Из Москвы Иван Голышев привез тридцать литографских камней с рисунками на обеих сторонах. О печатных станках тоже с Ефимовым договорился, но пока не купил. Надо было сначала получить разрешение на открытие литографии, и тут предстояло пройти несколько этапов. В первую очередь требовалось дозволение помещика. Александр Кузьмич написал графу Панину в Петербург, и тот живо ответил согласием. Показывая теперь гостям картину «Виды храмов слободы Мстёры», подаренную ему Иваном Голышевым, ярый защитник крепостного права граф Панин говорил: — Это дело рук крепостного мальчишки из моего мстёрского имения. Так вот этот юнец несовершеннолетний вздумал открыть на имя отца сельскую литографию, меж-ду прочим, первую в России. Видите, подлинному таланту крепостное право — не помеха. Не так уж забиты эти крепостные, как принято стало у нас говорить.
Разрешение графа было только первой ступенькой к делу. Теперь нужно было получить согласие губернатора, который должен был хлопотать перед министром внутренних дел.
Еще летом Осип Осипович Сеньков, поддерживающий Ивана Голышева в затее с литографией, заказал своему воспитаннику снять специально для владимирского губернатора вид города Вязники. Не без робости отправился молодой художник в Вязники для рисования с натуры.
Александр Кузьмич тем временем обивал пороги чиновников, давал подписку, что будет печатать только народные картинки и — ничего бесцензурного.
Наконец все документы были собраны, и Голышевы отправились во Владимир к губернатору. Рассказал губернатору Тиличееву о них Осип Осипович Сеньков, даря рисунок Ивана «Вид города Вязники». Литография висела теперь в раме под стеклом в кабинете губернатора.
Тиличеев оценил талант юного художника, однако затеваемое Голышевыми дело не радовало начальника губернии. Во-первых, с печатью дело такое: смотри да смотри в оба. Во-вторых, он презирал это лубочное искусство. Считал, что лубок не только не воспитывает вкус крестьянина, а даже приносит вред и развращает народ. Потому Тиличеев не торопился принимать Голышевых, вынудив их долго ждать в прихожей, битком набитой крестьянами-просителями, прибывшими со всех концов губернии.
Александр Кузьмич был задет за живое таким приемом. Иван и так робел, а теперь ему вовсе расхотелось идти к губернатору.
Наконец, через какое-то время, которое показалось Голышевым вечностью, губернатор сам вышел в прихожую, с длинной трубкой во рту, с брезгливой усмешечкой.
Он взял у Александра Кузьмича прошение. Иван принялся торопливо развязывать тесемки папки, в которой привез зацензурованные рисунки.
Губернатор небрежно перелистал оттиски и прокричал:
— Это — дрянь, дрянь, дрянь!
Иван покрылся алой краской, смущенно прошептал:
— Но это же…
Наверное, губернатор совсем бы отказал Голышевым, если бы не лежали уже у него в столе разрешение министра внутренних дел и письмо графа Панина, хлопочущего о затее своих подданных.
Итак, дозволение было получено, но возвращались Го-лышевы домой невеселые.
Стоял февраль. Обычные для него метели подкрепились еще и сильными морозами. Закутавшись в тулуп и накинув башлык, седоки завалились в глубь саней, и каждый по-своему, молча, переживал испытанное в прихожей губернатора унижение.
До этого Иван считал, что, открывая первую в России сельскую литографию, да еще в центре офенства, он затевает важное для народа, для своего края дело, а тут — такое презрение начальника губернии. Иван был совершенно убит оценкой губернатора. «Дрянь, дрянь, дрянь!» — всю дорогу звучало у него в ушах.
— Ну, что приуныл? — спросил вдруг отец. — Может, уже отступиться решил?
Иван молчал.
— Я тебя, конечно, учил уважать власти. Да только подумай, много ли смыслит в народном деле губернатор? Чтой-то не приносят коробейники эти картинки обратно, все распродают. Значит, нужны они людям. И помолятся на них бедные крестьяне, и порадуются, и деток своих имя потешат. А графское высокое искусство бедняку не по карману, да и тоскливо бы стало ихней дорогой гравюре в грязной избе простолюдина.
Вскоре испытанное унижение забылось, слишком много хлопот свалилось на Голышевых по устройству литографии.
Иван через пару дней снова отправился в Москву. Дело Ефимова уже хромало, хозяин собирался забросить его и постепенно продавал инструменты. Иван договорился с ним о двух русских литографских станках с перевесами. Они хоть и были менее производительными по сравнению с иностранными, но и стоили намного дешевле. Иван-то бы, конечно, хотел сразу купить станки заграничные, да только отец не рискнул пустить последние деньги на незнакомое дело.
