Однажды моя однокурсница Света Шилоткач возвращалась из магазина. Стоял морозный вечер. Минус двадцать. В двойном пакете друг друга стесняли три пакета чипсов, десяток яиц, бутылка подсолнечного масла, четыре «Балтики» и пол-литра водки «Привет». Войдя во двор общежития, Шилоткач посмотрела наверх. Шестой этаж. Окно комнаты не горело. Дома не было никого. Почему бы не покурить? И Света присела на скамейку. Расслабив тело, она почти мгновенно поймала волну особого состояния – разновидность чисто русского куража, протекающего латентно: Свете стало лень. Но даже не вопреки, а благодаря этому ее сердце раскрыло поры навстречу природе. Свете удалось ощутить прелесть текущего мгновения и пережить непреодолимое желание его остановить. Она выпила водку с пивом прямо на улице, пренебрегая возможностью подняться в тепло. Утром у Светы адски болело горло. В тот же день на семинаре преподаватель культурологии попросил ее высказаться насчет типологии Рисмана. Света взялась рукой за горло, символически удушая саму себя.

– В чем дело? – спросил культуролог.

– Она не может говорить, – пояснил кто-то. – Горло болит.

Культуролог подошел к Светиной парте.

– Так сильно болит? Почему же вы пришли на лекцию? Идите домой.

Света замотала головой. Ударила себя в грудь, а затем подняла вверх большой палец: чувствую себя во! Культуролог пожал плечами.

– Тогда что у вас с горлом?

– Ходила на футбол, – прошептала Света.

– Что ж, – преподаватель пожал плечами, – на следующем семинаре начнем с вас.

Шилоткач была конченой двоечницей. Она кое-как просидела штаны в школе архангельского предместья. Родители Светы продали машину и устремили дочь в платный университет силой. После инцидента с горлом мы вооружили Шилоткач к семинару до зубов. Это был первый и единственный выученный урок в ее жизни. Но преподаватель просто забыл о Свете. За десять минут до конца пары он откинулся на спинку стула, вытянул ноги и ослабил галстук.

Света тянула руку.

– В чем дело? Вы что-то хотели?

Она встала.

– Я… это. Хотела еще маленько сказать по Ясперсу.

Фраза вошла в анналы и многократно использовалась нами как самоироничный заход на реплику. Над Светой мы, конечно, смеялись. Но без злобы. Цинизм, невротический интеллектуализм и практика взаимного унижения отсутствовали в нашем учебном заведении как факт. Мы будто и не догадывались о существовании внутригрупповой ревности и самоутверждения. (О подобных вещах я узнала гораздо позже, познакомившись со студентами МГУ. До сих пор я так и не знаю, шла ли речь о разнице между университетами или все-таки между Москвой и Санкт-Петербургом.)

Нас было тридцать. Половина иногородних, половина местных. Среди местных выделялись дети из хороших семей – отличники, окончившие специализированные школы, люди с активной позицией, запоминающиеся лица, завсегдатаи библиотек, одинаково первые в очередях и на зачет, и в буфет. Некоторые из них приезжали на собственных автомобилях. Неслыханно для середины девяностых. Перво-наперво внешний вид коренных петербуржцев сообщал: утро прошло удобно. Булочка, кофе, свежие джинсы с запахом стирального порошка.

На их фоне мы – приезжие – смотрелись довольно тускло, и даже не потому, что жили в шестиметровых комнатах и стирали вещи в тазах в душевой; думаю, причиной нашего унылого, отсутствующего вида являлось ложное удовлетворение: бежав в мегаполис, мы полагали главное дело собственной жизни уже сделанным. Оставалось всего ничего – выпросить у Господа побольше денег. И вложить их в поиск любви. Подобное умонастроение делало нас аморфной, безликой массой, из которой торчали мои макроочки и Осмолова Женечка.

Ее называли не Женей, а Женечкой. В магазинах ей не продавали спиртного, зато в кассах музеев всегда предлагали детский билет. Женя выглядела ребенком – маленькая, смешливая, в октябрятских локонах, розовокожая и мягкая, как медуза, налитая медом и перламутром. Она носила длинные цветочные юбки, многорядные ожерелья, пекторали, лакотские чокеры, обматывалась пропахшими благовониями индийскими платками, обвязывалась шнурками из оленьей кожи, подкалывала волосы гребнями и тряпичными розами, набивала карманы орлиными когтями, семечками и костяными богами, деньги хранила в мешочках, расшитых бисером, никогда не пила, не курила и не ругалась матом. Но главное – Женечка была вегетарианкой. Практиковала и исповедовала сою. В девяностых – чрезвычайный изыск.

– Ноги протянешь, – пророчила Шилоткач.

Женя парировала:

– Света, вот скажи, у коров много мяса? Много. А как оно выросло без белка?

Вряд ли Света знала, при чем здесь белок. Вместо ответа она спрашивала, копируя Женину интонацию:

– Женечка, вот скажи, у коров много мяса? Много. А зачем им оно?! Если Господь создал коров не для еды, тогда зачем нагрузил их лишней сотней кило? Чисто чтобы поржать?

В риторике Женя не преуспевала.

У нее были очень большие ресницы. Крупные. Каждая толщиною с кошачий ус. Подобные тем, что Макс Фактор наклеил на веки Хейвер в 1927 году. Только гуще. И взаправду живые. Иногда она подводила глаза – мастерски, толстым мягким карандашом, синим, бывало, даже коричневым, выводя очень острые кончики стрелок, клинками дроп-пойнт. Иногда посыпала ресницы блестками, иногда наносила изумрудную тушь. Эти ночные бродвейские тени на мраморном лице херувима смотрелись пикантно. Агнец, занятый в бурлеск-шоу. Шарм Жени не обволакивал, а проникал – вскрывал восприятие хирургическим путем. Ее можно было слушать как музыку. Потому что вместе с ней двигались сотни коралловых бусин, муранских стекол, бисерных нитей, латунных колечек, ракушек каури и бирюзовых камней. Она звучала как ссыпающийся песок. Как волна, перекатывающая мелкую гальку. Женю любили все. Любили, безотчетно причисляя к лику святых.

Однажды во дворе общежития на Женечку напал грабитель. Выхватил сумку, ударил. Женя упала в сугроб, на живот. Из нее, как из разбитой копилки, просыпались янтарные шарики, рябиновые ягоды, монетки и смятые трамвайные билеты. Грабитель побежал. Белый нахоженный снег скрипел под его ногами.

– Стой! – закричала Женечка, приподняв голову. – Подожди!

Человек остановился и обернулся. Девушка не пыталась встать. Она тяжело дышала ртом. Облако пара расходилось от лица.

– Паспорт отдай! – Женя медленно встала на четвереньки, затем на колени. Она молитвенно сложила руки в оснеженных варежках – ладонь к ладони. Грабителя парализовало.

– Я прошу тебя, отдай мне паспорт. Пожалуйста!!! – Женин вопль пробил толщи мороза. Человек вздрогнул, сделал неуверенный шаг, покопался в сумке, подошел еще ближе и остановился метрах в пяти от своей жертвы. Она посмотрела ему в глаза. По белым щекам стекала шоколадная тушь. Пахло морем, медом и цитрусовыми маслами. Парень подумал, бросил сумку на землю и убежал налегке.

