Капитал в XXI веке

Пикетти Томас

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. РЕГУЛИРОВАНИЕ КАПИТАЛА В XXI ВЕКЕ

 

 

Глава 13. Cоциальное государство для XXI века

В первых трех частях этой книги мы исследовали эволюцию распределения богатства и структуры неравенства начиная с XVIII века. Один из главных выводов нашего исследования заключается в том, что с прошлым в значительной степени покончили войны, приведя к трансформации структуры неравенства в XX веке. В начале двадцать первого столетия некоторые виды имущественного неравенства, которые казались преодоленными, вновь возвращаются к историческим пикам и даже превосходят их в рамках новой мир-экономики, дающей огромные надежды (конец бедности) и приводящей к не менее масштабным дисбалансам (некоторые люди богаче целых стран). Можно ли представить, что в XXI веке капитализм будет надолго преодолен мирными средствами, или же стоит просто ждать следующих кризисов или следующих войн, которые на этот раз действительно будут мировыми? Если исходить из исторической эволюции и опыта, которые мы обрисовали, какие государственные институты и политические меры позволят справедливо и эффективно регулировать глобализированный имущественный капитал XXI века?

Как мы уже отмечали, идеальной мерой, которая дала бы возможность избежать бесконечно спирали неравенства и установить контроль над динамикой капитала, стал бы мировой прогрессивный налог на капитал. Более того, такой инструмент обладал бы тем достоинством, что с его помощью можно было бы обеспечить демократическую и финансовую прозрачность в вопросе о состояниях, которая является необходимым условием для эффективного регулирования банковской системы и международных финансовых потоков. Налог на капитал позволил бы установить верховенство общественного интереса над частным, сохранив при этом открытость экономики и действие сил конкуренции. Этого нельзя сказать о различных формах национализма и отстаивания идентичности, которые могут лишить действенности эту идеальную меру. Конечно, в мировом масштабе налог на капитал представляет собой утопию. Тем не менее такое решение можно было бы применить в региональном или континентальном масштабе, прежде всего в Европе, начиная с тех стран, которые захотели бы ввести этот налог. Однако прежде чем говорить об этом, необходимо поместить вопрос о налоге на капитал (который является лишь одним из элементов идеальной налоговой и социальной системы) в намного более широкий контекст, касающийся роли государства в производстве и распределении богатства, а также в построении такого социального государства, которое будет адекватно реалиям XXI века.

Кризис 2008 года и вопрос возвращения государства. Глобальный финансовый кризис, начавшийся в 2007–2008 годах, обычно называют самым тяжелым кризисом, с которым столкнулся мировой капитализм с 1929 года. Это сравнение отчасти обосновано, однако оно не должно затмевать многие ключевые отличия между двумя кризисами. Самое очевидное из них заключается в том, что нынешний кризис не привел к столь разрушительной депрессии, как предыдущий. С 1929 по 1935 год уровень производства в крупнейших европейских странах упал на четверть, безработица на столько же выросла, и вся планета вышла из этой Великой депрессии, лишь когда началась Вторая мировая война. К счастью, сегодняшний кризис не вызвал таких тяжелых катаклизмов. Именно поэтому его часто сравнивают с кризисом 1930-х годов, обозначая его несколько более успокаивающим термином Великая рецессия. Разумеется, к 2013 году ключевые развитые экономики лишь вернулись к уровню производства 2007 года, государственные финансы в них находятся в жалком состоянии, а перспективы роста в обозримом будущем представляются туманными, особенно в Европе, погруженной в бесконечный кризис государственных долгов (что довольно забавно, учитывая, что речь идет о континенте, где соотношение между имуществом и доходом самое высокое в мире). Падение производства в самый тяжелый момент рецессии, в 2009 году, не превысило 5 % в большинстве богатых стран, что достаточно для того, чтобы превратить ее в самую тяжелую рецессию со времен Второй мировой войны, однако сильно отличается от массового краха и череды банкротств, имевших место в 1930-е годы. Кроме того, развивающиеся страны очень скоро вернулись к докризисным темпам роста и в 2010-е годы являются мотором роста мировой экономики.

Основная причина, по которой кризис 2008 года не привел к столь же тяжелой депрессии, как кризис 1929 года, заключается в том, что правительства и центральные банки богатых стран на этот раз не дали финансовой системе рухнуть и согласились создать необходимую ликвидность, позволившую избежать волны банкротств банков, которые в 1930-е годы привели мир на край пропасти. Эта прагматичная денежная и финансовая политика, полностью противоположная «ликвидационной» ортодоксии, которая повсеместно преобладала после краха 1929 года (нужно «ликвидировать хромых уток», утверждал американский президент Гувер до тех пор, пока в начале 1933 года его не сменил Рузвельт), позволила избежать худшего. Она также напомнила миру, что центральные банки не должны безучастно наблюдать за происходящим и довольствоваться поддержанием низкой инфляции. В условиях всеобщей финансовой паники они играют незаменимую роль кредитора последней инстанции и представляют собой единственный государственный институт, спасающий экономику и общество от полного краха. Тем не менее центральные банки не располагают достаточными инструментами для того, чтобы решить все мировые проблемы. Прагматическая политика, последовавшая за кризисом 2008 года, безусловно, позволила избежать худшего, однако не смогла дать долгосрочного ответа на структурные проблемы, вызвавшие кризис, и прежде всего на проблему вопиющего дефицита финансовой прозрачности и роста неравенства. Кризис 2008 года являет собой первый кризис глобализированного имущественного капитализма в XXI веке. Маловероятно, что он будет последним.

Многие обозреватели изобличают отсутствие настоящего «возвращения государства» на экономическую арену и высказывают сожаление по этому поводу, отмечая, что кризис 1930-х годов, несмотря на всю свою глубину, по крайней мере привел к намного более радикальным изменениям, особенно в том, что касается налоговой и бюджетной политики. Разве Рузвельт всего за несколько лет не поднял верхнюю ставку федерального подоходного налога выше 80 % для самых высоких доходов, в то время как при Гувере она составлял лишь 25 %? Сегодня же в Вашингтоне гадают, удастся ли администрации Обамы во время второго мандата поднять верхнюю ставку, равную 35 % со времен Буша, выше того уровня, которой она достигала при Клинтоне в 1990-е годы (около 40 %).

В следующей главе мы вернемся к вопросу о конфискационных ставках налогообложения для доходов, считающихся неприличными (и бесполезными с экономической точки зрения), которые стали характерным американским изобретением межвоенного периода и которые, на мой взгляд, следовало бы переосмыслить и возродить — прежде всего в той стране, где они впервые появились.

Однако фискальную и бюджетную политику нельзя сводить к вопросу о конфискационной налоговой ставке, которой облагаются самые высокие доходы (и которая по определению почти ничего не приносит), а прогрессивный налог на капитал представляется более подходящим инструментом для решения проблем XXI века, чем прогрессивный подоходный налог, изобретенный в XX веке (тем не менее мы увидим, что оба этих инструмента в будущем могут играть полезную роль и дополнять друг друга); кроме того, важно развеять уже сейчас одно важное недоразумение.

Вопрос «возвращения государства» в 2010-е годы ставится совершенно иначе, чем в 1930-е годы, по одной простой причине: сегодня государство обладает намного большим весом, чем тогда и вообще чем когда-либо прежде. Именно поэтому в течение нынешнего кризиса одновременно раздаются обвинения в адрес рынка и ставится под сомнение вес и роль государства. Попытки пересмотра роли государства не прекращаются с 1970-1980-х годов и не прекратятся никогда: поскольку государство играет в экономической и социальной жизни центральную роль, которую оно приобрело в послевоенные десятилетия, вполне нормально и закономерно, что эта роль постоянно обсуждается и ставится под вопрос. Некоторым это может показаться несправедливым, однако это неизбежно и естественно. Иногда это приводит к путанице, к взаимному непониманию и к столкновению точек зрения, которые кажутся непримиримыми. Одни во весь голос требуют возвращения государства во всех видах, подразумевая, что оно исчезло; другие настаивают на его немедленном демонтаже, в том числе и там, где оно и так уже присутствует в минимальном виде, т. е. в Соединенных Штатах, где некоторые группы, вышедшие из «Чайных партий», хотят упразднить Федеральную резервную систему и вернуться к золотому стандарту. В Европе словесные перепалки между «ленивыми греками» и «немцами-нацистами» далеко не всегда ведутся в более мягком тоне. Все это не способствует решению проблем. Тем не менее обе точки зрения, антирыночная и антигосударственная, отчасти справедливы: нужно изобрести новые инструменты, которые позволят вновь установить контроль над обезумевшим финансовым капитализмом и вместе с тем провести обновление и глубокую долговременную модернизацию систем налогообложения и расходов, на которых зиждется современное социальное государство и которые достигли такой степени сложности, что иногда оказываются чрезмерно запутанными и утрачивают свою эффективность с социально-экономической точки зрения.

Эта двойная задача может показаться неразрешимой: в наступившем столетии она действительно представляет собой огромный вызов для наших демократических обществ. Однако обойти ее нельзя; искать решение необходимо: невозможно убедить большинство граждан, что нужно создавать новые государственные инструменты (да еще в придачу на наднациональном уровне), если в то же самое время невозможно доказать, что уже существующие инструменты функционируют правильно.

Для того чтобы правильно понять значимость этой двойной задачи, нам следует вернуться немного назад и напомнить основные вехи в эволюции структуры отчислений и государственных расходов в богатых странах начиная с XIX века.

Развитие социального государства в XX веке. Эволюцию роли государства в экономической и социальной жизни проще всего охарактеризовать, проанализировав то значение, которое приобрели налоги и сборы в своей совокупности в национальном доходе. На графике 13.1 мы представили исторические пути четырех стран (Соединенных Штагов, Великобритании, Франции, Швеции), которые довольно хорошо отражают многообразие ситуаций, наблюдаемых в богатых странах. В этой эволюции обнаруживается много поразительно схожих черт и немало существенных различий.

График 13.1

Обязательные отчисления в богатых странах в 1870–2010 годах

ордината: Обязательные отчисления (в % к национальному доходу).

Примечание. Обязательные отчисления составляли менее 10 % национального дохода до 1900-1910-х годов; в 2000-2010-е годы они составляют от 30 до 55 %.

Источники: piketty.pse.ens.fr/capital21с.

Первое сходство заключается в том, что в XIX веке и накануне Первой мировой войны во всех странах налоги составляли менее 10 % национального дохода. Это отражает ситуацию, в которой государство было очень слабо вовлечено в экономическую и социальную жизнь. Взимая налоги в размере 7–8 % национального дохода, можно финансировать основные государственные институты (полицию, правосудие, армию, внешнюю политику, общую администрацию и т. д.), но не более того. После покрытия расходов на поддержание правопорядка, обеспечение прав собственности и военные нужды (на последние зачастую уходило около половины всех трат) в государственной казне мало что оставалось. Государства в те времена финансировали также строительство некоторых дорог и поддержание минимальной инфраструктуры, а также определенного количества школ, университетов и больниц, однако государственные услуг и в области образования и здравоохранения, доступные остальному населению, оставляли желать лучшего.

С 1920-1930-Х до 1970-1980-х годов во всем богатом мире наблюдалось существенное увеличение доли национального дохода, которая приходится на налоги и на государственные расходы (прежде всего на социальные расходы). Во всех развитых странах всего за полвека доля налогов в национальном доходе выросла как минимум в три-четыре раза (иногда в пять раз, как в странах Северной Европы). Опять-таки во всех странах можно констатировать практически полную стабилизацию доли налогов в национальном доходе с 1980-Х до 2010-х годов. Эта стабилизация произошла на разных уровнях: всего 30 % национального дохода в Соединенных Штатах, около 40 % в Великобритании и от 45 до 55 % национального дохода в странах континентальной Европы (45 % в Германии, 50 % во Франции и около 55 % в Швеции). Расхождение между странами довольно значительно. Однако поразительно, насколько эволюция на протяжении целого столетия была схожей в разных странах, особенно в том, что касается почти полной стабильности во всех странах в последние три десятилетия. Политические повороты и национальная специфика сыграли свою роль в движении кривых на графике 13.1 (например, в Великобритании и во Франции). Однако в конечном счете они имели лишь ограниченное значение по сравнению с общей стабилизацией.

Таким образом, все богатые страны без исключения в XX веке перешли от баланса, в рамках которого налоги и государственные расходы составляли менее десятой части национального дохода, к новому балансу, в рамках которого на эти цели уходит от трети до половины национального дохода. Следует уточнить сразу несколько важных моментов относительно этой фундаментальной трансформации.

Прежде всего видно, насколько вопрос о «возвращении государства» кажется неуместным в современном контексте: роль государства никогда не была столь велика. Чтобы получить комплексное представлении о его участии в экономической и социальной жизни, нужно принимать в расчет иные показатели. Вмешательство государства выражается не только во взимании налогов, необходимых для финансирования его расходов и трансфертов, но и в установлении правил. Например, финансовые рынки начиная с 1980-1990-х годов регулируются куда менее строго, чем в период с 1950-х по 1970-е годы. Государство также может вмешиваться в качестве производителя и собственника капитала, хотя в последние три десятилетия приватизация в промышленной и финансовой сферах уменьшила эту роль по сравнению с тремя послевоенными десятилетиями.

Тем не менее в том, что касается налогов и бюджета, — а это уже немало — государство никогда не имело такого веса, как в последние десятилетия. Не прослеживается никакой тенденции к его снижению вопреки тому, что часто приходится слышать. Конечно, в условиях старения населения, прогресса медицинских технологий и все большей потребности в образовании сам факт стабилизации отчислений в пользу государства в пропорции к национальному доходу представляется невыполнимой затеей, которую легко обещать, находясь в оппозиции, но трудно осуществить, придя к власти. Как бы то ни было, сегодня обязательные отчисления составляют около половины национального дохода почти по всей Европе, и в ближайшие десятилетия никто всерьез не собирается увеличивать их темпами, сравнимыми с периодом 1930-1980-х годов. После кризиса 1930-х годов в условиях послевоенного восстановления было вполне резонно полагать, что решение проблем капитализма заключается в безграничном наращивании веса государства и его социальных расходов. Сегодня ситуация более сложная. Государство уже совершило большой скачок вперед; второй раз этого не произойдет, по крайней мере в таком же виде.

Формы социального государства. Чтобы лучше понять проблемы, скрывающиеся за этими цифрами, нам следует теперь несколько точнее описать, к чему привело историческое повышение обязательных отчислений. Эта перемена отражает становление «социального государства» в течение XX века. В XIX веке и накануне Первой мировой войны государство ограничивало себя лишь прерогативами центральной власти. На эти цели сегодня тратится чуть менее десятой части национального дохода. Рост доли отчислений в производимом богатстве позволил государству брать на себя решение все большего объема социальных задач, на которые в разных странах уходит от четверти до трети национального дохода. Эту сумму можно разделить на две сопоставимые половины: во-первых, это государственные расходы на образование и здравоохранение, а во-вторых, замещающие доходы и трансферты.

В начале XXI века во всех развитых странах государственные расходы на образование и здравоохранение составляют от 10 до 15 % . Но в рамках этой общей схемы мы обнаруживаем значительные различия между странами. Начальное и среднее образование почти полностью бесплатно для населения во всех странах, а высшее образование может быть платным, как в Соединенных Штатах и, в меньшей степени, в Великобритании. Государственная система медицинского страхования универсальна (т. е. доступна всему населению) повсеместно в Европе, в том числе и в Великобритании. Однако в Соединенных Штатах она предназначена лишь для бедняков и пожилых людей (что не мешает ей стоить очень дорого).

Во всех развитых странах эти государственные расходы покрывают значительную часть стоимости услуг в области образования и здравоохранения: около трех четвертей в Европе и половину в Соединенных Штатах.

Их задача заключается в обеспечении равного доступа к этим базовым благам: каждый ребенок должен иметь возможность получать образование вне зависимости от размеров дохода его родителей; каждый должен иметь возможность получать медицинский уход, в том числе — и в первую очередь — когда он оказывается стеснен в средствах.

В начале XXI века в большинстве богатых стран замещающие доходы и трансферты обычно составляют от 10 до 15 % (иногда почти 20 %) национального дохода. В отличие от государственных расходов на здравоохранение и образование, которые можно рассматривать как натуральные трансферты, замещающие доходы и трансферты являются частью располагаемого дохода домохозяйств. Государство взимает значительное количество налогов и взносов, а затем возвращает их домохозяйствам в виде замещающих доходов (пенсий по возрасту, пособий по безработице) и различных денежных трансфертов (семейных пособий, социальных выплат и т. д.), в результате чего общий располагаемый доход домохозяйств в совокупности остается неизменным.

На практике самая значительная часть всех замещающих расходов и трансфертов приходится на пенсии (от двух третей до трех четвертей).

В этом аспекте также имеются существенные различия между странами в рамках общей схемы. В странах континентальной Европы пенсии по возрасту часто превышают 12–13 % национального дохода (первые места занимают Италия и Франция, опережая Германию и Швецию). В Соединенных Штатах и в Великобритании пенсии намного строже ограничиваются для средних и высоких зарплат (доля замещения, т. е. размер пенсии, выраженный в пропорции к прежде получаемой зарплате, падает довольно быстро в тех случаях, когда зарплата превышает средний уровень) и составляют всего 6–7 % национального дохода. В любом случае речь идет о существенных объемах: во всех богатых странах государственная пенсионная система представляет собой основной источник дохода как минимум для двух третей пенсионеров (а обычно для более чем трех четвертей). Несмотря на все свои недостатки и на вызовы, с которыми сегодня им приходится сталкиваться, в богатых странах именно государственные пенсионные системы позволили искоренить бедность среди пожилых людей, которая была широко распространена еще в 1950-1960-е годы. Наряду с доступом к образованию и здравоохранению они стали третьим ключевым аспектом социальной революции, который позволила профинансировать налоговая революция XX века.

По сравнению с пенсиями на пособия по безработице приходится намного меньший объем средств (как правило, 1–2 % национального дохода), что отражает тот факт, что в среднем люди проводят намного меньшую часть жизнь без работы, чем на пенсии. Тем не менее соответствующие замещающие доходы в нужный момент оказываются очень кстати. Наконец, на социальные выплаты направляется еще меньше средств (менее 1 % национального дохода), что несущественно на фоне общего объема государственных расходов. Тем не менее эти расходы часто ставятся под сомнение: их получателей подозревают в том, что они решили жить всю жизнь на пособие, хотя к этим выплатам прибегают намного реже, чем к другим социальным услугам, что обусловлено тем, что люди, имеющие на них право, не желают их оформлять из страха стать объектом подобных обвинений (а часто и из-за сложности процедуры оформления). Социальные выплаты оспариваются как в Соединенных Штатах (где праздная чернокожая мать-одиночка выполняет роль пугала для всех хулителей скромного американского государства благоденствия), так и в Европе. На самом деле в обоих случаях суммы, о которых идет речь, представляют лишь небольшую часть расходов социального государства.

В целом, если сложить государственные расходы на образование и здравоохранение (10–15 % национального дохода) и замещающие доходы и трансферты (также около 10–15 % национального дохода, иногда почти 20 %), общий уровень социальных расходов (в широком понимании) будет составлять от 25 до 35 % национального дохода, что почти полностью соответствует повышению доли обязательных отчислений, наблюдавшемуся в XX веке. Иными словами, развитие налогового государства в течение минувшего столетия в основном шло параллельно становлению государства социального.

Современное перераспределение: логика прав. Подытожим.

Суть современного перераспределения состоит не в переводе богатств от богатых к бедным — по крайней мере, не в столь явной форме. Она заключается в финансировании государственных услуг и замещающих доходов, более или менее равных для всех, прежде всего в области образования, здравоохранения и пенсионного обеспечения. В последнем случае принцип равенства воплощается в почти полной пропорциональности между пенсией и зарплатой, получаемой в течение активной жизни.

Что касается образования и здравоохранения, то речь идет о подлинном равенстве доступа для всех вне зависимости от дохода человека и его родителей, по крайней мере в теории. В основе современного перераспределения лежат логика прав и принцип равенства доступа к определенному количеству благ, которые считаются фундаментальными.

Если перенестись на довольно абстрактный уровень, обоснование этому подходу можно найти в правах, которые провозглашаются политическими и философскими традициями различных стран. Преамбула Декларации о независимости Соединенных Штатов 1776 года начинается с утверждения права каждого на стремление к счастью. В той мере, в которой образование и здравоохранение являются частью этого стремления, современные социальные права можно обосновать этим базовым принципом, хотя для этого требуется некоторое воображение, поскольку их осуществление заняло немало времени. Первая статья Декларации прав человека и гражданина 1789 года также провозглашает: «Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах» — и сразу же добавляет следующее уточнения: «Общественные различия могут основываться лишь на общей пользе». Это важное дополнение: существование вполне реального неравенства упоминается уже во второй фразе, после того как в первой утверждается принцип всеобщего равенства. В этом заключается главное противоречие, свойственное любому подходу, основанному на правах: как далеко заходит равенство в правах? Идет ли речь только о праве свободно заключать договоры, т. е. о равенстве перед лицом рынка, что во времена Французской революции уже казалось совершенно революционным? А если мы включаем в понятие равенства право на образование, здравоохранение и пенсионное обеспечение, как это стало делать социальное государство, возникшее в XX веке, то следует ли сегодня включать в него еще и право на культуру, жилье и путешествия?

Вторая фраза первой статьи Декларации прав 1789 года обладает тем достоинством, что дает возможный ответ на этот вопрос, поскольку в некотором смысле переносит бремя доказывания. Равенство является нормой, неравенство допустимо только тогда, когда основывается на «общей пользе». Это понятие тоже нуждается в определении. Составители этого документа подразумевали в первую очередь упразднение сословий и привилегий Старого режима, которые в те времена считались воплощением произвольного, бесполезного неравенства, которое никак не связано с «общей пользой». Однако его толкование можно расширить. Разумно предположить, что общественное неравенство приемлемо только в том случае, когда отвечает интересам всех граждан и прежде всего самых обездоленных социальных групп. А значит, фундаментальные права и материальные преимущества, доступные для всех, нужно расширить настолько, насколько это возможно, поскольку это отвечает интересам тех, у кого меньше всего прав и кто имеет самые скромные возможности. «Принцип различия», введенный американским философом Джоном Роулсом в книге «Теория справедливости», ставит близкую к этому цель. На схожей логике основан и подход индийского экономиста Амартии Сена, использующего понятие максимальных и равных для всех «возможностей».

На чисто теоретическом уровне имеется некоторый консенсус — отчасти искусственный — относительно абстрактных принципов социальной справедливости. Разногласия проявляются намного сильнее, когда предпринимаются попытки наполнить неким содержанием социальные права и неравенство и перенести их в специфический исторический и экономический контекст. На практике конфликты скорее возникают, когда речь заходит о средствах, при помощи которых можно эффективно улучшить условия жизни самых обездоленных, о конкретном объеме прав, которые можно предоставить всем (учитывая экономические и бюджетные ограничения и высокую степень неопределенности, с ними связанную), или же о точном разграничении факторов, которые человек может контролировать, и тех, которые его контролю неподвластны (где начинается усилие и личные достоинства, где заканчивается удача?). Абстрактные принципы или математические формулы никогда не смогут окончательно решить эти вопросы. Их можно решить только посредством демократического обсуждения и политических конфликтов. А значит, институты и правила, в рамках которых проходят эти дебаты и принимаются подобные решения, играют ключевую роль наряду с соотношением сил между различными социальными группами и возможностями убеждения, которыми располагает каждая из них. В конце XVIII века и американская, и французская революции провозгласили абсолютный принцип равенства прав, что для той эпохи, безусловно, было прогрессивным. Однако на деле политические режимы, установившиеся в результате этих революций, в XIX веке сосредоточились прежде всего на защите прав собственности.

Модернизировать социальное государство, а не демонтировать его. Как бы то ни было, современное перераспределение и особенно социальное государство, построенное в богатых странах в течение XX века, исходят из совокупности фундаментальных социальных прав: права на образование, здравоохранение, пенсионное обеспечение. Несмотря на все ограничения и вызовы, с которыми сталкиваются сегодня системы отчислений и расходов, они представляют собой огромный исторический прогресс. Вне зависимости от предвыборных баталий и партийных политических игр относительно этих социальных систем имеется широкий консенсус, особенно в Европе, где преобладает очень сильная привязанность к тому, что воспринимается как «европейская социальная модель». Нет ни одного значимого общественного течения, ни одной политической силы, имеющей хоть какое-нибудь значение, которая всерьез стремилась бы вернуться в мир, где доля отчислений составляла бы до 10 или 20 % национального дохода, а государство ограничивало бы себя исполнением своих базовых функций.

Вместе с тем нет ни одного течения, которое придерживалось бы мысли о том, что процесс бесконечного расширения социального государства в будущем должен протекать такими же темпами, как и в период с 1930-х по 1980-е годы (это могло бы повысить долю обязательных отчислений до 70–80 % национального дохода к 2050-2060-м годам). Конечно, в теории ничто не мешает представить общество, где налоги достигают двух третей или трех четвертей национального дохода в том случае, если их сбор будет прозрачным, эффективным и приемлемым для всех и особенно если они будут направляться на финансирование тех потребностей и инвестиций, которые будут считаться приоритетными, например в сфере образования, здравоохранения, культуры, чистой энергии и устойчивого развития. Сам по себе налог не плох и не хорош: все зависит от того, как и ради чего он взимается. Тем не менее есть две причины, по которым такое сильное повышение не является ни реалистичным, ни желаемым, по крайней мере в обозримой перспективе.

Прежде всего, расширение роли государства, имевшее место в течение Славного тридцатилетия, в значительной степени облегчило и ускорило невероятно сильный рост, наблюдавшийся в этот период, по крайней мере в континентальной Европе. Когда доходы растут на 5 % в год, не так сложно смириться с тем, что часть этого роста направляется на увеличение отчислений и государственных расходов (а значит, последние растут быстрее средних темпов роста), особенно в условиях, когда потребности в образовании, здравоохранении и пенсионном обеспечении очевидны, тем более что в 1930 или в 1950 году их уровень был очень низким. Совсем иная ситуация сложилась в 1980-1990-е годы: когда рост средних доходов на душу населения упал до всего 1 % в год, никто не желал массового и постоянного увеличения отчислений, которое лишь усугубило бы стагнацию доходов или даже привело бы к их заметному сокращению. Можно представить перераспределение отчислений или большую прогрессивность налогообложения при более или менее стабильном объеме налогов; однако очень трудно предположить всеобщее долговременное повышение среднего уровня налогообложения. Неслучайно во всех богатых странах оно стабилизировалось, несмотря на все различия между ними и на политические перипетии (см. график 13.1). Кроме того, совсем не факт, что бесконечное увеличение отчислений в пользу государства обосновано потребностями. Конечно, потребности в области образования и здравоохранения объективно растут и, бесспорно, могут служить обоснованием для небольшого повышения отчислений в будущем. Однако у жителей богатых стран также есть законные потребности в сохранении покупательной способности, позволяющей им приобретать самые разные товары и услуги, производимые частным сектором, такие как, например, путешествия, одежду, жилье, доступ к новым услугам в сфере культуры, последний вышедший планшет и т. д. В мире, где производительность растет медленно, на 1–1,5 % в год, что, как мы видели, на самом деле не так мало в очень долгосрочной перспективе, нужно выбирать между различными потребностями, и нет очевидных оснований полагать, что отчисления в пользу государства со временем должны финансировать почти все потребности.

Кроме того, помимо логики потребностей и распределения роста между различными потребностями нужно учитывать еще тот факт, что, когда государственный сектор превосходит определенные масштабы, возникают серьезные организационные проблемы. В этом случае также невозможно делать какие-либо долгосрочные прогнозы. Можно представить, что получат развитие новые децентрализованные и партисипативные формы организации и будут изобретены новаторские формы управления, которые позволят эффективно руководить намного более масштабным государственным сектором, чем тот, что существует сегодня. Кстати, само понятие «государственного сектора» ограничено: сам факт государственного финансирования не означает, что данная услуга производится людьми, непосредственно работающими на государство или на органы местного самоуправления в строгом смысле слова. В сфере образования или здравоохранения во всех странах имеется большое разнообразие юридических структур, прежде всего в виде фондов и ассоциаций, занимающих промежуточное положение между двумя крайними формами, коими являются государство и частное предприятие, и участвующих в производстве государственных услуг. В целом в развитых экономиках на образование и здравоохранение приходится более 20 % рабочих мест и ВВП, т. е. больше, чем на всю промышленность, вместе взятую: это более чем существенный показатель. Более того, такой способ организации производства отражает долговременную и универсальную реальность. Например, никто не собирается превращать американские университеты в акционерные общества. Вполне возможно, что подобные промежуточные формы в будущем получат большее распространение, например в сфере культуры или в СМИ, где модель коммерческого предприятия является далеко не единственной формой и ставит серьезные проблемы, прежде всего в том, что касается конфликтов интересов. Изучая структуру капитала и оценку его стоимости в Германии, мы также видели, что самое понятие частной собственности неоднозначно, в том числе и в наиболее классической отрасли промышленности (автомобильной). Представление о том, что есть только одна возможная форма собственности на капитал и организации производства, ни в коей мере не соответствует реалиям развитого мира: мы живем в смешанной экономической системе, безусловно отличающейся от той, которую представляли в послевоенные годы, но от этого не менее реальной. В будущем этот процесс будет только развиваться: необходимо придумывать все новые формы организации и собственности.

Вместе с тем прежде чем учиться эффективной организации государственного финансирования, составляющего две трети или три четверти национального дохода, следовало бы улучшить организацию и функционирование государственного сектора, на который в настоящее время приходится половина национального дохода (включая замещающие доходы и трансферты), что не так уже мало. В Германии, Франции и Италии, в Великобритании и в Швеции споры, которые будут вестись вокруг социального государства в ближайшие годы и десятилетия, будут касаться прежде всего вопросов его организации, модернизации и консолидации. Если доля отчислений и расходов в пропорции к национальному доходу будет оставаться более или менее неизменной (или, возможно, немного повысится, если следовать логике потребностей), то как можно улучшить функционирование больниц и яслей, как менять систему возмещения расходов на услуги врачей и на лекарства, как реформировать университеты и начальные школы, как корректировать расчет пенсий или пособий по безработице с учетом роста продолжительности жизни или безработицы среди молодежи? Когда государственные расходы составляют почти половину национального дохода, все эти споры закономерны и даже необходимы. Если постоянно не задаваться вопросом о том, как адаптировать эти услуги к потребностям населения, то консенсус относительно высокого уровня отчислений, а значит, и относительно социального государства вечно не продлится.

Анализ перспектив реформ в этих сферах деятельности социального государства выходит далеко за рамки настоящей книги. Мы лишь уточним некоторые проблемы, связанные с двумя областями государственного вмешательства, которые имеют особенно важное значение для будущего и напрямую связаны с нашим исследованием: с одной стороны, речь пойдет о равенстве доступа к образованию, прежде всего к высшему; с другой — о будущем распределительных пенсионных систем в мире с низкими показателями роста.

