Прошел ноябрь-ледень. Холоден ноябрь, да не зима. Но вот уж и Федот на воду лед навел, и Гурьян на пегой кобыле проехал. Установился санный путь, за-снежились, заледенели горки.
Во Мстёре чуть не каждая улица — одновременно и гора. Десятки санок, выстраиваясь вереницей и в одиночку, с утра до ночи неслись по улицам к уклону, выезжая на саму реку Мстёру.
Начинались с приходом зимы, особенно по воскресным дням и праздникам, катания и взрослых, в расписных санках, запряженных лихими лошадьми с приличной городской упряжью. Ребятня с гиканьем гонялась за этими санками. А вот в проулке появилась толпа взрослых, однако еще не женатых парней. Толпятся, шепчутся, — значит, развлеченье готовят. Малышня тоже притормозила, затаилась перед занятным зрелищем. Чего там замышляется? По Кузнечной, к Миллионной улице, важно развалившись в пролетке, шуба нараспашку, ехал недавно женившийся сын мстёрского мельника с молодой женой.
Не подозревая подвоха, новобрачный заносчиво обнимал свою жену, как вдруг из проулка с восторженным гиканьем выкатилась ватага парней — человек пятнадцать. Одни схватили лошадь под уздцы, другие выволокли новобрачного из пролетки и потащили к приготовленным старым саням-дровням.
В пролетке испуганно верещала молодица. Она была взята со стороны и не знала местного обычая холостых парней — потешаться в течение первого года над новобрачными. Как ни остерегались молодые супруги, их непременно где-нибудь подлавливали. И чем тяжелее это давалось, тем слаще была потом потеха. Если парни встречали молодого мужа одного, то пропускали его сквозь строй, награждая довольно чувствительными тумаками.
Мельникова сына парни с гиканьем повалили на дровни, сами плюхнулись вслед за ним, и сани стремглав, подгоняемые большим грузом, помчались с горы к реке.
Молодуха, стоя в пролетке, вскрикнула и замерла с открытым ртом, видимо посчитав себя уже вдовой. Но тут все было рассчитано, никакого убийства не замышлялось. Одна разудалая забава.
Франтоватый, а теперь извалянный в снегу, помятый и напуганный (чего там парни еще вычудят?), новобрачный карабкался в гору обратно самостоятельно. Парни стреляли в него шутками и хохотали.
В этом и состояла потеха: сбить с молодожена спесь. Пусть он чуточку потеряет форс в глазах юной супруги.
Не спасало от потехи ни богатство, ни положение. Капиталистов, так во Мстёре называли богатых крестьян, владельцев иконописных мастерских и других промыслов, прокатывали еще с большим удовольствием, как бы уравнивая их таким образом с бедными.
Собранный развлечением народ не расходился, задерживался группами по скамейкам перед домами, а у избы Хромовых на двух лавках расселось до десятка мужиков. Там, где взрослые, там и дети, вертятся вокруг, взрослые разговоры подслушивают.
День стоял теплый, солнечный.
— На святу Николу зима прежде с гвоздем ходила, а ноне с крыш каплет, — посетовал Григорий Логинов.
— Да, теплая ноне зима. Скоро уж солноворот, а там и святки, — поддержал его сосед.
Ваня играл с мальчишками и не заметил, как тихий разговор мужиков о погоде перешел на высокие тона.
— Кому вы исповедуетесь?! — кричал мучной торговец Большаков. — Продажным попам! Один такой, исповедуя умирающего, украл у него деньги из-под подушки; другой, по пьянке, собаку окрестил. Кляузники ваши попы, крестом дерутся. Одно кумовство и взятки — ваша церковь.
Мальчишки бросили беготню и пристроились к лавкам, ожидая новую потеху.
Во Мстёре действовало несколько раскольничных сект: поморская (перекрещенцы), нетовская (Спасово согласие) и смешанная. Свое объединение имели единоверцы, ближе всех стоящие к православию.
Жили православные и раскольники домами вперемежку и нередко, собравшись вот так, по-соседски, или где на базаре, говоря на какие-то житейские, общие темы, незаметно переходили на религиозные, и тогда, как сейчас, разгорались горячие споры, которые, бывало, заканчивались и драками.
