Суммируя сплетни и короткие рассказы под названием «Пятьдесят лет плюмажей», Андре де Фукьер изложил историю своего времени, полвека, от 1900 до 1950 года. Там есть единственное упоминание о графине Жан де Полиньяк.

На большом костюмированном балу, который давала принцесса Жан-Луи де Фосиньи-Люсанж в 1934 году, среди других гостей, вдохновленных романтическим произведением Марселя Пруста, Мари-Бланш появилась в костюме Жильберты, неуловимой возлюбленной героя «В поисках утраченного времени». Графиня объяснила, почему ей нравятся такого рода события: «Я обожаю костюмированные балы, и в основном за то, что это единственное место, где я могу появляться в нарядах не от Ланвен». Получается, что противостояние между матерью и дочерью так и не было преодолено.

Волны опиума

Жанна знала, что дочь избегает ее. Всю жизнь Мари-Бланш построила таким образом, чтобы спасаться как от материнских указаний, так и от ее платьев.

Жанна знала, что дочь, как и многие ее друзья, имеет пристрастие к опиуму. Мари-Бланш уделяла часть своего дня погружению в грезы. Все это длилось довольно долго и, без сомнения, уже не прекратилось бы никогда. Кокто много раз пытался проходить курсы детоксикации, называл среди прочих загадок и ловушек этого наркотика то, что вызываемая им зависимость не всегда приводит к увеличению дозы. Он знал «людей, куривших одну, три, семь или двенадцать трубок ежедневно в течение сорока лет». Кстати, он не отрицал своего нежелания излечиться во время курса детоксикации, оплаченного Шанель, говоря: «Не ждите, что я брошу. Конечно, опиум остается единственным в своем роде и по вредному воздействию на здоровье, и по той сверхъестественной эйфории, которую вызывает. Я обязан ему самыми блаженными часами жизни. Жаль, что врачи только совершенствуют программы детоксикации, вместо того чтобы стараться сделать это вещество безопасным для здоровья».

Думал ли он о Жане и Мари-Бланш, когда в 1931 году советовал «относиться к опиуму без трагизма. К 1939 году все художники курили, хотя и отрицали это. Многие молодые супруги курили, и никто в этом не сомневался».

Среди близких Жанны не только Мари-Бланш употребляла наркотики. Сам Жан Лабюскьер не отказывался от макового нектара, заставлявшего душу воспарить. Без сомнения, он пристрастился к нему во время войны и через несколько лет уже имел привычку в определенные часы делать перерыв в работе, а это случалось по нескольку раз в день, чтобы принять очередную дозу. Ему приходилось так планировать путешествия, чтобы иметь возможность остановиться в пути и, никого не стесняя, исполнить свой ритуал. Впрочем, из-за этого директора по рекламе ценили в Доме моды не меньше.

Его зависимость не мешала работе, пока голова его была полна интересных задумок и новых идей.

Возможно, Мари-Бланш с мужем были одними из тех «молодых супругов», о которых говорил Кокто, но она предпочитала курить в компании. Опиум создал особенное закрытое племя.

Мари-Бланш курила с Кристианом Бераром и его спутником, Борисом Кохно; приучила к опиуму Эдуарда Бурде. Курить опиум стало ритуалом. Кокто в рисунках и эссе детально описывал предметы, сопровождавшие его в этом путешествии крайне эстетического свойства: «Я прибавлю, что опиум – противоположность шприцу. (…) Он успокаивает, утешает. Чувствуешь уют и расслабленность, погружаясь в его роскошь; все это красиво – ритуалы, изящные лампы, трубки, горелки, совсем не похожие на инструменты врача, веками использовавшиеся для приготовления этой изысканной отравы», в то время как сигарета, например, все может испортить: «Прожженное, обсыпанное пеплом домашнее платье неприятно курильщику». Курильщик забывает о городской жизни и своих привычках, облачается в старое кимоно или шелковую пижаму, растягивается на диване, готовит трубку, забывает о времени.

Судя по некоторым признакам, Жанна обо всем этом знала.

