ПОРУЧИК КАРАБАНОВ
1
Офицера трясла лихорадка. Трясла не вовремя — на службе, на кордоне. Он схватил ее, заодно с Георгиевским крестом за храбрость, в тяжком Хивинском походе.
Это было четыре года назад.
— Неужто четыре? ..
За стеной ревели некормленые верблюды. Он лежал на топчане, старенькая шашка свисала на земляной пол. Хитрющие персидские клопы падали с потолка.
— А кажется, четыре, — покорно согласился офицер и потянул на себя шинелишку, прожженную у костров.
Тут его снова скрутило. Сначала кинуло вбок — прилепило к стене. Потом, словно в падучей, выгнуло дугой, поставив на затылок и на пятки, как горбатый мост.
И началось.
— Время-то-то-то, — тряско стучал он зубами, — летит-то-то-то как… Все летит и летит…
Вошел старый солдат, внимательно посмотрел себе под ноги и что-то долго растирал на полу разбухшим сапожищем.
— Ваше благородие, — лениво буркнул он, — конвой казачий с Тифлису: барыня куды-то волокется… — Высосав полстакана водки, настоянной на хине, офицер шагнул из дощатой сторожки. Двое верблюдов, грязных и тощих, лежали у дороги на привязи: было велено держать их здесь, дабы лошади привыкали к уродству природы и не пугались караванов из Персии.
Возле шлагбаума, в окружении конных казаков, мокла под косым дождем крытая войлоком коляска.
— Куда держите путь, су-су-сударыня?
Из дормеза уютно и забыто, как ласка матери, пахнуло на офицера женским теплом, и молодая дама в ротонде из синего плюша с удивлением огляделась вокруг.
— Я, сударь, спешу, — сказала она. — Мой лазарет — номер одиннадцать. Эриванский отряд генерала Тер-Гукасова… Б а я з е т — кажется, так зовут это место, куда мне нужно. А комендантом в Игдыре — мой супруг, полковник Хвощинский… Казаки! — поманила их спутница рукой в серебристой перчатке. — Поднимите кошму, чтобы виден был красный крест!
— Хвощинский? — неловко приосанился офицер. — Имею честь знать: еще по Самарканду и Хиве… Антипов, — повелел он, захлопывая дверцу коляски, — шлагбаум подвы-высь!
Скрипнув колесами по мокрой щебенке, коляска тронулась.
Казаки вытянули усталых лошадей нагайками. Опрокинув наотмашь пики, пригнулись в седлах.
И офицер, обругав службу, вернулся в караулку.
— Сударыня, — медленно произнес он, проверяя себя, — подвысь… Хвощинский… честь имею…
Офицер успокоился: зубы уже не стучали.
Раскрыв кордонный журнал, примотанный цепью к ножке стола (чтобы проезжие казаки не извели его на самокрутки), он ковырнул пером в чернильной склянице.
Последняя запись в журнале была такова:
Мимо кордона, направляясь по делам службы в гарнизон Игдыра, проследовали без конвоя, за что им было сделано внушение: инженерный прапорщик Ф. П. фон Клюгенау и поручик Уманского казачьего полка А. Е. Карабаноа.
И немного ниже караульный офицер записал:
По дороге на Баязегп, через Эчмиадзинский монастырь, проехала молодая прекрасная дама (слово «прекрасная» он тут же зачеркнул, а «молодая» решил оставить), супруга игдырского коменданта. При даме конвой — шестеро казаков линейной службы.
Написав, он подумал, что в Баязет этой даме не попасть. Там сидят курды, черкесы и турки. И точат сабли. И режут армян. И грабят аулы. Готовятся… Газават!
Но исправить ошибку не захотелось, и офицер, бренча шашкой, снова завалился на топчан…
2
Тонкий розоватый воздух зябко вздрагивал над вершинами гор.
По долинам текли стада, и пастухи с корявыми посохами в руках походили в своем величии на древних апостолов. Казалось, что тысячелетние лохмотья их бешметов еще хранят библейские запахи овечьего сыра, искристых трав и бестелесных туманов…
Поручик 2-й сотни Уманского казачьего полка Андрей Карабанов вертел меж колен шашку, купленную в Эривани по случаю, уныло поглядывал на крыши аула и думал о том, что ему придется погибнуть. И не когда-нибудь, а уже скоро: в первой же схватке, от первой же пули. Но думалось об этом как-то легко и совсем без боли; и было тихо, и было пусто…
— Говорите, прапорщик, не стесняйтесь, — сказал Карабанов, почесав густую светлую бровь. — Слушать вас — все равно что соблазнять замужнюю даму или курить гашиш: и вредно, и приятно…
Инженерный прапорщик Федор фон Клюгенау, в котором от немецкого осталось только имя, а от баронства — уже ненужная по бедности приставка «фон», человек невысокий, сутулый, с очками на курносом носу, говорил восторженно, сияя лицом, некрасивым и бледным:
— Скажите, поручик: и отчего мы иногда начинаем вдруг стыдиться идиллий? Пастушья свирель нам кажется наивной, мы боимся понюхать цветок, святое отношение к женщине смешит нас… Бедная Лиза, конечно, глупа, но разве же было бы плохо встретить ее в жизни? .. Неужели вам еще не надоело слушать меня? — спросил он, сутулясь под своей буркой.
— Слова не мешают, — усмехнулся Карабанов.
— Понимаю. — Клюгенау кивнул. — Мешать могут только мысли… Я говорю сейчас несколько сумбурно. Правда? Но мне кажется, что наши предки, которые с дубиной в волосатых руках гонялись за оленем, не умели еще ревновать женщину и в шелесте дубрав видели высшее проявление поэзии, — все-таки, поручик, они были куда счастливее нас…
— Вот сволочь! — неожиданно выругался Карабанов, — Проклятый грек! Ведь последние деньги отдал ему, лучше бы их пропил.
— О чем вы? — удивился Клюгенау.
— Да вот смотрите: чуть нажал на эфес посильнее — и он изволил отвалиться…
Клюгенау близоруко осмотрел шашку поручика, похвалил тонкий серебристый клинок и успокоил:
— Прибудете, поручик, в Игдыр — там починят. Только сразу даю совет: когда попадете в «лапшу», остерегайтесь «трафить» по затылку. Я бывал в рубках, и любой кавказец знает, что эту кость, вот эту, во! — он показал какую, — хоть топором руби: клинок сразу выскакивает из эфеса! ..
— Спасибо за совет, — без тени улыбки поблагодарил Карабанов и ударом маленькой, но мускулистой руки поставил эфес на место. — Я слушаю вас дальше, — небрежно напомнил он.
Клюгенау одернул на себе рыжую бурку, зябко пошевелил синеватыми пальцами с перстнем-печаткой на мизинце.
— Скажите, Андрей Елисеевич, — поежился прапорщик, — вы любили когда-нибудь женщину? Я понимаю, что, конечно, да, вы любили… Но сейчас я говорю о той любви, которая приходит к человеку бесподобно великой, как если бы ему на всю его жизнь давалась только одна женщина…
Загребая лапами бурую пыль, мимо ног Карабанова резко пробежал мохнатый паук; поручик растер его стоптанным каблуком и вдруг сорвался на злость:
— Послушайте, дорогой барон. Любил я или же не любил, а на кой вам черт знать все это, а?