— Да уж, ноне царство небесное трудно получить, — говорил семидесятилетний старик-раскольник, — и помучиться-то за Христа нельзя: все на деньгу пошло.
— А вы, фанатики-изуверы, — возражал православный, — других не любите и себя гробите. Вона в Нижегородской губернии тридцать пять нетовцев головы друг другу поотрубали.
Раскольники за словом в карман не лезли, фактиков против официальной церкви у них было предостаточно, приговорок старинных и присказок — полный запас.
— Вам попов поставляют токмо за деньги или по сродству, а наши за мзду благодати святого духа не продают. Превратили ваши попы служение богу в доходное ремесло, алтарем торгуют.
Он был прав. Священники официальной церкви боролись меж собой за приход с раскольниками: чем больше раскольников, тем больше доход. Государство требовало, чтобы раскольники ходили к исповеди, крестили детей и венчались в церкви. Это было против их веры. И чтобы не нарушать своих обетов и не ссориться с властями, раскольники за деньги выкупали у священников справки, что были у исповеди. Даже заочно такие справки выдавались, только плата за них была повыше.
— У вас больно верущи, — не сдавались православные. — Вон в Городце одна девка Фекла совратила в раскол двенадцать мужиков, чай, не верой совращала…
— Дак в Костромской губернии, — поддержал его другой православный, — раскольники-купидоны на сходбищах нагие сидят.
— У монтан так и вовсе свальный грех, — поддержал его третий.
— Ента как же?
— Пляшут, пляшут, а потом…
— Царствие небесное!
— Это не наши, — спокойно возразил спасовец Янцов.
— Ваши не ваши, в ваших толках сам черт не разберется.
Янцов отшатнулся. «Черт» у них было запретным словом. Православные, действительно, совсем не разбирались в многочисленных толках и сектах раскольников. О сути же учений и сами приверженцы сект частенько мало что знали, придерживаясь только ритуалов.
Молодые мстёрские поморцы, дети богатых раскольников, и обычаи не всегда соблюдали, одевались по журнальным картинкам, что считалось у поморцев греховным, и ездили на балы, а это было грешнее, чем в православную церковь сходить.
Кто-то придерживался раскола из-за торгово-промышленных связей, а связи у раскольников были по всей стране, и довольно крепкие. Некоторые молодые люди, состоя в расколе, говорили просто: «Как родители жили, так и нас благословили», — порой механически совершали согласные этой вере таинства.
С очередного мирского собрания Александр Кузьмич Голышев пришел поздно и взвинченный. Поддал ногой подвернувшуюся кошку, цыкнул на жену, попытавшуюся уточнить дошедшую до нее страшную новость.
— В Москве к заутрене звонили, а на Вологде звон слышали, — оборвал он жену. — Собери на стол, брюхо не гусли: не евши, не уснет.
Татьяна Ивановна вытолкала испуганных детей в переднюю, они успели поужинать, а сама принялась на кухне собирать на стол.
Муж ходил взад-вперед и неистово ругал раскольников.
— Неужто так и заковал их в цепи? — не вытерпела Татьяна Ивановна.
— Дак оне что удумали?! — вскричал Александр Кузьмич. — Жалобу на меня графине накатали, а там — одно вранье. Графиня ж далёко, из Питера ей ничего не видно, опять я виноватый выйду…
— Да ты бы по-хорошему…
— По-хорошему, по-хорошему! — взвился опять Александр Кузьмич. — Они говорят: «Откажись сам от бурмис-терства, тогды оставим тебя в покое, а не откажешься — пожалеешь». Что? Значит, самому отступиться?! Все мирское дело пустить под их басурманскую дудку? У них уж опять и выдвиженец свой есть, без денег бурмистром быть согласный, — Александр Кузьмич осклабился.
— А можа, отступиться?
— Можа, можа, да токмо не гоже! На что жить будем? Детей по миру? Да всё одно оне не дадут мне житья, хошь и отступлюся. Вот послушай, что они, проклятые, вручили мне.