Обеспечивают ли образовательные учреждения социальную мобильность? Во всех странах и на всех континентах одна из главных целей образовательных учреждений и государственных расходов на образование заключается в обеспечении определенной степени социальной мобильности. Эта цель предполагает, что каждый должен иметь доступ к обучению, вне зависимости от его социального происхождения. В какой степени существующие институты ее выполняют?

Как мы уже видели в третьей части этой книги, существенное повышение среднего уровня образования, произошедшее в XX веке, не позволило сократить неравенство в трудовых доходах. Квалификация повысилась на всех уровнях (аттестат о начальном образовании стал аттестатом о среднем образовании, а аттестат о среднем образовании — дипломом ВУЗа), и, учитывая изменения, коснувшиеся техники и потребностей, зарплата на всех уровнях росла схожими темпами, в результате чего неравенство не изменилось. Сейчас мы ставим вопрос о мобильности: обеспечило ли массовое образование более быстрое обновление выигравших и проигравших в иерархии квалификации при заданном уровне неравенства? Если исходить из имеющихся данных, ответ на этот вопрос должен быть отрицательным. Межпоколенческое соотношение между дипломами и трудовыми доходами, которое измеряет воспроизведение иерархий во времени, не обнаруживает долгосрочной тенденции к снижению — скорее в последние годы оно увеличилось. Тем не менее стоит подчеркнуть, что намного сложнее измерить мобильность в рамках двух поколений, чем неравенство в заданный момент времени, и что имеющиеся источники, касающиеся исторической эволюции мобильности, очень несовершенны. Самый очевидный результат в этой сфере исследования заключается в том, что межпоколенческое воспроизведение слабее в странах Северной Европы и сильнее в Соединенных Штатах (коэффициент корреляции за океаном в два-три раза выше, чем в Швеции). Франция, Германия и Великобритания занимают промежуточное положение: мобильность в них ниже, чем в странах Северной Европы, но выше, чем в США.

Эти результаты явно расходятся с верой в «американскую исключительность», которой на протяжении долгого времени была пропитана заокеанская социология и в соответствии с которой отличительной чертой Соединенных Штатов была невероятно высокая социальная мобильность по сравнению с классовыми обществами европейского типа. Безусловно, общество колонистов начала XIX века было более мобильным. Также мы отмечали, что размеры наследства в Соединенных Штатах исторически были ниже и что имущественная концентрация в течение долгого времени была меньше, чем в Европе, по крайней мере до Первой мировой войны. Однако в XX и в начале XXI века все данные показывают, что в конечном итоге социальная мобильность в Соединенных Штатах ниже, чем в Европе.

Эти результаты могут быть отчасти обусловлены тем фактом, что в Соединенных Штатах для получения высшего образования или по крайней мере для попадания в самые элитные университеты нужно вносить плату, которая зачастую очень велика. Учитывая ее сильное повышение в американских университетах в 1990-2010-е годы, которое, впрочем, хорошо коррелировало с ростом самых высоких доходов, можно предположить, что показатели межпоколенческого воспроизводства, наблюдавшиеся в Соединенных Штатах в прошлом, еще больше усугубятся для грядущих поколений. Вопрос неравенства в доступе к высшему образованию за океаном обсуждается все чаще. Так, недавние исследования показали, что доля выпускников ВУЗов оставалась на уровне 10–20 % среди детей, родители которых относились к двум самым бедным квартилям в иерархии доходов, тогда как среди детей верхней квартили (25 % самых богатых) это соотношение выросло с 40 до 80 % в 1970–2010 годах. Иными словами, доход родителей стал почти идеальным показателем доступности университетского образования.

Меритократия и олигархия в университетах. Такое неравенство повторяется и на вершине экономической иерархии не только потому, что плата за обучение в самых престижных частных университетах очень высока (в том числе и для родителей, принадлежащих к верхним слоям среднего класса), но и потому, что решение о зачислении в университет в значительной степени зависит от финансовых возможностей родителей, позволяющих им перечислять пожертвования университетам. Одно исследование показало, что пожертвования бывших студентов своему университету странным образом в основном делались тогда, когда их дети достигали возраста абитуриентов. Сравнивая различные имеющиеся источники, можно подсчитать, что средний доход родителей студента Гарварда сегодня составляет около 450 тысяч долларов, т. е. равен среднему доходу 2 % самых богатых американских домохозяйств. Это плохо увязывается с представлениями о том, что отбор студентов осуществляется исключительно на основании их личных достоинств. Контраст между официальным меритократическим дискурсом и реальностью достигает крайних форм. Также следует подчеркнуть полное отсутствие прозрачности в том, как действуют процедуры отбора.

Вместе с тем было бы ошибкой полагать, что неравенство в доступе к высшему образованию существует только в Соединенных Штатах. Это один из самых важных вопросов, с которыми социальное государство сталкивается в XXI веке. В настоящее время ни одна страна не дает на него удовлетворительного ответа. Конечно, плата за обучение в европейских университетах намного ниже, за исключением Великобритании. В других странах, будь то в Швеции или другие страны Северной Европы, в Германии или во Франции, в Италии или в Испании, плата за обучение, как правило, невелика (менее 500 евро). Даже несмотря на то, что есть исключения, такие как бизнес-школы или Институт политических исследований во Франции, и что ситуация быстро меняется, на сегодняшний день разница с Соединенными Штатами бросается в глаза. В странах континентальной Европы считается, что плата за обучение не должна взиматься или должна быть очень низкой и что высшее образование должно быть бесплатным или почти бесплатным, так же как и начальное и среднее образование. В Квебеке решение постепенно поднять плату за обучение с двух до примерно четырех тысяч долларов было расценено как попытка перейти к неравноправной системе в американском стиле и привело к студенческой забастовке зимой 2012 года, которая вынудила правительство уйти в отставку и закончилась отказом от предлагавшейся меры.

Однако было бы наивным думать, что бесплатности образования достаточно для того, чтобы решить все проблемы. Часто на смену финансовому отбору приходят более тонкие механизмы социального и культурного отбора, вроде тех, что Пьер Бурдьё и Жан-Клод Пассерон проанализировали в книге «Наследники», изданной в 1964 году. На практике французская система элитных высших школ часто ведет к тому, что большая часть государственных расходов направляется на студентов, вышедших из более состоятельных социальных слоев, а меньшая — на университетских студентов, вышедших из более скромной среды. Здесь официальный дискурс о республиканской меритократии вновь вступает в резкое противоречие с реальностью (государственные средства усиливают неравенство в социальном происхождении). Согласно имеющимся источникам, средний доход родителей студентов, обучающихся в Институте политических исследований, в настоящее время составляет около 90 тысяч евро, что примерно соответствует среднему доходу 10 % самых богатых французских домохозяйств. Контингент, из которого отбираются студенты, в пять раз больше, чем в случае Гарварда, но он все равно довольно ограничен.

Нет никаких данных, которые позволили бы осуществить подобные расчеты для других элитных школ, однако вполне вероятно, что результат отличался бы несильно.

Поясним: нет простого способа добиться реального равенства возможностей в области высшего образования. Это ключевая задача для социального государства в XXI веке, и идеальную систему еще предстоит придумать. Высокая плата за обучение создает неприемлемое неравенство в доступе, однако обеспечивает автономию, благосостояние и динамизм, которые делают американские университеты привлекательными во всем мире. В теории можно совместить достоинства децентрализации с преимуществами равного доступа, обеспечив университетам масштабное стимулирующее государственное финансирование. В определенном смысле именно это делают государственные системы медицинского страхования: они опираются на некоторую автономию производителей (врачей, больниц) и вместе с тем берут на себя стоимость медицинского ухода, благодаря чему он становится доступным для всех пациентов. То же можно было бы сделать и применительно к университетам и студентам. Подобной стратегии придерживаются университеты стран Северной Европы. Разумеется, это требует серьезного государственного финансирования, которое непросто обеспечить в контексте текущей консолидации социального государства. Однако подобная стратегия представляется намного более удовлетворительной, чем другие недавно опробованные системы, будь то введение платы за обучение, размер которой зависит от дохода родителей, или займов, выплата которых осуществляется за счет прибавления определенной суммы к подоходному налогу.

В любом случае для того чтобы добиться прогресса в этих вопросах, имеющих ключевое значение для будущего, начать следовало бы с обеспечения большей прозрачности. В Соединенных Штатах, во Франции и в большинстве стран выступления, в которых восхваляются национальные меритократические модели, редко основаны на внимательном анализе фактов. Чаще речь идет об оправдании существующего неравенства, без учета зачастую очевидных провалов имеющейся системы. В 1872 году Эмиль Бутми, создавая Институт политических исследований, определил для него четкую задачу: «Поставленные под власть более многочисленных, классы, сами себя называющие высшими, могут сохранить свою политическую гегемонию, лишь опираясь на право достойнейшего. Необходимо, чтобы, вслед за рушащейся стеной их привилегий и традиции, поток демократии наталкивался на второй бастион, созданный из блестящих и полезных достоинств, из очевидного превосходства, из способностей, отказаться от которых было бы безумием». Попытаемся серьезно отнестись к этому невероятному заявлению: оно означает, что высшие классы отказались от праздности и изобрели меритократию из инстинкта самосохранения, поскольку в противном случае всеобщее избирательное право грозило их лишить всего. Безусловно, можно принять во внимание контекст той эпохи: совсем недавно была уничтожена Парижская коммуна и восстановлено всеобщее избирательное право для мужчин. Однако это заявление напоминает о ключевой истине: придание смысла неравенству и легитимация положения выигрывающих представляет собой жизненно важный вопрос, который иногда оправдывает любые приближения.

Будущее пенсий: распределение и слабый рост. Государственные пенсионные системы в основном исходят из принципа распределения: взносы с зарплат немедленно используются для выплаты пенсий пенсионерам. Ничего не откладывается, все немедленно перераспределяется, в отличие от систем, основанных на капитализации. В распределительных системах, исходящих из принципа солидарности между поколениями (мы платим взносы для нынешних пенсионеров в надежде, что наши дети будут платить их за нас завтра), доходность по определению равна темпам роста экономики: взносы, позволяющие финансировать будущие пенсии, будут тем выше, чем сильнее вырастет объем зарплат. В принципе, это также означает, что сегодняшнее активное население заинтересовано в том, чтобы объем зарплат рос как можно быстрее, поэтому они должны вкладывать средства в школы и университеты, где учатся их дети, и стимулировать рождаемость. Иными словами, все поколения связаны друг с другом; кажется, что построение праведного и гармоничного общества не за горами.

Когда в середине XX века были введены распределительные системы, условия для этого были идеальными. Демографический рост был высоким, рост производительности — еще выше. В общей сложности рост приближался к 5 % в год в странах континентальной Европы, а значит, и доходность распределительной системы была такой же. Люди, которые делали взносы с 1940-х по 1980-е годы, затем получали (или получают до сих пор) пенсию на основе несравнимо большего фонда зарплат, чем те, с которых они выплачивали взносы. Сегодня ситуация иная. Снижение темпов роста до 1,5 % в год в богатых странах — а в будущем, возможно, и на всей планете — настолько же сокращает доходность распределения. Все указывает на то, что в течение XXI века средняя доходность капитала будет заметно превышать темпы экономического роста (около 4–4,5 % в первом случае, всего 1,5 % во втором).

В этих условиях есть соблазн решить, что распределительные пенсионные системы необходимо как можно скорее заменить системами, основанными на накопительном принципе. Взносы должны вкладываться, а не выплачиваться немедленно пенсионерам: в этом случае капитализация взносов будет составлять более 4 % в год, и за их счет можно будет финансировать наши пенсии через несколько десятилетий. Тем не менее в таком ходе рассуждений есть немало серьезных ошибок. Прежде всего, если согласиться с тем, что накопительная система действительно является более предпочтительной, переход от распределения к накоплению сопряжен с одной довольно существенной трудностью: он оставляет за бортом целое поколение пенсионеров. Поколение, готовящееся уйти на пенсию и оплачивавшее пенсии предыдущего поколения, плохо отнесется к тому, что взносы, которые должны были быть ему выплачены и которые пошли бы на покрытие арендной платы и повседневных трат, на самом деле будут инвестироваться в самых разных уголках мира. У проблемы такого перехода нет простого решения, что само по себе делает эту реформу неосуществимой, по крайней мере в такой крайней форме.

Затем в сравнительном анализе различных пенсионных систем необходимо учесть тот факт, что на практике волатильность доходности капитала очень высока. Было бы довольно рискованно вкладывать все пенсионные взносы той или иной страны в мировые финансовые рынки. Тот факт, что неравенство, выраженное формулой r > g, в среднем подтверждается, не означает, что оно имеет место всегда. Когда имеешь достаточно средств и можешь себе позволить подождать 10 или 20 лет, пока не получишь выгоду, доходность капитализации действительно очень привлекательна. Однако когда речь идет о финансировании уровня жизни целого поколения, было бы неразумным пускаться в игру в кости. Первое обоснование распределительных пенсионных систем заключается в том, что они обеспечивают надежный и предсказуемый уровень пенсий: темпы роста зарплатного фонда, возможно, ниже, чем норма доходности капитала, однако их волатильность в 5-10 раз ниже. Так будет и в XXI веке, а значит, распределительная пенсия останется частью идеального социального государства будущего во всех странах.

Вместе с тем это не означает, что логику формулы r > g можно полностью игнорировать и что в системах, существующих сегодня в развитых странах, не нужно ничего менять. Разумеется, есть проблема старения.

В мире, где люди умирают в возрасте от 80 до 90 лет, трудно сохранять те же параметры, которые действовали, когда люди умирали в возрасте от 60 до 70 лет. Кроме того, повышение возраста ухода на пенсию не является просто способом увеличить ресурсы, доступные работающим и пенсионерам (что уже неплохо, учитывая низкий рост). Оно также отвечает потребности самореализации в труде: многих людей перспектива ухода на пенсию в 60 лет и вступления в период бездействия, который может оказаться более продолжительным, чем их профессиональная карьера, совсем не радует. Вся сложность состоит в том, что в этих вопросах очень велико многообразие индивидуальных ситуаций. Конечно, некоторые люди, занимающиеся интеллектуальным трудом, могут желать оставаться на своем месте и до 70 лет (можно надеяться на то, что их доля в общей занятости будет увеличиваться с течением времени). Однако есть много других людей, которые, начав работать рано, выполняют тяжелую или малоинтересную работу и вполне обоснованно стремятся выйти на пенсию довольно рано (тем более что продолжительность жизни у них зачастую меньше, чем у более квалифицированных работников). Проблема в том, что многие реформы, проведенные в последнее время в развитых странах, как правило, не проводят различий между этими разными ситуациями, а то и требуют от вторых больше усилий, чем от первых, что вызывает реакцию отторжения.

Одна из главных трудностей, с которыми сталкиваются подобные реформы, заключается в том, что пенсионные системы часто чрезвычайно сложны и имеют десятки режимов и различных правил для госслужащих, работников частного сектора и лиц, не работающих по найму.

Всем тем, кто в течение жизни находился в разных статусах, что все чаще встречается среди молодых поколений, право на пенсию иногда кажется загадкой. Такая сложность не удивительна: она вытекает из того факта, что эти системы выстраивались слой за слоем по мере того, как такие режимы распространялись на все новые социальные и профессиональные группы, следуя процессу, который в большинстве развитых стран начался в XIX веке (особенно в государственном секторе). Однако это очень затрудняет выработку приемлемых для всех решений, потому что каждый считает, что режим, под который он подпадает, хуже, чем режимы остальных. Нагромождение правил и режимов часто вносит путаницу в формулирование задачи и приводит к недооценке ресурсов, которые уже направляются на финансирование пенсионных систем и которые нельзя увеличивать до бесконечности. Например, сложность французской системы ведет к тому, что у многих молодых работников нет ясного понимания своего права на пенсию; у некоторых даже возникает ощущение, что они не получат ничего, несмотря на то что в основе системы лежит очень существенная ставка пенсионных взносов (порядка 25 % валовой зарплаты).

Введение единого режима пенсий, основанного на индивидуальных счетах и обеспечивающего равные права каждому вне зависимости от сложности его профессионального пути, является одной из самых важных реформ, с которыми социальное государство сталкивается в XXI веке. Такая система позволила бы каждому лучше понимать, что он может получить от распределительной пенсии, а значит, лучше продумать решения в области сбережений и имущественного накопления, которые в мире низкого роста неизбежно будут играть важную роль наряду с распределительной системой. Пенсия — это имущество тех, у кого нет имущества, как часто говорят. Это верно, однако это не значит, что не нужно пытаться сделать так, чтобы в имущественном накоплении участвовали и самые обездоленные.

Проблема социального государства в бедных и развивающихся странах. Имеет ли процесс построения социального государства, наблюдавшихся в развитых странах в течение XX века, универсальное значение и произойдет ли такая же эволюция в бедных и развивающихся странах? Далеко не факт. Прежде всего стоит обратить внимание на важные различия, существующие в самом богатом мире. В странах Западной Европы уровень отчислений в пользу государства стабилизировался на уровне 45–50 % национального дохода, тогда как в США и в Японии он прочно удерживается на отметке 30–35 %. Это показывает, что при одинаковом уровне развития возможны различные стратегии.

Если исследовать эволюцию уровня отчислений в пользу государства в самых бедных странах планеты с 1970-1980-х годов, то он окажется чрезвычайно низким и будет составлять, как правило, от 10 до 15 % национального дохода как в Тропической Африке, так и в Южной Азии (прежде всего в Индии). Если рассмотреть страны, находящиеся на промежуточном уровне развития, такие как страны Латинской Америки, Северной Африки и Китай, то обнаружится, что уровень отчисления в них достигает от 15 до 20 % национального дохода, что ниже, чем было в богатых странах, когда они находились на том же уровне развития. Поразительнее всего то, что в течение последних десятилетий расхождение с богатыми странами росло. Если в богатых странах средний уровень отчислений продолжал расти до того, как стабилизировался (с 30–35 % в начале 1970-х годов до 35–40 % в 1980-1990-е годы), то в бедных и промежуточных странах этот уровень значительно уменьшился. В Тропической Африке и в Южной Азии средний уровень отчислений немного превышал 15 % в 1970-е годы и в начале 1980-х и упал до 10 % в 1990-2000-е годы.

Эта эволюция вызывает беспокойство, поскольку процесс построения налогового и социального государства во всех странах, сегодня являющихся развитыми, был ключевым элементом модернизации и развития. Весь исторический опыт показывает, что при уровне фискальных поступлений, равном 10–15 % национального дохода, невозможно делать что-то, помимо выполнения традиционных функций государства. При обеспечении правильного функционирования полиции и системы правосудия мало что остается на финансирование образования и здравоохранения. Можно сделать выбор в пользу низкой оплаты труда полицейских, судей, учителей, медсестер — в этом случае вероятно, что ни одна из государственных систем не будет функционировать должным образом. Это может создать порочный круг, поскольку низкое качество государственных услуг подтачивает доверие к государству, что в свою очередь усложняет сбор значительных налоговых поступлений. Развитие налогового и социального государства тесно связано с процессом построения государства как такового. А значит, речь идет о политической и культурной истории, тесно связанной с особенностями национальной истории каждой страны.

Однако в данном случае представляется, что ответственность отчасти лежит на богатых странах и на международных организациях. Ситуация изначально была не очень хорошей: процесс деколонизации в 1950-1970-е годы положил начало довольно хаотичным политическим процессам, которые сопровождались войнами за независимость с бывшей колониальной державой, довольно произвольным проведением границ, военной напряженностью, обусловленной холодной войной, или не очень убедительными социалистическими экспериментами, а иногда и всеми этими факторами вместе. Кроме того, начиная с 1980-1990-х годов новая ультралиберальная волна, пришедшая из развитых стран, навязала бедным странам урезание расходов в государственном секторе и поставила на последнее место приоритет построения налоговой системы, способствующей развитию. Недавнее очень подробное исследование показало, что падение финансовых поступлений в самых бедных странах в течение 1980-1990-х годов в значительной степени объясняется снижением таможенных пошлин, которые в 1970-х годах приносили около 5 % национального дохода. Либерализация торговли сама по себе не обязательно плоха, однако в том случае, когда она не навязывается грубо из-за рубежа и когда принимается в расчет тот факт, что она должна постепенно компенсироваться развитием налоговой администрации, способной взимать другие налоги и находить замещающие поступления. К счастью, нынешним развитым странам, которые снижали таможенные пошлины в удобном им ритме в течение XIX и XX веков, когда им это представлялось полезным и когда они могли их заместить, никто не объяснял, что они должны делать. Этот эпизод служит иллюстрацией более широкого феномена, который заключается в том, что богатые страны склонны использовать менее развитые страны в качестве поля для экспериментов, не пытаясь извлечь уроки из собственного исторического опыта. В настоящее время в бедных и развивающихся странах наблюдается большое разнообразие тенденций. Некоторые, например Китай, достаточно далеко продвинулись в модернизации своей налоговой системы, введя подоходный налог, охватывающий значительную часть населения и обеспечивающий существенные поступления. Социальное государство наподобие того, что существует в развитых странах Европы, Америки и Азии, возможно, еще находится в процессе построения (со своими особенностями и, разумеется, с большой долей неопределенности в том, что касается его политических и демократических основ). Другим странам, таким как Индия, оказалось намного труднее выбраться из равновесия, основанного на очень низком уровне отчислений. В любом случае вопрос развития налогового и социального государства в развивающемся мире имеет фундаментальное значение для будущего планеты.

 

Глава 14. Как переосмыслить прогрессивный подоходный налог

В предыдущей главе мы обратились к вопросу о становлении и эволюции социального государства, сосредоточившись на содержании социальных потребностей и соответствующих государственных расходов (образование, здравоохранение, пенсионное обеспечение и т. д.) и приняв в качестве данности общий уровень отчислений и его эволюцию. В этой и в следующей главах мы подробнее исследуем структуру налогов, сборов и отчислений, которые сделали возможной эту трансформацию, и попытаемся извлечь уроки для будущего. Мы увидим, что ключевой инновацией XX века в налоговой сфере стало создание и развитие прогрессивного подоходного налога. В минувшем столетии он сыграл ведущую роль в снижении неравенства, однако сегодня ему серьезно угрожают силы налоговой конкуренции между странами, что, безусловно, обусловлено и тем, что он вводился спешно, без основательной проработки принципов, лежащих в его основе. То же касается прогрессивного налога на наследство, который представляет собой вторую важную инновацию XX века и который также был поставлен под вопрос в течение последних десятилетий. Однако прежде чем переходить к этим вопросам, нам нужно поместить оба этих инструмента в более общие рамки прогрессивного налогообложения и его роли в современном перераспределении.

Современное перераспределение: вопрос прогрессивного налогообложения. Налог — это вопрос не технический, а прежде всего политический и философский, притом самый важный из всех. Без налогов не может быть общности судьбы и коллективной способности действовать. Так было всегда. В основе всякого значимого политического потрясения всегда обнаруживается налоговая революция. Старый режим исчез, когда законодательные собрания революционной эпохи проголосовали за упразднение налоговых привилегий знати и духовенства и установили современное всеобщее налогообложение. Американская революция началась со стремления подданных британских колоний самим определять свои налоги и свою судьбу («No taxation without representation»). За два столетия условия изменились, но основная проблема осталась прежней. Речь идет о том, чтобы граждане могли самостоятельно, демократическим путем выбирать, какое количество ресурсов должно направляться на осуществление общих проектов: на образование, здравоохранение, пенсионное обеспечение, снижение неравенства, занятость, устойчивое развитие и т. д. Вполне логично, что конкретная форма налогов во всех обществах находится в центре политических дебатов. Необходимо достичь согласия относительно того, кто, сколько и во имя каких принципов должен платить, что не так просто, поскольку различные группы отличаются друг от друга в самых разных аспектах, начиная, разумеется, с уровня дохода и капитала. Так, во всех обществах есть люди, имеющие высокие трудовые доходы и маленький наследственный капитал, и наоборот. Связь между этими различными аспектами, к сожалению, никогда не бывает совершенной. Представления об идеальной налоговой системе могут варьироваться столь же сильно.

Обычно выделяют подоходные налоги, налоги на капитал и налоги на потребление. Отчисления всех трех видов можно обнаружить в разных пропорциях в любую эпоху. Впрочем, эти категории не лишены двусмысленности и далеко не всегда четко разграничены. Например, подоходный налог в теории относится и к доходам с капитала, и к трудовым доходам, а значит, отчасти является и налогом на капитал. Как правило, в налоги на капитал включают как отчисления, выплачиваемые с оборота доходов с капитала (например, с прибыли компаний), так и те отчисления, которые рассчитываются на основе общей стоимости капитала (например, налог на недвижимость, налог на наследство или налог на состояние). Налоги на потребление в современную эпоху включают в себя налог на добавленную стоимость и различные акцизы на торговлю, напитки, бензин, табак, а также на те или иные конкретные услуги. Эти акцизы существовали всегда и зачастую вызывают больше всего ненависти, поскольку являются самыми тяжелыми налогами для низших слоев общества, как, например, табель (налог на соль), существовавшая при Старом режиме. Часто их называют «косвенными» налогами, так как они не зависят напрямую от дохода или от капитала отдельного налогоплательщика: они включены в цену продажи и выплачиваются косвенно, во время совершения покупок. В принципе, можно было бы представить прямой налог на потребление, который зависел бы от объема потребления каждого, но в действительности его никогда не существовало.

В XX веке появилась четвертая категория отчислений — социальные взносы. Речь идет о специфической форме отчислений с доходов, которые затрагивают исключительно трудовые доходы (зарплаты и доходы от труда не по найму) и выплачиваются в кассы социального обеспечения, прежде всего для финансирования замещающих доходов (пенсий по возрасту, пособий по безработице), что иногда позволяет внести ясность в управление и организацию социального государства. В некоторых странах, например во Франции, социальные взносы используются также для покрытия других социальных расходов, таких как медицинское страхование и семейные пособия, в результате чего социальные взносы в целом составляют около половины отчислений и еще больше усложняют налоговую систему. Напротив, в других странах, например в Дании, социальные расходы финансируются за счет огромного подоходного налога, поступления от которого частично направляются на пенсионное обеспечение, на пособия по безработице, на здравоохранение и т. д. На самом деле различия в юридических формах отчислений отчасти носят произвольный характер.

Если оставить эти споры о границах, то более обоснованный критерий, характеризующий различные налоги, заключается в большей или меньшей пропорциональности или прогрессивности отчислений. Пропорциональным налог называется тогда, когда его ставка одинакова для всех (еще его называют «flat tax»). Прогрессивным он является тогда, когда его ставка выше для самых богатых (для тех, кто располагает самым высоким доходом или самым крупным капиталом или чье потребление выше, чем у остальных, в зависимости от того, идет ли речь о прогрессивном подоходном налоге, налоге на капитал или налоге на потребление) и ниже для самых малоимущих. Налог может быть и регрессивным, когда ставка ниже для самых богатых либо потому, что им удалось частично избежать выплаты всеобщего налога (законно, путем налоговой оптимизации, или незаконно, путем уклонения), либо потому, что законодательство предусматривает регрессивный налог, как знаменитый poll lax, который стоил Маргарет Тэтчер кресла премьер-министра в 1990 году.

Если учесть всю совокупность отчислений, можно констатировать, что современное налоговое государство зачастую недалеко от того, чтобы взимать пропорциональные налоги с дохода, особенно в тех странах, где объем отчислений велик. В этом нет ничего удивительного: невозможно взимать половину национального дохода и финансировать широкие социальные права, не требуя существенного вклада со стороны всего населения. Логика универсальных прав, которая предопределяет развитие современного налогового и социального государства, довольно хорошо сочетается с идеей пропорционального или слабопрогрессивного налогообложения.

Прогрессивный налог имеет локальное, но ключевое значение.

Тем не менее было бы ошибочным делать из этого вывод, что прогрессивное налогообложение играет лишь ограниченную роль в современном перераспределении. Прежде всего, даже несмотря на то, что в целом для большинства населения взимаемые налоги довольно близки к пропорциональным, тот факт, что ставка сильно повышается — или, наоборот, заметно снижается — для самых высоких доходов или самых крупных состояний, может оказывать существенное динамическое влияние на общую структуру неравенства. Так, все указывает на то, что прогрессивное налогообложение на вершине иерархии доходов и наследств отчасти объясняет причины, по которым после потрясений 1914–1945 годов имущественная концентрация так и не вернулась к астрономическому уровню Прекрасной эпохи. Напротив, впечатляющее снижение с 1970-1980-х годов прогрессивного налогообложения высоких доходов в Соединенных Штатах и в Великобритании — двух странах, которые зашли дальше всего в этой области в послевоенный период — безусловно, в значительной мере объясняет взлет очень высоких вознаграждений. В то же время в последние десятилетия рост налоговой конкуренции в условиях свободного обращения капиталов привел к беспрецедентному развитию режимов освобождения от налогов доходов с капитала, которые в наши дни по всему миру в значительной степени не учитываются в прогрессивной шкале подоходного налога. Это касается прежде всего европейского пространства, раздробленного на небольшие государства, которые до сих пор так и не сумели достичь минимальной координации в налоговой сфере. Следствием этого становится бесконечная гонка преследования, целью которой является сокращение налога на прибыль компаний и освобождение процентов, дивидендов и других финансовых доходов от режима всеобщего налогообложения, под который подпадают трудовые доходы.

В итоге в большинстве стран налоговые отчисления сегодня уже стали или постепенно становятся регрессивными на вершине иерархии доходов. Например, подробный расчет, произведенный во Франции в 2010 году на основе учета всех обязательных отчислений и их распределения на индивидуальном уровне в зависимости от доходов и имущества, принадлежащего отдельным лицам, привел к следующим результатам. Общий объем налогообложения (в этом расчете он оценивается в 47 % национального дохода) составляет около 40–45 % для 50 % людей, располагающих самыми низкими доходами, увеличивается до 45–50 % для следующих 40 % и снижается для 5 % самых высоких доходов и особенно для 1 % самых богатых, а для 0,1 % самых состоятельных лиц он равен всего 35 %. Для самых бедных высокий уровень налогообложения объясняется налогами на потребление и социальными взносами (на которые в целом во Франции приходится три четверти отчислений). Небольшая прогрессивность, наблюдаемая по мере того, как мы поднимаемся в рамках средних классов, объясняется ростом значения подоходного налога. Напротив, явная регрессивность, отмечаемая в верхних центилях, обусловлена значением доходов с капитала и тем фактом, что они в значительной степени ускользают от прогрессивной шкалы, а налоги с объема капитала (являющиеся самыми прогрессивными) не могут это компенсировать. Все указывает на то, что такая U-образная кривая обнаружилась бы и в других европейских странах (а возможно, и в Соединенных Штатах) и что на самом деле она носит еще более выраженный характер, чем показывает этот несовершенный расчет.