Образования, действительно, у Ивана было маловато. Еще меньше — денег. Однако имелось пламенное желание открыть свою мастерскую, а со временем, может, и от отца отделиться.
Недостаток образования заменяли ему находчивость и сметливость. К естественным наукам у Ивана, как и у отца, были способности. Вдохновляли азарт исследователя, доверие отца, зависть сверстников, по несовершеннолетию служащих у своих отцов на побегушках.
Александр Кузьмич полагался в затеянном предприятии целиком на сына, но, ссужая деньгами, четко контролировал его.
14 мая по месяцеслову — Еремей-запрягальник: самая ленивая соха и та в поле. Невелико поле Голышевых, но проторчали на огороде полмая.
Хлебом засеяли, как обычно, чуть более сотки, чтобы потом разговеться только своим, в основном они хлеб покупали. На грядках посадили лук, морковь, горох.
Точно по месяцеслову, 18 мая, в день Арины-рассадницы, начали сажать капусту. Татьяна Ивановна выращивала рассаду сама, заставив все подоконники ящиками с землей.
— Не будь голенаста, будь пузаста, — шептала она, наклоняясь над грядкой.
— Не будь пустая, будь тугая, не будь красна, будь вкусна, — вторили ей дочери.
Мужчин от посадки и сева они освободили. У мужчин — своя забота. Они готовились к открытию литографии.
Цветилыциц из подвала выселили и установили там печатные станки. Цветилыцицы етали раскрашивать картинки У себя дома, семейно.
Из Москвы Иван привез, из-за недостатка средств, только одного печатника, Фадея Игнатьева, и Фадей теперь, под руководством хозяина, приноравливал к станкам двух мстёрских крестьян.
Дело шло на лад. И 21 мая 1858 года, с молебствием и водоосвящением, собрав вокруг дома чуть не всю Мстёру, Голышевы открыли литографию.
Александр Кузьмич взял на себя заботы о сырье и по-прежнему вел книжную торговлю. Иван рисовал оригиналы для картинок, переносил их на камень, вел сношения с цензурными комитетами, справлял всякого рода переписку, производил разные опыты по улучшению литографского дела и в то же время помогал отцу при отпуске товаров офеням. Авдотья Ивановна занялась цветилыцицами.
Пару рисовальщиков себе в помощь Иван тоже нашел во Мстёре, хотя живописцы не больно охотно переходили на народные картинки, да не сильно и верили в новое дело Голышевых: мало ли чего затевал Голышев-старший, необоротливый.
Иван, по обыкновению, проснулся рано. Вышел в сад. Перволетье стояло сухое и солнечное. Сад доцветал. Белые лепестки вишен лежали в бороздах грядок, на подросшей, ядреной траве. Как ни рано вставал Иван, мать всегда его опережала. Вот и сейчас она уже хлопотала на задах. Завидев сына, улыбнулась:
— Солнце ноне вроде и не садилось. Ну, с рожденьицем, сынок! — она обняла наклонившегося к ней сына и поцеловала его. — День-от какой разгорается. Июнь — красный месяц. Червень — по-старому. Ране-то в эту пору обирали с корней червеца, ну червячка такова, из того червеца баг-ряну краску делали.
Иван пошел по саду. Гудели в кронах яблонь пчелы. Краснели и лиловели в утренней росе головки клевера, уводя дорожку вверх, на гору, к нежной голубизне неба.
В конце их небольшого сада, подпирающего гору, Иван остановился и повернул к дому. Отсюда, с самой высокой точки сада, за крышами другого порядка, видна была речка Мстёрка. За нею лежала изумрудная сейчас пойма междуречья, а вдалеке — Клязьма.
Двадцатилетие — совершеннолетие свое — Иван встречал в силе. Помнились детские болезни и страхи, скитания по чужим углам в Москве. Теперь он — дома, имеет свою семью и прочно стоит на ногах.
В августе Александр Кузьмич послал сына в Москву за бумагой. Иван отговаривался. Авдотья Ивановна была на сносях и дохаживала последний месяц.
— Ничего с ней не сделается, — говорил отец в ответ на сомнения сына, — бабы рожают, как кошки. Твоя мать вон уже десяток понесла и — ничего.
С тяжелыми предчувствиями уезжал Иван, хотя жена заверила-успокоила его, что все будет в порядке.
Александр Кузьмич как-то странно ревновал сына к снохе. Тихая и деликатная, она не вмешивалась в частые грубые сцены, устраиваемые Александром Кузьмичом домашним, но нутром не принимала их. Голышев-старший это чувствовал и не стеснялся, где возможно, подковырнуть сноху:
— Ах, мы из купецких…
Роды начались ночью, проходили тяжело. Александр Кузьмич даже не вышел к снохе. Татьяна Ивановна сама была за повитуху.
