбеленные дождями и солнцем тесовые крыши.
Немолчно, взахлеб свистели, щелкали, сыпали дробь соловьи. В густой траве на бывших огородах, посреди деревни, неутомимо драли горло коростели, из березняка, со стороны кладбища, доносилось одинокое кукование кукушки; на задворье сверчком нескончаемо верещал козодой.
По дымной траве Михаил прошел к озеру.
Неподвижная вода, темная у берега, чуть дальше мягко голубела, затем голубизна незаметно переходила в светящуюся розовость, а где-то от средины и до самого горизонта озеро сияло золотистым разливом, смыкаясь с зарею, охватившей всю северную половину неба. И чудилось, что никакого озера нет, а высокий берег — не что иное, как край земли, за которым простирается сама небесная твердь. И туманно-синий мыс Бабья Нога уже не мыс, а сказочный остров…
Сотни веков белыми ночами сливаются воды Сарь-ярь с зарею, и сотни веков не меркнут нерукотворные краски. Что значит в сравнении с ними многовековая жизнь людей на берегах Сарь-ярь? Не более как мгновение этой ночи. Пришли люди, расчистили берега от леса, пожили, вплетая гомон и пестроту своего житья в голос и краски природы, и ушли, оставив после себя следы в виде полей и луговин, палов и росчистей, деревенек и дорог.
И вот уже затягиваются дороги, поднимается лес на росчистях и лугах, тлен точит былые жилища, вода замывает песком остатки мельничных плотин на ручьях и речках, земля заглаживает могилы на кладбище. Промелькнет еще полсотни лет, и свежий глаз уже не заметит ничего, что бы напоминало о жизни людей на берегах Сарь-ярь. Разве церковь уцелеет. И недоуменно будет таращить глаза пришелец на полуразрушенный храм посреди леса…
Михаил побрел вдоль деревни мимо безмолвно дремлющих изб с отцветшими черемухами под окнами, мимо колодцев с обвалившимися срубами туда, где серым силуэтом на фоне зари четко вырисовывался отчий дом.
Отец Михаила был страстным рыбаком и дом поставил над самым обрывом, а чтобы круча меньше осыпалась, вдоль фасада посадил кусты калины и несколько черемух.
В первый приезд, семь лет назад, Михаил хотел поселиться на время отпуска в своем доме и уже собрался было сбивать с окон доски, но Степан отговорил его. Одно окно Михаил тогда все-таки открыл, чтобы слазать внутрь избы — ключ от замка хранился у матери — а потом снова забил досками. С тех пор он не бывал в доме, но любил сидеть на крылечке, с которого была видна половина деревни.
Дом, как и в прошлом году, стоял прямо. Михаил обошел его, погладил ладонью потрескавшиеся бревна, потом, раздвинув крапиву, осторожно пробрался на крыльцо и сел на порог.
Прежде жалкий вид обреченных строений будил в нем воспоминания о сверстниках и неизменно рождал один и тот же вопрос:
— Я-то опять сюда приехал. А ты? Когда ты приедешь? Пора и тебе вспомнить родину…
Но эта белая ночь навевала иные мысли.
Вот мрачный, вдавленный в землю временем пятистенок соседа Кузьмы Трофимова. Сам Кузьма погиб в войну, жена осталась с девятью ребятишками. С Егором, младшим сыном Кузьмы, Михаил вместе ходил в школу.
Все дети Кузьмихи выросли, и все, кроме Егора и одной дочки, живут в городах. И никто из них за эти годы не бывал в Сарь-ярь.
«Но разве только они не бывали? — думал Михаил. — А Манойловы, Левкины, Кириковы, Сташковы, Тришкины, Прохоровы — они тоже не навещают родину…»
Можно ли обвинять Кузьмиху, эту многострадальную вдову в том, что она отправила на производство старших сыновей и дочек? Она поступила так в искреннем желании облегчить их жизнь и в робкой надежде получать от них в будущем какие-то рубли для поддержания жизни младших.
