РАЗГОВОР ПРОДОЛЖАЕТ СТАНИСЛАВ ТОКАРЕВ
Иные книги складываются, как прокладывается шоссе — прямиком от пункта «завязка» к пункту «развязка». Иные — как тропы: тоже от начальной к конечной точке, но с прихотливыми поворотами, возвращениями и отклонениями.
Нет нужды спорить, что лучше. Книга — организм живой, она сама порой ломает все — в том числе и композиционные — авторские планы. Наша с Леной совместная работа продолжалась немало лет, и порой, когда финал вроде бы уже брезжил, жизнь говорила: "Нет, рано, многое еще впереди".
Скажем, было когда-то задумано закончить тем моментом, когда нынешний конь Петушковой, рыжий тракен Хевсур, впервые будет стартовать в группе взрослых — в Среднем и Большом призах. Эти призы с их усложненной, по сравнению с Малым, программой вкупе именуются "большими ездами". Слово «езда» по правилам русской грамматики множественного числа не имеет, но в конном, как и в иных видах спорта, свой арго. Он звучит не всегда привычно, зато, как говорится, по правде. Однако прошли первые "большие езды", вторые, третьи, конь мужал, становился мастеровитее, а книга все не отпускала нас от себя. И тогда мы решили, что рассказать о самом первом экзамене нашего рыжего друга надо не в финале, а в середине. Пусть, подумали мы, на страницах окажутся рядом события разных лет. Разве не так обстоит дело и вообще с воспоминаниями? Да и потом — не пора ли предоставить читателю возможность увидеть мир конных состязаний не только изнутри — глазами Петушковой, но и извне?
Итак, место действия — Москва, олимпийский конный комплекс Битца, время действия — июль 1982 года.
Кроме Лены, кроме нашего знакомца Угрюмова и упоминавшегося уже Анатолия Антикяна, берейтора Петушковой — тренера Хевсура (этот высокий черноусый красавец — мастер спорта, сам выступал когда-то в выездке на одном из многочисленных братьев Ихора, но больших побед не добился), действует тут также грум (конюх) Вера Макарова, суровая девушка, добровольно и фанатично посвятившая себя конному спорту, а также многие иные лица.
День первый. Средний приз № 2.
— О! — сказал Угрюмов. — А где же борода? Он выехал на разминочное поле на своем тракено-текинце Енисее редкой масти — соловой (светло-золотистой с белой гривой и хвостом). Сидел небрежненько, бочком, еще без фрака, выглядя не элегантным кавалеристом, а мужичонкой, возвратившимся из ночного, и смотрел на меня с веселым любопытством.
Я не стал бы вводить вас в столь частную и маловажную подробность, как утрата мною бороды, не будь этот факт сопровождаем многозначительной деталью, о чем — ниже.
— Интересный у меня возникает вопрос, — сказал Угрюмов, склоняясь с седла. — Лежачего не бьют, так ведь? А выходит, бьют.
— Ты о чем, Петрович? — спросил я.
— После объясню.
Постепенно дальнее поле, где начиналась разминка — ближнее к манежу принадлежало тем, кому вот-вот стартовать, — заполнялось всадниками и всадницами. Всадницы были как одна в паричках "а ля Петушкова", начесанных на уши, в цилиндрах чуть-чуть на лоб. Пассажировали, пиаффировали, крутили вольты, прибавляли и сокращали рысь и галоп, вкось пересекали желтую песчаную площадку, репетируя принимание. Тренеры со скамеечки покрикивали: "Левый повод держи-держи! Четче галоп, четче!"
За острым серым козырьком роскошной, каких в мире больше нет, трибуны конного стадиона, там, за огромной бронзовой скульптурной группой "Русская тройка", за расставившими ножищи опорами линии электропередачи и по струнке стоящими жилыми башнями, лениво кралась туча. Флаги трепало на нервном ветру, вчера в программе «Время» обещали дождь. Кто-то из тренеров сказал, что завтра по-старому Самсон-сеногной, бабки говорили, коль в этот день польет, шесть недель будет лить. От этих слов пахнуло сельским, стародавним, атавистически волнующим, как волнует на конюшне запах сена и навоза.
Предшествуемая Антикяном и Верой, со стороны конюшен показалась Лена на Хевсуре — в полной амуниции, в грациозно-гордой своей посадке, опустив очи долу. До старта час, а она в полном сборе. В этом и характер, и жизнь вся — в полном сборе, держа себя в руках, не давая расслабиться…
— Привет, — сказала она, видя меня и не видя, решительно не замечая никаких изменений в моей внешности.
