Следующий день начался неудачно. Снова позвонил Муассак, на этот раз в бешенстве: «Хватит ломать комедию, Ларсан! Алло! Ты что, язык проглотил? Послушай, хочу все же напомнить, что у тебя есть контракт». Потом, должно быть, пожалев о том, что произнес свой монолог таким угрожающим тоном, смягчился и прибавил: «Мне все равно скоро надо ехать в ваши края, я к тебе загляну, и мы спокойно поговорим. Видишь, у тебя остается время определиться. Ты ведь меня все-таки не бросишь, правда? С тобой ведь не впервые такое происходит? Ты каждый раз говоришь, что с тебя хватит, а потом в конце концов продолжаешь писать, разве не так?»
Сидя на полу, я положил трубку рядом с собой и закрыл лицо руками, но все равно продолжал слышать гнусавый голос, капавший в тишине и уже накапавший небольшую лужицу слов. Он отключился первым. Поднявшись на ноги, я пнул телефон. Знал же, что не надо было подходить. Но у меня были на то причины.
Я собирался перевезти оставшиеся ящики к Алисе, моей старой подруге. «Все, что угодно, Жак, милый, — сказала она мне. — У меня уже столько всего накопилось за годы… Так что чуть больше или чуть меньше… Шесть, семь ящиков, да-да, сколько угодно…»
Так что мы с тележкой крепко поработали и тронулись в путь. Отъезжая от дома, я невольно кинул взгляд в ту сторону, откуда вчера сначала пришла, а потом туда же и ушла девушка в красном. Вспомнив о ней, я испытал очень тревожное чувство. Мне захотелось увидеть цветок мака на развалинах или пятно свежей крови на камне. Я был уверен, что она появится снова, я ждал ее, зная, что совершенно не готов к этой встрече. Разумеется, у реки я увидел совсем не ее, а двух рыбаков. Двух шпионов! Вместо того чтобы следить за поплавком, они шеи себе сворачивали, стараясь разглядеть, что там у меня происходит. Они, наверное, на пальцах сосчитали, сколько ящиков я погрузил в машину, и отпустили парочку мрачных шуток насчет их содержимого.
Пожав плечами, я прибавил скорость, но на проселочной дороге меня остановили люди в синих рабочих комбинезонах, касках и рукавицах. Они выгружали целую гору инструментов и, задирая головы, разглядывали столбы и тянущиеся между ними провода. Не я ли, осведомились они, живу в предназначенном на слом доме с большим участком, на котором надо вырубить деревья? Воспользовавшись передышкой, они закурили.
— Нам надо вырыть и убрать все столбы, а потом закопать провода… Электричество будет отключено около полудня, — сказал один из них.
— И телефон то же самое, — сказал другой. — Отключат!
— Да, — подхватил первый, — тут дело пойдет быстро. У них такие планы! На месте вашего старого дома поставят больше тридцати коттеджей, сюда еще народу понаедет…
— Но сначала надо все сломать и все выровнять. И нам надо закончить нашу работу до того, как придут большие машины, понимаете? — объяснил мне второй рабочий в белой каске.
Я ответил, что все это мне известно, что дом внутри пуст, как высохшая ракушка, что я и сам уеду отсюда завтра или послезавтра. Один из парней, вытащив изо рта окурок рукой в толстой кожаной перчатке и вооружившись здоровенным ломом, счел необходимым прибавить:
— Да уж, вы, можно сказать, дотянули до последней минуты!
— Так получилось, — сказал я.
Они сдвинули свое оборудование, чтобы я мог проехать к Алисе, которая, наверное, меня уже ждала.
Алиса — одинокая, давно овдовевшая старая дама. Я рад был, что могу оставить у нее свои книги, но еще больше радовался, что благодаря этому проведу хоть немного времени с ней. Я был убежден, что за долгие годы нелегкого супружества, а потом нескончаемого вдовства она обрела тихую мудрость, своего рода запоздалое умение жить, переходящее в умение умирать.
Алиса, с ее очень коротко остриженными белоснежными волосами, очень светлыми глазами, розовыми щеками и стройным, гибким телом, выглядела моложе своих лет, но любила повторять: «Теперь я уже глубокая старуха, мне это кажется совершенно невероятным, но я действительно глубокая старуха… Как бы там ни было, я готова». Слова «глубокая старуха» она произносила с пленительной улыбкой, глядя куда-то вдаль, в какую-то загадочную точку, которую только она и различала, а потом поправляла себя: «И готова, и не готова. Никогда не бываешь вполне готовым». И задумчиво рассматривала собственные руки, усыпанные старческой гречкой, но почти не сморщенные, с длинными тонкими пальцами.