Если бы Кузьмиха осталась в Сарь-ярь, сейчас она оказалась бы еще более одинока, чем Степан и Наталья. Но Кузьмиха уехала в Каскь-оя и тем удержала возле себя одну дочку и младшего сына. Дочь вышла замуж за каскь-ручейского парня, у нее дети, и у Егора уж четверо…
Лет пять назад Михаил ездил в Каскь-оя — хотелось посмотреть, как устроились на новом месте земляки. Большинство сарьярцев обосновалось в Каскь-оя прочно: многие имели дома, купленные у колхоза в рассрочку, у всех были приусадебные участки, скот. Словом, жили справно. Но Михаил чувствовал себя там, как в чужом огороде. Ему не нравилось все: и загаженное колхозными утками озерко, и бесконечное мелколесье вокруг полей, и пыльный большак, по которому без конца шли автомашины, и голые палисадники — хоть бы одна черемуха или береза украшала деревни!
Тогда-то и произошел тяжелый разговор у Михаила с Егором Трофимовым.
Друзья детства сидели за богато накрытым столом в уютном новеньком доме Егора, обставленном по-городскому. Егор вел беседу с достоинством крепкого хозяина. Охмелевший, он не особо заботился о форме выражения мыслей и, может, потому его слова больно задевали Михаила.
— Ты, Миша, наших людей не баламуть, — назидательно говорил Егор. — Было время — Сарь-ярь нас устраивало, — так и сказал — «нас», будто был уполномочен говорить от имени всех сарьярцев. — Но времена те прошли. Оставаться там не было смыслу: без техники да без дороги недалеко уедешь. Если бы я остался там, разве бы сейчас жил так? — и он широко размахнул руки: дескать, вот мое житье, любуйся!..
Михаил ответил:
— Неужели счастье — в сытой жизни да в этом серванте, диване, телевизоре?
— Конечно! И еще в них, — он показал на жену, которая сидела на диване и кормила грудью ребенка.
— Семья и там была бы.
— Не скажи!.. — на румяном самодовольном лице Егора скользнула усмешка. — Где бы я нашел такую невесту? — он любовно подмигнул жене. — В Сарь-ярь и девок-то путных не оставалось… Кроме твоих сестер.
— Врешь! Девок хороших было — пруд пруди. Вспомни прощальную кадриль! А не нравились — увез бы отсюда. Ты же ходоком сюда приезжал, поглядеть новые места.
— Приезжал. И мне здесь поглянулось. Одна дорога чего стоит. Ровная, как столешница.
— Да черт же возьми! — начал кипятиться Михаил. — В конце концов и там можно было сделать дорогу до Сохты! И всего-то сорок два километра…
— А ты знаешь, во что она обошлась бы? В миллион рубликов! Кто бы их дал?
— Государство! — выпалил Михаил.
— Государство? Оно тоже не дойная корова. Мы государству — фигу, а оно нам — миллион? От наших сарьярских колхозов были одни убытки, так за какие же блага государство стало бы строить дорогу? Что мы производили бы на этих кафтанных заплатках, где по камням, как по кочкам, любое поле перескакать можно?
— Но есть же камнеуборочная техника! Землю можно было очистить от камней, вырубить и выкорчевать кусты, и поля стали бы не кафтанными заплатками, а не меньше здешних.
— Зачем ворочать камни и распахивать заброшенные поля, на которых вырос лес? Разве не проще переехать на более удобные земли? И правильно сделали колхозы, что стали объединяться и переселяться туда, где им легче поправить житье.
— Но ты забываешь о главном. Сарь-ярь — родина. Твоя родина, моя…
— Была родина, пока кормила…
— Значит, тебе наплевать на все? Выходит, ты готов жить, где угодно, лишь бы полегче, посытнее? А для меня родина — Сарь-ярь, пусть безлюдная, брошенная всеми, но родина!..
