Три удара!

Кто-то постучал в дверь. Трижды сильно и властно ударил по деревянной раме.

— Полиция! — И затем — нетерпеливая россыпь мелкого стука в стекло, едва не разлетевшегося под этой дробью. — Откройте! Полиция!

Шульц, еще толком не проснувшийся, лежал, закутавшись в одеяла, на пенопластовой подстилке посреди пустой комнаты. За матовым стеклом угадывались синие мундиры. Вокруг дома ходили, слышались шаги, голоса, шорохи. Он смутно различил гудение мотора, работавшего на малых оборотах, потом захлопали дверцы. Он так боялся этой минуты! Всякий раз вздрагивал, когда на рассвете, в темноте, приближались тяжелые шаги. В эту ночь Шульц впервые понадеялся на то, что ему удастся перезимовать в доме, который он так долго считал «нашим» домом. Ему удалось поспать, его ни разу не будил ни привычный кошмар, ни приступ кашля. Теперь он чувствовал безжалостный холод. Сегодня 31 октября, в общем-то, у властей осталось всего несколько часов на то, чтобы на законных основаниях провести выселение. А тех, кого следовало выкинуть на улицу — незаконных жильцов и злостных неплательщиков, — набралось немало!

Стало быть, полицейские или, вернее, приславшие их судьи дождались самого последнего дня, предусмотренного законом! Они пришли. Все кончено. Шульц выпростался из одеял, с трудом поднялся на ноги, безуспешно поискал очки и, смирившись, потащился отпирать. Он был в своем старом темно-синем пальто, застегнутом до самого верха, на шее серый платок, на ногах носки. Словом, он был готов к выходу. Снаружи застучали громче. Он заметался, толкнул стоявшую прямо на полу плитку, опрокинул кастрюльку с остатками слипшихся макарон, затоптался на окружавших диван бумагах и книгах.

Ему недоставало очков. Шульц не так уж плохо видел и без них, но он носил их с детства: плотно оседлав нос, они превращались в защищавшую его волшебную маску, и, лишившись ее, он чувствовал себя уязвимым. Ворвавшиеся в дом полицейские показались ему, отощавшему и плохо выбритому, огромными. У них были ясные, гладкие и румяные лица, безупречные мундиры. А главное — они, мощные и лоснящиеся, находились с правильной стороны этой поганой жизни. Шульц прежде знал и любил эту ее лицевую сторону. Он провел на ней немало лет. Он долго за нее цеплялся. А потом однажды отпустил руки.

— Господин Шульц? Полиция! Вы подлежите выселению в соответствии с решением суда, вынесенным 24 апреля сего года. Сегодня у нас 31 октября, так что…

В руке, обтянутой черной кожаной перчаткой, полицейский держал официальный бланк, а двое его коллег встали по бокам от Шульца, ожидая от него неповиновения. Позади них стоял человек в штатском, с крысиной мордочкой, в надвинутой до ушей твидовой кепке, и молча что-то записывал, используя вместо пюпитра собственную папку для бумаг.

Пока один из полицейских изучал удостоверение личности Шульца, другой, молодой, со светлыми бровями и усиками, проворно встряхнул и свернул пенку, одновременно сгребая ногой валявшееся на полу барахло. Очки хрустнули под его грубой подошвой. Шульц наклонился поднять их, но стекла были раздавлены, оправа погнута, жалкий протез, зажатый в его руке, внезапно оказался ни на что не годен.

Его крепко хлопнули по плечу.

— Вам ведь известно, господин Шульц, что этот дом уже не принадлежит вам и вы его занимаете на незаконных основаниях?

Он молчал. Ему это было известно.

— На дом наложен арест. Вот решение о выселении… Вы не являлись по вызову в суд. Вы не отвечали на письма и извещения, вы отказывались впускать лиц, явившихся по поручению сначала мэрии, а затем синдика.[1]Синдик — глава муниципалитета, мэр.
Они сказали, что вы оскорбляли их и даже им угрожали. Они подали жалобу. Вы должны были очистить помещение в июне месяце… Дом продан. Есть ли здесь другие лица, кроме вас?

— Я один.

— Госпожа Шульц, Сильвиана? Это ваша супруга?

— Ее здесь нет. Она ушла от меня в прошлом году. Понятия не имею, где она сейчас.

— Дети?

— Они выросли. Они далеко. За границей. Новостей нет давно. У них своя жизнь.

— Работа?

— Потерял!

