ЧП на третьей заставе

Пеунов Вадим

Чернявский Иосиф

ВТОРОЙ ИЗ «СВЯТОЙ» ПЯТЕРКИ

 

 

Борис Коган ворвался в комнату и заорал:

— Урр-а! Коммуна варит борщ!

У него в руках огромная желтая свекла с тупым, похожим на колун, носом.

Сурмач за последние дни чертовски устал. И вот наконец появилась возможность снять с себя гимнастерку, освободить от мокрых сапог-кандалов ноги, пошевелить онемевшими пальцами и… блаженно потянуться.

Лег, уснул, будто в теплую воду нырнул.

А тут Борис. Схватил за край кровати, тряхнул, едва не сбросил Аверьяна.

— Нам с тобой задание: организовать дрова!

Дрова учреждениям отпускаются по экономной норме. А коммуна давно уже свою на этот месяц израсходовала, так и не нагрев ни разу по-человечески старый, полуразбитый бывший дом купца Рыбинского: не замерзает к утру вода в ведре, которую ставит на табуретке в углу спальни дежурный по коммуне, и то преотлично.

Но так туго с дровами у всех, кто не имеет возможности привезти из лесу сухостоину, спиленную вне лимита исполкома. А леса вокруг окружного города Щербиновки давно почистили — это не Белояров, где все пока еще под рукой, — и ближайшая сухостоина, поди, верст за пятнадцать—двадцать, не ближе.

«В смысле дров» у Бориса был «гениальный план»:

— Железнодорожники ремонтируют вагоны. И есть среди них свои ребята… Наберем щепы.

Длинный коридор чекистской коммуны, превращенный в кухню, гудел от множества голосов. Здесь собралось все свободное от работы население. Двери — настежь, чтобы светлее было. На широком столе шипит-ревет примус.

На табурете, вытянув ноги чуть ли не через весь коридор, сидит Иван Спиридонович, а рядом с ним хозяйничает высокая, худая женщина. Она огромным, тяжелым ножом лихо сечет капусту.

— Маша, вот еще двое наших. Знакомься, — пробасил Ласточкин.

Она улыбнулась молодым чекистам. Высокий лоб в морщинках, под глазами синева. И весь-то вид говорил, что ей на долю выпала нелегкая жизнь. И все-таки она была обаятельная, по-своему красива. Такой ее делали добрые, глубокие глаза с застенчивым взглядом да тугая, до пояса, русая коса, откинутая по-девичьи за спину.

Руки заняты стряпней, и она поздоровалась с чекистами кивком головы:

— Тетя Маша.

Сразу стало ясно, что иначе ее и не назовешь. Тетя Маша — это значит добрый, приветливый человек.

Иван Спиридонович рядом с нею стал молодцом: глаза поблескивают задором. Улыбается празднично, счастливо. И надо бы притушить улыбку, а она на весь рот растекается. Кажется, что ему так и хочется всем сказать: «Гляньте, какая молодчина моя Маша!»

Коган плутовато подмигнул Аверьяну, будто приглашал принять участие в веселой игре. Вытянулся подолжностному и лихо доложил:

— Товарищ начальник окружного отделения ГПУ, особый отряд в составе двух чекистов Когана и Сурмача направляется на заготовку дров. Разрешите выполнять?

Ласточкин махнул рукой.

— Да не опаздывайте!

— Это на борщ-то? — удивился Коган. И трудно было понять тому, кто не знал его, что Борис шутит. — Ну что вы! Как только ложки-миски забренчат, в тот же миг по щучьему веленью и явимся.

Когда вышли на улицу, Аверьян недоуменно спросил:

— И в самом деле, зачем дрова? Борщ варится на примусе.

— Вот так и сказывается незнание теории… — Борис заговорщицки подмигнул Сурмачу. — Кто приехал к Ивану Спиридоновичу?

— Родственница, — пожал Аверьян плечами. — Может, какая сестра…

Борис затряс головой: нет и нет!