— Патриёт!.. — засмеялся Егор. — Только чего ж ты не остался на этой своей родине? Здесь тебе худо, на юге — худо, на севере — холодно… Небось, не где-нибудь, а в Питере устроился! У тебя губа не дура…
Это был жестокий укор. Тогда Михаил ответил:
— Да найдись мне хоть какая-нибудь работенка в Сарь-ярь, я хоть завтра туда уеду! А ты, я вижу, никогда не поймешь и не почувствуешь, что такое тоска по родине…
— А что мне понимать? Теперь моя родина здесь. Здесь пацаны родились. Случись что — и тосковать по Каскь-оя буду. А Сарь-ярь — я его давно из сердца вырвал. Какая может быть тоска, если внутри все перегорело?..
Нет, не случайно вспомнился сейчас Михаилу этот давнишний разговор со сверстником! И ночь бессонная — тоже не случайно. Сама жизнь поставила Михаила на перепутье. Хватит слов! Словами о любви и верности родину не обогреешь. Нужно дело. Настала пора решить, где же искать на земле свое счастье. Искать?.. Нет! Хватит поисков и скитаний! Счастье надо строить, строить самому, своими руками. Но где? Здесь, в опустевшем краю, или…
Михаил смотрит на безжизненные дома деревни, но видит перед глазами улыбающееся румяное лицо Егора Трофимова. Он начинает понимать, что участь семьи Кузьмы Трофимова как две капли воды схожа с участью всех здешних семей. Судьба каждой сарьярскои фамилии есть повторение того, что сталось с многодетной семьей Кузьмы.
Нет, нельзя обвинять Кузьмиху в том, что она покинула родину. Нельзя обвинять в этом и других вдов: так распорядилась жизнь. И наверно правильно поступают бывшие жители Сарь-ярь, что не бередят души своих взрослых детей оставленной родиной. Их детям обретенная родина с каждым годом будет все дороже, а оставленная — она в конце концов окажется забытой.
Он же, Михаил, не обрел вторую родину, подобно своим сестрам, подобно Егору Трофимову и всем, кто пустил корни в Каскь-оя и в далеких городах. Потому его родина здесь, только здесь. И счастье, свое, человеческое, надо строить на этой земле…
По гладкой длинной жерди Степан осторожно сполз с высокого стога на землю, утер потное лицо подолом рубахи, устало сел на кочку, сказал:
— Отдохнем, Мишка! На сегодня хватит, что-то я совсем заморился.
Михаил опустился рядом и лег на скошенный луг.
— Голой-то спиной!.. Али не колко?
— Не!.. Приятно, щекотно так…
— Кожа-то навек дубленная, дак чего ей сделается! — сказала Наталья.
Она хозяйственно ходила вокруг только что поставленного стога и сгребала последние крохи сена. Она всегда делала так — соберет в пясточку чуть не каждый листок и потом сунет куда-нибудь за подпору, чтобы ветром не выдуло: зимой и эта пясточка пригодится.
— Знаешь, дедо? — заговорил Михаил, — когда я здесь, мне начинает казаться, что проживу я долго-долго — сто годов, не меньше.
— Может, и проживешь. Ваш род весь живучий. Дед-то по отцу только двух годов до ста не дожил.
— Знаю.
— А по материному роду — на девяносто третьем помер. Вот и ты долго жить будешь.
Помолчали, вдыхая запах скошенной пожни и свежего сена.
Степан, считая, что наступил самый подходящий момент поговорить о главном, решился, наконец, задать вопрос, который давно не давал покоя.
— Ну, так чего, надумал в лесники-то идти, или как? — спросил он.
— Давно надумал.
— Али правда? — Степан настороженно глянул на Михаила. — Поди смеешься над стариком?
— Зачем же смеяться? — Михаил положил руки под голову и стал смотреть в высокое небо, где широкими кругами, то сближаясь, то отдаляясь друг от друга, вольно и плавно парили два канюка. — Не могу я без Сарь-ярь жить. Душа без него, как котел без ухи — ржавеет.
