Как-то, возвращаясь из Владимира, Иван Александрович Голышев попал в один вагон с помещиком Протасьевым, своим соседом. Сначала вместе посетовали, что сиденья в этом вагоне второго класса больно жестки, словно не на пружинах, а на каменьях, что тесно до невозможности. Позвали вагонного, но он только руками развел, не нашего, мол, ума дело: «мы токмо служащие». — Они до того боятся, — возмущался Протасьев, — потерять место, что едва ли осмеливаются и думать о том, что сами могут как-то изменить положение, допустить не смеют, что начальство может впасть в недосмотр, который удобнее исправить тому, кто близко к делу.

Голышев согласился. Заговорили об Александре Кузьмиче. Иван Александрович сказал, что с отцом стало тяжело жить и что они с женой планируют построить свой дом.

— Хорошее дело, — поддержал Протасьев. — Хотите, я продам вам немного земли в своем имении?

— Уж больно бы ладно было! — встрепенулся Голышев. — И бумагу тогда от вас возить не надо будет, мы литографию в новый дом переведем.

Семь лет уже ютились они с Авдотьей Ивановной в маленькой комнатенке рядом с кухней, перестроенной из амбара, и она служила им и спальней, и гостиной, и кабинетом — Ивану Александровичу.

Когда приехали на мстёрскую станцию, долго не могли найти извозчика, был канун Ильина дня, и все извозчики были пьяны.

От станции до слободы Мстёры двенадцать верст. Сперва ехали среди берез. Верст через пять пересекли большую просеку, по которой шла построенная когда-то Аракчеевым дорога на Нижний. Потом потянулись перелески и долинки, чередующиеся с болотами, в низинах с наложенными гатями, проезжая по которым седоки «тряслись всеми суставами и внутренностями».

Поля пестрели колышками с надписями. Потом показалось Татарово и большие черные клубы дыма писчебумажной фабрики Протасьева. До шестисот человек уже работало на ней, считай все Татарово да пол-Мстёры.

Александр Кузьмич, по предложению сына, сразу согласился купить землю у Протасьева. Выделять сына из дела он не собирался, а новый дом был нужен, старый стал тесен и совсем обветшал.

Иван Александрович хотел бы и дело разделить, но, воспитанный в духе полного подчинения отцу, не решался пока и сказать об этом. Он даже землю самостоятельно купить не мог, потому что все доходы от литографии были в руках отца.

Более всего Ивана Александровича радовало то, что дом будет стоять не на мстёрской земле, это укрепляло надежду со временем зажить независимо.

Когда Иван Александрович приехал к Протасьеву в Москву, обосновавшемуся там на зиму, составлять купчую на землю, Протасьев крайне удивился, что Голышев оформляет ее на имя отца.

— Понимаешь ли ты, чем это может обернуться для вас с женой? — внушал он молодому сотоварищу по издательскому делу. — Мало ли что взбредет в голову вашему батюшке, и оставит он вас ни с чем. Да и по смерти отца усадьбу и дом придется делить уже между всеми наследниками.

И все равно Иван Александрович так и не решился затеять разговор об этом с отцом. Помог случай.

Чтобы наказать Голышева-старшего за рассылаемые всюду жалобы, раскольники снова, как двадцать лет назад, обвинили его в растрате полутора тысяч общественных денег, через это завязалась опять большая тяжба, ибо Александр Кузьмич виновным себя не признавал и отказывался платить начет.

И теперь, покупая землю, он опасался, как бы раскольники через суд не отбили эту землю, потому и решил сделать крепостной акт на имя сына. Протасьев не менее Ивана радовался такому повороту.

Участок почти в четырнадцать десятин, в восемнадцать раз превышающий обычный крестьянский во Мстёре, был куплен за шестьсот пятьдесят рублей. Находился он за оврагом, в селе Татарове, рядом с усадьбой самого Протасьева.

Место было преотличное. Прямо на Шуйском тракте, но отгорожено от него аракчеевской березовой аллеей. С пригорка участок плавно спускался вниз, переходил в заливной луг, и луговина тянулась до самой реки Мстёрки.

В трехстах шагах шумели сосны и березы протасьев-ского парка. За забором стояли помещичьи дома. Хорошее соседство. Пустырь можно превратить в сад.

Решили, пусть дом будет простой, без всяких излишеств, деревянный, но — большой, двухэтажный, чтобы и литографию разместить, и книжную лавку и чтобы жить было просторно.

12 апреля в Ницце, после тяжелых страданий, как писали газеты, умер наследник царского престола, старший сын Александра II, великий князь Николай Александрович. С цесаревичем многие в России связывали свои надежды на будущее, потому кончина наследника была встречена всей Россией с печалью. Мстёра отслужила по умершему панихиду.

Покинул в начале 1865 года Владимир генерал-губернатор Александр Петрович Самсонов, он был отозван в столицу. При Самсонове Владимирский статистический комитет процветал. Перед отъездом Самсонов успел вручить полюбившемуся ему активному деятелю комитета Ивану Александровичу Голышеву серебряную медаль для ношения на шее на Станиславской ленте.