В те времена, когда Рене еще был ее зятем, она назвала один костюм из летней коллекции 1920 года «Дым опиума», который выбрала среди прочих моделей для отправки в том же году в Бразилию. Жакет и брюки – ансамбль напоминал одновременно и пижаму, и мужской костюм. Сам по себе он не был похож на галлюцинации курильщицы, на нечто из мира грез, где феи летают над меланхолическими берегами волшебных рек, эта модель была символом самой курильщицы – «холостячки»: она любит простую одежду, чтобы легко ее менять, она откровенно ленива, воображает себя немного больной. В том же 1920 году еще одной модели, очень похожей на первую, дано имя персонажа пьесы Мольера – Арган.

В 1926-м платье «Наргиле» еще раз приоткрыло завесу над раем курильщиков и замысловатыми приспособлениями, вокруг которых собирались верные приверженцы волшебного дыма.

Безумная жизнь

Повседневная жизнь Полиньяков состояла, судя по мемуарам той эпохи, из бесконечной череды празднеств. Посредничество Кокто, без сомнения, позволило Жану и Мари-Бланш завязать отношения с компанией американских художников и писателей, проживавших в Париже последние счастливые дни. Это было поколение поэтов, которое Гертруда Стайн, принадлежавшая к старшей и, конечно, более благополучной генерации, жестоко назвала «lost generation» – потерянное поколение. Например, Гарри Крейг и Каресс Кросби – богатые наследники из Бостона, покинувшие родину и ведшие сумасшедший образ жизни.

На фотографии 1929 года изображена Мари-Бланш в компании маленького Лоуренса Вейла, писательницы Кей Бойл, с которой тогда дружила, поэта Харта Крейна и Каресса Кросби – они опираются на стену и, несмотря на жаркий солнечный день, кутаются в пальто. Мари-Бланш в костюме, руки в карманах…

Снимок сделан на крыше загородного дома Кросби, «Солнечная мельница» около Эрменонвиля, где праздновали наступление 1929 года, что запомнилось всем надолго. Редактор Робер МакАлмон вспоминает о проходившей там попойке: «С Кей и остальными я провел новогодние выходные в загородном доме Кросби, который назывался “Мельница”. Гарри дал мне смесь, от которой, как он мне потом сказал, я должен был обезуметь и попасть в больницу». Маленькое общество распалось, все разъехались, кто на юг Франции, кто в Италию или в Соединенные Штаты. МакАлмон скажет: «Ничего уже не осталось из того, что Париж мог мне когда-то предложить» – и уедет в Мексику. После американских знакомых круг Мари-Бланш уже не был таким космополитичным. Это было маленькое сообщество, которое она, музыкальная муза, и Берар, художник-фовист, собрали вокруг себя, включая Эдуарда Бурде – вернейшего из верных, влюбленного в нее и, как говорили, ее любовника. Жан Гюго, свидетель этой сентиментальной истории, вспоминал об этих романтических отношениях: «Эдуард Бурде приехал пожить в Пулду. Его любовь жила на другом берегу реки Лайта. Мадам де Полиньяк с мужем время от времени приплывали на его сторону, и Бурде имел возможность немного прогуляться с ней по берегу, шепча на ухо слова восхищения. (…) Это была “любовь издалека”, как у трубадуров. (…) Бурде, сидя на каменной скамейке, не говоря ни слова, с пустыми глазами, казалось, достиг вершины самозабвения и горя. От него старались держаться подальше, возможно суеверно опасаясь проклятия несчастной любви».

Мари-Бланш жила легко и беззаботно, если вспомнить о тихой кончине первого мужчины, любившего ее, – Рене Жакмера.

В 1931 году, поранившись во время операции в больнице Ларибуазьер, молодой врач, не позаботившись должным образом о ране, умер от распространившейся инфекции. Горе, охватившее его семью и друзей, было неизбывно: парижская улица рядом с XV округом будет несколько лет носить его имя.