Много лет тому назад Алиса была прекрасной виолончелисткой, играла в лучших оркестрах. Она много работала, много ездила, полностью отдавалась музыке. Я знал, что ее муж, Андре Ламар, долгое время читал курс теологии в университете. Студенты валом валили на его лекции, потому что этот блестящий эрудит любил провокационно высказываться о существовании, сущности и различных концепциях Бога.
Я познакомился с Алисой случайно на нестерпимо скучной вечеринке. Решив, что она куда лучше выглядит и намного обаятельнее всех пьяных и болтливых девиц, вместе взятых, я подошел к ней, да так весь вечер с ней и проговорил. Чем-то она меня притягивала. «Знаете, я уже очень давно не прикасалась к инструменту. Пальцы у меня уже ненадежные, они загубили бы музыку. Впрочем, я перестала выступать, когда умер Андре». Да, утонченного профессора теологии к тому времени уже не было в живых, он скоропостижно скончался, прочитав лекцию о «Разветвляющихся путях, ведущих к Богу» и «Теории распутства у Маймонида». Сердечный приступ настиг его посреди улицы. Божий промысел!
Направляясь к Алисе с остатками своей библиотеки, я знал, что она и на этот раз станет рассказывать мне о покойном муже. Оставив виолончель, она занялась тщательной расшифровкой его лекций, записанных на магнитофон восторженными студентами, чтобы издать их за свой счет. Уже вышли «Проблема Божией злобы у Лактанция и святого Августина» и «Рассуждения о символах Бога от Плотина до Паскаля». Эта расшифровка записей, из которых иные были сделаны двадцать лет назад, превратилась у старой дамы в бесконечный погребальный обряд.
Я позвонил. Алиса сразу повела меня в просторную комнату, где проводила большую часть времени. На круглом одноногом столике был приготовлен горячий чай. В кресле дремала старая кошка. Стол завален бумагами и книгами. Оттягивая момент, когда надо будет выгружать мои ящики, я удобно устроился напротив Алисы, и она, как я и предполагал, стала рассказывать мне о своем дорогом Андре словами, которые я знал наизусть, но у меня от них всякий раз оставался необъяснимо горький привкус, и его не заглушить было имбирным чаем.
— Если бы вы только знали, Жак, до какой степени Андре нравился женщинам. Разумеется, их привлекали его знания, его ум, но, кроме того, я думаю, и слухи о его донжуанстве. Когда у мужчины репутация соблазнителя, большинство женщин воспринимают свое отсутствие в списке как оскорбление.
Алиса почти забыла обо мне. Она поджала губы:
— Андре без передышки мне врал, кажется, я вам уже говорила. Я знала, что он никогда не ездил один на свои симпозиумы, ни во Франции, ни за границей. Ему все время требовались новые возлюбленные. После его смерти я нашла трогательные письма, присланные ему поклонницами. Мне даже захотелось познакомиться с некоторыми из этих девушек! Меня к ним тянуло. Я испытывала к ним материнскую нежность, к которой примешивалось едва ли не чувственное желание. Не знаю, возможно, я завидовала Андре…
У Алисы туманятся глаза.
— Среди них были настоящие красотки. И все до беспамятства влюблены в этого старого сердцееда! Знаете, когда Андре влюблялся, он становился почти по-детски веселым. «Так-так, еще одна!» — говорила я себе. Я не подавала виду, но мне было больно. Я чувствовала себя уязвленной, а часто и униженной. И тогда я забывалась в музыке. Иногда Андре приводил в дом молоденьких студенточек. Я слышала, как они смеются в кабинете, как хихикает девица. Стиснув зубы, я повторяла самые трудные пьесы для виолончели. Я подолгу занималась, а потом уходила спать.
Щеки у Алисы пылают.
— Да, Жак, я всю жизнь промучилась с этим человеком! Боль. Отвращение к самой себе. Ненависть! Но в то же время — страх его потерять. Знаете, Жак, у меня тоже был другой мужчина. Дирижер. Он любил меня. Он был великолепным любовником. Я могла уйти к нему, жить с ним. Но я осталась с Андре, как будто… В общем, сама не знаю.