Александр Кузьмич достал из кармана сложенную бумажку, развернул ее, встряхнул, чтобы лучше распрямились сгибы, и принялся читать:
— Богоявленской слободы Мстёры бурмистру Александру Кузьмичу Голышеву от мирского общества слободы Мстёры. Прошение. Позвольте нам написать ее сиятельству графине Софье Владимировне Паниной всеобщее прошение о желании болезном нашем, для блага всему обществу, избрать на место Вас из крестьян слободы Мстёры в бурмистры на трехгодичное время, без платежа жалованья тысячи пятисот рублей ассигнациями, а единственно из платежа оброчной суммы…».
Дальше следовали подписи тридцати двух крестьян, самых богатых раскольников.
Александр Кузьмич Голышев, потомственный иконописец, икон уже давно не писал. Как грамотного и начитанного, односельчане выбрали его писарем, когда ему было всего двадцать пять лет, и с тех пор он десять лет просидел над бумагами в земском сельском правлении, а теперь уже четвертый год был бурмистром.
Только шесть процентов населения России к середине девятнадцатого века были грамотными, еще сто двадцать пять тысяч обучались в школах. Так что «образованность», хоть и начальная, Александра Кузьмича Голышева была во Мстёре заметным явлением. Заняв же должность бурмистра, он вообще стал первым человеком в слободе.
Александр Кузьмич презирал раскольников за их догматические обряды и двойную жизнь.
Помещики Панины разрешили выбирать в бурмистры только православных, на выборах выдвинутые кандидатуры обязаны были предъявлять удостоверения священников в том, что придерживаются православия, и раскольники, рвущиеся к власти, покупали себе эти удостоверения за тысячу рублей серебром.
Покупалось всё. Раскольничья вера не признавала венчания и крещения. Но по государственным законам дети невенчаных родителей считались незаконнорожденными и не могли наследовать имущество отцов. И раскольники платили священнику по пятьдесят рублей за то, чтобы, не венчая молодых, тот записал их повенчанными и, не крестя ребенка, записал его крещеным.
Раскольников сразу, при Никоне, в XVII веке, когда произошел раскол, правительство начало жестоко преследовать. «За впадение» в раскол ломали клещами ребра, «сожигали», «резали языки и рвали ноздри».
И чем строже преследовались раскольники, тем отчаяннее и сильнее становилось их сопротивление. Не дожидаясь, когда их сожгут царские преследователи, тысячи раскольников сами сжигали себя.
Во второй половине царствования Петра I, когда гонение на раскольников ослабло, они стали не только не опасными для правительства, но оказались и полезными. Смелые до отчаянности, оборотистые и настойчивые, они проникали в самые отдаленные уголки России, осваивали новые торговые пути и способствовали, как отмечают историки, например, процветанию олонецких железных заводов, помогали Петру укрепиться на Балтике. Раскольники содействовали Демидову в разработке руды на Урале, они стали первыми привозить в Петербург хлеб для продажи. Но они по-прежнему не признавали православной церкви. Зажав нос или уши, торопливо пробегали мимо нее, чтобы не чувствовать запаха ладана, выходившего из церкви, не слышать колокольного звона.
Если к раскольнику приходил сосед-никонианец, то его не пускали дальше сеней, разговаривали с ним неприветливо, а то и грубо, а после его ухода окуривали избу своим ладаном.
Поморцы приняли «молитву за царя» еще в начале раскола, потому им еще тогда разрешили открыто проводить богослужение. У мстёрских поморцев было несколько молелен. А у кожевенника Панкратова была своя семейная особница, и только раз в году, на Николу зимнего, в молельной затевалась большая служба, на которую приглашались все мстёрские поморцы, а после нее устраивался обед.
Раскольники мстёрского Спасова согласия были двух толков: беспоповцы и «австрийской веры», т. е. «тайного священства».
Служба у беспоповцев велась в избе «у Кротовых девок», а кое-кто имел и свои молельни.
У Рассадиных собирались тайносвященцы, беглопопов-цы и приверженцы Белокриницкой иерархии.
При Александре I раскол из религиозной секты превратился уже в большую промышленную корпорацию производителей и торговцев. Но с 1827 года возобновились преследования раскола.
Жестокие меры применять к раскольникам правительство уже боялось, потому что они с религиозным благоговением принимали страдания.
Наставники раскола часто ходили в лаптях и бедных рубищах, а сами раскольники зачастую были очень зажиточными.