Если регрессивное налогообложение на вершине социальной иерархии сохранится и расширится в будущем, то это, вероятно, будет иметь существенные последствия для динамики имущественного неравенства и будет способствовать возвращению очень сильной концентрации капитала. Кроме того, очевидно, что подобное налоговое обособление самых богатых потенциально крайне вредно с точки зрения приемлемости налоговой системы в целом. Относительный консенсус вокруг налогового и социального государства, который и так оказывается хрупким во времена слабого роста, еще больше уменьшается, особенно среди средних классов, естественно, несогласных платить больше, чем высшие классы. Эта эволюция благоприятствует росту индивидуализма и эгоизма: если система в целом несправедлива, то почему нужно продолжать платить за остальных? Вот почему для современного социального государства жизненно важно, чтобы налоговая система, на которой оно зиждется, сохраняла минимальную прогрессивность или хотя бы не становилась явно регрессивной на вершине.

Кроме того, следует добавить, что представление о прогрессивности налоговой системы с точки зрения иерархии доходов по определению не учитывает ресурсы, которые получены путем наследства и которые, как мы видели, становятся все более значительными. Однако на практике наследство облагается намного меньшими налогами, чем доходы. Как мы видели в третьей части (одиннадцатая глава), это способствует усугублению «дилеммы Растиньяка». Если бы мы ранжировали индивидов по центилям общих ресурсов, полученных в течение жизни (трудовых доходов и капитализированного наследства), что является более удовлетворительным отображением вопроса прогрессивности, то U-образная кривая была бы еще более регрессивной на вершине иерархии, чем в том случае, когда в расчет принимаются исключительно доходы.

Наконец, следует подчеркнуть, что торговая глобализация, оказывающая особенно сильное давление на наименее квалифицированных рабочих богатых стран, в принципе, может оправдать усиление прогрессивности налогообложения, а не ее ослабление, что еще больше усложняет общую картину. Конечно, если есть желание сохранять общие обязательные отчисления на уровне половины национального дохода, вклад каждого неизбежно должен быть существенным. Однако вместо того чтобы оставлять прогрессивность налогообложения очень слабой (если исключить верхушку), ее можно было бы представить более выраженной. Это не решило бы всех проблем, но было бы достаточно для того, чтобы значительно улучшить положение наименее квалифицированных работников. А если налогообложение так и не станет более прогрессивным, то не нужно будет удивляться, почему те, кто получают меньше всего выгоды от свободы торговли (а иногда и проигрывают от нее), склонны ставить ее под вопрос. Прогрессивный налог — необходимая мера для того, чтобы каждый мог извлечь выгоду из глобализации, а его все более вопиющее отсутствие может привести к тому, что последняя будет поставлена под вопрос. Мы вернемся к этому в следующей главе.

По всем этим причинам прогрессивный налог является ключевым элементом социального государства: он сыграл ключевую роль в его развитии и в трансформации структуры неравенства в XX веке и представляет собой основной инструмент, который может обеспечить его устойчивость в XXI веке. Однако сегодня он сталкивается с серьезной угрозой как интеллектуального (различные функции прогрессивности налогообложения так и не подверглись серьезному обсуждению), так и политического свойства (налоговая конкуренция позволяет целым категориям доходов ускользать от общепринятых правил).

Прогрессивный налог в XX веке: эфемерное порождение хаоса. Вернемся назад и попытаемся лучше понять, как мы к этому пришли. Прежде всего важно понимать, что прогрессивный налог в XX веке стал результатом войн не в меньшей степени, чем демократии. Прогрессивный налог был введен в условиях хаоса и представлял собой импровизацию, что объясняет, по крайней мере отчасти, почему его различные аспекты не были как следует продуманы и почему сегодня он ставится под сомнение.

Конечно, прогрессивный подоходный налог во многих странах был введен еще до начала Первой мировой войны. За исключением Франции, где закон, принятый 15 июля 1914 года и вводивший всеобщий подоходный налог, был продиктован финансовыми императивами надвигавшегося конфликта (закон торпедировался в сенате в течение нескольких лет, и лишь неизбежность объявления войны сдвинула ситуацию с мертвой точки), его введение обычно осуществлялось «на холодную голову», в рамках нормальной деятельности парламентских институтов, как, например, в 1909 году в Великобритании и в 1913 году в Соединенных Штатах. В Северной Европе, во многих немецких государствах, в Японии прогрессивный подоходный налог был введен еще раньше: в 1870 году в Дании, в 1887 году в Японии, в 1891 году в Пруссии, в 1903 году в Швеции. В 1900-1910-е годы, даже несмотря на то, что подоходный налог еще не был введен во всех развитых странах, сложился международный консенсус вокруг принципа прогрессивности и его всеобщего применения (т. е. ко всем трудовым доходам лиц, работающих по найму и не по найму, и к любым доходам с капитала: арендным платежам, процентам, дивидендам, прибыли, иногда к приросту капитала). Такая система многим казалась справедливым и эффективным способом распределения налогов. Общий доход измеряет возможности каждого по выплате налогов, а прогрессивность позволяет ограничить неравенство, порождаемое промышленным капитализмом; при этом частная собственность и силы конкуренции остаются неприкосновенными. Множество отчетов и книг, опубликованных в ту эпоху, способствовали популяризации этой идеи и убедили часть политической элиты и либеральных экономистов, даже несмотря на то что многие из них по-прежнему относились крайне враждебно к самому принципу прогрессивности, особенно во Франции.

Является ли прогрессивный подоходный налог детищем демократии и всеобщего избирательного права? Все обстоит несколько сложнее. Можно констатировать, что ставки налога, в том числе и для самых астрономических доходов, оставались крайне умеренными вплоть до Первой мировой войны. Так было во всех странах без исключения. Масштаб политических потрясений, вызванных войной, четко прослеживается на графике 14.1, на котором мы отразили эволюцию верхней ставки (т. е. ставки, по которой облагались самые высокие доходы) в Соединенных Штатах, Великобритании, Германии и Франции с 1900 по 2013 год. Видно, что верхняя ставка оставалась незначительной до 1914 года, а с началом конфликта резко взмыла вверх. Эта эволюция весьма показательна для траектории, наблюдавшейся во всех богатых странах.

График 14.1

Верхняя ставка подоходного налога в 1900–2013 годах.

ордината: маржинальная ставка, по которой облагаются самые высокие доходы.

Примечание. Верхняя маржинальная ставка подоходного налога (по которой облагаются самые высокие доходы) в Соединенных Штатах уменьшилась с 70 % в 1980 году до 28 % в 1988 году. Источники: piketty.pse.ens.fr/capital21с.

Во Франции самая высокая ставка подоходного налога, введенного в 1914 году, составляла всего 2 % и затрагивала лишь ничтожное меньшинство налогоплательщиков. Лишь после войны, в совершенно иных политических и финансовых условиях, верхняя ставка была доведена до «современного уровня»: до 50 % в 1920 году, затем до 60 % в 1924 году и даже до 72 % в 1925 году. Особенно поражает тот факт, что решающий закон от 25 июля 1920 года, который поднял верхнюю ставку до 50 % и который действительно можно считать вторым рождением подоходного налога, был принят «Небесно-голубой палатой» (одним из самых правых созывов парламента за всю историю Республики) и большинством под названием Национальный блок, в значительной части состоявшим из парламентских групп, до Первой мировой войны наиболее ожесточенно сопротивлявшихся введению ставки подоходного налога выше 2 %. Этот полный разворот депутатов, находившихся в правой части политического поля, разумеется, объясняется отчаянным финансовым положением страны после войны. За время конфликта государство накопило значительные долги, и, за рамками ритуальных речей на тему «Немец за все заплатит», все прекрасно понимали необходимость поиска новых финансовых ресурсов. В условиях, когда лишения и использование печатного станка довели инфляцию до невиданных до войны показателей, покупательная способность зарплат рабочих так и не вернулась к уровню 1914 года, а волны забастовок грозили парализовать страну в мае-июне 1919 года и затем вновь весной 1920 года, казалось, что политическая окраска имеет мало значения. Необходимо было найти новые налоговые ресурсы, и было трудно представить, что владельцы высоких доходов могли остаться нетронутыми. Именно в этом хаотическом и взрывоопасном политическом контексте, на который также оказывала влияние большевистская революция 1917 года, и появился прогрессивный налог в своей современной форме.

Пример Германии особенно интересен, поскольку прогрессивный подоходный налог был введен за 20 с лишним лет до начала войны. Однако в мирный период ставки налогообложения значительно не поднимались. В Пруссии верхняя ставка оставалась неизменной на уровне 3 % с 1891 по 1914 год, затем была увеличена до 4 % в 1915–1918 годах и резко поднята до 40 % в 1919–1920 годах в совершенно иных политических условиях. В Соединенных Штатах, которые с интеллектуальной и политической точки зрения были самой подготовленной страной к введению очень прогрессивного налогообложения и которые оказались во главе этого движения в межвоенный период, верхняя ставка была резко поднята до 67 %, а затем до 77 % лишь в 1918–1919 годах. В Великобритании ставка, по которой облагались самые высокие доходы, была установлена на уровне 8 % в 1909 году, что было довольно много для той эпохи, и была резко поднята до 40 % лишь в конце войны.

Конечно, невозможно сказать, что бы произошло, если бы не случилось потрясений 1914–1918 годов. Без сомнения, начало процессу было положено еще до них. Однако представляется очевидным, что движение к прогрессивному налогообложению было бы намного более медленным и, возможно, никогда не достигло бы такого уровня. Ставки, которые до 1914 года никогда не достигали 10 % (а обычно не достигали и 5 %), в том числе и для самых высоких доходов, на самом деле не очень отличались от ставок, применявшихся в XVIII–XIX веках. Следует напомнить о том, что хотя всеобщий прогрессивный подоходный налог был творением конца XIX — начала XX века, существовали и намного более ранние формы обложения доходов, правила применения которых в основном различались в зависимости от дохода и ставка которых была зачастую пропорциональной или почти пропорциональной (например, фиксированная ставка выше необлагаемого минимума). В большинстве случаев ставка равнялась 5-10 % (максимум). Например, так было в шедулярной системе налогообложения, в рамках которой каждая категория, или шедула, доходов облагалась отдельной ставкой (земельная рента, проценты, прибыль, зарплата и т. д.) и которая была введена в Великобритании в 1842 году и оставалась британской формой подоходного налога до введения в 1909 году super-tax (прогрессивного налога на совокупный доход).

Во Франции при Старом режиме также существовали различные формы прямых подоходных налогов, такие как талья, двадцатина и десятина. Как следует из названий, их ставка составляла 5 или 10 %, налоговая база была довольно неполной, и в ней иногда имелись многочисленные исключения. Проект королевской десятины, предложенный Вобаном в 1707 году и предполагавший обложение всех доходов королевства (в том числе земельной ренты аристократов и Церкви) налогом по ставке 10 %, так и не был полностью осуществлен, что не помешало внести некоторые усовершенствования в налоговую систему в течение XVIII века. Не желая принимать инквизиторские методы, ассоциировавшиеся с монархией, и стремясь избавить быстро растущую промышленную буржуазию от слишком высоких налогов, революционные законодатели сделали выбор в пользу «индексной» налоговой системы, в рамках которой налог рассчитывался на основе индексов, измерявших финансовые возможности налогоплательщика, а не на основе самого дохода, который не нужно было декларировать. Например, налог на двери и окна рассчитывался в зависимости от количества дверей и окон в основном жилище налогоплательщика, являвшимся главным показателем благосостояния и обладавшим тем достоинством, что оно позволяло налоговым службам определять соответствующий налог, не проникая внутрь дома налогоплательщика и не заглядывая в его счетные книги. Земельный налог — самый важный налог новой системы, созданной в 1792 году, — рассчитывался в зависимости от налогооблагаемой стоимости найма всех земельных владений, принадлежавших налогоплательщику. Величина налога фиксировалась на основе оценки средней налогооблагаемой стоимости, которая устанавливалась в ходе ревизий, проводившихся налоговой администрацией каждые 10 лет для инвентаризации всех владений данной территории, в результате чего налогоплательщику не нужно было декларировать доход, который он действительно получал каждый год. При слабой инфляции это имело мало значения. На практике земельный налог походил на пропорциональный налог с земельной ренты и не сильно отличался от британского шедулярного налога (реальная ставка менялась в зависимости от периода и от департамента, но никогда не превышала 10 %).

Чтобы завершить построение этой системы, в 1872 году только что родившаяся Третья республика решила ввести налог на доход с ценных бумаг. Это был пропорциональный налог, которым облагались проценты, дивиденды и другие финансовые доходы, быстро росшие во Франции в те годы и практически освобожденные от налогов, хотя британская шедулярная система их охватывала. Однако и в этом случае ставка была установлена на очень низком уровне (3 % с 1872 по 1890 год, 4 % с 1890 по 1914 год), по крайней мере по сравнению со ставками, введенными в начале 1920-х годов. Вплоть до Первой мировой войны во всех развитых странах считалось, что «разумный» уровень налогообложения никогда не должен превышать 10 %, какими бы высокими ни были доходы.

Вопрос прогрессивного налога при Третьей республике. Интересно отметить, что это касается и прогрессивного налога на наследство, который, после подоходного налога, представляет собой второе важное налоговое новшество начала XX века и ставки которого также оставались относительно умеренными до 1914 года (см. график 14.2). Пример Франции в эпоху Третьей республики и здесь показателен: страна, которая, казалось бы, страстно привержена идее равенства и где всеобщее избирательное право для мужчин было восстановлено в 1871 году, тем не менее упорно в течение полувека отказывалась перейти к прогрессивному налогообложению; такое отношение изменила лишь Первая мировая война. Конечно, налог на наследство, введенный Французской революцией и бывший строго пропорциональным с 1791 по 1901 год, стал прогрессивным согласно закону от 25 февраля 1901 года. Однако в действительности это мало что изменило: самая высокая ставка составляла 5 % с 1902 по 1910 год, затем 6,5 % с 1911 по 1914 год и ежегодно применялась лишь к нескольким десяткам состояний. Такое налоговое изъятие казалось запредельным тогдашним состоятельным налогоплательщикам, которые часто считали, что «сын, наследующий отцу», на самом деле лишь исполняет «священный долг» сохранения семейного достояния и не должен облагаться никакими налогами. Однако в действительности это не мешало передавать самые крупные состояния почти целиком от одного поколения другому. Средняя реальная ставка на уровне верхней центили в иерархии наследства не превышала 3 % после реформы 1901 года (при пропорциональном режиме, действовавшем в XIX веке, она равнялась 1 %). Если анализировать эту ситуацию с высоты сегодняшнего дня, очевидно, что такая реформа не могла повлиять на процесс накопления и на сверхконцентрацию имущества, происходившую в то время, что бы об этом ни думали современники.

График 14.2

Верхняя ставка налога на наследство в 1900–2013 годах.

ордината: маржинальная ставка, по которой облагаются самые крупные наследства.

Примечание. Верхняя маржинальная ставка налога на наследство (по которой облагаются самые крупные наследства) в Соединенных Штатах уменьшилась с 70 % в 1980 году до 35 % в 1988 году. Источнини: piketty.pse.ens.fr/capital21с.

В целом поразительно, насколько часто и с известной долей неискренности противники прогрессивного налогообложения, заметно преобладавшие среди французской политической и финансовой элиты Прекрасной эпохи, прибегали к аргументу о естественной эгалитарности Франции, которой был совершенно не нужен прогрессивный налог. Особенно показателен пример Поля Леруа-Болье, одного из самых влиятельных экономистов того времени, автора знаменитого «Исследования о распределении богатств и о тенденции к уменьшению неравенства условий», которое постоянно переиздавалось вплоть до начала 1910-х годов. На самом деле Леруа-Болье не располагал никакими данными и источниками, которые свидетельствовали бы о «тенденции к уменьшению неравенства условий». Ему это было неважно: он принялся выдумывать сомнительные и малоубедительные доводы на основе совершенно неподходящих данных, стремясь любой ценой доказать, что неравенство в доходах сокращалось. Иногда кажется, что он сам отдавал себе отчет в том, что его доводы не годятся: в этом случае он указывал, что такая эволюция не заставит себя ждать и что в любом случае нельзя вмешиваться никоим образом в чудесный процесс торговой и финансовой глобализации, который позволяет французскому вкладчику инвестировать и в Панамский, и в Суэцкий каналы, и в царскую Россию. Леруа-Болье был явно в восторге от глобализации своего времени, и его ужасала мысль о том, что брутальная революция может все поставить под сомнение. Такой восторг, в принципе, не предосудителен, при условии, что он не мешает спокойному анализу проблем своего времени. Ключевой проблемой для Франции в 1900-1910-е годы была не неизбежная большевистская революция (не больше, чем сегодня), а, скорее, введение прогрессивных налогов. Леруа-Болье и его коллеги, относившиеся к «правому центру» (по контрасту с правыми, придерживавшимися монархических идей), считали, что им следовало противодействовать любой ценой, и выдвигали несокрушимый довод: Франция — эгалитарная страна благодаря Французской революции, которая перераспределила небольшое количество земель и установила равенство перед лицом Гражданского кодекса, равенство в праве на собственность и в праве свободно заключать договоры. Поэтому Франции не нужны грабительские прогрессивные налоги. Конечно, добавляли они, такие налоги были бы полезны в классовых, аристократических обществах, таких как соседняя Великобритания, но не у нас.

В данном случае Леруа-Болье было бы достаточно ознакомиться с новой обработкой данных по наследству, изданной налоговыми властями вскоре после реформы 1901 года, для того, чтобы обнаружить, что в Прекрасную эпоху имущественная концентрация в республиканской Франции была почти столь же высокой, как и в монархической Великобритании.

К тому же во время парламентских дебатов 1907–1908 годов сторонники подоходного налога часто ссылались на эту статистику. Это интересный пример, который показывает, что налог; пусть даже взимаемый по низкой ставке, может быть источником знаний и демократической прозрачности.

В других странах также обнаруживается, что Первая мировая война стала неким переломом в истории налога на наследство. В Германии вопрос введения минимального налога на передачу самых крупных состояний широко обсуждался в парламенте в конце XIX — начале XX века. Представители социал-демократической партии, начиная с Августа Бебеля и Эдуарда Бернштейна, подчеркивали, что налог на наследство позволил бы снизить тяжелые косвенные налоги, выплачиваемые рабочими и другими наемными работниками, благодаря чему у последних появилось бы больше средств и они смогли бы улучшить свое существование. Однако дебаты в рейхстаге провалились: реформы 1906 и 1909 годов привели к введению небольшого налога на наследство, однако передача имущества по прямой линии и между супругами (т. е. подавляющее большинство случаев) осталась свободной от налогообложения вне зависимости от его размеров.

Лишь в 1919 году немецкий налог на наследство был распространен на передачу имущества между членами семьи, а его ставка была сразу поднята с 0 до 35 % для самых крупных наследств. Решающую роль здесь сыграли война и последовавшие за ней политические потрясения: без них трудно представить, как и почему удалось бы преодолеть сопротивление этим переменам, проявившееся в 1906–1909 годах.

Тем не менее на графике 14.2 можно отметить небольшой скачок вверх в Великобритании в Прекрасную эпоху, более заметный для налога на наследство, чем для подоходного налога. Великобритания, где с момента проведения реформы 1896 года уже применялась более высокая ставка в 8 % для самых крупных наследств, перешла к 15 %, что уже было существенным показателем. В Соединенных Штатах федеральный налог на наследства и дарения был введен лишь в 1916 году, однако его ставка очень быстро превзошла ставки, применявшиеся во Франции и в Германии.

Конфискационный налог на чрезмерные доходы — американское изобретение. В целом, если исследовать историю прогрессивного налогообложения в течение минувшего столетия, поражает, что конфискационный налог на доходы и имущество, считавшиеся чрезмерными, был изобретен в англосаксонских странах и прежде всего в Соединенных Штатах. Анализ графиков 14.1-14.2 особенно четко это показывает. Это настолько противоречит представлениям о Соединенных Штатах и Великобритании, которые сформировались с 1970-1980-х годов как в самих этих странах, так и за их пределами, что будет полезным остановиться на этом аспекте.

В межвоенный период все развитые страны экспериментировали с очень высокими ставками налога, зачастую непоследовательно. Однако именно Соединенные Штаты стали первой страной, которая ввела ставки выше 70 % как для доходов (в 1919–1922 годах), так и для наследств (в 1937–1939 годах). Когда часть доходов или наследств облагается по ставке 70–80 %, очевидно, что главная цель заключается не в увеличении налоговых поступлений (эта часть никогда не будет приносить больших средств). В конечном итоге речь идет о том, чтобы покончить с доходами и состояниями, которые законодатели считают чрезмерными с социальной точки зрения и бесполезными с точки зрения экономической, или по меньшей мере сделать чрезвычайно дорогостоящим их поддержание на таком уровне и отбить желание их увековечивать. В то же время речь не идет о полном запрете или об экспроприации. Прогрессивный налог всегда является относительно либеральным способом снижения неравенства в том смысле, что эта мера уважает принципы свободной конкуренции и частой собственности, при этом меняя стимулы для частных лиц — в радикальном, но предсказуемом и логичном ключе, следуя заранее установленным и демократически обсужденным правилам в рамках правового государства. Прогрессивный налог в некотором отношении представляет собой идеальный компромисс между социальной справедливостью и индивидуальной свободой. Поэтому не случайно, что англосаксонские страны, которые в определенной мере были больше всех привержены индивидуальным свободам на протяжении своей истории, также зашли дальше всех в области прогрессивного налогообложения в течение XX века.

Кроме того, стоит подчеркнуть, что страны континентальной Европы, прежде всего Франция и Германия, после войны пошли по другому пути, национализировав предприятия и установив зарплаты их руководителей, — подобные меры, которые также могут проводиться с соблюдением права, в определенной степени избавили эти страны от необходимости заходить так далеко в налоговой сфере.

К этому общему объяснению следует добавить более специфические факторы. В конце XIX — начале XX века, в течение так называемой «позолоченной эпохи», многие наблюдатели в Соединенных Штатах выражали беспокойство относительно того, что страна становилась все более неэгалитарной и удалялась от своего исходного первопроходческого идеала. В третьей части (глава десятая) мы уже упоминали книгу, которую Уилффорд Кинг в 1915 году посвятил проблеме распределения богатств в Соединенных Штатах и в которой он высказывал тревогу по поводу сближения с европейскими обществами, считавшимися тогда чрезвычайно неэгалитарными. В 1919 году президент Американской экономической ассоциации (American Economic Association) Ирвинг Фишер пошел еще дальше. Он решил посвятить свое Presidential address вопросу неравенства и без обиняков объяснил своим коллегам, что растущая концентрация состояний является главной экономической проблемой Америки. Фишера обескуражили расчеты, проведенные Кингом. В том, что «2 % населения владеет более чем 50 % имущества», а «две трети населения не владеют практически ничем», он усматривал «недемократическое распределение богатства» («аn undemocratic distribution of wealth»), которое угрожает самим основам американского общества. Вместо того чтобы произвольно сокращать долю прибыли или доходность капитала, чего, по мнению Фишера, следует избегать, самым подходящим способом ему представлялось введение высоких налогов для крупнейших наследств (он упоминает обложение в размере двух третей от наследства и даже всего наследства целиком, если оно существует на протяжении трех поколений). Поразительно видеть, что неравенство беспокоило Фишера намного больше, чем Леруа-Болье, хотя он жил в намного менее неэгалитарном обществе. Прогрессивность налогообложения в Соединенных Штатах, безусловно, отчасти объяснялась страхом походить на старую Европу.

Также следует учесть чрезвычайную мощь кризиса 1930-х годов в Соединенных Штатах, за которым очень скоро последовали обвинения в адрес экономических и финансовых элит, которые, как становилось все очевиднее общественному мнению, обогатившись, привели страну к катастрофе (напомним, что доля высоких доходов в национальном доходе США достигла пика в конце 1920-х годов, прежде всего в результате невероятного прироста капитала на бирже). В этих условиях в начале 1933 года к власти пришел Рузвельт; к этому времени кризис длился уже более трех лет, а четверть населения страны была без работы. Он решил немедленно сильно поднять верхнюю ставку подоходного налога, которая была снижена до 25 % в конце 1920-х годов и оставалась такой в катастрофические годы президентства Гувера: в 1933 году она была поднята до 63 %, а в 1937 году— до 79 %, побив тем самым рекорд 1919 года. В 1942 году Закон о налоге победы увеличил верхнюю ставку до 88 %, а в 1944 году этот уровень был повышен до 94 % посредством различных дополнений. Затем верхняя ставка оставалась стабильной на уровне примерно 90 % до середины 1960-х годов и 70 % до начала 1980-х годов. В целом на протяжении периода с 1932 по 1980 год, т. е. в течение почти полувека, верхняя ставка федерального подоходного налога в Соединенных Штатах в среднем составляла 81 %.

Важно подчеркнуть, что ни одна страна континентальной Европы никогда не вводила таких ставок (или вводила в чрезвычайных условиях, максимум на несколько лет, но никак не на полстолетия). Так, во Франции и в Германии с 1940-х до 1980-х годов применялись верхние ставки, составлявшие от 50 до 70 %, но никогда не поднимавшиеся до 80–90 %. Единственным исключением был период с 1947 по 1949 год в Германии, когда верхняя ставка достигала 90 %. Однако в это время налоговая шкала устанавливалась союзными оккупационными властями (а в действительности американскими властями). Когда Германия вновь обрела финансовый суверенитет в 1950 году, она очень быстро решила вернуться к ставкам, которые больше подходили ей по стилю, и верхняя ставка за несколько лет снизилась до 50 % (см. график 14.1). Тот же феномен наблюдался в Японии.

Англосаксонский тропизм по отношению к прогрессивному налогообложению в еще более крайней форме проявился в прогрессивном налоге на наследство. Если в Соединенных Штатах его верхняя ставка составляла от 70 до 80 % с 1930-х до 1980-х годов, то во Франции и Германии она никогда не превышала 30–40 %, за исключением Германии в 1946–1949 годах (см. график 14.2).

Единственной страной, достигшей американских высот — а в некоторые моменты и превзошедшей их в отношении как подоходного налога, так и налога на наследство, — является Великобритания. Ставка, применявшаяся к самым высоким британским доходам, достигала 98 % в течение 1940-х годов, а затем вновь в течение 1970-х годов, что на сегодняшний день является абсолютным историческим рекордом. Следует отметить, что в течение этого периода в обеих странах часто проводилось различие между «заработанным доходом» (earned income), т. е. трудовым доходом (зарплатой или доходом от труда не по найму), и «незаработанным доходом» (unearned income), т. е. доходом с капитала (арендные платежи, проценты, дивиденды и т. д.). Верхняя ставка, указанная на графике 14.1 для Соединенных Штатов и Великобритании, касается «незаработанного дохода»; иногда верхняя ставка, по которой облагался «заработанный доход», была несколько ниже, особенно в 1970-е годы. Это различие интересно, поскольку оно выражает налоговым языком степень подозрения к очень высоким доходам: все слишком высокие доходы подозрительны, однако подозрительнее всех доходы, которые не были заработаны. Контраст с нынешним контекстом, в котором, напротив, доходы с капитала пользуются более благоприятным режимом во многих странах, прежде всего европейских, поражает. Стоит отметить, что порог применения этих верхних ставок с течением времени варьировался, но всегда был очень высоким: выраженный в категориях среднего дохода 2000–2010 годов, он чаще всего составляет от 0,5 до одного миллиона евро; в рамках современной иерархии эти ставки затрагивали бы менее 1 % населения (обычно от 0,1 до 0,5 % населения).

Более высокое обложение «незаработанных доходов» также сочетается с одновременным использованием очень прогрессивного налога на наследство. Если обратиться к более длительной перспективе, пример Великобритании особенно интересен. Речь идет о стране, где имущественная концентрация была самой высокой в XIX веке и в Прекрасную эпоху. Потрясения, пережитые крупными состояниями в ходе войн XX века (разрушения, экспроприация), были не столь тяжелыми, как на континенте, однако страна решила подвергнуть их налоговому потрясению, более мирному, но тем не менее значительному: верхняя ставка в период с 1940 по 1980 год достигала или превышала 70–80 %. Великобритания, разумеется, была страной, где в течение XX века, особенно в межвоенный период, предпринимались наиболее интенсивные попытки осмыслить вопросы налогообложения наследства и учета данных о наследстве. В ноябре 1938 года в предисловии к переизданию своей классической книги 1929 года о наследстве Джошуа Веджвуд утверждал, как и его соотечественник Бертран Рассел, что «плутодемократии» и их наследственные элиты оказались не готовы к появлению фашизма. Он был уверен в том, что «политические демократии, которые не демократизируют свою экономическую систему, внутренне нестабильны». Очень прогрессивный налог на наследства он считал ключевым инструментом, обеспечивающим такую демократизацию для нового мира, на рождение которого он уповал.

Взрывной рост зарплат топ-менеджеров: роль налогообложения.

После периода страстной тяги к равенству, продолжавшегося с 1930-х до 1970-х годов, Соединенные Штаты и Великобритания в последующие десятилетия с неменьшим энтузиазмом двинулись в противоположном направлении. Так, верхняя ставка подоходного налога, которая в течение долгого времени была заметно выше, чем во Франции и в Германии, в 1980-е годы стала заметно ниже. Проще говоря, немецкие и французские ставки оставались стабильными на уровне 50–60 % с 1930-х по 2010-е годы (и немного снизились в конце этого периода), тогда как американские и британские ставки сократились с 80–90 % в 1930-1980-е годы до 30–40 % в 1980-2010-е годы (нижняя точка была достигнута в 1986 году, когда в ходе рейгановской налоговой реформы ставка была снижена до 28 %; см. график 14.1). Англосаксонские страны играли в волчка со своими богачами начиная с 1930-х годов. По сравнению с ними страны континентальной Европы (Германия и Франция представляют собой относительно репрезентативный пример) и Япония придерживались намного более стабильного подхода к высоким доходам. В первой части книги мы уже отмечали, что этот масштабный поворот мог быть обусловлен, по крайней мере отчасти, охватившим Соединенные Штаты и Великобританию в 1970-е годы ощущением, что их догоняют, — оно дало толчок тэтчеровско-рейгановской волне. Конечно, наверстывание в 1950-1980-е годы в основном было автоматическим следствием потрясений, которые претерпели страны континентальной Европы и Япония в 1914–1945 годах. Тем не менее воспринималось оно очень болезненно: иерархия состояний стала вопросом чести и нравственности, а не только денег как на уровне стран, так и на уровне отдельных людей. Вопрос, который сейчас нас интересует, заключается в том, чтобы понять последствия этого масштабного поворота.