Мы жили на одном этаже. Через пару дверей друг от друга. В отличие от меня, у Жени была не одна, а целых три соседки. Свою комнату они всегда разносили в кашу: страшный бардак. Полоски обоев, надорванных чуть ли не под потолком, свисали до самой земли. Кто это делал? Книжные полки ломились от пакетов с фасолью. Шиповник, гречка, мешки с лекарственным сеном. Из щелей треснувшей дерматиновой обивки стульев торчал поролон, будто заклеванный галками, – гости Женечки машинально щипали его захватанную мякоть и, забываясь в экзистенциальных припадках, швыряли на пол ошметки. На лоне этого крошева из грязной посуды и недораспакованных чемоданов Женечка принимала паломников со всего общежития. К ней шли с головной болью, проблемами позвоночника, невыплаканными слезами. Женя благословляла на поступки, отпаивала травами, делала массаж, подравнивала волосы, выдавала сборники коанов.

Избегая общества Инны, я ходила к Женечке просто так. Мы читали Шекспира вслух. «Но разве я, ведя войну с тобою, не на твоей воюю стороне». Теперь это кажется странным. Но тогда, в отсутствие компьютеров, мы развлекались сонетами. Мы переписывали от руки тексты Хвостенко в нескольких экземплярах, специально, чтобы хором петь «Чайник вина». Мятые листки со стихами валялись повсюду, они были рассованы по карманам халатов, проваливались в утробы пододеяльников, западали за спинки кроватей. По ширине двух метров черным маркером на стене было написано: «Ты меня без меня не забывай». Иногда я просто валялась на Жениной кровати, пока сама Женя смешивала в глубокой глиняной миске пророщенную сою с растительным маслом. Я слушала проповеди. Слоны, бегемоты, носороги – самые большие и сильные животные мира – росли без мяса. Как строились их необъятные мускулы? Судя по всему, на белке, полученном из растений. Будто учтя ошибки Льва Николаевича Толстого, Женя подводила к учению не с нравственной стороны, а с естественно-научной – не обращала к покаянию, а развлекала фактами. Я никогда не спорила. Мне было плевать на слонов. Мне просто нравилось слушать Женины манифесты. Все сказанные ею слова растворялись кристаллами ванилина в эфире, оставляя в душе сплошное десертное пятно.

Сразу после истории с сифилисом я свела Ульяну и Женю поближе.

* * *

Анализы были готовы в день посещения «Женевы». Результат – отрицательный. Но об этом Ульяна узнала, не доезжая до диспансера. По пути от Исаакия она высматривала телефон-автомат, собиралась звонить какому-то Диме, просить денег взаймы. Мы шли, захлебываясь дождем. На углу Большой Морской и Кирпичного наконец-то попалась будка. Втиснувшись внутрь, мы закрылись и сразу почувствовали сильный запах псины – мокрой натуральной шерсти. Это пальто Королев купил в Дрездене. Немецкое качество.

– Ты же знаешь, Дим, они все деньги только в руки матери, строго матери, у них приказ.

Капли, ударяясь о землю, разлетались вдребезги, покров пузырился, брызги отскакивали во все стороны, складывалось впечатление, что слой воды, покрывающий мостовую, кипел наподобие шипучей газировки – низом простиралась дикая водная пыль, как белая полоса тумана. Теперь, когда дождь не хлестал в лицо, не заливал глаза, не попадал в рот, в тишине укрытия я почувствовала воды, пригретые у корней волос. Они стекали к затылку. К спине. Горячие струйки спускались за ушами, уходили под нижнюю челюсть, сползали в надключичные впадины. Теоретически этому чувству можно было отдаться. Порадоваться жизни. Но я предпочла бы сидеть сухой на лекции по авторскому праву.

– Да, спасибо, пока, – Ульяна повесила трубку. – Какая же Королев гнида, мразь, ну мра-а-азь…

Она коснулась носом запотевшего стекла и, пребывая в мыслях, начала плотнее прижиматься к холодной поверхности, сплющивая кончик носа кверху, в пятачок. Слово «мразь» было произнесено более чем широко, практически нараспев, с удлинением каждого звука, даже «зь».

– Дима говорит, с сифилисом они сами накосячили, Королев просто решил писануться перед парнями в Крестах. Типа, он не при делах, его наградили. Ну какой дурак… Боже, мой муж – дурак! Ты представляешь, Таня? Мой муж – дурак.

Вечером того же дня она преподнесла свекрови бумагу с результатами анализов.

– Бесполезно, – сказала Уля следующим утром, за пять минут до начала лекции по этнографии. – Бесполезно.

– А чего они от тебя хотят?

– Смерти моей хотят. Смерти, Таня.

Молодой этнограф зашел в аудиторию, несколько сторонясь, не поздоровавшись, как чужой: он страшно стеснялся студентов.

– Видишь ли, – продолжала Королева, раскрывая конспект, – есть такие люди… Они не могут понять сути достоинства. Они думают, что достоинство есть у того, кто на данный момент унижает другого. Они должны посрамлять, обвинять, уличать, они боятся остановиться. Потому что они думают, что стоит им лишь на мгновение остановиться, и мир перевернется! Бдщ! Бдщщ!

Она всплеснула страницы тетради, изображая процесс деструкции мира.

– И тогда унижать станут их. Они думают, жизнь – это борьба. Любовь – это борьба. Отношения – борьба. Работа – борьба. Они думают, мир состоит из борьбы. Они не могут понять сути достоинства. Не могут.

– Почему?

– Почему? Пфф… Да почему-почему… Так получилось. Все события их жизни… укрепляли иллюзию борьбы. Иллюзию победы. Эти люди поверили в безнаказанность. У них просто сложилось превратное впечатление о жизни. Вот и все. Но это всегда кончается плохо. Любым иллюзиям приходит конец. Рано или поздно – ёбнет.

Разгладив возбужденные только что страницы тетради, Ульяна ударила ребром ладони по центру разворота:

– Уж ёбнет так ёбнет!

Скосив взгляд на преподавателя, я прижала пальцы к губам:

– Тсс!

– Боги, он уже здесь. Ох, какой неприметный мальчик.

* * *

После занятий Королева купила коробку конфет и обольстила нашу комендантшу на разрешение «перекантоваться» в моей комнате до возвращения Сомовой. Вечером мы отправились к Женечке ужинать.

– Ты теперь будешь жить с нами в общаге?! – спросила Женечка с обыкновенной для себя интонацией, налитой чистейшим мажором.

– Да!

Я немного подивилась такому ликованию.

– Это же здорово! – завопила Женечка и залилась смехом – ярким, молодым, истым. Так смеялись дети Ульяны еще совсем недавно – до того как научились говорить. Я взглянула на Королеву и поняла, что она восхищена на небеса любви и благоденствия.

– Входите, входите же.

Женечка потянула Ульяну за руку. Комнату обуревал бардак. Развязный, вышедший из-под контроля, имевший характерный холодящий привкус, – схожий с тем, что придает интерьеру обыск, ограбление или природная стихия. Оборванные шторы. Пучки сухой травы, привязанные к батарее. Стихи Хвостенко в салатнице. Сугробы вещей на стульях. Со спинки одного из них Женечка сгребла одежду в охапку и бросила на свою незастланную кровать. Затем, убрав с сиденья пустую жирную сковородку, предложила Ульяне присесть.

– Сейчас будем ужинать, – сказала Осмолова и тыльной стороной предплечья лихо сдвинула груду книг и немытых кружек к краю стола. Освободившееся место она обдула и «на чистое» высыпала пачку муки. Умело замешивая тесто, Женечка рассказывала:

– Организму человека необходимо железо. Но разве мы едим ножи и вилки?