Инженерный прапорщик, подслеповато щурясь из-под очков, улыбнулся.
— Да вы не сердитесь, — мягко попросил он. — Я вот, например, еще не любил. И не оттого, что я засушенный немец-перец-колбаса, кислая капуста. Нет. Просто мне, поверьте, было… некогда. Да.
Еще мальчишкой-юнкером я прибыл сюда, на Кавказ, и с тех пор… Да что вы хотите! У меня уже три ранения, год чеченского плена и седина в голове, а я еще не встретил ни одной женщины по сердцу…
— Да врете вы все, барон! — зло рассмеялся Карабанов. — Вы поэт, а поэтам нельзя верить. «Я помню чудное мгновенье…» — эго мы знаем с детства. А дальше что?
С печалью в дрогнувшем голосе Клюгенау ответил, тихо и покорно:
— Мне уже поздно быть поэтом. И если я даже поэт, то совсем не тот, который тискает свои стихи, а потом бежит к издателю за гонораром. Но если я могу под свистом пуль, настигающих меня, бескорыстно остановиться, услышав пение соловья, тогда — да, верьте мне: я — поэт, и поэт великий! ..
Помолчали. Шум ручья не нарушал тишины — он, казалось, наоборот, усиливал ее.
— Ну, а к девкам-то вы, барон, ходили? — мрачно и грубо спросил Карабанов.
Клюгенау молча свел пальцы в кулак и показал поручику крохотный перстень-печатку с фамильным гербом.
— Все разорено и продано, — сказал он без жалости, даже с каким-то наслаждением. — И это — единственное, что осталось у меня из наследства. Поверьте, у родни не нашлось даже тысячи рублей выкупить меня из плена, и деньги собирали в полку по подписке… По здесь вы можете прочесть девиз моей жизни…
«Чистота и верность! »
— Значит, — невесело рассмеялся поручик, — и к девкам не ходили?
— Никогда! ..
Карабанов подл мал.
— А я вот ходил. Да-с. И поверьте, дорогой барон, что это нисколько не мешало мне любить одну чудесную женщину. Она потом вышла замуж, и, говорят, счастлива. Хотя я до сих пор не понимаю, как она — она! — может быть счастлива не со мной, а с другим. Впрочем, это было давно и… Довольно об этом!
Поручик встал. Еще раз потрогал эфес и ругнул мошенникагрека. Небрежно отряхнул пыль с новеньких казачьих чикчир.
— Пойдемте к столу, барон. Да, кстати, представьте меня господам офицерам, ибо я здесь человек еще совершенно новый.
3
В тесной комнате дорожной харчевни, на пропахших луком и вытертых паласах, поджав под себя ноги, сидели два офицера.
Клюгенау подвел Карабанова сначала к громадному кавказцу, на плечах которого лежали погоны подполковника Хоперского полка.
На серой черкеске офицера, туго перетянутой в тонкой талии, сверкали газыри чистого серебра, у пояса висела сабля в ножнах из черного рога. Но самое дорогое, что было в его уборе, так это нагайка: рукоять се была в золоте и убрана зернистым жемчугом.
— Подполковник Исмаил-хан Нахичеванский, — назвал его Клюгенау, и в ответ Карабанов получил дружеский кивок и белозубую улыбку хана.
Второй офицер был в форме армейского врача: узкие погончики топорщились на его мятом мундире, весь он казался разбухшим и рыхлым; багровое лицо его было бугристым и желчным.
— Капитан Сивицкий, — хрипло назвал он себя и добавил с ожесточением: — Солдатский эскулап, живодер вашего брата. Желаю попадать ко мне за стол, но не советую попадаться ко мне на стол… Садитесь, поручик, и простите за дурной каламбур.
Никогда не отличался остроумием!
Карабанов сел. На дворе испуганно заблеял барашек. Исмаилхан вскочил, пробежал по пыльным коврам в мягких, по-кошачьи тихих сапожках.
— Двадцать нагаек духанщику! — заорал он в непонятном для Карабанова бешенстве. — Я думал, барашек уже изжарен, а он еще помирает! ..
— Я бы, господа, выпил рюмку водки, — раздумчиво признался Савицкий, как видно чем-то недовольный, и посмотрел на свои часы. — Девятый уже… — Врач щелкнул крышкою «мозера». — Никогда смолоду не ждал женщин, и даже сейчас, на старости лет, не повезло.
— Не горячитесь, ваше сиятельство, — засмеялся Клюгенау, обратясь к хану, — зато здесь будет прекрасное вино.
— А я не гяур, чтобы соблазниться вином, — с презрением откликнулся хан. — Я пью только ангелику!
Поворачиваясь на оттоманке с боку на бок, жирный и неуклюжий, Сивицкий смело возразил подполковнику:
— Светлейший хан, вы только настаиваете водку на ангслике.
но пьете-то все равно водку!
Дверь отворилась, и молодая армянка с влажными, печальными глазами, выпятив от усилия круглый живот, внесла на руках винный бочонок.
— А вот и наша красавица! — сказал доктор, сошлепывая ладонью со своих брюк пепел сигары.
— Натри барбарису да чесноку побольше, — повелел Исмаилхан, добавив что-то по-армянски, и пинком ноги отправил бочонок в дальний угол.
Девушка легко выскользнула за двери, и Клюгенау сказал:
— Господа, вы, наверное, помните Полонского?
— Еще бы не помнить! — гоготнул Исмаил-хан, снова усаживаясь на паласы. — Он был квартирмейстером в Нижегородском полку, когда мы усмиряли восстание в Польше… Ну хоть бы один день я его видел трезвым!
— Да нет, подполковник, — сморщился Сивицкий, подмигнув Карабанову, — это не тот. Вы лучше слушайте.».
Клюгенау вдохновенно читал:
…Ты шла, Майко, сердца и взоры теша, Плясать по выбору застенчивых подруг.
Как после праздника в глотке вина ограду Находит иногда гуляка удалой ..
И неожиданно чистым и сильным голосом Карабанов, подхватив стихи, донес их до конца:
Так был я рад внимательному взгляду Моей Майко, плясуньи молодой…
— Вы, наверное, это хотели сказать, барон? — спросил он и засмеялся, откровенно довольный.
— Да, поручик. Именно это. И это — прекрасно!
— Господа! — воскликнул доктор, взглянув на балкон духана. — Казаки ведут кого-то сюда под конвоем…
— Вчера, — сказал Клюгенау, поднимаясь, — на Орговском кордоне был пойман контрабандист. Кажется, это он и есть…
Контрабандист шел посередине улицы. Его босые вывороченные пятки почти не взбивали душной пыли. На днях он перегнал в Бахреванд стадо овец и переправил в Тебриз дочь русского чиновника, запроданную для гаремов, а на обратном пути попался с тюками английских одеял и хорасанских ковров.