Если мы исследуем все развитые страны в совокупности, то обнаружим, что снижение верхней маржинальной ставки подоходного налога, происходившее с 1970-х до 2000-2010-х годов, тесно связано с повышением доли верхней центили в национальном доходе в течение того же периода. Корреляция между двумя этими феноменами почти полная: в тех странах, которые больше всего снизили верхнюю ставку, самые высокие доходы — прежде всего вознаграждения руководителей крупных компаний — выросли в наибольшей степени; напротив, в странах, где верхняя ставка снизилась немного, высокие доходы увеличились гораздо меньше.

Если верить классическим экономическим моделям, основанным на теории предельной производительности и предложения труда, объяснение могло бы заключаться в том, что снижение верхней ставки стало мощным стимулом для предложения труда и производительности руководителей в этих странах, а их предельная производительность (а значит, и их зарплаты) стала намного выше, чем в других странах. Однако такое объяснение звучит не очень правдоподобно. Как мы отмечали во второй части книги (девятая глава), теория предельной производительности — это модель, которая сталкивается с серьезными концептуальными и эмпирическими трудностями — и немного грешит наивностью, — когда речь идет об объяснении формирования вознаграждений на вершине иерархии зарплат.

Более реалистичное объяснение заключается в том, что снижение верхней ставки, которое было особенно значительным в Соединенных Штатах и в Великобритании, полностью изменило методы формирования зарплат руководителей и переговоров по ним. Руководителю всегда трудно убедить различные заинтересованные стороны в компании (непосредственных подчиненных, других сотрудников, занимающих более низкие места в иерархии, акционеров, членов комитета по вознаграждениям) в том, что существенное увеличение вознаграждения — например, на один миллион долларов — действительно обоснованно. В 1950-1960-е годы руководитель в Соединенных Штатах или в Великобритании был слабо заинтересован в том, чтобы бороться за такое увеличение, а различные заинтересованные стороны были меньше готовы с ним соглашаться, поскольку в любом случае 80–90 % увеличения прямиком отправлялось в государственную казну. Начиная с 1980-х годов ситуация полностью изменилась, и все указывает на то, что руководители стали предпринимать серьезные усилия для того, чтобы убедить всех в необходимости не менее серьезного увеличения своей зарплаты, — что не всегда так уж сложно, учитывая объективные трудности, связанные с определением индивидуального вклада руководителя компании в производство компании, и довольно кумовские методы, которые царят в комитетах по вознаграждениям.

Такое объяснение к тому же согласуется с отсутствием какой-либо статистически значимой связи между снижением верхней маржинальной ставки и темпами роста производительности в различных развитых странах с 1970-х годов. Так, ключевой факт заключается в том, что темпы роста BBП на душу населения были практически одинаковыми во всех богатых странах с 1970-1980-х годов. Вопреки представлениям, бытующим на другом берегу Ла-Манша и за океаном, цифры показывают, — насколько, разумеется, можно полагаться на официальные национальные счета, — что начиная с 1970-1980-х годов рост в Великобритании и Соединенных Штатах не был выше, чем в Германии, Франции, Японии, Дании или Швеции. Иными словами, снижение верхней маржинальной ставки и рост высоких доходов не стимулировали рост производительности (вопреки прогнозам теории предложения) или, по крайней мере, не настолько, чтобы это имело статистическое значение на уровне всей экономики в целом.

Серьезная путаница, которая иногда возникает вокруг этих вопросов, обусловлена тем, что сравнения проводятся всего по нескольким годам (что приводит к полностью противоположным выводам), или тем, что забывают вычесть рост населения (на который приходится основная часть расхождения в общем росте между Соединенными Штатами и Европой). Возможно, иногда также путают сравнение в уровне производства на душу населения (который в Соединенных Штатах всегда был примерно на 20 % выше — и в 1970-1980-е годы, и в 2000-2010-е годы) и сравнение темпов роста (которые были одинаковыми на обоих континентах в течение последних трех десятилетий). Однако главным источником путаницы, вполне вероятно, является феномен наверстывания, о котором мы уже говорили. Нет сомнений, что упадок Великобритании и Соединенных Штатов в 1970-1980-е годы прекратился в том смысле, что темпы роста за океаном и на другом берегу Ла-Манша перестали уступать показателям Германии, Франции, стран Северной Европы, Японии. Однако нет сомнений и в том, что это расхождение свелось к нулю по одной простой причине (процесс наверстывания англосаксонских стран европейскими странами и Японией завершился), которая явно имеет мало отношения к американо-британской консервативной революции 1980-х годов, по крайней мере в первом приближении.

Национальная идентичность и экономическая эффективность.

Без сомнений, эти вопросы имеют слишком сильную эмоциональную окраску, обусловленную национальными причинами и гордостью народов, вследствие чего почти невозможно исследовать их спокойно. Спасла ли Мэгги Великобританию? Появился бы Билл Гейтс без Рональда Рейгана? Поглотит ли «рейнский капитализм» французскую социальную модель? Сталкиваясь с такой экзистенциальной тревогой, разум зачастую оказывается безоружным, тем более что объективно очень трудно прийти к совершенно точному и надежному выводу на основе сравнения темпов роста, различающихся на десятые доли процента. Говоря о таких культовых персонажах, как Билл Гейтс и Рональд Рейган (изобрел ли Билл компьютер или только мышь? Уничтожил ли Рональд Советский Союз в одиночку или с помощью папы римского?), возможно, будет нелишним напомнить, что американская экономика была намного более инновационной в 1950-1970-е годы, чем с 1990 по 2010 год, по крайней мере если судить по тому факту, что темпы роста производительности были почти вдвое выше в течение первого периода, а это в случае экономики, располагающейся на мировой технологической границе, должно быть связано с темпами внедрения инноваций. Недавно был выдвинут новый аргумент: возможно, американская экономика стала более инновационной, но это не проявляется в производительности, поскольку на самом деле она внедряет инновации во всем богатом мире, который выживает благодаря изобретениям, сделанным в Америке. Тем не менее было бы удивительно, если бы Соединенные Штаты, которые до настоящего времени мало отличались альтруизмом на международной арене (европейцы регулярно жалуются на их выбросы углекислого газа, а бедные страны — на их скряжничество), не оставляли хотя бы толику этой производительности самим себе: в теории именно это должны обеспечивать патенты. Однако очевидно, что такого рода споры прекратятся нескоро.

Для того чтобы все-таки добиться какого-то прогресса, мы вместе с Эмманюэлем Саэзом и Стефани Станчевой попытались выйти за рамки сравнений между странами и использовать новую базу данных, касающихся вознаграждений руководителей котируемых компаний во всех развитых странах. Полученные результаты показывают, что взлет этих вознаграждений хорошо объясняется переговорной моделью (снижение маржинальной ставки подталкивает к тому, чтобы всеми способами добиться большего вознаграждения) и имеет мало отношения к гипотетическому улучшению производительности данных руководителей. Оказывается, что эластичность вознаграждений руководителей выше в случае прибыли, обеспеченной «удачей» (т. е. изменений прибыли, которые не могут быть обусловлены действиями руководителя, как те, что связаны со средней производительностью в данной отрасли), чем в случае прибыли, «удачей» не обеспеченной (т. е. изменений, которые не объясняются этими 516 отраслевыми переменными). Этот вывод, уже описанный нами в третьей части книги (девятая глава), представляет собой серьезную проблему для точки зрения, согласно которой вознаграждение является стимулом для руководителей. Затем мы обнаруживаем, что эластичность относительно прибыли, обеспеченной удачей, — грубо говоря, способность руководителей добиться увеличения зарплаты без ясного обоснования в виде экономической эффективности — росла в основном в тех странах, где маржинальная ставка сильно снизилась. Наконец, выясняется, что именно эти колебания маржинальной ставки позволяют объяснить очень сильное повышение вознаграждений руководителей в одних странах и его отсутствие в других. Так, различия в размерах компании или значение финансового сектора не позволяют объяснить наблюдаемые факты.

Кроме того, представление о том, что взлет вознаграждений обусловлен отсутствием конкуренции и что достаточно сделать рынки более конкурентными и улучшить методы управления и контроля для того, чтобы застопорить этот процесс, мало связано с реальностью. Полученные нами результаты показывают, что лишь высокие ставки налогообложения, подобные тем, что применялись в Соединенных Штатах и в Великобритании вплоть до 1970-х годов, позволили бы вернуться назад и положить конец взлету высоких зарплат. Поскольку речь идет о таком сложном и «всеобъемлющем» вопросе (экономическом, политическом, социальном, культурном), уверенным в этом быть нельзя: в этом прелесть общественных наук. Например, социальные нормы относительно вознаграждений руководителей также, возможно, напрямую влияют на уровень вознаграждений в различных странах, вне зависимости от воздействия, оказываемого ставкой налогообложения. Однако все имеющиеся в нашем распоряжении элементы подсказывают, что эта модель позволяет наилучшим образом объяснить наблюдаемые факты.

Переосмыслить вопрос о верхней маржинальной ставке. Эти результаты оказывают важное влияние на вопрос о верхней маржинальной ставке и о желательном уровне прогрессивности налогообложения. Они указывают на то, что использование конфискационных ставок на вершине иерархии доходов не только возможно, но и представляется единственным способом сдержать злоупотребления, имеющие место в руководстве крупных компаний. По нашим расчетам, оптимальный уровень верхней ставки в развитых странах должен был бы превышать 80 % . Точность такого расчета не стоит переоценивать: ни одна математическая формула или эконометрический расчет не дают возможности точно узнать, какая ставка должна применяться и начиная с какого уровня дохода следует вводить такую ставку. Решить эту задачу можно лишь путем коллективного обсуждения и демократического экспериментирования. Тем не менее можно точно сказать, что эти расчеты касаются очень высоких доходов, соответствующих уровню верхних 1 или 0,5 %. Все свидетельствует о том, что обложение доходов, превышающих 500 тысяч или один миллион долларов, по ставке в размере 80 % не только не повредит росту американской экономики, но и, напротив, позволит лучше его распределять и заметно ограничит проявления бесплодного (а то и вредного) экономического поведения. Разумеется, такие меры труднее вводить в небольшой европейской стране, которая не сотрудничает или мало сотрудничает со своими соседями в сфере налогов, чем в стране таких масштабов, как Соединенные Штаты. В следующей главе мы вернемся к вопросам международного сотрудничества. На данном этапе мы лишь отметим, что Соединенные Штаты обладают достаточными размерами для того, чтобы эффективно применять такую налоговую политику. Мысль о том, что все американские руководители компаний тут же сбегут в Канаду или в Мексику и что в Соединенных Штатах не останется компетентных и мотивированных специалистов, которые могли бы управлять компаниями, не только противоречит историческому опыту и всем данным о компаниях, имеющихся в нашем распоряжении, — она просто противоречит здравому смыслу. Обложение доходов, превышающих 500 тысяч или один миллион долларов, по ставке в размере 80 % принесет довольно мало денег, но, вероятнее всего, выполнит свою задачу, а именно резко ограничит вознаграждения такого рода, не нанося при этом вред производительности американской экономики в целом, вследствие чего более низкие зарплаты вырастут. Для получения налоговых поступлений, в которых, впрочем, Америка нуждается для развития своего слабого социального государства и для инвестиций в образование и здравоохранение (а также для сокращения дефицита государственного бюджета), следует также поднять ставки, по которым облагаются менее высокие доходы (например, установив их на уровне 50 или 60 % для зарплат выше 200 тысяч долларов). Такая налоговая и социальная политика в Соединенных Штатах вполне осуществима.

Тем не менее кажется довольно маловероятным, что в краткосрочной перспективе такие меры будут приняты. Как мы отмечали в предыдущей главе, нельзя быть уверенным даже в том, что верхняя ставка в Соединенных Штатах превзойдет 40 % в течение второго мандата Обамы. Монополизирует ли «группа 1 %» американский политический процесс? Эту гипотезу все чаще высказывают американские политологи и различные обозреватели вашингтонской политики. Будучи оптимистом и исходя из профессиональных соображений, я, естественно, склонен придавать больше значения борьбе идей. Мне кажется, что более внимательный анализ различных фактов и гипотез и доступ к лучшим данным могут повлиять на политический процесс и демократические дебаты, направив их в русло, более соответствующее общим интересам. Например, в третьей главе мы отмечали, что взлет очень высоких доходов часто недооценивался американскими экономистами потому, что они использовали неточные данные, прежде всего опросы, в которых уровень и эволюция самых высоких доходов преуменьшается, в результате чего преувеличивается значение вопроса о расхождении в зарплатах между различными уровнями квалификации (это ключевой вопрос в долгосрочном плане, однако он мало чем может помочь в понимании взлета 1 %, являющегося доминирующим феноменом с макроэкономической точки зрения). А значит, можно надеяться на то, что использование лучших данных (прежде всего налоговых) возобладает и сфокусирует внимание на правильных вопросах.

Вместе с тем история прогрессивного налога в течение минувшего столетия показывает, что риск усиления олигархических тенденций вполне реален и не внушает оптимизма относительно дальнейшей эволюции Америки. К появлению прогрессивного налога привели войны, а не естественная игра избирательного права. Опыт Франции в Прекрасную эпоху демонстрирует, до какой степени недобросовестности могут доходить экономические и финансовые элиты в защите своих интересов, а порой и экономисты, занимающие сегодня завидное положение в американской иерархии доходов и часто проявляющие неприятную тенденцию защищать свои частные интересы, скрывая их под видом защиты общих интересов. Несмотря на то что данные по этому вопросу редки и несовершенны, представляется, что американский политический класс (все политические силы вместе взятые) намного богаче, чем политический класс европейских стран, а то и полностью оторван от среднего американского уровня, чем. возможно, объясняются причины, по которым он склонен путать свои частные интересы с общественными. Без радикального потрясения нынешний баланс, вероятно, может сохраняться в течение довольного долгого времени. Идеал общества первопроходцев теперь кажется очень далеким. Новый Свет, возможно, превращается в новую Старую Европу планеты.

 

Глава 15. Мировой налог на капитал

Для регулирования глобализированного имущественного капитализма XXI века недостаточно переосмыслить налоговую и социальную модель XX века и адаптировать ее к современному миру. Адекватное обновление социал-демократической и налогово-либеральной программы прошлого столетия безусловно необходимо, как мы попытались показать в двух предыдущих главах, где мы сосредоточились на двух основных институтах, которые были изобретены в XX веке и должны и впредь играть ключевую роль: это социальное государство и прогрессивный подоходный налог. Однако для того чтобы демократия могла вновь взять под контроль глобализированный финансовый капитализм нового столетия, нужно изобрести новые инструменты, адаптированные к современным вызовам. Идеальным инструментом был бы мировой прогрессивный налог на капитал в сочетании с очень высокой степенью прозрачности международной финансовой системы. Такой институт позволил бы избежать бесконечной спирали неравенства, эффективно регулируя тревожную динамику концентрации имущества в мировом масштабе. Какие бы инструменты и формы регулирования ни были введены, важно оценить их с точки зрения этой идеальной системы. Мы начнем с анализа различных практических аспектов, связанных с этим предложением, а затем поместим его в более общие рамки размышлений относительно регулирования капитализма — от запрета ростовщичества до китайского регулирования капитала.

Мировой налог на капитал: полезная утопия. Мировой налог на капитал — это утопия: трудно представить, что в краткосрочной перспективе все страны мира договорятся о его внедрении, установят шкалу налогообложения для всех состояний планеты, а затем гармонично распределят поступления между собой. Однако, на мой взгляд, эта утопия полезна по нескольким причинам. Прежде всего, даже если эта идеальная мера не будет введена в обозримом будущем, валено помнить об этом ориентире для того, чтобы лучше оценивать пользу и недостатки альтернативных решений. Мы увидим, что в отсутствие такого решения, полное воплощение которого требует очень высокого и, безусловно, малореалистичного в среднесрочной перспективе уровня международного сотрудничества, но который вполне можно постепенно ввести в желающих этого странах (главное, чтобы они были достаточно многочисленны, например в масштабах Европы), вполне вероятно, возобладают разного рода националистические реакции. Например, страны будут обращаться к протекционизму в различных вариантах и предпринимать более или менее скоординированные попытки установления контроля над капиталом. Такие меры, бесспорно, приведут к разочарованию, поскольку они редко бывают очень эффективными, и к росту напряженности между странами. На самом деле такие инструменты представляют собой малоудовлетворительную замену идеального регулирования в виде мирового налога на капитал, чье достоинство заключается в сохранении открытости экономики и глобализации, в эффективном регулировании и в справедливом распределении выгоды в рамках отдельных стран и между странами. Многие отвергнут налог на капитал, сочтя его опасной иллюзией, подобно тому как отвергался подоходный налог чуть более столетия назад. Однако при внимательном рассмотрении обнаруживается, что такое решение намного менее опасно, чем альтернативные варианты.

Неприятие налога на капитал тем более досадно, что к этому идеальному решению можно двигаться поэтапно, начав с его внедрения в континентальных или региональных масштабах и организовав сотрудничество между этими региональными инструментами. В определенном отношении такое сотрудничество уже налаживается благодаря системам автоматической передачи данных о банковских счетах, которые сейчас обсуждаются в международном масштабе, прежде всего между Соединенными Штатами и странами Европейского союза. Кроме того, в большинстве стран, в первую очередь в Северной Америке и в Европе, уже существуют различные частичные формы налога на капитал, и, разумеется, именно от этих реалий и следует отталкиваться. Формы контроля капитала, действующие в Китае и в других частях развивающегося мира, также могут для всех стать полезным уроком. Тем не менее между этими дискуссиями, с одной стороны, и идеальным налогом на капитал — с другой, существует множество существенных различий.

Прежде всего, обсуждаемые сейчас проекты автоматической передачи банковской информации еще очень несовершенны, особенно в том, что касается охватываемых ими видов активов и предусматриваемых санкций, которых явно недостаточно для того, чтобы получить предполагаемые результаты (в том числе в рамках нового американского закона, который сейчас внедряется и заходит дальше, чем робкие европейские меры регулирования; мы к нему вернемся). Эти дебаты начались совсем недавно, и маловероятно, что они приведут к ощутимым результатам, если банки и особенно страны, живущие за счет сохранения непрозрачности в финансовой сфере, не будут подвергаться достаточно жестким санкциям.

Затем, вопрос финансовой прозрачности и передачи информации неотделим от размышлений об идеальном налоге на капитал. Если не знать точно, что делать со всеми этими данными, возможно, все эти проекты ни к чему не приведут: ведь тогда не будет ясно, куда идти. На мой взгляд, цель должна заключаться во введении ежегодного прогрессивного индивидуального налога на капитал, т. е. на чистую стоимость активов, которые принадлежат каждому конкретному лицу. Для самых богатых людей планеты налогооблагаемой базой будут личные состояния, оцениваемые журналами типа «Forbes» (разумеется, если предположить, что эти журналы собрали правильные сведения: таким путем это можно было бы заодно выяснить). Для каждого собственника налогооблагаемое имущество также определялось бы рыночной стоимостью всех финансовых активов (прежде всего банковских вкладов и счетов, акций, облигаций и разного рода долей в котируемых и некотируемых компаниях) и нефинансовых активов (прежде всего недвижимых), которые ему принадлежат, после вычета долгов. Что же касается шкалы, применяемой к этой налогооблагаемой базе, то можно предположить, что, например, ставка будет составлять 0 % для состояний, не достигающих одного миллиона евро, 1 % для состояний от одного до пяти миллионов евро и 2 % для состояний более пяти миллионов евро. Однако можно сделать выбор и в пользу намного более прогрессивного налога с крупнейших состояний (например, ставка 5 или 10 % для тех из них, что превышают один миллиард евро). Также могут быть преимущества у минимальной ставки для скромных и средних состояний (например, 0,1 % ниже 200 тысяч евро и 0,5 % от 200 тысяч до одного миллиона евро).

Эти вопросы мы рассмотрим ниже. На данном этапе важно осознавать, что налог на капитал, о котором здесь идет речь, представляет собой прогрессивный ежегодный налог на совокупное имущество: речь идет о большем налогообложении самых крупных состояний и об учете всей совокупности активов, будь то недвижимых, финансовых или профессиональных, безо всякого исключения. Этим налог на капитал, предлагаемый в этой книге, отличается от налогов на имущество, существующих ныне в различных странах, хотя в имеющихся ныне системах есть важные элементы, которые стоит сохранить. В первую очередь, практически во всех странах существует налог на недвижимость, как, например, property tax в англосаксонских странах или налог на недвижимое имущество во Франции. Недостаток этих налогов состоит в том, что ими облагаются исключительно недвижимые активы (финансовое имущество они никак не затрагивают, а займы, как правило, нельзя вычесть из стоимости собственности, в результате чего человек, имеющий большие долги, платит такие же налоги, как и тот, кто долгов не имеет), причем чаще всего по пропорциональной или почти пропорциональной ставке. Их плюс в том, что они есть и что они обеспечивают значительные поступления в развитых странах, прежде всего в англосаксонских (обычно от 1 до 2 % национального дохода). Кроме того, в некоторых странах (например, в Соединенных Штатах) они основаны на сложных системах деклараций о доходах с автоматическим обновлением рыночной стоимости имеющейся собственности, которые следовало бы распространить на все активы. В некоторых европейских странах (например, во Франции, Швейцарии или Испании, а до недавних пор и в Германии и в Швеции) существуют прогрессивные налоги на совокупное имущество. На первый взгляд, эти налоги больше похожи на идеальный налог на капитал, о котором здесь идет речь. На деле, однако, эти налоги лишаются смысла из-за режимов освобождения от их уплаты, которые распространяются на многие активы, в то время как другие активы оцениваются на основе кадастровой или произвольной налоговой стоимости, не имеющей отношения к рыночной стоимости, что во многих странах приводит к фактической отмене этих налогов. Мы увидим, что для разработки налога на капитал, адаптированного к реалиям XXI века, необходимо учитывать весь этот опыт.

Задача демократической и финансовой прозрачности. Какую шкалу можно установить для идеального налога на капитал и на какие поступления от него можно рассчитывать? Прежде чем пытаться ответить на эти вопросы, уточним, что рассматриваемый здесь налог на капитал ни в коей мере не призван заменить все существующие налоговые ресурсы. В том, что касается поступлений, он будет лишь относительно скромным дополнением в масштабах современного социального государства, составляя несколько пунктов национального дохода (максимум три-четыре пункта, что, впрочем, не так уж мало). Ключевая роль налога на капитал заключается не в финансировании социального государства, а в регулировании капитализма. Речь идет, с одной стороны, о том, чтобы избежать бесконечной спирали неравенства и безграничного расхождения в имущественном неравенстве, а с другой стороны, о том, чтобы обеспечить эффективное регулирование финансовых и банковских кризисов. Однако прежде чем налог на капитал сможет выполнять эту двойную роль, он должен способствовать достижению цели демократической и финансовой прозрачности в отношении имущества и активов, принадлежащих различным лицам, в международном масштабе.

Для того чтобы проиллюстрировать важность обеспечения прозрачности, представим, что мировой налог на капитал взимается по очень низкой ставке, например 0,1 % со всех состояний, каким бы ни был их размер. Поступления от него будут ограничены: если объем мирового частного капитала составляет около пяти лет мирового производства, то налог будет приносить около 0,5 % от мирового дохода с небольшими вариациями по странам, которые определяются характерным для каждой из них соотношением между капиталом и доходом (если предположить, что налог будет взиматься в зависимости от места проживания владельцев капитала, а не места размещения самого капитала, что совсем не факт; мы к этому вернемся). Тем не менее такой налог принес бы большую пользу.

Прежде всего, он стал бы источником знаний и информации об имуществе и состояниях. Национальные власти и международные учреждения, европейские, американские и мировые статистические ведомства наконец смогли бы производить надежную информацию о распределении имущества и его эволюции. Вместо того чтобы обращаться к журналам вроде «Forbes» или отчетам, публикуемым на мелованной бумаге теми, кто управляет состояниями, — эти источники существуют благодаря отсутствию официальной статистики по данным вопросам, но имеют значительные ограничения, как мы видели в третьей части книги, — граждане различных стран могли бы иметь доступ к публичной информации, полученной на основе четко определенных методов и обязанностей по предоставлению деклараций. Демократическая ставка высока: очень трудно вести спокойные дебаты по большим вопросам современного мира, таким как будущее социального государства, финансирование перехода к новым источникам энергии, построение государства в странах Юга и т. д., до тех пор, пока царит такая неясность относительно распределения богатств и состояний в мировом масштабе. По мнению некоторых, миллиардеры настолько богаты, что достаточно обложить их налогом по минимальной ставке для того, чтобы решить все проблемы. Другие полагают, что их настолько мало, что никаких существенных поступлений от них ждать не стоит. Как мы видели в третьей части книги, истина лежит посередине. Возможно, следует спуститься на более низкий имущественный уровень (10 или 100 миллионов евро, а не один миллиард) для того, чтобы цели стали действительно значимыми с макроэкономической точки зрения.

Кроме того, мы видели, что существующие тенденции вызывают большую тревогу: если никакой подобной политики проводиться не будет, риск безграничного роста доли крупнейших состояний в мировом имуществе будет очень высоким, а такая перспектива никого не может оставить равнодушным. В любом случае, демократические дебаты не могут вестись без надежной статистической базы.

Важная задача стоит и перед финансовым регулированием. В настоящее время международные организации, в обязанности которых входит регулирование и надзор за мировой финансовой системой, начиная с Международного валютного фонда, имеют очень приблизительные представления о мировом распределении финансовых активов, и прежде всего о размерах активов, которые размещены в различных офшорах. Мы видели, что мировой баланс финансовых активов и пассивов регулярно оказывается неуравновешенным (кажется, будто Земля принадлежит Марсу). Попытки эффективно бороться с мировым финансовым кризисом в таком статистическом тумане выглядят не очень серьезно. Например, когда случается банкротство банков, как на Кипре в 2013 году, тот факт, что европейские власти и МВФ на самом деле не знают практически ничего о владельцах финансовых активов на острове и о точном размере индивидуальных состояний, приводит к принятию грубых и неэффективных решений. В следующей главе мы увидим, что прозрачность в вопросе о состояниях не только дает возможность ввести постоянный ежегодный налог на капитал. Она также позволяет приступить к разработке более справедливого и эффективного регулирования банковских кризисов (таких как кипрский) при помощи хорошо рассчитанных и прогрессивных чрезвычайных отчислений, если это будет необходимо.

При ставке 0,1 % налог на капитал больше походил бы на регистрационную пошлину, чем на настоящий налог. Такой сбор в некотором смысле позволял бы регистрировать свои права собственности и в целом свои активы перед мировыми финансовыми властями для того, чтобы получить признание в качестве официального собственника со всеми вытекающими преимуществами и недостатками. Как мы отмечали, именно такую роль играли регистрационный сбор и кадастр, созданные после Французской революции. Налог на капитал стал бы своего рода мировым финансовым кадастром, которого в настоящее время не существует. Важно понимать, что налог — это всегда больше, чем налог: речь всегда идет об ужесточении определений и категорий, о внедрении норм и о возможности ведения экономической деятельности с соблюдением права и этих юридических рамок. Так было всегда, особенно в том, что касается права земельной собственности с самых давних времен. В современную эпоху именно введение налога на оборот доходов, зарплат и прибылей перед Первой мировой войной заставило дать точные определения понятиям дохода, зарплаты и прибыли. Это налоговое новшество сильно способствовало развитию бухгалтерского учета на предприятиях, соблюдавшего однородные нормы, которых прежде не существовало. Одна из главных задач, стоящих перед современным налогом на объем капитала, заключается как раз в том, чтобы уточнить определения и правила оценки активов, пассивов и чистого имущества, которые ныне устанавливаются нормами частного бухгалтерского учета и являются несовершенными и зачастую неточными, что способствовало разгоранию скандалов вокруг финансовых активов в 2000-2010-е годы.

Наконец, налог на капитал подталкивает к уточнению и расширению международных договоров об автоматической передаче банковской информации. Принцип должен быть простым: национальная налоговая администрация любой страны должна получать всю необходимую информацию, позволяющую ей рассчитать чистое имущество каждого своего жителя. Необходимо, чтобы налог на капитал следовал принципам, положенным в основу автоматически заполняемой декларации об имуществе, — эта система уже действует во многих странах применительно к подоходному налогу (например, во Франции, где каждый налогоплательщик получает декларацию, в которой указаны его зарплата, задекларированная работодателями, и его финансовые доходы, задекларированные банками). Так же должны действовать автоматически заполняемые декларации об имуществе (более того, это можно делать в том же документе). Каждый налогоплательщик получает декларацию, где указаны все принадлежащие ему активы и пассивы, о которых известно налоговой администрации. Такая система уже применяется во многих американских штатах в рамках property tax. Налогоплательщик ежегодно получает новую оценку рыночной стоимости своей недвижимой собственности, рассчитываемую администрацией на основе цен, по которым осуществляются сделки по схожей собственности. Налогоплательщик, разумеется, может оспорить эту оценку и предложить другую стоимость, которую он должен будет обосновать. На практике такие поправки делаются очень редко, поскольку данные о сделках и о цене продажи легкодоступны и трудно оспариваемы. Все или почти все знают, как меняются цены на недвижимость в их городе, а администрация располагает полными базами данных. Попутно отметим, что автоматически заполняемая декларация обладает двойным преимуществом: она упрощает жизнь налогоплательщику и устраняет соблазн немного занизить стоимость своего имущества.

Очень важно — и вполне возможно — расширить систему автоматически заполняемых деклараций на все финансовые активы (и на долги). Что касается активов и пассивов, которыми отдельные лица владеют посредством финансовых институтов, располагающихся на национальной территории, это можно сделать и сейчас, поскольку почти во всех развитых странах банки, страховые компании и другие финансовые посредники уже обязаны передавать налоговым властям всю информацию о счетах депо и лицевых счетах, которой обладают. Например, французская администрация знает (или может рассчитать), что тот или иной человек владеет квартирой стоимостью 400 тысяч евро, портфелем акций стоимостью 200 тысяч евро и взял кредит на 100 тысяч евро, и может отправить ему автоматически заполняемую декларацию, в которой будут указаны эти данные (показывающие, что его чистое имущество составляет 500 тысяч евро), попросив исправить их или дополнить в случае необходимости. Такая система, автоматически применяемая по отношению ко всему населению, намного больше подходит для двадцать первого столетия, чем архаический метод, полагающийся на память и добропорядочность налогоплательщиков, заполняющих декларации самостоятельно.

Простое решение: автоматическая передача банковских данных.

