Почту в окротдел доставляли перед обедом. В тот день среди прочей корреспонденции прибыло два конверта из губотдела, помеченные литерой «А». Обычно такие письма вскрывал начальник окротдела, а в его отсутствие — секретарь.
Ласточкин еще не вернулся из Винницы, поэтому секретарь, проверив почту, пригласил Яроша и передал ему одно из писем.
— Тарас Степанович, тут о вашем уполномоченном…
А сам не смеет глаз поднять на Яроша.
— Ты чего? — спросил тот.
— Прочитайте, — только и ответил секретарь.
Письмо было небольшое. Но, пробежав по его строчкам глазами, сдержанный обычно Тарас Степанович изменился в лице и протяжно свистнул.
— Ну и ну! — вырвалось у него. Прочитал письмо еще раз и сказал секретарю, не скрывая досады: — Вот теперь кое-что начинает проясняться в этом темном деле!
Он вызвал двух человек из оперативного состава и предупредил:
— Предстоит деликатное дело.
Застанционный поселок уже спал, когда Ярош явился на квартиру Сурмача.
Поднял негромким стуком хозяйку.
Та, не одетая толком, долго торчала у окна, пытаясь разглядеть в потемках, кто это там торчит под дверями.
— Оксана Свиридовна, открывайте! — потребовал Ярош. — Из ГПУ.
— Но Аверьяна Ивановича нет, — попробовала было хозяйка отсидеться в своей крепости.
— А где же он? — подивился Ярош.
— В Щербиновке.
— Чего его туда понесло?
— Свояченицу проведать. Что-то передать ребенку.
— Тем хуже для него. Мне, собственно, нужен не столько он, сколько его жена. Открывайте!
Переполошенной Ольге, которая сидела в кровати, закутав плечи и голову в широкое одеяло, он сказал решительно:
— Собирайтесь.
А она совершенно по понимала, что от нее хочет начальник Аверьяна. Недобрый, грозный… Правда, он всегда такой — недоступный, хмурый.
— Я без Володи никуда не пойду. Вот вернется…
— Для вас — уже не вернется. Поднимайтесь!
— Что-то с Володей? — ойкнула Ольга.
Страх родился в сердце и холодными струйками растекся по телу, сковал льдом руки и ноги. Не пошевельнуться.
Торчавшая в дверях Оксана Свиридовна запела было тоненьким голоском:
— Как же это мужнюю женщину вытаскивать из постели ночью?
Ярош выставил хозяйку за дверь.
— Дойдет и до вас очередь, уважаемая.
Ольга оделась. Ее увели.
Только Оксана Свиридовна не была бы Оксаной Свиридовной, если бы позволила этак просто увести постоялицу, к которой уже привязалась душой. Она пошла следом за конвойными. Добралась до окротдела. А оттуда — в коммуну, к Борису Когану.
Горлицей взлетев по скрипучей, шаткой лестнице на веранду, затарабанила мягкими кулаками в дверь.
К ней вышла тетя Маша. Со сна.
— Двери-то в коридор не заперты. Только надо было потянуть их на себя.
— А я их — толкала, толкала, — пояснила запыхавшаяся Оксана Свиридовна. — Мне бы Борю…
— Когана?
— Да, да, его!
— Бори-ис! — позвала тетя Маша, уверенная, что ночная гостья ухитрилась своим стуком разбудить всех жильцов коммуны.
Он уже в дверях. Словно бы собрался на утреннюю физзарядку: сапоги — на тощих ногах, без брюк — лишь в длинных черных трусах. Правда, на плечах — внакидку пальто. Держит себя за лацканы.
Увидел Оксану Свиридовну и все сразу понял:
— Что-то с Ольгой?
Оксана Свиридовна кивает головой: мол, с нею, и заговорщицки манит Когана пальцем:
— Боренька, мне бы с вами с глазу на глаз. По секрету.
— Сейчас!
Он оделся. Они вышли во двор. И только там, убедившись, что их никто услышать не может, Оксана Свиридовна громким шепотом сообщила страшную тайну.
— Забрали ее. В ГПУ. Приходил с двумя начальник Аверьяна Ивановича. Злой-презлой, аж зубами щелкает. Говорит: «Дойдет и до вас черед, уважаемая».
А на веранде уже и тетя Маша, и другие коммунары. Встревожены.
