На допросах невероятно быстро проявляется человеческий характер. Старая Воротыниха — тетя Мотя, все время плакала и причитала. Если ей верить, то она ничего, ничего не знает и не понимает.
— Кто привез листовки и все остальное в вашу хату?
— Ой, что вы меня мучаете? Я ж совсем неграмотная!
— Кто печатал листовки и кто их забирал?
— Он, дайте спокойно умереть старой женщине!
На что уж был терпелив Иван Спиридонович, но и он не выдерживал — выходил из кабинета и давал волю своим нервам, на чем свет стоит заочно костил упрямую Воротыниху.
Екатерину поместили в больницу. Допрашивать ее ходили туда Иван Спиридонович и Ярош. Но многого узнать тоже не удалось, допросы приостановил врач. Дело в том, что у будущей матери обнаружили что-то ненормальное в беременности.
— Вовремя ее к нам привезли, — говорил врач, — в деревне она бы умерла вместе с ребенком.
Екатерина сообщила, что месяцев девять тому назад в доме у родителей с неделю гостил Семен Воротынец.
— Он мой муж! — кричала она в истерике.
Аверьян видел Екатерину всего однажды. Ольга проведывала сестру, носила ей передачу, а Сурмач сопровождал.
За время пребывания в больнице Екатерина осунулась с лица, почернела. Глаза да нос — только и осталось от прежней, столь похожей когда-то на его Оленьку. Ей было очень трудно, она невероятно мучилась. Губы, искусанные в кровь, запеклись.
Ольга выпроводила Аверьяна из палаты.
— Иди, иди, не мужское это дело.
Странно, все происшедшее примирило сестер. Старшая видела в младшей свою спасительницу, она уже знала, что умерла бы, не очутись по воле злого случая в больнице. Свояченица Аверьяна больше думала о себе, о своем ребенке, чем обо всем остальном, что происходило рядом с нею. Она невероятно боялась смерти: двадцати четырех лет, еще так мало видавшая хорошего, Екатерина страстно хотела жить.
— Ты меня спасла. Ты! — твердила она Ольге и проклинала свекра и свекровь, которые не разрешали ей показаться врачу, уговаривали: мол, все пройдет, все так мучаются.
Сурмача удивляла ситуация. Жена Воротынца, злейшего врага Советской власти, рожает ребенка. Она могла бы умереть, и кончился бы на этом бандитский род. Так нет же, врачи днюют и ночуют возле нее, беспокоятся о будущем младенце. Видимо, верит власть Советская в будущее воротынецкого отпрыска, коль так печется о его появлении на белый свет.
Самым трудным из всех четверых, задержанных в Щербиновке, оказался старый Воротынец. Крепкий мужик входил в кабинет, здоровался и садился на стул посреди комнаты. Умный, знающий цену каждому слову, он не спешил отвечать на вопросы. Умел, не таясь, не скрывая своей сущности, не говорить о главном, что важно было знать чекистам.
— Золото? Мое. Всю жизнь копил на черный день. Помножила ли мои сокровища гражданская? А как же! — Он любовался широкими в ладонях руками, пряча в уголках губ усмешку, спрашивал: — Разве земля меня не понимает? Может, я ее не лелеял? Если найдете на моем поле хоть какой сорняк, наплюйте старому хлеборобу в глаза. Где иной брал с десятины сорок пудов, я — сто. А каждая хлебина в голодные годы — это золото. Шел город к селу и отдавал свой достаток за кусок хлеба, за картофелину. И я брал, что мне несли, и давал то, что просили голодные… Откуда пулемет? Остался с гражданской. Бежали хлопцы от чекистов. Кинули. Я его разобрал, смазал. Душа хозяина не позволила выкинуть такую машину. Сколько в ней людского труда! Да к тому же и время было темное, как все повернется, никто не знал и сказать не мог… Вот на всякий случай и сберег…
Вполне логично он объяснил и появление в его доме подпольной типографии:
— Привезли неделю тому: Семен просил перепрятать до лучших времен. Для вас Семен — бандит, а для меня — родная кровинка. И что бы я был за батько, если бы не помог сыну в тяжкую годину. Где он сейчас? Ну, если вам нужен, то и поищите. А я доволен уже и тем, что пока он еще не попал в ваши руки… Кто такой Серый? Так, хвост при собаке, хозяин подойдет — руки лижет, волка увидит — между чужих ног прячется… Кто привез типографию? Человек, посообразительнее Серого… Где тот человек? Ушел — мне не доложил.