— Не оценила, — сказал, смеясь, Угрюмов. — Ах, какая ветреная женщина!
Но я увидел, что Лена вообще не та, какой я привык ее наблюдать. Ее сосредоточенность едва ли не чрезмерна, едва ли не прострация. Тут я заметил еще, что Антикян, сев на скамейку, неотчетливыми, раздерганными движениями ищет по карманам явно забытые спички и тотчас о них забывает, хотя сигарета давно торчит под усами. Заметил, как Вера трет и комкает в ладонях тряпку для обтирки лошади. И вспомнил, что, когда вчера вечером спросил у Лены по телефону, как Хевсур, она грустно ответила: "Неважно".
Антикян следил за Леной, шепча в усы:
— Так, так, хорошо, хорошо, — точно заговаривал, приманивал удачу. — Ай, плохо, ай…
Я спросил:
— Он что у вас, давно врать стал?
— Недавно врать стал, — сказал Антикян.
— А где?
— В менке ног стал
Лена приблизилась на короткой рыси.
— На мундштучок его побольше, — сказал Антикян, — построже на мундштучок.
— Он все время задом поддать хочет, — пожаловалась она, — подыграть.
Вдоль правого заборчика Хевсур взял в галоп.
— Как вон в тот угол заедет, так врет, — сказал Антикян.
— Он просто нервничает здесь, — сказал Вера.
— Слушай, что ему нервничать, никто не нервничает, один он нервничает, — сказал Антикян и сунул новую сигарету в рот не тем концом.
Началась работа над менкой. Казалось, крепко ведомый Леной, конь поймал уже ритм, мерно вздымались его копыта. "Так, так, так", — кивал Антикян, но Хевсур внезапно взбрыкивал лоснящимся на солнце крупом, и берейтор страдальчески морщился.
Вскочил, побежал на песок, стал осматривать подпругу, потник.
— Может, послабей седловку?
— Да седловка тут ни при чем, — сказала Лена.
— А почему он прыгает? Что ему мешает?
— Ничего ему не мешает, он валяет дурака.
Лена, сжав добела губы, снова принялась за менку. По соседству в березовой битцевской роще ударила кукушка. Ее деревянный альт пришелся точно в такт движениям лошади — в один темп. Но Хевсур вновь скозлил, вновь скривился Антикян, а кукушка все куковала, и я подумал, не отмеряет ли она Лене долгие, такие же тяжкие спортивные дни.
А Лена куковала другое — бесконечные попытки заставить рыжего упрямца проделать летящие пассы непослушными своими копытищами.
— Вот, вот, — кричал Антикян, — сейчас хорошо было!
— Да, хорошо… Сидишь как на пороховой бочке, — Лена повела в нашу сторону прекрасными, долгими, тяжеловекими, такими полными отчаяния глазами.
— Обе запутались, и лошадь и она, — прошептал Антикян.
Бедная "пороховая бочка"! Другие-то рядом с ним и впрямь походят на кургузые бочонки, но строчат себе, как ни в чем не бывало, короткими ножками. А он так скульптурно величествен, так симфонически льются одна в другую его совершенные мышцы под сеточкой вен, похожей на дельту Волги на карте. "Он чем хорош? — скажет потом Угрюмов. — Он заполняет собой манеж". А всадница миниатюрна, вроде бы не по коню, но в этом особый колорит, неповторимость сочетания.
Позже я скажу об этом Лене, и она вскинет на меня доверчивый взгляд: "Правда? Это хорошо, если так, а то я въезжаю в манеж и пугаюсь — вокруг одни Петушковы. Хорошо, если мы от всех отличаемся, если ты, конечно, прав".
Но бедный Хевсур! (Кто я такой, чтобы звать его Большуней, как Лена, или Хачиком, как Толя?). "Давай, ну, давай", — звучит тихий накаленный Ленин взрыд, и на лице коня — не могу, хоть убейте, назвать мордой это благородно-удлиненное, трепетно чуткое — растерянность, непонимание и горестная жажда понять, чего от него хотят и почему он не может.
Скрипнув лакированными голенищами, подошел отъездивший свою езду Угрюмов.
— Как ты? — спросил я.
— Как сказать? Сейчас мне одна женщина помогает работать с лошадью. Она услышала — баллы мои объявили, прибежала и плачет. А мне пришла в голову такая мысль. Такая, значит, теория. (Виктор Петрович, как сказано выше, любитель потеоретизироватъ). Надо вылежать. Устанут же когда-нибудь бить лежачего.