Алиса сделала глубокий вдох, широко раскрыв рот, словно ей не хватало воздуха.
— Хотя нет, знаю! Все годы нашей совместной жизни я обещала себе, что когда-нибудь посмотрю Андре прямо в глаза и скажу, что никогда, никогда его неверность не была для меня тайной. Я хотела вскрыть этот нарыв, понимаете? Хотела, чтобы он наконец перестал считать меня дурой! Хотела наконец заговорить! Мне надо было, чтобы он узнал, что я все всегда знала! Мне представлялось, что после того, как мы все друг другу скажем, у нас все сможет наладиться! Но он умер! А я с ним так и не поговорила. И он так до самого конца все и скрывал! А я так до самого конца и промучилась! Все эти годы мы с Андре просто жили рядом. Не вместе, Жак, вам это понятно?
Я поставил на стол блюдечко с пустой подрагивающей чашкой. Я не стал говорить, что понимаю. В который уже раз я искал в словах Алисы намек на объяснение того, что за пару мы с Жюльеттой составляли в течение многих лет. У нас тоже была нерасторжимая и невероятная пара. Бесплодная пара. То сплав на разрыв, то разрыв воедино.
Подойдя к большому письменному столу, Алиса спросила, хочется ли мне послушать записи Андре.
— Вы будете удивлены: он словно окажется здесь, рядом с нами. Сейчас я расшифровываю все его лекции о «Теодицее». Он тогда имел огромный успех. Ни одна аудитория не могла вместить всех желающих.
И, не дав мне ответить, она нажала на клавишу магнитофона. Кошка устроилась у меня на коленях. Комнату заполнил голос профессора Ламара. Низкий, мощный, то непререкаемый, то насмешливый, то чарующий. Я понял, что Алиса так все время и живет под аккомпанемент этих ученых речей, набожно воспроизводя каждую фразу, каждый оборот. Отмечая каждую паузу и каждый вздох.
Старая дама замерла, закрыла глаза и млела, как старая студентка. Мне поневоле приходилось слушать. «…Красота, строгость, грозная действенность такой системы, как у Лейбница, — заходился в восторге оратор. — И как же окарикатурили эту философию!»
Мне не хотелось показывать Алисе, что все это мне нимало не интересно и слегка начинает раздражать, и потому я довольствовался тем, что поклевывал теологические крошки: «Совершенный Бог», «залог согласия между возможными…». Профессор, полностью в себе уверенный, задавал вопрос за вопросом: «Но что произошло бы, если бы Бог, вместо того чтобы выбрать наилучший из всех возможных миров, не выбрал бы ни одного? Если бы позволил им всем существовать, не заботясь ни о конечной цели, ни о глобальной связи?» Подобно танцующей змее, эта загробная речь, извиваясь, поднималась над магнитофоном. Она пыталась проскользнуть даже в мое рассеянное ухо, вползти в мой отуманенный мозг и в самый неожиданный момент ужалила, пробудив внимание: «Тогда каждый из миров был бы всего лишь бессвязным набором крохотных событий, происшествий из газетной рубрики, которые можно было бы пересказывать всевозможными способами. И никакой больше предустановленной гармонии! И никакой конечной цели! И вместо великого Принципа Самонадеянного Разума — всего-навсего мелкий принцип вечного романического вымысла!»
В устах Ламара слово «романического» прозвучало ругательством. Мне хотелось заткнуть ему рот, но он продолжал: «То, что я называю, разумеется, только между нами, „принципом романического вымысла“, ведет к тому, что все рассказанное всегда может быть рассказано по-другому. Согласно этому принципу, не существует единого мира, симфонического и лучшего, чем другие, но существуют миллиарды и миллиарды миров, и каждый из них звучит какофонией! Это похоже на репетицию оркестра, у которого нет дирижера, а музыканты не знают, какую пьесу должны исполнять. К счастью, Лейбниц…»
Но тут Алиса, резко щелкнув клавишей, прервала эти загробные разглагольствования. Мы долго молчали, и за эти минуты я впал в глубокую задумчивость. Кошка мурлыкала. День угасал. Я снова видел, как Жюльетта раз за разом от меня уходит. Я слышал, как захлопывается за ней дверь. Раньше. Когда-то. Не так давно.
