Я расстался с последними своими семью ящиками. Поцеловал в лоб старую подругу и вернулся домой. По дороге я думал о той рукописи, которую спас из огня. Мне очень смутно припомнился прочитанный несколькими годами раньше в вечерней газете очерк о нищете, зиме и одиночестве. Я целыми днями думал об этом несчастном и в конце концов вырезал статью, несколько раз ее перечитал и сохранил.

За рулем я говорил себе: «Теперь я совсем такой же, как он: ни жены, ни дома, ни книг, ни планов, ни направления, ничего! Единственная разница — наличие нескольких женщин, которых я более или менее вынудил стать хранительницами гробницы моих книг… и приличной суммы на банковском счете, потому что мне еще некоторое время будут капать деньги за мои романы».

Полчаса спустя, остановив грузовичок у дома, я увидел девушку в красном пуловере. Она сидела на верхней ступеньке, прислонившись к двери. Подсунула под спину рюкзак и небрежно скрестила вытянутые ноги, как будто настроилась на долгое ожидание. Я открыл дверцу. Не сводя с девушки глаз, нащупал носком ботинка металлическую подножку. Девушка не шелохнулась. Она тоже смотрела на меня.

Ногой захлопнув дверцу, я прислонился к кузову. Мельком увидев в наружном зеркале свое лицо, я заметил многодневную щетину, которая меня совсем не красила. Вокруг нас разлился странный серый свет, и стояла глубокая тишина, которую лишь подчеркивал далекий треск моторов где-то там, на шоссе. Девушка выглядела осунувшейся, под глазами у нее лежали тени. Она только и спросила, не улыбнувшись:

— Вы и есть писатель?

Мне захотелось сказать, что раньше я был чем-то в этом роде, но теперь с этим покончено. Однако ответил:

— Да… он самый.

И тут же меня одолели сразу несколько неприятных физических ощущений. В желудке было пусто, меня слегка подташнивало. Рот одновременно пересохший и наполненный чем-то горьким и вязким, я никак не мог это проглотить. Девушка не выпалила единым духом, робко или смущенно: «вы-и-есть — писатель?», но проговорила довольно уверенно и с оттенком агрессивности сначала: «вы и есть?» — а потом: «писатель?» И я уже слышал раньше этот звонкий голос, отчетливо выговаривающий каждый слог! Может быть, не в действительности, а в своей голове! И я прекрасно знал эту манеру говорить, это полное энергии спокойствие. Этот взгляд, впившийся в мои глаза! Она прибавила:

— Мне в деревне, в кафе, люди объяснили, где находится дом писателя… то есть ваш. Они сказали, надо идти вдоль реки… Вообще с этой штукой ошибиться невозможно! — И, не поворачивая головы, она показала пальцем на каменное сердце.

В эту минуту я еще мог сохранить некое подобие нормальности, сделав вид, будто ко мне явилась одна из тех молоденьких бродяжек, которые с рюкзаком за спиной идут из края в край и просят где немножко денег, где накормить или пустить переночевать. Я же, напротив, хладнокровно подумал, что происходит нечто серьезное. Нет, не нечто «сверхъестественное», потому что, когда стоишь в двух шагах от красивой девушки, которая двигается и разговаривает, ощущения «сверхъестественности» не появляется. Нечто серьезное. Но в то же время удивительно приятное. Agnus ex machina!

Я сжал челюсти, сглотнул и только после этого смог выговорить:

— Мы, кажется, где-то встречались?

— Я не местная, — вежливо ответила она. — Я не отсюда, я нездешняя. Я хочу сказать… совсем нездешняя! Но я думаю, что искала именно вас.

Я чуть было не выкрикнул ее имя, но, к счастью, она представилась сама:

— Я — Лейла. — Таким тоном, каким говорит женщина, уверенная, что, если ее и не узнали с первого взгляда, упоминание ее имени все расставит по местам.

«Лейла!» — нетерпеливо повторила она, как будто хотела сказать «вы же знаете!», и я уже не мог сдвинуть брови и поскрести в затылке, припоминая, где же и когда же мы могли познакомиться. Конечно, я ее знал!