Кербастик – королевская дача

Мари-Бланш и ее муж жили в Нейи, много путешествовали, а часть лета проводили в Кербастике, в Бретани. Кербастик больше походил на большое помещичье поместье, чем на шато: большой низкий дом, по крылу с каждой стороны простой белый фасад, по которому вился плющ. Именно здесь появилось на свет большинство Полиньяков. «Картинки из мирной семейной жизни, – писал один из них, – радость, веселье в кругу родных, разнообразные развлечения, манящие прекрасные виды. Эта местность всегда привлекала туристов». Но на самом деле аллеи высоких деревьев с пышной листвой, зеленая влажная долина, отдыхающие в конце дороги путешественники – все это долго было довольно мрачным местом, где протекала жизнь мужа Мари-Бланш. Ребенком он страдал здесь от невоздержанности грубого и жестокого отца, воспоминания о нем хранила коллекция плеток, когда-то использовавшихся против него.

Этот дом нужно было наводнить друзьями. У Жанны тут была своя комната, и она наблюдала за отношениями дочери и зятя.

Луиза и Андре де Вильморен, Дриан, Берар, Кохно, Пуленк, Жан Гюго – все оставили воспоминания о том, как проводили здесь время. Приезд и отъезд гостей всегда вызывал оживление мирно текущей жизни. Все гости, хоть и живущие вместе под одной крышей, имели свой уединенный уголок для работы и размышлений, где ни один посторонний шум или детский плач не могли отвлечь их. Но в эти моменты все объединялись для встречи или проводов новых постояльцев.

День – время праздности. Долгая сиеста. Жан Гюго вспоминал часы, проведенные в большом саду: «Около пяти часов спускалась Мари-Бланш. “Что будем делать?” – спрашивала она. Надо было найти решетки от гриля или позвать шофера. Все стояли на крыльце, одурманенные ароматом магнолий». Вечер был посвящен искусству. Маленькое общество собралось за изысканным ужином, проходили импровизированные концерты, велись вечерние беседы, играли в шарады и переодевания, во время которых опустошались все шкафы.

Мари-Бланш обследовала дом в компании приглашенных с такой естественностью, будто она и сама попала сюда случайно, будто какой-то волшебник однажды перенес ее сюда и сделал графиней, что ее ужасно забавляло. Мари-Бланш играла вместе с Франсисом Пуленком на двух фортепьяно пьесы Клода Дебюсси, «Поэмы» Ференца Листа или пела что-нибудь из Шабрие. Очаровательные часы. Возможно, именно воспоминания о посещении дочери вдохновили Ланвен на создание в 1925 году такого комплекта, как зеленая блузка, зеленая плиссированная юбка с пуговицами спереди, под названием «Кербастик». Модель простая и легкая, вполне подходящая для загородного отдыха, и в качестве благодарности, ярче, чем все слова, – зеленое манто, появившееся в следующем году, «Счастливое сердце».

На Средиземноморье они тоже проводили достаточно много времени. Отдых здесь был посвящен спорту и пляжам. Рядом с Антибом у Полиньяков была вилла, вся розовая, под названием «Королевская дача», перестроенная архитектором Луи Сюэ.

Там «ничто не вызывало воспоминаний о бывшей тяжеловесной и примитивной конструкции». Столетние оливы отражались в зеркале воды. Играли в гольф, выезжали в море на кече Жана де Полиньяка… Иногда Жанна заезжала к ним в гости по дороге в Болье. А в 1926 году, благодаря воспоминаниям о Провансе, фигуры парижанок украсила новая модель вечернего платья «Королевская дача».

Такие моменты близости с дочерью и зятем, с которыми она почти не виделась в Париже, возможно, заставили Жанну понять, что пора искать себе смену. Эта пара не стала опорой семьи, но вот ее племянники Жан Гомон и Ив Ланвен вполне годились на эту роль. В 1929 году Ив, наконец, решил жениться.

Он выбрал в жены молодую девушку с севера Франции, Люси Будри, работавшую продавщицей на Фобур, 22, и ставшую впоследствии директрисой салонов.

Траур по матери

В то время, когда состав семьи Жанны начал меняться, Эдуард Вюйар написал портрет ее дочери. Мари-Бланш потом утверждала, что идея изначально принадлежала ей самой.