Сегодня задача заключается в обеспечении автоматической передачи банковской информации на международном уровне для того, чтобы в автоматически заполняемые декларации можно было включать активы, которые размещены в банках, располагающихся за рубежом. Важно понимать, что это не представляет никаких технических сложностей. Если автоматическая передача уже осуществляется между банками и налоговой администрацией в стране, где проживает 300 миллионов человек, как, например, в США, 60 или 80 миллионов, как во Франции или в Германии, то очевидно, что включение в эту систему банков, расположенных на Каймановых островах или в Швейцарии, не приведет к радикальному изменению объема информации, которую придется обрабатывать. Среди прочих оправданий, обычно приводимых офшорами для того, чтобы сохранить банковскую тайну и не передавать эту информацию в автоматическом порядке, часто встречается довод о том, что правительства могут злоупотребить этими сведениями. Однако и этот аргумент малоубедителен: не очень ясно, почему он не действует относительно банковской информации тех людей, которым не пришло в голову ничего лучшего, чем держать счет в своей собственной стране. Наиболее правдоподобная причина, по которой офшоры отстаивают банковскую тайну, заключается в том, что это дает возможность их клиентам избегать выполнения своих налоговых обязанностей, а самим офшорам — получать часть прибыли. Проблема в том, что это не имеет вообще никакого отношения к принципам рыночной экономики. Права самому устанавливать собственную ставку налогообложения не существует. Нельзя обогащаться за счет свободы торговли и экономической интеграции с соседями, а затем совершенно безнаказанно прикарманивать их налоговую базу. Это похоже на банальное воровство.

На сегодняшний день самой смелой попыткой положить конец этой системе является американский закон под названием FATCA («Foreign account tax compliance act»), который был принят в 2010 году и вступление в силу которого предусмотрено в 2014–2015 годах; он обязывает все иностранные банки передавать американским налоговым властям полную информацию о счетах, вложениях и доходах, принадлежащих и получаемых американскими налогоплательщиками в остальном мире.

Это намного более амбициозный документ, чем европейская директива 2003 года о доходах со сбережений, поскольку последняя касается исключительно банковских депозитов и вложений, с которых выплачиваются проценты (ценные бумаги, помимо облигаций, эта директива по определению не затрагивает, что довольно досадно, потому что крупные состояния, как правило, представляют собой вложения в акции, которые полностью подпадают под действие закона FATCA) и затрагивает лишь европейские страны, а не всю планету (в отличие от закона FATCA). Эта робкая, почти ничего не значащая директива, к тому же, не всегда применяется, поскольку, несмотря на многочисленные споры и предложения поправок, вносившиеся с 2008–2009 годов, Люксембург и Австрия всегда добивались от остальных стран режима освобождения, который позволяет им избегать автоматической передачи данных и по-прежнему передавать данные лишь по обоснованному запросу. Этот режим, который также применяется по отношению к Швейцарии и к другим европейским территориям, находящимся за пределами ЕС, подразумевает, что фактически нужно располагать уликами, доказывающими, что гражданин определенной страны совершил мошенничество, для того чтобы можно было добиться передачи касающейся его банковской информации, что, разумеется, резко ограничивает возможности контроля и обнаружения мошенничества.

В 2013 году, после того как Люксембург и Швейцария заявили о своем намерении соблюдать обязательства, предусмотренные американским законом, в Европе возобновились споры о том, нужно ли включить все эти требования или их часть в новую европейскую директиву. Нельзя сказать, когда эти споры приведут к созданию документа, который будет иметь силу закона, и каким будет его конкретное содержание.

Можно просто отметить, что в этой области порой существует колоссальное расхождение между победными реляциями политиков и тем, что они делают на самом деле. Это серьезно угрожает устойчивости наших демократических обществ. Особенно поражает тот факт, что страны, которые все больше зависят от налоговых поступлений для финансирования своего социального государства, т. е. страны Европы, делают меньше всего, чтобы продвинуться в решении очень простой с технической точки зрения проблемы. В этом проявляется драма небольших стран в условиях глобализации. Национальные государства, созданные в течение прошедших столетий, не обладают нужным размером для того, чтобы устанавливать и применять правила, соответствующие условиям глобализированного имущественного капитализма XXI века. Европейские страны смогли договориться о введении единой монеты (в следующей главе мы вернемся к вопросу о значении и ограничениях этого монетарного объединения), но почти ничего не сделали в налоговой сфере. Политики крупнейших стран ЕС, которые повинны в этом провале и слова которых вопиюще расходятся с делами, по-прежнему оправдывают себя, перекладывая ответственность за это на другие страны и европейские институты. Ничто не предвещает, что в ближайшие годы ситуация изменится.

Кроме того, стоит подчеркнуть, что и закон FATCA, намного более амбициозный, чем европейские директивы, явно недостаточен. Прежде всего, его формулировки недостаточно точны и не носят систематического характера, в результате чего можно быть уверенным, что некоторые финансовые активы, особенно те, что размещены в траст-фондах и других фондах, смогут ускользнуть от обязанности автоматически передавать информацию на совершенно законных основаниях. Предусматриваемые штрафы — а именно дополнительный 30 %-ный сбор с доходов, которые не желающие сотрудничать банки могут получать от ведения деятельности в Соединенных Штатах, — также недостаточны. Конечно, они помогут убедить исполнять закон те банки, которые не могут обойтись без ведения дел на американской территории (такие как крупнейшие швейцарские и люксембургские банки). Однако есть риск, что увеличится число мелких банковских учреждений, специализирующихся на управлении иностранными портфелями и не осуществляющих никаких инвестиций в Соединенных Штатах. Такие структуры, расположенные в Швейцарии, Люксембурге, Лондоне или на более экзотических территориях, смогут и впредь управлять активами, принадлежащими американским (или европейским) налогоплательщикам, не передавая никакой информации и не подвергаясь за это никаким санкциям.

Вероятно, единственный способ добиться ощутимых результатов заключается во введении автоматических санкций не только в отношении банков, но и стран, которые откажутся включить в свое законодательство положения, обязывающие все учреждения, расположенные на их территории, автоматически передавать информацию. Можно, например, рассмотреть возможность введения санкций в размере 30 % от таможенных сборов данной страны или даже выше, если необходимо. Поясним: цель не заключается в том, чтобы наложить всеобщее эмбарго на офшоры или начать бесконечную торговую войну со Швейцарией или Люксембургом. Протекционизм сам по себе не является источником богатства, и, в сущности, все заинтересованы в свободе торговли и в открытости экономики — при условии, что одни страны не будут этим пользоваться для того, чтобы прикарманивать налоговые поступления других стран. В соглашения о свободе торговли и о либерализации движения капиталов, обсуждаемые с 1970-1980-х годов, должны были бы сразу включаться обязательства об автоматическом и систематическом обмене банковской информации. Этого не произошло. Но это не повод для того, чтобы такое положение дел сохранялось вечно. Странам, которые своим уровнем жизни отчасти обязаны финансовой непрозрачности, трудно принять такую эволюцию, тем более что, наряду с незаконной банковской деятельностью (или, по крайней мере, с деятельностью, которая оказалась бы под вопросом в условиях автоматической передачи информации), они, как правило, предлагают настоящие финансовые услуги, которые отвечают потребностям реальной международной экономики и которые, безусловно, будут оказываться при любом развитии событий. Тем не менее эти страны столкнутся с существенным снижением уровня жизни в случае введения всеобщего режима финансовой прозрачности. Маловероятно, что они согласятся с этим, если в их отношении не будут введены санкции, тем более что другие страны, особенно самые густонаселенные страны Европейского союза, пока что не отличались неумолимой решимостью в этих вопросах, что не внушает оптимизма. Кроме того, не будет лишним напомнить, что весь процесс построения Европы до настоящего времени заключался во внушении мысли о том, что можно получить единый рынок и свободное обращение капиталов, не давая взамен ничего (или почти ничего). Изменение этого режима необходимо, однако было бы наивным полагать, что все это можно сделать тихо и спокойно. Американский закон FATCA хотя бы задал конкретные рамки санкций и пошел дальше бесплодных разговоров. Теперь нужно лишь ужесточить параметры санкций — однако это не так просто, особенно в Европе.

Наконец, можно отметить, что в настоящее время цель как закона FАТСА, так и европейских директив не заключается во введении автоматически заполняемых деклараций об имуществе и во взимании прогрессивного налога на совокупное имущество. Она состоит прежде всего в составлении перечня активов, принадлежащих каждому лицу, для внутренних потребностей налоговой администрации, в первую очередь для того, чтобы выявить вероятные недостатки деклараций о доходах. Собранная информация также используется для обнаружения недочетов в налогообложении имущества (например, касающихся налога на наследство или налога на совокупное имущество в рассматриваемых странах), но осуществляемые проверки затрагивают в основном налогообложение доходов. Тем не менее очевидно, что эти вопросы тесно связаны между собой и что в целом для современного налогового государства финансовая прозрачность в международном масштабе является ключевым вопросом.

Зачем нужен налог на капитал? Теперь предположим, что автоматически заполняемые декларации об имуществе существуют. Нужно ли ограничиваться очень низкой ставкой налога с имущества (например, 0,1 %, если следовать логике регистрационного сбора), или же нужно применять более существенные ставки, и если да, то исходя из какой логики? Ключевой вопрос может быть переформулирован следующим образом. Если мы знаем, что существует прогрессивный подоходный налог, а в большинстве стран — еще и прогрессивный налог на наследство, то зачем нужно вводить еще и прогрессивный налог на капитал? На самом деле эти три прогрессивных налога играют различные, но взаимодополняющие роли и, на мой взгляд, представляют собой три основных составляющих идеальной налоговой системы. Можно выявить две логики, которые обосновывают необходимость налога на капитал: логику содействия и логику стимула.

Логика содействия исходит из того простого факта, что на практике доход представляет собой понятие, которое зачастую не определено четко в случае людей, обладающих очень крупными состояниями, и что лишь прямое налогообложение на капитал позволяет выявить налогоспособность владельцев значительных состояний. Представим себе человека, чье состояние достигает 10 миллиардов евро. Анализируя эволюцию рейтингов «Forbes», мы видели, что состояния таких масштабов в последние три десятилетия росли очень быстрыми темпами — 6–7 % в год и даже больше, если речь идет о состояниях из верхней части рейтинга (таких как состояния Лилиан Беттанкур или Билла Гейтса). Это по определению означает, что доход в экономическом смысле слова, включающий все дивиденды, прирост капитала и в целом все новые ресурсы, которыми данные люди располагали каждый год для того, чтобы покрывать расходы на потребление и увеличивать свое имущество, в течение этого периода равнялся примерно 6–7 % их состояния (если предположить, что они практически ничего не потребляют). Простоты ради представим, что такой человек каждый год располагает экономическим доходом, равным 5 % от состояния размером 10 миллиардов евро, т. е. 500 миллионов евро. Маловероятно, что налоговый доход этого человека, указываемый в его декларации имущества, столь же велик. Во Франции, в Соединенных Штатах и во всех рассматриваемых нами странах самые крупные доходы, указываемые при уплате подоходного налога, обычно не превышают нескольких десятков миллионов евро. Согласно информации, опубликованной СМИ, и заявлениям самой наследницы L’Oreal, обладательницы крупнейшего состояния во Франции в течение многих лет, относительно уплачиваемых ею налогов, ее задекларированный налоговый доход никогда не превышал пяти миллионов евро в год, т. е. чуть более одной тысячной от ее состояния (которое в настоящее время превышает 30 миллиардов евро). Несмотря на всю неясность и неточность деталей, касающихся этого конкретного случая, который, впрочем, сам по себе и не важен, факт заключается в том, что налоговый доход в данном примере составляет менее одного процента от дохода экономического.

Главное заключается в том, что такая реальность чаще всего не имеет ничего общего с феноменом уклонения от уплаты налогов или с незадекларированными швейцарскими счетами (по крайней мере, не в первую очередь). Это проистекает из того простого факта, что, даже если вести элегантный образ жизни, непросто тратить 500 миллионов евро в год на покрытие текущего потребления. Как правило, достаточно пускать на эти цели несколько миллионов евро в виде дивидендов (или в другой форме) и накапливать остальную доходность, получаемую с состояния, в семейном холдинге или в созданной для этой цели юридической структуре, задача которой будет заключаться в управлении столь масштабным имуществом такими же методами, как те, что используются в случае университетских целевых капиталов. Это совершенно законно и само по себе проблемы не представляет — при том условии, что будут сделаны выводы, касающиеся налоговой системы. Вполне понятно, что если некоторые люди облагаются на основе налогового дохода, равного одной сотой или даже одной десятой их экономического дохода, то нет никакого смысла применять ставку, равную 50 % или даже 98 %, по отношению к столь незначительной налоговой базе. Проблема в том, что так налоговая система функционирует во всех развитых странах. В результате реальные ставки налогообложения (выраженные в процентах к экономическому доходу) на вершине иерархии доходов очень низки, а это чревато проблемами, поскольку лишь усугубляет взрывоопасный характер динамики имущественного неравенства по мере того, как доходность растет вместе с начальным капиталом, тогда как налоговая система должна была бы, напротив, эту логику смягчать.

Есть много способов решить эту проблему. Один из них заключается в том, чтобы включить в личный налоговый доход все доходы, которые размещаются в холдингах, траст-фондах или компаниях, где у каждого есть своя доля, соразмерная его участию. Другой, более простой способ состоит в том, чтобы отталкиваться от стоимости данного имущества при расчете суммы налога. Можно применять фиксированную норму доходности (например, 5 % в год) для расчета теоретического дохода, который должен приносит этот капитал, и включать этот теоретический доход в совокупный доход, облагаемый прогрессивным подоходным налогом. Некоторые страны, например Голландия, попытались пойти по этому пути, однако столкнулись со множеством трудностей, касавшихся прежде всего охвата активов и того, какую ставку доходности использовать. Еще одно решение заключается в том, чтобы непосредственно применять прогрессивную шкалу к совокупному личному имуществу: речь идет о прогрессивном налоге на совокупное имущество. Важным преимуществом этого решения является то, что оно позволяет варьировать ставку налогообложения в зависимости от размера состояния на основе нормы доходности, наблюдаемой на практике для состояния такого масштаба.

Учитывая взлет доходности на вершине иерархии имущества, логика содействия является самым значимым аргументом в пользу прогрессивного налога на капитал. Согласно этой логике, капитал просто отражает налогоспособность самых состоятельный людей лучше, чем их ежегодный доход, который зачастую трудно измерить. Налог на капитал позволяет дополнить подоходный налог для всех тех людей, чем налоговый доход явно не соответствует размерам их состояния.

Логика содействия, логика стимула. Тем не менее не стоит пренебрегать и другим классическим аргументом в пользу налога на капитал, основанным на логике стимула. Эта мысль, также выдвигаемая во всех общественных дебатах по данным вопросам, исходит из того, что налог на капитал может побудить владельцев капитала добиваться наилучшей возможной доходности. Так, налог, составляющий 1 или 2 % от стоимости состояния, относительно мал для создателя высокодоходных компаний, который смог бы добиться ежегодной доходности капитала, равной 10 %. Напротив, он очень велик для тех, кто ничего со своим состоянием не делает и имеет ежегодную доходность, равную 2–3 %, а то и вовсе равную нулю. С точки зрения логики стимула цель налога на капитал как раз и состоит в том, чтобы заставить владельца, плохо использующего свое состояние, постепенно от него избавиться для уплаты налогов и уступить свои активы более динамичным собственникам.

В этом доводе есть своя доля истины, но преувеличивать его значение не стоит. На самом деле доходность капитала отражает не только усилия и талант владельца имущества. С одной стороны, средняя доходность колеблется в зависимости от размера начального капитала; с другой — личная доходность носит непредсказуемый и хаотический характер, на который влияют самые разные экономические потрясения, обрушивающиеся на людей. Например, есть много причин, которые могут объяснить, почему в определенный момент компания несет потери. Система налогообложения, полностью основанная на стоимости капитала (а не на размере реально получаемой прибыли), оказывала бы на такие компании непропорциональное давление, поскольку они платили бы одинаковый объем налогов и в период убытков, и в период повышенной прибыли, что может их довести до окончательного банкротства. Идеальная налоговая система — это компромисс между логикой стимула (которая больше нацелена на налог с объема капитала) и страховой логикой (которая ведет скорее к налогу с оборота доходов, получаемых с капитала).

Кроме того, непредсказуемость доходности капитала объясняет, почему наследников эффективнее облагать налогом не один-единственный раз в момент передачи (посредством налога на наследство), а в течение всей жизни в виде налогов, которые взимаются с доходов, получаемых с наследственного капитала и со стоимости капитала. Из этого следует, что эти три налога — подоходный, на наследство и на капитал — выполняют полезные и взаимодополняющие функции (в том числе и тогда, когда можно проследить доход всех налогоплательщиков, вне зависимости от размеров их состояний).

Проект европейского налога на состояния. Учитывая все эти аспекты, какую шкалу налога на капитал можно считать идеальной и какие поступления он мог бы обеспечивать? Нужно уточнить, что нас здесь интересует ежегодный налог на капитал, который применяется на постоянной основе и ставка которого должна быть относительно умеренной. В случае налогов, взимаемых один раз в течение одного поколения, таких как налог на наследство, ставка может быть очень высокой: в Соединенных Штатах и Великобритании с 1930-х по 1980-е годы она достигала трети, половины или даже более двух третей передаваемого имущества для крупнейших наследств. То же касается чрезвычайных налогов на капитал, взимаемых один раз в необычных обстоятельствах. Например, мы уже упоминали о налоге на капитал, собранном во Франции в 1945 году по ставке, доходившей до 25 % и даже до 100 % в случае максимального обогащения в период с 1940 по 1945 год. Очевидно, что такие налоги не могут применяться в течение очень длительного времени: если каждый год забирать четверть имущества, то через несколько лет забирать уже будет нечего. Именно поэтому ставки ежегодных налогов на капитал всегда намного ниже и составляют несколько процентов, что иногда может удивлять, но на самом деле является достаточно существенным, когда речь идет о налоге, ежегодно взимаемом с объема капитала. Например, налог на недвижимость (или property tax) часто составляет от 0,5 до 1 % от стоимости недвижимого имущества, т. е. от десятой части до четверти от стоимости найма (если предположить, что средний арендный платеж равен 4 % в год).

Теперь обратим внимание на следующий важный аспект. Учитывая очень высокий уровень, достигнутый европейским частным имуществом в начале XXI века, ежегодный прогрессивный налог, взимаемый с крупнейших состояний по относительно умеренной ставке, мог бы обеспечивать немалые поступления. Рассмотрим, например, ситуацию, в которой налог на состояния взимается по ставке 0 % с состояний меньше одного миллиона евро, 1 % с состояний от одного до пяти миллионов евро и 2 % с состояний выше пяти миллионов евро. Если бы такой налог 536 применялся во всем Европейском союзе, он затрагивал бы около 2,5 % населения и приносил бы каждый год сумму, равную 2 % европейского ВВП. Такая высокая доходность не должна удивлять: она обусловлена тем, что стоимость частного имущества составляет более пяти лет ВВП, а верхние центили владеют значительной его частью. Таким образом, даже если социальное государство невозможно финансировать исключительно за счет налога на капитал, он может обеспечить поступление довольно значительных ресурсов.

В теории любая страна, входящая в Европейский союз, могла бы получать схожие по масштабам поступления, применяя такую систему в одиночку. Однако в отсутствие автоматической передачи банковской информации между странами и при наличии территорий, не входящих в ЕС (начиная со Швейцарии), риск уклонения от налога очень велик. Отчасти именно по этой причине страны, применяющие такой налог на состояния (как Франция, использующая внешне очень похожую шкалу), обычно делают множество исключений, прежде всего для «профессиональных активов», а на практике и для почти всех самых крупных долей в котируемых и некотируемых компаниях. Это в значительной степени лишает содержания прогрессивный налог на капитал и объясняет, почему поступления от него намного ниже приведенных нами цифр. Крайним примером, показывающим, с какими трудностями сталкиваются европейские страны, пытающиеся в одиночку взимать налог на капитал, является Италия. В 2012 году, пытаясь решить проблему значительного государственного долга (самого

537 высокого в Европе) и чрезвычайно высокого уровня частного имущества (также одного из самых высоких в Европе наряду с Испанией), итальянское правительство ввело новый налог на имущество. Однако, опасаясь, что финансовые активы устремятся прочь из страны и скроются в швейцарских, австрийских или французских банках, оно установило ставку на уровне 0,8 % для недвижимого имущества и всего 0,1 % для банковских депозитов и других финансовых активов (при том, что акции были полностью освобождены от уплаты налога) без какой-либо прогрессивной шкалы. Помимо того, что трудно представить экономический принцип, объясняющий, почему одни активы должны облагаться в восемь раз меньшим налогом, чем другие, такая система, к сожалению, ведет к установлению де факто регрессивного налога на имущество, поскольку самые крупные состояния в основном состоят из финансовых активов (и в первую очередь из акций). Это, безусловно, не способствовало обеспечению социальной приемлемости данного налога, ставшего центральным вопросом выборной кампании 2013 года в Италии, которую кандидат, установивший его с горячего одобрения европейских и международных властей, проиграл вчистую. Ключевой факт заключается в том, что без автоматической передачи банковской информации между европейскими странами, которая позволяет каждой стране вводить автоматически заполняемые декларации, где указываются все принадлежащие ее гражданам активы вне зависимости от страны их размещения, одной из стран очень трудно применять в одиночку прогрессивный налог на совокупный капитал. Это тем более досадно, что речь идет об инструменте, который прекрасно адаптирован к экономическому положению континента.

Теперь предположим, что автоматическая передача данных и автоматически заполняемые декларации уже внедрены, — возможно, когда-нибудь это произойдет. Какая шкала будет идеальной? Как всегда, не существует математической формулы, позволяющей ответить на этот вопрос, который требует демократического обсуждения. Что касается состояний, недостигающих одного миллиона евро, на них будет разумно распространить прогрессивный налог на капитал, например, по ставке 0,1 % для чистого имущества меньше 200 тысяч евро и 0,5 % для состояний стоимостью от 200 тысяч до одного миллиона евро. Он заменит налог на недвижимость (или property tax), который в большинстве стран выполняет роль налога на имущество для среднего имущественного класса. Новая система была бы справедливее и эффективнее, поскольку затрагивала бы совокупное имущество (а не только недвижимое) и опиралась бы на автоматически заполняемые декларации, учитывала рыночную стоимость и вычитала займы. В значительной мере это можно было бы сделать на уровне каждой страны уже сейчас.

Кроме того, можно отметить, что нет никаких причин ограничиваться ставкой, равной 2 %, для состояний, превышающих пять миллионов евро.

Если наблюдаемая реальная доходность самых крупных европейских и мировых состояний достигает или превышает 6–7 % в год, то не было бы ничего экстравагантного в том, что к имуществу стоимостью 100 миллионов или один миллиард евро применялись бы ставки, заметно превышающие 2 %.

Самый простой и объективный способ заключался бы в том, чтобы ставка налогообложения варьировалась в зависимости от реальной средней доходности в рамках каждого имущественного класса в предшествующие годы.

Это позволяет корректировать степень прогрессивности в зависимости от эволюции средней доходности и от цели, которая ставится в области имущественной концентрации. Во избежание расхождения в распределении, т. е. тенденции к повышению доли самых крупных состояний в общем имуществе, что, в принципе, представляется желательной задачей-минимум, возможно, следует применять ставки выше 5 % к самым значительным состояниям. Если поставить более амбициозную цель, которая будет заключаться, например, в сокращении имущественного неравенства до меньшего уровня по сравнению с сегодняшним днем (которое, как показывает исторический опыт, вовсе не является необходимым для роста), то к миллиардерам можно было бы применять ставки, достигающие или превышающие 10 %. Не мне выносить окончательное решение в этом споре.

Ясно то, что нет никакого смысла брать в качестве ориентира доходность государственного долга, как это иногда делается в общественных дебатах. Очевидно, что самые крупные состояния размещены совсем иначе.

Реалистичен ли такой налог на состояния в Европе? Никаких технических препятствий для него не существует. Речь идет об инструменте, лучше всего приспособленном к экономическим вызовам начала XXI века, особенно на Старом континенте, где частное имущество достигло невиданного с Прекрасной эпохи благосостояния. Однако для того чтобы такое усиленное сотрудничество стало возможным, необходимо адаптировать и европейские политические институты. Единственным сильным федеральным институтом на сегодняшний день является Европейский центральный банк, который играет важную, но недостаточную роль. К нему мы вернемся в следующей главе, когда будем рассматривать кризис государственного долга. Прежде будет полезно поместить предлагаемый налог на капитал в более широкую историческую перспективу.

Налог на напитал в истории. Во всех цивилизациях тот факт, что владелец капитала, не работая, получает значительную часть национального дохода, а норма доходности капитала составляет по меньшей мере 4–5 % в год, вызывал жесткую, порой возмущенную реакцию и приводил к самым разным политическим мерам. Одной из самых распространенных был запрет на ростовщичество, который обнаруживается в разных формах в большинстве религий, прежде всего в христианстве и в исламе. Греческие философы также расходились во мнении относительно процента, который приводит к потенциально бесконечному обогащению, поскольку время никогда не останавливается. На эту опасность настойчиво указывает Аристотель, когда подчеркивает, что слово «процент» по-гречески (tocos) означает «ребенок». По мнению этого философа, деньги не должны порождать деньги. В мире, где темпы роста малы, а то и ничтожны, а население и производство почти не меняются от поколения к поколению, опасность бесконечного обогащения кажется особенно разрушительной.

Проблема в том, что ответу, сформулированному в категориях запрета, зачастую недостает последовательности. Запрет процентных ссуд, как правило, преследует цель ограничить некоторые виды инвестиций и некоторые специфические категории торговой или финансовой деятельности, которые политические или религиозные власти считают менее допустимыми и достойными, чем другие, не оспаривая вместе с тем саму доходность капитала. В европейских аграрных обществах христианские власти остерегались оспаривать законность земельной ренты, которую они получали сами и за счет которой существовали социальные группы, служившие опорой общественной структуры. Запрет на ростовщичество следует скорее рассматривать как меру социального контроля: некоторые формы капитала вызывают больше тревоги, чем другие, потому что их труднее контролировать. Речь не идет об оспаривании общего принципа, в соответствии с которым капитал может приносить доход своему владельцу без того, чтобы последний должен был работать. Суть скорее состоит в том, что бесконечного накопления следует остерегаться: доходы, полученные с капитала, должны использоваться здраво, если возможно, для финансирования полезных начинаний, а не направляться на торговые и финансовые авантюры, которые могут отклонить владельца капитала от истинной веры. С этой точки зрения земельный капитал очень надежен, поскольку он только и может что воспроизводить себя в неизменном виде из года в год, от столетия к столетию. Благодаря ему кажется незыблемым и весь социальный и духовный порядок мира. Прежде чем превратиться в заклятого врага демократии, земельная рента в течение долгого времени рассматривалась как залог общественного спокойствия, по крайней мере теми, кто ее получал.

Решение, предлагавшееся Карлом Марксом и многими социалистами XIX века и воплощенное в жизнь в Советском Союзе в XX веке, было намного более радикальным, но хотя бы логичным. Если уничтожить частную собственность на все средства производства, как на землю и недвижимость, так и на промышленный, финансовый и профессиональный капитал, за исключением нескольких кооперативов и личных клочков земли, то исчезает всякая частная доходность капитала. Запрет на ростовщичество становится полным: норма эксплуатации, которой, согласно Марксу, измеряется доля производства, присваиваемая капиталистом, становится равной нулю, равно как и норма частной доходности. Когда доходность капитала падает до нуля, человечество и труженики освобождаются наконец от своих цепей и от имущественного неравенства, сформировавшегося в прошлом. Настоящее вступает в свои права. Неравенство, выраженное формулой r > g, остается лишь дурным воспоминанием, тем более что коммунизм любит рост и технический прогресс. К сожалению для населения, подвергающегося этим тоталитарным опытам, проблема заключается в том, что функция частной собственности и рыночной экономики не ограничивается обеспечением доминированием владельцев капитала над теми, у кого есть только их труд: эти институты также играют полезную роль в координировании действий миллионов индивидов, и полностью обойтись без них не так просто. Человеческие трагедии, вызванные централизованным планированием, ясно это иллюстрируют.

Налог на капитал позволяет дать более мирный и более эффективный ответ на вечную проблему, связанную с частным капиталом и его доходностью. Прогрессивный налог наличное имущество — это институт, который позволяет общественному интересу вновь обрести контроль над капитализмом, опираясь при этом на силы частной собственности и конкуренции.

Все категории капитала облагаются одинаковым налогом, без дискриминации, исходя из принципа, что владельцы активов обычно принимают лучшие решения о том, куда следует вложить средства, чем государство.

В случае необходимости налог может быть очень прогрессивным для самых крупных состояний, однако это можно делать в рамках правового государства, по итогам демократических дебатов. Речь идет о наиболее адекватном ответе на проблему неравенства, выраженного формулой r> g, и на проблему неравенства в доходности, предопределяемого размером начального капитала.

В таком виде налог на капитал представляет собой новую идею, адаптированную к реалиям глобализированного имущественного капитализма XXI века. Разумеется, налоги на недвижимый капитал существуют с незапамятных времен. Однако эти налоги, как правило, были пропорциональными, и ставка их была невелика: речь шла прежде всего о гарантии прав собственности посредством регистрационного сбора, а не о перераспределении состояний. Этой логике следовали английская, американская и французская революции: созданные ими налоговые системы ни в коей мере не преследовали цель сократить имущественное неравенство. Вокруг прогрессивного налога велись оживленные дискуссии в эпоху Французской революции, однако принцип прогрессивности в конце концов был отвергнут. Следует подчеркнуть, что даже самые смелые предложения той эпохи относительно ставок налогообложения сегодня кажутся довольно умеренными.

Лишь в XX веке, в межвоенный период, произошла революция прогрессивного налога. Однако этот перелом случился в условиях хаоса и касался прежде всего прогрессивного подоходного налога и прогрессивного налога на наследства. В некоторых странах в конце XIX — начале XX века был введен прогрессивный ежегодный налог на капитал (например, в Германии и в Швеции). Однако Соединенные Штаты, Великобритания и Франция до 1980-х годов оставались вне этого процесса. Кроме того, ежегодные налоги на капитал, введенные в некоторых странах, всегда взимались по относительно небольшой ставке, бесспорно потому, что их разрабатывали в условиях, сильно отличавшихся от сегодняшних. Их исходным техническим недостатком было то, что они вводились не на основе рыночной стоимости различных недвижимых и финансовых активов, пересматриваемой ежегодно, а на основе налоговой и кадастровой стоимости, пересматриваемой крайне нерегулярно. Эта стоимость в конце концов утратила всякую связь с рыночной стоимостью, что очень быстро сделало данные налоги нефункциональными и малоиспользуемыми. Тот же недостаток мы обнаруживаем в основе налога на недвижимость во Франции и во многих странах после инфляционного шока 1914–1945 годов. В случае прогрессивного налога на капитал этот недостаток может оказаться смертельным: пересечение определенного порога налогообложения (или помещение в ту или иную налоговую категорию) зависит от более или менее произвольных оснований, таких как дата последнего пересмотра кадастровой стоимости в данном городе или районе. Эти налоги стали подвергаться все большей критике начиная с 1960- 1970-х годов, в условиях сильного повышения цен на недвижимость и на биржевые активы, и зачастую оспаривались в суде (поскольку нарушали принцип равенства перед налогом). Этот процесс привел к отмене ежегодного налога на капитал в Германии и в Швеции в 1990-2000-е годы. Такая эволюция объясняется скорее архаическим характером этих налогов, введенных еще в XIX веке, чем соображениями налоговой конкуренции.