Ребенок долго не появлялся. Авдотья Ивановна, обессиленная болями, не могла даже кричать и только тихонько стонала.
Потом ребенок с трудом вышел, а у матери началось кровотечение, и его долго не удавалось остановить.
Авдотья Ивановна, обрадовавшись благополучному рождению дочери, уже не думала о себе и впала в забытье, доверившись хлопотам свекрови.
Татьяна Ивановна лечила сноху своими доморощенными способами и травами, но роженице становилось все хуже. Только когда Авдотья Ивановна надолго потеряла память, Александр Кузьмич отправился за доктором в Вязники.
Доктор признал заражение крови и у матери, и у дочери. Юленьку, так Авдотья Ивановна успела назвать дочь, спасти уже не удалось. Смерть дочери усугубила болезнь матери. И когда Иван вернулся из Москвы, дочь уже похоронили, а жена была так плоха, что врачи беспомощно разводили руками.
Иван бросился к Сенькову. Осип Осипович пригласил к своей воспитаннице лучших губернских докторов. Из лап смерти ее вырвали, но болезнь затянулась на годы.
Вдвоем теперь Иван со своей Душой оплакивали смерть Юленьки. Иван винил себя за то, что не воспротивился отцу, уехал, оставив Авдотью Ивановну в трудный час одну, обвинял отца, который то ли из жадности, то ли «изо грубости» не позвал к жене акушерку.
В версте от Мстёры по Шуйскому тракту в селе Татарово было имение бывшего уездного предводителя дворянства, генерал-поручика Ивана Александровича Про-тасьева.
В сосновой роще стояли барский двухэтажный деревянный дом, флигель для гостей и множество дворовых построек.
Роща переходила в замечательно спланированный парк. Иван Голышев, не раз проезжая в лодке по Мстёрке мимо имения Протасьева, любовался этим парком, его белыми беседками, земляными террасами и дорожками, спускавшимися к реке.
Говорили, что планировал этот парк в прошлом веке крепостной художник фаворита Екатерина II, князя Потемкина, присланный сюда на время из С.-Петербурга князем в подарок своему другу-помещику.
Потомки того помещика, видать, не больно следили за парком. Он вырос, кое-где утерял правильность линий, но от этого стал еще живописней.
Сегодняшний его владелец по зимам жил в Москве, да и летом вел здесь уединенный образ жизни. И вдруг Протасьев появился на пороге дома Голышевых. Иван сперва и не признал помещика.
— Сосед ваш, Протасьев, — просто отрекомендовался гость. — Слыхали про такого?
— Как не слыхать?! Милости прошу, проходите, — поклонился Иван, отступая в сторону и пропуская помещика в избу.
Именитые люди теперь частенько заглядывали в их дом, интересуясь литографией. Как правило, они были уважительны с хозяевами, держались с Иваном, как с равным, но он всякий раз робел в разговоре с гостями, смущался и, если была возможность передать посетителей отцу, всегда ею пользовался.
На этот раз Александр Кузьмич был в отъезде, и Ивану самому пришлось занимать важного барина.
Протасьев тоже приехал посмотреть литографию. Иван повел его в подвал, стены которого были увешаны раскрашенными картинками.
— Наслышан, наслышан о вашей промышленности, — говорил Протасьев, расхаживая между станками и разглядывая картинки. — Искусство не великое, однако народом любимое. Впрочем, лубок, бывало, развешивали в своих палатах и цари. Сколько намерены выпускать в год?
— До трехсот тысяч.
— На какой бумаге?
— В основном на писчей, а вот эти, так называемую «литографию», — на портретной непроклеенной бумаге, до тридцати тысяч.
— Где берете бумагу?
— Из Москвы привозим.
— Далековато.
— Конечно, далёко, да ближе нет.
— А как идет торговля?
— Пока не жалуемся. И в лавках на ярмарке картинки хорошо раскупаются, и офени берут охотно.
Протасьев осмотрел и магазин, однако уходить не собирался.
— Не угодно ли чаю? — пригласила гостя Авдотья Ивановна.
Протасьев охотно согласился. С пригожей молодой хозяйкой был подчеркнуто почтителен, оказался хорошим собеседником, сумел втянуть в разговор и Ивана, оправившегося от обычного для него смущения.
Перед расставанием Протасьев сказал Голышеву:
— Думаю писчебумажную фабрику открыть, в первую очередь — для вашей литографии. Как на это смотрите? Будете брать у меня бумагу?