Я был совершенно не подготовлен к такой необыкновенной встрече, и все же у меня не было ни малейших сомнений в том, кем была сидящая передо мной маленькая девушка. Я не мог ее не узнать, потому что несколько дней перед тем перечитывал посредственный роман, на страницах которого моими собственными словами описывалась некая Лейла…

Я мог бы притвориться изумленным или перепуганным, но — бесконечная ли моя усталость тому виной или неотступное чувство рвущихся связей? — я не испытывал ни настоящего удивления, ни страха: я безмятежно принимал невозможное. Впрочем, эта невозмутимость при фантастическом появлении персонажа, мной, как мне казалось, выдуманного, избавила нас, одного и другую, от обмена репликами еще более нелепыми, чем те обстоятельства, в которых мы очутились.

Когда я начал подниматься по ступенькам крыльца, девушка вскочила на ноги с кошачьей ловкостью, и я вспомнил, что именно так и описал ее, если не в рукописи, то, по крайней мере, в черновиках романа. Потом она опасливо посторонилась, пропуская меня. Я открыл дверь, попросту толкнув ее, потому что дом никогда не запирался на ключ. Она вошла следом за мной, и мне пришлось в этой ни с чем не сообразной ситуации быстро припомнить обыденные слова:

— Ты, наверное, устала? Ты, наверное, проголодалась?

Прихожая с выложенным плитками полом наконец-то освободилась от всех этих проклятых ящиков. Наши шаги и мой голос гулко отзывались в пустоте. Тележку можно было отправить на покой. В углу остались только моя готовая к отъезду дорожная сумка, рукопись «Шульца — Лейлы» и экземпляр «Авессалома, Авессалома!», между страницами которого лежали нераспечатанное письмо на имя Жюльетты и таинственная визитная карточка.

— Да, устала смертельно, — зевнув, проворчала девушка, — но есть хочется еще сильнее. Очень-очень хочется!

Ее зверский аппетит — теперь я и его припомнил. И тогда я потащил ее в кухню, вернее, туда, где раньше, до нашествия рыжих муравьев в день полной распродажи, была кухня. От нее мало что осталось. Стол, плитка и кое-какая еда, которую не надо было хранить в холодильнике.

— Кажется, у меня есть сыр. И хлеб должен был остаться.

Мы устроились за столом на убогих табуретках, и я принялся резать складным ножом мягкий бледный кусок «Каприза богов». Лейла тотчас набросилась на сыр и впилась зубами в огромную краюху. Этот внезапно нападающий на нее неутолимый голод — особенность персонажа! Набив полный рот, Лейла с любопытством осматривалась кругом. Я призадумался было, почему и она не выглядит ни испуганной, ни взволнованной, но вспомнил, что описал рано пришедшее к ней умение владеть собой и ждать подходящего момента. И тоже решил подождать. Ее намерению заговорить со мной помешало непомерное количество сыра и хлеба, распиравших ей щеки. Она только улыбнулась и знаком попросила меня потерпеть.

Когда я вытащил бутылку красного, она немедленно накрыла ладонью стоявший перед ней стакан:

— Я не пью вина! Спасибо… — И, подойдя к раковине, она сунула голову под кран и долго пила, а потом умылась холодной водой.

Я выпил за ее здоровье. Я не мог оторвать от нее взгляда. Она просто-напросто была здесь, передо мной, и я не без гордости, да, не без гордости восхищался ее заурядным совершенством, потому что она была в точности такой, какой я ее воображал, такой, какой я ее однажды вообразил, но ко всему она еще была цельной, одушевленной и чудесным образом воплотившейся.

Я допил первый стакан вина, мечтая о том, чтобы эти мгновения длились вечно. Я был по-настоящему счастлив оттого, что эта девушка оказалась в моем доме. Мне хотелось ее защищать и хотелось ее выслушать. Но больше всего мне хотелось ее разглядывать. У меня никогда не было детей, и я не знал, называть ли то, что я испытывал, отцовским чувством, но подумал, что эта смесь неверия, очевидности, эйфории и признательности была скорее «творцовским чувством». Восторг и смятение писателя, внезапно осознавшего, какая пропасть разделяет его мелкие словесные измышления и неисчерпаемое богатство, великолепие «реального присутствия».