— Борис, что там случилось?
— Не знаю толком. Пойду разберусь.
* * *
Борис заглянул в экономгруппу.
Ольга сидела на стуле посреди комнаты, как и положено арестованному при допросе. Увидев на пороге Бориса, вздрогнула, закусила губы. А в черных глазах глухие всплески, как в глубоком омуте перед грозою.
Ярош протянул Когану лист бумаги.
— Из губотдела переслали. Полюбуйся.
«Вы бы постарательнее выбирали себе жен. Оженился ваш чекист Сурмач Аверьянка с Ольгой Яровой… А не спросил, что она за птица. А она была полюбовницей Вакулы Горобца, который грабил и мародерствовал вместе с Семеном Воротынцем. Это она предупредила Семена Григорьевича, что в Журавинку пришли чекисты. А тот на коней, награбленное забрал и деру… Она и сейчас тянется к сестре. А как же, одна кровь… Вот оно как, товарищи чекисты».
Письмо было без подписи.
— Анонимка! И по такой фальшивке допрашивать жену своего товарища чекиста?! — возмутился Борис.
Тогда Ярош без слов протянул ему протокол допроса.
«Я, Ольга Митрофановна Сурмач (девичья фамилия Яровая)…»
В конце подпись Ольги: старательно выведенные буквы.
«Призналась! В чем?»
«Я предупредила хорунжего Семена Григорьевича Воротынца про то, что в Журавинке чекисты, что они уже разоружили людей Вакулы Горобца и отряд, ночевавший в имении помещицы Ксении Измайловой, и вот-вот явятся сюда, в дом к моей сестре Екатерине».
«Но это же не ее слова! Все написано под диктовку», — пришла Борису первая мысль.
Впрочем, в данном случае слова — лишь форма, оболочка. А главное — смысл. «Пре-ду-пре-ди-ла бандитов!» И это превращало жену чекиста в бандопособницу.
Борис подошел к Ольге. Она смотрела на него не мигая, зажала рот рукой…
— Разве не ты… пристукнула капитала Измайлова, который вместе с Вакулой Горобцом хотел надругаться над тобой?
Она с надеждой глянула на Бориса, веря, что он хочет ей помочь.
— Без тебя Аверьян с друзьями не смогли бы управиться с бандой Семена Воротынца. Ты ото знаешь?
Она кивнула: да.
— Так почему же ты пожалела Семена Воротынца? Из-за сестры?
Она опять закивала: да-да.
— Катю с Семеном Григорьевичем в тот вечер венчал батюшка.
Ярош не без раздражения, но сдерживая себя, сказал:
— Работа в ЧК и ГПУ научила меня в первую очередь считаться с фактами. Совершено предательство. Побудительные причины не снижают тяжести последствий этого преступления. И вы, Коган, это прекрасно понимаете. Если бы Ольга Яровая не предупредила злейшего врага Советской власти, мужа своей сестры, Семена Воротынца, то чекиста Сурмача не ранили бы во время журавинской операции, командира сотни взяли бы вместе с награбленным, и золото попало государству. И сегодня мы бы уже не искали «наследства» атамана Усенко, не гибли бы люди на пути к нему. Сколько их: и мальчишки-беспризорники, которых втравил в это дело Сурмач, и доктор Емельян Николаевич, и пограничники на заставе. Да и я сам едва не угодил па тот свет. У предательства нет оправданий, нельзя его прощать за давностью срока.
Все в Борисе восстало:
— Хотел бы я знать, чем определяется мера человеческой подлости, — прохрипел он, едва сдерживая себя. — Вы завидуете Сурмачу. Он — удачливее вас, потому что больше предан деду, чем вы. И вот теперь, улучив момент, сводите личные счеты!
— Нет, Коган, вы ошибаетесь, — негромко возразил Ярош. — Ничего личного. Я стою на твердой классовой позиции. А моя жесткость вызвана необходимостью, Я никогда не был мягкотелым либералом, я — чекист, я верю только фактам, оставляя право на эмоции другим. И прошу не мешать беседе с задержанной.
Когану оставалось лишь удалиться.
Начальник окротдела приехал из Винницы дневным поездом. Борис ходил встречать.