— Эдак, эдак! — удовлетворенно произнес дед. — Тогда, ежели надумал, надо бы нам наведаться к Митричу. Он давно лесником! Справно живет. С ним и посоветуемся, что да как лучше сделать. Хороший мужик! У него вся семья хорошая, потому как из работящего крестьянского роду. Привольно живет, широко. Все луговины бывшего тамошнего колхоза обкашивает. Для лесопункту. Скотины — полный двор… И ты, Мишка, так жить будешь. Дело лесниковое враз все поймешь и всему научишься.. От начальства почет, и сам, считай, вольный. По родимой земле ходить будешь, своими руками ее, матушку-кормилицу, обхаживать станешь…
Михаил слушал, закрыв глаза, а потом, незаметно для себя, ушел в мыслях далеко-далеко…
Он видел себя лесником, пожилым и степенным человеком, главой большого семейства. Детей у него семь или восемь, не меньше. Одних сыновей четверо. Старшие в работе помогают, с ружьишками по лесу похаживают, глухаря бьют, белку, куницу; дочки — возле матери, по дому норовят ей помочь, в огороде копаются…
«А потом что?» — задал он вопрос себе и ответил: сыновья уйдут в армию и все возвратятся домой.
«А потом?»
Потом найдут хороших невест, женятся. Дома им срубим — каждому отдельный дом, из лучшего лесу.
«А потом? Что они здесь делать-то будут?»
Один лесником заступит, другой охотничьим промыслом займется… Третий… А какая же третьему-то работа?.. Нет, охотничать станут трое. Лесов много, зверя — полно, всем хватит. И промысловики, говорят, теперь в законе: им и трудовые книжки положены, и пенсии…
«А невестки?»
Невестки?.. Ихнее дело — хозяйство вести, ребятишек обихаживать.
«А дочки?»
«Дочки?.. Дочек только две будет. В самый раз — две. Они, конечно, замуж выйдут, не в город — здесь же, недалеко. Одна в Шат-ярь, другая — в Хаб-ярь. Их мужья — тоже лесники…
Тут Михаил осекся. Выходило — если мужик, то либо лесник, либо охотник, а если баба — то ее работа дом вести да за ребятишками смотреть. А если дочке шофер полюбится или учитель? Если дочки и невестки сами захотят работать?
Получается, что сарьярский край годится только для жизни лесников, охотников да домохозяек. Но ведь этого мало!
Он окончательно запутался. Как ни прикидывал, а путь сыновьям и дочкам оказывался один: проторенным путем покидать Сарь-ярь и разлетаться по белу свету.
И с поразительной ясностью вдруг понял Михаил, что последний вепс Сарь-ярь не Степан, а он — Михаил Палагичев. Он сам будет последним! Не будет — есть, раз уж не смог порвать кровную связь с родиной.
Он подумал, что в каждой обезлюдевшей деревне тоже был кто-то последним, самым последним!
Как, должно быть тяжела их доля!..
Степан дотронулся до локтя Михаила.
— Ты чего, уснул?
— Да так… Вздремнулось что-то.
— Поди, и не слышал, что я тебе говорил?
— Слышал, дедо, слышал!
— Ну и ладно! — успокоился старик.
В небе по-прежнему кружили канюки, и день был все так же тих и светел…
Тропка была узкой и с сенокоса возвращались гуськом. Впереди шел Михаил, за ним — Наталья, а позади, в глубокой задумчивости шагал Степан. Воображение старика рисовало такую картину: все хозяйство по дому сноровисто и умело ведет молодуха, — жена Михаила, все мужицкие дела исполняет Мишка. Забота стариков — пособлять молодым. А в хлеву стоит лошадь, взятая Мишкой в лесничестве. Огород ли вспахать, дров ли привезти или сена — в любое время запрягай и паши, вози, сколько надо!
Но главное — не облегченная молодыми жизнь, а парни, которых народит Мишке молодая ядреная баба. Они, эти парни, будут Степану и Наталье заместо родных внуков. И станут расти внучата на этаком приволье, обихоженные и ублаженные стариками да отцом с матерью, как на дрожжах! И такой будет заложен здесь в Сарь-ярь, корень вековечного местного Палагичевского рода, что его и на Степанову долю хватит. Даром, что не единокровны, и фамилия у них не Кагачевы. Зато едины по духу, вскормлены сарьярской землей и вспоены водою из Сарь-ярь.
