— Интересная у тебя жизнь, — сказала Инка. — То псих с гармошкой придет, то из Союза писателей кляузу в крайком напишут, а то и графомана перевоспитать удастся. Просто сводки с полей сражений. Так, глядишь, к старости мне можно будет мемуары писать. «Я была рядом с ним». Или еще лучше: «Подруга героических будней».
Я поморщился.
— Ну и стиль. Конечно, жизнь простого русско-армянского кооператора куда как веселее. Тайные сходки, темные сделки, большие деньги, шикарные машины, ревизорские атаки…
Инка пропустила мой выпад мимо ушей. В последнее время она вообще многое пропускала мимо ушей.
Мы лежали на старой скрипучей кровати, накрытой грубым затертым одеялом. Квартира, где происходил наш разговор, принадлежала моему знакомому. Знакомый увлекался всеми видами музыки, фантастикой, летающими тарелками и мистикой. Квартира его была декорирована различными дьявольскими символами и портретами музыкантов и фантастов. По углам стояли гигантские акустические колонки. На женщин это должно было производить впечатление. Но кто их поймет… Раз в три-четыре недели я брал ключ от квартиры у хозяина, расплачиваясь когда трешкой, а когда и пятью рублями. Чаще встречаться со мной Инка не могла, загруженная делами своего кооператива и семейными заботами. Вернее, теперь не могла. Не так давно все было по-другому. Но с каждым разом интервалы между нашими свиданиями становились продолжительнее. Что-то было не так, и сегодня я особенно остро ощущал это. Походило на то, что следующей встречи мне придется ждать долго. Если вообще будет иметь смысл ждать.
А вот этого как раз и не хотелось. В Инке мне виделся тот идеал женщины, который я всегда стремился найти: красивая, умная, невероятно обаятельная. И, что самое главное, «свой парень».
— Как хочешь, а мне жалко твоих авторов. Вот они стараются, душу свою выплескивают на бумагу, ночей не спят. Приносят рукопись в издательство, а там сидишь ты — с прекрасным здоровьем, отличным сном. И все-то ты знаешь, и во всем разбираешься, все оценить можешь. Глянешь одним глазом в рукопись и говоришь бедняге: «А не пошли бы вы, уважаемый товарищ, куда подальше!»
— Ну, не дословно так, но где-то… — попытался я прервать обвинительную речь. — Ведь большинство из них…
— Ладно, хватит, слышали, — пренебрежительно махнула она рукой. Кисть у нее маленькая, изящная и отмашка эта выглядела просто великолепно. Охо-хо…
— Может быть, они и графоманы, не спорю, — продолжала Инка. — Но ты-то как можешь их судить? Ты, не сочинивший ни строчки? Ах, редактор, ах, ему виднее! Да ничего тебе не виднее. Я считаю, что писателя может судить только писатель. Критика — это от творческой импотенции. Знаешь, есть такой закон Менкена: «Кто может — делает. Кто не может — учит». Или редактирует.
Мои акции неудержимо катились вниз. Надо было спасать положение.
— С чего это ты взяла, что я не сочинил ни строчки? На днях закончил приличный рассказ. Как раз по теме: Героика редакторских будней.
— Представляю, что это такое. Почитать-то дашь?
В слабой попытке отдалить расплату я сказал:
— Он сейчас на машинке.
Инка вздохнула:
— Вечно у тебя так: «То теща не спит…» Тогда хоть перескажи.
Еще одна попытка:
— У тебя же времени нет!
Инка взяла со стула часы
— Еще полчаса есть. Рассказывай.
Эта маленькая ведьма делала со мной что хотела. Ну, что же, раз назвался… Или я не редактор?
— Что тебе там делать? Нечего тебе там делать, — за явил главный редактор.
— Пока я не вижу другого выхода, — честно ответил я. — Сам я в этой мешанине не разберусь. Слишком много там наворочено. Нужно выделять одну-две линии, а остальное отбрасывать к черту. Но вы же знаете, что будет, если я без согласия автора это сделаю?
Похоже было, что мои доводы проняли главного. Во всяком случае в его голосе звучало меньше сомнения в целесообразности моей командировки, когда он спросил:
— Так ты считаешь, что ехать в Новополевку тебе нужно?
