Баженов

Пигалев Вадим Алексеевич

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

 

АРХИТЕКТУРНЫЙ ПАСЬЯНС

День начался как обычно. За дверью прошаркал дежурный надзиратель Трофим Лукич, которого учащиеся «приуготовительной» гимназии окрестили Луковицей: глаза у него всегда были красными и влажными, как будто он в самом деле целыми днями только тем и занимался, что резал «злой» лук. Луковица всегда был чем-то недоволен и вечно что-то бубнил себе под нос, даже когда оставался наедине с собой. Гимназисты часто подтрунивали над ним, иногда решались на злые детские шутки, но в общем-то побаивались его: «Чего доброго, пожалуется». А за дисциплиной в гимназии следили строго. К серьезным мерам наказания прибегали, правда, в исключительных случаях, но могли, например, за какой-то проступок лишить на несколько дней возможности питаться вместе со всеми, посадить в предбаннике обеденной комнаты за маленький столик, над которым висела табличка «Ослиная пища». Давали овсяную кашу, хлеб и воду. Прохожие награждали «осла» издевательским смехом и оскорбительными репликами. Это, разумеется, тоже не из приятных… Так вот. Вслед за шаркающей и всем знакомой походкой Лукича раздался «будильный звон». Это значит ровно пять утра.

Василий свесил с кровати ноги, укутался в одеяло и продолжал дремать сидя. Оделся только тогда, когда все ушли умываться.

Накануне, на исходе дня, в темноте и тишине хорошо думалось, и сон пришел только под утро. Не давала покоя мысль: почему некоторые дома, богато украшенные фантазией архитектора, не производят того впечатления, как дома, кои просты в своем убранстве, подобно одежде крестьянки? В чем секрет красоты? Отчего сие чувство зависимо? Только ли мне так кажется, размышлял Василий, что палаты князя Гагарина на Тверской — это нежный цветок, на который не устаешь смотреть, забывая о том, что есть дворцы побогаче? А дом дьяка Волкова у Красных ворот! Конечно, трудно ему тягаться с дворцом князя Голицына, что в Охотном ряду, у коего крыша золоченая и узоров поболее, но есть в нем своя красивость, пленяющая взор и сердце.

Василий много раз пробовал мысленно и в набросках на клочках бумаги переносить архитектурные убранства с дорогих дворцов на здания более скромные, которые непонятно чем впечатляли его. Получалось нечто безобразное, и это лишний раз убеждало его, что у красоты есть свои законы, что дело не в «позолоте».

С шести до семи утра в учебных горницах шло, как всегда, приготовление уроков. Василий на сей раз был занят другим. Все необходимое он сделал вчера, в свободные часы, когда в университетском саду обычно начинается гвалт: игры в кегли, в свайку, в мячи. Баженов редко принимал в этом участие. Был замкнут, предпочитал уединение.

Баженов был жаден до знаний. Он дорожил каждой минутой, использовал часы отдыха для изучения древних и новых языков. Именно для этого он и был определен на последний, четвертый, курс гимназии. Свободные дни использовал для дела. «Любимое было его упражнение, вместо забавы, срисовывать здания, церкви и надгробные памятники по разным монастырям», — писал Е. Болховитинов, первый биограф Баженова.

…Василий вабился в угол комнаты, вырвал из тетради листы с рисунками, разложил на столе своеобразный пасьянс. Его интересовали законы композиции. Перекладывая рисунки, подставляя одно здание к другому и находя нужные пропорции, Баженов пытался создать ансамбль. Вначале он руководствовался в этом лишь чувством, интуицией, восприятием красоты. Но, когда архитектурный пасьянс начинал «звучать», Василий приступал к анализу, выводил закономерность, делал замеры зданий, составлял схемы. Это стало одним из его любимых занятий. Этому Василий посвящал многие часы.

Семь утра: пора принимать пищу. После завтрака утренняя молитва в церкви св. мученицы Татьяны. С восьми до двенадцати занятия в классах. Василий сидел в первых рядах. Его удостоили этой чести за «благонравное» поведение и «прилежание» в учебе. «В классах почиталось большой наградой пересесть выше, с одной скамьи на другую или с нижнего конца своей скамьи на верхний, или хотя на несколько человек продвинуться вперед». Надо полагать, Баженова это мало волновало. Главное, что он допущен в храм науки, впервые организованный в России. В какой-то степени ему в этом смысле просто повезло. Первоначально университет хотели организовать специально для дворян и прочих знатных семей. Но последние не очень охотно отпускали своих детей «на чужбину»: из родного города или деревни на «чужие руки». К тому же отдавали предпочтение военной карьере. «При открытии университета в 1755 году едва набралось 10–12 вольных слушателей на все предметы учебного преподавания». Вот тогда-то меценат Шувалов, куратор университета, и вынужден был привлечь к учебе в университете не только детей дворян, но и разночинцев, организовав для представителей сословий две группы подготовительной гимназии. Эти обстоятельства и сопутствовали Баженову.