Я снова видел ее лицо, пленительную улыбку. Она умела быть прелестной, легкой, с нежными, мягкими движениями, а потом, в самый неожиданный момент, делалась жесткой, хмурой и даже некрасивой от злобы и раздражения. Эта очаровательная женщина умела превращаться в невыносимую зануду. Она цеплялась ко мне, обвиняя в том, что я никогда не принимал всерьез ее пресловутого «сценического призвания», в чудовищном эгоизме и равнодушии. В том, что я сделал все, чтобы помешать ей стать актрисой, в том, что принудил ее жить вдали от Парижа, в этом ненормальном доме. «В этом захолустье! — вопила она. — В этой дыре!»
Я в долгу не оставался. Когда мы в тишине нашего дома начинали импровизировать такие стриндберговские диалоги, я упрекал ее в том, что она никогда не умела сама себя чем-то занять, требовала, чтобы я развлекал ее долгими прогулками по полям. «Очень мне нужны твои прогулки! — отбрехивалась она. — Да я подыхаю от скуки среди этих твоих полей!»
Тут я тоже начинал орать. И повторять, что одного ее присутствия, одной только ее недовольной, надутой физиономии достаточно, чтобы я не мог сосредоточиться, а главное — не мог ничего написать, ничего серьезного, да, те настоящие романы, которые всегда во мне жили.
— Да? Можно подумать, ты способен написать что-нибудь, кроме безвкусных книжонок для твоего Муассака.
— Тем не менее эти книжонки тебя кормят и позволяют вполне прилично жить! Потому что на твои, с позволения сказать, актерские заработки…
С каждой минутой уровень нашей перебранки понижался.
— Вот и посмотрим! Я ухожу, Жак! Я от тебя ухожу. К счастью, у меня еще остались друзья, остались знакомые. Они-то мне и помогут. Они найдут для меня подходящую роль. Я уезжаю, ты слышал? И на этот раз насовсем…
— Ну и уезжай! И побыстрее! Скатертью дорожка! Главное, возвращаться не торопись…
Вот на этом месте двери и начинали хлопать. Я слышал, как она яростно заводит мотор. И тогда я запирался в библиотеке, приготовившись к долгой бессонной ночи, и убеждал себя, что мне наконец-то удастся написать то, что я упорно продолжал считать… своим творением! И все же эти уходы Жюльетты меня немного расстраивали. Мне случалось по горячим следам записать несколько наших ядовитых реплик, какое-нибудь особенно злобное высказывание всегда может пригодиться для будущего романа, мало ли, никогда не знаешь наперед. Очень скоро после отъезда Жюльетты я, сидя в сгущающейся темноте над белым листом, совершенно переставал на нее сердиться. Я усердно плодил персонажей, которые чувствовали, страдали, горели страстью. А сам уже ничего не ощущал. Я писал.
А потом Жюльетта возвращалась. Через день, через три дня, через целую неделю. Иногда пропадала чуть подольше. Входила в дом как ни в чем не бывало, мельком глянув на каменное сердце. Умиротворенно улыбалась. Иногда вытаскивала из сумки книгу, купленную для меня в другом городе. «Я же знала, что у тебя такой нет!» Я предлагал ей сходить в ресторан, если она не против. «Почему бы не пойти! Я умираю с голоду!»
Она снова была милой и обольстительной. Все злые слова, которые мы бросали друг другу в лицо, куда-то улетучивались. Как будто их давным-давно произносили со сцены два посредственных актера, а мы сидели в зале.
Куда она ездила? Что делала? С кем встречалась?
Кошка, должно быть, уловила недобрые волны моих раздумий, она спрыгнула с моих колен на середину комнаты, потом пробралась мимо клавиатуры компьютера и стала, неслышно ступая, топтаться на листках, исписанных теологическими текстами. Алиса так и сидела, выпрямившись, в своем кресле, совершенно безучастная. Я прекрасно видел, в каком направлении потекли ее собственные размышления. Алиса и Андре. Жюльетта и Жак. Загадочная участь наших дуэтов, наших дуэлей. Тайна и секрет нашего поведения.
Я был близок к тому, чтобы начать обдумывать, как в точности передать такие вещи в романе, как найти для них верные слова. Привычка! К счастью, я вспомнил, что мне еще надо сходить к грузовичку за последними ящиками и найти для них место в просторном чулане, куда пустила меня Алиса. Я подумал про свою тележку, без которой никак не смог бы провести все эти операции. Я попытался сделать усилие, чтобы стряхнуть с себя оцепенение, но последнее воспоминание о Жюльетте парализовало меня еще на несколько минут.