Огорчало Степана лишь то, что больно уж мал выбор невест в сарьярском крае. Он морщил лоб и напряженно думал: с кем бы свести Мишку, чтобы осечки не получилось, чтобы молодые люди с первого разу поглянулись друг дружке? Степан догадывался, что об этом же самом думала сейчас и Наталья. И если бы он мог видеть ее лицо, на котором блуждала затаенная торжествующая улыбка, он бы понял, что Наталья уже сделала выбор.
Впрочем, Наталья не отличалась долготерпением. Она вдруг остановилась и стала ломать березовые ветки.
— Ты, Миша, поди, поди, не жди нас! — крикнула она Михаилу. — Мы с дедком хочем пару веников наломать…
Едва Михаил отдалился, Наталья схватила Степана за рукав и горячим шепотом выдохнула ему в недоуменное лицо:
— Катьку! Вот кого надо!..
— Какую Катьку? — не понял Степан.
— Митрича дочку!
— Ты что, рехнулася? — опешил старик. — У Катьки и годы не подошли, девка в школу ходит.
— Сиди — в школу! Ей, поди, уж семнадцать, Катьке-то. Небось, сам сомущал меня, шестнадцатигодовенькую, дак не говорил, что годы не подошли!
Аргумент был веский. Степан задумался.
Катерину, дочку лесника Митрича, Степан видел прошлым летом. Она кончила то ли восьмой, то ли девятый класс, но уже тогда была дивно хорошая девка — матерая, статная, лицом светлая, видно, что не гульливая и непорочная, к тому ж с малых лет привыкшая ко всяким домашним работам.
— Чего молчишь? Али не подходяща?
Степан погладил, бороду и неуверенно глянул на жену.
— Не выйдет ничего.
— Почто так?
— Не согласится Митрич. Что ни говори, а молоденькая Катька!
— А ты спрашивал согласья у моих отца-матери?
— Ты Катьку по себе не равняй.
— А что я хуже была? Ну-ко скажи — хуже? Почто же тогда ты меня по лесу на руках пер?
— Не хуже ты была — лучше. Может, лучше…
— Может?
— Наверно, лучше. Только ведь времена теперь другие, да и я парень был видный.
— А Мишка не видный? Да он Катьке-то виднее тебя покажется!
— Не знаю… Все-таки ему тридцать первый год.
— Ну и что? Нонешние девки на это не смотрят. И нечего больше голову ломать. Вот поедете с Мишкой к Митричу в гости да Катьку в лодку — и все дело. Только бы Мишка маху не дал. Всяко не даст. В городах жил — с девками обращенье знает…
— У Мишки характер не мой, — вздохнул Степан. — Я горячий был и рисковый, а он скрута решать не будет. Ему приглядеться надо, подумать…
— Ой, не дело говоришь! — махнула рукой Наталья.
— Что он, не мужик, что ли? Да ему только покажи Катьку, дак тут тебе и знакомство, и любовь, и венец и делу конец! Помяни меня — так будет. А то всех разведенок да убогоньких примеряешь…
Старики принялись, наконец, ломать веники.
…Растянувшись на лавке, Степан сладко дремал. То ли снилось ему, то ли в мыслях своих, мечтая, видел он, как оживают сарьярские берега, как споро рубят мужики новые избы и как вновь оглашается деревня ребячьим гомоном.
Наталья, заметив, что солнечные лучи падают на лицо мужа, взяла ситцевый платок — хотела завесить окно, — на глянула на улицу и вдруг воскликнула:
— Степа, лодка!
— Чего — лодка? — встрепенулся старик.
— На озере лодка! К нам плывет, близехонько уж! — и метнулась ставить самовар.
Будто ветром сдуло Степана с лавки. Как был, босой выскочил из избы и — на берег. Кроме лесника Митрича, некому на озере быть, а тот, поди, в лесничество ездил и почту привез.
В лодке действительно был лесник Митрич — крепкий плечистый мужик с сухим лицом, изрезанным глубокими морщинами. Остроносая смоленая долбленка с разгону влетела на берег до половины, плеснула волной на гальку.