Подняв острые плечи, словно орел свои крылья перед взлетом, «ночной гость» шел под конвоем казаков, удивительно прямой и легкий, почти не сгибая ног в коленях; рваный бешмет крутился вокруг длинного тощего тела.
— Встретим его, господа, — предложил Исмаил-хан, берясь на нагайку, — как образованные люди…
Контрабандиста ввели во двор. Казаки-конвоиры устало облокотились на карабины, хозяин харчевни вынес им ковш с вином.
Звали духанщика де Монфор, он был француз и дворянин; Клюгенау успел шепнуть про него, что он видел Кайенну и на плече его выжжено клеймо каторжника.
— Черт знает что! — едва поверил Карабанов; Кавказ поражал его своими контрастами: в долинах зацветали яблони, а в горах выли метели, мужикам-казакам услужает французский дворянин, а владетельный хан снисходит до беседы с грязным разбойником.
— Вонючий шакал, — ласково спросил хан, — когда мать выкидывала тебя наружу, она озаботилась дать тебе кличку?
При упоминании матери контрабандист взвился на дыбы, но казаки с руганью отдернули его назад:
— Стой, чернявенький… стой, сын вражий…
— Ну? — сказал Исмаил-хан.
Ощерив крепкие белые зубы, контрабандист яростно прошипел в ответ:
— Хаджи-Джамал… Сын Бамат-оглы-бека!
Пальцы рук его, связанных за спиной, судорожно дергались, и казаки, не долго думая, поддали ему по шее — каждый по разу. Потом, присев на корточки возле плетня, каждый деловито достал по чуреку и сделал по первому закусу — страшно большому, голодному.
— Ах ты, вшивый курдюк! — заорал Исмаил-хан. — Да я изрублю тебя, как табачный лист!
Неожиданно отпрыгнув на шаг, контрабандист вдруг быстро выкрикнул что-то на высоких гортанных звуках.
— Что он говорит? — спросил Карабанов.
— Джамал-бск сказал сейчас, — пояснил Клюгенау, — что он друг полковника Хвощинского, который комендантом в Игдыре, и что он имеет бронзовую медаль за верную службу нашему царю…
— Вы сказали — Хвощинский? — живо спросил Карабанов.
— Да. Хвощинский… А что?
Поручик передернул плечами:
— Нет. Ничего. Так…
Из ножен Исмаил-хана с певучим звоном вылетела, мерцая прохладной синевой, кривая чеченская сабля. Подполковник взмахнул ею, выкрикнул:
— Врешь, собака! Ты продался Кази-Магоме , который украл мою лошадь… Получай!
Но врач Сивицкий быстро перехватил руку хана за его спиной, и сабля, косо взвизгнув, отсекла контрабандисту только ухо.
Горячей и яркой струей хлынула кровь.
— Кто посмел остановить меня?
Сивицкий спокойно раскурил свежую сигару.
— Сущая правда, ваше сиятельство, — сказал врач. — Я узнал этого человека; он не врет, и он действительно нужен нам в гарнизоне… Тем более, любезный хан, сейчас такое тревожное время! Отпустите его…
В глазах контрабандиста медленно потухал огонь ярости. На бледном лице засветилась улыбка. Отрубленное ухо лежало возле его ног в серой пыли.
Хаджи-Джамал-бек не успел заметить в горячке, кто задержал саблю за спиной хана, и подумал сначала на Караганова.
— Спасибо тебе, — хрипло выкрикнул он поручику. — Я тебе помогу тоже. Ты лучше брата отца моего…
Удар ханской сабли был так стремителен, что лезвие даже не сохранило следов крови. Подполковник вбросил клинок обратно в кривые ножны и, выругавшись по-турецки, шагнул на порог сакли.
— Когда пожрете, — наказал он казакам, — снимите с него портки и вкатите двести нагаек. А потом пусть ползет куда хочет…
Офицеры прошли за стол, сели ужинать. Исмаил-хану подали соль отдельно — разведенную в воде с чесноком. Разглядывая рюмку, поставленную перед ним, подполковник нашел ее столь красиво отделанной серебром, что она способна возбудить страсть к вину даже в мусульманине.
— Неужели этот Хаджи-Джамал-бек действительно наш лазутчик? — спросил Карабанов, недоверчиво глянув в сторону доктора.
— Да, наш.
— И вместе с тем контрабандист?
— Очевидно, так, ежели попался на этом, — подтвердил Клюгенау.
— Непонятно…
Сивицкий криво усмехнулся:
— Вы, поручик, свежий человек в этих краях, и поначалу многого вам будет просто не понять.
— О черт! — выругался Исмаил-хан, облизывая жирные пальцы. — Опять забыл, какое сегодня число. С утра помнил, а сейчас снова забыл. Совсем не умею запоминать цифр!
— А вам, подполковник, надо бы помнить, — не без яда заметил доктор.
— Зачем это мне? — чистосердечно удивился Исмаил-хан. — Я ведь еще не генерал. А вот мой старший брат, генерал Калбулайхан, — так ему число подсказывают адъютанты…
— Сегодня пятое апреля, ваше сиятельство, — пришел на помощь Клюгенау. — Пятое апреля тысяча восемьсот семьдесят седьмого года!
— Ну и хорошо. Благодарю. Значит, хоперцы опять идут на рекогносцировку. Говорят, что недавно Кази-Магома снова вырезал два наших аула.
— А в долине Арарата, — сумрачно добавил доктор, — Фаикпаша собирает курдов в боевые таборы. Похоже, что война с Турцией окончательно решена.
Карабанов хмыкнул:
— Не будет — так в Петербурге ее сделают!
— Петербург здесь ни при чем, — отозвался борон. — Славянская резня должна прекратиться, и это — дело всех славян, и в первую очередь русского человека, будь то сенатор или же мужик из Пошехонья!
— А вы, — засмеялся Карабанов, — оказывается, славянофил!
— И не подумаю, — вдруг обозлился Клюгенау. — Носить зипун и холить бороду — это не по мне! Я прекрасно чувствую себя и в этом мундире…
Некоторое время все молчали — ели, пили.
— С вашего разрешения, хан, — сказал доктор, брезгливо копаясь в кусках мяса, — дальше я поеду с вашими нукерами. Госпожа Хвощинская, к сожалению, проскочила для краткости через Эчмиадзинский монастырь, и мне уже незачем ожидать ее здесь, в этой харчевне.
Исмаил-хан вдруг оживился и стал поскрипывать красными эрзерумскими сапожками.
— А говорят, у этого колченого коменданта еще молоденькая жена? — спросил он.
— Говорят, да…
Карабанов сидел в тени, и никто не заметил, как на его лице отразилось сначала раздумье, потом легкая судорога пробежала в уголках узкого рта, и лицо снова застыло: поручик умел владеть собой.
— Я знавал когда-то одну Хвощинскую, — не сразу, для начала подумав, сказал он. — Может, это она и есть? .. Вы случайно не знаете, господа, как ее зовут?
— Кажется, Аглая Егоровна, — ответили ему.
