В ночь под Рождество Ваня только заснул, как на крыльце их дома затопало много ног, а в дверь громко и требовательно забарабанили.

— Ряженые пришли! Ряженые пришли! — радостно закричали Анна с На-стеной и умоляюще бросились к отцу: — Тятенька, пусти их ради бога!

Александр Кузьмич пошел открывать.

Ваня проснулся, но одеваться было некогда, и он, босой, в короткой рубахе, выглянул из-за заборки, пряча за нее нижнюю, бесштанную часть тела.

С морозным столбом пара в избу ворвались с песнями и криками разношерстно разряженные парни и девки. В руках у одного была посаженная на палку тыква с вырезанными глазами и ртом. Внутри нее была свеча, отчего тыква, как голова, сверкала огненными глазами и ртом. Ряженые пели:

Тетушка, матушка! Хлебца кусочек, Лучинки пучочек, Кокурочку с дырочкой, Пирожка с начинкой, Поросячью ножку Да жарену лепешку.

А парень в вывернутой наизнанку овчинной шубе подступил вплотную к Татьяне Ивановне и забасил:

Не подашь лепешки — Разобью окошки. Не подашь пирога — Разобью ворота!

По обычаю, накануне Рождества резали свинью и, делая студень, хоть одну ногу оставляли для колядчиков-ряженых.

Александр Кузьмич принес из сенцов свиную ногу, а Татьяна Ивановна достала из-под расшитого полотенца еще не успевшие остыть пироги с грибами и подала гостям.

Ряженые стали плясать и кланяться хозяевам, и тон их песен'тут же изменился, стал заискивающе-ласков:

Дай вам, господа, Всего-то, всего! Одна-то бы корова По ведру доила. Одна-то бы кобыла По два воза возила.

Потом коляда так же шумно, как появилась, выкатилась на улицу, чтобы идти в другие дома.

И отстраненный от должности бурмистра, Александр Кузьмич старался где бы то ни было уколоть раскольников.

В 1848 году проезжал по своей епархии владимирский архимандрит Парфений. Старообрядцы решили воспользоваться приездом во Мстёру преосвященного и выпросить у него разрешение на строительство в слободе единоверческой церкви.

По общепринятому правилу для приема высокого гостя на мирской счет было приготовлено роскошное угощение. Специально для торжества доставлены были живые стерляди.

Когда выставленные дозорные донесли, что архимандрит уже близко, бурмистр, в то время — богатый раскольник, с многочисленной свитой и хлебом-солью вышел встречать гостя на окраину Мстёры.

Александр Кузьмич Голышев опередил процессию и встретил гостя далеко за околицей. Они были знакомы по прежним приездам архимандрита, в бытность Голышева бурмистром. Отец Парфений уважал Голышева и теперь решил прогуляться с ним пешком, поговорить. Конечно, Александр Кузьмич рассказал, как раскольники расправились с ним. И архимандрит, беседуя с Голышевым, демонстративно прошел мимо встречавшей его раскольничьей свиты и направился прямо в Богоявленский собор.

Бурмистр прислал в храм своего помощника, приглашал гостя на праздничный ужин в свой дом. Но гость не ответил на приглашение. Пришлось бурмистру-раскольнику самому явиться в православную церковь.

— Стол уже накрыт, — уговаривал он важного гостя. Но архимандрит сказал:

— Як раскольнику в дом не могу войти.

— А я не раскольник, хожу в церковь, — растерянно отвечал бурмистр.

— И мыши ходят, — съязвил архимандрит и остался ночевать у священника.

После этого раскольники закидали графа Панина доносами на Голышева и даже требовали, чтобы он возместил расходы по несостоявшемуся застолью.

Ваню пугали склоки отца с раскольниками и постоянно преследовали зловещие предчувствия, что ни к чему хорошему эти распри не приведут.

Особенно мальчик боялся, что отца публично высекут розгами. Как-то один раскольник поймал Ваню на улице за подол рубахи, притянул к себе, сидя, зажал между колен и, дыша жаром в самое лицо мальчику, зло прошипел:

— Твой отец живет в подклете, а кашляет по-горнич-ному. Скажи ему: ежели не угомонится, то лежать ему на графской конюшне.

Ваня не раз видел, как водили на графскую конюшню сечь не плативших оброк бедных крестьян.

— А твой отец — битый! — дразнили потом мальчишки сыновей этих мужиков. Быть битым считалось большим позором.