Мстёрские раскольники были тоже самыми обеспеченными людьми в слободе. Поморец Суслов имел «стильную» иконную мастерскую. Панкратов и Большаков были богатыми мучными торговцами, спасовцы Янцовы — тоже владели иконной мастерской, единоверцы Фатьяновы — содержали медно-прокатную фолёжную фабрику, Крестья-ниновы — иконную фабрику, а Мумриковы — фабрику по производству фольги.
Среди православных зажиточных было немного, только владельцы мельницы Носовы да бурмистр Голышев.
В бурмистры же старались избрать, по указаниям графа, все же обеспеченных крестьян, потому и оказывались на этой должности чаще богатые «тайные раскольники». Деньги, потраченные на ложное свидетельство, они с лихвой потом возвращали из общественных сумм, а также эксплуатируя силой власти крестьян-бедняков.
Некоторые разбогатевшие раскольники имели свои суда и ходили на них за хлебом в Тамбовскую губернию, наживая на хлебной торговле большие капиталы. Они нанимали на суда бедных мстёрских крестьян и, якобы за провинности и недоимки, заменяли наказание батогами бесплатной работой на себя, все более и более закабаляя бедняков.
Александр Кузьмич Голышев постоянно открыто возмущался этим и другими происками раскольников против бедных, слыл во Мстёре поборником справедливости, за что и был избран бурмистром.
Став бурмистром, Голышев решил в первую очередь прекратить это второе крепостное право, которое устраивали богатые раскольники-хлеботорговцы беднякам. Вместе с бедняками он подсчитал сумму, заработанную ими у раскольников-капиталистов, и возбудил дело об ее уплате. Суд потребовал выплатить обманутым крестьянам тридцать тысяч рублей.
Раскольники взвыли и поклялись отомстить предприимчивому бурмистру. Они открыто грозили Александру Кузьмичу расправой и не раз подтверждали свои угрозы делом. Писали владевшей в то время Мстёрой графине Паниной ложные доносы на Голышева, но она отвергла жалобы, повелев разбирать их на месте, на миру.
Александр же Кузьмич, несмотря на угрозы раскольников, не унимался. Чтобы прекратить монополию раскольников-хлеботорговцев, он основал во Мстёре мирской банк, который в тяжелое время оказывал беднякам помощь.
Страстно преданный православию, Голышев не понимал, да и не хотел понимать, все раскольничьи отклонения от православных таинств. Призванный теперь своей бурмистрской должностью стоять на страже государственных законов и законов официальной, никонианской церкви, он позволял себе то, чего не мог позволить, даже если бы и захотел, священник.
Тайное предписание правительства запрещало священникам входить в дом раскольника, чему Александр Кузьмич всегда удивлялся. Как же проповедовать православие, если священник не может войти в дом и побеседовать с его хозяином о вере.
На бурмистра этот закон не распространялся, и Голышев по-хозяйски заходил в дома и молельни раскольников, что им совсем не нравилось, и не только из-за осквернения их православным, а и потому, что на моления раскольники часто приглашали своих, запрещенных законом, наставников веры, и во Мстёру то и дело приходили подозрительные, в рванье и лаптях, а то и босые, люди с заплечными, набитыми чем-то мешками. В мешках оказывались книги, агитирующие за раскол, а это было уж против царских указов, и тут Голышев напрямую мог привлечь хозяев за укрывательство подозрительных личностей, агитаторов ереси, за что людей сажали в тюрьму, судили и отправляли в ссылку.
Тогда раскольники решили любым способом сместить несговорчивого бурмистра. Они сами собрали мирской сход. Вызвали на него Голышева и вручили ему письмо с просьбой отказаться от бурмистрства добровольно, задолго до окончания срока перевыборов. Уже была подобрана кандидатура «тайного раскольника».
Когда Александр Кузьмич отказался сложить свои бур-мистрские полномочия, они тут же сунули ему в руки заранее подготовленное другое письмо с просьбой дать разрешение пожаловаться на него помещице.
Наверное, все-таки могли богачи-раскольники написать жалобу прямо графине, и, скорее всего, прошение было преподнесено самому бурмистру с хитрым умыслом — вывести его из себя. Знали раскольники: горяч Голышев, и особенно горячится, когда затевается несправедливое дело.