Заявление немного высокомерное, особенно учитывая тот факт, что Жанна никогда не упускала случая польстить артистической натуре Мари-Бланш и только радовалась, что может сделать дочери что-то приятное. Впрочем, учитывая, что близкие люди часто думают в одном направлении, имея привычку принимать решения совместно, ее версия кажется вполне достоверной: «Я невзначай сказала маме: “Ты должна ему заказать портрет…”

А у нее все делалось быстро… и вот однажды она привела меня на улицу Вантимиль, в маленькую квартирку, где он жил вместе со своей старой матерью. Квартира очень скромная, почти как у рабочего. Но поскольку каждое окно в ней напоминало вам об одной его картине, она казалась дворцом. Именно здесь, около одного из этих окон, зимой он написал восхитительный портрет своей матери (одно из самых трогательных свидетельств сыновней любви)».

Уже давно из застенчивого юноши в вечной рабочей блузе из парусины Вюйар превратился в совершенно другого человека. После нескольких лет в институте он прекрасно изучил все, что касается характера и жизни крупной буржуазии. Его картины, довольно сложные по композиции, словно служили хроникой жизни общества того времени. Он будто сбрасывал завесу с лиц, показывал, насколько отработаны выражения и позы, насколько характер деформирован обществом, средой и личной ограниченностью каждого. Он не скрывал усталости и эгоизма, написанных на этих лицах, но помещал своих героев в роскошную красивую обстановку, потому что это были обитатели хорошо обустроенного, прочного мира, где все по порядку, мира предсказуемого, полного важных предметов, знаков и смыслов.

В отличие от многих своих собратьев, которые исследовали жизнь толпы или внутренности человеческого тела, увлекшись анатомией, он показывал лица людей, достигших определенного жизненного этапа. Прибавим к этому престиж древнего происхождения, и он выигрывал битву за обновление живописной манеры. Он принадлежал к художественному движению «Наби» в 1890-х годах, несмотря на свои приглушенные, словно покрытые тонким слоем пыли, краски. Все это приводило к нему в мастерскую и Саша Гитри, и Ивонну Прентам, и крупных торговцев картинами, и богатых финансистов, и светских львиц, а еще ученых, художников, известных в городе врачей, деловых людей, актеров, политиков и многих других, женщин и детей…

Современный художник, который пишет портреты, Вюйар был своеобразным двойником Жанны. Перед нею разворачивалось необычное зрелище: человек, младше ее всего на несколько месяцев, можно сказать, ее ровесник, который в то время, как она посвящала всю себя дочери, посвящал всего себя старой матери девяноста лет, а с ней он прожил всю жизнь. Мать угасала, для него весь 1928 год был посвящен этой тихой агонии, что замедляло выполнение имевшихся заказов.

«Вюйар, казалось, не торопился с моим портретом: у него было много заказов, но маме всегда нужен результат. Однажды, я не помню точно когда, Вюйар приехал в Нейи. Он обошел каждую комнату с таким обманчивым, якобы рассеянным и невнимательным видом и, в конце концов, выбрал мою спальню, обитую голубым и белым ситцем с рисунком вьюнка.

Может быть, он почувствовал, что эти цветы имеют для нас большую важность. А возможно, очаровался расставленными в беспорядке вещицами, находившимися там исключительно из сентиментальных соображений. В любом случае, он ничего не захотел менять в этом интерьере и усадил меня на кровать, на белое шелковое покрывало, вместе с моей собачкой Титийон.

Он приходил каждый день довольно долгое время в мою маленькую светлую комнату. Эти визиты были для меня исключительными и драгоценными. Он всегда был одет одинаково: почти совершенно черный выцветший костюм, мешковатые брюки и галстук Лавальер, угадывавшийся под белоснежной бородой. Галстук, наверное, сохранился с тех времен, когда он еще был учеником. Если приглядеться, то становилось ясно, что он остался верен всему, что любил в молодости. Ни один человек не производил до сих пор на меня такого впечатления – нетронутая чистота, невинность и цельность, которые ни разу за долгий путь по дороге жизни он не поставил под угрозу».

Вюйар, человек одновременно застенчивый и меланхоличный, говорил мало. Он немного болтал о пустяках со своими моделями, ронял несколько соображений по разным поводам, рассказывал короткие истории из прошлого. Сам внимательно слушал собеседника. Нужно было и его удивить, и самому удивляться, потому что каждый портрет должен получиться уникальным, как и модель.