— Степану Тимофеичу!.. — Митрич поклонился и долго-тискал в своих лапах руку старика. — Здоров?
— Да ничего, слава богу…
— Ну и добро!.. А я вон тебе целый куль добра привез, — и кивнул головой на лодку.
— Спасибо!
Старик хотел было взять большой мешок, что лежал в носу долбленки, но Митрич опередил его.
— Ты уж не трогай. Сам отнесу. Маленькую-то надо заработать!.. Шесть посылок да писем, поди, с десяток… Переводы еще были, так их уж сам получишь.
Он взвалил на плечи тяжелый мешок и стал подниматься по тропке. Степан поспешил следом.
— Начальство говорит: съезди да проведай, живой ли там Кагачев-то! Что-то ни слуху, ни духу, хоть бы, говорят, за зарплатой пришел. А я им говорю: чем старика с этакой дали ждать, сами бы до него прогулялись, заодно и зарплату отнесли бы. Смеются, жеребцы этакие!.. — Митрич вдруг остановился и в недоумении уставился на скворечник, белеющий над черемухой. — А это откуда взялось? Гости у тебя, что ли?
Проследив за его взглядом, Степан понял, о чем речь, и пробормотал:
— Гость есть! Мишка Палагичев… Но домики-то я сам сколотил, на скорую руку… Неловко стало: скворчики в родимые края прилетели, а жить им негде.
— Ну, дедко!.. А я, дурак, каждую весну чувствую — чего-то не хватает. А чего, никак понять не мог… И ребятенки-то не надоумили!
— Я им четыре штуки сделал. И во всех жили. Теперь-то уж разлетелися… Безобидная птица, вольная, веселая, к человеку привыкшая… А мне ведь и невеликий труд…
— Верно, Тимофеич, верно! С ними и жильем-то больше пахнет. Домой приду, скажу своим разбойникам, пусть строят к будущей весне, — он помолчал. — Так, значит, Мишка опять у тебя гостит?
— А как же! Каждый год приезжает. Сено пособил поставить, — старику не терпелось поделиться своей радостью, что Михаил согласился заступить лесником, но заводить этот разговор на ходу, на улице не хотелось. — С утра ушел на Кала-ярь, морошку посмотреть. Я ему толкую: зачем в этакую даль идти, ближе морошки найдем! А он: пойду и все тут! Там у него заветное местечко есть — морошка в любой год растет….
Наталья раздувала самовар старым сапогом. Митрич осторожно опустил мешок на пол, поздоровался с хозяйкой и грузно сел на лавку, скрипнувшую под тяжестью могучего тела.
— А мы ведь ладили с Мишкой к тебе в гости прикатить! — сказал Степан, поглаживая бороду.
— Чего же! Дело хорошее. Гостям всегда рады. И угостить чем найдется.
— Понимаю, понимаю!.. Как у тебя дома-то? Все благополучно? Все здоровы?
— Все ладно. С сенокосом управились. Ребятишкам роздых дал, а сам в лесничество скатал да вот и тебя решил спроведать.
— Спасибо, Митрич, спасибо!..
— Большие перемены, Степан Тимофеич, в наших краях скоро будут!
— Чего такое? — насторожился Кагачев.
— С будущей весны начнется нарезка делянок в наших лесах.
— Ну? Неужто лес валить собираются?
— А как же! Лесу у нас — прорва. От Водломы уже дорогу строят. Лесопункт будет. Магазины откроют, школу…
— Вот те на!.. — Степан хлопнул ладонями по коленям. — А я только что вот тут, на лавке, вздремнул малость, и привиделось мне, будто мужики новые дома рубят!
— Сон-то в руку! — откликнулась Наталья.
— Добро, Митрич, добро!.. Вот Мишка-то обрадеет!
— Мишка? А ему-то что?
— Как — что? Да он же вместо меня лесником заступать будет!
— Мишка? Лесником? — Митрич удивленно уставился на старика.