— Да, — сказал я и не поступился принципами. По телефону с автором не договоришься при состоянии нашей связи. Тем более, если автор — Машкин, романист-эпопейщик. Главный редактор с ним уже сталкивался, отвечать на очередную жалобу никакого желания не имел и благословение на командировку в Новополевку я получил.
Я задремал и очнулся от того, что кто-то натянул мне кепку на нос и грубым голосом потребовал:
— Ваш билетик, гражданин!
Спросонья я начал шарить по карманам, пытаясь вспомнить, куда же засунул этот распроклятый билет. У меня, как и у любого нормального советского человека, врожденная контролеробоязнь. Даже зная, что билет у меня есть, даже держа его в руках, я все равно непроизвольно начинаю заискивающе улыбаться и лихорадочно подсчитывать в уме, хватит ли у меня денег на штраф и соображать, как сделать так, чтобы не сообщили на работу. И это при том, что меня ни разу в жизни контролеры не заставали без билета.
Но на этот раз предъявлять билет не понадобилось. Тот же самый голос, но уже несколько смягченный, весело сказал:
— Ты что же, скотина, совсем друзей не узнаешь? Зажрался?
Я содрал с головы кепку, закрывающую мне обзор и… радостно заулыбался. Передо мной стоял Сережка, мой хороший товарищ и бывший однокурсник. Мы не виделись с ним года два, может быть, даже три. Он заезжал как-то ко мне то ли с дальней родственницей, то ли с любовницей. Я так тогда и не понял, кто ему эта девица. «Кому какое дело…» Жил он теперь в Буденковске не очень далеко от Новополевки и сейчас возвращался с какого-то то ли слета, то ли семинара.
— Какой там автор! Сейчас в Буденковск сходим — и ко мне! И три дня чтобы не заикался ни о каких авторах! — Сережка был неумолим. С большим трудом мне удалось отсрочить визит к нему на несколько часов, но с условием, что сегодня же вечером я вернусь в Буденковск и мы погудим как следует. На прощание Сережка, понизив голос почти до шепота, сообщил:
— Я тут «пушку» приобрел по случаю. Приедешь — в форточку постреляем.
Страсть к оружию у него была, видимо, с детства. Сколько помню, всегда он что-то стреляющее доставал или покупал. Впрочем, в наше смутное время без оружия как-то неуютно.
С тем мы и расстались. Сережка взял с меня честное-пречестное слово, что я непременно буду и вышел в Буденковске. А я поехал дальше.
Новополевка — город. Кто и когда решил, что разросшееся село пора называть городом мне неизвестно. Знаю только, что от изменения статуса в этой дыре ничего не прибавилось. Но и не убавилось. Вдоволь поплутав по грязным улицам, я все же отыскал дом Машкина. Подъезд к дому был основательно забетонирован в отличие от соседних домов, к которым вели только узенькие асфальтовые дорожки.
Хоромы были те еще. Машкин в недалеком прошлом был какой-то шишкой и дом себе выстроил соответствующий. «Что его дернуло романы писать? Сидел бы себе на пенсии, внуков воспитывал, на рыбалку ходил», — думал я, нажимая кнопку звонка на высоких металлических воротах, за которыми должен был, по логике, находиться обширный двор с беседкой, а может быть, даже и с небольшим бассейном. За такими воротами просто не мог быть узенький тесный дворик с раскисшей дорожкой, ведущей к обшарпанным дверям дома.
Наконец послышались шаги, калитка приоткрылась, и я узрел перед собой массивного детину в джинсах и клетчатой рубахе. Пегий чуб, скрывая узкий лоб, падал на глаза. Смотрел детина мрачно и недоверчиво.
— Что надо? — спросил он, внимательно изучив меня.
Я объяснил.
— Ну, подожди, — задумчиво сказал детина. — Спрошу.
Калитка закрылась.
«Ничего себе прием, — подумалось мне. — Да я ему, гадюке, не две одной сюжетной линии в романе не оставлю. В рассказ переделаю, да и то, чтобы только для краевой газеты годен был. Надо же!»
Однако кипятился я недолго. Калитка открылась, теперь уже распахнувшись во всю ширину, и низенький, коренастый и толстомордый Машкин кинулся ко мне с объятиями.
— Вот не ожидал! — вопил он, астматически хрипя. — Вот сюрприз! Да как же это вы, дорогой! Что же вы не предупредили? Ну, гостенек, ну, удружили!