«К моему удивлению, на вопросы он отвечал, чуть посмеиваясь.

“Это одна из моих теорий: слишком долго объяснять”…

Я забрасывала его вопросами в таком количестве, что ему приходилось говорить очень быстро. Но я чувствовала, что он испытывает ко мне симпатию. Мое восхищение было вполне искренне, и это его забавляло. Я говорила ему: “Позвольте мне объяснить, почему я так восхищаюсь вами, мне будет от этого польза”».

Он часто приезжал по утрам в Нейи. Открывали комнату Мари-Бланш, она позировала, Вюйяр рисовал какую-нибудь деталь в блокноте, растушевывал немного пастели, по первому впечатлению соединял по кусочку увиденную картину в единое целое. В блокноте он записывал малейшие детали, луч солнца, тревогу по поводу эскизов мадам Ланвен, след автомобиля, на котором приехал. Частично такая скрупулезность была спровоцирована нервозностью и тревожностью: мальчик, привыкший все исполнять послушно и точно, всегда жил в Вюйаре-художнике. Однажды в середине сеанса зазвонил телефон, звонили с площади Вантимиль. Вюйар тут же вернулся в город.

Работа была прервана, отложена на потом, с согласия Мари-Бланш, которая заставила его пообещать, что он придет снова и они вновь побеседуют. «Я бы хотела, – написала она потом, – чтобы работа над этим портретом велась всю мою жизнь». Вюйар записывал свои первые задумки и сомнения в форме телеграммы, не всегда ясно: «8 декабря (…) не прояснен вопрос со скрещенными ногами, эскизы форм без эффекта». Работа началась в середине ноября 1928 года и продвигалась не очень успешно. На эскизах видно, что Мари-Бланш позировала в туфельках с ремешком и пряжками модели «Саломея», которые очень любила. На них художник сделал довольно сильный акцент. Графиня сидит на своей кровати с Титийоном на коленях, погруженная в ожидание, в котором не чувствуется ни малейшего нетерпения.

Мадам Вюйар умерла в декабре 1928 года. Мари-Бланш ждала худшего: «Я знала, что его мать умерла. Я знала, какое это для него горе. Я не переставала о нем думать, об этой маленькой скромной квартире, где они прожили вдвоем всю свою жизнь. Каково же было мое удивление, когда на следующий день я увидела в обычный час Вюйара, готового к работе.

Я вспомнила слова Жюля Ренара: “Это слишком большое горе, чтобы устраивать себе отпуск”. Но никогда я не забуду то уважение и восхищение, которое испытывала к этому старому человеку, продолжавшему свою работу, несмотря на то что сердце его разрывалось от печали».

Первое чувство молодой модели художника – сострадание.

Смерть матери не может оставить равнодушным. Вюйар исчез на пять месяцев в начале января. Слишком трудно для художника закончить произведение, начатое еще при жизни умершей матери. Трудно продолжать работу над картиной, которую она уже никогда не увидит. Когда Вюйар все же возобновил сеансы 12 июня 1929 года, он легко находил предлоги, чтобы изменить и переделать уже законченные части, иногда просто менял оттенок фона. Все это намного задержало завершение портрета.

В сентябре, почти через год после начала позирования, Вюйар закончил с эскизами и начал работу с холстом. Сеансами в Нейи он был недоволен, сделанное дома тоже вызывало сомнения.

Однажды, увидев своего друга Боннара, проходившего мимо, он решил показать ему картину: «Заметил из окна Боннара; знаком просил подняться ко мне; его красноречивое молчание».

Только в ноябре 1930 года Вюйар вновь почувствовал вдохновение.

Мари-Бланш, «наконец, готова»

Однажды он снова появился. Мари-Бланш сгорала от нетерпения, но ничем себя не выдала. Совсем напротив, его вид примирил ее с ситуацией: «Была какая-то трогательная, почти физическая связь между моим молчанием и его работой».