По дороге рассказал Ивану Спиридоновичу о происшествии. Тот, выслушав внимательно, невольно воскликнул:
— Когда-нибудь будет конец этим новшествам?! Так можно в сглаз поверить! Не хватало для полного набора еще этого: жена чекиста — бывшая бандопособница.
— А по-моему, — возразил Коган, — Ольга в тот день порвала с рабством, которое взлелеяли в ее душе и мать, и батюшка из соседней церкви, и сестра, словом, вся-вся жизнь. Вырвала, с болью, с мясом. Остался крохотный корешок… Бросилась спасать сестру — это же по-человечески хорошо.
Борис рассказал, как Ольга в Щербиновке узнала, что кто-то на пожарище нетахатинского хозяйства ведет подкоп под стену, видимо, пробивается к подвалу.
— В нее стреляли! Она для дружков Нетахатенко — не сестра Екатерины Воротынец, а жена чекиста Сурмача, а по этому случаю и сама чекист.
Придя в окротдел, Ласточкин познакомился с анонимным письмом и с протоколами дознания. Затем пригласил к себе Ольгу.
Ее тряс озноб — сидеть на стуле не могла, уцепилась за сидение обеими руками. Глаза — по плошке, таращит их на Ивана Спиридоновича.
— Разберемся. На-ка для успокоения воды.
Налил в кружку. Подал. Но Ольга не могла оторвать рук от стула, в который вцепилась мертвой хваткой. На тугой подол платья падали и разбивались в мелкие брызги слезы.
Понимая, что она на грани нервного припадка, Ласточкин прижал Ольгину голову к своей груди и влил в рот несколько глотков.
Но и после этого Ольга далеко не сразу обрела дар речи.
— Славко тогда мне сказал: «Беги! Сейчас стрелять будут!» Я испугалась за Катю: у Семена Григорьевича — пулемет, у чекистов — аж пять. Всех, думаю, побьют в доме, И сказала Кате: «Беги! Чекисты связали хлопцев Вакулы, обезоружили всех, кто был с ним и на подворье пани Ксении. Сейчас будут здесь». А Семену Григорьевичу я ничего-ничего не говорила. Я его даже не видела.
— Посиди тут…
Он оставил Ольгу в кабинете, а сам направился в экономгруппу к Ярошу.
Остановился около стола. Постукивает ладошкой по глади.
— Прочитал анонимку… Протоколы… Побеседовал с Ольгой. Все верно: она предупредила сестру, а та — мужа, а в результате Семен Воротынец сумел уйти. И спасибо, Тарас Степанович, тебе за бдительность. Но что же делать теперь с женой нашего товарища?
— Вы — начальник окротдела, вам и решение принимать, — ответил уклончиво Ярош. — Мое дело проверить письмо.
Ласточкин закивал головой: мол, все это правильно.
— А если бы ты был на моем месте, как бы поступил?
— Тут двух мнений быть не может. По законам пролетарского государства жену Сурмача надо судить как активного бандопособника, умело скрывавшегося столько лет. А самого Аверьяна — отстранить от дальнейшей работы. Не исключена возможность, что утечка секретных данных из отдела происходила через него.
— Эка хватил! — поморщился Ласточкин, стараясь утихомирить Яроша. — Сурмач — чекист, каких поискать.
— Он мог просто выболтать жене, та сестре, а от сестры дальше, — стоял на своем Тарас Степанович. — А если я не прав, объясните, почему о наших секретах знает весь базар не только в Турчиновке, но и в Белоярове?
— Разберемся, что к чему, — решил Ласточкин. — А пока, Тарас Степанович, освободи жену Сурмача.
— Я — солдат, и обсуждать приказы считаю преступным. Но как чекист убежден, что личная привязанность к Сурмачу мешает вам беспристрастно оценить ситуацию и дать ей политически правильную оценку. О своем мнении я проинформирую губотдел. Прошу по этому случаю разрешить командировку в Винницу.
— Ну что ж… отговаривать не буду. Непримиримость твою не осуждаю. Вижу — она от убежденности. Можешь быть свободен на двое суток, — Ласточкин шагнул к дверям. Взялся рукой за косяк. Обернулся. — Доброты бы твоему сердцу, Тарас Степанович.
— Зачем? — резко спросил тот. — Идет классовая борьба, борьба на уничтожение: или мы их, или они — нас. Доброта лишь умножит жертвы с той и другой стороны. Ольга Сурмач была доброй к своей сестре. А это привело к гибели десятков людей.