Его успехи в учебе очевидны. Очень скоро подготовительные занятия остались позади, Баженова зачислили студентом. Профессорам и духовным наставникам прилежность Баженова в учебе нравилась. Нравился и его кроткий нрав. Они считали, что юноша искренне внемлет христианскому призыву «Не идущий да не укоряет идущего» и подает другим благородный пример, как надобно «довольствоваться той участью, какую кому пошлет Провидение, не страшиться бедности, не завидовать богатству». Но сам Баженов над этим меньше всего задумывался, а точнее, в этот период жизни думал о другом.

К бедности и неустроенности он относился как к неизбежным капризам погоды. Василий открыл для себя новый мир, в котором нет места мелочным заботам, нет повседневной суетности, — мир творчества. Молчаливость, замкнутость, отчужденность, работоспособность, неожиданное проявление талантливости — у одних это вызывало уважение, других это раздражало. Что же касается самого Баженова, то он просто был одержим архитектурой, но всякий раз убеждался, что еще очень многое для него в этой области остается загадкой. Его бурной фантазии не хватало знаний, чтобы воздушные замки сделать земными.

 

ПОД ОБЩИМ ЗНАМЕНАТЕЛЕМ

В то время, когда Баженов учился в университете, в оном храме науки студентами были также Старов, Фонвизин, Новиков, Потемкин. Двух последних потом отчислили из университета «за леность и нехождение в классы».

Эта формулировка без каких-либо комментариев кочует в литературе вплоть до наших дней. Правда, когда речь идет о Новикове, некоторые биографы обходят этот факт стороной или просто говорят о том, что он преждевременно покинул стены университета. Видимо, всякий раз смущает столь странное соседство — Потемкин, Новиков — под общим знаменателем. Первый прославился тем, что стал самым влиятельным фаворитом Екатерины II, был представителем самодержавной власти, прославленным полководцем. Второй — навсегда вошел в историю как крупнейший издатель XVIII века, просветитель, талантливый редактор и журналист.

Новиков родился в Подмосковье, в Авдотьине, в семье состоятельного дворянина Ивана Васильевича Новикова, статского советника, начавшего свою карьеру в петровском флоте. Начальное образование получил в Тихвинской церкви, обучался у дьячка. Сам отец усиленно занимался с сыном, готовя его к военной службе. Николай Новиков был человеком увлекающимся, впечатлительным, внешне спокойным, но вместе с тем легковозбудимым. Он рано стал интересоваться вопросами философии, много читал. Мучительно искал ответы на вопросы, которые его волновали. Он искал их и в трудах древних философов, и в произведениях великих утопистов, и в трактатах крупнейших просветителей Европы, его современников, и в святых писаниях, религиозных догмах. Его трудолюбию мог позавидовать каждый. Доказательство этому — вся его жизнь, его многогранная деятельность, огромная эрудиция, богатое наследие его литературных и журналистских работ. Поэтому маловероятно, что увольнение из университета связано с «леностью» Новикова. Тем более что это противоречит сообщению университетской газеты «Московские ведомости» от 12 мая 1758 года. Новиков — в списке лучших учеников гимназии. Хотя, впрочем, не исключено, что в дальнейшем он был не очень аккуратен в выполнении обязательных заданий, так как много времени тратил на изучение тех наук и чтение книг, которые его больше интересовали. Вероятно, он не стеснялся спорить с педагогами и задавать им каверзные вопросы. Это не очень приветствовалось. Даже несколько позднее, в 1800-е годы, когда в университете началось брожение умов, а вольнодумство сделалось чуть ли не модой, захлестнув и профессорско-преподавательский состав, то и тогда наставники молодежи не переставали повторять: «Неверие и злочестие всегда влекло за собой лютейшие бедствия, и часто ниспровергало могущественные царства… Блюстители общественного блага! Самый важный, самый священный долг ваш — распространять и утверждать в народе дух религии, дух страха Божия. Родители и наставники! Самый первый, самый главный предмет ваш — впечатлевать в умы и сердца детей святые истины религии, более всего споспешествующей добрым нравам, истинному просвещению…»

Новиков не был атеистом, но и к христианским догмам относился по-своему, можно сказать, творчески. Видимо, это проявилось и в студенческие годы, когда он только начинал изучать различные направления философии и искать для себя наиболее приемлемую доктрину? В сочинении Н. Сушкова, в его воспоминании о Московском университете (издано в 1848 г.) встречаются такие слова: «Только закоснелая леность и бешено злой нрав подвергали неисправимого остракизму — изгнанию». Может быть, все дело «в злом нраве» Новикова, а не в «лености и нехождении в классы»? Может быть, последняя формулировка была для администрации университета более предпочтительна, так как не привлекала особого внимания?