Но последующие месяцы вновь были полны сомнений, тревог, короткой эйфории и следующих за ней еще более тяжких сомнений: «15 ноября (1930): усталый, в плохом настроении, плохо выспавшись. Все утро и весь день дома, голову сломал, думая о М-м де П.»; «21 ноября (1930): всю утро Полиньяк крутится в голове»; «23 декабря (1930): на нервах после Полиньяк»; «12 января (1931): жду визита Полиньяков в 4 ч.; кажутся веселыми, розы щек, рисунок волос; молюсь, чтобы не упасть»; «17 июня (1931): трудный день, все под вопросом в работе с Полиньяк, провал с фигурой».

Лето 1931 года не принесло облегчения. 6 июля Вюйар записал в блокноте, что Жанна Ланвен приехала за дочерью в конце сеанса позирования и «вырвала у него обещание». Насилие, конечно, благодушное, однако на него ситуация произвела неприятное впечатление, поскольку Вюйар на десять месяцев отстранился от работы. В последние недели он отмечал «нервозность», которую чувствовал в присутствии своей модели, она «обрушила» все его благие намерения, заставляя «трещать» и «малевать», мешая тщательной проработке деталей и изменению всей картины в целом.

Когда он вновь взялся за картину в мае 1932 года, результат его приятно удивил: «Закончил лицо (М) – м де Полиньяк, точные черты, трудно изобразить, довольно хороший результат в целом». Неудовлетворенность победила усталость, и художник, в конце концов, решил закончить портрет. В течение нескольких недель он выравнивал фон за спиной графини, потом складки на ее корсете и, несомненно, положение ее ног. Он решил, что ей не стоит их скрещивать, туфельки тоже поменяли на простые лодочки, без ремешков и пряжек – прощай, «Саломея»!

Картина получилась в полный рост и выглядела компактно и цельно, что было результатом изменений в последний момент. Как отметил Вюйар, это произошло 3 декабря, о чем его друг Жак Саломон рассказывал так: «Однажды, когда он заставил себя снова заняться этой картиной, перегруженной цветом, тяжеловесной и уже трещавшей по швам от перенасыщенности, я высказал ему все, что думал. Я, без сомнения, укрепил его намерение сделать то, что он совершил, потому что после моих слов он намочил нижнюю часть картины и стал соскребать краску щеткой».

Фрагмент работы Ж.Э. Вюйара «Портрет графини де Полиньяк», Национальный музей, Париж, 1932

Нетерпение заказчика уже достигло предела, но по настоянию модели и обеспокоенных близких художник решил приложить все усилия, чтобы избавиться от этой пытки. На следующий день после этой сцены он запишет в блокноте: «работа над Полиньяк, восстановить», а два дня спустя, 6 декабря 1932 года, в половине двенадцатого, он уже обрамлял законченную картину.

Учитывая грустное и тяжелое рождение этого портрета, безмятежность, исходящая от картины, удивляет. Немного взбалмошная девушка из 1928 года, вышедшая замуж всего четыре года тому назад, струящаяся духами Arpege, только что достигшая тридцатилетия, уступает место замкнутой женщине, с нежным лицом и полными разочарования глазами.

Ничего не осталось от ее заливистого смеха, ее заразительной веселости. Повзрослевший ребенок, которому были посвящены коллекции модного Дома на улице Фобур, 22 – «Ририт» 1924 года, «Королева Маргерит» 1931-го, затем «Бланш» – серия моделей с музыкальными аллюзиями, среди которых «Метроном», «Диапазон», «Аккордеон», «Тамбурин», «Свирель», «Дольчиссимо», «Жалоба», «Вариации», «Си-до-ре» и «Соль-ля-си». Возможно, на нее повлияла смерть Рене Жакмера? Даже времена Консерватории и первые разногласия были забыты, этот портрет вновь торжественно объединил двух женщин.

Мари-Бланш именно потому, что немного отдалилась от матери и обрела независимость, смогла теперь вместе с мужем жить подле нее. Жан де Полиньяк, который до этого занимался управлением делами Поммери, стал интересоваться фирмой «Ланвен-Парфем», генеральным директором которой и стал в 1935 году.