Они все очень хорошо продумали, его враги. Письмо привело бурмистра в бешенство, и он, объявив протест раскольников бунтом, велел арестовать бунтарей и заковать в железо.
Бунтарями оказались самые первостатейные, богачи-раскольники. А «заковать в железо» тогда означало: надеть на руки и ноги оковы (кандалы), усадить в специальное кресло, а за шею арестованный замком приковывался к спинке кресла.
Этого раскольники, по всей видимости, и добивались. У них не было никаких обличающих бурмистра улик, и они только провоцировали Александра Кузьмича, грозя жалобой графине. Теперь у них появилось право жаловат ся помещице, минуя бурмистра, и к графине в Петербург был послан нарочный.
Но графиня в это время умерла, завещая Мстёру своему племяннику.
Виктор Никитич Панин только что вступил, после смерти тетки, в управление Мстёрой, не бывал там, но от тетки знал, что бурмистром Голышевым она была довольна, что он мужик умный, пламенный гонитель раскола и пользовался особой благосклонностью графини.
Самому ехать во Мстёру Панину было некогда, и он написал письмо управляющему своего брата, имение которого было в шестидесяти верстах от Мстёры:
«Милостивый государь Владимир Петрович! С согласия братца покорнейше прошу Вас немедленно отправиться в Мстёрское имение для строгого исследования принесенных мне от некоторых крестьян жалоб, сущность коих Вы усмотрите из прилагаемых при сем подлинных бумаг.
Мне очень прискорбно, что подобные беспорядки могли возникнуть во Мстёре, где всегда существовали порядок, согласие и почтение к властям, без коих не может быть прямого благосостояния. Старайтесь всеми силами укротить между крестьянами вражду и объявить им, что всякое превышение власти со стороны местного сельского начальства, равно как и неповиновение и непочтение к оному, не останутся без строгого взыскания…
Если, впрочем, по исследовании Вы найдете бурмистра виновным, то я разрешаю Вам удалить его от должности и, если нужно, из Мстёры на короткое время и предоставляю мирскому обществу выбрать на один год другого бурмистра без производства ему жалованья и с тем, чтобы он был утвержден мною в сей должности, вступая предварительно с Вашего разрешения в исправление оной».
А у раскольников был только один довод против Го-лышева, и то добытый недостойным методом, — то, что Голышев заковал их в цепи. Поэтому они тайно преподнесли управляющему блюдо империалов, опять точно рассчитав ситуацию. Панин никогда не приедет во Мстёру и целиком доверится управляющему, так что деньги на его умасливание жалеть на надо.
Управляющий сместил Голышева из бурмистров и доложил графу, что смута прекращена.
Успокоенный граф написал новому бурмистру назидательное письмо:
«Вы старайтесь только не запустить пустых дел, не обижать друг друга, жить между собой дружелюбно и не приносить жалоб, не обдумавшись, что от меня миру и объявить…
Если вы будете жить в благости, трудолюбии, согласии и тишине, то между вами будет благосостояние и я Вас буду оберегать от притеснений…»
И в «знак искреннего» к ним расположения прислал образ Богоявления Господня в серебряной ризе.
Только тишины и благости не получилось.
Голышев негодовал. Где же справедливость? Он, защитник самодержавия, православия и интересов народа, не ворующий, всю жизнь отдающий мирским делам, — в опале, а богачи-раскольники, люди без чести и совести, зачастую просто пройдохи, — теперь в выигрыше?
И тут ему шепнули, что все дело в империалах, которые раскольники преподнесли управляющему. Голышев тотчас же известил об этом графа.
Трудно из Петербурга доискаться истины. Уличишь управляющего, кому тогда верить?
Панин прислал во Мстёру распоряжение: «…никто, ни по какому бы то ни было расчету или из благости или опасения, от своего имени или от имени другого, не делал бы, не посылал и не сулил подарков ни служащим в конторе, ни вотчинным начальникам, бурмистрам, старостам, выборным земским или посланным в имение ревизорам».
Раскольники поняли, что Голышев, и лишившись должности бурмистра, по-прежнему будет досаждать им, и решили совсем изгнать его из Мстёры. Они сделали на него «начет большой суммы», якобы перерасходованной в бытность бурмистром, и отправили дело графу.