Некоторые биографы предполагают, что дружба Баженова с Новиковым началась в стенах Московского университета. В это трудно поверить. Слишком велика для молодых разница в возрасте: Баженову в то время было 18 лет, а Новикову — одиннадцать. Они станут друзьями, но много позже. Что же касается студенческой поры, то скорее всего в это время знали друг друга Баженов и Потемкин. Последнему в ту пору шел семнадцатый год. Дружбы между ними, конечно, не было: разные они люди, несхожие характеры, цели, жизненные принципы. Но то, что Потемкин не мог не замечать Баженова, — это несомненно. Учащихся в университете не так уж много, все друг у друга на виду. К тому же о таланте Баженова поговаривали не только его близкие друзья, но и педагоги, а Потемкин к чужой славе относился несколько ревниво.

На этом можно было бы и ограничить упоминание о Потемкине, тем более что их жизненные пути в дальнейшем почти не пересекаются. Но вот что любопытно. На судьбе наиболее замечательных баженовских проектов есть невидимые отпечатки личности Потемкина.

«Трудно сказать, был ли он гений или сумасшедший?» — так говорили о Потемкине его современники, на этот вопрос пытались ответить многие литераторы. Один из предков Григория Потемкина служил еще в 1676 году при дворе царя Федора Алексеевича. Григорий в семье — единственный сын. Он отличался крепким здоровьем, рост — выше среднего. Не столь уж красив, как его изображали художники XVIII века. Он мало читал, но умел быть наблюдательным и легко запоминал то, что слышал от других. Родители определили его в новоучрежденный Московский университет и одновременно приписали «к одному из гвардейских полков», чтобы обеспечить будущее «с двойным исходом». Особого интереса к наукам Потемкин не испытывал. Впрочем, в университете он начал заниматься неплохо. Был даже в числе других его воспитанников поощрен путешествием за казенный счет в Петербург. Он провел там несколько недель, быстро завязал круг знакомых. Трудно сказать, что больше всего повлияло на его мысли, настроение, жизненные планы и принципы, но именно с этого времени в нем начинают бурлить страсти, он жаждет активного действия. Григорий Потемкин вернулся в Москву другим человеком: «…его воображение было полно мечтаний, которые не могли не казаться безумными его учителям и товарищам». Вскоре его отчисляют из университета. «За леность и нехождение в классы»? А почему бы и нет, если такая обтекаемая формулировка больше устраивала администрацию университета. Итак, у Потемкина оставался еще один неиспользованный исход: армия. Он одолжил у знакомого архиепископа Можайского, Амвросия Цертис-Каменского, 500 рублей и поспешил в Петербург. (Кстати, эту сумму, даже будучи очень богатым человеком, Потемкин так и не вернул своему кредитору.) В столице он поступил на службу в конногвардейский полк. На первых порах в получении военных чинов ему помог генерал-лейтенант Загряжский, родственник его матери. Но медленное восхождение на Олимп славы его не устраивало. А славы он жаждал более всего. Спокойная жизнь его утомляла. Потемкин в эти годы был готов пуститься даже на авантюру. Риска он не боялся. Полагался на интуицию, верил в судьбу.

Долго искать случая для выгодной авантюры Потемкину не пришлось. Когда летом 1762 года Екатерина облачилась в Преображенский мундир и повела заговорщиков против своего мужа, императора Петра III, то Потемкин оказался в числе самых активных участников переворота.

На фоне осмотрительности и нерешительных действий Орловых Григорий Потемкин выглядел героем. Не думая о последствиях, ему не терпелось реализовать планы великой княгини. Это соответствовало настроению Екатерины. Она отдавала указания за указаниями. 2 июля 1762 года Алексей Орлов писал: «…В силу именного Вашего повеления я солдатам деньги за полгода отдал, так же и унтер-офицерам, кроме одного Патючкина вахмистра, для того, что он служил без жалованья. И солдаты некоторые сквозь слезы говорили про милость Вашу, что они еще такого для Вас не заслужили, за чтоб их так в короткое время награждать». Все было готово. Вот только Орловы медлили. Даже грубоватый и самоуверенный Алексей поддался панике. 6 июля 1762 года: «Матушка наша, милостивая Государыня. Не знаю, что теперь начать. Боюсь гнева от Вашего Величества, чтоб Вы чего на нас неистового подумать не изволили, и чтоб мы не были причиной смерти злодея Вашего и всей России, также и закона нашего». (Подпись оторвана. На обороте адрес: «Матушке нашей Всероссийской».) Будущая императрица нервничала.