Стремясь сделать свою речь как можно более дидактичной, она хватилась какого-нибудь столового прибора и, нашарив нож, занесла его над головой, попутно вспоров мешок с фасолью. Фиолетовые глянцевитые зерна со стуком просыпались на пол. Такие красивые, как обзерненный гранит. Или взорвавшиеся от счастья бусы. Уля бросилась поднимать.

– Не надо, оставь, – Женечка взмахнула рукой, жестом окропляя бардак – благословляя хаос слыть законом природы. – Будда умер от отравления свининой, – продолжала она.

Погибшего в Ульяне востоковеда подбросило на два метра. Ссутулившись, Женечка энергично мяла тугой, неподатливый ком вегетарианского теста. Ее толстое плетеное ожерелье мерно покачивалось над столом, как пустые качели на ветру. Украшение отяжеляли подвески – грозди мелких деревянных лошадок, выкрашенных в ядреные фосфорные цвета.

– А почему ты решила, что Будда умер от отравления свининой? – спросила Ульяна.

– Будде дали свинину. Он съел. Свинина – это вепрь. Вепрь – одно из воплощений Вишну. Будда съел Вишну и не смог этого пережить.

На общей кухне капала вода. Голые окна открывали вид ночи без проблеска над пустырем. Ветер шел с голомени, с разлета, одичалый от одиночества и темноты. В расхлябанных рамах подрагивало стекло. Лампочку выбили. Светить оставалась одна накаленная духовка. За жирным стеклом маслилось желтое марево. Там, внутри, как в кукольном домике, потрескивали вегетарианские пирожки.

Мы курили на лестнице. Женя, набросив на плечи куртку, вышла постоять за компанию. На площадке уже курили Света Шилоткач и Регина – очень женственная блондинка, пианистка с нашего курса, обстоятельно гримировавшая лицо перед каждым выходом из дому. Родители Регины снимали для нее квартиру неподалеку. Вечером она заглянула в общагу, к Свете на огонек. На Регине отменно сидело помпезное фиолетовое пальто. С лисьим воротником.

– Представляете, девочки, я вчера испытала оргазм одновременно с Андреем, – сказала она. – Мы кончили вместе, прям на одну и ту же долю, понимаете?

Все молчали. Женечка вообще была девственницей.

– Это так… – на глазах Регины блеснули слезы. – Я не знаю, как объяснить, но в этот момент я почувствовала, что это жизнь, что я внутри жизни, понимаете?

Лошадки светились в темноте. Тлел табак. Я никак не могла понять, почему Регина носит мех в октябре.

– Мы кончили, и я заплакала, слезы сами полились, я даже не сразу поняла, что плачу, просто почувствовала, что щеки мокрые от слез… Мне кажется, в этот момент я была абсолютно счастливым человеком.

Еще секунду мы стояли в молчании. Вдруг Женя протянула к Регине руки, схватила за плечи и потрясла, заливаясь кристальным смехом. Колодец лестничного пролета зазвенел, как купол храма. Куртка сползла с Жениных плеч и упала на пол. Я подняла.

– Ну так это же здорово! – Женечка притянула Регину к себе, обняла и, встав на носочки, поцеловала. – Это же чудо! Это надо отметить! – добавила она, имея в виду зеленый чай. Шилоткач и Регина пошли вместе с нами.

Мы выдвинули стол на середину комнаты. Расшторенное окно блестело отраженным электрическим светом. На грязном стекле разворачивалась фиктивная карта несуществующего мира: отпечатки пальцев, следы, потеки, разводы – океаны и континенты. Можно было подумать, что с внешней стороны выстлана черная бумага. Ночь давила в окно – там, снаружи, прильнув к стеклу, стояла Вселенная, непроницаемая, как океан смолы. Непривычно согбенная, она просилась внутрь маленького, парящего в ней корабля, она хотела согреться и, будучи проигнорированной нами, затаивала злобу, коей суждено было разрастись, уплотниться и, взорвавшись, пронизать осколками наши жизни по всей длине. Но мы, беспечные, не чувствовали этого массивного, обындевелого черного тела, дышащего в растрескавшиеся рамы, завидующего согретости, обремененного тяжелым уродством бессмертия и беспредельности. Фасоль перекатывалась под ногами. Осмолова спела про желтый осенний лист. Спела легко, круто взяв все самые высокие ноты Юдановой, и даже достроила местами кое-какие авторские мелизмы, как какая-нибудь легенда джаза.

Еда была невкусной. Правда, это ускользало от нашего понимания. Женя готовила с неизменным вложением духа, нота которого открывала во вкушающем скрытые до поры возможности воспринимать еду, отключая рецепторы. Набивая животы рисом, мы приобщались к очищению помыслов и понемногу, по самым верхам, ласкали свою гордыню. Но на самом деле еда была невкусной. Соя. Пироги с рисом. Тесто на воде, вымешанное в обход сливочного масла. При такой пище насыщение случалось в желудке. Но не в теле! Тело оставалось мятежным. Сердце стукалось о нутро, набитое гравием растительного белка. И в этой динамичной обстановке вызревала бессонница, столь богатая межеумочными идеями.

* * *

– Какая девочка! У нее глаза Казанской Божьей Матери, – сказала Ульяна.

Мы уже выключили свет. Я пыталась заснуть. Вспыхнувшая взаимная симпатия между Королевой и Женечкой подействовала на меня снедающе.

– Послушай, может, я все-таки перелягу на кровать Сомовой?

Видеть, как Сомова по возвращении ляжет в постель, не подозревая о том, что в ней спал чужой человек? Нет, я не могла нарушать принципы. Уля вздохнула:

– Как скажешь…

Будильник разрывался, будто взрезанная свинья, – трещал не металлический язычок, бьющийся о часовые колокола, трещала сама ткань времени, рвалась с искрой, как ацетатный шелк: мы отрывались от вчерашнего дня и от того, что на ночь пульсировало смыслом. Я нажала на кнопку. Тишина. Королевой в постели не было. Встала?

– Доброе утро, – сказала она, потягиваясь.

Ульяна лежала в кровати Сомовой. Лежала сладко. Как ни в чем не бывало. Прямо-таки одалиска, преподнесенная султану накануне, – нетроганая, несеченая, полагающая себя на попечении у Фортуны. Отчего она нежилась? Чему улыбалась? В ее обстоятельствах подобная радость казалась немыслимой.

– Ты все-таки перелегла? – спросила я вместо приветствия. Риторический вопрос сорвался с досады. Но его бессмысленность раздосадовала еще больше. Зачем спрашивать об очевидном? Я должна была укорить.

– Слушай, ну невозможно же спать на одной кровати, это издевательство, все тело болит, – сказала она снисходительно. – Попросим у комендантши смену белья, только и всего.

– Да? А «диванчик»? Ты разрушила «диванчик».

Она накрылась одеялом с головой и смеялась в подушку, сдавленно повизгивая, смеялась минуты три-четыре, а потом сбросила одеяло и, обессилев, откинулась на спину. Небо постепенно выбеливалось. Птицы уже мчались куда-то по-деловому ни свет ни заря. Я потушила бра. Мы завтракали во мгле. Уля забралась на стул с ногами и натянула майку на свои женственные колени.

– Мне очень хорошо здесь с вами. Добрые девочки, добрые мальчики, все по-человечески. Я потихонечку выздоравливаю, – сказала она.