Сурмача злил умный, хитрый старик.
«Контра явная! К стенке такого!»
Со старым Воротынцем не однажды беседовал Иван Спиридонович. На такие разговоры он не приглашал никого из подчиненных. Запрутся и «калякают о жизни» с глазу на глаз.
— Ты уж извиняй меня, Григорий Ефимович, что я с тобою — на русском, а не на твоем родном. Балтика была мне матерью, флот — отцом, украинскому не научили. Понимать понимаю, что попроще — скажу, а когда нужно что-то из самой души — не хватает слов.
— Разве дело в том, на каком языке мы с тобою говорим? О чем говорим! О чем думаем — это нас и разводит, — отвечал старый Воротынец. — Я Порт-Артур сдавал японцу, в плену три года пилил лес — и был тогда русским. Были со мною и татары, и белорусы, и даже один кавказец — из лезгин. По-русски — ни бельмеса, а все равно против японцев считал себя русским.
— Ты, Григорий Ефимович, хлебороб, землепашец. И знаю, больше одного работника не держал. Вставал — ни свет ни заря; ложился — налюбовавшись вдосталь звездами. На работе — не было тебе равных, и платила тебе за все земля своей щедростью. Да вот такой-то трудяга, ты для Советской власти — первый человек. Но вынуждена она тебя покарать, так как стал ты для нее классовым врагом.
В ответ на эти слова начальника окротдела вздохнул старый Воротынец и спросил:
— Дети у тебя взрослые есть?
— Взрослых нет, — ответил Иван Спиридонович, — трое малых.
— Подрастут, — заверил Григорий Ефимович, — и поймешь меня, когда твои сыны потянут в другую сторону. Рос мой Семен. Как я думал: возьмет отцовскую любовь к земле, помножит на науку — и великие дела закрутит. А оно, видишь, как обернулось… Что нужно хлеборобу? Надежная власть — раз. Хорошие цены на хлеб, а городские товары чтоб подешевле — два. Оно все и шло к этому. Говорю Семену: «Не мути людей, хватит. Дай им пожить в мире. Новая власть тебя не простит, уходи в Польшу, а мне останется внук. Присмотрю». Он — свое, — сожалел старик.
— И теперь из-за его ненависти к людям нет жизни ни вам с женою, ни вашей невестке. Вот родится у нее ребенок — каково ему будет? А если бы ты, Григорий Ефимович, пресек все это на корню…
— Нет уж, против сына не пойду, — возразил старый Воротынец. — Свидетельствовать против него не стану, друзей его — не выдам. Через них и до Семена доберетесь. А он — моя кровь. Не одобряю его и готов был не однажды проклясть, когда он приносил в дом свои трофеи. Ни одной копейкой его не попользовался, на дармовое ни разу но польстился… Но вам Семена своими руками не отдам, а возьмете — буду защищать, пока жив. Сын он мне, в нем моя боль, моя загубленная надежда.
«Силен человек своими слабостями», — подумал тогда Ласточкин.
Больше надежд возлагали на Григория Серого.
Первый же беглый допрос, который учинил ему Сурмач в присутствии Яроша, убедил, что Григорий Титович быстро перестанет сопротивляться: выложит все, как на духу.
Григорий Серый был связным между подпольем УВО в Турчиновском округе и магазином для контрабандистов, где хозяйничал Щербань.
Потом последовали новые и новые задания.
Но когда Сурмач спросил: «Какие?», Григорий Серый будто осекся. Побледнел. Руки неуемно трясутся. Он даже присел на них, но страх был слишком велик и сотрясал нещадно все его хлипкое тело. Под глазами у Серого синие болезненные разводья. Тяжелыми морщинами — складки па лбу.
— Кто такой Казначей? — прикрикнул на него Ярош.
Серый уставился на чекиста и ни гугу. Ярош было замахнулся — рубанет сейчас с плеча. Но сдержался.
— Не ручаюсь за себя. Я уже устал от него. Не могу. Попробуй ты, — сказал он Аверьяну, уходя.