— А-а-а, — разочарованно протянул поручик, но пальцы рук его затрепетали, и он стиснул их на эфесе шашки. — Нет, — закончил он почти равнодушно, — это не та…
Поужинав, офицеры — в ожидании конвоя — стали укладываться для отдыха. Набросив шинель на плечи, Карабанов вышел из харчевни. Ветры уже выдували из горных ущелий предвечернюю прохладу. По дороге протрусил ишак под грудой дров. А под горлом ишака, вместо привычного для русского глаза колокольчика, болтался треугольный кошелек из кожи.
Карабанов вздохнул. Мимо прошел казак, тащивший вонючее от пота седло и пустую лошадиную торбу.
— Любезный, — обратился к нему поручик, — а что, скажи-ка мне, вот эта дорога — так и выведет на Игдыр мимо монастыря, если я поеду?
— Выведет, как не вывести! — охотно откликнулся казак. — Две горы поначалу будет. Одна — все вверх да вверх. Мы ее Пьяной зовем. Быдто пьянеешь на ней со страху. А другая — все вниз да вниз. Похмельная, значит. Вроде как бы чихиря хлебнешь с перепугу…
Казак получил на водку и помог офицеру приготовить лошадь.
Добротный скакун по кличке Лорд, которого Карабанов выиграл в Новороссийске у одного загулявшего помещика, нетерпеливо переступал тонкими ногами.
— Ружьецо-то из чехла выньте, ваше благородие, — посоветовал казак душевно. — Дорога по нонешним временам не легкая: турка опять противу нас курда бесит.
— Спасибо, братец. Прощай…
Мелькнули мимо последние огни селения, и вот уже перед ним пролегла ночная дорога. Карабанов похлопал коня по жилистой шее, сказал:
— Выручай… Это — она! ..
4
Волнение человека передалось лошади, и она неслась вперед, приструнив уши и вытянув длинное тело в стремительном галопе.
В редких аулах из-под копыт вылетают ошалелые индюки.
Собаки успевают гавкнуть только раз, и вот уже они где-то там, далеко, сатанеют от пыли и ярости. Огни селений гаснут вдали — и снова вечерняя темь, снова бежит под звонким скоком гибкая горная дорога.
— Скорее… Ошибки быть не может… Это она! ..
И снова шпоры в соленый от пота бок, снова с раздутых вздернутых губ коня отлетают, как кружево, и виснут на кустах мыльные клочья пены.
Ущелье. Мост.
Жидкие бревна раскатываются под копытами. Здесь надо осторожнее. Оступись лошадь — и тогда все пропало. Усталый конь перегибает голову через поручни моста: в черной глубине пропасти ему слышится сладостный плеск воды…
«Нет, мой конь, тебе пить еще не время. Потом я напою тебя из своих рук самой чистой водой, что несется с горных вершин.
Я сам насыплю тебе полную меру золотого овса, и он будет радостно шуметь, когда ты погрузишь в него свою красивую умную морду.
Ты снимешь у меня с ладони кусок теплого хлеба, густо посыпанный солью, и я обниму твою сильную шею, как не обнимал еще ни одну женщину в мире. А сейчас я прошу.тебя об одном: не упади…
не споткнись… беги скорее… Ведь это — она! ..»
Только единожды остановился поручик, чтобы посмотреть на часы. Коротко вспыхнула спичка, и она едва успел отметить, что скачет уже долго. А конвоя с коляской еще не настиг.
Ему стало страшно, и Андрей погнал коня дальше.
Вскоре повезло: на одном из крутых поворотов поручик заметил что-то белевшее при свете луны посреди дороги. Выскочив из седла, нагнулся. Вокруг были разбросаны свежие щепки. И тут же валялись, бережливо обсосанные до конца, цигарки казаков, а невдалеке стояло полусрубленное деревцо, и поручик понял: сломалось колесо, они здесь его чинили.
Теперь, задержавшись с ремонтом, конвой с коляской как бы сам невольно приблизился к нему.
— Господи, — перекрестился Карабанов, размашисто и с верой, какой уже давно не ощущал в себе, — только бы догнать, только бы увидеть… Ведь она умница, она поймет меня! ..
На какой-то версте, когда поручику казалось, что он уже близок к цели, жеребец икнул раза три и единым махом, круто отпрянув с дороги на обочину, рывком сломался в коленях, рухнул грудью на землю.
Карабанов вылетел из седла. Тихо всхлипнув, заплакал, как плакал когда-то в детстве.
— Ну что же ты? — сказал он потом с упреком и, перестав плакать, силился поднять морду коня, гладил его жаркую скользкую шею. — Ну встань, встань, — просил он лошадь.
Лорд вздрагивал мокрой шкурой, вытягивая, стелил по сырой земле тонкую шею, храпел…
Тогда, отторочив от седла ружье, поручик наотмашь вскинул его кверху, и выстрел за выстрелом подряд огласили притихшие горы.
Проблуждав в отдалении, словно нехотя, долго не могло умереть эхо. Потом стало тихо. Стало тихо и жутко. И вдруг откуда-то издалека, будто из самой глуби земной, прозвучали в ответ два четких выстрела. А вскоре Карабанов услышал крепкое цоканье копыт, и двое казаков с пиками наперевес чуть не сшибли его с дороги.
— Благородие, кажись? — сказал один, низко свесившись с седла и выпрямляя пику.
— А мы так прикинули, што подмога кому от черкеса понадобилась. Конька-то совсем загнали? ..
Их добродушные лохматьте тени уже возились возле коня; часто слышалось: «Сердце, кажись, не запало…» — «А ты в „дупел“
ткни, ..» — «Выдюжит, не трожь его, Дениска…» — «Тварь понимучая…»
Карабанов стянул с пальца кольцо, холодно сверкнувшее в темноте дорогим камнем, протянул его казаку помоложе:
— Выручай, братец: дай коня твоего, побудь с моим.
Выходишь — что хочешь проси у меня… А мне спешить надо.
Далеко ль вы отсюда?
— Да нет, за перевалом стоим. — Казак повертел кольцо, сунул его на палец, осклабился: — Господская штука, на мой-то крючок и не лезет, зараза. Ну, и ладно: «винт» при мне, табак ймается, а игрушку твою девахе пошлю на станицу… Езжай с Христом! ..
Легкой рысью домахали до конвоя. Четверо верховых охраняли коляску, на крыше которой лежали баулы и корзинки. Встретили казаки незнакомого офицера молча, безо всякого интереса. Карабанов с трудом выбрался из седла, подошел к коляске, и тут силы уже совсем покинули его: он вяло опустился на землю, со стоном выдавил сквозь зубы:
— Растрясло меня, братцы!
Дверца коляски над ним широко распахнулась, и он услышал голос:
— Что случилось, казаки? И кто это здесь?
Тогда Карабанов поднял лицо кверху, тихо ответил:
— Аглая, не бойся… Это — я…
Подошли казаки и, грубо похватав поручика за руки и за ноги, просунули его внутрь коляски — прямо в теплоту ее дыхания, в знакомый аромат ее духов.