Угрюмов всегда выражается странновато. В данном случае, как я понимаю, он имеет в виду, что они с Петушковой, выдающиеся мастера, севшие на новых лошадей, в глазах иных выглядят уже бесперспективными (это в спорте бывает — вдруг: "Всем пора на смену"), и судьи несколько придерживают оценки, поощряя — порой несправедливо — тех, кто моложе и, по мнению судей, перспективнее.
— Я на нее, — сказал Угрюмов, кивая в сторону Лены, — удивляюсь, как она, женщина, все это выдержала. Один конь, другой, одно несчастье, другое… Я за нее волнуюсь, не какое место займет, а сможет ли она встать. Ей, знаешь, хотели предложить передать мне Хевсура. Мне лошадь нравится, честно. Но если бы она мне в этом отношении хоть словечко сказала, я бы перестал ее уважать.
— Не сказала? — спросил я.
— Спрашиваешь, — сказал Угрюмов. — Слышь, Толя, — обратился он к Антикяну, — очень уж старается она на разминке. Лошадь молодая, что ее греть и греть, не старик же. Хотя, с другой стороны… Я помню, на первенстве Европы — еще с Абаканом — она мучилась, мучилась, не идет менка, хоть ты убей. А поехала и сделала. Она, понимаешь, за свои ошибки сама должна отвечать. А если мы ошибемся в разминке, и ей навредим… Хевсур ты Хевсур, голова у тебя большая, да много сразу в нее вбивают, переварить никак не можешь.
Лена проехала, мимо, глядя на часы. Антикян тотчас взглянул на свои. До старта оставалось десять минут.
— Вот ведь дрянь, просто я не знаю, ну, негодяй, — не сердито, а грустно проговорила Лена.
— Ребята, — предложил Угрюмов, — давайте ее остановим.
— Она не остановится, — сказал Антикян.
— А мы тихонько. Мы хитренько. Ляля, пора сапоги мыть, давай, мы тебе помоем.
— Не хочу! — отрезала она.
— Ляля, коню зубы надо протереть!
— Не надо! Отстань, Витя, я злая.
— Сейчас она как вас пошлет, — сказала Угрюмову Вера.
— А что, я пойду.
— Бриджи будете мочить? — спросил Лену Антикян.
— Не буду!
— А перчатки?
— Не буду!
Из радиоузла прозвучало: "На старт вызывается заслуженный мастер спорта Петушкова на Хевсуре — общество "Урожай".
Антикян торопливо сунул коню два куска быстрорастворимого рафинада.
Петушкова подъехала ко входу в манеж. Ассистентка судьи задрала Хевсуру верхнюю губу, проверяя, не слишком ли строги удила. Лена улыбнулась Угрюмову — чуть-чуть и словно издалека. Виктор побежал на трибуну, я за ним. Резкий звонок — сигнал о готовности. Конь от испуга встал на дыбы.
— Это ничего, — шепнул Угрюмов, сжав мне плечо, — Это даже отлично. У него напряжение спало, и ей время, чтобы взять его в руки и настроиться.
Езда была не лучшая. Угрюмов хмыкал, гмыкал, покряхтывал.
— Эх, черт, оступился, по-моему. Видишь, хроманул? А вообще, мне все-таки нравится, как она едет. Я даже боюсь, что мне это нравится. Знаешь в чем сейчас ее беда? Она не хочет халтурить, хочет показать класс, а он для класса еще не созрел. Но может, знаешь, это ее преимущество, что она не хочет халтурить. Видишь, как, старается обозначить все аллюры: уж сокращенный так сокращенный, средний так средний, прибавленный так прибавленный. Может, это ее в жизни перед всеми преимущество, что халтуры она не признает, может, потому она и поднимается… Вот… Менку показывает: пять, шесть, восемь, молодец, десять — ну, сколько можно? Нет, она мне разорвет все-таки сердце… А если бы она мне коня предложила, этот бы поступок все в ней для меня перечеркнул.
…У конюшен грумы вываживают усталых лошадей. Кто это в поводу у Веры? Маленькая жалкая клячка с опущенной шеей и вислыми ушами, с глазами, в которых вековое покорство, напахавшееся это существо — наш гордец и красавец, которого хоть в гвардию, в кавалергардский полк? "Нет, — сказал Угрюмов, — по статям в кавалергарды можно, да масть не та, там на гнедых ходили, рыжие — это кирасирские". И похлопал по шее, и вытер о бриджи мокрую ладонь.