Романист работает мелкими штрихами, оставляя глубокие разрывы: ограниченный набор внешних деталей, глаза, волосы, походка, несколько прилагательных для описания психологии, обрывок прошлого, клочок облика, глаголы и наречия, фрагменты тела и обстановки. «Реальное присутствие», сотканное из тепла, плоти, дыхания и пауз, одновременно навязывает десять тысяч крохотных и роскошных подробностей, которые даже и описывать не надо, настолько они очевидны, спокойно явлены здесь и теперь. Романист, желая создать иллюзию правдоподобия, во многом полагается на скорость чтения и на воображение читателя, которое восполнит пробелы. Реальное присутствие обладает спокойной мощью конкретности. И ее загадочным воздействием.

Все еще завороженный и потрясенный этой реальной и оголодавшей Лейлой, я вспомнил, что на самой верхней полке стенного шкафа должны были остаться две-три банки вкуснейшего варенья, которое Жюльетта варила для нас в те счастливые времена, когда решала, что все у нас складывается хорошо и что цветы, плоды и тишину нашего старого дома она предпочитает всем лучшим ролям мирового репертуара. Вооружившись деревянной ложкой, она проводила долгие солнечные утренние часы наедине с абрикосами, ежевикой, малиной, горами сахара и медным тазом. Ради Лейлы я полез шарить наугад в темном шкафу, откуда еще не выветрился запах пряностей и заплесневелого дерева, и, торжествуя, выставил на стол банку из толстого стекла, до краев наполненную абрикосовым вареньем.

Чуть позже наконец-то насытившаяся Лейла, жадно облизав большой и указательный пальцы, резко помрачнела. Прищурившись, нахмурив брови, она громко, я даже слегка вздрогнул от ее голоса, воскликнула:

— Почему? Почему вы это делаете?

На этот раз я трусливо изобразил удивление.

— О, вы прекрасно понимаете, что я хочу сказать! Сочинять истории! Рассказывать о жизни людей! Мне объяснили, как это делается, как вы, сидя здесь, решаете, что произойдет в другом месте. Потому я и здесь…

— Знаешь, я ведь большей частью сочинял довольно посредственные романчики, только чтобы прокормиться. У меня с детства была страсть сочинять истории, была способность, так и не ставшая талантом. Я сделал это своим ремеслом. Раньше я рассказывал все это только самому себе.

— Но вы хоть понимаете, что с ними происходит, с теми, кто вынужден жить так, как вы за них выбрали?

— Персонажи…

— Это не персонажи, это люди! И я поняла: хуже всего не это…

— А что же хуже всего?

— Хуже всего то, что, когда по вашей воле с кем-то случается что-то ужасное и когда вы решаете, что это закончится трагедией, для вас это всего лишь деталька в большом конструкторе. Я угадала?

— Знаешь, все-таки нельзя и «написать» что угодно. Надо все уравновешивать, в повествовании должна быть логика…

— А до настоящих страданий вам дела нет, что ли? Только ваш роман и имеет значение! Людей… да, это люди, не персонажи… вы их используете. Наверное, для того, чтобы писать, надо иметь черствое сердце…

— Да-да, как камень, я знаю. Ты считаешь, я плохо с тобой обошелся?

— Я этого не говорила. Для себя я ничего не прошу. Я согласна. Пусть так и будет. В конце концов, если бы мне не объяснили, как все происходит с писателями, я бы думала, что это моя участь, моя судьба. Я родилась там, где вы велели мне родиться, с этим желанием уехать. Теперь я такая, какая есть. Или, вернее, какой вы меня сделали. Если вы хоть что-то измените, я перестану быть собой. Дело сделано, так случилось, так…

— Так «написано», сама видишь. Так чего ты хочешь? Что тебя не устраивает?

— Я про того человека, с которым я… или, вернее, с которым вы меня свели. Такой одинокий, такой больной. Меня просто бесит то, как вы заставили его подохнуть! Зачем вы все это рассказали? Он был хороший. Он был очень несчастный. Почему он так умирает? Вы всего-навсего стучали по клавишам, но я-то на самом деле видела, как он мучается, как теряет силы. А потом я увидела его мертвым. Я потрогала его щеку, его мертвое лицо. Он был исхудавший, посиневший, ужасный. И я еще много другого видела, для чего вам трудно было бы подобрать слова. Так вот, я хочу, чтобы вы сделали что-нибудь для него! Я прошу вас об этом! То, что случилось, — никуда не годится, слишком мерзко, слишком убого. Ведь можно же, наверное, переписать отдельные места?

— Это трудно сделать, не трогая всего остального.