Неподдельная его горячность несколько поколебала мою решимость сделать из романа рассказ, и я подумал, что, пожалуй, небольшая повесть может получиться.
Влекомый обнявшим меня за талию Машкиным, я вошел в калитку. Бассейна не было, но в своей предварительной оценке я ошибся ненамного. Двор был шикарный. Те, кто его оформлял, явно были знакомы с западными журналами. Такое я видел только в кино, да еще на фотографиях в тех же самых журналах. Ворота и забор словно отсекали двор машкинской виллы от остального мира, а калитка открывалась в совершенно другую жизнь. Как у Уэллса.
Бассейна не было, но был небольшой прудик, в котором плавали два лебедя. Честное слово! И было в этом райском дворе много еще чего. Кому хочется подробностей — пусть полистает эти пресловутые журналы и выберет по своему вкусу. Не ошибется.
Под сенью деревьев мы прошли на террасу. На террасе был накрыт небольшой столик, рядом стояли два кресла. Машкин, хлопоча, усадил меня в одно из них, сам плюхнулся во второе. Я было хотел приступить тут же к делу, помня наказ Сережки, но Машкин и рта не дал мне открыть.
— Ми-и-лый вы мой, — протяжно и ласково сказал он, хлопая меня по коленке своей короткопалой пухлой ручкой. — Да что же это вы ехали-ехали, устали, путь ведь неблизкий, дорога дальняя, тяжелая, автобусы наши неудобные, черт знает для кого придуманные, тащатся еле-еле, у каждого столба останавливаются, а теперь хотите с места в карьер работать начинать, делами заниматься, ни за что не позволю, какие там сейчас дела, мы с вами сначала выпьем-закусим, расслабимся, поговорим, а потом уж и дело вспомним, дельце ваше маленькое, но такое приятное — слов нет, эй, Вася! — и он хлопнул в ладоши.
Говорил Машкин, как и писал — длинно и путано. «С ума сойти можно! подумал я. — Ведь он меня заговорит!» Впрочем, приглашение «выпить-закусить» звучало не так уж плохо. «Человек есмь, а посему слаб».
У стола бесшумно возник человек. Это был уже не тот, что встретил меня у ворот. Но особого различия я не усмотрел. Такой же низкий лоб и тот же туповатый взгляд.
— Ну-ка, Васенька, — скомандовал Машкин. — Расстарайся там насчет горяченького, а пока водочки принеси, да не нашей горлодерки, а финской или «смирновочки», вы ведь водочку пьете холодненькую, вкусненькую, впрочем, кто же ее не пьет, голубушку, тут важно только меру знать, да ведь у каждого она своя…
Конец фразы явно относился ко мне. Васенька канул так же беззвучно, как и появился. Буквально через секунду он возник вновь и осторожно поставил на столик поднос с несколькими запотевшими бутылками и хрустальными рюмкам?. Это действительно были «Смирновская» и «Финляндия». «Так, — оттаивая, решил я. — Редактор все же не самая плохая профессия».
— Ну, вот, сейчас по рюмочке, по другой, под закусочку легонькую, хорошо ведь пойдет, с устатка-то, как пташка порхнет, на душу осядет, размягчит душу, раздобрит, я ведь вижу, какой вы злой приехали, как топтать меня собираетесь, в клочья рвать, а мы вам душу и смягчим, задобрим…
Он все говорил, подмигивал мне, похлопывал по колену, потирал ладошки, расплывался в улыбке, но на мгновение из-под облика этого добродушного хлопотливого толстячка вдруг выступило что-то такое холодное, отвратительное и одновременно твердое и угрюмое, что меня внутренне передернуло. Я поспешно схватил рюмку, уже налитую Васенькой, опрокинул ее в себя и зажевал маленьким бутербродом с черной икрой. Были на подносе бутерброды и с красной.
Машкин мягко пожурил:
— Ах, милый, что же вы так, меня не дождавшись, вперед рванулись, по молодости, наверное, по стремительности, я ведь тоже молодой был, стремительный, да ведь никогда вперед старших не кидался, ну, да ничего, вы по второй, а я по первой, так на так и будет.
