Постепенно «секретарство» в Союзе усложнялось и обогащалось оттенками. Помимо телефона, уборки и бутылок, в круг моих обязанностей вошел ряд новых занятий: предисловия к книгам наших поэтов и дружба с Альбиной. Альбина приезжала в офис к обеду. Если быть точнее, стала приезжать к обеду именно в эпоху моего секретарства. До меня наша бухгалтер, как и сам босс, бывала на работе вечерами, днем же колесила по городу: банки, налоговая, переговоры. В сущности, жизнь Альбины состояла только из бухгалтерского учета. Ни мужа, ни детей, однушка, Купчино, «девяносто девятая», кактусы. Она не пила, не курила, не читала книг, не имела никаких интересов, таскала на себе толстенные папки с годовыми отчетами. По ночам не спала: группировала активы и пассивы. Она даже не ела. При росте сто шестьдесят пять сантиметров Альбина весила около сорока килограммов. Она понятия не имела о том, что такое креветки, «Колибри», «Кристалл», Москва, «Женева», свидетели Иеговы, магазин «Живанши» на Староневском, Ла Скала, ария Каварадосси, «Нора», малосольная семга. Она никогда не плавала голой, не блевала в лифте, не пробовала черную икру, не залезала в склепы на кладбище Александро-Невской лавры, не отстаивала пасхальную утреню, не курила анашу, не смотрела «СОБ». В ее представлении мир ограничивался Петербургом и дошираком. Она носила старомодные остроносые туфли-лодочки белого цвета. Мини-юбку. Колготки «с лукрой», стесняющие точеные костлявые ноги с гимнастически крепкими икрами. Альбина полагала себя успешной, занятой, самостоятельной женщиной. Что, в общем, формально соответствовало истине и не вызывало бы такого уж расфокуса в восприятии, если бы при всем перечисленном Альбина же не считала себя «любовницей богатого человека».
Первое время мы с Альбиной почти не разговаривали. Обменивались приветствиями. Коротко касались оргвопросов. Но мало-помалу она пристрастилась к совместному чаю и зачастила в офис днем, без Алика, всегда, впрочем, под рабочим предлогом – распечатать документ, забрать почту и т. и. В наших малосодержательных беседах о петербургских погодах стал время от времени всплывать некий безымянный мужчина, закрепленный за кодовым местоимением «Мой». Поначалу между прочим: «Мой вообще спокойно относится к коротким юбкам»; «Мой-то все эти передачи не смотрит»; «Вчера, пять часов – уже на бровях!» Затем более предметно: «Мой в субботу приехал повесить карниз и провалялся два часа на диване, я говорю, ну, это самое, уже ладно» или «Я же не говорю никогда, что я устала или что-то, но тут я попросила о простой вещи! У него вроде с головой-то нормально, с памятью. Такое впечатление, что просто наплевать…». В один прекрасный день она предложила прокатиться в кафе. Угол Измайловского и какой-то Красноармейской. На кофе с булочкой. Надо заметить, форма приглашения соответствовала горним высотам дипломатии – Альбина не просто учла мое финансовое положение и предупредила, что заплатит за меня, а интонационно вложила в предупреждение особый смысл: она заплатит за меня потому, что эта поездка и булочка нужны прежде всего ей самой. Она обращалась ко мне с просьбой! Думаю, я даже приблизительно не являлась человеком, заслуживающим хоть толики подобной деликатности. Но, похоже, одиночество Альбины достигло пика, и она возвысила меня, как свойственно одиноким людям возвышать неодушевленные предметы.
Между мной и Аликом никогда не происходило прямого разговора об Альбине. Но по косвенным признакам я поняла, что получаю свою зарплату и за общение с Альбиной в том числе. Мне ясно дали понять: у бедной девочки рабская работа. Она одна тащит на себе четыре фирмы. Без выходных. На ней держится ВСЕ – ценой чудовищных перегрузок, ценой ее молодости, красоты. Мы должны молиться на нее. И при малейшей возможности препятствовать обрушению аварийного здания единства ее тела и духа. Итак, если Альбине необходим был собеседник, значит, ей необходим был собеседник. Алик решил проблему.