Воображаемая семейная жизнь

Мари-Бланш и ее муж мечтали уехать из Нейи и поселиться в центре Парижа еще в 1930 году, а через два года они осуществили свое желание. Именно в этот промежуток времени, когда Жанна Ланвен, державшая свободным бывший особняк маркизы Арконати-Висконти, примыкавший к своему дому на улице Барбе-де-Жуи, снова начала важные перестройки.

Она не поддалась головокружительному очарованию авангарда и выбрала не Бовенса, как десять лет назад, а Луи Сюэ – шаг в сторону модернизма. Вместе с Андре Маре он основал компанию французского искусства, которая занималась продажей классической мебели. Новый оформитель «Королевской дачи» работал в павильоне «Музея современного искусства» на Международной выставке декоративного искусства в 1925 году. Его чистый ясный стиль привлекал много заказчиков из мира театра и моды. В 1913-м в Сен-Клу он построил виллу в стиле кубизма, всю украшенную решетками и декоративной облицовкой для кутюрье Пакена, в 1924 году – виллу для Джейн Ренуар, в 1929-м – сделал проект виллы для Жана Пату в Стране Басков в сотрудничестве с ландшафтным художником Форестье.

На улице Барбе-де-Жуи Сюэ переделал и интерьер, и почти все здание. Главным новшеством была надстройка, позволявшая устроить дополнительный этаж – в общей сложности четвертый. Жанна, которой принадлежала и земля, и дом, не скупилась. Она хотела, чтобы Мари-Бланш и ее муж наслаждались всем возможным комфортом, например пользовались лифтом. Не экономила она и на ванных комнатах, предполагалось, что их построят три: одна, площадью более двадцати квадратных метров, располагалась на первом этаже, две другие – на втором. Но поскольку она не посчитала нужным пустить воду на третий этаж, где проживала прислуга, проект не был одобрен, и на запрос о начале работ был получен отрицательный ответ.

Незадавшееся начало и нежданная отсрочка строительства позволили, однако, внести изменения в проект: на третий этаж провели воду, и, более того, появился новый этаж – пятый. Четыре комнаты для персонала были снабжены новым «возмутительным» предметом роскоши – умывальником.

Предполагаемое здесь «ателье» превратилось в маленький концертный зал. Новая неудача: предполагаемое для этого чердачного этажа отопление показалось администрации недостаточным, несмотря на хорошую изоляцию, также критиковались небольшие окна в комнатах.

Сюэ под началом у Жанны работал ничуть не меньше ее слуг и горничных, как было принято в былые времена.

Не было воды, освещения не хватало, люди мерзли. Не теряя драгоценного времени, архитектор перенес на бумагу последний план, на этот раз вполне всех удовлетворивший. Разрешение на строительство получили 27 августа 1930 года. Быстрота, с которой все делалось до сих пор, позволяла предположить, что перестройки скоро начнутся.

Самая элегантная курительная комната в Париже

Потом Сюэ перешел в ведение Мари-Бланш, начиналась перекраска комнат. Выбранные декоративные элементы, ритм и оттенки сильно контрастировали с тем, как оформлялось жилище Жанны, противопоставляя строгость и простоту роскошному яркому дизайну Рато, с бронзой и бисером…

Удивительный золотой лак, животные, букеты и древесная кора, мрамор и металл – все то, что кутюрье собирала у себя, ее дочь поменяла на просто оформленное пространство: прямые карнизы, плинтусы и углы. Там все блики поглощались тусклым мерцанием бронзы, а здесь свет не встречал препятствий, отражаясь от светлых стен. Предметов немного, они не нарушали порядок и симметричность. Бра прикреплены очень высоко, что создавало эффект городских фонарей, много фарфора, конечно белого, мебель из крашеного дерева почти сливалась со стенами того же оттенка.

Мало картин или скульптур, только фрески, заказанные Кристиану Берару. Он сделал так, что они казались временными или незаконченными, поскольку не покрывали все стены полностью, а были нарисованы несимметричными кусками, создавая эффект старинных, не полностью сохранившихся фресок. В столовой художник нарисовал множество сценок. На одной изображалась мадонна с младенцем на фоне морского пейзажа, в экстазе слушающая флейтиста, сидящего рядом, чья фигура скопировнаа с картины «Аполлон и Марсий» Перуджино в Лувре, только одетого в брюки и пару сандалий. На другой изображались два флорентийских господина, живших в начале XV века, увлеченных беседой. На картине они видны нам по пояс и помещены на высоту примерно три метра, на фронтон, с которого словно осыпалась штукатурка. Эта фреска снизу производила такое забавное впечатление, что ее намеренная причудливость не раздражала.