Налог на состояния, взимаемый в настоящее время во Франции, в определенном смысле более современен: он основывается на рыночной стоимости различных активов, пересматриваемой каждый год. Это объясняется тем, что данный налог — намного более позднее изобретение: он был введен в 1980-е годы, когда нельзя было игнорировать тот факт, что инфляция и особенно рост цен активов стали постоянной реальностью. В этом, по крайней мере, заключается преимущество движения против течения относительно остального развитого мира: оно позволяет опережать свое время. Вместе с тем несмотря на то, что налог солидарности на состояния обладает тем достоинством, что исходит из рыночной стоимости, а значит, в этом ключевом аспекте приближается к идеальному налогу на капитал, в прочих отношениях он остается от него очень далек. Как мы уже отмечали, он полон исключений и не признает автоматически заполняемые декларации. Странный налог на имущество, введенный в Италии в 2012 году, показывает пределы того, что может сделать страна в одиночку в этом отношении в нынешних условиях. Пример Испании не менее интересен: сбор прогрессивного налога на состояния, который, как и в Германии и в Швеции, исходит из более или менее произвольной кадастровой и налоговой стоимости, был приостановлен в 2008–2010 годах, а затем восстановлен в 2011–2012 годах в условиях острого бюджетного кризиса, однако его структура не изменилась. Повсюду мы можем наблюдать ту же напряженность: налог на капитал представляется необходимым с логической точки зрения (учитывая благосостояние частного имущества и стагнацию доходов, надо быть слепым для того, чтобы обходиться без такой налоговой базы, какие бы политические силы ни находились у власти), однако его трудно правильно взимать в рамках одной-единственной страны.

Подытожим: налог на капитал — это новая идея, которая должна быть полностью переосмыслена в контексте глобализированного имущественного капитализма XXI века как в том, что касается его ставок, так и в отношении его практического применения, и результатом которой должен стать переход к автоматической передаче данных в международном масштабе, к автоматически заполняемым декларациям и к рыночной стоимости.

Замещающее регулирование: протекционизм и контроль над капиталами. Так что же, нет спасения, кроме налога на капитал? Моя мысль заключается не в этом. Есть другие решения и другие пути, которые позволяют регулировать имущественный капитализм XXI века и которые уже используются в различных частях мира. Просто альтернативные способы регулирования не столь удовлетворительны по сравнению с налогом на капитал и иногда создают больше проблем, чем решают. Мы уже отмечали, что для отдельного государства самый простой способ вернуть себе немного экономического и финансового суверенитета заключается в обращении к протекционизму и к контролю над капиталами. Протекционизм иногда обеспечивает полезную защиту слаборазвитым отраслям экономики в данной стране (до тех пор, пока национальные предприятия не будут готовы выдерживать международную конкуренцию). Он также является необходимым оружием по отношению к странам, которые не считаются с правилами (в области финансовой прозрачности, санитарных норм, уважения к человеческой личности и т. д.), — оружием, от которого было бы глупо отказываться. Тем не менее если протекционизм применяется в массовом порядке и постоянно, он не может быть источником процветания и средством создания богатств. Исторический опыт показывает, что страна, которая на протяжении долгого времени следует по этому пути, обещая своему населению быстрый рост зарплат и уровня жизни, возможно, столкнется с тяжелым разочарованием. Кроме того, протекционизм никак не влияет ни на проблему неравенства, выраженного формулой r> g, ни на тенденцию к накоплению и к концентрации имущества в руках нескольких людей в этой стране.

Вопрос контроля над капиталами ставится по-иному. Полная либерализация обращения капиталов без какого-либо контроля и без передачи информации об активах, принадлежащих различным лицам в разных странах (или почти без передачи), стала лозунгом большинства правительств богатых стран с 1980-1990-х годов. Эта программа поддерживалась международными организациями, прежде всего ОЭСР, Всемирным банком и МВФ, разумеется, во имя самой передовой экономической науки. Однако воплощалась она прежде всего демократически избранными правительствами и служила отражением идейных течений, которые преобладали в определенный исторический момент, отмеченный развалом Советского Союза и безграничной верой в капитализм и в саморегулирование рынков. После финансового кризиса 2008 года у всех возникли серьезные сомнения относительно этой программы, и богатые страны, вполне вероятно, будут все чаще прибегать к мерам контроля над капиталами в ближайшие десятилетия. Такой пут ь, в определенном смысле, указал развивающийся мир после азиатского финансового кризиса 1998 года, который убедил значительную часть планеты, от Индонезии до России и Бразилии, что стабилизационные программы и прочие шоковые терапии, навязываемые международным сообществом, не всегда были самыми подходящими методами и что давно пора от них избавиться. Этот кризис также подтолкнул данные страны к созданию иногда чрезмерных резервов, которые, безусловно, являются не лучшей формой коллективного регулирования в условиях нестабильности мировой экономики, но хотя бы позволяют отдельным странам противостоять потрясениям, сохраняя при этом свой суверенитет.

Загадка регулирования капитала в Китае. Кроме того, важно понимать, что некоторые страны всегда контролировали капиталы, и волна полного дерегулирования финансовых потоков и платежного баланса их так и не затронула. Это относится прежде всего к Китаю, валюта которого до сих пор не конвертируема (возможно, она станет конвертируемой, когда страна решит, что накоплено достаточно ресурсов, чтобы приструнить любого спекулянта) и который жестко контролирует как входящие капиталы (нельзя инвестировать или становиться собственником крупной китайской компании без разрешения, которое выдается лишь в том случае, если иностранный инвестор довольствуется очень миноритарной долей), так и исходящие (нельзя выводить свои активы из Китая без учета мнения государства по этому вопросу). Вопрос о вывозе капиталов в настоящее время в Китае очень чувствителен и лежит в основе китайской модели регулирования капитала. Ключевой вопрос прост: действительно ли китайские миллионеры и миллиардеры, которых становится все больше в международных рейтингах состояний, являются собственниками своего имущества и могут ли они, например, свободно выводить его из Китая? Какой бы завесой таинственности ни были окружены эти вопросы, нет никаких сомнений в том, что применяемое в Китае понятие права собственности отличается от того, что имеет хождение в Европе и в Соединенных Штатах, и определяется сложным и меняющимся комплексом прав и обязанностей. Например, все заставляет думать, что китайскому миллиардеру, который приобрел бы 20 % компании Telecom China и решил бы перебраться в Швейцарию со своей семьей, было бы намного труднее сохранить свое финансовое участие в компании и получать миллионы евро в виде дивидендов, чем российскому олигарху. В случае российских олигархов ситуация представляется более простой, если судить по огромным потокам капитала, утекающим из страны в подозрительных направлениях, чем в случае Китая, по крайней мере в настоящий момент. Разумеется, в России лучше избегать крупных ссор с президентом, чтобы не угодить в тюрьму; однако, за исключением таких крайних случаев, вполне возможно жить в течение долгого времени на состояние, полученное благодаря природным ресурсам страны. В Китае такие вещи контролируются строже. Это одна из многих причин, по которым сравнения между состояниями китайских и американских политиков, проводимые в международной (западной) прессе и показывающие, что первые намного богаче вторых, выглядят не очень убедительными.

Я далек от того, чтобы защищать китайские методы регулирования капитала, которые представляются крайне непрозрачными и нестабильными. Тем не менее контроль над капиталами может быть одним из способов регулирования и сдерживания динамики имущественного неравенства. Кроме того, в Китае подоходный налог заметно прогрессивнее, чем в России (которая, как и большинство стран бывшего советского блока, приняла в 1990-е годы налоговую систему типа flat tax), хотя и явно недостаточен.

Китай получает налоговые поступления, позволяющие ему осуществлять намного более масштабные инвестиции в образование, здравоохранение и инфраструктуру, чем другие развивающиеся страны, в том числе Индия, которую он намного опередилp. Если Китай пожелает и если его элиты согласятся (и сумеют) обеспечить демократическую прозрачность и создать правовое государство, тесно связанные с современным налогообложением, что не так просто, он будет обладать достаточными размерами для того, чтобы применять такой прогрессивный подоходный налог и налог на капитал, о котором здесь идет речь. В определенном отношении он лучше подготовлен к тому, чтобы справиться с этими вызовами, чем Европа, вынужденная преодолевать свою политическую раздробленность и логику ожесточенной налоговой конкуренции, конца которым мы можем и не увидеть.

Вопрос перераспределения нефтяной ренты. Среди прочих способов регулирования мирового капитализма и порождаемого им неравенства следует также упомянуть специфическую проблематику, связанную с географией природных ресурсов и прежде всего с нефтяной рентой. Точно повторяя линии границ, историческое происхождение которых, как известно, нередко довольно произвольно, неравенство в капитале и в судьбах различных стран зачастую принимает крайние масштабы. Если бы мир представлял собой единое мировое демократическое сообщество, идеальный налог на капитал смог бы перераспределить прибыль от нефтяной ренты. Именно это делают законы, действующие в рамках отдельных государств, превращая в общую собственность часть естественных ресурсов. Эти законы, разумеется, варьируются во времени и в зависимости от страны. Однако можно надеяться, что демократическое обсуждение обычно ведет в сторону здравого смысла. Например, если кто-то завтра обнаружит у себя в саду богатство, стоимость которого превышает стоимость всего совокупного имущества страны, вероятно, найдется способ адаптировать законы так, чтобы распределить его разумно (или, по крайней мере, на это можно надеяться).

Поскольку мир не представляет собой единого демократического сообщества, обсуждение возможностей по перераспределению природных ресурсов между странами часто протекает в гораздо менее мирном ключе. В 1990–1991 годах, когда происходил крах Советского Союза, случилось еще одно событие, заложившее основы XXI века. Ирак, страна с тридцатипятимиллионным населением, решил захватить своего крохотного соседа— Кувейт, население которого едва достигает одного миллиона человек и который обладает такими же запасами нефти, как Ирак. Конечно, это обусловлено географической случайностью, но еще и постколониальной политикой западных нефтяных компаний и правительств, которым иногда проще торговать со страной, почти не имеющей населения (совсем не очевидно, что в долгосрочной перспективе такой выбор окажется правильным). Как бы то ни было, эти же страны немедленно отправили войска численностью 900 тысяч человек для того, чтобы вновь сделать кувейтцев единственными законными собственниками нефти (лишнее доказательство того, что иногда государства могут мобилизовать значительные ресурсы и заставить соблюдать свои решения). Это было сделано в 1991 году. За первой войной в Ираке последовала вторая в 2003 году, однако на этот раз западная коалиция была не столь многочисленна. Эти события продолжают играть ключевую роль в мире в 2010-е годы.

В мои задачи не входит расчет оптимальной шкалы налогообложения нефтяного капитала, которая должна была бы действовать в мировом политическом сообществе, основанном на справедливости и общей пользе, или хотя бы в политическом сообществе Ближнего Востока. Можно лишь отметить, что несправедливость неравенства в капитале достигает в этом регионе мира неслыханных масштабов, и без внешней военной защиты она уже давно была бы уничтожена. В 2013 году общий бюджет, которым располагают египетское Министерство образования и его местные отделения для финансирования начальных и средних школ и университетов страны с восьмидесятипятимиллионным населением, не достигает пяти миллиардов долларов. В нескольких сотнях километрах нефтяные доходы Саудовской Аравии, где проживает 20 миллионов человек, достигают 300 миллиардов долларов, а в Катаре с его 300 тысячами жителей они превышают 100 миллиардов долларов. В то же время международное сообщество задается вопросом, стоит ли возобновлять кредит Египту в размере нескольких миллиардов долларов или лучше дождаться, когда страна выполнит свое обещание повысить акцизы на газированные напитки и сигареты. Без сомнения, правильно не допускать, пока это возможно, чтобы перераспределение осуществлялось вооруженным путем (тем более что иракцы намеревались потратить захваченные в 1990 году средства на покупку нового оружия, а не на строительство школ), при условии, однако, что будут найдены другие способы, будь то в виде санкций, пошлин или помощи, которые позволят осуществить более справедливое перераспределение нефтяной ренты и дать странам, не располагающим нефтью, возможность развиваться.

Перераспределение посредством иммиграции. Другой, более мирной формой перераспределения и регулирования мирового неравенства в капитале, разумеется, является иммиграция. Вместо того чтобы перемещать капитал, что сопряжено с целым рядом сложностей, более простое решение состоит в том, чтобы труд перемещался к более высоким зарплатам. В этом, бесспорно, заключался масштабный вклад Соединенных Штатов в мировое перераспределение: население страны выросло со всего трех миллионов жителей в момент провозглашения независимости до более 300 миллионов сегодня в значительной степени благодаря миграционным потокам. Именно поэтому Соединенные Штаты еще очень далеки оттого, чтобы превратиться в «старую Европу планеты», о которой шла речь в предыдущей главе. Иммиграция остается основой Америки, стабилизирующей силой, благодаря которой капитал, созданный в прошлом, не приобретает такого же значения, как в Европе, а также силой, которая делает политически и социально приемлемым все более и более выраженное неравенство в трудовых доходах. Для значительной части 50 % хуже всего оплачиваемых американцев это неравенство носит второстепенный характер по той простой причине, что они родились в более бедной стране и их жизненный уровень явно растет. Следует подчеркнуть, что механизм перераспределения посредством иммиграции, дающий выходцам из бедных стран возможность улучшить свою жизнь, оказавшись в богатой стране, в 2000-2010-е годы скорее действует в Европе, а не в Соединенных Штатах. С этой точки зрения различие между Старым и Новым Светом, возможно, отчасти утрачивает свое значение.

Тем не менее следует подчеркнуть, что распределение посредством иммиграции, сколь бы желательным оно ни было, решает проблему неравенства лишь отчасти. После того как средняя производительность и доход между странами уравниваются посредством иммиграции и прежде всего за счет наверстывания богатых стран бедными в области производительности, проблемы, связанные с неравенством и особенно с динамикой имущественной концентрации в мировом масштабе, не исчезают. Перераспределение посредством иммиграции лишь заталкивает проблему глубже, но не избавляет от необходимости введения регулирования: социального государства, прогрессивного подоходного налога, прогрессивного налога на капитал. Впрочем, ничто не запрещает думать, что иммиграция будет хорошо восприниматься наиболее обездоленными слоями населения богатых стран в том случае, если благодаря этим институтам все получают экономическую выгоду от глобализации. Если одновременное применение свободы торговли и свободы перемещения людей и капиталов подтачивает основы социального государства и уничтожает любые формы прогрессивного налога, то можно предположить, что соблазн национализма будет сильнее, чем когда-либо и в Европе, и в Соединенных Штатах.

Наконец, следует подчеркнуть, что страны Юга будут первыми, кто получит выгоду от более прозрачной и справедливой международной нало- говой системы. В Африке вывоз капитала издавна значительно превышает входящие потоки международной помощи. Тот факт, что в богатых странах стали вестись судебные разбирательства относительно незаконного приобретения имущества горсткой бывших африканских руководителей, является хорошей новостью. Однако еще большую пользу принесло бы международное сотрудничество в налоговой сфере и автоматическая передача банковской информации. Тогда европейским и африканским странам было бы намного проще положить конец этому грабежу, за который компании и акционеры из самых разных стран Европы несут не меньше ответственности, чем беззастенчивые африканские элиты. В этом случае финансовая прозрачность и мировой прогрессивный налог на капитал также стали бы правильным ответом.

 

Глава 16. Проблема государственного долга

У государства есть два основных способа финансировать свои расходы: за счет налогов и за счет долга. В целом налог представляет собой намного более предпочтительное решение как с точки зрения справедливости, так и с точки зрения эффективности. Проблема долга заключается в том, что чаще всего его надо выплачивать, вследствие чего в нем заинтересованы прежде всего те, у кого есть возможности одалживать средства государству и кого было бы предпочтительнее заставлять платить налоги. Тем не менее есть множество причин, хороших и плохих, по которым правительства иногда обращаются к займам и накапливают долги или же наследуют значительную задолженность от предшествующих правительств. В начале XXI века кажется, будто богатые страны погрузились в бесконечный долговой кризис. Конечно, в истории можно найти примеры еще более высокой государственной задолженности, как мы видели во второй части книги: например, в Великобритании государственный долг дважды превосходил национальный доход в два раза — сначала по окончании наполеоновских войн, а затем по завершении Второй мировой. Тем не менее, имея государственный долг, в среднем приближающийся к одному году национального дохода (около 90 % ВВП), развитый мир сегодня достиг такого уровня задолженности, которого не знал с 1945 года. Развивающийся мир, который остается беднее богатого мира и в отношении доходов, и в отношении капитала, имеет намного более скромный государственный долг (в среднем около 30 % ВВП). Это показывает, насколько государственный долг является вопросом распределения богатства, особенно между государственными и частными экономическими агентами, а не вопросом абсолютного уровня богатства. Богатый мир богат — бедны государства богатых стран. Крайний пример представляет собой Европа, которая является континентом с самым высоким уровнем частного имущества и вместе с тем сталкивается с наибольшими трудностями, пытаясь выйти из кризиса государственного долга. Странный парадокс.

Мы начнем с анализа различных способов, позволяющих избавиться от большого государственного долга. Этот анализ приведет нас к изучению различных ролей, которые на практике играют центральные банки в регулировании и перераспределении капитала, и тупиковых ситуаций, к которым ведет европейское объединение, чрезмерно сосредоточенное на общей валюте и слишком явно игнорирующее вопрос налогов и долгов. Наконец, мы исследуем вопрос оптимального накопления государственного капитала и его взаимодействия с частным капиталом в XXI веке в условиях слабого роста и возможной деградации природного капитала.

Методы снижения государственного долга: налог на капитал, инфляция или бюджетная экономия. Как добиться значительного сокращения большого государственного долга, такого как тот, что накопили европейские страны в наши дни? Есть три основных метода, которые можно использовать в разной пропорции: налог на капитал, инфляция и бюджетная экономия. Чрезвычайный налог на частный капитал представляет собой самое справедливое и самое эффективное решение. Полезную роль может играть инфляция: именно благодаря ей было ликвидировано большинство крупных государственных долгов в истории. Худшим решением как с точки зрения справедливости, так и с точки зрения эффективности является продолжительное применение бюджетной экономии. Однако в Европе сейчас придерживаются именно ее.

Для начала напомним общую структуру национального имущества в Европе в начале XXI века. Как мы видели во второй главе этой книги, в настоящее время национальное имущество приближается к шести годам национального дохода в большинстве европейских стран и почти полностью принадлежит частным экономическим агентам (т. е. домохозяйствам). Общая стоимость государственных активов сопоставима с государственными долгами (около одного года национального дохода), в результате чего чистое государственное имущество практически равно нулю. Частное имущество делится на две примерно равные половины: недвижимые активы и финансовые активы (очищенные от частных долгов). Официальные имущественные позиции Европы по отношению к остальному миру в среднем близки к равновесию, что означает, что европейские предприятия, как и государственные долги в среднем принадлежат европейским же домохозяйствам (или, точнее, то, что принадлежит остальному миру, компенсируется тем, что принадлежит европейцам в остальном мире). Эта реальность затемняется сложной системой финансового посредничества (сбережения кладутся на сберегательный счет в банке или вкладываются в финансовые продукты, после чего банк их размещает в другом месте) и масштабами взаимного участия между странами. Однако реальность от этого не меняется: европейские домохозяйства (или по крайней мере те из них, кто чем-либо владеет. Не будем забывать, что имущество очень сильно сконцентрировано и 60 % общего имущества принадлежит 10 % самых богатых) владеют эквивалентом того, чем вообще можно владеть в Европе, в том числе, разумеется, и государственными долгами.

Как в этих условиях сократить государственный долг до нуля? Первое решение заключается в том, чтобы приватизировать все государственные активы. Согласно национальным счетам, ведущимся в различных европейских странах, сумма, которую можно получить от продажи всех государственных зданий, школ, училищ, университетов, больниц, полицейских участков, различных объектов инфраструктуры и т. д., позволит выплатить государственные долги. Вместо того чтобы владеть государственным долгом посредством своих финансовых вложений, наиболее обеспеченные с имущественной точки зрения европейские домохозяйства стали бы непосредственными собственниками школ, больниц, полицейских участков и т. д. После этого им нужно было бы платить арендные платежи для того, чтобы использовать эти активы и продолжать оказывать соответствующие государственные услуги. Это решение, которое иногда высказывается совершенно серьезно, на мой взгляд, следует немедленно отмести. Для того чтобы европейское социальное государство могло правильно и в течение длительного времени выполнять свои задачи, особенно в области образования, здравоохранения и безопасности, оно должно по-прежнему владеть соответствующими государственными активами. Тем не менее важно понимать, что в современных условиях, когда каждый год нужно выплачивать очень высокие проценты по государственному долгу (а не арендные платежи), ситуация не сильно от этого отличается, потому что эти проценты отягощают государственные бюджеты в неменьшей степени.

Намного более удовлетворительный способ сократить государственный долг заключается во взимании чрезвычайного налога на частный капитал. Например, пропорциональный капитал в размере 15 % со всего частного имущества обеспечил бы поступления, равные почти одному году национального дохода, и позволил бы сразу же выплатить все государственные долги. Государство продолжало бы владеть своими активами, но стоимость его долгов упала бы до нуля, а значит, ему бы больше не приходилось выплачивать проценты. Это решение эквивалентно полному отказу от государственного долга, однако ему присущи два важных отличия.

Прежде всего, всегда трудно предсказать последствия отказа от выплаты долга, пусть даже частичного. Полный или частичный дефолт по государственному долгу часто используется в условиях тяжелого кризиса государственной задолженности. Например, в Греции в 2011–2012 годах в виде haircut различного масштаба (пользуясь общепринятым выражением): стоимость облигаций государственного долга, которыми владеют банки и различные кредиторы, уменьшается на 10 или 20 % (или больше). Проблема в том, что применение такой меры в больших масштабах, например в масштабах всей Европы, а не только Греции (на которую приходится всего 2 % европейского ВВП), почти наверняка приведет к банковской панике и к череде банкротств.

В зависимости от того, какие банки владеют облигациями той или иной категории, какова структура их баланса, каким учреждениям они одолжили деньги, какие домохозяйства разместили свои сбережения в этих организациях и в какой форме и т. д., последствия могут быть самыми разными, и предсказать их точно невозможно. Кроме того, владельцы крупнейших состояний, вполне вероятно, сумеют вовремя реструктурировать портфель своих вложений и таким образом полностью избежать последствий haircut.

Иногда считают, что haircut позволяет привлечь к решению проблемы тех, кто пускался в самые рискованные операции. Это большое заблуждение: учитывая, что сделки на финансовых рынках и в сфере инвестиционных портфелей осуществляются постоянно, ничто не гарантирует, что те, кто будет привлечен к решению проблемы, действительно являются теми, кого надо привлекать. Преимущество чрезвычайного налога на капитал, который похож на налоговый haircut, заключается как раз в том, что такое решение предлагает более цивилизованный выход из сложившейся ситуации. Благодаря такому налогу каждый внесет свой вклад в решение проблемы, что позволит избежать банкротств банков, поскольку налог уплачивается конечными владельцами состояний (физическими лицами), а не финансовыми учреждениями. Для этого, разумеется, необходимо, чтобы государственные власти могли на постоянной основе пользоваться автоматической передачей банковской информации относительно всех финансовых активов, принадлежащих различным физическим лицам. Без финансового кадастра любые политические меры сопряжены с риском.

Более того, преимущество налогового решения состоит в том, что оно позволяет регулировать участие каждого в зависимости от размеров его имущества. Так, не очень разумно взимать пропорциональный чрезвычайный налог в 15 % со всего частного европейского имущества. Лучше применить прогрессивную шкалу для того, чтобы пощадить наиболее скромные состояния и потребовать больше с самых крупных состояний. В определенном смысле это уже делают европейские банковские законы, поскольку обычно в случае банкротства они гарантируют возмещение вкладов на сумму до 100 тысяч евро. Прогрессивный налог на капитал расширяет применение этой логики, поскольку позволяет намного тоньше градуировать усилия каждого в зависимости от категории (полная гарантия возмещения до 100 тысяч евро, частичная гарантия от 100 тысяч до 500 тысяч и так далее, причем категорий может быть столько, сколько потребуется). Кроме того, этот инструмент может применяться ко всем активам (в том числе к котируемым и некотируемым акциям), а не только к банковским депозитам. Этот последний аспект имеет ключевое значение, если действительно есть желание привлечь к решению финансовых проблем владельцев самых крупных состояний, чьи сбережения редко размещаются на лицевых счетах.

Кроме того, стремление одним махом сократить государственные долги до нуля представляется излишним. Если рассуждать более реалистично, можно предположить, например, сокращение государственных долгов на 20 % ВВП, что позволит снизить их с сегодняшних 90 % ВВП до 70 %, т. е. до уровня, который близок к максимальному размеру задолженности, зафиксированному в нынешних европейских договорах и равному 60 % ВВП. Как мы отмечали в предыдущей главе, прогрессивный налог на капитал, взимаемый по ставке 0 % с чистого имущества, не достигающего одного миллиона евро, 1 % с имущества от одного до пяти миллионов евро и 2 % с имущества свыше пяти миллионов евро, обеспечил бы поступления в размере примерно 2 % европейского ВВП. Для того чтобы получить поступления в размере 20 % ВВП, достаточно ввести чрезвычайный налог, ставки которого будут в 10 раз выше: 0 % до одного миллиона евро, 10 % от одного до пяти миллионов евро и 20 % свыше пяти миллионов евро. Интересно отметить, что чрезвычайный сбор с капитала, который был осуществлен во Франции в 1945 году и задача которого также заключалась в резком сокращении государственной задолженности, взимался по прогрессивной шкале от 0 до 25 % для самых крупных состояний.

Такого же результата можно добиться путем применения в течение 10 лет прогрессивного налога по ставке 0 %, 1 % и 2 % и использования поступлений от него для погашения задолженности, например посредством «выкупного фонда», предложенного Советом экономистов при правительстве Германии. Это предложение, которое предусматривает объединение всех государственных долгов стран зоны евро, превышающих 60 % ВВП (прежде всего Германии, Франции, Италии и Испании), и последующее доведение этого фонда до нуля, далеко от совершенства: ему недостает демократического управления, без которого объединение европейских долгов невозможно осуществить, как мы увидим ниже. Однако хорошо, что оно было высказано; кроме того, оно может прекрасно сочетаться с чрезвычайным налогом на капитал, будь он единовременным или взимаемым в течение 10 лет.

Позволяет ли инфляция перераспределять богатства? Вернемся к нашим рассуждениям. Мы отметили, что чрезвычайный налог на капитал является лучшим способом сократить крупный государственный долг. Это наиболее прозрачный, справедливый и эффективный метод. В противном случае можно обратиться к инфляции. Поскольку государственный долг представляет собой номинальный актив (т. е. его цена фиксируется заранее и не зависит от инфляции), а не реальный (т. е. такой, чья цена меняется в зависимости от экономической ситуации, обычно со скоростью, как минимум равной темпам инфляции, как, например, в случае недвижимых или биржевых активов), достаточно небольшой дополнительной инфляции для того, чтобы сильно сократить реальную стоимость государственного долга. Например, при инфляции, составляющей не 2 %, а 5 % в год, через пять лет реальная стоимость долга, выраженная в процентах к ВВП, дополнительно сократится более чем на 15 % (при прочих равных), что довольно существенно.

Такое решение очень соблазнительно. Именно так было сокращено большинство крупных государственных долгов в истории, особенно в течение XX века во всех европейских странах. Например, во Франции и в Германии ежегодная инфляция в среднем составляла 13 и 17 % соответственно в период с 1913 по 1950 год. Это позволило обеим странам в начале 1950-х годов приступить к восстановлению экономики, имея незначительный государственный долг. Германия является страной, которая наиболее массово прибегала к инфляции (равно как и к откровенному аннулированию заемных обязательств) для того, чтобы избавиться от своего государственного долга. За исключением Европейского центрального банка, который сегодня наиболее скептически относится к такому решению, все крупнейшие центральные банки планеты, будь то американская Федеральная резервная система, Банк Японии или Банк Англии, не случайно пытаются в настоящее время более или менее открыто поднять планку инфляции и для этого экспериментируют с различными так называемыми «нестандартными» мерами (мы к этому вернемся). Если им это удастся и уровень инфляции будет составлять 5 % в год, а не 2 % (что далеко не факт), эти страны смогут избавиться от излишней задолженности намного быстрее, чем страны зоны евро, экономические перспективы которых омрачены тем, что выхода из долгового кризиса не видно и у различных стран отсутствует ясное стремление к созданию европейского налогового и бюджетного союза в долгосрочной перспективе.

Действительно, важно понимать, что без чрезвычайного сбора с капитала и без дополнительной инфляции на то, чтобы избавиться от столь высокого уровня задолженности, как сегодня, могут потребоваться десятилетия. Возьмем пример: предположим, что инфляция строго равна нулю, темпы роста ВВП составляют 2 % в год (что в нынешних европейских условиях далеко не факт, поскольку бюджетная экономия явно приводит к рецессии, по крайней мере в краткосрочной перспективе), а бюджетный дефицит ограничен 1 % ВВП (что на практике означает наличие значительного первичного профицита, учитывая проценты по долгу). В этом случае для сокращения государственной задолженности (выраженной в процентах к ВВП) на 20 пунктов потребуется 20 лет. Если рост иногда оказывается ниже 2 %, а дефицит превышает 1 %, то на это может уйти 30 или 40 лет. Капитал накапливается в течение десятилетий; для сокращения долга также может потребоваться очень много времени.

Самым интересным историческим примером продолжительного применения бюджетной экономии является Великобритания в XIX веке. Как мы отмечали во второй части книги (в третьей главе), ей потребовалось иметь первичный профицит в течение столетия (в среднем около двух-трех пунктов ВВП с 1815 по 1914 год) для того, чтобы избавиться от огромного государственного долга, накопленного за годы наполеоновских войн. В целом в течение этого периода британские налогоплательщики потратили больше средств на уплату процентов по долгу, чем на расходы на образование. Такой выбор, безусловно, был сделан в интересах владельцев долговых облигаций. Однако вряд ли такой выбор отвечал общим интересам страны.