По решению волостного суда секли и за другие разные провинности. Бурмистрство освобождало Александра Кузьмича от телесных наказаний. Когда его из бурмистров фактически выгнали, отец лишился этой привилегии, и раскольники открыто грозили ему расправой.

Ване становилось жутко, когда на безлюдной улице он встречал толпу мальчишек. И жуть была не только от опасения побоев. Когда они оравой налетали на него, его мучила не столько боль от пинков и ударов, сколько страх за обидчиков, которые за сей грех будут потом кипеть в огненном котле. И он не отвечал на тумаки не от бессилия и бесполезности (налетчиков — много, он — один), а с надеждой, что если он не будет сопротивляться, то мальчишки быстрее угомонятся, оставят его в покое, и тогда грех их немного укоротится. Дома он прятал синяки и кровавые подтеки, чтобы не вводить в грех отца.

Школа тоже приучала боязливо мыслить и чувствовать, не сметь сомневаться, осуждать и действовать.

В школе Ваня боялся законоучителя, который мог неожиданно и больно стукнуть книгой по рукам или по голове. Боялся сидящего сзади Сашку Проклова, от которого можно было ожидать любую каверзу.

В училище безопаснее было ни о чем не спрашивать священника, скрывать свои мысли и даже само желание и умение думать.

При всем при этом мальчика везде и беспрестанно мучила виноватость. Дома он чувствовал себя виноватым перед отцом, перед сестрами и матушкой. В училище — перед всеми, начиная со сторожа. В церкви — перед богом, перед образами и паникадилами. На улице — перед прохожими и даже — перед собаками…

Радости все остались в раннем детстве. Теперь терзали постоянное беспокойство, ожидание чего-то дурного. Мучило сознание своей ничтожности, бесполезности, неуклюжести и греховности. Он был во всем виноват, а значит, все могли его обижать, обвинять, наказывать. Близость и неотвратимость скорого конца света, неизбежность ада — делали саму жизнь бессмысленной.

Граф Панин не стал на этот раз и разбираться в жалобе раскольников, просто прислал в вотчинное правление свое указание: «…разрешаю записать в расход из мирской суммы деньги, издержанные на приготовление угощения Владимирскому Преосвященному Парфению во время посещения Слободы Мстёры; но вместе с тем предписываю объявить крестьянину Голышеву, что он не восчувствовал, как следовало, снисхождение, оказанное ему в год кончины покойной Графини… по ходатайству мирского общества, а потому если впоследствии даст повод к распрям, то будет удален из вотчины».

Рука помещика — владыка. Очень обидел граф бывшего бурмистра. Несправедливо обидел, считал Александр Кузьмич.

Ваня уже понимал, что он — собственность барина, который живет очень далеко, в столице. Тут, во Мстёре, граф никогда не был, но все его панически боятся, даже злые богатые раскольники. И помещик вырастал в воображении мальчика в огромное чудовище, заглатывающее живых людей.

Граф несправедливо выгнал отца из бурмистров. А теперь еще пригрозил выселить их из Мстёры. Это больше всего испугало Ваню. Куда они пойдут? Здесь их дом. Хотя мать говорит, что и дом собственность графа. Но есть же совсем недалеко, в деревне, крестьяне без помещиков. Их называют казенными. Ваня не понимал значения этого слова. Однако отец говорил, что казенные крестьяне, бывает, живут еще хуже.

— А их тоже секут на графской конюшне? — спрашивал Ваня.

— У них нет графа, нет конюшни, и их не секут.

И Ваня мечтал стать казенным уже потому, что казенных не секут.

Последнее предписание Панина связало Александра Кузьмича по рукам и ногам. Воюя с раскольниками, он считал, что стоит на страже государственного правопорядка и православия и его поощрить надо, а не наказывать. Граф же не захотел ни в чем разбираться, односельчане не поддержали. И Александр Кузьмич дал себе слово вообще больше не вмешиваться в вотчинные дела.

Он серьезно занялся обучением сына рисованию, учил его писать образа на стекле и на доске. Внушал:

— Учись, станешь художником, может, вольную получишь.

Александр Кузьмич еще в молодости пытался откупиться у помещика, но тот отказал. Теперь он хотел дочерей выдать замуж за купцов, чтобы уйти из податного сословия, а сыну дать образование.

Успехи сына в учебе и рисовании радовали Александра Кузьмича и давали надежду, что мечты его осуществятся.