«Не хватало, чтобы все сорвалось в самый решительный момент», — думала Екатерина.

Заговор удался. Переворот прошел успешно. Войска под предводительством решительных дам — Екатерины и ее подруги, молодой княгини Дашковой, вошли в Петергоф без единого выстрела. Артиллерия молчала, войска, охранявшие Петра III, перешли на сторону Екатерины. В Петербург она вернулась победительницей. По этому случаю весь день и всю ночь гвардейцы пьянствовали. А спустя несколько дней каретный поезд потянулся в Москву. Предстоял торжественный обряд коронации. Нового монарха благословляли в Успенском соборе, где в свое время короновались Петр I и его последователи. Это было и началом карьеры Григория. В приказе о наградах за удачно проведенное «действо» Екатерина собственноручно вычеркнула чин «корнет» и написала «капитан-поручик». А спустя еще несколько месяцев молодой Потемкин получил доступ ко двору, так как стал камергером. На первых порах он привлек внимание императрицы тем, что обладал актерскими способностями, мог подражать голосам царедворцев и копировать их манеры. Вскоре Екатерина разглядела в нем и некоторые другие способности… Но он был недоучкой и не имел такого престижа, каким все-таки пользовались братья Орловы. И хотя Екатерина распорядилась приставить к нему учителей, в том числе преподавателя французского языка де-Вомаль-де-Фаже, и стала посвящать его в дела Сената, но Потемкину не терпелось отвоевать место у царского трона. Свою битву он начал с бильярдного поединка. В этом сражении с Алексеем, братом Григория Орлова, фаворитом Екатерины (случайно или в результате ссоры — неизвестно. — В. П.), он лишился одного глаза. После этого Потемкин объявил, что желает удалиться в монастырь. Ставка — на сентиментальность императрицы. Ему удалось убедить Екатерину, что он решается на это только из-за «бурной и скрытой страсти к ней». Молодая царица проявила сочувствие. Но это еще не победа. Потеснить Орлова не так-то просто. Екатерине нужны люди дела, способные прославить российский трон, создать завидную популярность ей как правительнице всея России. Для этого нужны яркие личности, действенные натуры, преданные люди с престижем. Именно за этим Потемкин едет на войну. Он участвует в сражениях с турками под стенами Силистрии. Расчет верный. Екатерина считала, что мужчина должен показывать силу и добывать себе славу в пороховом дыму.

В эти годы положение Григория Орлова несколько пошатнулось, симпатии императрицы переметнулись на Васильчикова. Интуиция подсказывала Потемкину, что его час еще не настал. В конце 1773 года он его дождался. Екатерина прислала Потемкину письмо, в котором признавалась, что мало знает о результатах сражения, но признает его заслуги и советует беречь себя, так как желает видеть «богатыря» здоровым. Это — сигнал. Потемкин немедля оставляет фронт и выезжает в Петербург. В январе 1774 года он в столице. На этот раз Потемкин счел необходимым действовать решительно. Он в милостивых тонах требует для себя чин генерал-адъютанта. По сути, это означало, что Орлов и Васильчиков должны уступить ему место возле императорского трона. Ответ Екатерины положительный. С этого времени Потемкин, по существу, разделил с Екатериной ее царское кресло.

 

САНКТ-ПЕТЕРБУРГ

Еще Петра Первого беспокоило, что иностранные ученые, архитекторы, художники и скульпторы обходятся России очень дорого. К тому же большинство из них, выполнив очередной заказ и затребовав солидное вознаграждение, уезжало к себе на родину, не позаботившись о том, чтобы передать мастерство и знания другим, оставить после себя учеников. Именно с этой целью в 1726 году была основана Академия наук. Но художествам должного внимания в ней не уделяли. Поэтому назрела необходимость основать Академию художеств, об учреждении которой принял указ Сенат.

Когда «основалась в Санкт-Петербурге Академия художеств и начальствующий над ней обер-камергер Иван Иванович Шувалов потребовал из Московского университета несколько питомцев, способных к изящным художествам, тогда Баженов назначен первым в числе таковых и отправлен в Санкт-Петербург», — рассказывает первый биограф Баженова Болховитинов.

