ЧП на третьей заставе

Пеунов Вадим

Чернявский Иосиф

СВАДЬБА ЧЕКИСТА

 

 

Но заняться служебными делами Сурмачу в тот день так и не удалось. Едва он появился в окротделе, дежурный сообщил:

— Зайди к Борису, он какую-то девку допрашивает. Велел тебе сообщить, когда появишься.

В непонятном предчувствии заволновался Аверьян. Распахнул дверь в «чекистскую кухню» и застыл на пороге: «Ольга!» Пальто нараспашку, серый шерстяной платок откинут на плечи. По всему — она тут давненько: упарилась, одурела от непривычного, кажущегося страшным. При виде Сурмача поднялась со стула. Глаза — лубяные. Виноватая. Растерянная.

— Что случилось?!

Борис подсунул Сурмачу под нос листок бумаги.

— Да вот… призналась.

— В чем?

Неистово билось сердце, готовое вырваться, — тесно, невмоготу ему… В голове возникло миллион предположений: «Ольга — и Воротынец… Оленька — и Жихарь… Ольга — и жена Степана Вольского…»

— Ну, повтори, — потребовал строго Борис у задержанной.

А она потупилась. Молчит. Ямочки на пухлых щеках наливаются жаром, как яблоко «джанатан» — солнышком.

Аверьян схватил листок, протянутый Борисом.

«Я, Ольга Митрофановна Яровая, действительно люблю Аверьяна Сурмача больше своей жизни и согласна выйти за него замуж».

И подпись, разборчивая, четкая, каждая буковка выписана.

Все это было столь неожиданно, так не вязалось с тем, что нарисовало пылкое воображение Аверьяна! Он еще раз прочитал «протокол допроса».

А Борис уже не мог сдержать себя. Он хохотал. В изнеможении повалился на стол, захламленный конвертами, папками, кучей прочих бумаг, и, не в состоянии продохнуть, только покрякивал.

— Ох… ах… хо-хо…

— Что это? — спросил Аверьян у Ольги, показывая написанное ею.

— Все они, — кивнула она на хохочущего Бориса. — Пришли к нам… Забрали…

Аверьян был безмерно благодарен верному другу, но уж слишком неловко чувствовал себя в положении будущего мужа.

— Куда же ее теперь?

— Пока в коммуну. Условия для семейной жизни у тебя превосходные, есть одеяло, кожанка. Чего еще? Со временем подыщем какое-нибудь жилье. Пошли. — Он поднял с пола чемодан, вскинул его на плечо. — А корзиночку и узелок, Аверьянчик, уж ты сам. Проклятая корзина булыжниками нагружена. Привыкай таскать бремя. Жена — это, брат, такая загогулина! Еще хлебнешь горюшка.

И тут девушка вся как-то вдруг взъерошилась, словно воробей, которого скворец выселяет из скворечника.

— Без венца — грех!

— Оленька! — воскликнул Борис. — С венцом — это значит с попом! Зачем он вам? Попадется толстый, лысый, пьяница и бабник. Благословит такой — и до конца жизни от грехов не очистишься. А вот сводит вас жених в исполком…

Ольга готова была расплакаться.

— Я не какая-нибудь, чтоб невенчанной…

— Попы — мракобесы, а религия — опиум для народа. Подумайте, Оленька, о позоре, какой падет на голову вашего возлюбленного. Чекист! Большевик! И чтобы пошел на поклон к попу? На колени перед ним встать?

— Боль-ше-вик! — ужаснулась Оленька и с тоскою посмотрела на Сурмача. Она явно не верила.

— И я — большевик, — заверил ее Борис — А рогов у нас нет. — Он наклонил голову: мол, на, посмотри и убедись.

— Ну, то вы… Вы ж еврей, некрещеный. А Володя…

Она осеклась, еще больше смутилась от своей откровенности. Замолчала, и уже слова не могли от нее добиться. Борис было процитировал шутливый «протокол», под которым девушка подписалась: «согласна выйти замуж». В ответ — ни гугу, как будто язык откусила.

— По Аверьяну сохла, а теперь, когда только и осталось — пожениться, мучаешь парня. Глянь, как он, бедняга, похудел: кожа да кости. По ночам бредит: «Оленька, Оленька!» — и подушку целует.

Борис продемонстрировал, как трудно спится Сурмачу по ночам.

Тут уж Аверьян не выдержал:

— Ничего такого не было! Сплю не хуже тебя.

Сказка-шутка, сочиненная Борисом, рассердила Сурмача.

«Дурака из меня делает».