Эти мизерные результаты по сравнению с затраченными усилиями вконец измотали нервы. Все в Сурмаче заныло, заскрипело, он понял, что Серый тоже будет молчать или юлить вокруг да около, как и старый Воротынец. Но тот был лишь бандопособником, а этот — активный участник и банды, и подполья.
Сурмач сейчас сожалел о том, что рисковал так бездумно собою и друзьями, неся в логово бандитов весть об амнистии «всем, кто сложит оружие и порвет с бандой». Серый сложил оружие и, как казалось, порвал с бандой, но только для того, чтобы вновь пакостить. А что стоило тогда Аверьяну метнуть под нары, под оцепеневшего от страха Серого с дружками обе гранаты, с которыми он зашел в сарай, где на свой последний привал устроилась недобитая сотня Семена Воротынца… И — не пришлось бы сейчас нянчиться с этим…
— Контра! — вырвалось у Сурмача. — Тебя в девятнадцатом помиловали, а ты — за старое! Ну уж в этот-то раз простофилей не буду!
Григорий Серый вдруг замычал как-то странно, замотав головой, и сполз со стула, потеряв сознание.
Ярош, переступивший было порог, обернулся и увидел происходящее:
— Что ж ты наделал! — обругал оп сгоряча своего подчиненного.
Встал перед лежавшим ниц на колени, приподнял двумя пальцами веки и заглянул в зрачки. Затем приложил ухо к груди.
— Какого свидетеля угробил! — сказал он с сожалением Сурмачу. — Какого свидетеля! — повторил он и вышел из комнаты.
Аверьян тупо смотрел на лежащего на полу человека, не понимая, как тот попал сюда и какое отношение он, Сурмач, имеет к поверженному.
Дверь распахнулась. В комнату ворвался начальник окротдела. Весь взъерошенный. Лицо багровое. Ворот рубашки-косоворотки распахнут. Из сапога торчит углом портянка — видимо, растирал балтиец ревматическую ногу и не успел толком одеть сапог, так и выскочил.
— Врача! Звони! А навстречу за ним — тачанку, — приказал он Ярошу.
Он сел у Серого в головах и, зажав в кистях его руки, начал энергично разводить их в стороны, прижимать к груди: так откачивают выловленного утопленника, если он пробыл под водой не очень долго.
Но губы Григория Серого синели все больше и больше.
«Умер. Зачем он его истязает?» — подумал Сурмач, осознавая бесполезность того, что делал начальник окротдела.
На пороге и у дверей в коридоре толкались окротделовцы, не решаясь войти в комнату. И даже Борис Коган (в иное время всем товарищ и брат) лишь издали покачивал головой: «Ну и ну…»
Врач явился удивительно быстро. Пощупал пульс, приоткрыл веки и сказал:
— Я тут уже не нужен… Нельзя было делать ему искусственное дыхание… Покой! С места не трогать.
— Такого свидетеля угробили, — проворчал Ярош.
В комнате воцарилось тяжелое молчание. Ласточкин, оживляя мертвого, устал. На крутом лбу — тяжелые капли пота. Он вытер их рукавом. Это был жест уставшего пахаря, который от зари до зари шел за плугом.
— Как это случилось? — спросил он, не обращаясь конкретно пи к кому.
Ярош поджал топкие губы. Насупился. Оп считал, что отвечать на этот вопрос должен Сурмач.
А тому нечего было сказать.
На вскрытии Григория Серого присутствовал Иван Спиридонович, Сурмач и Ярош. С напряжением ждали они заключение врача. Тот констатировал:
— Коронарная недостаточность… Больное сердце не выдержало психической нагрузки.
Приложив к медицинскому свидетельству, удостоверяющему причину смерти Григория Серого, рапорт Яроша и объяснительную Сурмача, Иван Спиридонович отправил дело со специальным нарочным в губотдел.
Миновало три дня. Напряженных три дня, которые ни на шаг не продвинули следствие.
И вот Иван Спиридонович вызывает к себе Сурмача. Аверьян ожидал неприятностей (откуда быть хорошему?). Зашел он в кабинет к начальнику окротдела. А Ласточкин улыбается. Вышел навстречу, показал на стул: мол, садись. Хлопнул в ладоши, потер руки, будто мыл их под теплой приятной водой.