Прямо — к ней.
И, разбитый до мозга костей от бешеной скачки, уже не в силах осознать своего счастья, Карабанов упал на высокие подушки и повторил:
— Это — я… Не сердись: это опять — я…
— Зачем вы это сделали? — вдруг строго спросила женщина. — Я не скрою, что рада вас видеть, но… Два года, по-моему, — срок не малый, и пора бы вам, Андрей, забыть меня и не делать больше глупостей.
С гневной обидой Карабанов пылко ответил:
— Чтобы только увидеть вас, я загнал лошадь, которой нет цены. Как вы можете? .. И если вам мало одного моего безумства, я могу совершить второе: выйти из коляски и следовать до Игдыра пешком!
Хвощинская с грустью улыбнулась.
— Узнаю вас, — ответила она. — Узнаю, увы и ах, прежнего…
Но только второе безумство, Андрей, пусть по праву принадлежит мне: я не выпущу вас из дормеза…
Карабанов посмотрел ей в лицо: оно и смеялось, оно и печалилось с ним вместе — почти одновременно. И та же вздернутая, как бы в удивлении, жиденькая бровка над карим глазом, и та же крупная родинка на левой щеке, и тот же завиток золотистых волос, который он поцелует, если… захочет.
— Ну, довольно! ..
Хвощинская ударила его перчаткой по острому колену, обшитому леем, и повторила:
— Ну, довольно… Глупый. Ах, какой же вы неисправимо глупый! И неожиданный в моей судьбе, как всегда. Вот уж что правда, так это правда! ..
Коляску трясло, керосиновый фонарь, привешенный в углу, мотался из стороны в сторону.
— Что забросило вас сюда, на край отечества? — спросил Андрей, понемногу успокаиваясь.
— Сейчас еду к мужу.
— Он просил вас об этом?
— О нет! Еду по доброй воле. Через Красный Крест. Харьков я оставила навсегда. Мне было там скучно… Вот еду — к мужу.
— Вы настолько любите его? — подозрительно и мрачно осведомился он.
— Грешно говорить, но пожалуй…
— Нет, — досказал за нее Карабанов и весь радостно просиял, блеснув зубами.
— А вы не смейтесь, Андрей, — заметила она с нежным упреком. — Я ведь его жена…
— А я вам писал. Мне было очень горько знать, Аглая, что вы принадлежите другому… Почему же вы даже не отвечали мне?
— Муж советовал не делать этого.
— И вы… послушались?
— Да. Он достоин того, чтобы прислушиваться к его юв.там…
Карабанов отодвинул шторку окна. Светало. За мутным стеклом бежали лесистые увалы, вдалеке пробуждались горы. Рядом с каретой, держа пики у седел, скакали неутомимые казаки, вглядываясь в синеватую мглу.
— Я понимаю, — сказал поручик, подумав. — Но только… Ведь не я один был виноват в нашей разлуке.
Она усмехнулась:
— Я очень изменилась за эти два года. Не подумайте, Андрей, что я осталась прежней. И сейчас я бы уже не позволила вам так обманывать меня, пользуясь моей наивностью и неопытностью!
— Не надо об этом, — попросил Карабанов, — Я вас любил. Я действительно любил вас…
Ответ ее был прост и печален:
— Я вас тоже любила, Андрей, но вы такой человек, что на вас трудно положиться.
— А на него, на вашего мужа, можно?
— О да!
— Он молод, как и я?
— Совсем нет. Что вы!
— Он в больших чинах или, может, красив?
Слабо загораживаясь руками, Аглая сказала:
— Не надо… прошу вас…
— Тогда он, наверное, богат? — настойчиво выклянчивал Карабанов, мучаясь сам и мучая женщину.
— Умоляю — не надо. Зачем это вам?
— Хорошо. Я не буду…
Помолчали.
— Чей это мундир на вас? — спросила Аглая, круто переводя разговор на иную тему.
— Вы знаете, что я не ношу вещей с чужого плеча, — резко ответил поручик. — Это мой мундир.
— Вот как? Но я вас никогда не видела таким, — искренне удивилась Хвощинская. — Кто же вы теперь?
Карабанов куснул губу, отвернулся:
— Намного ниже того, кем был. И смею думать, что стал от этого намного лучше… Имею честь представиться, — и он играючи присел рядом с ней. — Казачий поручик второй сотни Уманского полка. Можете пренебрегать мной: ни серебряных труб, перевитых георгиевскими лентами, ни славных знамен — ничего нету. И все — впереди!
— Воображаю, как это интересно, — улыбнулась Аглая и, поправив складки ротонды, слегка отодвинулась.
— Еще бы не интересно, — хмыкнул поручик. — «Скребницей чистил он коня» и ел сальные свечи, заедая их пьемонтскими трюфелями. Вас это устраивает?
— А я привыкла видеть вас другим…
— Каким же? — с живостью переспросил Карабанов.
— Ну как же! .. Флигель-адъютант его величества, блистательный кавалергард лейб-гвардии… Такая карьера, такой блеск! Ох-х! ..
Лицо поручика слегка помрачнело:
— Все это кончилось для меня, Аглая. Как-нибудь, не сейчас только, расскажу обо всем…
Что-то тихо застучало по верху коляски. «Кажется, дождь», — подумал Андрей и осторожно взял руку женщины в свою.
— Вы… рады? — спросил он.
— Да, — не сразу отозвалась Аглая шепотом.
— А вы помните? ..
— Что?
— Тот день.
— И тогда шел дождь, — вспомнила она с грустью, — вы торопились с манежа, не успев переменить мундир, и от вас так же, как и сейчас, пахло лошадьми… Все как сейчас, только нету дождя!
— Неправда, есть! — воскликнул Карабанов и откинул края оконной шторки: в треснутое стекло часто бились мелкие капли дождя. — Все как сейчас…
— Я была просто безбожно глупа. Вы меня обворожили… И не надо об этом, — попросила его Хвощинская, сухо щелкнув на запястье кнопкой перчатки. — Не надо, милый. Ведь мы уже далеко не дети.
— Да. Очевидно, уже не дети, если до сих пор продолжаем любить друг друга…
Андрей похвалил себя за то, что так хорошо знает ее. Ему удалось попасть в цель, и Аглая тихо всплакнула. Он не мешал ей. Зачем? — пусть поплачет. Потом взял за плечи и повернул лицом к себе:
— Теперь посмотри на меня. Ну!
— Чего ты хочешь? Пусти…
— Ничего, — ответил он и своими губами отыскал ее теплые вздрагивающие губы.
Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, словно удивляясь чему-то, и тогда он ласково отстранил ее от себя.
— Все такая же, — сказал он. — И даже целуешься, как раньше, не закрывая глаз…
Лицо у Аглаи было испуганным, почти жалким.
— Знаешь, — сказала она, — мне страшно.
— Страшно? Чего же?
— Не сердись, но я никогда не думала, что ты опять появишься в моей жизни. Какие беды еще приготовил ты мне? ..
Кто-то настойчиво постучал в карету. Карабанов откинул дверцу.