А Борис, пропустив выкрик друга мимо ушей, продолжал уговаривать девушку:

— Слышишь, кричит? Почему? Нервным стал. И всему виной плохой сон. Врач прописал ему: жениться, иначе совсем изведется.

Но Ольга упрямо твердила одно и то же: «Невенчанной — грех, и от людей стыдно». Говорила с дрожью в голосе, со слезами на глазах, в отчаянии. И стояло за ее короткими словами: «Как же без божьего благословения? Как же можно жить без господа в душе? Страх перед всевышним останавливает руку преступника, желание благости ведет к добрым делам. Весь порядок в мире держится на божьем имени. А забудут его люди — начнется светопреставление, наступит век хаоса и повального греха».

Вся коммуна была в курсе Аверьяновой беды. Слыхал он и такое: «Да не связывайся ты… Чекист, а выбрал поповскую прислужницу».

Легко судит лишь тот, кто ни о чем толком поведает, и никакие сомнения не грызут его душу: «Да!» — «Нет!» — и весь сказ.

Но что такой скороспелый судья знает о журавинской девчушке, о том, как она в одну ночь сожгла всех идолов, которым поклонялась, совершила подвиг, поверив, можно сказать, на слово правде Аверьяна Сурмача, чекиста, большевика? И это в то время, когда такие слова для невесты Вакулы Горобца, для сестры воротынской любушки было страшней любой анафемы, отбирающей надежду на вечную жизнь в раю, обрекающей на вечные муки в аду.

Как же он, большевик и чекист, может сейчас отречься от нее, оставшейся без друзей, без близких, отречься и предать ее надежду, ее святую веру в торжество дня над ночью, весны над зимой, любви над насилием, добра над злом…

Аверьян был благодарен тете Маше, когда та увела Ольгу к себе.

— Что мужики понимают в нашем, бабьем деле? — сказала она мягко девушке. — Вот почаевничаем мы с тобою, посумерничаем, душа и оттает.

Хоромы начальнику окротдела достались от тещи купца Рыбинского, который, видимо, не очень-то жаловал старуху. Комната была бы просторной, если бы не разные шкафчики, кушеточки, столики, пуфики. Ласточкин было сдвинул их в один угол, взгромоздил одно на другое, но тетя Маша вернула вещи на свои места, только определила им совсем иные должности. Два пуфа и стул — кровать для младшего. Круглый стол, на котором старуха, бывало, раскладывала загадки — пасьянсы, — кухня. На столе — примус, под столом — мешок с картошкой.

Комната пахла жильем. Было тепло. Крутились по полу, играя в «догонялки», трое мальчишек. Все светловолосые, все один в другого. Старшему лет одиннадцать, младшему года четыре. Они заполняли комнату визгом, смехом.

При виде всего этого обычного, человеческого счастья Ольга начала успокаиваться.

— Отец моих Иванычей погиб в восемнадцатом под Питером, — начала рассказывать тетя Маша.

— А Иван Спиридонович? — спросила Ольга, которая преисполнилась доверием к хозяйке.

— Мой Иван умер у Спиридоныча на руках. Были закадычными друзьями. От топ поры Спиридоныч заменил сиротам отца. Можно сказать, спас от голодной смерти. Потом и ко мне самой повернулся сердцем. По ласке да по человеческому теплу мы, бабы, ох как скучаем.

Ольга внимательно слушала исповедь женщины. Никто еще так по душам не говорил с нею о своем, о сокровенном. А хотелось знать, как же все это у других происходит. Ольга уже успела понять, что обитатели коммуны любят и уважают Ласточкина. Он для них — самый первый, самый важный. А со слов тети Маши, грозный начальник ГПУ выглядел совсем-совсем простым: добрым, ласковым, ну точь-в-точь как Ольгин Володя.

— Иван Спиридонович… большевик? — спросила девушка.

Тетя Маша мягко улыбнулась, подлила насторожившейся гостье свежего морковного чая.

— Большевик, — подтвердила она. — И отец их, — кивнула тетя Маша на озорных сыновей, — тоже коммунистом был. Вот послушай, как я за него замуж выходила. И смех и грех. С молитвой ложилась, с молитвой вставала, с молитвой садилась за стол. Славила господа бога и перед работой, и после нее. Удивляться нечему, в купеческом приюте воспиталась. Ни отца, ни матери не помню, — начала свой грустный рассказ женщина. — Пожаловал как-то к нам матросик. Сам — голь беспросветная, вот и решил засватать сироту. Выстроились мы, невесты, в линию, как солдаты. И у каждой на руках рукоделие. Посмотрел он на нате шитье… У всех одинаковое. И на лицо, кажись, одна под одну. Тогда сзади обошел. Увидел мою косу. А она ниже пояса.