— Был у нашего Ивана Спиридоновича закадычный дружок: всю войну, всю революцию вместе. Но убили его под мятежным фортом «Серая Лошадь». Осталась у дружка жена Маша с тремя детьми. Иван Спиридонович всю зарплату и паек высылал ей. Ну вот… Она и прикатила в гости. А в комнате у Ивана Спиридоновича — волков морозить, — он опять подмигнул Сурмачу. — Понимать надо! Коммунары приняли решение: натопить его комнату. А он думает, что мы о себе печемся.

Аверьян вспомнил об Ольге и подумал, что у каждого человека должно быть свое личное счастье. Захотелось рассказать Борису, как он разыскал девушку. Но постеснялся. Ему казалось, что Борис обязательно будет смеяться над такой привязанностью Сурмача к девчонке. Но скорее всего Аверьяна заставляло молчать иное: «Женихается с твоей Ольгой Колька Жихарь, спекулянт и бандит…»

А Борис, угадывая мысли Сурмача, спросил:

— Ну, видел в Белоярове свою будущую жену?

— Видел, — вынужден был сознаться Аверьян.

— Что такой грустный?

— Тетка у нее сволочная, за другого сватает.

— А она?

Аверьян рассказал, как Ольга привечала их с Петькой.

— Пиши рапорт Ивану Спиридоновичу, и завтра же поедем в Белояров, привезем ее. А тетку… Беру на себя!

* * *

Друзья среди железнодорожников у Когана были отмененные. Они дали чекистам охапку щепок и ведерко угля. На стенках одного из вагонов намерзло, ремонтники поделились своим богатством с веселым балагуром, который так и сыпал шутками-прибаутками.

Возвращение Когана и Сурмача коммунары приветствовали громким криком «ура!». В «музыкальной зале» (самой большой комнате) стояли два широких стола. На одном из них возвышалась преогромнейшая двухведерная кастрюля.

— Борщ! Да еще с толченым салом! Вкуснотища! — определил Борис, потянув носом воздух, словно настороженная мышка, учуявшая сыр.

— Ивана Спиридоновича вызвали, — сообщила чуточку растерянная тетя Маша, для которой все в коммуне было непривычным, все удивляло, особенно ритм жизни.

— Вызвали? — Борис сделал вид, что думает: левую руку в бок, правой, растопыренными пальцами, уперся в лоб — м-ы-с-л-и-т-е-л-ь! И вот его осенило: — Ну это не на часок, он человек обстоятельный. Так что пока вернется, борщ, чего доброго, прокиснет. И я умру от сожаления. Так что, тетя Маша, если не хотите смерти хорошему человеку Борису Когану — налейте тарелочку. И побыстрее.

А она не знает, как реагировать на такую тираду, озирается по сторонам в поисках поддержки.

— Умрет обжора Коган — нам больше достанется, — зашумели коммунары. — Есть решение — подождать Ивана Спиридоновича, почитай-ка, Борис, пока стихи. У тебя натощак это здорово получается.

Коган соорудил из двух стульев трибуну и забрался на нее. И только он произнес: «Демьян Бедный. „Советский часовой“», как появился запыхавшийся дежурный:

— Сурмача вызывает Иван Спиридонович. Срочно.

Недолги сборы чекиста: кобуру с маузером под кожанку, куртку на плечи — и готов.

— Может, пока горячий, тарелочку борща съедите? — предложила тетя Маша, понявшая, что чекисты уходят по вызову действительно не на часок: может, на весь день, а может, и на всю ночь…

Борщ… По мнению Сурмача, не было еды вкуснее борща, который когда-то готовила его покойная мать. И этот густыми, сытными запахами напоминал ему далекое детство.

— Нет, уж все вместе, — отказался он благородно, хотя ему очень хотелось отведать запашистого варева.

В кабинете начальника окротдела сидел взволнованный человек. Бородка клинышком. Рука с серой шляпой опирается на костяную ручку черного зонтика. На ногах хромовые сапоги с галошами. «Интеллигент», — определил Сурмач.

— Емельян Николаевич, расскажите еще раз обо всем, — попросил гостя Ласточкин и представил его Сурмачу. — Врач Турчиновской больницы.

Врач явно волновался. Вынул широкий клетчатый платок, старательно вытер вспотевший лоб и лысину.