Ничто не запрещает думать, что отставание в области образовании способствовало упадку Великобритании в течение последующих десятилетий. Конечно, речь шла о долге, превышавшем 200 % от ВВП (а не 100 %, как сегодня), а инфляция в XIX веке была почти нулевой (тогда как сегодня все признают, что цель по инфляции составляет 2 %). Поэтому можно надеяться, что европейская бюджетная экономия продлится лишь 10 или 20 лет (минимум), а не целое столетие. Однако и это довольно долгий срок.

Вполне обоснованно считать, что Европе следует готовить свое будущее в рамках мир-экономики XXI века, а не направлять первичный профицит в размере нескольких пунктов ВВП в год на уплату государственного долга, в то время как европейские страны обычно тратят менее одного пункта ВВП на свои университеты.

Вместе с тем нужно подчеркнуть и тот факт, что инфляция является лишь очень несовершенной заменой прогрессивного налога на капитал и может привести к определенному количеству не очень приятных второстепенных последствий. Первая трудность, связанная с инфляцией, заключается в опасности ее разгона: нельзя быть уверенным в том, что она остановится на 5 % в год. Когда инфляционная спираль запущена, каждый хочет, чтобы зарплаты и цены менялись так, как ему удобно, и остановить такую механику очень сложно. Во Франции инфляция превышала 50 % в год с 1945 по 1948 год, в течение четырех лет подряд. Государственный долг сократился до минимума — намного радикальнее, чем в результате чрезвычайного сбора с состояний, проведенного в 1945 году. Однако миллионы мелких вкладчиков были окончательно разорены инфляцией, что еще больше усугубило эндемическую бедность пожилых людей в течение 1950-х годов. В Германии цены выросли в 100 миллионов раз между началом и концом 1923 года. Этот эпизод нанес обществу и экономике долговременную травму, которая, без сомнения, по-прежнему влияет на восприятие немцами инфляции. Вторая трудность состоит в том, что инфляция теряет значительную часть своих желательных последствий тогда, когда становится постоянной и ее пытаются упредить (прежде всего те, кто одалживает средства государству, начинают требовать более высокий процент).

Конечно, остается еще один аргумент в пользу инфляции. По сравнению с налогом на капитал, который, как и все налоги, неизбежно ведет к тому, что люди, намеревавшиеся использовать свои ресурсы с пользой (для потребления или для инвестиций), их лишаются, инфляция в идеализированной версии обладает тем преимуществом, что затрагивает прежде всего тех, кто не знает, что делать со своими деньгами, т. е. тех, кто сохранил слишком много ликвидности на своих банковских счетах, на малодинамичных лицевых счетах и сберегательных книжках или в кубышке. От ее последствий избавлены все те, кто уже все потратил, те, кто все вложил в реальные экономические активы (недвижимые или профессиональные), и, что еще лучше, те, кто отягощен долгами (чей номинальный долг сокращается инфляцией, что позволяет быстрее перейти к осуществлению новых инвестиционных проектов). В этой идеальной картине инфляция выступает в роли налога на праздный капитал и стимула для капитала динамичного. В этой точке зрения есть небольшая доля истины, и полностью пренебрегать ею нельзя. Однако, как мы уже отмечали, когда исследовали неравенство в доходности, определяемое размерами начального капитала, инфляция никак не препятствует крупным диверсифицированным состояниям получать очень хорошую доходность вне зависимости от личных усилий, за счет лишь их размера.

В конечном итоге истина заключается в том, что инфляция представляет собой довольно грубый и неточный инструмент для достижения цели. Вытекающее из нее перераспределение богатств иногда имеет положительные последствия, а иногда — отрицательные. Разумеется, если нужно выбирать между несколько большей инфляцией или несколько большей бюджетной экономией, следует выбрать немного больше инфляции. Однако высказываемая иногда во Франции точка зрения, в соответствии с которой инфляция представляет собой почти идеальный инструмент перераспределения (это способ взять деньги у «немецкого рантье» и заставить стареющее население, которое процветает за Рейном, проявить больше солидарности, как часто приходится слышать), слишком наивна и фантастична. Мощная инфляционная волна в Европе имела бы самые разные нежелательные последствия с точки зрения распределения богатств, прежде всего для людей со скромным достатком во Франции, Германии и во всех остальных странах. Напротив, владельцев значительного недвижимого и биржевого капитала она бы затронула мало как по обоим берегам Рейна, так и в других местах. Идет ли речь о постоянном сокращении имущественного неравенства или же о сокращении слишком высокого государственного долга, прогрессивный налог на капитал в целом является намного лучшим инструментом, чем инфляция.

Что делают центральные банки? Для того чтобы лучше понять роль инфляции и в целом роль центральных банков в регулировании и перераспределении капитала, будет полезно немного выйти за рамки нынешнего кризиса и поместить эти вопросы в более длительную историческую перспективу. Во времена, когда золотой стандарт был нормой во всех странах, т. е. вплоть до Первой мировой войны, роль центральных банков была намного более ограниченной, чем сегодня. Так, их возможности по созданию денежной массы в такой системе серьезно ограничены размерами запасов золота и серебра. Одна из очевидных трудностей состоит в том, что общая эволюция цен зависит прежде всего от случайного обнаружения залежей золота и серебра. Если объем золота в мире неизменен, а мировое производство быстро растет, уровень цен должен постоянно падать (та же денежная масса используется при обмене все большего количества продуктов производства), что на практике приводит к значительным сложностям. Если вдруг обнаруживаются крупные залежи золота, как это было в американских колониях Испании в XVI–XVII веках или в Калифорнии в середине XIX века, цены могут взмыть вверх, что создает проблемы другого рода и способствует неподобающему обогащению. Все это не очень удовлетворительно, и маловероятно, что однажды произойдет возвращение к такому режиму (золото, этот «варварский пережиток», говаривал Кейнс).

Однако как только устраняется любая привязка к металлу, возможности по созданию денежной массы, которыми обладают центральные банки, становятся потенциально безграничными, а значит, должны регулироваться. В этом заключается вся суть спора о независимости центральных банков, которая стала источником множества недоразумений. Вкратце охарактеризуем его этапы. В начале кризиса 1930-х годов центральные банки промышленно развитых стран вели крайне консервативную политику. Они едва отошли от золотого стандарта и отказывались создавать ликвидность, необходимую для спасения финансовых учреждений, оказавшихся в трудном положении, что привело к череде банкротств, которая серьезно усугубила кризис и столкнула мир в пропасть. Важно понимать, к какой сильной травме привел этот драматический исторический опыт. С тех пор все считают, что основная функция центральных банков состоит в обеспечении стабильности финансовой системы, а значит, и в том, что в случае всеобщей паники они берут на себя роль кредитора последней инстанции, заключающуюся в создании ликвидности, необходимой для избежания краха финансовых учреждений. Очень важно осознать, что со времен кризиса 1930-х годов это убеждение разделяют все наблюдатели, как бы они ни относились к «новому курсу» или к различным формам социального государства, введенным в Соединенных Штатах и в Европе после потрясений 1930-1940-х годов. Иногда кажется, что вера в стабилизирующую роль центрального банка обратно пропорциональна вере в социальную и налоговую политику, начало которой было положено в ту же эпоху.

Это особенно четко прослеживается в монументальной «Монетарной истории Соединенных Штатов», опубликованной в 1963 году Милтоном Фридманом. В этой фундаментальной работе глава монетаристского течения уделяет особое внимание краткосрочным движениям монетарной политики, которая проводилась Федеральной резервной системой и которую он изучал по архивным документам и стенограммам заседаний ее различных комитетов в период с 1857 по 1960 год. Немудрено, что центральной темой исследования стали мрачные годы кризиса, начавшегося в 1929 году. По мнению Фридмана, сомнений быть не может: именно слишком ограничительная политика ФРС превратила биржевой крах в кредитный кризис и погрузила экономику в дефляцию и в рецессию неслыханных масштабов. Кризис был прежде всего монетарным, и его решение тоже должно было быть монетарным. Из этого научного анализа Фридман сделал прозрачные политические выводы: для обеспечения мирного бесперебойного роста в условиях капиталистической экономики необходимо и достаточно придерживаться адекватной монетарной политики, которая обеспечивает планомерное повышение уровня цен. Согласно монетаристской доктрине, «новый курс» с его созданием рабочих мест в государственном секторе и социальными трансфертами, который проводился Рузвельтом и демократами после кризиса 1930-х годов и Второй мировой войны, был лишь гигантским очковтирательством, дорогостоящим и бесполезным. Для спасения капитализма не нужно ни государство всеобщего благоденствия, ни разветвленное правительство: достаточно правильно действующей ФРС.

В Америке 1960-1970-х годов, где часть демократов мечтала довершить «новый курс», но общественное мнение начинало беспокоиться по поводу относительного упадка Соединенных Штатах на фоне быстро растущей Европы, этот простой и сильный политический посыл произвел эффект разорвавшейся бомбы. Работы Фридмана и чикагской школы, без сомнения, способствовали распространению недоверия по отношению к бесконечному расширению роли государства и созданию интеллектуальных условий для консервативной революции 1979–1980 годов.

Разумеется, те же события можно интерпретировать в том ключе, что ничто не мешает дополнить хорошую ФРС хорошим социальным государством и прогрессивным налогообложением. Эти различные институты скорее дополняют, чем заменяют друг друга. Вопреки тому, что пытается доказать монетаристская доктрина, жесткая ограничительная политика, проводившаяся ФРС в начале 1930-х годов (как, впрочем, и центральными банками других богатых стран), ничего не говорит о достоинствах и недостатках других институтов. Но здесь нас интересует не этот аспект. Суть заключается в том, что на протяжении десятилетий все экономисты, будь то монетаристы, кейнсианцы или приверженцы неоклассической теории, все обозреватели, вне зависимости от своих политических взглядов, сходятся в том, что центральные банки должны выполнять роль кредитора последней инстанции и принимать все необходимые меры для того, чтобы избежать финансового краха и дефляционной спирали.

Этот относительный исторический консенсус объясняет, почему в ответ на начавшийся в 2007–2008 годах кризис все центральные банки планеты — как в Соединенных Штатах, так и в Европе и в Японии — выступили в роли кредитора и стабилизирующей силы. Если исключить пример Lehman Brothers в сентябре 2008 года, количество банкротств банков было довольно ограниченным. Тем не менее это не означает, что имеется консенсус относительно точной сути «нестандартных» монетарных мер, которые следует применять в таких случаях.

Создание денежной массы и национальный капитал. Так что же делают центральные банки? Прежде всего, в рамках нашего исследования важно уточнить, что центральные банки сами по себе не создают богатство: они его распределяют. Если точнее, то когда ФРС или ЕЦБ (Европейский центральный банк) решают создать дополнительный миллиард долларов или евро, было бы ошибкой считать, что американский или европейский капитал увеличивается на такую же сумму. На самом деле национальный капитал не меняется ни на доллар или евро, поскольку операции, осуществляемые центральными банками, всегда заключаются в одалживании денег. Они по определению приводят к созданию финансовых активов и пассивов, которые компенсируют друг друга ровно в тот момент, когда появляются. Например, ФРС одалживает один миллиард долларов Lehman Brothers или General Motors (или американскому правительству), задолженность которых настолько же вырастает. Чистое имущество ФРС, Lehman Brothers, General Motors и тем более Соединенных Штатов или всей планеты никак не меняются вследствие этой операции. Было бы удивительно, если бы центральные банки могли бы одним росчерком пера увеличивать национальный капитал своей страны, а заодно и всего мира.

Далее все зависит от воздействия такой монетарной политики на реальную экономику. Если заем, выданный центральным банком, позволяет данному обществу выйти из сложной ситуации и тем самым избежать окончательного банкротства (которое, возможно привело бы к снижению национального имущества), то после того, как ситуация стабилизируется, а заем будет возвращен, можно будет считать, что заем ФРС позволил увеличить национальное имущество (или хотя бы не дал ему уменьшиться). Напротив, если заем лишь отсрочил неизбежное банкротство общества или даже помешал появлению достойного конкурента (а такое может произойти), то следует считать, что такая политика в конечном счете повлекла за собой снижение национального имущества. Оба варианта возможны и, безусловно, присутствуют в различных пропорциях в любой монетарной политике. В той мере, в которой центральные банки позволили ограничить масштабы рецессии 2008–2009 годов, можно считать, что они в среднем способствовали увеличению ВВП, инвестиций, а значит, и капитала богатых стран и всего мира. Однако очевидно, что динамическая оценка такого рода всегда будет носит неточный и противоречивый характер. Ясно то, что когда центральные банки увеличивают денежную массу, предоставляя заем финансовой или нефинансовой компании или же правительству, это не оказывает никакого немедленного воздействия на национальный капитал, равно как и на государственный или частный капитал.

В чем заключаются «нестандартные» монетарные меры, применявшиеся после кризиса 2007–2008 годов? В спокойные времена центральные банки довольствуются тем, что поддерживают темпы роста денежной массы, равные темпам роста экономической деятельности, и обеспечивают слабую инфляцию — порядка 1 или 2 % в год. Если конкретнее, то они вбрасывают новые деньги, одалживая средства банкам на чрезвычайно короткий срок — иногда всего на несколько дней. Эти займы обеспечивают платежеспособность всей финансовой системы. Огромные потоки вкладов и снятий средств, ежедневно осуществляемых домохозяйствами и компаниями, на самом деле никогда не уравновешивают друг друга в каждом конкретном банке с точностью до дня. После 2008 года главное новшество заключается в длительности займов, предоставляемых частным банкам. Вместо того чтобы одалживать средства на несколько дней, ФРС и ЕЦБ стали предоставлять займы со сроком выплаты три, а то и шесть месяцев, что привело к сильному увеличению соответствующих объемов в течение последнего квартала 2008 года и в начале 2009 года. Они также стали одалживать средства на такой же срок нефинансовым компаниям, особенно в Соединенных Штатах, наряду с предоставлением займов банковскому сектору со сроком выплаты вплоть до девяти или двенадцати месяцев и прямой покупкой облигаций с довольно длительным сроком погашения. Начиная с 2011–2012 годов центральные банки вновь расширили спектр своих интервенций. Покупку казначейских ценных бумаг и различных государственных облигаций, которая осуществлялась с начала кризиса ФРС, Банком Японии и Банком Англии, стал производить и ЕЦБ по мере того, как углублялся долговой кризис в Южной Европе.

Что касается этих мер, то здесь нужно уточнить сразу несколько аспектов. Прежде всего, центральные банки могут помочь тому или иному банку или нефинансовой компании избежать банкротства, одолжив ему деньги, необходимые для выплаты зарплат сотрудникам и оплаты услуг поставщиков. Но они не могут заставить предприятия инвестировать, домохозяйства потреблять, а экономику снова расти. Кроме того, они не обладают властью решать, каким будет уровень инфляции. Ликвидность, создаваемая центральными банками, безусловно, позволила избежать депрессии и дефляции, однако в начале 2010-х годов экономический климат в богатых странах остается вялым, особенно в Европе, где кризис в зоне евро серьезно подорвал доверие. Тот факт, что правительства основных богатых стран (Соединенных Штатов, Японии, Германии, Франции, Великобритании) в 2012–2013 годах занимали средства по исключительно низким ставкам — всего 1 %, свидетельствует о важности стабилизационной политики, проводимой центральными банками. Однако он прежде всего показывает, что частные инвесторы не очень хорошо представляют, что делать с ликвидностью, одолженной денежными властями по нулевой или почти нулевой ставке, в результате чего они предпочитают вновь одалживать ее государствам, которые считаются наиболее надежными заемщиками, и получать смехотворную доходность. Низкие процентные ставки для одних стран и намного более высокие для других являются признаком лихорадочной, ненормальной ситуации.

Сила центральных банков в том, что они могут распределять богатства очень быстро и, в теории, в бесконечных масштабах. Если потребуется, центральный банк может за секунду создать столько миллиардов, сколько пожелает, и перечислить их на счет нуждающейся в них компании или правительства. В случае крайней необходимости (финансовой паники, войны, природной катастрофы) немедленное и неограниченное создание денежной массы представляет собой незаменимый козырь. Так, налоговые власти никогда не смогли бы так же быстро собрать налог: необходимо определить налогооблагаемую базу, ставку налога, проголосовать за закон, собрать налог, предусмотреть вероятность его оспаривания и т. д. Если бы нужно было так действовать для того, чтобы выйти из финансового кризиса, все банки обанкротились бы. Быстрота исполнения — это ключевая сила денежных властей.

Слабость центральных банков состоит в том, что их способность решать, кому, в каком объеме и на какой срок они должны предоставлять займы, и управлять впоследствии соответствующим финансовым портфелем, разумеется, очень ограничена. Первое следствие, вытекающее из этого, заключается в том, что их баланс не может превосходить некоторые ограничения. Так, вследствие всех новых видов займов и интервенций на финансовых рынках, осуществляемых после 2008 года, балансы центральных банков выросли примерно вдвое. Совокупность финансовых активов и пассивов выросла с примерно 10 % до более чем 20 % ВВП в случае Федеральной резервной системы и Банка Англии и с 15 % до почти 30 % ВВП в случае Европейского центрального банка. Впечатляющее изменение. Однако в то же время эти суммы остаются довольно скромными по сравнению с совокупностью чистого частного имущества, которое достигает или превышает 500 или 600 % ВВП в большинстве богатых стран.

В теории, конечно, можно было бы представить и намного более значительные суммы. Центральные банки могли бы решить купить все предприятия страны, всю недвижимость, профинансировать переход к чистой энергетике, вложить инвестиции в университеты, управлять всей экономикой. Единственная проблема, разумеется, состоит в том, что центральные банки не располагают необходимыми для этого административными возможностями и не имеют демократической легитимности для того, чтобы делать подобные вещи. Центральные банки осуществляют мгновенное и потенциально бесконечное перераспределение, которое, впрочем, может быть плохо рассчитано (равно как и влияние инфляции на неравенство), поэтому представляется более предпочтительным, чтобы оно не выходило за некие границы. Именно по этой причине центральные банки действуют в строго определенных рамках, обеспечивая стабильность финансовой системы. На практике когда государство решает прийти на помощь некоторым промышленным компаниям, как, например, в случае General Motors в Соединенных Штатах в 2009–2010 годах, именно американское государство, а не центральный банк берет на себя предоставление займов и договаривается с данной компанией об участии и о преследуемых целях. То же происходит и в Европе: политика в области промышленности или университетов зависит от государства, а не от центрального банка.

Вопрос здесь заключается не в технической неосуществимости: речь идет о проблеме демократического управления. Если требуется время на то, чтобы проголосовать за налоги и за государственный бюджет и начать их применять, то это не совсем случайность: когда перемещаются значительные доли национального богатства, лучше не ошибаться.

Среди множества противоречий, связанных с ограниченностью роли центральных банков, наиболее непосредственное отношение к нашему исследованию имеют два вопроса, которые стоит обсудить дополнительно. Речь идет о взаимодополняемости между банковским регулированием и налогом на капитал (прекрасной иллюстрацией этого вопроса служит недавний пример кипрского кризиса) и о все более очевидных ограничениях институциональной архитектуры, существующей ныне в Европе (где в настоящее время проходит эксперимент, давший начало невиданному в истории феномену, по крайней мере в таких масштабах: валюте без государства).

Кипрский кризис: когда налог на капитал сочетается с банковским регулированием. Первая и незаменимая функция центральных банков состоит в обеспечении стабильности финансовой системы. Они обладают наилучшими возможностями для каждодневного обеспечения положения различных банков, их рефинансирования в случае необходимости и контроля над нормальным функционированием платежной системы. Иногда им в этом помогают ведомства и структуры, специализирующиеся на банковском регулировании, как, например, те, что распределяют лицензии, необходимые для управления финансовым учреждением (нельзя создать банк в гараже), или те, что проверяют, соблюдаются ли пруденциальные нормативы (т. е. объемы резервов и активов, которые считаются малорискованными и которыми банки должны располагать для того, чтобы одалживать или инвестировать то или иное количество более рискованных активов). Во всех странах центральные банки и ведомства, занимающиеся банковским регулированием (и часто с ними связанные), работают вместе.

В проекте европейского Банковского союза, который в настоящее время осуществляется, ЕЦБ должен играть центральную роль. В урегулировании некоторых банковских кризисов, которые считаются особенно серьезными, центральные банки также работают вместе с международными структурами, созданными для этих целей, начиная с Международного валютного фонда. Примером этого может служить ставшая знаменитой «Тройка», в состав которой входят Европейская комиссия, ЕЦБ и МВФ и которая с 2009–2010 годов пытается найти выход из кризиса государственных долгов и банковского кризиса, прежде всего в Южной Европе. Рецессия 2008–2009 годов усугубила проблему государственной задолженности, которая в большинстве стран уже была очень высокой накануне кризиса (в первую очередь в Греции и Италии), и привела к быстрому ухудшению состояния банковских балансов, особенно в странах, пострадавших от схлопывания пузыря на рынке недвижимости (особенно в Испании). В конце концов, оба кризиса тесно между собой связаны. Банки владеют облигациями государственного долга, точная стоимость которых никому не известна (haircut носил массовый характер в Греции, и, даже несмотря на заявления о том, что к этому решению больше прибегать не будут, истина заключается в том, что в таких условиях объективно довольно трудно предугадать дальнейшие действия), а состояние государственных финансов будет ухудшаться до тех пор, пока будет продолжаться экономический кризис, который, в свою очередь, в значительной части предопределяется застопориванием финансовой и кредитной системы.

Одна из трудностей состоит в том, что ни «Тройка», ни власти различных стран, которых затрагивают ее действия, не располагают автоматической передачей международной банковской информации и «финансовым кадастром», которые позволили бы прозрачно и эффективно распределять потери и необходимые усилия. В предыдущей главе мы уже приводили примеры Италии и Испании, которые столкнулись с трудностями, когда попытались в одиночку ввести прогрессивный налог на капитал, чтобы подправить свои государственные финансы. Греция представляет собой еще более крайний пример. Все требуют от Греции заставить своих наиболее состоятельных граждан уплатить налоги. Это, без сомнения, прекрасная мысль. Проблема в том, что в отсутствие адекватного международного сотрудничества Греции, разумеется, не удастся в одиночку установить справедливое и эффективное налогообложение, поскольку наиболее богатые граждане легко могут перемещать свои средства за рубеж, зачастую в другие европейские страны. Однако европейские и международные власти так и не приняли меры, которые бы создали такие нормативные и юридические рамки. Вследствие этого Грецию и другие затронутые кризисом страны, которые не имеют необходимых налоговых ресурсов, зачастую подталкивают к тому, чтобы обеспечивать поступления за счет остающихся у них государственных активов, порой по заниженной цене, что для покупателей — греков или граждан других европейских стран — бесспорно, намного интереснее, чем платить налоги.

Особенно интересный случай представляет собой кипрский кризис, разразившийся в марте 2013 года. Кипр — остров с миллионным населением, который присоединился к Европейскому союзу в 2004 году, а к зоне евро — в 2008 году. Его банковский сектор раздут, по-видимому, вследствие очень крупных иностранных вкладов, прежде всего российских, которых привлекает низкое налогообложение и попустительство местных властей. Согласно заявлениям представителей «Тройки», российские вклады включают в себя огромные средства отдельных лиц. Все думают об олигархах, авуары которых измеряются десятками миллионов или даже миллиардами евро, если судить по рейтингам состояний, публикуемым журналами. Проблема в том, что европейские власти или МВФ не публиковали никаких, даже самых грубых и приблизительных статистических данных. Вероятнее всего, эти институты и сами знают немного — по той простой причине, что они так и не обзавелись инструментами для того, чтобы добиться прогресса в этом ключевом вопросе. Такая непрозрачность не упрощает мирное и рациональное урегулирование конфликта такого рода. Проблема заключается в том, что кипрские банки уже не располагают деньгами, которые фигурируют в их балансах. Эти средства, судя по всему, были вложены в греческие облигации, которые сегодня обесценились, и в инвестиции в недвижимость, отчасти оказавшиеся иллюзорными. Естественно, европейские власти не готовы использовать средства европейских налогоплательщиков, чтобы пополнить счета кипрских банков, ничего не получив взамен, особенно если речь в конечном итоге идет о спасении счетов российских миллионеров.

После нескольких месяцев размышлений члены «Тройки» пришли к катастрофической идее, которая заключалась в проведении чрезвычайного сбора со всех банковских вкладов по следующим ставкам: 6,75 % для вкладов до 100 тысяч евро и 9,9 % для вкладов свыше этой суммы. Эта мысль может показаться интересной, поскольку она похожа на прогрессивный налог на капитал. Но здесь есть два важных нюанса. Прежде всего, очень слабая прогрессивность — не более чем иллюзия. Всем очевидно, что сбор взимается по почти одинаковой ставке и с мелкого кипрского вкладчика, держащего 10 тысяч евро на своем лицевом счете, и с российского олигарха, владеющего 10 миллионами евро. Далее, налогооблагаемая база так и не была четко определена европейскими и международными властями, занимающимися этим вопросом. По-видимому, были затронуты только банковские вклады в строгом смысле слова, а значит, было достаточно перевести свои авуары на счета депо в акции или в облигации или же в другие финансовые и недвижимые активы, чтобы полностью избежать уплаты сбора. Иными словами, если бы этот сбор был осуществлен, он был бы резко регрессивным, учитывая структуру крупнейших портфелей и возможности по их перемещению. Сбор, который был предложен в марте 2013 года после того, как его единогласно одобрили члены «Тройки» и 17 министров финансов стран — членов зоны евро, был резко осужден населением. Наконец, было принято новое решение, которое заключалось в том, чтобы полностью освободить от уплаты сбора вклады, не превышающие 100 тысяч евро (что, в принципе, является порогом гарантии возмещения, предусматриваемой разрабатываемым ныне европейским Банковским союзом). Тем не менее точные условия остаются расплывчатыми.

Судя по всему, вопрос решается по каждому отдельному банку, однако точный уровень сборов и используемая облагаемая база неизвестны.

Этот случай интересен тем. что иллюстрирует ограничения, с которыми сталкиваются центральные банки и финансовые власти. Их сила состоит в быстроте действий, а их слабость — в ограниченной возможности точно рассчитывать осуществляемое ими перераспределение. Вывод заключается в том, что прогрессивный налог на капитал не только полезен в качестве постоянного налога, но также может играть ключевую роль в виде чрезвычайного сбора (ставки которого могут быть довольно высокими) в рамках урегулирования крупных банковских кризисов. В случае Кипра обращенное к вкладчикам требование принять участие в решении проблемы необязательно должно шокировать, поскольку вся страна в целом несет ответственность за стратегию развития, избранную ее правительством. Шокирует то, что не предпринимается даже попыток обзавестись инструментам и, которые могут обеспечить справедливое, прозрачное и прогрессивное распределение усилий. Хорошая новость состоит в том, что это, возможно, заставит международные власти осознать ограниченность инструментов, которыми они располагают. Если спросить у ответственных лиц, почему предложение о сборе на Кипре было столь малопрогрессивным и основывалось на столь узкой налогооблагаемой базе, последует немедленный ответ, что никто не располагал банковской информацией, необходимой для применения более прогрессивной шкалы. Плохая новость — в том, что власти не торопятся решить проблему, хотя техническое решение у них под рукой. Не исключено, что прогрессивный налог на капитал вызывает чисто идеологическое неприятие, которое будет преодолено еще очень нескоро.

Евро: валюта без государства для XXI века? Помимо различных банковских кризисов в Южной Европе, очевидно, что эти эпизоды ставят вопрос более общего характера, который касается общей архитектуры Европейского союза. Как так получилось, что впервые в истории в таких масштабах была введена валюта без государства? Поскольку на ВВП Европейского союза в 2013 году приходится четверть мирового ВВП, этот вопрос представляет интерес не только для жителей зоны евро, но и для всего остального мира.

Чаще всего ответ на этот вопрос заключается в том, что создание евро, решение о котором было принято Маастрихтским договором в 1992 году, в эйфории, вызванной падением Берлинской стены и объединением Германии, и которое воплотилось в жизнь 1 января 2002 года, когда в банкоматах появились новые банкноты, является лишь одним из этапов долгого процесса. Монетарный союз естественным образом ведет к союзу политическому, налоговому и бюджетному, союзу, который становится все теснее. Нужно проявлять терпение и не перескакивать через этапы.

Отчасти это, конечно, верно. Тем не менее, на мой взгляд, нежелание точно прочертить маршрут, по которому следует двигаться, постоянное откладывание дискуссии о его этапах и конечной цели может привести к тому, что мы собьемся с пути. Европа создала в 1992 году валюту без государства не только по прагматическим соображениям, но еще и потому, что это институциональное соглашение было разработано в конце 1980-х — начале 1990-х годов, когда считалось, что центральные банки должны просто безучастно наблюдать за ситуацией, ограничиваясь лишь обеспечением низкого уровня инфляции. После стагфляции 1970-х годов правительства и общественное мнение дали себя убедить, что центральные банки должны были прежде всего быть независимыми от политических властей и преследовать одну-единственную цель — обеспечение низкой инфляции. Именно так была создана валюта без государства и центральный банк без правительства. Такое инерционное понимание роли центральных банков было развеяно кризисом 2008 года, когда все вновь убедились в том, что в условиях тяжелого кризиса эти институты играют ключевую роль и что европейская институциональная структура совершенно неадекватна.

Хочу, чтобы меня правильно поняли. Учитывая бесконечные возможности по созданию денежной массы, которыми располагают центральные банки, вполне обосновано ограничить их строгими уставами и четко определенными задачами. Подобно тому как никто не желает давать главе правительства право менять по своему усмотрению университетских ректоров или преподавателей (не говоря уже о содержании их учебных программ), нет ничего удивительного в том, что отношения между политическими и денежными властями определяются строгими ограничениями. Кроме того, важно точно установить границы этой независимости. Насколько мне известно, в последние десятилетия никто не предлагал вернуть центральным банкам частный статус, которым они располагали во многих странах вплоть до Первой мировой войны, а зачастую и до 1945 года. Поскольку центральные банки являются государственными учреждениями, их руководители назначаются правительствами, а иногда парламентами. Зачастую их нельзя уволить в течение действия их мандата (который обычно длится пять-шесть лет), однако это означает, что их могут заменить по истечении этого срока, если их политика будет сочтена неадекватной, что немаловажно. На практике руководители Федеральной резервной системы, Банка Японии и Банка Англии должны работать вместе с демократически избранными и законными правительствами. Так, в каждой из этих стран центральный банк сыграл ключевую роль в стабилизации процентной ставки по государственному долгу на низком и предсказуемом уровне.