Безбородый смеющийся казак, перегнувшись с седла, показывал куда-то рукой:
— Ваше благородие, Арарат открылся. Теперича таможню проедем — там уже Игдыр и будет! ..
Коляска остановилась недалеко от плаца, по которому шагали вооруженные солдаты: взвод эриванской милиции учился рубить шашкой. Откуда-то уже бежал, сильно прихрамывая, пожилой сухопарый офицер; полковничьи погоны были у него пришиты к белой солдатской рубахе.
Это был муж Аглаи, и Карабанов посторонился.
Хвощинский подошел к жене, лицо его вдруг как-то перекосилось, и он медленно опустился перед ней на колени. Кривая турецкая сабля звякнула о придорожный камень.
— Не плачь, — сказала Аглая, поглядев куда-то в пыльное небо. — Вот я и приехала, как обещала…
И она положила руки на его седую голову.
5
— Господа! Турецкий султан Махмуд был тридцатым султаном по счету и прославил себя тем, что убил своего братца. АбдулМеджид устроил резню христиан и умер от полового истощения.
Под тридцать вторым номером идет Абдул-Азиз, а затем уже и Мурад Пятый, который с детства любил шампанского выпить, отчего считался весьма просвещенным. К тому же и дамами не пренебрегал смолоду. А вон спросите, господа, сотника Ватнина: он вам скажет, что все наши грехи тяжкие от вина да от барышень происходят.
Теперь же тридцать четвертый султан по счету — Абдул-Хамид, а он… Прекрасных дам, надеюсь, среди нас нету?
Говоривший повернулся к дверям и заметил Карабанова. который давно слушал его и помалкивал. Поручик успел разглядеть молодое лицо, умные спокойные глаза и значок академии Генерального штаба на скромном полевом мундире рассказчика.
— Добрый день, господа, — поклонился Карабанов с порога и коротко представился незнакомым офицерам.
Рассказчик первым поднялся ему навстречу, еще издали подал руку:
— Штабс-капитан Юрий Тимофеевич Некрасов… А вы, наверное, во вторую сотню?
Стали подходить и другие офицеры.
— Юнкер Евдокимов… Попросту Алексей! — Он как-то сразу запомнился Карабанову: совсем юный, почти мальчик, лицо узкое, Девичье, а взгляд доверчивый, чистоты отменной.
— Майор Николай Сергеевич Потресов… по артиллерии.
Извините, что подаю левую руку, правую-то мне вчера казенником пришибло малость! — Этот офицер показался Андрею искателен: он так вежливо заглядывал поручику в физиономию, что тот даже смутился; но лицо у майора Потресова было доброе, глаза виноватые, и почему-то его было жалко.
А вот капитан Ефрем Штоквиц, лежавший на тахте, забросанный газетами и журналами, не понравился Андрею: корректно сух, рука — брр!
— влажная от пота, а взгляд поднимает откуда-то снизу — тяжело и медленно, словно трехпудовую гирю.
— Очень приятно, — без всякой любезности сказал Штоквиц и неожиданно предложил: — Не хотите ли стакан лафиту? — Однако по всему было видно, что появление Карабанова его мало заинтересовало.
Прапорщик Вадим Латышев — невзрачный прыщеватый юноша с бронзовой цепочкой от часов, перекинутой поверх заношенного донельзя армейского сюртука. «Видать, очень беден, в чем-то даже глубоко несчастен, наверное, — так сразу же подумал о нем Карабанов, — а может, и болен чем-нибудь…»
Потом на Карабанова, откуда-то из угла офицерской казармы, двинулась волосатая гора, еще издали протягивая громадную клешню, всю в коросте черных, заскорузлых мужицких мозолей.
— Ватнин… Назар Минаич, — прогудела эта гора, словно из глубокой шахты. — Назар Ватнин я, вот кто! А по званию моему — есаул… Ну, да и ты — сотник казачий, так давай я тебя поцелую, поручик!
Он легко подхватил Карабанова за локти и, под общий смех, ткнул его лицом в свою бородищу.
— В губы, — смеялся есаул, — в губы целуй! ..
Радостно удивленный, Карабанов еще не успел оглядеться, а денщики уже убирали со стола карты и книги, ставили кувшины с вином, разносили закуски.
— Грешным делом, — признался Карабанов, — я не откажусь от угощения, ибо чертовски голоден. И вообще должен сознаться, что от самого Петербурга все катится как-то кувырком.
— Так вы из Петербурга? — удивились вокруг; даже Штоквиц отбросил «Тифлисские ведомости», внимательно оглядел Карабанова.
— Да, прямо из Петербурга.
— А где служили? — спросил Некрасов.
— В лейб-гвардии кавалергардском. В самом веселом полку, господа! .. Телохранители царствующих особ, мы сохранили для себя лишь одну добродетель: беречь себя в трезвом виде только для парадов!
— О-о, и… Если так, то простите за нескромный вопрос, — полюбопытствовал Штоквиц, вставая с тахты. — Каким же образом вы оказались здесь, коли гвардия еще не выступала из столицы?
И почему на вас этот казачий мундир?
— Судьба, — отмахнулся Карабанов.
— Ну, если только судьба, — понимающе подмигнул ему Некрасов, — то наплюйте этой судьбе в ее длинную противную бороду.
— До Москвы еще кое-как плевался, а теперь — иссяк: уже стало нечем, — ответил Андрей, начиная постепенно оживляться. — Но и вы же ведь, Юрий Тимофеевич, — он показал на значок академии Генерального штаба, — тоже почему-то здесь, в этой дыре, а не при ставке великого князя Михаила.
Проводя Карабанова к столу, штабс-капитан доверительно поделился:
— Ну, кто как, а я, например, очень доволен, что меня послали в Игдыр, а не сослали на Камчатку, скажем, или же в другие «не столь отдаленные».
— Что же так?
Некрасов посерьезнел:
— Да я, видите ли, давно утверждал, что России пора взяться за разрешение вопроса на Балканах. Ну и решил, что буду полезен балканским инсургентам. Не вдаваясь в подробности, скажу: был пойман уже на границе с Валахией, — я пробирался к повстанцам в горы…
— Ничего, академик, — похлопал его по плечу капитан Штоквиц, — скоро вам будут не только горы, но и турки. Да и не все ли равно, где сыграть в ящик за ваших славян! .. Вон, посмотрите в окно: это, кажется, подходят хоперцы? Они сегодня опять пройдут вдоль Аракса…
Карабанов тоже выглянул в окно: проламываясь сквозь яркую и шумную толпу торговцев, через пыльную площадь не спеша двигалась колонна всадников.
— А где же ваши вещи, гвардионус? — спросил Штоквиц у Карабанова с некоторой ехидцей.
— У меня, господа, — честно сознался Карабанов, — ни черта не осталось. Дорога дальняя. Беспутная и пьяная. Какой городишко понравится, — там и загуляю. Так все где-то и растерял… Ну, да мне ничего и не жалко.
— Это славно. — подал голос юнкер Евдокимов. — Я люблю людей, которым ничего не жалко! ..