От тяжелых дум Ваню отвлекали детские потехи. В чистый понедельник (первый понедельник великого поста) с утра мальчишки, собираясь толпами, вооружившись палками, шли по Мстёре, из дома в дом, переводить мышей.

Подходя к избе, они кричали в окно:

— Мышам перевод!

Хозяйки были рады мальчишкам, распахивали перед ними ворота и вели, в первую очередь, в подполье.

Гурьбой мальчишки лазили по подполью, стучали палками по углам и оглушительно кричали:

— Мыши, мыши, вон! Кыш, чертово племя!

Бытовало поверье: если мальчишки-гонялыцики обойдут все мышиные места и хорошо пошумят, то весь год потом не заведется ни одной мышки.

И хозяйки водили мальчишек (им это не работа, а потеха) по амбарам, сеновалам и погребам. А потом угощали пряниками и черносливом, а кое-что, как, например, небрежно лежащие мороженые или моченые яблоки, мальчишки и сами прихватывали.

Почти в каждом доме были кошки и механические мышеловки, однако суеверие не пропадало. И пуще всего хозяек пугала в этот день нежданная гостья, позабывшая про обычай. Считалось, что если в этот день в дом зайдет девица, то в него сразу отовсюду сбегутся мыши и их уже не выгнать никакой силой.

Потому забывшуюся девушку встречали у порога бранью и в избу не пускали. И девушки в этот день сидели по домам.

Александр Кузьмич Голышев первый в Мстёре стал торговать картинками, и теперь у их лавки постоянно толпился и стар и млад, а когда из Москвы приходили подводы с новыми картинками, к Голышевым торопились матери девочек-цветилыциц, чтобы успеть набрать картинок для раскраски.

Ваня с сестрами толклись тут же, у связок с картинками, не терпелось посмотреть, что новенького привез отец. Потом картинки, уже раскрашенные, возвращались обратно в их дом, и отец разрешал отбирать от каждой стопы по две-три для развешивания по стенам дома.

Научившись читать, Ваня прирос к книгам. Теперь, запасаясь в Москве книгами, Александр Кузьмич постоянно думал о сыне. Он сам любил читать, и у него уже была дома небольшая библиотека, но много читать ему было некогда, надо было семью кормить, а Ване он разрешал часами торчать в лавке с книгами.

Весной, в разлив, река Мстёра соединялась с Клязьмою, и сотни ботников скользили туда-сюда по этому водному раздолью, взрослые — по делам, мальчишки — из баловства.

Из заречья по субботам приставало в разлив к мстёрской пристани до пятидесяти ботников с рыбой. Рыбаки-торговцы вытаскивали свои ботники на берег и, выстраиваясь в два ряда, чтобы посредине был ход для покупателя, продавали рыбу разных сортов и размеров.

Больших щук, до десяти — пятнадцати фунтов, все покупали для икры, икру мстеряне делали сами. Обварив ее три раза кипятком, мало присаливали, вываливали на решето, чтобы стекала вода, а потом укладывали в банки. Хранилась такая икра, даже в погребе, отсилу две недели, но вкусна была необыкновенно и видом аппетитна — как янтарь.

Ребятишкам даже смотреть на рыбу — забава, и Ваня с утра толкался на импровизированном базаре.

Рыбу помельче: плотву, окуня, лещика, язя — покупали для копчения. Коптили уже не все, тут требовалось особое мастерство, и даже был свой секрет.

Но больше всей этой крупной рыбы ценились пескари, моль, малявки, они стоили дороже щук и окуней, покупались в огромном количестве и, засушенные, служили лакомством.

Мстёрские барышники, удалые перекупщики, сторожили ботники с рыбой и скупали ее оптом, сразу весь ботник, а потом со значительным барышом продавали ее потихоньку, по фунтам, «раздробительной мелкой продажей».

Иногда зарецкие рыболовы приводили во Мстёру живых сомов, приковав их цепью к ботнику, но последнее время сомы уже были не те, помельчали и прятаться стали лучше; чтобы поймать — приходилось изрядно потрудиться; и цены на них выросли.

Ваня заканчивал приходское училище.

Все мстёрские мальчики в восемь-девять лет пристраивались учиться какому-нибудь ремеслу, чтобы к совершеннолетию, женитьбе, овладеть профессией.

Александр Кузьмич хотел учить сына дальше, но, куда послать его, еще не знал. Ване нравилось рисовать. Учиться он тоже был не прочь, только страшно было уезжать из Мстёры, из дома.