Академические ученики находились на полном казенном обеспечении. Кроме наук об искусстве, ученикам академии преподавали историю, анатомию, мифологию, математику, иностранные языки. По вторникам, средам и четвергам проходили уроки в «рисовальной палате». Их вели скульптор Жиле, живописец Лелорен, рисовальщик Моро, гравер Шмидт. Это были опытные мастера. Они помогли основать русскую академическую школу живописи, воспитали плеяду талантливых художников. Среди них — Антон Лосенко, соученик и товарищ Баженова, ставший впоследствии первым русским профессором Академии художеств. Его многочисленные рисунки и исторические полотна — «Владимир перед Рогнедой» и «Прощание Гектора с Андромахой» — вошли в сокровищницу мирового искусства. На его работах училось не одно поколение русских живописцев.

Один из учителей академии, Георг Шмидт, родился в 1712 году в Германии. Основам искусства обучался в Париже. Его гравировальные портреты графа д'Эвре и архиепископа Камбре приобрели мировую славу. Друг и современник Шмидта Крайен в своем очерке писал: «Голос публики объявил его тогда одним из лучших граверов в Европе». Он тяготел к демократическому искусству и придерживался принципа: объект искусства — натура. Его ученики — Баженов и Лосенко — переняли эту убежденность и придерживались этого принципа в своем творчестве. Шмидт дружил со многими знаменитостями. В числе его близких знакомых — Массе, Парросель, Леба, братья Дюпюи, Кусту, Прейслер, Кощен, Латур и особенно знаменитый Билль. Шмидт оставил в Лувре богатую коллекцию своих работ. В 1757 году он заключил контракт и приехал в Петербург, чтобы преподавать в Академии художеств.

Баженову повезло с преподавателями по архитектурным наукам. Он учился под руководством С. И. Чевакинского и А. Ф. Кокоринова. Оба они — талантливые русские архитекторы. Их теория неразрывно связана с практикой. Кокоринов (ставший впоследствии — в 1769 году — директором Академии художеств) возводил совместно с французом Валленом Деламотом Академию художеств. Это прекрасный проект: грандиозное здание — четырехугольник с круглым внутренним двором, с хорошо продуманной системой сводов, декоративных деталей. Декор в этом строении уже далек от излишеств, свойственных модному барокко, которым особенно увлекался знаменитый Бартоломео Растрелли. Другой учитель — Чевакинский, ученик «обер-архитектора» Растрелли, воспитанник Ухтомского, адмиралтейский архитектор. В то время он был увлечен строительством собора Николы Морского, что на Сенной площади. В этой работе (1753–1762 гг.) наиболее полно раскрылось блестящее дарование Чевакинского. Архитектор привлек к составлению проекта своего ученика Баженова. Он доверил ему, в частности, сооружение колокольни Никольского собора.

***

— Нет во мне мужества такого, чтобы отказаться от оной работы. Да и поздно, пожалуй.

— А какая такая необходимость в этом? Говорят, Чевакинский доволен тобою, непомерно хвалит.

— А что с того… разве в похвалах дело? Он Николой Морским, как оком своим, дорожит. Уж я-то вижу. Для него это, может, что ни на есть лебединая песня. Он душу в эту работу вкладывает. Немудрено… сам Растрелли в восторгах и похвалах рассыпается, говорит, что строение достойно не токмо Петербург украсить, но и славою века быть. А я со своим уставом лезу. Может, у него в задумке что другое было.

— Не может того быть, чтобы Чевакинский к любимому своему детищу поганую овцу подпустил. Дай альбом, еще раз взгляну…

Они сидели вдвоем — Василий Баженов и Антон Носенко — в дешевеньком кофейном зале на Невской першпективе, пили крепко заваренный чай, ели пирог с вишневой начинкой. У Баженова был усталый вид, красные глаза, бледный лоб. Он то и дело тер левое веко, которое нет-нет да и начинало дергаться. Петербургская погода, низкое серое небо, бесконечно моросящий дождь и частые сырые ветры с залива подействовали на Василия странным образом. Со дня приезда в Петербург он постоянно ощущал какую-то вялость, его все время клонило ко сну. Баженов, сам того не замечая, часто засыпал даже на лекциях. А потом наступали минуты, когда появлялась злость на самого себя, было жалко упущенного времени. Внутреннее беспокойство и раздражительность приводили к противоположным результатам: появлялась бессонница. Вечером засыпал более или менее нормально, но проходило два-три часа — и сна ни в одном глазу. Не оставалось ничего другого, кроме как использовать бессонные ночи с пользой для дела. Баженов облюбовал для себя укромное местечко на захламленном чердаке. Он незаметно проникал туда через черную лестницу, зажигал свечу и погружался в чтение книг, в работу над чертежами, эскизами. Иногда тусклый свет и тепло от трубы вызывали сонливое состояние. Баженов задувал свечу и, удобно устроившись среди пыльного хлама, поломанной мебели, дремал до утра.