— Значит, позавчера вечером… Приходят двое и говорят, что ребенок упал на борону: глубокие раны, истекает кровью. Я собрался. На улице нас ждала повозка, запряженная парой коней. Поехали. Спутники мои молчат. Я начал было расспрашивать, как все это случилось и какая первая помощь оказана мальчику. Но меня сердито оборвали: «Приедем — увидите».

А выехали за город — остановились, один из них говорит: «Ты, доктор, не бойся, но глазки мы тебе завяжем».

Вижу, обрез у другого в руках: куда денешься, подставил голову: «Завязывайте». Лошади минут десять ехали прямо, а потом круто свернули направо. Меня закутали в тулуп, так что ехал — не замерз. Развязали глаза, когда ввели в хату. Я увидел человека, который лежал на столе посреди комнаты. Его готовили к операции: на лавке, накрытой белой простыней, стояла горячая вода, спирт, йод, тут же были необходимые инструменты. Всем руководила женщина в халате. Лицо у нее было закрыто белой маской. Я осмотрел раненого: стреляная рана в левое плечо, повреждена кость.

— Чем? — спросил начальник окротдела, который внимательно слушал рассказ врача.

— Я вынул из плеча пулю от русской трехлинейки.

— И старая рана?

— Да нет, не особенно… Дня четыре… Но она инфицировалась, началось нагноение.

Иван Спиридонович оживился:

— А ну-ка, Сурмач, запиши, что говорил Емельян Николаевич. Думаю, что это второй из «святой» пятерки.

Аверьян сам уже догадывался об этом. «Выходит, Иващенко сумел двоих взять на мушку».

Начал вспоминать подробности: «Иващенко так и не поднялся из-за пенька… Контрабандистов остановили метрах в двадцати от секрета. Сколько нужно времени, чтобы пробежать эти двадцать метров после окрика „стой!“? Если уж прижало — мгновения два—три. Иващенко успел прицелиться в Степана Вольского и выстрелить, потом перезарядить, прицелиться в следующего и вновь выстрелить… Прыткий парень был».

Но что-то в таком выводе не устраивало Аверьяна, настораживало. «Проверить бы, как можно управиться со всем этим за три секунды?»

И росло и крепло у Сурмача солдатское уважение к расторопному и хладнокровному пограничнику Иващенко: отстреливался до крайности. Уже и за него принялись, а он свое, целится, стреляет, чтобы побольше их, этих сволочей, положить на землю с пулей в сердце! А обернись он вовремя, может, жив бы остался…

С врачом беседовали долго. Работникам ГПУ хотелось выяснить как можно больше фактов, пусть даже мелких, на первый взгляд незначительных подробностей.

— В какую сторону вас повезли? — выспрашивал Ласточкин.

— Выехали за вокзалом в поле, — вспоминал врач. — Ехали минут девять… Свернули круто вправо… Почти в обратную сторону, — уточнил он. — Знаете, я был так взволнован… Честно сказать, и напуган…

— Негусто сведений, — подытожил Иван Спиридонович.

— Да, вспомнил. Я уже операцию заканчивал, когда где-то неподалеку загудел паровоз, — встрепенулся Емельян Николаевич.

— Что же вы сразу об этом не сказали, — оживился Ласточкин. — Значит, ехали часа три? Гнали лошадей?

— Поторапливались, но не очень. Жалела животных. Дорога трудная.

— Выходит, отмахали верст пятнадцать — двадцать… Какие же станции от Турчиновки на этом расстоянии? Две! — подытожил Ласточкин. — По Винницкой дороге — Щербиновка и тупиковая — Вапнярка. На известковый завод поезд ходит раз в день: утром — туда, вечером — обратно. А вы когда услышали гудок?

— Часа в три ночи… Может быть, позже…

— Щербиновка — и только она! — Иван Спиридонович от удовольствия потер руки. — Теперь о самом деле. Со всеми подробностями.

— Меня привезли с завязанными глазами я, прежде чем увезти, вновь надели повязку. Многого я не видел. — Врачу было досадно, что так скудны его сведения.

— А в доме? Ну, какие столы, стулья, кровати? — подсказывал Аверьян.