Со временем мы стали ездить на Измайловский почти каждый день. Альбина сжимала горячую кружку обеими руками, объяв ладонями так сильно, что кончики пальцев, встречающиеся на переднем плане, слегка расплющивались, а края ногтей белели: отливала кровь. «Богатый человек» был женат, имел двоих детей, слыл в описаниях нежным и преданным семьянином. Он относился к тем, кто не разводится никогда. Но, собственно, Альбина не ждала предложения руки. На чужом несчастье счастья не построить. Да и чего желать? «Мой» опекал, дарил, давал деньги. При упоминании денег я с трудом удерживалась не смотреть на ее худое мальчишечье тело, казалось не обласканное не то что мужскими деньгами, а даже самим собою – безгрудое, обезжиренное, жесткое, проступающее сквозь холодную однотонную кофту из тонкого постного трикотажа. В общем-то, я, как и Альбина, не спала на шелковых простынях. Но бездна разверзалась между тем, что у Альбины (хотя бы в теории) была такая возможность, и между тем, что в реальности она эту возможность не только не использовала – она не знала о самом существовании такой возможности. Не знала, что может одеваться теплее. Не знала, что может иметь подруг, ходить с ними в ресторан, соблазнять мужчин, наслаждаться прогрессом, иметь абонемент в филармонию. Она не знала, что мир способен льнуть к ее истощенному телу совсем другими температурами и цветами. И для того, чтобы не выдать лицом переполнявший меня по данному поводу ужас, мне приходилось представлять в уме что-нибудь смешное. Например, Теней из третьего акта, выходящих на цыпочках из задней кулисы под арию Раджами: стройными рядами, легкими стопами, баядеры в рощу спеша-а-ат…
Теории отношений полов Альбина набиралась у соседки Марии – сотрудницы Санкт-Петербургского отделения ЮНЕСКО; насколько я могла понять из пересказов – импозантной женщины за сорок, имевшей домработницу, шпица и белые ковры. Мария считала, что правда никому не нужна: правда делает тебя врагом. Ум никому не нужен: ум делает тебя врагом. Толерантность никому не нужна: тем, у кого нет денег на нормальный парфюм, место в халдейской. Доброта никому не нужна: доброта делает прислугу свиньей. Понимание никому не нужно: понимание делает мужчину свиньей. И прочее, прочее, прочее, что не особенно отвлекало меня от выпечки до тех пор, пока Мария не посчитала, что «оргазм никому не нужен».
Я поперхнулась.
– В смысле?
Альбина поморщила лоб.
– Ну, это самое… Машка говорит, что мы все думаем, что мужчинам нужен секс, а на самом деле… Им не это главное. Не оргазм там какой-то, это все… Им надо доказать, что… как бы самим себе, что они могут. У нас с моим стало меньше, реже… Может, уже два раза в неделю, раз. Бывают такие недели, что вообще ни разу. Я понимаю все, что работа, он устает, но вот Машка мне говорит, что он просто уверен в себе, как бы ему ничего не надо доказывать и… он не то чтобы не хочет, он же знает, что он может, и не суетится под клиентом просто, не делает из секса культа. Но мне не надо давать ему понять, что я понимаю… Как бы женщина просто не должна быть умнее своего мужчины, женщина не должна показывать свой ум, понимаешь? Мужчины вообще не любят, когда у женщины есть свое мнение какое-то или это самое… Машка говорит, надо молчать и улыбаться: выигрывает тот, кто хорошо играет.