Ласточкин не согласился:
— Владимир Ильич Ленин как-то разговаривал с одним иностранцем. «С кем вы собираетесь строить социализм, господин Ленин? — удивился иностранец. — Россия — страна полуграмотных людей с тяжелыми инстинктами». А Владимир Ильич ответил: «А вот с теми, какие есть, поскольку иных в России нет». И в этих словах — мудрость класса, который победил. С открытыми, ясными врагами — да, следует быть суровым. Но с заблуждающимися, с теми, кто случайно ошибся, — надо быть добрым: учить, воспитывать.
— Учить дураков и перевоспитывать врагов — нет уж, увольте! Это — не по мне.
— Жаль, — потужил Ласточкин. — Мне всегда жаль умных, которые совершают глупости.
* * *
Ярош, воспользовавшись разрешением начальника окротдела, первым же поездом выехал в Винницу.
После обеда из Турчиновки выехало двое саней-розвальней.
Коган с Ласточкиным и еще одним чекистом ехали впереди. Кони резво бежали рысцой. Лихо поскрипывала под дубовыми полозьями накатанная дорога. Во всем чувствовалась необыкновенная легкость. Вечерняя заря, что ли, так прикрасила мир! Небо — синь-бирюза. По одну руку — солнце из жидкого золота, а по другую — из кованого серебра луна. Если долго смотреть на небо, лежа на спине, слушать мерное цоканье копыт, вдыхать тонкий аромат прихваченной морозцом соломы, то в какое-то мгновение почувствуешь, что не кони тебя несут, а ты сам летишь. Это как в детском сне: оттолкнулся от земли и взвился в вышину, прямо к солнцу, а оно протягивает тебе навстречу теплые ласковые лучи. Впрочем, можешь сигануть и к Луне, если есть охота. Луна — поближе. Правда, отправляясь туда, надо запастись тулупом.
— Иван Спиридонович, — спросил Борис лежавшего рядом па соломе начальника окротдела, — а вы хотели бы побывать на Луне?
Ласточкин, погруженный в свои размышления, не сразу понял, о чем говорит Коган.
— На Луне? Я еще и на Земле всей-то работы не переделал! Вот уж который раз еду в эту Щербиновку. Да хоть бы однажды с толком.
— Нет, Иван Спиридонович, человеку все-таки интересно, какая она, Луна! А вдруг чистое серебро? Сколько бы из него можно было для всех понаделать разных красивых вещей! Люблю красивое, — мечтательно проговорил Борис.
— Красивое — оно наливает душу благородством, делает нас умнее, зорче, — согласился с ним Ласточкин. — Только Луна — осколок Земли, говорят сведущие люди. Так что, если серебро там и есть, то надо попотеть, пока добудешь руду, пока выплавишь из той руды металл.
— Вы бывали в Одессе? — задал Коган еще один неожиданный вопрос.
— Нет.
— Жаль. А приедете, первого встречного одессита спросите: «Где живет каменщик Илья Коган?» Сразу покажут. Отец у меня особенный. Ростом полторы сажени. И в плечах — будь здоров. Я в мать пошел. Она крошечной была. Отец ее любил. Но я это понял, когда ее уже не стало.
— Умерла? — спросил второй чекист, который правил лошадьми.
— Погром унес. У отца — золотые руки, так что он зарабатывал неплохо. Только все пропивал. Работу закончит, нам с матерью выделит на пропитание, а остальное — в кабак. Неделю, две гуляет. Потом явится, подарки принесет. Однажды берет меня к себе па колени и на стол ставит фигурку. Женщина, вылита из серебра. Безрукая, и написано: «Венера».
Говорит мне: «Узри, сынок, пойми красу. Богатым стать нетрудно: продал душу дьяволу, а об остальном он сам побеспокоится. А вот чтоб человеком на всю жизнь остаться, надо красивое понять».