— Хозяева зажиточные, — начал поспешно Емельян Николаевич. — Стояла в углу швейная машина «Зингер». Раненого положили на никелированную кровать… Белые простыни, белые наволочки… Как в хорошей городской семье.

Щербиновка — довольно большая станция. Она обслуживала карьер и сахарный завод. Станционный поселок слился с богатым селом Щербиновкой, в котором тысячи полторы дворов. Разыскать там дом, в котором есть швейная машина «Зингер» и никелированная кровать с белыми, а не цветными наволочками на подушках… Задача!

— Емельян Николаевич, что о людях скажете? Хотя бы о возчиках? — продолжал допрос Ласточкин, почувствовав, что и об особых приметах обстановки от врача не доведаешься: страх порядком поиспортил его память.

— Двое, что приезжали, уже немолодые, — объяснил тот, невольно радуясь, что хоть чем-то может помочь чекистам. — За сорок обоим. Один из них, видимо, хозяин дома, горячую воду подавал, кормил меня. А второй… В полушубке… Такая лисья физиономия, увидел — узнал бы.

— А женщина?

— По-моему, опытный врач, но не хирург. Она отлично ассистировала мне. Помогала, — пояснил он, решив, что слово «ассистировала» не всем понятно. — Она была все время в маске, так положено при операции. Помню только: у нее черные, с пристальным взглядом глаза и властный голос. Она не кричала, но все ловили ее взгляды. Даже когда я сказал: «Уберите из-под ног таз», то хозяин хаты вначале глянул на нее, а уж потом убрал.

— Сколько ей лет?

— Не знаю… Но стройная… Я по привычке начал экономить спирт и перевязочный материал, а она говорит: «Доктор, не жалейте, все, что нужно и в необходимом количестве, мы достанем…»

— Говорила по-русски? — поинтересовался Иван Спиридонович.

— Да. И не только обращаясь ко мне, но и с теми, кто ей отвечал по-украински. Чистый, московский, я бы сказал, выговор: «г» твердое, а не украинское «ха».

— И чем все кончилось?

— Продержали меня сутки. Вывозили все так же: завязали глаза в доме и развязали уже на подъезде к городу. В подводе сидел один, похожий на лису. Он проводил меня до самого дома. Внес с пуд пшена, полмешка картошки. Был кусок сала фунта на четыре и девять долларов. Вот они, — врач вынул из кармана и положил на стол зеленоватые купюры.

Ласточкин, посмотрев на них, вернул врачу.

— Деньги как деньги…

Уходя, врач виновато пояснил:

— Понимаю, надо было бы сразу к вам, как только меня привезли. Но, по-моему, они следили за домом всю ночь.

— И правильно вы сделали, что выждали, — заверил взволнованного врача Иван Спиридонович, — но если еще что-то узнаете, к нам сюда сами не приходите, вызывайте в больницу. Так удобнее.

Емельян Николаевич вспомнил:

— Вот еще подробности… Может, пригодится. Перед самым отъездом это случилось. Женщина спрашивает: «Как с подводой для доктора?» А хозяин ответил: «Штоль обещал. Будет».

Врач еще раз извинился, что побеспокоил чекистов, и ушел, обескураженный: ничего больше рассказать он не мог.

Проводив его, Иван Спиридонович прочитал записи.

— Пишешь ты, Сурмач, как курица лапой. Цепкий парень, прирожденный чекист. А грамотишки… Впрочем, нам всем этого не хватает, — с невольным сожалением проговорил он. — Но на одном энтузиазме далеко не ускачешь. Время атак с шашкой наголо миновало. Чувствуешь, какая каша заваривается? И есть среди наших врагов люди умные, разные университеты пооканчивали, книжек воз перечитали, и на русском, и на немецком, и на французском…

— А мне это ни к чему, — почему-то обиделся Сурмач. — На французском… На немецком…

«Ну, не кончал разных там университетов — ладно. Еще закончит, ежели это нужно. А книжки на разных языках!.. И вообще… Чекиста сравнивать с недобитой контрой!»

— Очень даже к чему, — мягко успокаивая Сурмача, доказывал начальник окротдела. — Чекист должен знать все, что знают враги Советского государства, да еще сверх того, что они и не знают. Вот тогда ты сквозь землю будешь видеть…

Иван Спиридонович решил, что записи Сурмача еще перепишутся.