Я молча размазывала по хлебу холодное твердое масло. Пыталась размазать. А она все говорила и говорила. О том, как долго жила в жестоком мире. Жестоком и жестком. Опасном. Ни дня без страха. Такая жизнь превращает человека в шиншиллу. Смерть может наступить мгновенно. Разрыв сердца. От хлопка двери. И, что самое страшное, в этот момент рядом может оказаться только свекровь. Или жены королевских друзей. Непроходимые, жадные, ухватистые, интуитивные. Могущие часами обсуждать только одно: где и как оперировать грудь.

– Боже мой, – она вздохнула. – Ведь сиськи обвисают, хоть ты делай с ними все что угодно или не делай. А эти люди все вбухивают только в то, чтобы каждые полгода отрезать от себя по кусочку, все деньги во внешность. Одна мысль в голове: что бы еще такое купить, чем прикрыть обвисающие сиськи?

– По-твоему, деньги не стоит тратить на внешность? Надо тратить на внутренний мир?

– Хм… Заниматься внутренним миром заставляет совесть. Если совести нет, можно купить место хоть в Оксфорде, читать тома Сартра, Кафки, Бальзака, Маркеса, кого угодно – внутреннего мира не будет. Без совести книги уйдут через задний проход. А совесть – это талант. Она или есть, или нет.

Как и почти все из того, что она говорила, сказанное ошеломило меня эпидейктической пустотой. Совесть? Бальзак? Эти слова представлялись чем-то вышедшим из употребления, вроде табличек из букваря. «Мама мыла раму». «Тут Ната и Анна». И тому подобное. Втайне я считала себя умнее.

* * *

Поиграв часов до девяти, я сорвалась в общагу: Королева обреталась в моей комнате, это мешало сосредоточиться на Шопене. В здании общежития две трети лампочек обыкновенно были выведены из строя. Стены напоминали гигантские километровые соты, сдерживающие в себе вязкий серый кисель. На этаже слышались знакомые голоса. По мере моего приближения картина, проступающая из полумрака, становилась все четче и содержательнее – Ульяна и Женечка тащили что-то тяжелое, вроде тумбочки, изо всех сил упирающейся во вздыбину линолеума. Наши комнаты были брошены распахнутыми.

– Погоди! – одергивала Королева Женечку. – Ты что, не видишь? Надо примять волну.

– Волну нельзя примять! – хохотала Женечка. – Волна сама спадет!

Подойдя, я спросила, что происходит. Оказалось, пятикурсник, отбывающий на преддипломную подготовку, оставлял в подарок Женечке холодильник. Дело застопорилось у порога.

– Представь себе, выглядываю на шум, а она одна тащит его! – сокрушалась Королева. – Несносная девчонка.

«Несносная девчонка». Ульянина речь изобиловала угловатостями – из живого, реального ее потока то и дело выбивался ископаемый театральный реквизит. Войдя к себе, я свалила ноты на стол с особенной разухабистостью. Моя ревность осознавалась мною не как ревность, а как некая сила, распирающая пищевод, – какой-то огромный студеный рыбий глаз величиной с теннисный мяч, застрявший на входе в желудок. Я называла свою ревность «гастрит». И всерьез полагала, что именно он придает всему окружающему такой тонкий оттенок ситца, выстиранного в хлоре, – все виделось обескровленным, чуть подмороженным, отдаленным, как если бы, глядя на мир через грязные очки, я не могла в точности определить расстояние до предметов и, пытаясь схватиться за жизнь, постоянно промахивалась в пустоту.

При комнатном свете холодильник оказался желтоватым. Эдакий труп. Снулый, загаженный тараканьим дерьмом. Ульяна застонала:

– Умм… Боже мой. Ты что? Взяла его немытым?

– Да.

– Погоди, ты что, вообще ничего не сделала с ним?

– А что я должна была сделать?

– Ты меня спрашиваешь? Дихлофосом залить, с головы до ног! И оставить на лестнице на сутки. Как ты вообще додумалась притащить гроб с тараканами в комнату?

Женечка пожала плечами. Обойдя холодильник, она удалилась в свой угол, плюхнулась на постель.

– Его надо убрать, пока не поздно, – горячилась Ульяна. – Иначе у вас тараканы через неделю будут жить даже в волосах и в зубной пасте!

Женечка уселась спиной к стене, вытянув ноги поперек кровати. Дубоватые ботинки (на очень толстой подошве) едва не касались простыни, торчащей по краю постели из-под сбившегося покрывала. Приняв эту кукольную позу, Женечка начала ковырять ногти. Ленинские кудри заслонили склоненное лицо. Похоже, она погрузилась во внутреннее созерцание. И, похоже, ей было на что посмотреть, кроме собственной травоядности.

– Вставай же! – взвивалась Ульяна. Женя не реагировала. – Вставай, надо вытащить его, немедленно.

– Прости, я не хочу.

– То есть как?! «Не хочу»? Ты собираешься бросить его вот так?

– Не знаю.

– Нет, позволь, ты – не знаешь?! Тараканы должны дать тебе время подумать? Надо вынести его, сию же секунду.

– Прости, я не хочу, – Женечка встала и начала собирать грязную посуду, – у меня дела.

Составив посуду пирамидой, Женечка высыпала на освобожденную столешницу пакет сои. Зерна раскатисто застучали по дереву, часть, разбежавшись к краям, попадала на пол. Тук-тук.

– Какие у тебя дела?

– Мне надо перебрать сою, – уточнила Женечка не оборачиваясь.

* * *

До возвращения Сомовой оставалось два дня. Дима, которому мы звонили из автомата, принес полторы сотни баксов. Вместо полутора тысяч. Ульяна лежала на сомовской кровати в позе Федры в воплощении Кабанеля – на животе, подперев рукой лоб, за гладкой статуарной белизною которого кишело воспаление мозга. И тут я совершила этот смертельный номер: предложила ей денег. В долг. Я решила отдать ей все, что мама оставила мне до окончания года: деньги на оплату второго семестра, деньги на еду, одежду, билеты в филармонию – словом, все, что у меня было, – решила отдать женщине, о которой почти ничего не знала. Ни адреса, ни телефона, ни общих знакомых. Я не могу вспомнить, почему так поступила. Греха безрассудства за мной не водилось. Неуважения к деньгам – тем более. Я давала частные уроки музыки с семнадцати лет. Ездила к ученикам в пургу. Вставала в шесть. Чистила зубы со слезами. В сезон нанималась в поля – собирать турнепс. Я не могла рисковать суммой, от которой зависело столь многое. Но почему-то рискнула. Хотела прослыть человеком лучшим, чем Женя? Неужели мне было так обидно? Так одиноко? Возможно, я отдала деньги под влиянием будущего: просто сделала еще один шаг, предопределивший нашу с Ульяной связь на долгие годы. Не знаю. Так или иначе, я поехала в банк и сняла все до копейки. «Я верну через пару недель, – сказала она. – В конце концов, если не заработаю, украду». Таков был зарок.

Она нашла квартиру за день. В Озерках. Пять остановок от университета. Трамваем. «Удобно». Однушка. Зеленый диван. Четвертый этаж. Тараканы. Кухня маленькая, как сортир. Отслоившиеся обои. На рамах следы клея (сорванные полосы скотча). Вид из окна – супермаркет: бетонный короб. Фуры, грузчики, лязгающие ворота. Задний двор, захламленный тарой. Дождь. И на первом плане длинная, косоватая береза, с зачесом прутьев на сторону (от многолетнего стояния на сквозняке) – тонкая, как церковная копеечная свеча. Я поняла: Ульяна не выбирала. Ничего не искала. Просто сорвала первое объявление и тем же вечером перевезла от свекрови наряды, баночки с кремом и несколько книг. «Тропик рака».