«Неужели и неподкупный Голышев проворовался?» — удивился граф и снова написал управляющему: «Проступки Голышева были велики и заслуживали бы примерного наказания, а в особенности за то, что он заковал самовольно крестьян в железо и преграждал обиженным принесение ему жалоб… Но, по уважению оказанного им прежде усердия, я его прощаю, кроме начета, который может оказаться по повторении счетных дел, что ты ему и объяснишь».
Раскольники провели начет тайно, и Александр Кузьмич только от вновь приехавшего управляющего узнал о нем. Это была тоже клевета. Все расходы бурмистр согласовывал с миром. Голышев послал графу подробный отчет о расходах, благо что у него была особая, за годы работы писарем созданная система четкого ведения бумаг.
Граф остался удовлетворенным и снова написал во Мстёру, что, «если бы и действительно были допущены в бытность Гсушшева излишние расходы, то счетчики обязаны были тогда же объявить о том миру», что мир эти отчеты подписывал, а Голышев «показал свои труды и усердие в других весьма полезных для вотчины делах». И так как «дело» происходило во время жизни родственницы его графини Софьи Петровны и своевременных жалоб на управление Голышева ни от кого не было, то предписывал дело о начете с Голышева прекратить…
После тех графских предписаний распри во Мстёре ненадолго утихли.
Зимой рано смеркалось. Набегавшись за день по морозу, дети забирались на печку, и в темноте старшие сестры рассказывали разные страшные истории.
— В полверсте от слободы, у Тары, возле того места, где родник бьет, есть березнячок, — таинственным, с придыханием, голосом начинала Аннушка, и Ваня уже замирал в страхе, по интонации сестры догадываясь, что рассказ будет жутким.
— Возвышается над тем березняком толстая-претол-стая сосна. Корни у нее — толщиной с полено, все поверх земли кривятся и здорово топором изрублены. Возле сосны по ночам у разбойников сборище главное. Награбленное добро они делят и в тайники прячут. Захотел как-то бедный мужик завладеть тем кладом. Пришел к сосне днем, когда разбойников нет, хотел разрубить толстые сплетенные корни, до тайника добраться. Да только ударил топором по корням, а из них искры посыпались. Удивился мужик и решил еще раз попробовать. Ударил опять топором, а из корней пламя вырвалось. Тоскливо стало мужику, и пошел он домой. Токмо и дома ему покоя с тех пор не было, все тосковал да тосковал, а на третий день и помер. Прошло несколько лет. Другой мужик попробовал клад тот достать. Пришел к сосне, решил спалить ее, чтобы не мешала в тайник добраться. Токмо от огня того все нутро у сосны выгорело, а сама она и по сей день стоит, клад разбойничий сторожит.
— А у разбойников есть такая трава спрыг, колдовская, они ентой травой замки без ключей отпирают, — добавила к рассказу Настена.
Ваня жался поближе к старшей Аннушке: ведь коль разбойники замки травой спрыг открывают, то и их крючок на двери открыть могут. А сестренка начинала новую историю, про крестьянина и смерть:
— Поехал мужик в лес по дрова, а лошади у него — нету, на себе сани тянет. Сильно много дров наложил, утомился, сел отдохнуть и разговаривает сам с собой: «Ох, куда я беден, боже мой! К тому щин жена и дети, а там подушное, боярщина, оброк… И выдался ль когда на свете хотя один мне радостный денек?» В таком унынии, на свой пеняя рок, зовет он смерть. Она у нас не за горами, а за плечами. Явилась вмиг. И говорит: «Зачем ты звал меня, старик?» Увидевши ее свирепую осанку, едва промолвить мог бедняк: «Я звал тебя, коль не во гневе, чтоб помогла ты мне поднять вязанку».
Сестренка шпарила наизусть не раз читанную подпись под картинкой, которая висела на заборке над Ваниным сундуком.
На той картинке сидел на вязанке дров перепуганный мужик, рукавицы у него свалились в снег. Перед ним ходила смерть, скелет в покрывале, с косой в руках. Вдали виднелись избушки, крытые соломой.
Эпилог сказки был такой: «Из басни сей нам видеть можно, что как бывает жить ни тошно, а умирать еще тошней».