Мне внезапно вспомнилось ее лицо при нашей самой первой встрече. Молоденькая студентка с очень коротко остриженными рыжеватыми волосами. Светлые глаза. Тонкие выразительные губы. Крошечные ручки. Волнующий голос. Я тоже был студентом. Я ни разу с ней не заговорил, хотя часто незаметно наблюдал за ней издалека. А потом, как-то весенним вечером, когда я читал, сидя в одиночестве в довольно темном углу главного двора нашего университета, увидел, что она решительным шагом направляется ко мне. Чтобы попасть туда, где был я, ей надо было пройти через длинный крытый проход с арками, и в течение минуты, длившейся для меня целую вечность, я смотрел, как приближается ко мне это тело, то пропадавшее в тени широких опор, то облитое солнцем, мне навстречу сверкали то словно плывущие в темноте чудесная улыбка и быстрый взгляд, то золотистые волосы и ослепительное тело в вырезе белой блузки.
Подойдя ко мне, она заявила с безграничной простотой, которая в то время могла сойти за дерзость: «Вы ведь Жак Ларсан? Кажется, вы мне нужны! Мне сказали, что вы интересуетесь авангардным театром, Бекетт, Ионеско, Одиберти…[9]Ижен Ионеско, Жак Одиберти — французские писатели и друматурги.
Говорят, у вас много интересных мыслей насчет этого… Мы с друзьями собираемся к концу года поставить пьесу Пиранделло,[10]Луиджи Пиранделло — итальянский писатель и драматург, лауреат Нобелевской премии по литературе 1934 года.
вот я и…» Быстро-быстро рассказывая мне о своем театральном проекте, девушка нежно коснулась моей руки, словно так ей легче было убедить меня ей помочь. Я не слышал ни слова из того, о чем она спрашивала, я восторженно смотрел, как шевелятся ее губы. Потом мы поговорили, познакомились и больше не расставались.
Такое изначальное видение, со всей его свежестью и неугасимым блеском, навсегда врезается в нашу память. Должно быть, именно нелепая надежда вернуть это видение и дает нам силы бесконечно долгие годы жить рядом с человеком, чье лицо, тело, движения уже не имеют ничего общего с тем созданием, которое ты однажды увидел приближающимся к тебе сквозь лучи и тени пленительной и бессмертной первой минуты.
Должно быть, сияние этого далекого возлюбленного образа, доходящее до нас с запозданием, подобно свету погасшей звезды, и позволяет нам в течение всей долгой совместной жизни терпеть размолвки и ссоры, отдаления и разочарования, уходы и возвращения, хлопающие двери и злые слова, обманы и умолчания?
И, наконец, должно быть, именно это трепещущее счастье самого начала, повторения которого бесконечно ждешь, и заставляет нас остаться с существом, утратившим всякое сходство с тем, каким мы его увидели впервые. Эта слабенькая надежда всегда вынуждает нас медлить с уходом, мы не спешим уйти к другому человеку, с которым, наверное, были бы куда счастливее, но слишком яркий и слишком прямой свет этого счастья лишил бы нас наслаждения прошлым.
Черт! Мне непременно надо оторваться от этого мутного созерцания, от липкой ностальгии. Что сделать? Ущипнуть себя? Надавать себе пощечин? Алиса словно в камень обратилась.
Напоследок я еще тупо призадумался, каким мог быть чудесный первый образ некоего профессора теологии по имени Андре Ламар, который верная Алиса сохранила до своей «глубокой старости». Потом ринулся к двери и резко ее распахнул. Кошка, воспользовавшись этим, выскочила из комнаты, проскользнув у меня между ног. И уже с порога я услышал у себя за спиной туманный и нежный голос Алисы:
— Кстати, Жак, а что стало с вашей прелестной Жюльеттой? Вы мне ничего о ней не рассказываете…
Я хотел пропустить ее слова мимо ушей, но Алиса на этом не успокоилась:
— Вы же прекрасно знаете, Жак, что мне вы можете сказать все… Теперь-то я могу выслушать все…
Я ждал, что она прибавит что-нибудь вроде «даже самое худшее». И Алиса у меня за спиной проговорила:
— Даже самое худшее.