– Этот человек – большой философ, – говорила она, развешивая платья.

В квартире не было ни телевизора, ни магнитофона, ни радио. Стояла мертвая тишина, в которой позвякивали вешалки.

– Таня, он очень много говорит о сексе, да. Но он делает это только для того, чтобы раскрыть сознание читателя. Он пишет о членах и прочем только для того, чтобы выбить почву из-под ног. Он шокирует намеренно. Читатель обалдевает! И перестает себя контролировать. Заслонки отпадают. И вот, когда отпадают заслонки, человек остается голенький, вот тогда Миллер начинает вливать в человека фундаментальные философские мысли, выстраданные, приобретенные ценой большой боли. И ты начинаешь пить эту воду, и… она исцеляет тебя.

Зеленый диван задел меня даже более, чем общее ангедоническое состояние снятой квартиры. Колючая обивочная ткань цвета бильярдного сукна. «Надо будет чем-нибудь застелить, чтобы не пачкалось». Он стоял посреди комнаты. Как Женин холодильник. Вопия о себе. Символизируя патологию отношений человека со съемной квартирой: главное – лечь. Он не просто стоял – он молчал. Не обращал на вас никакого внимания. При более чем красноречивом виде. Он декларировал: счастье? – фантазии девочек; комфорт? – лишние траты; какая разница, как мы умрем, – небытие всегда одинаково: и для тех, кто купался в розах, и для тех, кто замерз в снегу, не приходя в сознание. То есть обстановкой востребовался холостяк с каким-нибудь приговором типа цирроза или рака предстательной железы: зеленый диван просматривался из любой точки комнаты, и потому на нем должна была бы располагаться голая женщина, стоящая на четвереньках, причем сугубо порнографической школы – в позе, выхолощенной от любого чувства будущего, как от грязи. Мне стало нехорошо.

– Может быть, чаю? – спросила Ульяна.

Мы пошли в супермаркет. Изнутри этот бетонный мавзолей вдруг разразился веером базарных площадей. Я обалдела. В глазах рябило. Подводный мир Карибского бассейна. Коралловые рифы. Бугристая, мерцательная среда. Микро– и макроорганизмы. Стаи серых людей сгребали это цветное неоднородное море в металлические корзины. Ульяна взяла пачку чая, сыр с крупными дырками, упаковку семги. Цена семги шокировала меня. Тем более Ульяна располагала в каком-то смысле моими деньгами. Я отдавала их тратить на спасение жизни, а не на красную рыбу.

– Только сегодня, – сказала она. – Мы же не каждый день.

И, подумав, уточнила:

– Я верну тебе все до единой копейки. Сейчас эти деньги мои, и я тебя угощаю.

Мы встали в очередь в кассу. Люди перед нами подталкивали тележку, вид которой прямо-таки взрывал воображение: полная с горкой. Цветные пакеты, консервы, свертки, йогурты – десятками, фрукты – сетками, конфеты – коробками. Из этой телеги можно было построить рай! Закатить оргию размаха Гелиогабала. Я и понятия не имела, что жизнь может быть настолько богатой. Отсюда, из супермаркета, наши упражнения по возрастанию духа на рисе казались потугами, фальшивыми и жалкими. Какого черта мы нахваливали Женечкину сою? Копчено-вареный карбонад! Вот что всегда было и остается ценностью. Мужчина и женщина в четыре руки выкладывали продукты на транспортер. Наблюдая за этим, я пообещала себе какую-то пошлость в духе М. Митчелл – поклялась сделать все возможное и невозможное ради денег на полную корзину. Надо сказать, это бульварное обещание, данное в сутолоке, наскоро, между рыбой и кассой, запечатлелось клеймением и с годами не только не выправилось, а, напротив, развилось в полноценный страх – страх не риса, не скудного стола, не голода как такового, а страх непричастности к изобилию супермаркета. Драгоценности, автомобили, путешествия – непреодолимая пропасть между мной и подобными вещами не внушала и тысячной части той боли, что разверзлась между мной и телегой с продуктами. Именно в тот памятный день, в том супермаркете я приняла на себя ослепление новой эпохой.

* * *

«Они оскопили модерн» – так говорила Королева об интерьере лобби-бара «Женевы». Я видела его на картинках в буклете. Наборный паркет (пять пород дерева). Витражи. Извитые ножки конфетниц. Гравировка гостиничных вензелей на бокалах. Стены, в цоколе обитые дубом, выше – пепельным шелком. Основной элемент орнамента, повторяющийся на каждом этапе декора, – глазок павлиньего пера. Зрячие пятна, напоминающие тела нейронов, в лучах дендритов. Сине-желтая протоплазма. Очи несчастного Аргуса. Колорированные леденцы, покачивающиеся на ножках аксонов, по которым в мозг передавалась чистая красота. Дистиллированная. Восхищающая до боли! Орхидеи. Кофе. Сигары. Мои глаза застилал жженый сахар. В детстве я полагала, что запертые шкатулки населены микромирами: клавикорды, китайские вазы, господа и дамы с обложки «Консуэло» издательства «Художественная литература» 1955 года. Женевский лобби был не чем иным, как вывернутой наизнанку барочной шкатулкой. При рассматривании фотографий в памяти оживали и шевелились детские сокровения. Сердце прошибал сладкий пот. Эти страницы практически пахли шоколадом.

– Тебе что, не нравится?

– Таня, это глупый намек на модерн. Глупый. Не говоря о том, что они уничтожили памятник архитектуры. Преступники. Этим людям надо заниматься дизайном конфет, а не реставрацией.

– Неужели тебе не нравится? – шептала я, не отдавая себе отчета в том, что спрашиваю вслух.

– Хм, – она взглянула на меня повнимательнее обычного. Пожала плечами: – Ну… Там довольно-таки чисто. Это не может не нравиться.

Первый рабочий «день» ушел на светские суеты. Ульяна отдала Шишину деньги. Познакомилась с девочками. Поговорила о погоде. Присмотрелась к клиентуре: туристы, конгрессмены, банкиры, пьяные русские. Обсудила дресс-код, таксу. Триста долларов за два часа. Пять сотен – за ночь. Выяснила график дежурств и субботников.

– Что такое «субботники»?

– Сауна с охраной, по субботам, – ответила она, зевая. На лекции Уля явилась без опозданий. «Спала три часа». Я все-таки не понимала, как она собиралась совмещать гостиницу с университетом.

Из старых знакомых в «Женеве» работала только некая Лилька Зубарева. О ней Королева отзывалась весьма уважительно: большая умница. Личность. Недавно переехала в трешку на Лесной. Ремонт. Черный фольксваген (подбросила Королеву к подъезду). Старший сын переходит на будущий год в Аничков лицей. Лилька молодчина. Глубоко образованная женщина. Мать троих детей. Верная жена.

– Как?

Вот черт. Я определенно не ослышалась.

– У нее что, есть муж?

– Н-да, есть. Он сидит дома, с младшими детьми. Занимается всем этим… Картошкой, стиральными порошками, уроками.

– А как же… Как она… Что она говорит? Где бывает ночами?

– На работе. Работает администратором в гостинице. В ночную смену.

– А… А если он когда-нибудь узнает?

– Каким образом?

– Мир тесен. Кто-то что-то скажет… при ком-то, кто-то услышит, случайно… Не знаю, как это бывает. Что-нибудь может случиться.