Она пожала острыми плечами и расплылась в улыбке. Я почувствовала резкий скачок давления. Как будто в груди разорвался полный воздуха шар, и ударная волна отогнала кровь, поприжав к краям – к коре головного мозга, кончикам пальцев, зубным корням. Я осознала масштаб катастрофы: конечно, мир так прекрасен, он течет по Измайловскому, за окном, как в кино про рыб, – люди, трамваи, светофоры, волглые небеса, но вся эта видимая безобидность хрупка! Стоит мне и Марии столкнуться в потоках рыб, сойтись в одной точке, и мы убьем друг друга. Просто убьем. Компромисс между нами непредставим. Похоже, его нет! Мир держится от кровопролития на волоске, существует до первой встречи Марий и Немарий. Долгострой гуманизма есть результат расслоения среды: многообразие пространства позволило нам проскальзывать мимо друг друга. Поэтому мы дышим. А вовсе не потому, что способны к диалогу.
Мы сели в машину. Альбина разговаривала по телефону (дорогое удовольствие оплачивал «Мой»), Она с усилием направляла рычаг коробки передач, сжимая его мартышечьей рукой. Сухое запястье. Тощие бедра. Затяжки на колготках. Короткие жесткие волосы, рыжеватые, смятые в беспорядке. Черные стрелки сухим карандашом. Веснушки. Маленький нос «кнопкой». Она могла бы быть кем-то другим. Или она должна была быть кем-то другим? Где-то в сердцевине моего настроения открылась скорбь. Альбина чуть опустила окно со своей стороны. И пользуясь тем, что стало шумно, я тихонько загудела про себя, звуча, как оркестр, взвывая голосом Отса: «О, баядера, о, баядера, не верю я, что ты рядом со мной».
* * *
Основную строку в моем меню занимал свекольный салат. Отварная свекла с чесноком. И подсолнечным маслом (вместо майонеза). Однажды, в какой-то обычный субботний день, глядя на мелкие, винного цвета скользкие перышки, сползающие с металлической терки в горку на дне кастрюли, я почувствовала, что больше не могу это есть. Влажность, сахарный запах, свежесть несвертываемой фиолетово-йодистой крови, мелкие брызги, ложащиеся на руки и лицо, как морось, – все это больше не трогало меня. Мне нужна была горячая еда, горячий жир, разошедшийся в густом бульоне, желательно томатном. Мне нужна была пища, согревающая изнутри. Удовлетворяющая. Дающая телу облегчение, гораздо более протяженное, чем оргазм. То есть во мне созрела не то что тоска, а целая мука по пресыщению. Клетки изнывали о мясе, как о воде. Сорвать дисциплину и купить курицу я не могла: это стало бы предательством по отношению к себе, практически воровством – я обрекла бы саму себя на голод в грядущие дни.
Вдруг мне пришли на ум вегетарианские голубцы. Женечка заворачивала в капустные листья рис, смешанный с тертой морковью. Мысль о горячих голубцах молниеносно расстроила нервы. Я накинула пальто, выбежала из дому, бросив на столе все как было – кастрюлю, терку, чертовы брызги, – то есть впервые со дня заселения ушла, не убрав за собой. Собственно, я вернулась с рынка всего через полчаса, но Анна Романовна уже крутилась у холодильника по каким-то делам. Я поставила на стол тяжеленный пакет. Извинилась за «бардак». Объяснила что-то обо всем. Старуха вроде бы и не имела никаких претензий. Но стало понятно без слов: войдя в кухню после улицы, я почувствовала очень насыщенный, прямо-таки непроницаемый запах свеклы и, главное, рубленого чеснока. Запах стоял сплошь, как завеса. Такой запах можно было резать ножом. И я поняла, что Анне Романовне он неприятен. Вернее, поняла, что ей неприятно само по себе воздержание, само умерщвление плоти. Она испытывала отвращение к отсутствию полноты некоторых ощущений. Вид боли, пробуждаемой скудостью ощущения, отвращал ее, как вид проказы, – вот что я поняла. Но одно дело – понять и совсем другое – поверить в то, что понимаешь.