— А пока бабки подобьем. Раненный в плечо из винтовки — наверняка один из пяти, переходивших границу. В Щербиновке у них есть свои люди в доме, где стоит машина «Зингер» и никелированная кровать с подушками в белых наволочках. Выходит, хозяин живет по-городскому. Один человек. Второй — с лисьей мордой. И еще есть женщина — врач, на лекарства она не скупится, на доллары тоже. Уразумел, куда ветер березоньку клонит?

— В Белояров на толкучку.

— Во-во! Отправляйся с утра туда. Уговори Демченко помочь нам. Фотограф, он ездит по селам в поисках заработка. Пусть обойдет богатые хаты в Щербиновке. А ты в той же Щербиновке в сельсовете разведай, кто таков Штоль. Это может быть и фамилией, и кличкой бандитской… А я займусь врачихами. В округе их не так уж много, всех проверим. Вопросы есть? — уже полушутя спросил Ласточкин. Чувствовалось по всему, что настроение у него боевое: если обмозговать сведения, которые принес турчиновский врач, то есть за что уцепиться опытному чекисту.

Аверьяна мучило одно недомыслие:

— Не все до меня доходит из того, что стряслось на границе. Вольского убил пограничник. В этого, щербиновского раненого, стреляли тоже из винтовки.

— А что тебя тут смущает?

Сурмач сам не мог толком разъяснить, что ему не по душе, чем вызваны его сомнения.

— Кто в кого и когда стрелял — совсем запутался. Вот гляньте. — Он пододвинул к себе лист бумаги, из тех, на котором записывал протокол беседы с врачом, и начал рисовать схему: пенек, за ним пограничника с винтовкой. Подписал: «Иващенко». Второй пенек и второй пограничник: «Куцый». Рядом — «Ярош». — Увидели пограничники контрабандистов, крикнули: «Стой!» Те открыли в ответ стрельбу. Тогда выстрелил и Иващенко, убил Вольского, затем ранил второго… Тут Куцый прихлопнул его. А что делал в это время Тарас Степанович? По схеме он находился между Куцым и Иващенко, разделял их.

Иван Спиридонович принялся изучать схему, все еще не понимая, что во всем этом смущает Сурмача. Но он уже верил чутью настойчивого, дотошного оперативного работника.

— Куцого пристрелил Ярош… уже после того, как Куцый в упор застрелил Иващенко. Вот и получается ерунда, — сетовал Аверьян.

Иван Спиридонович уточнил, сколько метров было от убитого контрабандиста до Куцого и Иващенко, сколько между пограничниками. Вписал цифры: «22–23», «5», «20».

— В бою рядом лежат двое, — продолжал Сурмач. — Вдруг один встал… В трех метрах убил пограничника и вернулся, чтобы прикончить первого. А тот ждет, как агнец божий, когда его трахнут прикладом.

— Да… На Яроша это не похоже, — согласился начальник окротдела.

— Вот и выходит: Куцому помогал кто-то четвертый, тот, который пристрелил Иващенко; Куцый разделался с Ярошем, а тот — четвертый — с Иващенко.

Иван Спиридонович покачал головой:

— Ну и фантазер ты! В пограничном секрете вдруг оказался посторонний, о котором никто ничего не знает!

— А вот и есть такой, — кипятился Сурмач. — Командир отделения Тарасов говорит, что прибежал на выстрелы раньше всех, наряд обогнал. На сколько он его обогнал? Что делал на месте происшествия, пока не подбежали пограничники? Если ему надо было избавиться от живых свидетелей, не мог ли он добить раненого?

— Ну и подзагнул!

— И ничего не загибал! Если Куцый спелся с польской стражницей, то не один же он все проворачивал! На заставе у него должен быть помощник, из начальства. Не мог Куцый сам встать в секрет, мимо которого непременно пройдут прорывающиеся бандиты. А Тарасов, в последний момент узнав, где Свавилов решил расставить секреты, мог на нужном месте внедрить своего, то есть Куцого. И выходит, один без другого они жить не могли.