– Мир тесен уже давно. То, что могло случиться, уже случилось, поверь. Если муж не знает, как жена зарабатывает деньги, значит, это его выбор.

Культуролог вошел в аудиторию. Она раскрыла тетрадь. Размяла корешок, с аппетитом. И, вскинув подбородок, уставилась вперед в готовности отгрызть гранита.

Во второй рабочий день Ульяна не стала болтать, села одна, взяла эспрессо. Пианист исполнял «Муки любви», несколько злоупотребляя стаккато. Пытаясь растрясти музыку до фокстрота. Официанты и бармены тоже пребывали в байроновском духе. Королева закурила. Жизнь медленно проваливалась в ад. Но это не могло быть поводом к прекращению жизни. Оставалось смотреть на собственную смерть, следить за развертыванием событий, миллионами секунд ссыпающихся в Тартар, как в воронку песочных часов. Сиди и смотри, сказала она себе. Сиди и смотри. В конце концов, чем плохо? Белые рубашки, классическая музыка, колумбийский кофе, крепкая сигарета, шпон из махагони. Тепло и сухо. Мужчины не на войне. Женщины не в блокаде. Деньги на такси – в кошельке. Дети здоровы. Королев в Крестах. Ульяна склонила голову и выпустила дым через нос. «Скорбь жгучую не стал я изливать. Я заключил ее, как драгоценность, в своей груди и думал лишь о деле». Делай то, что должна. Душевная боль – не оторванная рука. Не острый пульпит. В душевную боль можно всмотреться. И принять как часть себя. Душевная боль не должна вставать между человеком и миром. Контакт с реальностью – вопрос дисциплины. Если не гигиены. Залог здоровья. Неплохо было бы возобновить обливание холодной водой по утрам.

Внимание привлекала группа за соседним столом. Четыре человека. При галстуках. Виски. Тяжелые зажигалки. Мужчины вели осмысленный разговор, не ждали у моря погоды. Но один из них поглядывал. Вроде бы между прочим, оставаясь в беседе. Лев Евгеньевич. Так она назвала его. Человек в подтяжках. Обширный, открытый круглый лоб. Перспектива облысения. Пробор. Кустистые брови. Здесь напрашивался монокль. Но дело обходилось очками. Лев Евгеньевич в очередной раз взглянул на Ульяну, будто случайно. И, не ожидая, похоже, ответного взгляда с ее стороны, тут же отвел глаза. Королева почувствовала клиента. Работа пошла. Сегодня лодка не вернется пустой.

– Привет, – прозвучало над ухом. – Я правильно иду?

– Что, простите? – Ульяна подняла лицо. Слева стоял хлыщ. Длинный, худой, бритый наголо. Очень пижонистый. Черепаховая оправа в стиле двадцатых. Круглые линзы, тонкие дужки, заправленные глубоко за уши. Клетчатый пиджак. Узкие брюки. Темно-вишневые броги. Аффективный парфюм, бабочка. То есть – Коровьев. Только этого не хватало.

– Я правильно иду?

– Боюсь, я не вполне вас понимаю.

Он отодвинул кресло и присел за столик. Сиденье было низким, длинные конечности Коровьева сложились по-кузнечьи, острыми углами к потолку. Коленные чашечки отчетливо проступали через ткань фасонистых брюк.

– Пьешь кофе на ночь? – спросил парень, чиркая гостиничной спичкой. – Это правильно. Самое время.

Он закурил смачно, обильно дымя в сторону Ули, не пытаясь отвести сигарету. Демонстративно не пытаясь.

– Ты похожа на Мэрилин Монро.

– Я польщена, – ответила Королева сухо.

Лев Евгеньевич соблюдал вид человека, которого не касалось происходящее за чужим столиком.

– Так и хочется спросить тебя, на какой же ты стадии – все еще сосешь у де Дьенеса за пару долларов в час? Или уже дождалась своего Джона Хайда? Хотя если бы дождалась, то тут бы, наверное, не сидела.

– Профессиональный интерес? Ждете, когда де Дьенес освободится? Боитесь упустить вакантное место?

У Коровьева случился нервный тик. Он отвернулся, будто начал высматривать кого-то вдали, у барной стойки, при этом постукивал перстнем по малахитовой столешнице. Ульяна в нетерпении следила за Львом Евгеньевичем. А он, кажется, и позабыл о переглядках. Красивый – вдруг мелькнуло в сознании. Пронеслось, как мотоцикл по пустому ночному шоссе. Из ниоткуда в никуда. Исчезнув прежде, чем было замечено. Красивый? Кто это сказал? Ульяна собралась. Лев Евгеньевич был полноват. Но не грузен. Скорее грациозен. В каком-то смысле. Во всяком случае, естественные драпировки рубашки играли тонко, графично, предвосхищая силу бицепсов и широкую грудную клетку, покрытую шерстью, похоже уже седеющей. В нем грезилось что-то от белого быка, с огромным подгрудком и маленькими жемчужными рожками, с пролегающей меж ними тонкой черной полосой.

Неожиданно Коровьев резко, по-звериному повернулся обратно к Ульяне и, налегая на столик, нервно бросил:

– Ладно.

Королева вздрогнула: отвлекшись, она успела вычеркнуть Коровьева из жизни. Лицо парня перекашивала гримаса высокого презрения. Правая носогубная складка чуть вздергивалась кверху.

– Я так понял, что все-таки правильно пришел. Готова поработать?

– Не уверена.

– Значит, придется поработать неготовой. Такое бывает. Сколько?

– За ночь – пятьсот.

– Что?!

Он вытянулся в струнку. Вытаращил глаза.

– Фак! Фак! Бля, за пятьсот баксов ты должна ходить за мной неделю, не вынимая хуя изо рта! Фак! Шит! Ты шутишь? Скажи, что ты шутишь!

Он замотал головой. Вскочил. Приоткрыл рот и начал легонько постукивать перстнем по передним зубам.

– А-а-а… – стонал он, пружиня в коленях, будто вот-вот готов был обмочиться. – Это грабеж, слышишь, это грабеж, Норма Джин, ты грабишь людей.

Лев Евгеньевич возобновил свои взгляды к Ульяне. Более того, и его собеседники стали оборачиваться на сцену, закатываемую Коровьевым. Меж тем членистоногое животное переходило на визг.

– Грабят! О боги! Грабят! Меня грабят! Это грабеж! Фак! Фортуна играет со мной злую шутку! Фак!

Ульяна испугалась. Кокаин. Вне всяких сомнений. Кокаин, деньги и дурное воспитание. Триединство, открывающее доступ сатанинской силе к мозгу человека.

– Меня хотят ограбить! Блядь, в пятизвездочном месте, шит, шит, шит. Я думал – я в Европе. Пятьсот баксов! Пятьсот! Это кидалово, господа!

