Никого красивее. Никого и никогда. Никакие Хепберн, Кински, Ламарр даже втроем не удовлетворили бы эстетической потребности человека в той мере, в которой могла она. Чтобы хоть как-то сравняться с нею, Моне Лизе пришлось бы раздеться и показать нам грудь.

Я увидела ее в вещевых рядах. Она торговала цветными колготками. Рынок кишел. Мы с мамой пробирались промеж навесов, укрывавших от снега спортивные костюмы, песцовые шапки, мужские трусы, бумажные цветы, веера, сервизы и тапочки с собачьими глазами. Люди праздно наваливались на прилавки. Под ногами дрябла пропесоченная ледяная земля. Мы прошли теснину и свернули в параллельный ряд. А продавщица колготок осталась в прошлом.

– Мам, можно вернуться? – спросила я. – Посмотреть там, на девочку…

– С колготками?

Мама дала мне десять минут и велела нагнать ее у обувного развала. Найдя подходящую щель между прилавками, я пробралась из ряда в ряд – насквозь. И посмотрела на девочку сбоку, тайком. Она курила. В дыре шерстяной перчатки светлела кожа. Время от времени профиль девочки исчезал в завесах пуховиков. Время от времени вид на нее иссекали опадающие дождем китайские колокольчики; они, мелко растущие на шелковых лианах, каждым дыханием ветра приводились в движение и тонко звучали. Девочка улыбалась покупателям. И как только она не шалела без шапки? Парочка крупных снежинок застряла в прядях ее расслабевшей косы. Джоконда будущего. Вряд ли природа рождала нечто подобное хотя бы еще в одном экземпляре.

Когда мы пришли на рынок через неделю, я сразу спросила разрешения взглянуть на продавщицу колготок. Мама ничего не имела против. В общей сложности я видела девочку четыре раза. В апреле она пропала. Один знакомый басист сказал, что Джоконды больше нет в городе. Она уехала в Санкт-Петербург. Свалила с первой волной миграции дальневосточных рок-музыкантов. Спустя полгода я переходила Аничков мост.

Дождь только что кончился. Фонтанка блестела, как лаковая резина. В воде отражалось высокое барокко цвета розы с примесью грубого мусковадо. Держа курс на Лавру, я спустилась к восточному берегу канала. Горел красный. Пешеходы в состоянии глубокого транса не сводили глаз со светофора. Выше неистовствовал шеститонный конь. Туристы заглядывались на скульптуру. В ногах скакуна пульсировала мощь. По бронзе вздувались вены. А вот грудь укротителя казалась упитанной слишком гладко. Интересно, кого-нибудь из одиноких манило взобраться на пьедестал и лобзать железное мясо? На бронзовом торсе обсыхали потеки смешавшихся с пылью струй. Но блеск сытых мышц не унимался. Я отвела глаза. И увидела девочку – ту самую, с нашего рынка. Она стояла на противоположной стороне дороги, забивая своей красотой звучание целой горы Растрелли. Не верилось! Но это была Джоконда. Расстегнутое пальто смотрелось огромным. Грубые, тяжелые, по-церковному черные полы, расходясь, открывали сборки старческой юбки. Загорелся зеленый. Что было делать? Остановить? Под каким предлогом? В голову ничего не пришло. Мы разошлись, едва не коснувшись друг друга. Но она посмотрела. И не то чтобы бегло. А внятно и адресно. Узнала? Невероятно. Перед ее прилавком за день проходили сотни одинаковых мешковатых людей в тяжелых шубах. Может ли быть, что она замечала, как я наблюдаю за ней из засады? Ступив на тротуар, я не вытерпела и оглянулась. Зеленый погас. Пешеходы давно накрывали волною мост. А Джоконда, совсем одна, торчала по центру проезжей части, уставившись на меня. Машины сигналили, явно на взводе. В три широких шага я выскочила на середину дороги и толкнула Джоконду к парапету. Под рясой оказалась коричневая рубашечка, окропленная мелкими зайчиками. Через ткань прощупались ребра, слишком уж тонкие.

– Ты что?! – крикнула я. – Тебя бы сейчас задавили, кошмар какой-то…

Она не ответила.

– Прости, я тебя знаю, ты на нашем рынке работала, я тебя видела там несколько раз, у тебя очень запоминающаяся внешность. Я потом… короче говоря, потом случайно выяснилось, что у нас есть общие знакомые.

Она так и молчала. Становилось неловко.

– Ты… извини, я просто подумала, может, ты узнала меня тоже?

– Какие-то части будущего проходят перед нами даже сейчас, – она обвела жестом панораму и с радостью прильнула ко мне, дав возможность вновь ощутить ее странные воробьиные ребра.

– Время – это не линия, это наполнение. Каждая точка будущего влияет на какую-то точку прошлого уже сейчас. Мы – в прошлом, – сказала она.