К неуютной петербургской погоде Василий со временем привык, акклиматизировался, но дурная привычка работать по ночам осталась. Он не мог заставить себя уснуть, особенно в период белых ночей. Бродил до утра по городу, зарисовывал здания, размышлял над будущими проектами. Для себя он оправдывал это тем, что ночью ему никто не мешает, ничто не отвлекает, на улицах нет ротозеев, которые не только назойливо стоят за спиной, но и норовят делать замечания, давать советы.

— Оставь-ка ты сомнения, Василий, — сказал Лосенко, захлопывая альбом и возвращая его Баженову. — Твоя колокольня хоть и попроще, нет в ней того оперения, как во всем Николе Морском, но зато у нее легкость необыкновенная, ее красота грациозна и вместе с тем целомудренна. Усматриваю я в ней что-то от русской красавицы, умеющей носить европейское платье. Можешь быть уверенным, что это тот самый лебедь, коему суждено чевакинскую, как ты изволишь выражаться, лебединую песнь украсить… Внешняя похожесть, друг мой, еще не есть гармония. Чевакинский это понимает…

— Похожесть не есть гармония… Прекрасно! — воскликнул Баженов, ударяя кулаками о стол. Звон посуды привлек внимание немногочисленных посетителей. Лосенко опешил. Василий виновато, как бы извиняясь за свою выходку, нарушившую благопристойную тишину кофейного зала, огляделся по сторонам, съежился, втянул голову в плечи и зашептал: — Я тебя, дурня, готов расцеловать так, как на то не имеет способности ни одна девица. Ты предложил мне формулу, над которой я бился многие лета. Душой чувствовал, а словами пояснить не мог.

— А что я такого особенного сказал?

— Я же тебе говорю, что ты дурень. Гений, но дурень. Всякая наука, как и математика, в формулах нуждается…

— Формулы, братец мой, для искусства губительны. Ну ладно, оставим это. Я вижу, ты заучился. Отдохнуть надобно тебе, мозги малость проветрить… Взгляни на отражение свое, вид у тебя хуже, чем после похмелки. Говаривают, кстати, что ты где-то ночами пропадать стал. Уж не влюбился ли?

Василий лениво улыбнулся, устало откинулся на спинку стула, запрокинул голову, скрестил на груди руки. Он принял такую позу, как будто приготовился немного подремать. Помолчал, неторопливо разглядывая на потолке лепные украшения.

— Верно говорят, — сказал Василий, не отрывая взгляда от потолка. — Токмо причиной тому не любовь. И рад бы… времени жалко… Заразное это дело — искусство, хуже чумы. Сия болезнь плоть убивает. Все чувства и мысли другим заняты, оттого и желания нет… Неужто так всю жизнь?

 

БЕЛЫЕ НОЧИ

Старик оттолкнул веслом утлую лодчонку от причала, покряхтел, поплевал на ладони и стал неторопливо грести к середине Невы. Там, на фоне Биржи, меж ботов, галер, трехмачтовых кораблей, стоящих на якоре, виднелся большой плот. На плоту был сооружен навес.

— А почем ты знаешь, что там господин Махаев? — спросил Баженов у ночного сторожа господских палат, который был рад, что молодой человек приятной наружности удостоил его своим вниманием, поговорил о жизни, развеял ночную скуку и любезно попросил оказать услугу, отвезти на плот.

— Как же не знать-то, Махеича, поди, весь Петров град знает. Работа, видать, у него такая, все на виду, на людях. Давеча я сам вещички его с извощика сымал да к берегу все подносил. Это, стало быть, для отвозу. Он мне за то копеечку-то и дал.