— Ну! Не могу, говорит, без Сарь-ярь жить! А я, вишь, остарел. Вот он и надумал на мое место. Все заботился, как ребятенков учить…
— Ребятенков? Ведь он вроде бы холостой был?
— Холостой и есть, да век-то в парнях ходить не будет, — Степан понизил голос и, будто сообщая большой секрет, тихо сказал: — Хочет деревенскую девку взять, чтобы к хозяйству привыкшая была, вот дело-то какое! А городских вертихвосток, говорит, и на дух не надо… Парень он видной, здоровьем бог не обидел, домовитый, не пьет, не курит — самостоятельный будет мужик.
— Палагичевых род весь такой, я знаю! — кивнул головой Митрич. — Хозяйственные мужики были…
— Во, во! — обрадовался Степан. — А Мишка-то, считай, последний Палагичевский корень. Вот и охота ему местную девку найти и на родимой земле сыновей растить..
— Лесопункт-то будет, так девок наедет. Выберет.
Наталья подняла на стол самовар, сказала:
— Ты, Митрич, на лесопункт не кивай. У самого в доме невеста — лучше некуда!
— Катька-то?
— А то кто же! Мишке дак самая подходячая пара.
Митрич усмехнулся:
— Уж не Катьку ли сватать в гости-то ко мне собирались?
— Не слушай ты ее! — махнул рукой Степан. — Мелет пустое…
— Ничего я не мелю! Митрича, слава богу, знаем, и он нас знает. Чего же таиться? Неси-ко лучше четушку, дак беседа-то ловчее пойдет…
Едва Степан вышел из избы, Наталья присела к Митричу и быстро-быстро заговорила:
— Дом и все хозяйство мы Мишке отпишем. У нас он и жить будет заместо сына. А Катеринушка — заместо дочки. Не думай, не обидим! И тянуть с этим нечего. А то лесопункт-то будет, вербованные наедут, неровен час, Катеринушку и собьют с толку. Попадется ей какой-нибудь пьяница-проходимец, вот и будет девка с ним всю жизнь мучаться. А Мишка — Мишка парень всем вышел. За ним Катюшка-то как у Христа за пазухой жить будет. А что молоденька она — эка беда! Я шестнадцати годов самоходкой сюда пришла и не скаялася!..
Митрич выслушал Наталью, свернул цигарку, затянулся глубоко, пустил к потолку густую струю сизого дыма, ответил:
— Вот что, сватьюшка!.. О Мишке ничего худого не скажу. Мало его знаю. Ежели в Питере не свихнулся, мужик по роду дельный быть должен. Катьку тоже не хаю. И хвалить не буду — свое дите хвалить негоже. Но со сватовством не приезжайте: пустое дело. Катька взрослая. У нее голова на плечах, и я в ейные дела вмешиваться не стану. Выдавать не собираюсь и перечить ей, ежели замуж надумает идти, не буду. И вам искать Мишке невесту не советую. Не наше это дело — молодых сводить. Ежели судьба — сами друг дружку найдут. Вот так.
— Эдак, Митрич, эдак! — кивала головой Наталья. — Мы ведь тоже так думаем и Мишке о Катеньке словом не обмолвилися. Упаси, господи!.. — и она спешно принялась накрывать стол к обеду.
…По заросшей лесной тропке через согры и лядины возвращался Михаил от Кала-ярь домой. Он пока еще не мог знать, что где-то далеко-далеко в дремучих, веками не тронутых лесах немолчно жужжат бензомоторные пилы и тяжелые машины метр за метром расчищают трассу для будущей дороги, по которой хлынет в сарьярский край новая жизнь.
И хоть он не знал ничего этого, но на душе его было светло и покойно, и думалось, что впереди все будет хорошо. Может, это потому, что июльский день был ясен и тих, а лес звенел птичьим весельем! А может, просто оттого, что нельзя не чувствовать себя счастливым, когда идешь по родному с детских лет знакомому лесу и, как в детстве, бережно несешь плетеный берестяный туесок, доверху наполненный пахучей спелой морошкой, и крупные ягоды, как крохотные солнца, сочно желтеют под рукой…