— Вот, Сурмач, можем сказать: не даром хлеб едим. Крестник, — это он о Щербане, — ценнейшие сведения дал, в самое логово стежку-дорожку указал. Живет в Щербиновке один кулак по фамилии Нетахатенко. У него в доме и оперировали Семена Воротынца, раненного на границе. Завтра мы его возьмем, субчика-голубчика, а там, глядишь, и все остальное прояснится. Зови Яроша.
Но едва Сурмач взялся за ручку двери, Иван Спиридонович остановил его:
— Постой. Такое дело-то… Я тут сам покумекал, с врачом потолковал. Он считает, что рано ты взялся за дело. Глянь на себя: кожа да кости. С лица что белая бумага — ни кровинки. Сурмач понял: начальник окротдела почему-то не хочет брать его в Щербиновку. Обидно!
— Серого и старого Воротынца мы с Коганом брали, где был этот врач с умным советом?
Явно смущенный, Иван Спиридонович поскреб пятерней затылок.
— Понимаешь, штука какая… Ярош все уши мне прожужжал, что я его оттираю от дела и все поручаю тебе.
Сурмач вспомнил, как обиделся Тарас Степанович, когда на заставу пригласили лишь его, подчиненного. Позже, когда Аверьян вернулся с заставы и слег, а Ярош пришел к нему в больницу с цветами, Аверьян начал юлить перед своим начальником, как лиса хвостом перед борзыми, которые ее настигают. «Не по-товарищески!» Аверьян не мог поступить иначе. Но об этом-то Ярош не знал и никогда не узнает. Борис предупреждал друга: «Перешел ты дорогу Ярошу». Не хотел этого Аверьян, но получилось вроде бы и так.
— Если уж необходимо… То пусть в этот раз — без меня.
Желая дать ему хоть какую-то отраду, Ласточкин сказал:
— Ты побудь, сейчас придет Ярош, прикинем, что к чему. Ты в Щербиновке бывал, твой совет пойдет к делу.
Пришел Ярош. Скупо поздоровался с Сурмачом. Ждет, что скажет начальник окротдела.
— Присаживайся, — предложил ему Ласточкин. — Надо обсудить одно сложное дело. По сведениям губотдела явочная квартира находится в Щербиновке в доме Ивана Нетахатенко. Это семнадцатый дом от станции. Крыша черепичная. Нетахатенко надо брать живым во что бы то ни стало: он связан с Квиткой и Казначеем. — Иван Спиридонович невольно вздохнул, посмотрел на обоих подчиненных и удрученно сказал: — Сурмач, видишь, какой? Смерть ходячая, ему придется остаться на хозяйстве. А мы с тобой возьмем оперативную группу и — в Щербиновку.
* * *
Весь день Аверьяна снедало нетерпение. Буквально места себе не находил. Торчать одному в экономгруппе и копаться в бумажках было совсем невмоготу. Отсиживался у Бориса в информационном отделе. Болтали о всякой всячине и — ни слова о Щербиновке, где в это время чекисты «трусили» кулака Нетахатенко. Аверьян хорошо запомнил эту фамилию. Еще в бытность Лазаря Афанасьевича председателем Щербиновского сельсовета, доведенный до отчаяния тесляренковской уравниловкой, Филипп Филипенко кричал: «У Нетахатенко — двадцать пять десятин на четыре едока, у меня три на одиннадцать, а ты с нас поровну, по десять мешков!» Но уж теперь-то восторжествует пролетарская справедливость для бедняка Филипенко.
Иван Спиридонович и Ярош вернулись из Щербиновки вечером. Приехали поездом, а не на подводе. Без арестованных… Оба мрачные:
— Только мы к дому, а там вспыхнул пожар. Да такой, что и не подступиться, — рассказывал Ярош.
Его одежда пропиталась тонким сладковато-приторным запахом пожарища, который чем-то сродни трупному — такой же въедливый и нестерпимый. Шапка пообгорела, а брови прихватило чуть огнем, подвило их. Лицо было смазано гусиным жиром. Видать, он побывал в самом пекле.
— Жену сжег и ребенка, сам скрылся, — подытожил Иван Спиридонович.