Ну, что же, пришлось на этот раз с ним чокнуться. Надо сознаться, никакого удовольствия я от водки не получил. Как и от икры. Нехорошо мне было, неуютно на этой роскошной террасе, с этой роскошной выпивкой и роскошной же закуской.
И исходила эта неуютность от плотного хлопотливого человечка напротив меня. Я чувствовал всей кожей, как, улыбаясь, он все же внимательно рассматривал меня. Как лягушку на препарационном столе. Он словно прикидывал, сколько я буду ему стоить. Хватит ли на меня несколько рюмок водки или придется предложить некую сумму, чтобы обойти мою редакторскую строгость?
Чтобы прервать это состояние неуютности, я решительно отодвинул рюмку, которую Машкин опять собирался наполнить и сказал:
— Вот что, Константин Степанович, все это хорошо: выпивка, закуска. Но я не для этого к вам приехал. Да и времени в обрез, — тут я демонстративно посмотрел на часы. — Мне ведь еще в одно место успеть сегодня надо.
— Какое еще место, никаких мест, нам с вами поработать надо, может, за один день и не управимся, завтра продолжим, а за командировочку не беспокойтесь, отметим любым числом…
— Вот и давайте работать, — прервал я его словоизвержение. — Нам серьезно нужно поговорить о самой концепции вашего романа. Откровенно скажу — если бы руководство издательства не заключило с вами договор, никакого разговора сейчас и быть не могло.
Машкин мгновенно посуровел. Другое слово и подобрать трудно. Именно посуровел. Улыбчивая хлебосольная маска исчезла с его лица и проступило то, что под ней скрывалось и что я уже угадал раньше. Это был не человек. Это был гранитный монумент, статуя Командора, готовая смести все, что станет на ее пути. А я, выходило, Дон Гуан. В роли Доны Анны выступала рукопись Машкина и за ее невинность и целостность он собирался увлечь меня в преисподнюю.
Поначалу я пытался доказать, что роман никуда не годится и если отбросить три четверти его объема, эта операция пройдет совсем безболезненно и может получиться вполне сносная повесть. «Не Айтматов и не Распутин, но для нашего края…»
Но как я ни усердствовал, какие бы железные доводы ни приводил, стену машкинского упрямства пробить не мог. Я разливался соловьем о задачах литературы, твердил о суде читателей. Тщетно. Машкин повторял только: «Это вы молодой, это вы не понимаете…»
Где-то через час разговор наш зашел в тупик. Новых доводов у меня уже не было. Я выдохся.
И тогда Машкин, видя, что мое красноречие иссякло, но я по-прежнему стою на своем, выбросил козырного туза: предложил деньги (и немалые) за то, чтобы роман вышел в его нынешнем виде.
— Вы поймите, — журчал он, снова на какое-то время надевая маску хлебосольного хозяина и пытаясь наполнить рюмки. — Вам ведь разницы никакой, что так выйдет, что этак, а мне хочется. Вы молодой, вы не понимаете, что это такое, когда хочется, когда страсть как хочется что-то оставить, имя свое увековечить. Ведь чем я всю жизнь занимался? Деньгами, связями, влияние набирал, копил, уйду — и кто вспомнит о моем влиянии, влияние и денежки с собой на тот свет не заберешь, все тут останется, развеется как дым. А так прочтет кто мой роман и помянет добрым словом Константина Степановича Машкина, корыстолюбца и нехорошего человека. Вот, скажет, какой был мужик, и деньги имел, и силу, а нашел время о душе подумать, романище написал большой, славный. О душе ведь думаю, время пришло о душе подумать. А и вам выгодно будет, я ведь знаю, сколько вы получаете, дело молодое, деньги всегда нужны, а в молодости особенно, очень вам денежки не помешают, коли договоримся полюбовно.
Понять стремление Машкина к славе я мог. Никому из нас это не чуждо. Не хочу я и сказать, что такой уж я святой и деньги мне не нужны. Если честно, то я уже был на грани того, чтобы согласиться. Может быть, даже и без денег, просто из человеколюбия. Но у Машкина не хватило выдержки. Не «дожал» он меня. Что ни говори, а возраст дает себя знать. Вероятно, лет этак с десяток назад Машкин был покрепче и повыдержаннее. Иначе бы не достиг того высокого положения, на котором был сейчас, судя по тому, что я видел и что понял из некоторых его намеков. Но не сдержался старик, сорвался.