— Я хочу всего-навсего, чтобы он не умирал как собака. Не в этом холоде, не в таком одиночестве.

— Ты же все-таки понимаешь, что не я его убил, а стечение обстоятельств, составляющих часть повествования. Роман — большая и сложная вещь. Но послушай, в конце концов, ты только что совсем одна преодолела не знаю какое расстояние, тебе удалось пройти между строк — и все это ради того, чтобы явиться сюда и умолять меня внести небольшую правку в выдуманную агонию безработного, давным-давно потерявшего свое место?

Лейла вскочила, вцепилась в край разделявшего нас стола так, словно собралась его перевернуть, опрокинуть стаканы и банку с вареньем. Щеки у нее пылали, она смотрела мне прямо в глаза.

— Во-первых, я не умоляю! Во-вторых, не говорите мне, что все это выдумано! Перепишите! Не можете же вы быть настолько подлым или настолько бесчувственным, чтобы отказаться… Что случится со мной — мне безразлично. Перепишите, и я уйду. Вернусь в свою историю, куда скажете.

Она повернулась ко мне спиной и встала, скрестив руки, перед кухонным окном, глядя вдаль, за старый сад, на берег реки.

— Лейла, во всей нашей истории самое нелепое то, что роман этот так никогда и не был напечатан. У него нет издателя. Нет читателей. Ни одной читательницы! Он много лет валялся в пыли за стопками книг. А вот теперь ты здесь, злишься и требуешь. Мне трудно понять… Почему эта книга? Почему ты?

— Мне-то что? Переписывайте!

Я тоже, в свою очередь, встал. Мне надо было перевести дух, побыть одному. Эта появившаяся ниоткуда девчонка сначала растрогала и очаровала меня, но теперь начала слегка раздражать.

Первой же вещью, которую я заметил в прихожей, была моя чудом спасшаяся, а теперь еще и чудотворная, хотя и сильно измятая, рукопись. От нее исходило насмешливое излучение, шли неприятные волны, и я быстро спрятал ее на дно своей дорожной сумки. Мне совершенно необходимо было избавить ее от дерзкого любопытства девушки в красном. Я хорошо был знаком с ее любопытством. Мне совершенно не хотелось, чтобы она узнала о своих дальнейших приключениях.

— Я что-нибудь придумаю! — крикнул я Лейле, чтобы ее успокоить, но на самом деле я выдохся. Воображение умерло. Голова пуста. Мне тоже надо было привыкнуть к тому, что со мной случилось.

— Можешь оставаться со мной, пока тебе этого хочется. Мне надо как можно скорее покинуть этот дом. Я не хочу видеть, как его будут ломать. Но ты можешь уехать со мной.

Девушка до вечера молча кружила по дому. Потом, сломленная усталостью, устроилась на полу в маленькой гостиной, подложив руку под голову, сомкнув веки и держа большой палец у рта, словно собиралась его тихонько пососать. Детская складка губ делала ее похожей на улыбающегося во сне младенца. Я прикрыл ее одеялом. Мне показалось, что сон ее необычайно глубок. Я остался рядом, не столько для того, чтобы охранять ее сон, сколько для того, чтобы подумать. Расставил вокруг нас и зажег все оставшиеся свечи, потому что электричество, разумеется, уже отключили, как и телефон, оборвали все провода, обрезали все нити разума.

Время от времени я вздыхал, глядя на чернокудрую спящую красавицу. Настал мой черед смотреть на спящую Лейлу. Как раньше это делал Шульц, зимним утром, на рассвете, в том затерянном мотеле. Он «сразу почувствовал нечто очень простое и одновременно пугающее. Словно она помимо своей воли была ангелом. Джинном, ничего еще не знающим о собственных возможностях. И, разумеется, в ней была та удивительная энергия, которой…». Да, я и впрямь выдавал такие фразы.

Язычки пламени над свечами дрожали и мерцали от малейшего сквозняка. Понемногу на меня снизошло странное умиротворение. Я был один в ночи со своим маленьким строптивым творением, и мне казалось, что у меня есть все, что мне надо. Я решил не спать. Ждать. Как можно меньше двигаться. Я не мог сочинить продолжение.

Зачем мне понадобилось на рассвете хвататься за «Авессалома, Авессалома!»? Зачем понадобилось вскрывать, разорвав зубами, конверт, адресованный Жюльетте? Зачем понадобилось снова разглядывать визитную карточку, до сих пор игравшую безобидную роль закладки?