Это было что-то ужасное. Даже не верилось: жену и ребенка сжег! Аверьян ставил себя на место Нетахатенко. Случись беда, он бы Ольгу от любой напасти собою прикрыл…
— Может, случай какой несчастный? — недоумевал Сурмач.
— Никакого несчастного: дом соломою обложил, двери запер, — рассеял последние сомнения Сурмача Иван Спиридонович. — Мы к нему явились — петухи лишь вторую зарю пели, да все же опоздали.
Вновь неудача. Да еще какая! Ушел из-под носа тот самый Нетахатенко, на которого указал Щербань. И выходило, что Славко Шпаковский и Аверьян Сурмач старались напрасно. Никакой пользы делу от хлопотной и опасной затеи.
Иван Спиридонович почернел с лица. Мелкие морщины, посекшие лицо, углубились, глаза ввалились, синева под ними загустела, огрубела.
Ласточкин заперся у себя в кабинете, чтобы одному обдумать случившееся.
В окротделе установилась кладбищенская тишина. Старались ходить не топая, говорили друг с другом полушепотом, двери открывали и закрывали так, чтобы те не пискнули, не скрипнули.
Ярош тяжело переживал неудачу. Сидел за столом в экономгруппе, обхватив голову руками, будто она у него разламывалась от внутренней боли и он из последних сил старался удержать ее.
Сурмач понимал, каково сейчас Тарасу Степановичу, и вопросами не донимал.
Явился Борис. Чадит самокруткой, дыму сразу напустил — дышать нечем. Ярош закашлялся (после контузии он табачный дым совсем не переносил).
Аверьян отобрал у Бориса «козью ножку» и выбросил ее в форточку:
— Совесть имей.
А с Бориса как с гуся вода.
— Тарас Степанович, — обратился он к Ярошу. — Расскажите толком про эту проклятую Щербиновку!
— Работали по готовым адресам: приходи и бери умненько! И — на тебе… Да, губотдел пострижет нас всех за провал операции, — сделал он заключение.
Сурмач в душе с этим согласился: «А с Ивана Спиридоновича взыщут в первую очередь».
— Эти, из УВО, тоже не лыком шиты, — рассудил он.
Ярош его поддержал:
— Не будь у них опоры на селе, да и в городе, — дня бы не продержались: с голоду бы опухли, в поле без крова закоченели.
Борис, конечно же, не согласился (он по любому поводу имел собственное мнение).
— Тарас Степанович, ну, Сурмачу еще простительно, но вы-то во всем разбираетесь, как же вы не уловили политической особенности текущего момента? Время этих воротынцев и нетахатенок кончилось: вот как осенью всякой порхающей-летающей гадости приходит крышка. После приморозков остается в живых только та цокотуха, которая укрылась в хате. Да и ее вскорости прихлопнут тряпкой, потому что нет от нее покоя: гадит и жужжит…
Ласточкин уехал в Винницу, в губотдел. Пробыл там несколько дней. Вернулся и сообщил:
— Сами мы тут у себя навести порядка не можем… приедет уполномоченный.
Но сидеть сложа руки, уповая на мудрость губернского уполномоченного, не приходилось.
Оперативный состав собрался в кабинете у начальника окротдела.
— Кто что может предложить? — спросил Ласточкин.
— Есть один хвостик, о котором мы забыли, — отозвался Борис. — Галина Вольская. Хотел бы я знать, по чьему наущению она уехала из дому на два дня? Кто ее услал, тот и похозяйничал без нее в доме.
Ярош согласился:
— А что, это мысль. Главное — зацепиться.
Аверьян вспомнил, как Ольга кормила его бульоном, курицу для которого привезла Галина.
— Наша с Ольгой хозяйка какая-то дальняя родственница Степану Вольскому по покойному мужу. Галину она знает. Встретила ее на базаре в Белоярове и пригласила: дескать, приезжай, глянь на подругу, живут с мужем в моем доме. А вот как ты к Оксане Свиридовне нашел дорожку?