И тут уж я получил полный букет. И что не видать мне денег, работы моей тоже не видать, поскольку он, Машкин, связи свои употребит и вышибут меня с позором из издательства. С таким треском вышибут, что до конца дней своих помнить буду. И что он мне такое устроит… Да прямо сейчас ребятам своим мигнет — и не будет меня, как и не рождался на свет.
Машкин хрипел, задыхался, брызгал слюной, вопил, сучил ногами. По правде сказать, не очень-то я и поверил во все его угрозы, не то время, чтобы вот так, запросто, человека убрать. Потому и сказал, усмехаясь в одну из пауз:
— Вы водички выпейте, Константин Степанович. Нервы у вас совсем никуда.
Машкин неожиданно затих, глядя на меня налитыми кровью глазами. А я вдруг почувствовал, как чьи-то сильные руки ухватили меня сзади и, сведя локти за спиной так, что хрустнули суставы, приподняли из кресла. Я инстинктивно попытался вырваться, но не смог. Хватка у державшего была мощной. Кое-как повернув голову, я обнаружил, что держит меня тот же Васенька, который так лихо прислуживал за столом. Рядом с ним угрюмо стоял второй холуй Машкина. Понятно было, что с ними двумя мне не справиться.
Машкин отдышался немного, плеснул себе водки, выпил и, уже совсем успокоившись, заявил:
— А вот теперь мы посмотрим, туда у меня нервы или не туда. Посидишь ночь — сговорчивее станешь. Ну, а нет — пеняй на себя. Еще один грех на душу возьму. Мало ли их у меня!
Речь его теперь была отрывистой и жесткой. Совсем другой человек сидел за столиком. Теперь не статуя Командора, а сам Дон Корлеоне, «Крестный отец».
Происходило что-то дикое. На восьмом десятке лет советской власти, в захудалом городишке, шеф местной мафии мог запросто ухлопать честного редактора. И ведь действительно никто ничего не узнает! Придут искать — не было, не приезжал! Но я еще храбрился.
— Нет, Константин Степанович, не будет по-вашему. Милиция сейчас и не такие дела раскручивает. Отыщут меня.
Машкин сухо рассмеялся.
— Милиция, говоришь? Вот она где у меня, вся милиция! — он протянул к моему лицу крепко сжатый кулак. — На корню куплена! Почему, думаешь, я столько лет живу и радуюсь? Подумай на досуге, стоит ли ерепениться! Давай его в «холодную», ребята!
И ребята поволокли меня вниз по лестнице, в подвал. Я не сопротивлялся.
Подвал у Машкина был что надо. Под стать всей вилле. И «холодная» была как следует. С бетонными стенами и потолком, без единого оконца, с тусклой лампочкой над стальной дверью с тюремным «волчком». У стены стояли деревянные нары, покрытые драным байковым одеялом. Больше никакой мебели в комнате не было.
Дверь, лязгнув, закрылась за мной, и я, разминая руки, прошелся по камере. Никогда не был в тюрьме. Но это была именно тюремная камера. Интересно, сколько людей побывало здесь до меня? И куда они потом делись? Ох, и в нехорошую же я историю влип!
Ну что стоило согласиться сразу и не испытывать терпение этого монстра? А теперь вот майся в камере. И хорошо еще, если дело обойдется одной ночевкой. А вдруг он меня тут навечно оставит? Или даже не здесь, а совсем в другом месте? Да еще в таком виде, что мне уже будет все равно, холодно там или жарко, есть удобства или нет. С этого хищника станется! Ему ведь жизнь человеческая — тьфу! Ах, я болван! И я с силой ударил себя кулаком по лбу.
По традициям мировой литературы в этот момент меня должно было посетить озарение — как выбраться из бетонного мешка с наименьшим уроном.
Оно меня и посетило. Первым делом я аккуратно, без особого шума, выломал из нар сравнительно крепкую доску. Поставил ее у стены и что было сил ударил в металл двери кулаками.
Стучать пришлось довольно долго. Я уже было решил, что план мой никуда не годен, как задвижка «волчка» повернулась, в отверстие заглянул чей-то глаз и послышался голос одного из телохранителей Машкина:
— Ну, чего гремишь?
Возрадовавшись в душе, я заорал:
— Выпусти в туалет, ирод. Неужели трудно было догадаться — парашу в камеру поставить?