Иван обрадовался:
— Какой может быть разговор?! Сколь сил и средств тратим, возя ее из Москвы. Уж больно бы хорошо было, если не шутите, Иван Александрович.
— Не шучу. Вы уверены в своем производстве? Не бросите дело? А то про вашего батюшку не больно хорошие слухи ходят. Много дел уж он затевал…
— Я за батюшку не ответчик. Литография совсем на мне. Тятины только средства, но и моя уж доля в них имеется. Да и он теперь не отступится, стар уж на свое-то дело выходить.
— Ну, коли так…
Потом Иван узнал, что мысль открыть писчебумажную фабрику подсказал Протасьеву Осип Осипович Сеньков. Он продолжал поддерживать Голышева.
Знакомство с Протасьевым с тех пор продолжалось. Иван частенько хаживал в помещичий дом. Протасьев уже вскорости открыл бумагоделательную фабрику. Сперва в простеньком сарайчике, а потом построил специальное здание на берегу Мстёры. И Голышевы перестали возить бумагу из Москвы. Протасьев снабжал их бумагой любого, какой им требовался, сорта.
Теперь можно было расширять производство. Сеньков давал Ивану в долг деньги на иностранные станки.
И однажды, осенним вечером, у стоящего на пригорке по Большой Миллионной дома Голышевых остановилось три конных повозки. Они доставили купленные Иваном в Москве три «железных» ручных печатных станка иностранной конструкции.
Пока рабочие сгружали станки и втаскивали их в литографию, собралась толпа.
Владелец фольговой фабрики Мумриков старался понять, как станки работают. Даже заклятый враг Александра Кузьмича Голышева, поморец-раскольник Скобцов, не стерпел, остановился в толпе у дома, окинув завистливым взглядом иностранную диковину, подумал: «Крепко берется Кузьмич. Видно, и впрямь башковит у него сын и кое-чего набрался в столице». А вслух съехидничал:
— Дурни думкой богатеют.
Станки действительно были непросты. При них находилась инструкция на немецком языке, да не обучены были ему Голышевы. Тогда Ивану пришла мысль обратиться за переводом к квартировавшим во Мстёре офицерам шестого Таврического полка: «Господа. Чай, их языкам с малолетства обучают».
Офицеры действительно владели немецким. Со скуки они согласились помочь молодому крестьянину-предпринимателю. Пришли к нему в литографию, осмотрели ее, потом уселись у станков и, читая вслух немецкую инструкцию, принялись вместе с хозяевами осваивать иностранную технику.
С того раза Иван частенько ходил с иностранными книгами к офицерам. В России литографское дело только налаживалось. Те русские мастера, кто успел его освоить, держали свои знания в секрете. И все книги по литографии, которые Ивану Голышеву удавалось достать в Москве, были на иностранных языках.
А ему хотелось получше изучить химическую часть этого производства, тем более что он вторично в своей жизни едва не лишился зрения. Когда варил химические литографские карандаши, воспламенилась смесь селитры с горючим составом: взрыв отбросил Ивана к стенке, успев пахнуть огнем в глаза. Ивану хотелось постичь все тайны затеянного предприятия. Он возмечтал самолично построить печатный станок на манер иностранных. Проштудировав много книг, выстругивал и вытачивал детали и… осуществил задумку. И пусть его станок был не так грациозен, как заграничные, но работал исправно и вполне мог заменить при необходимости любой, вышедший из строя, станок заморский.
Александр Кузьмич уже не был способен освоить иностранную технику и все сокрушался:
— А ежели сломаются?..
Запасной станок придал производству большую уверенность. «Если Иван сам соорудил новый, то и отремонтировать сумеет», — успокоился Александр Кузьмич.
В печати появилось сообщение об открытии первой в России сельской литографии, к тому же — небывалый случай — литографии крепостного крестьянина.
Теперь редко кто из проезжающих по Шуйскому тракту через Мстёру чиновников и помещиков не заглядывал к предприимчивому крестьянину. А тут явился неожиданно сам корпусный командир Рамзай. Он пришел лично поблагодарить Голышевых, отпечатавших по поручению полкового командира барона Н. П. Кридинера карту-план слободы Мстёры, необходимую для маневров.
Заезжал ревизовавший губернию сенатор А. X. Капгер. Из Московской оружейной палаты — заведующий архивом Филимонов и художник Рыбинский, чиновник особых поручений министерства внутренних дел князь Мещерский. Последний писал потом в «Русском инвалиде», что вся жизнь мстёрского общества православных, «умственная и нравственная, сосредоточивается в этих двух крестьянах Голышевых».