Я совершенно потерялась. И за неимением прочих идей представилась:

– Меня Таня зовут. А тебя?

– Валечка.

Ну и ну. Валечка? Зачем же так о себе? Меня бросило в краску. Кроме того, еще не успев обдумать, я почувствовала: нет, она меня не узнала. Вернее, она не видела меня на рынке и не запоминала моего лица. Валечка выделила меня из толпы только что и по каким-то совершенно иным причинам.

Она пригласила в гости. На троллейбусе мы промчали Невский, потом перешли Дворцовую и свернули в переулок – Мошков. За пространными коваными воротами открывался убористый дворик. В дальнем пределе его чернела низкая прямоугольная арка. Мы нырнули туда. Я пригнула голову, рефлекторно. Прокислую шахту освещала единственная дрожащая лампочка. По верхним углам тянулись разного сорта толстые провода. Беспорядочно перекрученные между собой, они, хоть убей, производили впечатление органической массы. Просохшие за годик-другой неочищенные кишки. Или мертвые змеи. Могли ли они укусить человека? На всякий случай я держалась центральной оси, опустив руки по швам. Выйдя из туннеля, мы чуть ли не носами уперлись в высоченный брандмауэр и тут же резко ушли направо, снова под арку, на этот раз – сводчатую, но донельзя тесную – в такой узине не разошлись бы и двое! Карликовый грот изгибался дугой. По внутренним стенкам черепа побежали мурашки. В моих представлениях так выглядели желудки средневековых узилищ. Петербург неожиданно сбросил свой редингот и запустил нас внутрь полного крыс бельевого кармана.

– Тебе не страшно тут жить? – спросила я.

– Я люблю быть ночью на море, люблю лес – человеку нужно быть в контакте с землей. Здесь очень спокойно.

В общей сложности мы прошли через три туннеля. Валечка проживала в четвертом дворе – тупиковом. Компактном. Квадратов на сто. Без единой травинки. Имевшем одною стеной глухой крепостной брандмауэр, в подножии которого вкрадчиво мерцали сливки непросыхающих сточных вод. Ни скамейки, ни кошки, ни детской коляски. Само собой возникало чувство, что это желтое каменное влагалище работает только на вход. Место побезысходнее одиночки. Литой котел. Как люди жили здесь? Как входили сюда поздним вечером? Что чувствовали, когда ежедневно покидали поверхность земли, чтобы вернуться домой – в камерность недр? В ту минуту, пребывая в пылу эстетического шока, я даже не представляла себе, что Петербург напичкан такими дырами, как самый наипористый сыр.

Валя распахнула дверь в парадную. На второй этаж вела винтовая лестница. Деревянная! Окрашенная на манер советских полов – в откровенно коричневый цвет. От половины высоких тощих фигурных балясин остались занозчатые огрызки. То есть довольно большие участки перил не имели под собой никакой опоры и провисали в воздухе, как провода. Ступени изрядно косили, особенно на повороте, заваливаясь с внешней стороны лестницы. Голова закружилась.

– Здесь можно ходить? – спросила я. – Здесь точно живет кто-то? Валя? Это не опасно?

Валечка уверенно шагала наверх. Трухлявое дерево гулко скрипело. Я опробовала носком ботинка первую ступеньку.

– Эй? Ты слышишь? Постой… Ты давно здесь живешь? Это точно не рухнет?

Приостановившись, Валя обернулась. Она светилась от счастья. И, кажется, не вполне понимала, чего именно я добиваюсь.

Мы вошли в коммуналку, выдержанную в духе предвосхищавших ее интерьеров, – смутную в своей протяженности и планировке, мерклую и замогильно глухую. Больше всего эта квартира походила на размашистый склеп, выстроенный на очень широкую ногу и спустя лет пятьсот с крайней аскезой обжитой залетными лишенцами. Героиня войны и труда – хозяйка, сдававшая комнату Вале, лишь на мгновение блеснула броней перстней и растворилась в глубинах. В Валиной комнате на фоне неплохо побеленной стены стояло пианино. Из полости инструмента была изъята дека – в полированном гробу хранились закатанные на зиму помидоры. Помимо мертвого пианино, в комплект меблировки входили вбитый в холодную стену гвоздь, тумбочка, кипятильник и сероватый матрас. В плацкартного цвета скомканных простынях валялась скрипка. На голом дощатом полу лежала нотная тетрадь. Я полистала. Гайдн. Соната номер пять. Соль мажор. Между страницами теплилось групповое фото: государственный дальневосточный симфонический оркестр. К чаю у Валечки отыскалась морщинистая антоновка. Но самого чая не было. Кипятком запивать даже лучше. В лесу мы могли бы заварить в котелке брусничный лист, но, увы, не все дается нам сразу: к жизни в лесу необходимо стремиться. Выслушав этот бред, я отказалась от кипятка и попрощалась. На следующий день мы прямо с утра отправились к моему однокурснику Юре – урожденному петербуржцу, проживающему в псевдоготическом доме на Старорусской улице. В лифте, набравшись терпения, я сказала со всей вразумительностью, на которую была способна в двадцать лет:

– Валя, съешь сколько сможешь. И даже больше. Даже если тебе не будет хотеться. Впихивай через силу. Просто сделай, пожалуйста, так, как я попросила.