Я угробила на голубцы полдня. Кипятила листья, делала срезы по толстому месту каждого черешка, отмеряла точные порции риса с морковью, заворачивала с мастерством, как будто укладывала парашют или даже бутон розы. Я старалась. Но есть готовое блюдо оказалось невозможно. В отсутствие мяса рис прямо-таки обосрался белесым клеем. Конечно, голубцы, как я и хотела, были горячими. Но, по сути, они ничем не отличались от свеклы. В корне ничего не поменялось. Желудок наполнялся материалом. Но клетки оставались холодными и пустыми. Кожа остывала и пуще прежнего кричала об одиночестве. В какой-то момент я просто положила вилку на стол и решила, что ужин необходимо прекратить. Уж лучше свекла. Надо было набраться мужества и признать позорное поражение: деньги потрачены зря, время потрачено зря, продукты придется выбросить, сколь ни кощунственно последнее по отношению к героям войн и тех, кто, собственно, в текущую минуту дох от голода, просто дох.
Вот тут-то я вспомнила об Андрее. В отличие от меня, он не ел неделями. Отдать? Сбросить несъедобное с людского стола, как свиньям, курам? Это могло оскорбить человека, почти наверняка. Я задумалась. Опорожнить кастрюлю? Вывалить кило, а то и все два – часы труда! – в ведро? Так почему бы тогда не попробовать отдать голодному? Теоретически голубцы могли приглянуться Андрею. Я просидела на кухне без всякого занятия около пятнадцати минут. Я пыталась понять: чью проблему решаю? Стремлюсь ли загладить вину перед собой за бесполезную трату денег и за слабость – нежелание есть говно? Или хочу помочь нуждающемуся? Или и то и другое сразу? Я очень волновалась. Мне было страшно ошибиться. Помочь из соображений гордыни или не помочь из соображений страха уличения в той же гордыне? Что менее преступно?
* * *
Он даже не выложил их на тарелку. Ел из кастрюли – не помня себя, жадно заглатывая, пропуская через уголки рта излишки сока и слюны. По подбородку текло. Лязгала ложка. Мои представления о голоде были расширены. Ни о каком нанесенном мною оскорблении не шло и речи: наверное, Андрей понял, что получил в угощение нечто неугодное моему желудку, но, дабы не вгонять меня в стыд, никак не обозначил понимания. Процедура прошла безупречно. Вытерев рот, он сказал:
– Погуляем?
Мы направились в Юсуповский сад. Осень давно шла на убыль. Отпламенела. Ветер дорывал остатки листьев, жмых; на черных скелетах осин болтались какие-то картофельные очистки. Но главное, щеки то и дело обжигал холод. Невидимые лезвия и штыки, беспощадные и слепые, секли эпидермис, прорываясь в подкожные ткани. И в этом выражалась какая-то высшая правда. Система. Как холод неотвратим, так неотвратима смерть, никого не пощадят. Воистину, архангел Михаил пах не тройным одеколоном, а крепким морозом.
– Сегодня ночью у меня была одна девушка, – сказал Андрей. – Она кончила со мной семь раз подряд.
Я взглянула на него. Бледная кожа с просинью. Седые виски. Голая шея, без шарфа. Драповое пальто, заношенное. Зачем он врал? Вернее, понимал ли, что врет? В мыслях я пыталась сконцентрироваться и узреть пространство, отделяющее абстрактную ложь от конкретного живого человека, ее произносящего. Есть ли такое пространство? Как функционирует человек, продуцирующий ложь? Разумеется, Строков был не первым фантазером в моей жизни. В детстве я знала девочку Настю. Дочь соседей по лестничной клетке. Она часто рассказывала истории. Скажем, как она говорила, – «вчера», после уроков, на глазах у всей школы старшеклассник встал перед ней на колени, молил о любви, целовал туфли, стенал, и она даже цитировала: «Я не могу без тебя» и т. д., то есть он грозился порезать вены, но при этом мы обе знали, что «вчера» Настя не ходила в школу, равно как не ходила в нее и позавчера, и месяц назад, ибо страдала двусторонней пневмонией и лишь недавно переехала домой из больницы. Я боялась Настю в детстве. В юности – презирала. (Другие варианты не приходили мне в голову.) Но Строков затмил Настю. Случай со Строковым смутил меня. Все-таки там замешивалась война, нечто святое, и прочее. Это беспокоило не на шутку. За лето я разработала теорию. Человек, говоривший правду, был един. Неделим со своей правдой. Человек, говоривший ложь, был трояк: в нем присутствовали ложь, правда и некто третий, кто видел разницу между ложью и правдой и изъявлял волю перемещения. Теперь же, глядя на Андрея, я спрашивала себя: а так ли уж много воли изъявлял некто третий? И был ли он там, внутри, под слоем пальто, рубашки и ребер? И если он там, существует ли возможность услышать его голос? С ним можно поговорить?