Единственной уступкой стилю арабесок и замысловатых орнаментов, которые так любила Жанна Ланвен, стала спальня: бирюзовые стены украшали уже упоминавшиеся венецианские буазери, купленные у антиквара Бароцци. На кровати – покрывало из редкой старинной ткани с большими цветами, тайная дань вкусу матери графини, питавшей слабость к такого рода вещам. Правда, особняк Мари-Бланш, превратившийся в музыкальный салон, все-таки не стал семейным гнездом, но это оставалось тайной для посторонних.

Дом графини де Полиньяк служил ее друзьям, они приходили туда без церемоний и в будни, и в праздники, болтали, пели…

Она играла перед гостями то кусочек из Рихарда Штрауса, то прелестные пьесы Шабрие, своего любимого композитора, или тихонько напевала невероятные мелодии Андре Мессаже, например, из «Невесты по лотерее», потому что любила парадоксы, бунтарство, всегда предпочитая малые жанры.

У нее существовала традиция устраивать концерты для близких в воскресенье вечером после обеда, в «ателье» на верхнем этаже. Коцерты Винаретты Зингер и «Музыкальные среды» Нади Буланже, которые Мари-Бланш посещала или устраивала у себя, только отдаленно напоминали ее «дневные встречи», потому что первые посвящались, в основном, исполнению современных произведений, а вторые – старинной музыке.

У Мари-Бланш исполнялись, в первую очередь, произведения ее гостей и репертуар французской музыкальной сцены начала ХХ века – Форе, Дебюсси…

Вечера случались и спонтанно, и назначались на определенную дату, но всегда проходили для своих, в дружеской компании, с шутками и весельем, так помогавшим скоротать пустые дни.

Среди близких друзей, забав и смеха процветал параллельный мир, принадлежавший только им. Там велись разговоры о том, как в их «клубе» проходили «экстатические или сладостно-нежные проповеди Р.П. Бобо, эксцентричные выступления лорда Дадсли, велись страстные повествования княгини Путоф, по прозванию «Гнев Божий», и безумные разговоры ее сестры, маркизы Бурреле д’Эрремор. Они много курили в этом доме, который Моран назвал «самой элегантной курильней Парижа».

Несмотря на то что отношения с матерью стали спокойнее, Мари-Бланш оставалась очаровательным капризным подростком, оберегавшим свои секреты. Да и сама кутюрье остерегалась появляться в кругу друзей дочери и по воскресеньям, и в будние дни. Единственное, что выходило за рамки этого правила, что, в сущности, должно было защитить их обеих, – это сюрпризы. Жанна знала, как немного волшебства радует даже самую пресыщенную компанию. «Однажды вечером, когда я ужинала на улице Барбе-де-Жуи (прелестный вечер в кругу своих), – вспоминал Жермен Бомон, друг Колетт, – во время десерта принесли большую картонку для нашей хозяйки, которая улыбнулась и сказала, что это ее мать, мадам Ланвен, прислала ей платье. Уверенность, с какой это было сказано, не оставляет сомнений в том, что такие подарки случались нередко. Она предложила подождать и открыть картонку позже, но гости упросили ее не откладывать, и вот шелковая бумага летит на пол, перед нами серебристое платье. Именно такое платье, что подошло бы молодой женщине в расцвете сил, совсем не кокетливое, но так совершенно изготовленное, что выглядело очень изысканным и простым одновременно. И сама Мари-Бланш была похожа на принцессу из сказки, несмотря на любое колдовство, сохранявшая изящество и грацию, одета ли она в лохмотья или золото, золу или шелк».

Сразу вспоминаются наряды принцесс «цвета Луны», «цвета времени», а потом «цвета Солнца». Но это была правдивая сказка.