К свадьбе стали готовиться. Пошли к попу. Тот приказывает: «Три недели говеть. Иначе, — говорит, — исповедь не приму, а не приму исповедь — не повенчаю». Венчаться надо было в мужнином приходе. Иван пришел в мой приход, взял справку, что я и постилась, и исповедовалась. В приюте у нас насчет этого было строго: блюли. А поп из Иванова прихода — ни в какую: «Не верю сиволапому. Святости б нем нет: богохульник». Это он о нашем, о приютском. Три недели Ивану ждать нельзя — он уходил в плавание. Собрал магарыч, сколько уж там, не знаю, повел невесту к попу. Зашли мы с черного хода. Меня оставил в прихожей, а сам подался в светелку. Дверь не прикрыта. Я глянула в щелку. Гуляют у батюшки гости. Моему Ивану стакан поднесли.

Поп мзду принял и согласился: «Сейчас исповедую рабу божью». Завалился ко мне в прихожую, дверь за собой поплотнее прикрыл. Ну и полез целоваться. Окаянный так ущипнул, что с месяц синяк не сходил. Признаюсь, я тогда больше за батюшку испугалась, чем за себя. Ну, думаю, за такое святотатство господь тут же зальет его горячей серой или лишит дара речи. Но ничего с ним не стряслось ни в тот момент, ни потом. Я подождала да и потеряла доверие к господу (если ты есть, то как можешь терпеть таких пастырей?) и уважение к попам. Обычные они смертные, все-то у них земное, даже грешат, как последний смертный.

— А венчались? — вырвалось у Ольги.

Каждое слово тети Маши она воспринимала как откровение. Но сейчас ей важно было знать одно: да или пет?

Мария Петровна прижала голову девушка к своей груди: «Глупышка ты моя, глупышка».

— Венчались. Выписал черт безрогий бумажку.

Ольга с облегчением вздохнула.

— А как же невенчанной… Стыдно перед людьми.

Узнав об этих «требованиях-минимум», Борис Коган заявил:

— Справка от попа будет.

Ольгу тетя Маша поместила на ночь к себе, а Ивана Спиридоновича отправила к «холостякам», там ему выделили койку.

На следующий день Борис отправился «к одному знакомому», к попу, а Сурмач с Иваном Спиридоновичем стали готовить «вокзальную встречу» Тесляренко с продавцом медикаментов. Ольга осталась па хозяйстве вместе с тетей Машей.

* * *

Только было они с Ласточкиным уселись в кабинете, чтобы обмозговать, что к чему, как на весь коридор закричал радостный дежурный:

— Тарас Степанович вернулся! Живой!

Захлопали двери служб. Кое-кто закричал даже «ура!».

— Тарас Степанович! Наконец-то!

А Ярош — уже на пороге кабинета.

— Разрешите доложить?

Он по-приятельски поздоровался с Иваном Спиридоновичем. Тот подставил ладонь, и Ярош, будто бы с размаху, но в общем-то не сильно, хлопнул по ней.

Увидел Сурмача, поднявшегося ему навстречу. Чуть отстранил Ласточкина и — к Аверьяну:

— Ну, вот и встретились! — Он нежно, как доброго друга, обнял сотрудника экономгруппы.

— Вовремя ты, Тарас Степанович, вовремя! — суетился Ласточкин, на радостях не зная, куда и усадить сотрудника, который, можно сказать, вернулся с того света. — Дел — невпроворот, а людей — сам знаешь. Твой боевой заместитель такое закрутил: банду выявил и заговор. — Он хитро подмигнул Сурмачу: мол, сам понимаешь, тут без пережима не получится.

Ласточкин начал вводить Яроша в курс дела о махорочниках на базаре:

— Известны — двое. Один из них — задержан: бывший председатель Щербиновского сельсовета Тесляренко. А на Жихаря уже санкция есть. Но пока решили не пугать.

О втором из пятерки Волка:

— Не нашли квартиру-лазарет. Зато знаем, что лошадей доктору готовил Штоль. А Штоль — это уличная кличка все того же Тесляренко. В воскресенье выведем его на вокзал, пусть поищет того, кто снабжал его медикаментами. Уверен, это лишь басни. Но когда станет ясно, что он водил нас до сих пор за нос, мы его поприжмем, и он расскажет, кому давал лошадей или с кем сам ездил. Доктора для этого случая подключим.