Ватнин тем временем куда-то сходил и привел низенького круглолицего солдата с головой, ушедшей в плечи. Солдат был гладко выбрит, один глаз у него косил на сторону.
— Вот, поручик, — сказал есаул Карабанову, — хоша он и татарин, но тут, как наслухался, что турка творит, так и отсекло его от аллаха… Зовут парня все больше Тяпаевым, а коли нужно по-другому звать, он все равно откликнется. Бери — тебе денщик нужен! ..
Узнав, что Карабанов еще не был на приеме у Хвощинского, офицеры посоветовали ему сделать это сейчас же. «Не надо обижать старика», — убеждали они.
Когда денщики уже начали убирать со стола лишнюю посуду, штабс-капитан Некрасов напугал Карабанова громогласной командой:
— Вынима-ай па…
— …трон! — хором подхватили офицеры, и все полезли в карманы за портсигарами и кисетницами: по традиции гарнизона, только теперь можно было курить.
Карабанов рассмеялся, но прежней беспечности было уже не вернуть. Еще всецело находясь под впечатлением первой встречи с полковником на плацу, такой неловкой и несколько унизительной, поручик не был готов к этому визиту. И мысль, что сейчас ему надо идти в дом, где он может встретить Аглаю, сразу подавила хорошее настроение.
Однако и обидеть новых товарищей Андрей не пожелал, а потому, лихо проглотив для храбрости полную чашку рому, он крикнул:
— Колупаев! .. или как там тебя?
Солдат-татарин был уже в дверях: босые пятки сдвинуты вместе, носки врозь — на ширину приклада, снайдеровской винтовки, все точно по уставу.
— Тута я…
— Так вот, Тутаев, берись за дело: надо мундир почистить, сапоги и пуговицы — тоже, чехол на фуражке сменить… Быстро! ..
6
Комендант гарнизона квартировал в низенькой сакле, которая, подобно гнезду ласточки, лепилась к выступу скалы. Пригнувшись в низких дверях, Карабанов после яркого дневного света ничего не мог разглядеть в полумраке и с грохотом налетел на что-то звонкое и круглое, как будто похожее на самовар.
— Не ушиблись? — услышал он над собой голос Хвощинского, который, вдруг откуда-то появившись, очень просто взял его за локоть и повел за собою, дружески приговаривая: — Вот чертова азиатчина! И перед женой стыдно, да что поделаешь? Все дома забиты войсками…
Они очутились в небольшой комнатенке, служившей, очевидно, полковнику рабочим кабинетом. Среди бумаг на столе высилось несколько пустых бутылок из-под кваса, на тарелке лежал сухой карась, обгрызенный со спины; выводок гусей, кормившихся в углу, поднял при появлении поручика отчаянный гам и шум. Но первое, что успел заметить Карабанов, — это портрет Аглаи на стене, висевший на косо вбитом гвоздике.
— Честь имею представиться, — суховато рапортнул поручик и, словно саблей, отсалютовал полковнику пакетом за четырьмя сургучными печатями.
Хвощинский выгнал гусей за двери, предложил:
— Да вы садитесь, поручик. Каково доехали?
— В коляске вашей супруги, — дерзко ответил Андрей, понимая, что сейчас говорит за него последняя чашка рома…
Печати хрустнули под пальцами Хвощинского. Полковник надел очки. Со стариковской аккуратностью расправил перед собой бумаги.
Бегло глянув на офицера, он углубился в чтение. Карабанов, продолжая стоять навытяжку, почти с ненавистью разглядывал его желтоватую лысину с косыми зачесами у венозных висков и большие хрящеватые уши, покрытые светлым пухом.
«Боже мой, — с ужасом подумал Андрей, — и этот паук, наверное, уже сегодня будет ласкать ее своими липкими лапами… Но почему он, а не я? .. Читай, читай, старая обезьяна…»
— О! — вдруг удивился полковник, пригладив лысину. — У вас образование скорее придворное, нежели военное. Я сомневаюсь, чтобы Пажеский корпус его величества мог выпустить из своих стен хорошего солдата. А посему (полковник встал, Карабанов щелкнул каблуками) смею надеяться, господин поручик, вы приложите все старания, чтобы использовать наши условия для своей полевой подготовки.
Хвощинский снова сел, переставил бутылки.
— Скажите мне, старику, — спросил он, — что заставило вас надеть казачий мундир? Вы же ведь не князь Петр Кропоткин, который прямо из пажей отправился в сибирский гарнизон! ..
Сдерживая раздражение, глухо клокотавшее в нем, Карабанов кивнул на свои бумаги:
— Объяснять считаю излишним. Там, очевидно, все изложено…
И вдруг бумаги отлетели в сторону, очки полковника вскочили к морщинам лба, и на Карабанова уставились серые острые глазки:
— Вы… Да знаете ли вы, что здесь написано? «Поступок, недостойный звания офицера…» Объясните, что это значит? Карточный долг, связь с распутницей, кража или шантаж?
— Нет. — Карабанов невольно похолодел от таких предположений. — Просто я отказался драться на дуэли. Вернее, — быстро поправился он, — я не отказался встать к барьеру, но предупредил противника, что сам в него стрелять я не буду…
— Так. И — дальше?
— Тогда меня обвинили в трусости, и вы сами понимаете, что с репутацией труса оставаться в гвардии я уже не мог…
— И это все?
— Да. Пожалуй, все…
— Тогда скажите, и не сердитесь на меня, — неожиданно мягко спросил полковник, — вы, может быть, действительно… струсили?
— Нет! — гордо вскинулся Карабанов. — Но у меня, полковник, как и у вас, очевидно, имеются свои моральные принципы, которых я и придерживаюсь. Убивать человека просто так, даже если он и негодяй, все равно есть гнусное преступление и должно подлежать всеобщему осуждению, а не восхвалению! ..
— А какова же была причина дуэли? — снова спросил Хвощинский. — Впрочем, если здесь замешана женщина, вы можете не отвечать мне.
— На этот раз, — кисло ухмыльнулся Карабанов, — здесь обошлось без женщин. Просто я дал пощечину офицеру моего полка, человеку титулованной фамилии.
— Он вас очень оскорбил?
— Нет. Совсем нет.
— Так что же тогда?
— Он ударил солдата, который был георгиевским кавалером.
А солдатам, господин полковник, как вам известно, кресты дают за пролитую кровь, а не за умение подслужиться! ..
— Ну что ж. Я благодарен вам за объяснение. — Хвощинский черео стол протянул ему руку, и Карабанов был вынужден пожать ее. — Мне весьма отрадно знать, что мой офицер мыслит именно так. И мне кажется, случись подобное с вами в моем полку, мои офипсры никогда бы не осудили вас за это…
«Мой полк… мои офицеры» — эти слова старик произносил с какой-то гордостью.
Тут с улицы послышался мягкий топот копыт, звяканье стремян, шумные вздохи лошадей.
Хвощинский распахнул окно.