Конюшня. В самом конце, в тупике Вера пытается завести Хевсура в душ. Он уперся передними, и ни с места. У всех у нас свои недостатки, у него — что боится воды, даже от лужи иногда шарахается, видя в ней бездонность неба.
— Иди, ну, иди, дурила здоровый, — сердится Вера.
— Хач, надо мыться, маленький, — говорит Антикян. — Ай, стыдно не мыться.
Конь ни с места, только фыркает.
— Надо задом попробовать, — сказал дока Угрюмов. — А ну разворачивай.
Припал плечом к конской груди, поднатужился — без толку. Яростно лает, возмущается зрелищем такого непослушания суровый приконюшенный пес Рыжик, аж осел на мохнатые ножки и весь оскалился.
— А ну, — Угрюмов взял метлу, принялся легонько поколачивать ручкой по передним бабкам. Попятился, втиснулся, наконец, в кабинку Хевсур.
Лена завершала туалет в кладовке с сеном. Все у нее не ладилось: в баллоне почти не осталось лака, а уличный ветер мог растрепать, взъерошить прическу. И зеркало куда-то подевалось. Горели Ленины щеки.
— Вот тут я, Ляля, говорил, — сказал Угрюмов, — твоя, беда, что ты не умеешь халтурить.
— Витя, — сказала Лена, поправляя пальцем ресницы, — извини, я отвлеклась. Повтори, пожалуйста.
— Ты не умеешь показывать средненькую езду, а иногда, Ляля, надо схалтурить.
— Прости, Витя, я сейчас что-то тупая. В чем состоит твоя мысль?
— В том, — сказал Угрюмов, обращаясь ко мне, — что это для нее характерный момент. Она просто понятия не имеет, что такое халтура.
— Почему я на него злилась, — сказала Лена, — он на каждом переходе нос вырывал.
— Да он захромал у тебя, — сказал Угрюмов.
— Правда? — удивилась Лена, — А я думала, подыграть хотел. Надо же, как я к нему несправедлива оказалась.
— Большой приз лучше поедем. Вот вы увидите, — сказал Антикян.
— Блажен, кто верует, — невесело усмехнулась Лена.
— Толя, — сказал Угрюмов, — возьми завтра мое седло.
Серый «жигуленок» Петушковой бежит по Москве в направлении Ленинских гор. Единственная из участников чемпионата страны, моя героиня не взяла освобождения на работе и сейчас торопится в свою лабораторию. Я подчеркиваю этот факт не для того, чтобы возвысить ее над остальными: освобождение на время соревнований необходимо и естественно. Лена этим правом пользуется не всегда, что, впрочем, ее частное дело. Но иные говорят: "Видите, она безразлична к спорту, отъездила, а там хоть трава не расти". Иные: "Она плохая спортсменка, нервы не выдерживают на соперников смотреть". Истину надо искать в другом: просто Лена битый месяц занята обсчетом своих теоретических кривых, сложно от этого оторваться.
— Ну как ты? — спросил я.
— Злюсь, — сказала она и надолго замолчала. Она плыла в потоке машин ровно, без рывков и толчков, безошибочно попадая в тот ряд, где можно двигаться быстрей, и обходила таксистов так, что они не гоношились — принимали ее как равную в свою профессиональную, мужскую шоферскую среду.
— Не понимаю, что с лошадью — сказала она. — Какая-то неадекватность реакций. Полная непредсказуемость. Все ведь хорошо шло, и вдруг — заскок. Без малейшего видимого повода. Понимаешь, почему я злюсь? Я всегда умела показать больше, чем на данный момент может лошадь и чем от нее ждут окружающие. Аргумент (это ее предпоследний конь, неудачный, она с ним недолго работала. — С. Т.) мог просто выпрыгнуть из манежа, и то я доводила езду до конца. А Хевсур явно способный, все это знают, вот почему я злюсь. И пока не знаю, как быть завтра на тренировке. С одной стороны, он утомлен, и я его должна поберечь. С другой — пока он все правильно не сделает, тренировку прекращать нельзя, окончание работы, служит для лошади наградой, а награда должна следовать за исполнением, и получается замкнутый круг. Не понимаю, что с ним.
— И ведь сам не скажет, — сказал я.
И ведь не скажет, бессловесное создание. Впрочем, разве и тот, кто наделен даром речи, всегда в состоянии объяснить, даже самому себе, чем вызван неожиданный странный ступор в миг наивысшей готовности?