— Что тут смешного?

— А то, что я пропащий, и знаю это, и это дает мне право смеяться.

— Пропащий?

— Во всяком случае, для того, чтобы найти работу, я слишком стар. Пособие по безработице мне уже не платят. Одни долги. Вот они, целая куча.

Носком ботинка он поддел и рассыпал по полу стопку распечатанных конвертов.

— Да, долгов много. Те крохи, которые я получал в последнее время, я проедал. На мое счастье, у меня совсем нет аппетита. Можете заодно арестовать меня за долги.

От смеха Шульц в конце концов закашлялся, да так, что в груди начало саднить, на глаза выступили слезы, поползли по щекам, застревая в щетине.

— Мы не будем производить задержание, господин Шульц. У вас есть десять минут на то, чтобы собрать вещи и очистить помещение. Вот еще одна повестка в суд. Я советую вам на этот раз явиться. Это ваш автомобиль стоит перед домом?

— Машина — все, что у меня осталось. Она прошла почти двести тысяч километров.

— Документы у вас есть?

— Да, ни чековой книжки, ни кредитной карточки у меня уже нет, но документы на машину остались. Если вы хотите, чтобы я…

— Советую вам, если автомобиль на ходу, погрузить в него все, что вам принадлежит, отдать этому господину ключи от дома и уехать.

Шульц посмотрел на крысенка в твидовой кепке: тот оторвался от своей писанины, зажал в зубах шариковую ручку и высунул вперед круглую красную ладонь с непристойными пальцами.

— Вас просили отдать ключи! — прошипел он, а его белесые пальцы с обгрызенными ногтями шевелились при этом, как червяки.

Шульц полез в карман пальто, и полицейский, который все время был начеку, рванулся его остановить. Медленно-медленно вытянув из кармана связку ключей, Шульц метнул ее писарю куда-то в область груди.

Как ни странно, он испытывал почти облегчение. Покончено с бесконечными одинокими ночами в доме, где несколько лет назад еще жили дети, была живая суета. Покончено с тусклыми днями, которые он проводил, колеся наугад по окрестным дорогам. Или взаперти в комнате с замусоленными обоями, быстро поросшими мхом воспоминаний. Там Шульц мог вновь окунуться в свет того давнего воскресного утра, когда, напевая, сверлил дырки в стене дочкиной комнаты, чтобы развесить гравюры, от которых теперь остались лишь светлые прямоугольники. Забившись в угол, он отскребал по кусочку, отдирал клочья обоев, оставляя на стенах длинные белые раны. Закрывал глаза и видел рождественский вечер. Дети, тогда еще совсем маленькие, разворачивали подарки у этого самого камина, сейчас пустого и черного. Он слышал их голоса и смех, в кухне тренькала посуда, с утра бубнило радио, Сильвиана пела в ванной, душ рушился с шумом, словно тропический ливень. Она окликала его на разные лады, смотря по настроению. Она рассказывала ему обо всем, что произошло за день. Она всегда что-то придумывала, строила планы, даже после отъезда детей.

Но Сильвиана, вся распухшая от слез и досады, ушла насовсем, и ее уход поторопил его падение. Неумолимое падение было вместе с тем и застывшим одиночеством, населенным кошмарами. В одном из таких кошмаров Шульц брел куда-то в полумраке вместе с другими грешными душами. На них огромными хлопьями пепельного снега бесшумно сыпались маленькие свертки. Надо было непременно поймать на лету хоть один, но у него никак не получалось. Он хотел подставить ладонь, но у него не оказалось рук. Он опустил голову, но не увидел собственного тела. «Пропал, — думал он, — совсем пропал!»

Проснулся весь в поту, и в пустом доме ему слышался голос Сильвианы, она снова требовала денег. Орала, что им нужны деньги, и немедленно! Неутомимо подсчитывала, сколько они должны. «Я уже не справляюсь! Я больше так не могу!» Она изменилась. Поначалу то устало, то яростно требовала у Шульца объяснений, а под конец только выпрашивала хоть немного нежности, человеческого тепла: «Да сделай же ты что-нибудь! Я вконец обнищала! Дотронься до меня, по крайней мере, ну, дотронься до меня! У меня есть тело. А у тебя, похоже, камень вместо сердца!»

Шульц, немой и бессильный, и сам чувствовал, что в груди у него камень. Неудачи превратили его сердце в кусок породы, иногда он ощущал его холодным, гранитным, иногда — рыхлым, известняковым.