Ну, тут мать на него и наскочила, схватила эту самую голую Венеру: «Сам пакостник и сына к этому приучаешь!» Спрятала подарок… А через полгода погром все унес из дому. И маму, и все наше скудное имущество. — Борис помолчал и продолжал: — После гибели матери отец ко мне привязался всей душой. Ремеслу начал учить. Так что я — каменщик. Первостатейный! — признался Борис не без гордости. — Но очень отцу хотелось, чтобы его сын побольше ума-разума набрался. И послал меня в реальное училище. Еврей — в училище! Чего это стоило отцу! Я уже кончал учебу, когда пришла вторая беда. Как-то заявляется отец чернее тучи и ставит на стол пашу безрукую Венеру. И ни слова. Хочу спросить: «Где ты ее взял?» Но язык в горле колом. Чувствую, стряслось что-то с ним. Час сидит, молчит, на Венеру уставился, второй час — ни с места. А у меня мурашки бегают по спине. Потом расплавил красивую богиню. «Вот, — говорит, — сын, нам память о матери». Вынул горсть денег, сунул их мне под подушку. «Все, сынок! Исчез из Одессы Илья Коган, каменщик. Меня ты не видел уже три дня». И ушел. А утром является полиция: «Где этот каторжник?» Оказывается, он прибил купца Соболева с сыном.
— Разными путями шагало по России горе, — проговорил Иван Спиридонович, взволнованный исповедью Когана.
— А сейчас где твой батя? — поинтересовался третий чекист.
— В Одессе. После февральской революции объявился, — ответил Коган, гордясь своим отцом.
Борис выпрыгнул из саней и побежал рядом. Ездовой решил над ним подшутить, чуть тронул вожжи, кони прибавили шагу. Но Борис бежал и бежал, не отставая.
— Иван Спиридонович, — приглашал он, — Ноги отморозите, выбирайтесь из саней. Хорошо-то как!
Ласточкин послушался совета и выпрыгнул по другую сторону розвальней.
Какой-то озорной дух вселился во всех. Борис подхватил горсть снега и, запрыгнув опять в сани, принялся натирать им лицо ездового. Тот завалился назад, невольно потянул вожжи. Лошади рванули резко в сторону. Вывернув сани, вывалив в белое поле двух веселых озорных парней, они остановились, нервно раздувая ноздри. А Коган и ездовой сидели по пояс в хрустком снегу и громко смеялись. Подъехали вторые сани. Из них выскочили чекисты, кинулись на Бориса.
— Куча мала!
Завихрился снег, вызвездился в потоке косых лучей заходящего солнца.
Обычно деловито-озабоченный начальник окротдела сейчас ласково, по-отцовски смотрел на беззаботную возню своих подчиненных. Пора было бы им вставать, впереди еще часа два пути, но вот не поворачивается язык прикрикнуть на молодых, а они сами и не догадываются, что время не ждет.
— Простудитесь. Вставайте! Ишь, масленицу устроили!
Но клубок барахтавшихся в снегу тел подкатился к нему и как-то впитал, вобрал в себя человека с седыми висками.
— Куча мала! Куча мала!
Когда наконец разошлись по саням и кони вновь зарысили по укатанной дороге, Коган сказал:
— Люблю зиму, хотя и родился на юге. Дышится уж очень здорово. В двадцатом мне повезло: побывал в Москве. В городе хозяйничал голод. Тоска зеленая. А попал я в Сокольники и ахнул. Стоят деревья, будто заколдованные. Елочки в собольи шубы одеты. Так хочется подойти, шепнуть заповедное слово и расколдовать их.
Подивился Ласточкин:
— Вот смотрю я, Борис, на тебя и думаю: кто ты? Сурмач — прирожденный чекист. Иным я его не мыслю. А ты? Стихи, поди, пишешь?
Едва зашло солнце, за работу принялся мороз. Ветер срывал поземку: норовил добраться до лица. Не от того ли и расцвели щеки Когана?
— Только, Иван Спиридонович, не смеяться! — потребовал он.
— А над хорошим в человеке одни дураки потешаются, — ответил Ласточкин.
— Тогда слушайте. Вчера написал. Это… ну, про вечность жизни, что ли…
Закончил Борис читать и весь затаился, надет, что скажет Иван Спиридонович.
А тот не спешил заводить разговор, все думал и думал. Наконец решился.
— Что-то грустно мне стало от твоего стихотворения, — заключил Ласточкин. — Это, наверно, от того, что расставаться с тобой не хочется.
— Да что вы, Иван Спиридонович! — Коган меньше всего ожидал такого вывода.