За дверью помолчали, потом нерешительно возразили:
— Какая тебе еще параша? А выносить кто будет? Я?
— Ну, так своди в сортир, убоище! А то прямо тут наделаю! Сам же убирать будешь!
Глаз несколько секунд внимательно и недоверчиво меня разглядывал. Я собрался для наглядности расстегнуть «молнию» на джинсах, но этого эксгибиционистского акта не потребовалось. Облом за дверью, видимо, решил проявить инициативу. Вот говорят, что инициативный человек — это хорошо. Неправда. И прислужник Машкина в этом убедился на собственном опыте. Едва закрылась задвижка глазка и загремел отпираемый засов, как я бесшумно метнулся к двери, схватил доску и застыл на замахе. Дверь медленно приоткрылась ровно настолько, чтобы в камеру просунулась голова с пегой челкой.
— Ну, пошли, — сказала голова. И это было последнее, что она сказала. По крайней мере в ближайшие несколько часов. Нары в камере были сделаны из хороших дубовых досок. Настолько хороших, что моя доска даже не поломалась, оглушив охранника. После удара тело, распахнув плечами дверь еще шире, ввалилось в камеру.
Через две минуты, закрыв обезвреженного громилу и не забыв на всякий случай прихватить с собой доску, я осторожно поднимался по лестнице, надеясь, что смогу без затруднений выбраться со двора.
Я не знаю французского языка, но у галлов есть хорошая поговорка (если это не мудрая мысль кого-то из великих). По-русски она звучит так. «На войне — как на войне». Военные действия открыл не я, и кто меня осудит за оглушенного охранника? В последующие сутки слова эти мне пришлось повторять много раз, чтобы успокоить разгулявшуюся совесть.
Уже стемнело, когда я выбрался на окраину Новополевки. Последний автобус ушел с автостанции полтора часа назад, и мне предстояло воспользоваться попутными средствами. Счастье мое, что в заднем кармане джинсов лежали две десятки, сэкономленные из скудной редакторской зарплаты для молодецких забав. Их должно было хватить теперь, чтобы добраться до родного издательства.
А все-таки Машкин не соврал, когда утверждал, что милиция на его стороне. И лбы у его подручных были достаточно крепкие. Не успел я отойти от города и на километр, как меня догнал милицейский «УАЗ». Осветив меня фарами, он притормозил, и я, памятуя предостережение Машкина, но все же надеясь на социалистическую законность, приблизился к машине. Хорошо, что у дороги были заросли дикого абрикоса. Я успел в них нырнуть, когда от машины послышалось: «Вот он, сука!» И дважды полыхнуло пламенем выстрелов. Стрелявший громила так спешил рассчитаться со мной за удар доской по лбу, что в волнении промахнулся и лишь одна из пуль зацепила мое плечо, разорвав куртку, но не задев тело. Продираясь сквозь заросли, я услышал сзади еще выстрел. Пуля прошла далеко в стороне.
Только около пяти утра я доплелся до Буденковска. Выходить на дорогу я не осмелился и пришлось тащиться вдоль лесополос, стараясь не сбиться с направления и ожидая засады за каждым поворотом.
На мое счастье, Сережка был дома. Мать его уехала на месяц к родственникам. А поскольку накануне он вернулся с семинара или симпозиума, ввечеру имел место небольшой банкет. По всей квартире, в самых неожиданных местах стояли пустые и полупустые бутылки и стаканы, пепельницы, полные окурков. На диване спала какая-то девица в полосатых плавках, очень похожих на мужские.
Сережка с опухшей мордой, кое-как завернутый в серый махровый халат, провел меня в свою комнату. Прижав ладонь ко лбу, морщась, он знаком показал мне: «Молчи!», прошлепал босиком куда-то в глубь квартиры и вскоре вернулся с початой бутылкой портвейна и двумя стаканами. Вылил вино в стаканы, схватил свой и жадно припал к нему. Мне же несколько глотков вина после бессонной ночи и нервного потрясения были сейчас очень в жилу.
Сережка шумно перевел дух и понюхал рукав халата. Сморщился, какое-то время прислушивался к своим ощущениям и, наконец, удовлетворенно улыбнулся.