Пока у него оставались деньги, цена вещей была лишь смутным их продолжением, но понемногу она превратилась в угрожающий призрак, не подпускавший к товарам. Вещи, с таким трудом купленные, ломались, разбивались, трескались, и Шульц решил обходиться без всего, даже без самого необходимого, чтобы не увязнуть в этом месиве вещей и того, во что они обходятся. Он носил потертую, обтрепанную одежду. Раньше он ценил хорошие вещи, но, когда денег не стало, ощущения притупились. Равнодушный к вкусу еды, он питался всякой дрянью. Прожевать. Проглотить. И спать как бревно.

Он не заметил, как это случилось. Некий господин Шульц, имевший где-то на планете свой уголок, почти каждый вечер ужинал в кругу семьи или с друзьями, чувствовал во сне близость другого тела, пользовался множеством приятных и привычных вещей и нимало не опасался ярости волны, которая могла в любой момент обрушиться на него и все унести.

«Кто же, — думал он, — кто где-то там может забавляться, сталкивая чье-то существование в эту бессмысленную пустоту, выдергивая из него нитку за ниткой? Кто мог написать такую бездарную историю? И почему рок должен так яростно преследовать именно этого человека, а не другого?»

Нескончаемыми ночами Шульц мечтал о том, как на оставшиеся у него несколько банкнот купит себе пистолет, настоящий ствол, черный и тяжелый, протаскает его целый день в кармане, пробираясь сквозь уличную толчею и шатаясь по большим магазинам, а потом начнет палить не глядя, наугад, стараясь вогнать побольше пуль не только в человеческие тела, но и в зеркала и витрины, чтобы в последний раз послушать мелодичный звон разбитого стекла и вопли невинных жертв. И, наконец, засунет его себе в глотку, будет вгонять все глубже и глубже, пока его не затошнит так сильно, что ему ничего другого не останется, кроме как нажать на спусковой крючок.

Если Шульц внезапно почувствовал облегчение, когда его явились выселять, дело было в том, что в эту решающую минуту он все еще хоть как-то для кого-то существовал. Хотя бы и для полицейских, не все ли равно! Кто-то произносил его фамилию, кто-то указывал ему, что он должен делать. Молодые парни в мундирах и крыса в твидовой кепчонке к нему обращались. Да, конечно, они выкидывали его на улицу, окончательно выгоняли из дома, но, по крайней мере, они им занимались. Наконец что-то происходило. Расхаживая по дому, эти вышибалы растоптали не только очки, но и крупицы прежнего, вдребезги разбитого счастья. Шульц знал, что снова будет скитаться за рулем своей машины, но на этот раз его не будет ждать убежище, пустой, выстуженный дом, куда он раньше мог возвращаться, когда стемнеет.

Посреди большой гулкой комнаты, где эхом отзывался любой шорох, Шульц зажигал одну или две свечи, стряпал себе что-нибудь на газовой плитке. Жевал, листая в полутьме рекламные каталоги и буклеты, где рядом с цветной фотографией каждого предмета была указана цена. А потом принимался ждать, прислушиваясь к малейшему шуму. И, наконец, засыпал тяжелым сном, но вскоре просыпался, разбуженный обычным кошмаром, садился на постели, задыхаясь от гнетущей тишины, придавленный всеми этими вещами, собственными дурными мыслями и памятью, изглоданной нищетой.

Пожелтевшую пенку, единственную вещь, которую он с собой не взял, полицейский выбросил во двор. Шульц поставил в багажник коробку с едой, засунул туда же одеяла и отыскавшуюся в шкафу старую перину, переносную плитку, несколько книг, две спортивные сумки с одеждой, черный кожаный кейс, с которым когда-то ходил на работу, кое-какие инструменты, кастрюлю, тарелку и столовые приборы, карманный фонарик, свечи, фотографии, кучкой бросил письма… Отныне у него не осталось другого пристанища, кроме этой машины с помятым кузовом и изношенным мотором. Внутри застоялся запах гнили, пропитавший сиденья. В правый карман пальто Шульц затолкал последние деньги, скрутив бумажки в трубочку и перетянув резинкой. Хватит недели на две, чтобы кое-как прокормиться и раз-другой залить в бак бензин. В левый карман он сунул странный маленький сверток — старые картинки и мелкие предметы в сером фетровом узелке.