– Что значит «семь раз подряд»? – спросила я. – О…
Он посмотрел разочарованно. И в то же время с напускной отеческой жалостью.
– Да ты мне не веришь? Тань, ты чего?!
Я молчала. Мы остановились у воды. Андрей посмотрел мне в глаза и завопил:
– Да ты чего? Танюха! Ты ж меня от смерти сегодня спасла! Ты ж мне как сестра!
Он обнял меня порывисто, по-братски. Драп оцарапал мое лицо. И в эту самую секунду до меня дошло, что желание помочь ему хоть чем-то могло появиться у меня независимо от неудачи с голубцами. Но не появилось.
* * *
Глубокой осенью у Валечки завязалась личная жизнь. Феноменально! Но Валечка полюбила. Ее избранником стал наркоман Володя. Он и трое его друзей снимали вскладчину загородный двухэтажный дом. Строго говоря, не дом, а хибару с резными наличниками. Втоптанное в землю крыльцо. Собачья будка. Пустой ошейник на ржавой цепи. Сирень под окнами. Комната в Мошковом оставалась за Валей, но жила она в этом доме – в сущности, переехала в лес, как и хотела: дом стоял на самом краю поселка, последний двор на границе с дикой природой. Теперь Валечка могла часами тереться среди деревьев, расходуя энергию на дело.
Володя, как и его компаньоны, зарабатывал диджейством, играл в «Норе», в «Фишке» приторговывал винилами, перепродавал аппаратуру, возил из Амстердама цветные джинсы и марихуану. Валечка стирала на пятерых, таскала воду из родника, мела, ставила самовар, шинковала капусту, которую в тазу перемешивала с консервированной кукурузой и майонезом: салат. В доме всегда было полно самой передовой электронной музыки. Полно пива, травы. Посреди самой большой комнаты стоял круглый, очень тяжелый стол – настоящий бронтозавр, ровесник Айседоры Дункан, несдвигаемый, вошедший ногами в пол, как сваями в землю. Ороговевшее монументальное тело его застилалось гобеленовой скатертью – васильки, подранные давно уже мертвыми кошками. Море затяжек. Ребята не сменили и даже не постирали васильки, отчасти из-за проблем с горячей водой, отчасти из-за того, что считали скатерть экспонатом музея, в котором имели честь проживать.
На крыше дома стояло дырявое кресло. В нем Валечка наслаждалась чаем. Скрипка валялась в ворохе прожженных стеганых одеял. У изголовья Валечкиной кровати лежал «Улисс».
– Ты это читаешь?
– Да, – ответила Валечка.
Я была в шоке.
– И что? Тебе нравится?
– Очень.
Я не поверила.
В лесу мы присели на поваленную сосну. Специфика общения с Валей заключалась в том, что Вале можно было рассказать все – даже то, чего нельзя было рассказать самому себе. Такая степень свободы не могла быть достигнута ни с врачом, ни со священником, ни пред лицом смерти. Я рассказывала ей о том, как хочу мяса. О том, как трудно вставать по утрам.
– Мы – поколение сирот, – сказала она. – Наши родители не смогли нам дать ничего, кроме жизни и денег.
– А что дает тебе лес? – спросила я. – Что ты получаешь в общении с деревьями?
– Вот эта елка, она каждый раз в каком-то новом состоянии. И ты можешь взять и увидеть ее. Подойти и увидеть то состояние, в котором она сейчас есть. Это много. Но деревья – это просто деревья. Не надо думать, что природа тебя понимает. Есть горцы. А есть те, которые хотят быть не такими, как все, это – гордыня.