В случае Европейского центрального банка мы сталкиваемся со специфическими трудностями. Прежде всего, устав ЕЦБ еще строже, чем уставы других центральных банков: цель достижения низкой инфляции взяла верх над целью достижения полной занятости и обеспечения роста, что отражает идеологический контекст, в котором он был создан. Еще важнее то, что устав запрещает ЕЦБ выкупать государственные займы в момент их выпуска: сначала он должен позволить частным банкам одолжить деньги государствам — членам зоны евро (по более высокой ставке, чем та, по которой ЕЦБ одолжил средства частным банкам), а затем покупать облигации на вторичном рынке, что он стал делать применительно к странам Южной Европы после долгих колебаний. В целом очевидно, что главная трудность состоит в том, что ЕЦБ приходится иметь дело с 17 различными государственными долгами и с 17 национальными правительствами, и что в таких условиях довольно сложно выполнять стабилизирующую роль. Если бы Федеральная резервная система каждое утро должна была бы выбирать между долгом Вайоминга, Калифорнии или Нью-Йорка и определять ставки и объемы средств на основе собственного понимания напряженности, сложившейся на каждом отдельном рынке под давлением различных регионов, ей было бы непросто вести спокойную денежную политику.

После введения евро в 2002 году процентные ставки оставались строго одинаковыми для различных стран вплоть до 2007–2008 года. Никто не размышлял о возможном выходе из евро, поэтому казалось, что все работает нормально. Однако с началом мирового финансового кризиса ставки резко стали расходиться. Нужно осознавать, какое влияние это оказывает на государственные бюджеты. Когда размер государственного долга приближается к одному году ВВП, различие в нескольких пунктах процентной ставки приводит к серьезным последствиям. Когда ситуация настолько неясна, практически невозможно организовать спокойные демократические дебаты по вопросу о том, какие усилия необходимо предпринять и как реформировать социальное государство. Для стран Южной Европы речь шла о худшей из возможных комбинаций. До введения евро они могли девальвировать свои валюты, что хотя бы позволяло восстановить конкурентоспособность и стимулировать экономическую активность. Спекуляции на процентных ставках различных стран в определенном смысле дестабилизируют ситуацию еще больше, чем спекуляции, которые некогда велись на внутриевропейских обменных ставках, тем более что за это время международные банковские балансы достигли таких масштабов, что паники среди горстки брокеров оказывается достаточно, чтобы создать очень мощные движения на уровне таких стран, как Греция, Португалия или Ирландия, или даже таких, как Испания или Италия. Было бы вполне логично, если бы в обмен на потерю денежной независимости страны получали доступ к безопасному государственному долгу по низкой и предсказуемой ставке.

Вопрос европейской унификации. Лишь объединение государственных долгов зоны евро или по крайней мере тех входящих в нее стран, которые этого пожелают, позволило бы выйти из этого противоречия. Немецкое предложение о «выкупном фонде», упомянутое выше, может быть хорошей отправной точкой, но ему недостает политической составляющей. Так, невозможно определить на 20 лет вперед, какими именно темпами будут осуществляться «выкуп», т. е. какими темпами объем общего долга будет доведен до желаемой цели. Все зависит от множества параметров, начиная с экономической конъюнктуры. Для того чтобы определить темпы снижения общего долга, т. е, в конечном итоге, размеры дефицита государственных бюджетов зоны евро, нужно создать настоящий бюджетный парламент зоны евро. Лучшим решением было бы создать его из депутатов национальных парламентов, что обеспечило бы европейский парламентский суверенитет за счет национальной демократической легитимности.

Как и все парламенты, эта палата принимала бы решения большинством голосов по итогам открытых дебатов по существу вопроса. В нем были бы коалиции, созданные отчасти на политической, отчасти на национальной основе; принимаемые им решения не были бы совершенными, однако по крайней мере было бы ясно, какие решения принимаются и почему, что уже немало. Такое развитие событий представляется более перспективным, чем опора на нынешний европейский парламент, чей недостаток заключается в том, что он опирается на 27 стран (из которых многие не являются членами зоны евро и на данном этапе не желают углублять европейскую интеграцию) и слишком откровенно переступает через национальный парламентский суверенитет, а это довольно проблематично, когда речь идет о решениях о бюджетном дефиците отдельных стран. Безусловно, в этом кроется причина, по которой передача компетенций в пользу европейского парламента всегда носила и, без сомнений, и впредь будет носить очень ограниченный характер. Настало время принять это к сведению и наконец создать парламентскую палату, которая будет выражать стремление к объединению стран зоны евро (самым ярким проявлением которого стал отказ от валютного суверенитета, что становится очевидным при анализе последствий этого шага).

Возможны и различные дополнительные институциональные соглашения. Весной 2013 года итальянские власти выдвинули предложение, много лет отстаивавшееся немецкими политиками, о всеобщих выборах президента Европейского союза, что, исходя из логики, должно сопровождаться расширением его полномочий. Если бюджетный парламент проводит голосование по дефициту в зоне евро, представляется очевидным, что европейский министр финансов должен отвечать перед этой палатой и представлять ей свой проект бюджета и дефицита. Очевидно то, что зона евро не может обойтись без настоящей парламентской структуры для того, чтобы открыто, демократически и суверенно принимать решения, касающиеся бюджетной стратегии и — шире — вопросов выхода из банковского и финансового кризиса, с которым она борется. Советы глав государств или министров финансов ни в коей мере не могут этим заниматься. Такие совещания носят секретный характер, не дают возможности проводить открытые дебаты и обычно заканчиваются коммюнике, возвещающими о ночных победах в борьбе за спасение Европы, хотя возникает ощущение, что даже их участники не очень хорошо знают, о чем же они договорились. Пример принятия решения по кипрскому сбору показателен: официально оно было принято единогласно, но никто не захотел публично брать за него ответственность. Такая ситуация больше соответствует реалиям Европы времен Венского конгресса (1815 год), чем двадцать первому столетию. Упомянутые выше предложения Италии и Германии показывают, что прогресс возможен. Однако поразительно наблюдать, насколько Франция, всегда готовая давать уроки в отношении европейской солидарности, особенно в вопросах обобщения долгов (по крайней мере, на риторическом уровне), не желает участвовать в этих дебатах вне зависимости от того, кто находится у власти.

Если такая эволюция не произойдет, очень трудно представить, каким может быть выход из кризиса в зоне евро. Помимо обобщения долга и дефицита, есть и другие бюджетные и налоговые инструменты, которые страны более не могут применять в одиночку и которые было бы логично вводить сообща. В первую очередь в голову, естественно, приходит прогрессивный налог на капитал, который мы проанализировали в предыдущей главе.

Еще более очевидным примером является налог на прибыль компаний.

С начала 1990-х годов этот налог, несомненно, стал предметом самой ожесточенной конкуренции между европейскими государствами. Так, многие небольшие страны — сначала Ирландия, а затем страны Восточной Европы — превратили низкий налог на прибыль компаний в одно из основных направлений своей стратегии развития и повышения международной привлекательности. В теории в условиях идеальной налоговой системы, основанной на автоматической передаче совершенно надежной банковской информации, налог на компании играл бы лишь ограниченную роль. Это был бы лишь предварительный платеж по подоходному налогу (или налогу с капитала), который уплачивался бы заранее акционером или кредитором. На практике проблема заключается в том, что предварительный платеж часто является полноценной выплатой в том смысле, что значительная часть декларируемой налоговой базы на уровне налогооблагаемой прибыли компании никогда не отражается на уровне индивидуального налогооблагаемого дохода, — поэтому важно взимать значительный налог у источника на уровне налога с компаний.

Правильное решение заключалось бы в использовании единой декларации о прибыли на европейском уровне и в последующем распределении поступлений на основе такого критерия, который оставлял бы меньше возможностей для манипуляции, чем применяемый сегодня критерий прибыли по филиалам. Проблема нынешней системы состоит в том, что транснациональные корпорации иногда выплачивают совершенно смехотворные налоги с компаний, например благодаря чисто фиктивному размещению своих прибылей в микрофилиалах, расположенных на территории страны, где действуют низкие налоги, и делают это безнаказанно и зачастую совершенно осознанно. Разумнее было бы отказаться от возможности размещения прибылей на той или иной территории и распределять поступления на основе показателей продаж или зарплат.

Схожая проблема возникает и в отношении налога на личный капитал. Большинство налоговых соглашений основывается на принципе места проживания: каждая страна облагает налогами доходы и имущество людей, которые проживают на ее территории более шести месяцев в году. Этот принцип все труднее применять в Европе, особенно в приграничных зонах (например, между Францией и Бельгией). Кроме того, имущество всегда отчасти облагалось налогами в зависимости от места нахождения актива, а не его владельца. Например, налог на недвижимость уплачивается с парижской квартиры, в том числе и тогда, когда ее владелец проживает на другом краю света, и вне зависимости от его национальности. Тот же принцип применяется и в случае налога на состояния, но только по отношению к недвижимой собственности. Ничто не помешало бы применять его и по отношению к финансовым активам, в зависимости от локализации экономической деятельности соответствующей компании. Это касается и облигаций государственного долга. Распространение принципа «местопребывания капитала» (а не местопребывания его владельца) на финансовые активы, разумеется, требует автоматической передачи банковской информации, которая позволила бы контролировать сложную структуру акционерного участия. Более того, эти налоги ставят вопрос наличия нескольких гражданств. Очевидно, что адекватные ответы на эти вопросы могут быть даны лишь на европейском (а то и мировом) уровне. Правильное решение заключалось бы в том, чтобы передать управление этими инструментами бюджетному парламенту зоны евро.

Все это утопия? Не больше, чем попытка создать валюту без государства. С того момента, когда страны отказались от своего валютного суверенитета, им необходимо вернуть себе налоговый суверенитет над аспектами, которые ускользают от национальных государств, такими как процентная ставка по государственному долгу, прогрессивный налог на капитал или налогообложение прибыли транснациональных корпораций. Приоритетом для европейских стран сегодня должно стать построение континентального государства, способного установить контроль над имущественным капитализмом и частными интересами и сохранить европейскую социальную модель в XXI веке; мелкие различия между ее национальными вариантами носят второстепенный характер, когда речь идет о выживании общей модели.

Следует также подчеркнуть, что в отсутствие такого европейского политического союза велика вероятность того, что силы налоговой конкуренции будут и впредь оказывать существенное влияние. Было бы ошибочным полагать, что налоговая конкуренция уже завершилась. В гонке снижения налога на компании уже наступили новые этапы, такие как проекты вроде АСЕ, которые могут привести к полной отмене налога на компании в ближайшее время. Я не желаю всячески драматизировать ситуацию, но, на мой взгляд, важно понимать, что нормальное течение налоговой конкуренции приведет к преобладанию налогов на потребление, т. е. к налоговой системе XIX века, а значит, к отказу от прогрессивности налогообложения и к поощрению людей, располагающих средствами, к тому, чтобы сберегать их или менять место проживания, или же и к тому и к другому вместе.

Тем не менее можно отметить, что некоторые виды сотрудничества в налоговой сфере появляются быстрее, чем можно было бы предположить, как показывает проект налога на финансовые сделки, который мог бы стать одним из первых действительно европейских налогов. Несмотря на то, что значение такого налога представляется меньшим, чем значение налога на капитал или налога на прибыль (как в том, что касается поступлений, так и в том, что касается последствий с точки зрения распределения), эти недавние шаги демонстрируют, что варианты есть. Политическая и налоговая история всегда изобретает пути, по которым двигаться дальше.

Государство и накопление капитала в XXI веке. Теперь немного отвлечемся от непосредственных задач европейского строительства и зададимся следующим вопросом: какой уровень государственного долга был бы желателен в идеальном обществе? Отметим сразу: в этом вопросе не существует точно установленных истин, и дать на него ответ может лишь демократическое обсуждение в зависимости от целей, которые ставит перед собой общество, и от вызовов, с которыми оно сталкивается. Ясно то, что невозможно дать разумный ответ, если в то же время не задаваться более широким вопросом: каков желательный уровень государственного капитала и каков идеальный уровень национального капитала в целом?

В этой книге мы подробно исследовали эволюцию соотношения между капиталом и доходом β в различных странах и в разные эпохи. Мы также изучили, как в долгосрочной перспективе соотношение β определялось нормой сбережений и темпами роста каждой конкретной страны в соответствии с законом β = s/g. Однако мы еще не задавались вопросом о том, какой показатель соотношения β является желательным. Следует ли в идеальном обществе располагать объемом капитала, равном пяти, десяти или даже двадцати годам национального дохода? Как ответить на этот вопрос? Точный ответ на него дать невозможно. Однако при применении некоторых гипотез можно определить максимальный порог количества капитала, который можно стремиться накопить. Этот максимальный уровень достигается при накоплении такого количества капитала, когда доходность капитала r, которая предполагается равной его предельной производительности, падает ниже темпов роста g. Если буквально воспринимать это правило, которое выражается формулой r = g и которое Эдмунд Фелпс в 1961 году окрестил «золотым правилом накопления капитала», то оно означает, что объем капитала должен быть намного большим, чем тот уровень, что наблюдался в истории, поскольку, как мы видели, доходность всегда была заметно выше темпов роста. Неравенство, выраженное формулой r > g, было особенно сильным вплоть до XIX века (доходность составляла около 4–5 %, а темпы роста не достигали 1 %) и, вероятно, станет столь же сильным в течение XXI века (средняя доходность будет по-прежнему составлять 4–5 %, а долгосрочные темпы роста не будут превышать 1,5 %). Очень сложно сказать, какое количество капитала необходимо для того, чтобы доходность снизилась до 1 или 1,5 %. Очевидно, что для этого потребуется намного больше шести-семи лет национального дохода, которые сегодня накоплены в самых капиталоемких странах: возможно, нужно будет накопить капитал в размере 10–15 лет национального дохода, а то и больше. Трудно представить, каким должно быть соотношение между капиталом и доходом для того, чтобы доходность снизилась до ничтожных темпов роста, наблюдавшихся до XVIII века (менее 0,2 %). Возможно, потребуется накопить капитал в размере 20 или 30 лет национального дохода, вследствие чего все будут располагать столькими домами и таким количеством оборудования, станков и самых разных инструментов, что дополнительная единица капитала ежегодно будет приносить менее 0,2 % дополнительного производства.

На самом деле в таком виде вопрос звучит слишком абстрактно и ответ, предлагаемый золотым правилом, на практике оказывается не очень полезным. Возможно, ни одно человеческое общество никогда не накопит столько капитала. Тем не менее логика, на которой основано золотое правило, представляет определенный интерес. Изложим ее вкратце.

Если золотое правило r = g выполняется, то это означает, что в долгосрочном плане доля капитала в национальном доходе будет точно равна норме сбережения в экономике: α = s. Напротив, если неравенство r > g подтверждается, то это означает, что в долгосрочном плане доля капитала превышает норму сбережения: α > s. Иными словами, для того чтобы выполнялось золотое правило, необходимо накопить столько капитала, чтобы он больше не приносил никаких доходов. Или, если точнее, нужно накопить столько капитала, чтобы сам факт поддержания капитала на том же уровне (в пропорции к национальному доходу) требовал, чтобы каждый год получаемая с него доходность полностью реинвестировалась. Именно это и означает равенство α = s. все доходы с капитала ежегодно должны сберегаться и прибавляться к объему капитала. Напротив, если сохраняется неравенство r > g, то это означает, что в долгосрочном плане капитал приносит некоторую доходность в том смысле, что нет необходимости в реинвестировании всех доходов с капитала для того, чтобы поддерживать то же соотношение между капиталом и доходом.

Очевидно, что золотое правило похоже на стратегию «насыщения капитала». Капитала накапливается столько, что рантье больше ничего не могут потреблять, поскольку им нужно реинвестировать все, если они желают, чтобы их капитал продолжал расти теми же темпами, что и экономика, и сохранять свой социальный статус. Напротив, до тех пор, пока r > g, достаточно каждый год реинвестировать долю доходности, соответствующую темпам роста, и потреблять остаток (r-g). Неравенство, выраженное формулой r > g, — это основа общества рантье. Таким образом, если будет накоплено количество капитала, достаточное для того, чтобы его доходность снизилась до уровня темпов роста, это положит конец царству рантье.

Однако можно ли быть уверенным в том, что это — лучший метод? Зачем собственникам капитала и обществу в целом задаваться целью накапливать столько капитала? На самом деле не стоит забывать, что умозаключение, из которого вытекает золотое правило, лишь позволяет определить максимальный порог, но ни в коей мере не оправдывает такое развитие событий. На практике есть намного более простые и эффективные способы борьбы с рантье, прежде всего фискального характера: не нужно накапливать объем капитала, равный десяткам годам национального дохода, тем более что это, возможно, было бы сопряжено с лишениями на протяжении нескольких поколений. С чисто теоретической точки зрения все зависит от источников роста. Если производительность не растет и рост обеспечивается исключительно демографией, то цель достижения золотого правила может иметь смысл. Например, если принять как данность, что население будет вечно расти на 1 % в год, и проявлять бесконечное терпение и альтруизм по отношению к будущим поколениям, то хорошим способом увеличить долгосрочное потребление на душу населения действительно будет накопление такого количества капитала, при котором доходность упадет до 1 %. Однако сразу видны пределы такого рассуждения. Прежде всего, несколько странно воспринимать вечный демографический рост как данность: в конце концов, он зависит от решений, которые будущие поколения будут принимать относительно рождаемости и за которые нынешние поколения не могут быть ответственны (если только не представлять очень низкий уровень развития технологий контрацепции). Кроме того, если демографический рост также равен нулю, то нужно было бы накапливать бесконечное количество капитала: пока доходность остается слабоположительной, будущие поколения всегда будут заинтересованы в том, чтобы нынешние поколения ничего не потребляли и больше накапливали. Согласно Марксу, который подспудно предполагает, что рост и населения, и производства равен нулю, именно к этому должно привести стремление капиталистов к бесконечному накоплению, которое повлечет за собой их окончательный крах и коллективное присвоение средств производства, после чего советское государство займется бесконечным накоплением промышленного капитала и все большего количества машин ради общего блага, хотя не очень ясно, в какой момент власти, занимающиеся планированием, должны остановиться.

Когда производительность показывает положительный рост, процесс накопления капитала уравновешивается законом β = s/g. Вопрос оптимального с социальной точки зрения уровня еще больше усложняется. Если заранее известно, что производительность будет всегда расти на 1 % в год, это означает, что будущие поколения будут намного производительнее и благополучнее нынешних. Разумно ли в этой ситуации жертвовать нашим нынешним потреблением ради накопления неслыханного объема капитала?

В зависимости от того, как сравнивать и измерять благосостояние различных поколений, можно прийти к самым разным выводам: можно заключить, что мудрее всего будет вообще им ничего не оставлять (за исключением разве что загрязнения), или двигаться к золотому правилу или же к любой точке, находящейся между этими двумя крайностями. Видно, насколько ограничена практическая полезность золотого правила.

На самом деле простого здравого смысла нам должно было бы быть достаточно для того, чтобы прийти к выводу о том, что никакая математическая формула не позволит нам решить чрезвычайно сложный вопрос о том, сколько нужно оставлять будущим поколениям. Если я тем не менее и счел необходимым изложить концептуальные споры вокруг золотого правила, то я сделал это потому, что в начале XXI века они оказывают определенное влияние на общественные дебаты, с одной стороны, в том, что касается дефицитов европейских стран, с другой — в том, что касается последствий глобального потепления.

Юридическая педантичность и политика. Понятие золотого правила использовалось в рамках европейских дебатов о дефиците государственных бюджетов, однако совсем в ином смысле. В 1992 году, когда был создан евро, Маастрихтским договором было установлено, что бюджетный дефицит не должен превышать 3 % ВВП, а государственный долг должен оставаться ниже 60 % ВВП. Экономическая логика, на которой основывался выбор этих цифр, так и не была разъяснена. На самом деле, если не учитывать государственные активы и в целом всю совокупность национального капитала, довольно трудно рационально обосновать тот или иной уровень государственного долга. Настоящая причина, лежащая в основе этих ограничительных критериев, аналогов которым нет в истории (например, американский, британский или японский парламенты никогда не устанавливали таких правил), уже была изложена выше. Она является практически неизбежным следствием решения о создании общей валюты без государства, без создания общего долга и без объединения дефицитов. В теории такие критерии были бы бесполезны, если бы выбор общего дефицита был задачей бюджетного парламента зоны евро. Тогда речь шла бы о суверенном и демократическом выборе, и нет никаких убедительных причин ограничивать такой выбор и уж тем более записывать такие правила в конституции. Конечно, учитывая молодость этого создаваемого бюджетного союза, можно представить, что для общего доверия требуются специфические правила, например в виде подавляющего парламентского большинства для того, чтобы превысить определенный уровень долга. Однако решение запечатлевать в мраморе нерушимую цель, касающуюся дефицита и долга, без учета будущих политических раскладов в Европе представляется необоснованным.

Хочу, чтобы меня правильно поняли: я не питаю особой любви к государственному долгу, который, как я много раз отмечал, зачастую способствует обратному перераспределению — от самых скромных к тем, кто может себе позволить одалживать средства государству (и для кого, как правило, это намного предпочтительнее, чем платить налоги). С середины XX века, когда в послевоенные годы происходил масштабный отказ от государственных долгов (или, вернее, их просто поглощала инфляция), относительно самих государственных долгов и предоставляемых ими возможностей социального распределения существует много опасных иллюзий, которые, на мой взгляд, следует как можно скорее развеять.

Тем не менее есть много оснований полагать, что не очень разумно высекать бюджетные критерии в юридическом или конституционном мраморе. Прежде всего, исторический опыт подсказывает, что в условиях тяжелого кризиса зачастую необходимо быстро принимать бюджетные решения такого масштаба, который невозможно предугадать до кризиса. Оставлять конституционному судье (или комитету экспертов) задачу время от времени оценивать правомерность таких решений значит делать шаг назад на пути демократического развития. Кроме того, это сопряжено с риском. Вся история свидетельствует о докучливом стремлении конституционных судей пускаться в пространные, рискованные и, как правило, очень консервативные толкования юридических текстов, касающихся налоговых и бюджетных вопросов. Сегодня такой юридический консерватизм особенно опасен в Европе, где прослеживается тенденция ставить право свободного перемещения людей, имущества и капиталов выше права государств отстаивать общие интересы, в том числе и права заставлять платить налоги.

Прежде всего стоит подчеркнуть, что уровень дефицита или долга нельзя оценивать отдельно от множества других параметров, которыми характеризуется национальное богатство. В данном случае, если принять во внимание всю совокупность имеющихся данных, больше всего поражает тот факт, что в Европе национальное имущество никогда не было таким большим, как сейчас. Конечно, чистое государственное имущество почти равняется нулю, однако частное имущество настолько велико, что сумма того и другого на протяжении целого столетия никогда не была такой высокой. Поэтому мысль о том, что мы оставим позорные долги нашим детям и внукам и что мы должны посыпать голову пеплом, вымаливая у них прощение, просто не имеет никакого смысла. Если исходить из настоящего золотого правила, которое ведет к полному накоплению национального капитала, следует сказать, что европейские страны никогда не были к этому так близки, как сегодня. Напротив, постыдная правда заключается в том, что национальный капитал очень плохо распределен, поскольку частное богатство опирается на бедность государства, в результате чего в настоящее время мы тратим намного больше на проценты по долгу, чем, например, вкладываем в высшее образование. Впрочем, это не новость: учитывая относительно медленный рост с 1970-1980-х годов, мы находимся в историческом периоде, когда долг очень дорого обходится государственным финансам. Эта основная причина, по которой его нужно как можно скорее сократить; лучше всего это сделать при помощи чрезвычайного прогрессивного сбора с частного капитала или же посредством инфляции. В любом случае эти решения должны приниматься суверенным парламентом по итогам демократических дебатов.

Глобальное потепление и государственный капитал. Вторым ключевым аспектом, на который оказывают значительное воздействие вопросы, связанные с золотым правилом, является глобальное потепление и в целом возможное истощение природного капитала в течение XXI века. В рамках глобального подхода к национальному и мировому капиталу речь, очевидно, идет о главной долгосрочной проблеме. Отчет Стерна, опубликованный в 2006 году, поразил общественное мнение расчетами, показывающими, что ущерб, который будет наноситься окружающей среде до конца текущего столетия, можно оценить, согласно некоторым сценариям, в десятки пунктов мирового ВВП ежегодно. В среде экономистов споры, вызванные отчетом Стерна, были сосредоточены вокруг того, какой должна быть ставка дисконтирования будущего ущерба. По мнению британца Ника Стерна, нужно применять относительно низкую ставку дисконтирования, равную темпам роста (1–1,5 % в год). В этом случае будущий ущерб представляется очень существенным с точки зрения будущих поколений. Американец Уильям Нордхаус, напротив, считает, что нужно применять ставку дисконтирования, приближенную к средней доходности капитала (4–4,5 %): в этом случае будущие катастрофы вызывают намного меньше беспокойства. Иными словами, все принимают одинаковую оценку будущего ущерба (которая и сама, разумеется, очень неточна), но делают из этого очень разные выводы. По мнению Стерна, потери общего благосостояния для человечества будут настолько велики, что следовало бы уже сейчас начать ежегодно расходовать сумму, равную минимум пяти пунктам мирового ВВП, для того, чтобы попытаться ограничить глобальное потепление в будущем. Нордхаус считает это совершенно неразумным, поскольку будущие поколения будут богаче и производительнее нас. Они найдут способ справиться с этой проблемой, далее если им придется меньше потреблять, что в любом случае обойдется для всеобщего благосостояния не так дорого, как предпринятое подобных усилий сейчас. В этом, в сущности, и заключается вывод из его ученых расчетов.

Если выбирать, то выводы Стерна мне представляются более разумными, чем выводы Нордхауса, которые, бесспорно, свидетельствуют о симпатичном оптимизме, очень удачно сочетающемся с американским нежеланием как-либо сдерживать выбросы углекислого газа, но звучат малоубедительно. Тем не менее мне кажется, что этот довольно абстрактный спор о ставке дисконтирования плохо вяжется с основной дискуссией. В общественных дебатах, в первую очередь в Европе, а также в Китае и в Соединенных Штатах, все чаще говорится о необходимости масштабных инвестиций в разработку новых, незагрязняющих технологий и в поиск достаточно распространенных возобновляемых источников энергии, которые позволят обойтись без углеводородов. Этот спор о «новом экологическом витке» ведется в основном в Европе, поскольку в нем усматривают один из способов выхода из нынешнего экономического застоя. Такая стратегия тем более привлекательна, что процентные ставки, по которым многие государства занимают средства, в настоящее время крайне низки. Если частные инвесторы не знают, на что тратить и куда вкладывать средства, то почему государство должно лишать себя возможности осуществлять инвестиции ради будущего, которые позволят избежать вероятной деградации природного капитала?

Это одна из главных тем дебатов будущего. Вместо того чтобы беспокоиться по поводу государственного долга (который намного меньше частного имущества и который, в конечном итоге, довольно просто погасить), следовало бы озаботиться увеличением нашего образовательного капитала и избежать деградации капитала природного. Это намного более серьезный и трудный вопрос, поскольку недостаточно одного росчерка пера (или налога на капитал, что в данном случае одно и то же) для того, чтобы устранить парниковый эффект. На практике главная проблема заключается в следующем. Допустим, что Стерн был более или менее прав и что оправданно тратить каждый год сумму, равную 5 % мирового ВВП, для того, чтобы избежать катастрофы. Уверены ли мы в том, что знаем, какие инвестиции нужно осуществить и как их организовать? Если речь идет о государственных инвестициях, важно понимать, что речь идет о значительных суммах, намного превышающих, например, все государственные инвестиции, осуществляемые в настоящее время в богатых странах. Если речь идет о частных инвестициях, следует уточнить способы государственного финансирования и природу прав собственности на технологии и вытекающих из них патентов. Нужно ли бросать все силы на передовые разработки для того, чтобы добиться быстрого прогресса в области возобновляемой энергии, или же необходимо немедленно значительно ограничить потребление углеводородов? Безусловно, разумно сделать выбор в пользу сбалансированной стратегии, основанной на применении всех доступных инструментов. Но помимо этого заключения, исходящего из здравого смысла, необходимо подчеркнуть, что на сегодняшний день никто не знает, какие ответы будут даны на эти вызовы и какую именно роль сыграет государство в том, чтобы избежать вероятной деградации природного капитала в XXI веке.

Экономическая прозрачность и демократический контроль над капиталом. В целом в заключение мне представляется важным подчеркнуть тот факт, что одна из главных задач будущего, без сомнения, заключается в развитии новых форм собственности и демократического контроля над капиталом. Граница между государственным и частным капиталом далеко не так ясна, какой ее порой представляли после падения Берлинской стены. Как мы отмечали, уже существует множество видов экономической деятельности в области образования, здравоохранения, культуры, СМИ, в которых преобладающие формы организации и собственности имеют мало общего с двумя полярными парадигмами: чистого частного капитала (с моделью акционерного общества, полностью принадлежащего акционерам) и чистого государственного капитала (с вертикальной логикой, в рамках которой решения об осуществлении инвестиций принимает администрация). Существует также множество промежуточных способов организации, позволяющих с пользой использовать информацию и навыки каждого. Рынок и право голоса — это лишь две полярные формы организации коллективных решений; необходимо изобретать новые формы участия и управления.

Ключевой аспект состоит в том, что различные формы демократического контроля над капиталом в значительной степени зависят от объема имеющейся информации. Экономическая и финансовая прозрачность — это не только налоговая задача. Она также, а возможно, и в первую очередь является задачей демократического управления и участия в принятии решений. С этой точки зрения задача заключается не только в финансовой прозрачности имущества и доходов на индивидуальном уровне, который на самом деле сам по себе не представляет интереса, за исключением разве что очень специфических обстоятельств, например если речь идет о политиках или о ситуации, в которой отсутствие доверия иначе исправить невозможно. В целом самая важная задача для коллективного действия заключается в обнародовании подробных счетов частных компаний (как, впрочем, и государственных органов), форма публикации которых в настоящее время явно недостаточна для того, чтобы сотрудники и простые граждане могли составить себе представление о принимаемых решениях и уж тем более влиять на них. Например, если обратиться к конкретному случаю, который мы привели в самом начале данного исследования, счета, которые публикует компания Lonmin, владеющая гигантской платиновой шахтой в Марикане, где в августе 2012 года были застрелены 34 бастующих шахтера, даже не дают возможности точно рассчитать распределение производимого богатства между прибылью и зарплатами. Впрочем, эта черта присуща счетам, которые публикуются компаниями по всему миру: данные объединяются в очень широкие статистические категории, которые позволяют сообщать минимум сведений о реальных целях или передавать ценную информацию только инвесторам. После этого легко говорить, что сотрудники и их представители недостаточно осведомлены об экономических реалиях компании. Без подлинной бухгалтерской и финансовой прозрачности, без обмена информацией экономическая демократия не может существовать. С другой стороны, без подлинного права принимать участие в принятии решений (такого как право голоса сотрудников в административных советах) прозрачность не имеет особого значения. Информация должна укреплять налоговые и демократические институты — сама по себе она не является целью. Для того чтобы однажды демократия смогла взять капитализм под свой контроль, необходимо исходить из принципа, согласно которому конкретные формы демократии и капитала нужно постоянно изобретать заново.