С Михайло Махаевым Баженов ранее не знакомился. Да и быть на его занятиях не приходилось. Махаев вел в Академии наук студию ландкартно-литерных работ, преподавал искусство «градирования» и «перспективные науки» в художестве. Он один из первых среди русских художников стал пользоваться камерой-обскура, распространенным на Западе методом рисования с натуры с помощью оптических и измерительных приборов. Баженов слышал много лестного об этом мастере городского пейзажа, хорошо знал его работы. Особенно впечатляли виды Петербурга: «Проспект Биржи и Гостиного двора вверх по Малой Неве-реке», «Адмиралтейство и Исаакиевская церковь до Крюкова канала», «Устье реки Фонтанки с частью Летнего дворца», «Проспект старого Зимнего дворца с каналом, соединяющим Мойку с Невою»… Все эти работы вызывали у Баженова двоякое чувство. Ему казалось, что в них много сухости, аскетизма, математической четкости, но мало чувств, фантазии, хотя отдельные работы и не лишены определенного настроения. Такое искусство больше напоминало ему работу архитектора, конструктора, но не художника. В то же время он, как будущий архитектор, понимал, сколь велика практическая польза от такого ремесла. Баженов хорошо знал о принципах работы Махаева. Этот мастер творил историю. Он срисовывал с натуры строения, которые подлежали сносу, рисовал готовые и строящиеся дворцы и храмы, мосты и гавани, триумфальные арки и целые улицы. Зарисовки с натуры — это только черновой этап работы. Махаев продолжал работать над каждой мельчайшей деталью у себя в мастерской, изучая чертежи и проекты готовых сооружений, проверяя пропорции. Его рисунки, думал Баженов, — это наглядные биографии города и отдельных зданий. Пройдет время, и Василий Баженов вспомнит об этом искусстве. Он будет настаивать на том, чтобы художники-граверы с математической точностью запечатлели наиболее достойные сооружения и макеты, дабы сохранить потомкам первоначальные замыслы архитекторов, которые так часто искажаются людьми и временем. Но судьба в этом смысле сыграла с ним злую шутку…

— Господин Махаев, дозвольте причалить? — спросил Баженов, придерживаясь за край плота.

— Зачем спрашивать, когда сие уже сделано, — ответил Михайло Махаев, не отрываясь от работы.

— Тогда дозвольте вступить в ваши владения.

— С какой такой стати? Я вас не знаю, сударь.

— Зато я вас знаю. Вы ландкартных и литерных дел мастер.

— Из академических, что ли?

— Он самый. При Кокоринове я. Впрочем, нынче все больше состою при Растрелли.

Василий не лгал. Этому назначению, кстати, предшествовало знаменательное в его жизни событие. В январе 1760 года его главный учитель по архитектуре Кокоринов отписал И. И. Шувалову: «Санкт-Петербургской Императорской Академии художеств студент Василий Баженов но особливой своей склонности к архитектурной науке прилежным своим учением столько приобрел знания как в начальных препорциях, так и в рисунках архитектуры, чем впредь хорошую надежду в себе обещает: что осмеливаюсь вашему высокопревосходительству за ево прилежность и особливый успех всепокорнейше представить к произвождению в архитектурные второго класса кондукторы с жалованьем по сту по двадцати рублев в год». Сенат в марте этого же года рассмотрел предложение и 1 мая вынес указ, в коем говорилось, что «быть ему архитектурии — помощником в ранге прапорщика». Это было даже больше, чем то, на что рассчитывал Кокоринов. Успехи Баженова заметил также Растрелли, и было решено направить ученика академии для стажировки и практики к этому знаменитому архитектору.

— Милости прошу, коли не спится, — уже более приветливо сказал Махаев. — Токмо корабль мой не очень удобен для праздной беседы, да и времени у меня на то нет.

— Прекрасно, господин учитель. Будем оба молчать, меня это устраивает.

Баженов вскарабкался на плот и, вспомнив о лодочнике, стал рыться в карманах в поисках монеты.

— Не извольте беспокоиться, — крикнул старик. — Человек вы, как я погляжу, не дюже денежный. Бывайте, однако, здоровы.

Баженов поблагодарил отплывающего старика, чувствуя перед Махаевым некоторую неловкость за свою несостоятельность.

— Вам, сударь, повезло, вы сэкономили… Как звать-то?

— Василий Баженов я.

— Баженов?.. Как же, слыхал, даже с художеством вашим честь имел познакомиться. В списке показания экзаменации по рисунку вы, если память не изменяет, на первом месте. Архитектор Баженов, живописец Неклюдов, гравер Колпаков… Так, кажется?

— Верно.

С залива потянуло прохладным ветерком. Нева покрылась серебристой рябью.

— Что изволите делать в такую-то пору, почему не спите? — спросил Махаев.

— А вы?

— Мое дело казенное, коли приказано — надобно делать. Академия и Сенат велят Петров град во всех его видах и прешпективах на листах запечатлеть, а что особливый интерес для гиштории представляет, то выгридировать.