«Я был весьма рад этой высочайшей награде, — писал Иван Александрович, — ибо она освобождала меня от телесного наказания. У нас много было примеров по разным крестьянским местечкам, что крестьяне, преследуя кого-либо из своих собратьев, приискивали какую-нибудь вину, а затем, по приговору волостного суда, наказывали его розгами». И с Иваном Голышевым местные власти не церемонились. Как-то Иван Александрович тяжело заболел, и в это время пришло распоряжение сотского из Вязников немедленно явиться в стан канцелярии. С властями не спорят. Едва живой отправился Иван Александрович в уездный город, и как же он был возмущен, когда узнал, что хлебать киселя за двадцать верст ему пришлось только для того, чтобы подписаться в прочтении бумаги по торговым делам, совсем не спешной. «Не правда ли, огромным уважением пользуются у становых наши мужи науки?!» — возмущалась по этому поводу газета.

Последняя суббота перед сырной неделей — масленицей — называлась на Руси «широкой». Иван Александрович отправился в Холуй. Тихонравов давно просил его написать об этой, стихийно укоренившейся, пятой, неофициальной, ярмарке в Холуе, прозванной «обжорной». И если в большую ярмарку шумели в Холуе два базара: верхний — в гостином дворе, и нижний — на площади, на самом берегу Тезы, то в широкую субботу базар устраивался только на площади. Приезжали сюда для того, чтобы накупить провизии для предстоящей масленицы. Покупались в основном яства: свежая и соленая рыба, лакомства, подарки близким, гостинцы — детям.

В Холуе у Голышевых была своя лавка, в которой они торговали во время ярмарок и в базарные дни. Пробираясь к ней, Иван Александрович прошел нижним базаром, поднялся на горку к гостиному двору. На верхнем базаре было пусто и тихо. В гостином дворе было открыто не более двадцати лавок — с образами, панскими товарами, галантереей и некоторыми другими товарами для офеней, и у тех не толпился, как обычно на ярмарке, народ, только прошли два офени.

Голышевы хорошо поторговали осенью и на зиму лавку закрыли. И теперь к ней невозможно было подойти, столько намело снега. Ноги по колено проваливались в сугробы. Начерпав полные валенки' снега, Иван Александрович нашел сторожа, спавшего в закутке, и попросил лопату.

Не переставая зевать, недовольный тем, что его разбудили, сторож, кутаясь в тулуп, сказал, что лопат нет у него и у других сторожей вряд ли найдется.

«Вот он, русский человек, — чертыхался Голышев, пробираясь сквозь сугробы, — круглые сутки будет храпеть, пока его не занесет с головой».

Лопат он, как и предсказывал ему первый сторож, не нашел ни у одного из двенадцати в торговых рядах. «И за что им только деньги платят, — возмущался Иван Александрович, — разгребая тропинку к своей лавке какой-то доской, которую тоже нашел с трудом. — А ведь сугробы — одна из причин, почему народ сейчас сюда не заглядывает, какие уж тут прогулки, если в сугробах ноги повывихиваешь».

Когда он часа через два снова спустился на нижний базар, атмосфера на нем заметно изменилась. Тут и там уж слонялись полупьяные, стоял шум, гвалт, звучало крепкое словцо.

К четырем часам пополудни окончательно все было пьяно. Шатающиеся компании, с песней и гармошкой, бродили вдоль прилавков. То тут, то там вспыхивали ссоры и пьяные драки.

Торговцы закрывали лавки. Десятки саней разъезжались по домам с пьяными седоками.

Иван Александрович зашел в трактир пообедать перед дорогой. Там было мусорно, натоптано снегом, пахло прокисшей солянкой. Трактир гудел множеством людских голосов. «И не мудрено напиться, — подумал Иван Александрович, — если рюмка водки стоит всего пять копеек, дешевле стакана чая с сахаром, и целая бутылка вина чуть подороже солянки».

Дома у каждого к масленице варилась брага, зеленое вино, пеклись блины, блинчики, пряженцы, пряженчики и сладкие пирожки. На масленице все старались, как говорили в народе, есть до икоты, пить до перхоты, петь до наслады, плясать до упаду. Хозяева зазывали:

— У нас в дому только вино да пиво, а воду кладите себе в сани, сгодится для бани, да и вода отсюда не близко, и ходить к ней склизко, пируйте, сидите, да других не тесните, кто хочет — веселись, хоть с лавки вались.

Нарядные, выезжали зажиточные мстеряне в масленицу на лошадях, подвязав глухари-бубны, оглашающие-оповещающие хозяев, чтобы встречали гостей.

И всю сырную, масленичную неделю катились из села в село ярмарки. В сырный понедельник — в Коврове, что в нескольких десятках верст от Мстёры. Во вторник ярмарка была в Вязниках, в среду — в Палехе, в четверг — в Гороховце, в пятницу — в Сарыеве, в субботу — во Мстёре. И разъезжали всю неделю с ярмарки на ярмарку праздничные, веселые толпы людей. И на всех базарах этих не столько торговали и покупали, сколько гуляли, масленичные базары и назывались — разгульными.

Мстёрский базар завершал сырную неделю, когда было уже ох как много съедено и выпито. Рыбу к тому времени уже не ели, и продавались одни почти лишь «сухояс-тия» — огромнейшие калачи до двадцати фунтов весом, огромнейшие пряники, различные ягоды, чернослив, изюм, шептала (урюк), жемки и другие лакомства, которые покупали уже на прощеное воскресенье. Прощеным воскресеньем и заканчивалась разгульная масленица.