— А вот и то! Прямой тебе, Борис, путь в Москву. Доучивайся. — И видя, что тот рвется возразить, закачал головой: — Не надо, молчи! Хорошая песня помогает выигрывать сраженье. А всякая песня начинается со стихов. Поднять дух людей, ободрить, когда устали, указать дорогу, когда заблудились, — это, брат, первейшее партийное дело. — Он вдруг улыбнулся: — А может, и про этот вечер со временем напишешь, старого балтийского моряка вспомнишь.
…Закат окончательно догорел. Небо обуглилось, почернело. Двое крестьянских розвальней с семью ездоками въехали в сумрачный ночной лес…
* * *
Когда добрались до Щербиновки, село уже отошло ко сну, уставившись темными окнами на звездное небо, подсвеченное серебряным серпом месяца.
— Где искать Сурмача?
— В сельсовете. Так уговорились.
Алексей Пришлый появился вместе с Сурмачом. Аверьян доложил:
— Есть у нас с председателем сельсовета такая думка: Нетахатенко спалил свой дом, чтобы не добрались до подвала.
— Гад, жену и дочку не пожалел! — невольно выругался Борис Коган. — Но почему? В спешке? По нечаянности? Или свидетелей убрал?
Аверьян и сам хотел бы это знать. Оп лишь пожал плечами.
— Кто-то копал под фундамент, — продолжал он докладывать обстановку. — На два метра заглубились. Проход под стену уже готов. В подвал можно пролезть запросто.
— Не ходили? — спросил Иван Спиридонович.
— Выжидаем. Может, хозяин пожалует.
Осмотрев двор, место подкопа и сложенную в сарае землю, Иван Спиридонович без дальнейших рассуждений решил:
— Денька два—три подежурим, если никто не придет, доведется без хозяев добираться до подвала.
Сидеть в сарае можно круглые сутки, но входить и выходить незаметно — только с наступлением сумерек.
В первой засаде остались Сурмач и Коган.
— На рассвете сменим, — пообещал Иван Спиридонович.
Лежали в темноте, ловили каждый шорох, каждый всхлип ночи. Тихо. Будто вымер мир. Нет ни людей, ни домов, ни распаханных полей. Только ночь… Вот такое тревожное чувство охватывает шахтера, когда у него гаснет лампа и он остается один на один с вязкой, как остывающая смола, глухой, словно кладбищенская стена, тьмою.
Но среди сарая вдруг появилось привидение. Именно привидение, иначе не назовешь человека, который оказался в сарае. Он прошел рядом с лежащим Сурмачом, его ноги были буквально в двух вершках от головы Аверьяна.
Схватить бы за них, повалить! Тут бы и K°ган подоспел. Но — нельзя. Надо выжидать, может, еще кто-то пожалует.
Нащупав в темноте лопату, ночной пришелец взял ее и по-прежнему тихо вышел во двор.
Что они делали в подкопе, Аверьян не видел, но по тяжелому дыханию работавших догадывался: расширяют вход.
Сурмач почувствовал, что сзади него стоит Борис Коган.
— Будем брать? — спросил он шепотом.
— Надо бы разведать, куда пойдут.
— Упустим! — тревожился Борис.
— Посты вокруг. Иван Спиридонович не позволит уйти…
На всякий случай надо быть готовым ко всему. Припали к двери, наблюдают, слушают.
Двое ночных работяг исчезли было в подкопе и не появлялись более часа. Но вот они вновь вылезли наружу. Каждый нес что-то тяжелое. Один, видимо, постарше, страдал одышкой: дышал тяжело, с присвистом. Что-то у него в горле клокотало и булькало.
Носильщики старались ступать тихо, но под двойной тяжестью похрустывали угольки, раскиданные вокруг при тушении пожара.
Сурмач понимал, что они свои ноши должны куда-то унести, и решил, что есть смысл проследить, куда именно, и взять при втором заходе (они же должны вернуться).
В это время один из идущих, видимо, оступился. Он вскрикнул. Ноша хряснула о землю. Носильщик повалился на бок и громко застонал, не в силах справиться с острой болью.
— Не поднимай шума! — потребовал второй.
— Нога… У-у, — замычал первый.
Тогда второй подхватил его под мышки и поволок к сараю.
Сурмач и Коган притаились. Но разве удержишь дыхание?