Юрина мама все поняла без слов. Она наметала на стол разносолов и тихо вышла из кухни, велев сыну продолжать обстоятельное угощение. Валечка сидела на подоконнике, свесив ноги, и через плечо поглядывала на дно двора. Глубокий старорусский колодец был полон света. Немытые окна бликовали на солнце. Голубь уходил в пике. Кто-то смотрел футбол. Голос комментатора резонировал в каменном театре. Юра разогревал оладьи. Горящее масло шипело. Я смотрела на Валю. Сколько она весила? Килограммов сорок пять? А из них половина – губы. Прежде чем раскрыться для тихого слова, эти губы медленно отлипали друг от друга. Между ними натягивалась и рвалась ниточка прозрачной слюны. В те времена никто еще не слышал о силиконе. Валя была натуральной, от первого до последнего вздоха. Природа выступила в качестве художника – проявила неожиданное желание форсануть маньеризмом. В этом присутствовал вызов: якобы – вот вам, утритесь, полусведущие любители женщин, засуньте в задницу чемоданы грима и осветительные приборы – то, что вы хотите увидеть, сделать могу только я. На пол упал кусок хлеба. Валя наклонилась поднять, и ее детские гладенькие пепельные волосы, пересыпаясь с висков, повисли, как шелковое знамя в безветренную погоду. Недостаточно было бы просто сказать, что Валя обладала неземной красотой. Гораздо точнее звучало бы утверждение о том, что ее красота презентовала неземную цельность. Наверное, приблизительно так выглядел ангел Иерахмиил, без конца наблюдавший за воскрешением мертвых.

Речь Валечки, в принципе, была связной, но в основном внепредметной. Юра сказал мне, что такое явление называется «аутизм»; я не знала значения этого слова. Извлечение из Валиных говорений хоть какой-то толики смысла требовало нечеловеческой концентрации внимания. На первых порах знакомства мне удалось составить лишь некоторые представления: похоже, Валю выперли из оркестра, потом с рынка, потом она, видимо, переспала с каким-нибудь ударником или бас-гитаристом, бегущим делать мировую карьеру, с перепоя купила билет и на хвосте отъехала с Дальнего Востока – в Санкт-Петербург. Сестра Валечки отбывала срок где-то на Сахалине. Родители оставались под вопросом.

Однажды вечером, возвращаясь с абонементного филармонического концерта, я проходила мимо ресторана на углу Мойки и Невского. Из зарешеченных окон сочился медовый свет. Гардеробщик принимал оснеженные шубы. Должно быть, в скрытой от глаз горячей кухне французский повар бросал в молоко цветки турецкого шафрана. Тончайшие бокалы летели, толпою съехав к краю подноса. Богатые люди читали меню. Просунув руку между коваными прутьями, я растерла варежкой дырку в наледи и приблизила лицо к стеклу. В конце ресторанного зала стоял рояль. Длинноволосый студент аккомпанировал истощенному скрипачу. Будущее всплыло передо мной с обжигающей ясностью. На следующий день я приехала к Валечке и швырнула на матрас «Мелодию» Глюка.

– Послушай, – сказала я, тряханув Валю за плечи. – Каждый день с семи до одиннадцати вечера я занимаюсь музыкой в университете. На кафедре мне дают ключи от аудитории с инструментом. Я договорюсь на вахте, чтобы тебя пускали. Ты будешь приезжать к нам в Озерки. Мы будем репетировать. Потом устроимся в ресторан. Поиграем недельку. Тебя сразу увидят. Ты выйдешь замуж за миллионера. И нам больше не надо будет выгадывать, в каких бы гостях тебя еще покормить. Понимаешь?

Она кивнула. И обняла меня за шею.

Каждая вторая нота, взятая Валей, была фальшива. Но меня переполняла решимость.

– Будем работать, – говорила я.

Однако чаще всего Валечка просто не приезжала на репетиции. Я резалась в гаммы по три часа в одиночестве. Стрелка делала за кругом круг. Снег падал. Переставал. И падал снова. Я понимала, что Валечка сбилась с курса. Неведомый маленький кормчий, скрытый под ее лобной костью, водил Валечку бесконечными галереями идеальных пустот, образованных идеальными гранитными объемами. До костей промерзая, она брела по щиколотку в водянистом снегу, растворяя в нем кромку сборчатой юбки, и не могла вспомнить, зачем и куда идет. Через пару месяцев я бросила Глюка под кровать. И забыла о ресторане.