Люди оборачивались. Зубарева смотрела сощурившись. Ее вычурно тонкие, выщипанные в нитку фигурные брови сошлись над переносицей. Лицо переняло у платья немного черного цвета. Лиля отвечала за порядок, была «старшей». Бармен протирал винные бокалы, высматривал пятна на свет, но от Ульяны не ускользнула ухмылка, переданная барменом официанту. Позор. Платье Зубаревой продолжало растворяться в атмосфере и отделять черный цвет, как чайный пакетик, – камерный свет лобби заваривался все крепче, в процессе переэкспозиции краски темнели и сливались, как перед грозой (может быть, это давление?), музыка уменьшилась, где-то упала ложка, где-то скрипела пробка, туго идущая по горлышку бутылки. Шпок! Ульяне захотелось выпить. Под языком со слюной отделился металлический привкус. Господи, в первый рабочий день! Такой скандал. Шишин вышвырнет ее вон, в шею, пнет ногой и заложит за ворот грязного мата. Не дав сказать и слова в оправдание. Деньги плакали. Долги. Придется стоять на коленях перед свекровью. Отдать детей на целование старческим прохудившимся ртам, капающим мокротой. Ульяна почувствовала спазм в горле. Только не плакать! А почему бы и нет, кстати? Может быть, горячие слезы прижарят эту беду, как лазер? Может, люди пожалеют и не растопчут? Дыши. Говорила она себе. Дыши. Внимай. Смотри на собственную гибель, стенографируй, не отрывайся. Не раскисай. Смотри. Каждый миг жизни – бесценен. Каждый миг ты выбирала сама. Кроме смерти отца, разумеется. Кроме смерти отца. И тут слезы все-таки выступили, обожгли сетчатку. Коровьев поплыл. Уля взялась за сумочку, встала и зашагала прочь, опустив глаза.

– Э, ты куда? Норма Джин? Э? Са ва бьен, сестра, стой. Ты хотела меня ограбить, а теперь хочешь вот так уйти? Не попрощавшись? Камон, ну, брось, хорош…

Он увязался за ней.

– Пожалуйста, оставьте меня в покое, прошу вас, – процедила она, приостановившись как раз на уровне столика, за которым сидел Лев Евгеньевич.

– В покое? Ты хочешь покоя? Нет, я уеду из этой страны! Вы слышали? – Коровин схватил Ульяну за локоть, буквально вцепился. И обратился ко всем присутствующим. Открыто. Просто заорал на все лобби: – Она хотела меня ограбить! А теперь она хочет покоя!

На происходящее обратила внимание охрана. Зубарева привстала. Один из людей Шишина уже шел к месту событий, оправляя на ходу фалды черного пиджака. Вот тут сердце Ульяны сжалось в камень. Пропустило удар, другой и сбилось с ритма, заработав с большой амплитудой, сумбурно, как от удара кувалдой. Вот сейчас уже можно угодить прямо в тюрьму, Королеву на смех.

– Я прошу прощения, – Лев Евгеньевич поднялся и даже вышел из-за стола, – проблемы?

Коровьев опешил.

– Девушка с нами, – сказал Лев Евгеньевич спокойно, доброжелательно. – Нам с коллегами необходимо было обсудить нечто конфиденциально, и она любезно предоставила нам такую возможность, пересев за отдельный столик. Теперь, когда разговор о делах завершен, мы просим ее вернуться. У вас что-то случилось? Я могу вам чем-то помочь?

В одну секунду мир изменился. Будто из горла выдернули огромную кость. Будто она вылетела, как пробка в потолок. И горлом хлынула кровь, пошла под напором, как комета вина. Кровь, силы, жизнь. Ульяна вытекала сама из себя – так это было. Она опустилась в кресло в изнеможении. Ей купили бутылку шампанского. И оно заняло место в освободившихся венах, раскатилось, покалывая, и опьянило, как лесной кислород.

В начале первого Лев Евгеньевич попросил ее на разговор тет-а-тет. Они отошли к парадной лестнице.

– Я хотел бы пригласить вас в свой номер. О цене…

Она перебила его прикосновением к руке.

– Я не возьму денег, – прошептала Ульяна, слегка качнувшись назад. – Вопрос решен.

На двоих они выпили еще полторы бутылки какого-то старого мерло. Вино – под стать номеру, классическому люксу, предпоследнему сверху в ценовой категории: дороже стоил только президентский. Восемьдесят квадратных метров. Сиенский мрамор. Ослепительная ванная – просто разверзшаяся пасть самой чистоты. Бронзовые с патиной ручки смесителя. Копия Кранаха Старшего. «Три грации». Компромиссная картина, угождающая и мужчине, и его жене, в случае, если супруги путешествуют вместе. Маленькая дипломатия большого отеля.

– Что ты делаешь в Петербурге?

– Занимаюсь организацией аукциона.

– Что будешь продавать?

– Возможности, – он налил ей еще немного вина. – За тебя. И за твои успехи.

Удар бокалов прозвучал высоко и чисто, как фа третьей октавы, взятое на педали.

– Какие возможности ты продаешь?

– Возможности делиться деньгами.

Ульяне не нравилась эта игра. Облизывая пальцы, выпачканные в шоколаде и ликере, она сощурила левый глаз.

– Ну хватит. Если не хочешь рассказывать, просто скажи, что не хочешь рассказывать.

– Я продаю богатым возможность отдать большие суммы на благотворительность.

– Что значит «продаешь»? А почему они не могут сделать это бесплатно?

– Потому что, делая это бесплатно, они теряют всю сумму, которой жертвуют. А делая это через меня, они теряют только первую половину суммы. Потому что вторую половину я возвращаю им после того, как они отдадут мне всю сумму целиком.

Ульяна почувствовала легкий разбег мурашек – от основания черепа к макушке, плечам и спине. Легкий катарсис. Она еще не понимала сути описанной схемы. Но кожей почувствовала прикосновение к новой эпохе, мерцающей во внутреннем зрении, как неопознанный летающий объект.

Лев Евгеньевич принимал душ. Его рубашка висела на спинке стула. Чистая, как с мороза. Ткань высшего класса. Хлопок. Пряжа двойного кручения. Ульяна провела рукой. На ощупь почти что шелк. Пуговичные петли обметаны вручную. На сантиметр шва – восемь машинных стежков. Италия. Очень дорого. Вот почему эта рубашка так антично драпировалась, давая повод для толков о теле: играла силуэт. Хорошая вещь обладала автономным интеллектом. Вода перестала шуметь. Хлопнула дверь. Стал подошедши поближе. Лев Евгеньевич оказался мягким. Дыханье его благовонней. Чем запах лужаек. Начал ей кожу лизать. Все произошло очень быстро. Ульяна раздвинула ноги, и Лев Евгеньевич вошел в нее тут же, так естественно, будто к себе домой, будто еще не успел забыть ее лоно, с тех пор как лежал там маленьким, соединенным с женщиной пуповиной. Время ускорилось. Попало под пресс. И через пять-семь минут наступило утро.

Ульяна спала поперек кровати. Непокрытое тело – опустошенное, как тело Осириса, перележавшее в натровом щелоке семьдесят дней. Бык, уже выбритый, одетый, надушенный, почти готовый отбыть к скипетру, положил перед ней пять тысяч. Она не хотела оскорблять его вопросом. Просто подняла лицо и посмотрела. Он не хотел оскорблять ее молчанием.

– Я сказал тебе вчера, что людям, жертвующим деньги через меня, возвращается половина суммы, – начал он, завязывая галстук. – Но я не сказал тебе главного. Людям, жертвующим целую сумму, возвращается больше, чем целая.