Машина завелась не сразу. Мотор задыхался. Глянув в зеркало заднего вида, он убедился, что полицейские, удобно устроившись в теплом фургоне, ждут, чтобы он наконец свалил. Он в последний раз вылез на улицу, медля расстаться с последним своим адресом на этом свете. Он лишился определенного местожительства. Теперь он исчезнет. Сдохнет неведомо где, в этом сомнений нет, но прежде пополнит собой распыленную толпу неимущих.

Шульц катил наугад. Он вполне обходился без очков. Он проводил ладонями по лицу, словно пытался смахнуть с него усталость, тер глаза, глубоко вдавливая в глазницы согнутые пальцы. Останавливал машину на неосвещенной стоянке, испытывая недомогание совсем другого рода, чем то, какое охватывало его в пустом доме. Ничего общего с прежним, когда от тоски сжималось сердце и сдавливало горло. В его голову впивались незнакомые челюсти. Он замирал на водительском месте и ждал, пока холод прохватит его всего и он станет нечувствительным к этой новой пытке.

Он отправлялся бродить по улицам, но вскоре, обессилев, присаживался отдохнуть на скамейке. Его пробирала дрожь, загоняя в какой-нибудь бар, где он торчал до закрытия, глядя в пустоту и судорожно обхватив ладонями нагретую чашку.

Однажды вечером он увидел между выведенной золотом надписью и рекламной улыбкой чье-то лицо. Это лицо было его собственным, но он себя не признал. Похоже, за последние месяцы он потерял много волос и немало килограммов. Огромный лоб, посиневшие веки. Бледная маска с горящими глазами, похожими на две дырки, пробитые струей, когда писаешь на снег. Это уже и лицом-то не назовешь — набросок, схема, возвращение к бессловесной болванке, еще не соприкоснувшейся с другими людьми, таким он был до жены и детей, до работы и общества. Такие водятся по обочинам и в трясине.

Он снова подумал про пистолет, сжав пустой кулак. Рука может жаждать стиснуть рукоятку пистолета, как мужчина может отчаянно жаждать тела ушедшей женщины. Вообще-то, если бы у него было оружие, ему вполне хватило бы двух выстрелов. Первую пулю он всадил бы в свое отражение, вторую — себе в висок. Или в рот. Или в сердце. Ему было из чего выбирать.

Шульц снова залез в машину, закутался потеплее, готовясь к ночи. Посидел в нерешительности, не зная, запускать ли мотор, зажег свечу. Но под толщей одеял его трясло, он то и дело дергался, ему мерещилось, будто сквозь запотевшее стекло он различает чью-то прильнувшую к окну ухмыляющуюся физиономию. Незнакомец смотрел на него, спящего. Он включал контакт, бессознательно вел машину и под утро оказывался на другом конце предместья.

Во время своих скитаний он набрел на покрытую смерзшейся грязью площадку, большой пустырь, по которому были разбросаны с полсотни раздолбанных трейлеров, наглухо захлопнутых, словно огромные ракушки. Утратив способность двигаться, легкие повозки превратились в хижины и теперь, кое-как залатанные, наращенные фанерными пристройками или пластиковыми навесами, возвышались над свалкой, над путаницей поломанных вещей. В нескольких сотнях метров от маленького вокзала, над бетонным обрывом, под которым гудело шоссе, среди пустых ржавых сараев, в обширном угрюмом кемпинге, при лунном свете выглядевшем особенно уныло, жили люди. Городские власти, должно быть, растерявшись и не зная, что предпринять, милосердно оставили болтаться на столбах несколько проводов и даже установили уличные туалеты. Сейчас они обледенели, но ими по-прежнему пользовались, а у окаменевшего дерьма было то преимущество, что оно не воняло.

Шульц приткнулся в этом углу, который был ничем не хуже всякого другого. Его хоть немного, а успокаивало соседство бедняков, не имевших настоящего дома, но все же располагавших более надежным пристанищем, чем он сам. Выждав, пока совсем стемнеет, он выключал все фары и ставил машину как можно ближе к этим окончательно и бесповоротно временным жилищам. Он знал, что рано или поздно его машина сломается. Тогда он накроет ее брезентом, устроит нечто наподобие навеса, растянутого на колышках, и сможет даже на день оставаться здесь: и ему дано отвоевать себе клочок пространства. Он мечтал о том, как бросит якорь в этой грязи. У него снова будут соседи. Почти что новый адрес.