— А я так, не спится чего-то… как с Москвой простился, так сон нейдет. Я привычкою сделал ночью на стройки ходить, по лесам ползать.

— Это зачем же?

— Так… разное. Иногда ордером залюбуюсь…. или срисовать чего, ну, к примеру, аттик какой, архивольт, канитель, да мало ли. А днем вроде как неудобно.

— Эко загнул! Творить художество, братец ты мой, — дело нестыдное. Особливо, если талант есть. А темноту да безлюдье пусть лихоимцы почитают.

— Так-то оно так…

Василию не хотелось спорить на эту тему с Махаевым. У него уже выработались свои методы работы, и он не считал нужным кому-либо навязывать их.

«Творчество — это есть священнодействие, коему чужда суетность, — думал Баженов. — Я охотнее соглашусь расцеловать при людях девку, чем дозволю заглянуть в душу художника и доверю лицезреть муки творчества существам несведущим и равнодушным. Что постыдного в том, что женщина производит на свет младенца? Однако же находиться с нею рядом и видеть ее страдания дозволено очень немногим. И даже законный супруг не имеет оной возможности. Пусть же судят работы мои после родов».

— Однако здесь есть чему поучиться. Сей град красотою своей готов поспорить с Европою. Аль нет? — спросил Махаев, бросив на Баженова лукавый взгляд.

— Красотою богат — это верно… Вот только… зябко, однако.

— У меня на этот случай запасы имеются, — сказал Махаев, указывая на открытый деревянный ларец, в котором рядом с инструментами и художественными кистями стояла нераскупоренная бутылка перцовой водки. — Коли желание есть, можешь, сударь, откушать…

— Я не о том. Архитектура здесь зябкая. Порядку много… Добротного камню, мрамору, гранита — всего в достатке, а вот теплоты русской мало… уюту мало. Может, не то говорю — не знаю.

Махаев внимательно и серьезно взглянул на собеседника, на какое-то время задумался, даже оставил работу. Отвечал неторопливо, как бы размышляя:

— Коли душе художника угодно чувствовать это, то нет у меня смертного такого права, чтобы с душою спорить. Творения, в кои не токмо разум, но и душа вложены, — бессмертны, ибо бессмертна душа человеческая. Что еще могу я сказать вам, юноша?.. Пророк из меня плохой, но чую, что нелегкой дорогой пойдете вы, трудная будет слава… Гордыня творчества будет сильнее благоразумия вашего. Искусство и непокорная душа артиста будут вашей владыкою.

— Простите, но не совсем понятно, почему вы считаете, что мне суждено быть рабом, а не властелином cвoero ремесла?

— Через искусство, друг мой, многие желания имеют власть свою утвердить и гордыню прославить. Но не своими стараниями, а трудом артиста. Потому не вам суждено быть владыкою творчества, а вельможным особам, чьи вкусы вам услаждать доведется. Сие легко приемлют люди посредственные. — Махаев взглянул на натуру через оптический прибор, сделал в рисунке небольшую поправку, после чего оставил работу. Он встал, придерживаясь двумя руками за поясницу, потянул спину, размял икры ног, сладко покряхтел. Споласкивая руки в Неве, испачканные грифелем и мелками, он продолжал говорить: — Если человеку талант дан необыкновенный, то через него часто равные страдания случаются. Даровитый не столько уму, сколько страстной душе подчиняется.

— Но разве же это плохо? — заметил Баженов. Ему было непонятно, почему эта тема так взволновала Махаева, что он ударился в нравоучительную философию. — Вы же сами сказали, что творения, в кои вложена душа художника, — бессмертны.

Махаев сурово взглянул на своего собеседника, но ничего не ответил и принялся складывать инструменты в ларец. Захлопнув крышку, он нехотя произнес:

— Ничего плохого в том нет… Только влиятельные господа, сударь, особливо те, кто в политике поспешествуют, не токмо об искусстве рассуждать любят, но и почитают долгом судьбы художества определять, а вкусы и капризы другим навязывать. Ладно… И хватит об этом! — Махаев сорвал с себя рабочий фартук. — Стремиться усмотреть в политике теплоту да уют — дело напрасное. Но не замечать в великих творениях душу художника — сие неблагодарно, молодой человек, — все более распаляясь, говорил Махаев. — Ибо господь бог наделил сограждан отечества нашего талантом щедрым, душою бескорыстной. А коли есть это в человеке, то есть и в делах его.

Баженов стоял перед малознакомым ему человеком, не зная, что ответить. Тема спора, которого он не ожидал, и причины переживаний Махаева были для него непонятны.