Сбросил бандит на кучу свежевыкопанной земли дружка и сразу почувствовал, что он здесь не один.
— Кто тут? — он метнулся было к выходу, по Сурмач преградил ему путь. Зная, вернее, угадывая, где в этот момент могут быть руки бандита (оружие из кармана достает), он попытался обхватить того чуть повыше талии и прижать руки к туловищу. Но просчитался. Бандит оказался опытным. Он подставил колено, и Сурмач в темноте ударился о него лицом. От неожиданности и тупой боли на мгновение опешил. Этого для бандита оказалось вполне достаточно, чтобы пнуть нападавшего чекиста в живот.
Перехватило дыхание. Аверьян раскрыл рот, как рыба, выброшенная на лед, хочет набрать в легкие воздуха, а не может.
Что рядом с ним случилось в следующее мгновение, он толком осознать не мог. Сплелись два тела. Это кинулся на помощь другу Борис. Потом загремели выстрелы. Один, второй, третий. Глухие, захлебнувшиеся… В упор!
«Борис! Бо-орь-ка-а!»
При вспышках выстрелов Сурмач сумел сориентироваться. Откуда силы взялись! Невероятно длинным прыжком настиг стрелявшего, схватил его за руку, вооруженную пистолетом, рванул на себя, подставил плечо… еще раз рванул вниз. Что-то хрустнуло. Что-то поддалось. Рука бандита сразу ослабела, повисла плетью а сам он дико заголосил:
— А-а-а-а!..
Истошный крик ударился с стены сарая, вырвался наружу и помчался по ночной сельской улице.
К ногам Аверьяна упал пистолет. Он отшвырнул его ногою подальше в сторону, в темноту.
Сурмач в пылу схватки не забывал, что в сарае есть еще второй человек. Он тоже вооружен. Аверьян ждал выстрела и невольно осторожничал, стараясь во время борьбы встать так, чтобы его противник очутился между ним и тем вторым, который будет стрелять.
Действительно, грохнул выстрел. Всего один. И тишина. В первое мгновение Сурмач даже не понял, в чем дело, но инстинкт подсказал, что второго выстрела уже не будет. Он не задумывался над тем, почему не будет, главное — можно не опасаться.
Вывернуть левую руку бандита за спину было уже легче, хотя тот еще пытался отбиваться. Но сломанная правая рука причиняла ему острую боль, и он как-то сразу скис, смирился.
Уже бежали к сараю на помощь чекисты во главе с Иваном Спиридоновичем и Алексей Пришлый со своими комнезамовцами.
— Вот… — прохрипел Сурмач, передавая бандита, который стоял на коленях, ткнувшись головой в твердый пол сарая.
Вспыхнула зажигалка в чьих-то узловатых пальцах.
На куче земли лежал с пистолетом в правой руке полный, какой-то весь очень круглый человек.
Дыбун подошел к нему, бесцеремонно приподнял голову мертвого за волосы, вившиеся на затылке, заглянул в лицо:
— В штабе у Семена Григорьевича крутился. Левашев не Левашев… Пришел к нам уже в самом конце.
Зажигалка продолжала чадить в сухопалой руке Дыбуна. Ее блеклый, угасающий свет не мог разогнать густой, многослойной темноты, скопившейся в сарае. Дыбун очертил вокруг себя зажигалкой круг, стараясь заглянуть в дальние уголки.
У самого входа, схватившись за живот, подогнув под себя ноги, будто бы намерился встать, лежал неподвижно Коган. «Убит!» — без ошибки определил Сурмач. «Уж эта такая знакомая поза тяжело раненного в живот, который скончался».
— Борис!
Похолодело в груди, словно бы в нее медленно вгоняли штык. Все глубже, все страшнее…
Над поверженным склонились. Заглядывали в глаза, зачем-то тормошили и похлопывали по щекам. Но Аверьян знал, что это совершенно бесполезно. Не откроет Борис глаз, не засмеется трезвонисто, не скажет:
«Хлопцы! Я же вас разыграл! Разве может вот так ни за что умереть Борис Коган».
…Убит…
Борька Коган. Как же это ты?.. Кудрявый… Смешной… Сколько книг еще тобою не прочитано, сколько песен не написано, звездочек на серебряном небе не сосчитано, Борька Коган…