Шульц исподтишка наблюдал за будущими соседями. Одинокий дядька, пыхтя таскавший с места на место свою канистру с жидким топливом. Помятая парочка с тучной псиной. Семья с хорошенькими детишками, которые по утрам, когда с яркими ранцами за спиной шли в школу, раскатывали ледянки. Два нелюдимых парня, которые дверь открывали только для того, чтобы бросить на гору пустых бутылок очередную пустую бутылку. Звенело разбитое стекло, хлопала дверь — и больше ни звука. Из-за стопок газет, загораживавших крохотные окошки, кое-где пробивалось голубоватое свечение старого телевизора — ведь даже и здесь, на дне, среди этого убожества, болтливые раскрашенные тени показывали представления на стенах пещер.

Шульц внимательно присматривался и к перемещениям двоих или троих приличного вида мужчин чуть помоложе его самого: на рассвете они, в костюмах и при галстуках, украдкой выскальзывали из своих фургонов и, стараясь не запачкать ботинок, направлялись к вокзалу, до которого было рукой подать. Эти убогие, прикрывающие нищету пристойной одеждой, еще, видно, где-то служили, но висели на волоске и делали вид, будто не замечают, что вот-вот сорвутся. Они растворялись в холодной тьме, и Шульц смотрел им вслед. Он в точности знал, что они чувствуют, и его от этого подташнивало.

К середине дня показывались другие люди, они еле передвигали ноги, с трудом волоча кто газовый баллон, кто гигантскую плюшевую розовую пантеру, кто битком набитый пластиковый пакет или, прикрыв полой собственного пальто, человеческого детеныша. Они отыскали в мире выбоину, в которой можно ненадолго задержаться, пока не унесет стремительным течением.

Всякий раз, возвращаясь после дневных скитаний, Шульц со страхом думал, что может не найти «своего» места рядом с трейлерами, не увидеть больше светящихся окошек и привычной грязи.

Так он довольно мирно провел несколько ночей, а потом его задолго до рассвета разбудили глухие удары и крики, доносившиеся из ближайшего к нему трейлера. Он прислушивался, вглядываясь в темноту. Внезапно из дверцы метнулась маленькая черная фигурка. Он разглядел девчушку, которая со всех ног мчалась к его машине, затем показались два здоровенных парня, оба нелепо размахивали руками.

Девочка, не подозревавшая о том, что в машине кто-то есть, затаилась у дверцы. Она пыталась спрятаться, ускользнуть от тех двоих. Шульц, прижавшись лицом к стеклу, увидел в нескольких сантиметрах от себя черные волосы беглянки. Пока парочка, едва держась на ногах, вглядывалась в темноту, девочка не дышала. Потом один из них решился сделать шаг, но поскользнулся на бутылках и грохнулся. Приятель, пытаясь ему помочь, свалился на него, и обоим стоило нечеловеческого труда снова подняться на ноги. Девочка чуть распрямилась, и Шульц увидел ее лоб и глаза.

Но те двое уже с воплями приближались к ее укрытию. Шульц тихонько приоткрыл заднюю дверцу и сказал:

— Залезай скорее!

Девочка, не вдаваясь в подробности, скользнула в машину и присела между сиденьями. Парни попытались бежать, один из них размахивал бутылкой. Шульц поспешно включил контакт, мотор протяжно взвыл — как всегда, барахлит на холоде. Шульц дал задний ход и принялся отчаянно крутить ключ зажигания. Мотор пыхтел все слабее. Внезапно машина рванулась назад. Шульц, не видя ни зги, пятился, перебросив через спинку свободную руку, касаясь волос сидевшей на полу девочки. Он притормозил, включил первую скорость, на полном ходу пронесся под носом у двух пьяниц и вырулил на ближайшую улицу. Один из двоих, оставшихся торчать на месте, вяло запустил ему вслед бутылкой.

Вскоре он катил прямо, в висках стучало уже не так сильно. Девочка выпрямилась. Он видел в зеркальце заднего вида ее большие черные глаза, но продолжал вести машину молча. В тишине раздался звонкий, чистый, уверенный и чуть насмешливый голос.

— Спасибо, — сказала девочка. — Меня зовут Лейла. Как хорошо, что вы там оказались. Я, видите ли, давно их знаю… Они как выпьют, так совсем звереют.

— Похоже, выпили они крепко! — ответил Шульц, стараясь разглядеть в зеркале все ее лицо.

И после довольно продолжительной паузы прибавил:

— Я тоже рад, что ты здесь. Уже светает.