Прежде всего я прочел письмо от начала до конца. Какое все это теперь имело значение? Вычурный, замысловатый почерк. Пошлые хвалебные выражения. Судя по всему, этот человек, подписавшийся только именем — Жан-Батист, — был театральным режиссером. Он нашептывал Жюльетте, что она — талантливая актриса, которую несправедливо удерживать вдали от огней рампы. (И кто же это ее удерживает?) Он настаивал, чтобы она согласилась исполнить женскую роль в пьесе Гарольда Пинтера, о которой они «так много говорили вдвоем» (именно так!). Затем обещал ей, что, если она не приедет к нему до лета, он сам отправится за ней сюда, «что бы ни думал тот и что бы он ни делал!» (именно так!). Но больше всего меня встряхнул самый конец письма. Незнакомец с назойливой, липкой нежностью старался успокоить Жюльетту насчет ее провалов в памяти. «Говорю тебе, ты ничем не больна! Это тебе только так кажется, потому что ты не можешь выучить текст или вспомнить роль. Скажи себе, Жюльетта, что это идет не от тебя, а от тех условий, в которых тебе так давно приходится жить!» О каких таких расстройствах говорил этот паяц? О какой болезни, о которой я ничего не знал?

В результате этого чтения у меня опять пробудился странный зуд. Я попытался представить себе мерзкую рожу этого самого Жана-Батиста. Отрубленную, само собой, голову, по которой я бы с удовольствием лупил, как по боксерской груше, пока не собью в кровь костяшки пальцев. Потом, и довольно быстро, желание ударить уступило место холодной ярости. Злости на себя самого. За все то, что я мог наговорить или сделать Жюльетте. Чего же я не знал? Что это за история с провалами в памяти? Я внезапно уличил себя в том, что прошел мимо чего-то важного, связанного с моей собственной женой. Пренебрег существенными деталями. Возможно, совсем ничего не понял, словом, вел себя как идиот, которым из далекого далека управлял неизвестно кто… В любом случае теперь было слишком поздно.

Все это время я крутил в руках визитную карточку некоего Михаэля Малера. В бешенстве и замешательстве смотрел на буквы, написанные Жюльеттой, и спрашивал себя, могу ли я еще что-нибудь сделать. Я решил сходить по указанному адресу.

Проснувшись, Лейла застала меня стоящим в растерянности на пороге маленькой Жюльеттиной ванной, которую я недавно разорил. Наморщив нос и коротко вдыхая, она принюхивалась к стойкому запаху кремов, мыла, духов, лака для ногтей и растворителя.

— Здесь живет женщина? — спросила она.

— Жила, — поправил я.

— Вы женаты?

Я все еще держал в руке визитную карточку, превратившуюся теперь в бесформенный комок.

— Тебя интересует моя жизнь?

— Нет, нисколько, — запротестовала она.

И, чтобы не дать ей возможности спросить, где теперь моя жена — моя жена, которую она никогда не узнает, — я сообщил ей, что мы уже завтра должны отсюда выехать, но до того мне еще надо уладить одно важное дело в городе.

— Я еду туда прямо сейчас, но ты можешь остаться здесь.

— Я поеду с вами!

— Послушай, мне сегодня вечером надо встретиться с одним человеком. Я понятия не имею, что может произойти. Ты мне ни к чему.

— Я поеду с вами!

Стоя на одной ноге, Лейла уже всовывала другую в кроссовку, не развязывая шнурков.

— Как хочешь.

Я повернулся и пошел, вообще-то я был совсем не против того, чтобы она поехала со мной. Лейла проворно влезла в кабину, скрестила руки на груди и стала ждать, чтобы я завел мотор.

— Предупреждаю тебя: будешь тихо сидеть на этом самом сиденье и не сдвинешься с места или я тебя брошу и ничего переписывать не стану! Поняла?

Она тряхнула головой с видом капризной и огорченной девочки.

— Так вы измените эту ужасную смерть?

— Ты думаешь, я и смерть могу изменить?

Я резко набрал скорость. На большой дороге Рак нам не попался, но, когда мы проезжали мимо его хижины, я заметил, как Лейла таращит глаза, стараясь что-то высмотреть. Она уже познакомилась с небесным бродягой?