— Знаешь, — сказал он и скорбно качнул головой. — Похоже, спиваюсь. Помнишь старый анекдот? Мужик просыпается утром с большого бодуна, видит на стене таракана и говорит ему: «Не топай, сволочь!» Ты сейчас позвонил, а мне показалось — в набат ударили.
— Мешать не надо, — сказал я. — Что-нибудь одно пей, тогда голова болеть не будет.
— Это ты прав. Да как-то не получается одно. Ты чего вчера не приехал? Договаривались ведь!
Мне было что рассказать. Когда я закончил, продемонстрировав для убедительности разодранную пулей куртку, Сережка печально кивнул, опять ушлепал и через минуту вернулся с новой бутылкой портвейна, тоже початой.
— Пытаюсь следовать твоему совету. Там еще водка есть. И мадера, сказал он, разливая вино по стаканам. И без перехода: — Знаю я эту гниду. Он так просто не отстанет. Есть, конечно, шанс. Тебе нужно добраться до дома. Это все-таки достаточно далеко отсюда. Сомневаюсь я, чтобы у него и там все были куплены. Давай!
Мы выпили.
— Пересидишь у меня пару дней, — сказал Сережка, опять понюхав рукав халата. — А потом я тебе какой-нибудь транспорт организую. Обойдется. Да, вот еще что, — он вновь удалился из комнаты, и я уже испуганно подумал о мадере. На на этот раз Сергей принес… револьвер.
— Держи! — сказал он с гордостью. — Образца 1895 года, калибр 7,62, дальность стрельбы до 100 метров. Теперь, конечно, поменьше будет. Для себя берег. Патронов, правда, всего шесть. Один я успел уже шмальнуть. А новых еще не достал. Но на первое время тебе хватит. А там подбросим.
«Ну, что же, — подумал я. — На войне — как на войне». И аккуратно засунул револьвер во внутренний карман куртки.
— Да, — сказала Инка. — Сименон ты наш. А также Юлиан Семенов. Тебя как, по всем правилам редакторского искусства громить или просто свое мнение высказать?
— Не надо мнение. И по правилам не надо, — уныло сказал я. Было очевидно, что рассказ мой на Инку впечатления не произвел.
— Нет уж, позволь. Мнение мое такое: ерунду ты собачью написал. И писатель из тебя, как из хвоста той же собаки сито. Хотела бы я видеть издателя, который решился бы подобное напечатать. А кроме того… Знаешь, если бы с тобой хоть десятая часть того, что ты описал в действительности произошла. Ведь выглядит твоя работа очень жалко. Бумаги, бумаги, ответы авторам, графики, планы. Есть такое выражение: канцелярская крыса… — Она поднялась с постели, стала одеваться. Взглянула на часы. — Мать моя, мне уже давно пора быть дома! Заслушалась тут тебя! Все, пока! — Одевалась она со скоростью солдата второго года службы, уже укладывающегося в нормативы. Пару раз провела по волосам расческой перед зеркалом и выскочила из квартиры, даже не поцеловав меня на прощание.
Одеваясь, я тоскливо думал о том, что мне действительно не стоит надеяться хотя бы еще на одно свидание с ней. Злость и досада были во мне. Злость на Инку за «канцелярскую крысу» и за то, что не оценила мой рассказ. И досада на себя за неумение доказать Инке, что в действительности я не такой бездарный зануда, каким кажусь ей. Как мне хотелось сейчас, чтобы то, что я ей рассказал, было на самом деле! Как мне хотелось!
В окно было видно, как Инка вышла из подъезда. У обочины стояли красные «Жигули» четвертой модели. Инка огляделась по сторонам, подбежала к машине и склонилась к дверце. В машине опустилось стекло, Инка, видимо, что-то коротко сказала и, обернувшись, указала на окно квартиры, в которой был я.
Укрывшись за шторой, я видел, как она торопливо перебежала улицу, остановила такси и села в него. А из красной «четверки» вылезли Васенька и второй охранник Машкина. Захлопнув дверцы, они двинулись к подъезду дома.
Сунув руку во внутренний карман куртки, я вытащил револьвер. Внимательно осмотрел его, пересчитал патроны. Все правильно, шесть. Тогда я поставил посредине комнаты стул, уселся на него и стал ждать, когда распахнется дверь. Я был спокоен, и спокойствие это мне давала старая французская (или все же нет?) поговорка: «На войне — как на войне»…