Сурмачу хотелось порасспросить Яроша поподробнее о том, как прорывалась пятерка через границу, как напали на секрет и уничтожили его. А, если откровенно, Аверьян ждал, что Тарас Степанович подтвердит его вывод: окротделовца ударил прикладом пограничник Куцый. Но Ярош так углубился в подготовку операции «Вокзал», что перебивать его, отвлекать от основного занятия в то время было просто неловко. Пограничный инцидент принадлежал уже прошлому, операция «Вокзал» — будущему. «В следующий раз. И не мельком, а обстоятельно, со всеми подробностями…» — подумал Аверьян.

На операцию «Вокзал» были мобилизованы все сотрудники окротдела. Узнав, что Коган еще не вернулся «от попа», Иван Спиридонович посетовал:

— Напрасно я его отпустил. С попом успелось бы. А тут есть дело как раз по его суматошному характеру.

И хотя начальник окротдела говорил безо всякого намека, Сурмач почувствовал себя виноватым: по его, Аверьяновым, делам уехал Борис. Задерживается. «Ну что Ольга артачится! Дался ей поп, черт бы из него пива сварил! А я еще и потворствую старозаветной блажи».

Иван Спиридонович доводил до сведения чекистов разработанный им план:

— Завтра — базарный день. Тесляренко надо доставить к нам из тюрьмы заранее. Этим займутся Сурмач и Ярош. Тарас Степанович, как, справишься? Или отдохнешь еще? — обратился начальник окротдела к раненому.

— Да я же совершенно здоровый! — обиделся Ярош. Когда он сердился, карие глаза становились зеленоватыми и маленькими-маленькими.

— Тогда под твою ответственность, — согласился Ласточкин. — Чтобы ни один волосок не упал с головы Тесляренко.

— Вы меня знаете, — ответил Ярош.

— Тесляренко одеть в обычную его одежду, — продолжал инструктировать сотрудников отдела Ласточкин. — И о «сидоре» подумайте. Ни одна деталь не должна ускользнуть от вашего внимания. Людей к поезду набьется, шила не просунешь. Так вот, чтобы эта толчея не испортила нам погоду… Словом, надо обеспечить оперативный простор для своих действий в этой давке. Пошлем человека четыре наших, пусть займут скамейки напротив выхода.

* * *

Борис Коган появился под вечер. Радостный, торжествующий. Созвал в холостяцкую комнату всех коммунаров. Специально сходил за женой Ласточкина: «Тетя Маша — вы за посаженную мать». И начал свою комедию.

— Венчается раба божия Ольга с большевиком Аверьяном, то бишь, с Владимиром! — торжественно объявил он.

Ольга зарделась. Она никак не могла привыкнуть к странным выходкам Бориса.

Он заставил Сурмача взять Ольгу за руку и заголосил:

— Любишь ли ты, Сурмач, эту черноглазую дивчину, которая и мне самому нравится?

— Пошел ты к черту! — выругался смущенный Сурмач.

— Значит, любишь и согласен взять ее в жены, — истолковал Борис по-своему ответ Сурмача. — А ты, Оленька, любишь ли нашего Аверьянушку-Владимира и согласна ли выйти за него замуж?

— Только… чтоб как у людей было, — пролепетала девушка.

— Вот тебе справочка от батюшки; ты теперь венчанная. В яблонивской церковной книге про то есть запись, — он передал ей бумажку.

Ольга так разволновалась, что даже не посмела заглянуть в справку. А хотелось, а нетерпелось…

Вдруг эту церемонию прервал Ярош, сидевший до этого на своей койке у окна и молча наблюдавший за происходящим:

— Перестань паясничать, Борис!

И это было сказано с такой неприкрытой ненавистью, что все невольно повернулись в его сторону. Сурмача поразило выражение лица Тараса Степановича. Тонкие губы дрожат, посинели, словно бы он побывал в проруби и вот выбрался с трудом на хрупкий лед. Глаза — злые. Прищурил их, смотрит, не мигая: «зырит», сказали бы мальчишки-шахтарчуки и полезли бы в драку за такой взгляд. «Ты че?.. — Я ниче. А ты че? Во-от как дам!»

«Чего он так? — подивился Аверьян. — Ну, строит Борис из себя дурачка… Так ото же шутя, всем на потеху, а другу Аверьяну и его Олюшке — на утеху…»

— Тут — не балаган, — скрипел, словно старая ветла на осеннем штормовом ветру, Ярош. Он прошелся взглядом по лицам присутствующих и догадался, что его не понимают и не поддерживают. И тогда разъяснил причину своего неудовольствия. — Друга выбирают на всю жизнь, не стоит превращать серьезное дело в ярмарку со скоморохами. Надо в исполком, расписаться. О квартире подумать… А комедия с попом — за такое из партии надо исключать!

…Ольга уже верила каждому слову Бориса. Она готова была пристроить Когана в красном углу вместо иконы и молиться на него, как на Николу-угодника.