— Накрутил… семь бочек арестантов, — подивился Ласточкин. Еще раз посмотрел на схему: — Какие-то концы с какими-то концами тут не сходятся — это ты подметил точно. Но — проверим. Поговорю про твои додумки в губотделе.

На том деловой разговор и закончился. Иван Спиридонович вдруг потужил:

— А борщ, поди, остыл без нас! Сквасился.

Аверьян вспомнил рассказ Когана о странных отношениях Ласточкина с приехавшей женщиной. И без обиняков спросил:

— Иван Спиридонович, а правда, что вы всю зарплату и паек тете Машиным детишкам отсылаете?

Ласточкин поскреб пятерней затылок, затем кашлянул в кулак, стараясь справиться с нахлынувшими чувствами.

— Для кого революцию мы делали? Для себя? Нет. Для детей, для внуков. Фабрику построить или тот же линкор — пять, а то и десять лет уйдет. А новую жизнь? Чувствуешь, сколько тяжкой работы ждет наших рук, наших сердец?

— Почему сердец? — удивился Сурмач.

«Руки — это да! Разрушенные заводы надо восстановить, затопленные шахты откачать, поля запахать и засеять…»

Помолчал Иван Спиридонович и тихо, как будто сам с собою, заговорил:

— Мусора от старого времени в наших душах осталось — горы. От дедов-прадедов копилось… Сжились мы с этой дрянью. А настоящая-то любовь, по-моему разумению, и должна помочь докумекать, что к чему. Чистая она, никакая грязь к ней не пристанет. Вот по ней, по любви к людям, к Родине, к делу святому нашему, надо выверять себя. — Вздохнул Иван Спиридонович как-то трудно, тяжко и подытожил: — Завидую я, Сурмач, тебе. С хорошего, с большого начинаешь жизнь.

«О чем он, об Ольге? Или о том, как Аверьян рубал уланов подо Львовом, очищая землю от врагов? Наверно, о том и о другом…»

Рассказал Аверьян обо всем: как девушка из Журавинки спасла ему жизнь (пристукнула капитана Измайлова, который душил чекиста), как помогла разоружить недобитую сотню хорунжего Воротынца и, придя к раненому чекисту в госпиталь, радовалась: «Жив!» Но потом судьба-злодейка развела их. У девушки умерла мать. Сестра, невеста Воротынца, вместе с суженым исчезла. Осиротев вконец, Ольга решила уехать из Журавинки. Продала дом. Перебралась к какой-то дальней родственнице в Белояров.

— Сейчас живет у тетки. А тетка — контра. Икон у нее, как в ризнице, и серебряные ножи с ложками…

Улыбнулся Иван Спиридонович, взъерошил пятерней жесткие волосы Аверьяна.

— Серебряные ложки — это еще не контрреволюция, — заговорил он. — Иконы — тоже. С богом на Руси рождались, жили и умирали. Хоть и не полагались на него особенно. Заповеди вспомнил: «не убей», «не укради». Они же добру учат. Но вместе с этим добром в душу заползало черное зло: все от бога, и не властен человек над своей судьбой, ибо он червь. А ты помоги своей Ольге почувствовать себя не рабой господней, а человеком. Помоги ей взглянуть на все твоими глазами. Научи ее любить, что тебе дорого, ненавидеть врагов твоих. И будет тогда она тебе самым верным другом па белом свете.

Как-то не задумывался Сурмач, что любовь — это сложная и ответственная обязанность. Ну… встретились двое, понравились друг другу. Поженились, детей нарожали. Так было тысячи лет. А теперь этого уже мало. Надо любимой подарить светлый мир надежд и радостей, надо научить ее жить в этом мире…

— Судя по твоему рассказу, будет из журавинской девчушки подруга чекисту. А вот о сестре ее поспрашивай: водилась с Семеном Воротынцем, где она сейчас, чем дышит? — напомнил Иван Спиридонович Сурмачу, когда они расставались.

И в самом деле, Аверьян ничего не знал о сестре Ольги — Екатерине. Не додумался спросить, а по совести говоря — не до того было… О многом он еще не успел переговорить с Ольгой.