* * *

Ульяна вернула мне деньги. Оплатила квартиру на несколько месяцев вперед. Оплатила второй семестр учебы. Отправила денег детям. В ознаменование налаживающейся жизни мы решили сходить на концерт. Я, Ульяна, Женечка, Света Шилоткач, Юра и еще один парень с нашего курса – Олег Долинин. У метро Женя как-то очень увертливо исчезла, можно сказать, соскользнула в цветочный ларек. Там она купила большую ветку качима (единственный цветок, оказавшийся по карману). Шел первый снег. Редкие, водянистые хлопья. Слаботельные, истаивающие на подлете к земле. Пушкинская стояла пустой. Черный асфальт блестел. Окна почти не горели, может, три-четыре на квартал. Целые этажи без света. Никто не жил? Или жили не просыпаясь? Петербургские стены были как-то особенно отвесны. Ряды черных, бездыханных прямоугольных окон наводили на мысль о многоэтажных холодильных установках в морге с горизонтальными ячейками для хранения мертвецов. Фризы, непоколебимо идущие в точку схождения перспективы, усиливали впечатление коридора – прохода между шкафами, набитыми мертвечиной, книгами, столами, посудой и детскими деревянными лошадками. Пушкин стоял посреди всеобщей обесточенности, скрестив руки. Спокойный, непрошибаемый. Самурай у моря. Не равнодушный, а именно спокойный. Приемлющий Петербург как собственное тело. Чего бояться? Голые кроны раскинулись над ним, как скелеты зонтов – обвисшие спицы, с которых содрали нейлон. Это лишь подчеркивало неуязвимость поэта. Он не нуждался ни в чьей защите.

– Вы ваще одупляетесь? Куда мы идем? Какой клуб? Тут тихий час по ходу, – сказала Света.

– Не волнуйся! Мы тут уже сто раз были, – ответила Женечка, уверенно шедшая во главе колонны, шурша цыганской юбкой, складки которой схлестывались над мокрой землей. Рослую ветку качима Женя держала как факел, исходивший сухой пеной вместо огня. Ульяна помалкивала. Наконец Юра отпер дверь парадной:

– Прошу.

– Сюда?! В подъезде клуб?

Женечка подтолкнула Свету в спину:

– Проходи-проходи, подымаемся…

Исписанные стены потихонечку шли прахом.

Пивная банка затрещала под острым каблуком Ульяны.

– Куда поднимаемся? Вы гоните, девочки.

– Света, пойдем, пойдем, на шестой этаж, – Женя потащила Шилоткач за руку.

Музыка гремела целую вечность, без передышки. Клуб в квартире. Сколько там было метров квадратных? Шестьдесят? Семьдесят? Ну уж, во всяком случае, меньше, чем в классическом люксе отеля. Комната, в которой играли музыканты, была полна людей. Темень, острый запах подмышек, густой табачный дым. Пол, пропитанный пивом, просоленный потом. Последний кабак у заставы. Много пьяных. Много влюбленных. На крошечной сцене (выше пола сантиметров на двадцать) подпрыгивал лысый, жилистый, белокожий парень, имевший вид онкологического больного, безбровый и бледный. Он пел, артикулируя, и тонкая кожа, обтягивающая его череп, морщила, будто яичная скорлупа, приобретшая вдруг эластичность. Музыки Ульяна не понимала. Точнее, не могла различить ее – музыка была слишком неявной на фоне духоты, шума и какой-то глупой ритм-секции, бьющей по мозгам, – ударник частил по тарелкам, забивая медью все остальное. Ульяна стояла в шевелящейся толпе, как айсберг в Индийском океане. Белая, неподвижная, руки в карманы, пиджак на голое тело, подплечники. Брючный костюм «Армани» сидел на ней так, словно был великоват, снят с мужского плеча. Он даже не ниспадал, он падал. Падал и был пойман в падении – пойман в кадр. Это был не костюм, а неповторимый миг падения ткани, миг между небом и землей.

Ульяна пришла в «Фиш Фабрик» впервые. Грязно, но ничего особенного. В Гамбурге такие на каждом шагу. Андеграунд на шестом этаже. Остроумно. Но уже через полчаса ей стало плохо. Мелодия или хотя бы какое-то подобие энергии никак не высвобождалось из звуковой каши. Пьяные толкались, проливали пиво. Какая-то девушка, танцующая в первом ряду, была поднята парнем на плечи и, возвысившись над толпой, тут же сорвала с себя футболку. Оставшись в одном бюстгальтере, она размахивала футболкой над головой и победно кричала. Ульяна хотела выйти из толпы, но не решалась растолкать себе дорогу. Бросив взгляд в окно, она увидела снег: белые комья падали в черный колодец двора. За пределами стен дышало космическое спокойствие. Природа. Природа, в которую торчало Адмиралтейство – самая длинная игла на спине ежа, прилипшего к заднице Вселенной. Господи, если сейчас начнется пожар, люди передавят друг друга на лестнице, раздробят в кровь, будут падать в пролет, передохнут в дыму, господи, кто я? Что я делаю здесь? Господи, тот, кто находится где-то, не видя ясно необходимости находиться там, может ли на что-то претендовать? У Ульяны начался приступ клаустрофобии. Связки суставов стягивало, происходила усадка, как с вещами от стирки, но в ускоренном режиме – связки уплотнялись и натягивались все сильнее, кто-то крутил маховое колесо вовнутрь, и тело Ульяны стремилось свернуться в точку; время и реальность распались: из вроде бы неделимого целого выявились две самостоятельные субстанции. Как это произошло?! Непонятно, но это произошло, и время, освободившись от реальности, вдруг двинулось в отдельном темпе – быстрее, быстрее, как скатывающаяся с горы неуправляемая колесница. Ульяна почувствовала давление в основании черепа и рефлекторно подняла руки, чтобы освободить себя от тяжести несуществующего коромысла. Увидев кисти рук, Ульяна поняла, что больше не осознает пропорции собственного тела – руки стали маленькими и далекими, как атрофированные двупалые передние конечности тираннозавра. Она закрыла глаза. И услышала вопрос. Готова ли я к новой жизни? Так ли уж это правильно, уходить из дома, оставаться в полном одиночестве, без жилья, без родных, без связей, с двумя маленькими детьми на руках, в этом прекрасном городе, затменном собственным великолепием? Так ли уж правильно получать образование в тридцать с лишним лет? Так ли уж правильно отвергать прошлое? Так ли уж правильно идти на риск? Ради чего? Ради достоинства? Ради свободы? Ради того, чтобы сыновья выросли людьми? Разве ради этого я здесь? Тут музыка исчезла. У Королевой заложило уши. Она открыла глаза. Как последний раз. И вдруг увидела Женечку.

Женечка без всякого стеснения сидела на краю сцены. Между огромными черными динамиками и микрофонными стойками. Сидела лицом к залу. Просто устала танцевать и решила передохнуть. Музыканты не обращали на нее никакого внимания. Длинная цветочная юбка стелилась по полу. Женечка держала в руках ветку качима и срывала с его белой шапки по цветочку. Гадала на любовь? Локоны поблескивали в меняющих цвет лучах прожекторов. А на заднем плане дергался лысый солист, зачерпывая тяжелыми армейскими ботинками кучи проводов. Казанская Божья Матерь. Ульяна вошла в изображение Женечки, как в икону. Ей не вредила никакая обстановка. Девочка сидела на грязном полу, в подножии оргии, в грохоте и срывала белые цветы, будто тут была лужайка парка, прилегающего к монастырской школе. Порой Женечка поднимала глаза и, переглядываясь с кем-нибудь из толпы, улыбалась. Значит, все нормально. Значит, эти люди не обделены ангельской опекой. Значит, пожара не будет. Вернее, может не быть. Ульяна почти мгновенно выросла обратно – до своих пятидесяти с небольшим килограммов – и, вернувшись к ощущению габаритов, пошла вон из толпы, в соседнюю комнату, к барной стойке.

– Водки. Три порции.

– Лимон?

– Нет, благодарю вас, ничего не нужно.