— Раздобыть жилье, сам знаешь, — легче к японскому императору в гости напроситься. Весь город облазил — и ничего, — вспомнил Борис. — Тарас Степанович и посоветовал: «Сходи на застанционный поселок. Домики там на деревенский лад, но с простыми людьми и договориться проще». Я — на поселок. Зашел в крайнюю хату, попал на Оксану Свиридовну. Она вначале думала, что я для себя ищу, но потом и на семейных согласилась.
— Черт бы побрал эти случайности! — выругался Ласточкин.
— Надо побывать у Галины Вольской, — предложил Ярош.
— Я завтра еду в Белояров по своим делам, зайду к ней, — согласился Борис. — Выведаю.
На том и порешили.
Пока Коган ездил в Белояров, Сурмач, по совету Яроша, побеседовал со своей квартирной хозяйкой Оксаной Свиридовной. Чтобы это не выглядело отсебятиной, он пригласил ее в окротдел, а беседу оформил протоколом.
— Оксана Свиридовна, кем доводился Степан Вольский вашему покойному мужу?
— Не он, а его отец был моему Лександру кумом. Лександр крестил у него старшую дочку. После она померла.
— А откуда вы знаете Галину?
— Степан меня на свадьбу приглашал.
— А чего вы тогда на белояровский базар поехали?
— Да твоя ж Ольга уговорила маслица для тебя купить и с дюжину яиц…
— А как Галину встретили?
— Да просто: гляжу, петуха продает. Ну и подошла. Спрашиваю, нет ли у нее яиц, а то купила б… Квартирант, мол, у меня из ГПУ… Застудился. «А живет он с Ольгой Яровой из Журавинки. Не помнит ли она такую?» Галка — тоже из Журавинки. Ну она и говорит: «…То моя сестра». А коль сестра, говорю, приезжай и курочку привези, больному бульон нужен. Я тогда от нее узнала, что ее муж, Степан-то, убит на границе. Потужила. Справный такой мужик был. Удалой. Плясал на свадьбе!
Сурмач показал протокол допросов Ярошу. Тот решил:
— По-моему, приглашая Галину Вольскую в Турчиновку, Оксана Свиридовна имела только одну цель: сварить бульон для больного чекиста ил подаренной курицы. Ушлая тетка!
Вернулся из Белоярова Коган, зашел к Сурмачу в экономгруппу. Тот был один:
— Похозяйничали в доме у Галины Вольской изрядно, — сообщил Борис. — Вещей, правда, не тронули, но покорежили многое. Доски на полах порубили, подполье перекопали, а землю прямо в комнаты выбрасывали. В горнице яма метра в два глубиною. И в сарае не меньше. Но заподозрить ей некого.
Долго они в тот вечер обсуждали случай, который произошел в доме Галины Вольской.
— Оксана Свиридовна встретила Галину на базаре случайно. Пусть так. Но кому она говорила, что поедет в Щербиновку?
— Просила жену Серого, тетю Фросю, приглядеть за домом, пока съездит в Турчиновку, корову подоить.
— Просила жену Серого… Нашла кого ненадежнее. А что говорит эта самая тетя Фрося?
— Понятия ни о чем не имеет. Корову в обед выдоила и ушла домой. Никто не приходил к Галине, никого она не видела. А когда Галина вернулась, открыла дом и ахнула: все перерыто.
И тут будто бы кругло, никаких концов. Впрочем, жена Серого, может, что-то и знает, но молчит.
Борис сообщил Сурмачу еще одну новость:
— Акушерка никакая не тетка твоей Ольге, хотя та и жила у нее на правах бедной родственницы. Сосватали девчонку в прислуги к Людмиле Братунь родители Семена Воротынца.
— А они откуда ее знают?
— Спроси у Григория Ефимовича.
— Григорий Ефимович… Григорий Ефимович… С этого немного возьмешь, — пробурчал Аверьян.
И все же он вызвал из внутренней тюрьмы старого Воротынца.
— Белояровскую акушерку Людмилу Братунь знаете? — спросил его Сурмач.
— А кто же не знает ее, — ответил старик. — Она первые роды у моей невестки принимала, еще в двадцатом, когда Катруся мертвого родила.
А Сурмач черт-те что начал было об этом думать!
Но почему Ольга не рассказала ему, что Людмила Братунь никакая ей не тетка? Неприятная мысль! Какой-то песок остался от нее па душе, хрустит, натирает до боли…