— Вот! — радостно воскликнул он. — Как раз кстати: это казаки из вашей сотни. Они ходили в горные аулы. Пойдемте, заодно посмотрите и людей…
Офицеры вышли. Перед саклей спешились несколько всадников.
Размундштучив лошадей, они сразу ослабили подпруги, ладонями смахнули с лошадиных спин обильный пот. Казаки покрылись в дороге пылью, ходили от долгой скачки раскоряками, лица у них были усталыми.
— А вот и ваш урядник Трехжонный, — показал полковник на пожилого костистого мужика с обличьем Пугачева, — он казак весьма исправный…
Урядник, неторопливо высморкавшись, пошагал к офицерам.
Длиннющая змея нагайки его, оплетенной с хвоста в пряди конского волоса, волочилась за ним в серой рыхлой пыли.
Трехжонный с небрежной ленцой козырнул под мохнатую шапку.
— Так что, ваше высокоблагородие, — сочно сказал он, — возвернулись мы… Экая подлость! По камнюгам все больше, ажник подковы ссеклись. Чичас до кузни едем. А в аулах-то, кажись, спокойно. Вы не тревожьтесь, ваше высокоблагородие. Только вот давеча мне армяне шибко жаловались…
— Что там? — живо спросил Хвощинский. — Какой аул?
— Да не то вроде Курдусук… Или же — Бардысык. Запамятовал, кажись, по причине необразованности… Там, ваше высокоблагородие, овец пощипали. Во субботу, кажись. А потом двух девок не нашли. Одна — грузинка, другая — жидовка будто, сказывали.
Видать по всему, тоже схватили. Туретшина-то рядом…
— Ты за кордоны выходил? — спросил Хвощинский, поглядев на Карабанова: мол, вы слушайте, это больше для вас, привыкайте…
— Да и за кордонами были. Вроде как бы тихо на той стороне:
скотина пасется, по дороге на Ван только двух верблюдов с поклажей и видели… Тихо все!
— Ну, ладно, идите на отдых, — разрешил Хвощинский и раскрыл кошелек. — Вот вам рубль, можете сходить к маркитанту: он сегодня водку привез.
Трехжонный рубль взял. Перекинув хвост нагайки через плечо, широко раздвинул бороду в сердечной улыбке:
— Ваше высокоблагородие, за Иркским перевалом, в леску, недалече отсюда, двух барсов приметили… — Урядник снял шапку, помахал ею над плешивою розовой головой, остужая ее. — Видать, — добавил он с благодушием, — парою ходють. Так что и забить их можно! ..
Карабанов с Хвощинским вернулись обратно в саклю. Полковник мимоходом щелкнул пальцем по развешанной на стенке карте.
— Видите, что говорят: тихо, пусто, спокойно. А какая тут тишина, если на прошлой неделе двое солдат пошли хворост рубить и не вернулись. Только сегодня наш маркитант Ага-Мамуков мешок привез. На дороге лежал. А в мешке — головы…
Взяв со стола одну бумагу, Хвощинский протянул ее поручику со словами:
— Вот, не угодно ли прочесть, что пишет сотник Ватнин, побывавший недавно в пограничных аулах. Кази-Магома, сын нашего незабвенного Шамиля, перешел недавно границу… Прочтите сами!
В рапорте, написанном коряво и безграмотно, Карабанов с удивлением прочел:
Прибыв в аул, где жили христиане, Кази-Магома, член свиты султана турецкого, поймал всех армян и, налив в корыто молоко, после сыра оставшееся, в коем кормят собак, и побив кошек в ауле, поклав их туда же, да также из отхожих мест положил туда кал человечий, и тем, избивая, стал кормить их под угрозой смерти и насильничания их женок. Претерпевшим армянам, кои плакали, говоря мне это, я обещал заступу от российского воинства…
— Страшно! — невольно вырвалось у Карабанова.
Хвощинский отпил воды и продолжал:
— Балканы еще аукнутся нам здесь… Мы с вами, поручик, попадем в Эриванскую колонну генерала Тер-Гукасова. Вон, можете взглянуть на карту, куда нас черт понесет! В долины Арарата — на Баязет… А кому-то достанется Каре, кому-то — Батуми. Мы, поручик, с вами как пластырь: чем больше оттянем турок с Балкан, тем легче будет Гурко и Скобелеву в Болгарии…
Андрей молчал. Когда же он собирался откланяться, Хвощинский подергал себя за ус и неожиданно остановил его:
— Простите, у меня к вам будет еще вопрос…
— Да, пожалуйста.
Полковник как-то замялся, пожевал тонкими высохшими от жары губами:
— Скажите, Карабанов… Карабанов… М-м-м, видите ли, вы случайно… Впрочем, ладно! Это не столь важно сейчас. Есть дела поважнее…
Карабанов спрятал понимающую улыбку.
— Я догадываюсь, господин полковник, — сказал он, — что именно вас интересует: не тот ли я Карабанов, который был знаком с Аглаей Егоровной до ее супружества с вами?
Старик натужился, покраснел, задергал под столом хромой ногою.
— Да я… И не то хотел сказать, но мне…
— Да, это — я! — ответил Андрей наотмашь — так резко, словно ударил.
Вечером этого дня урядник Трехжонный впервые пришел к нему с рапортичкой, положил ее на стол: детскими каракулями в ней были перечислены лошади, запас сена, количество боевых шашек, отчет по кузнице.
— Лошади здоровы, — доложил он.
— А люди? — спросил Карабанов.
— А люди тоже.
— Впредь, — наказал поручик, — начинать доклад о людях, а уж потом о лошадях!
7
Карабанов невольно вспомнил, как плакал в Новороссийске помещик, проигравший ему красавца Лорда, когда казак привел в Игдыр его коня, живого и невредимого, все такого же быстрого и легкого. Андрей тут же вскочил в седло, и конь, повинуясь ему, наметом обошел плац по кругу, перемахнул плетень, вынес поручика на горбатый бугор и снова замер на прежнем месте, покусывая удила и довольно посапывая.
— Ну, молодец, — похвалил казака Карабанов. — Тебя зовут-то как, чтобы знать?
— Ожогин я, Дениска… Мы из станицы Суворовской. Колечко-то ваше при мне. Может, жалкуете по нем? Так возьмите…
— Нет, брат. Что подарено, то подарено. Если вот выпить водки когда захочешь, приходи ко мне: всегда напою.
И они расстались вроде друзьями…
Как-то встретил его Некрасов, обнял за пояс.
— Вы мне нравитесь, поручик, — сказал он.
Карабанову тоже нравился этот человек, совсем не похожий на военных людей того сословия и той касты, среди которых Андрею привелось жить ранее. Правда, он еще не совсем понимал этого мещанина, лбом пробившего себе дорогу в академию Генерального штаба, но чутьем Карабанов уже ощущал в нем такие качества, которым следовало бы завидовать любому офицеру.
Нравилось же в Некрасове все — даже расположение карманов его пальто. В этих карманах всегда хранились вырезки из карт, лупа и циркуль, самодельный масштабомер с колесиком от гусарской шпоры и ржаные подсоленные сухарики, перевязочный пакет и мятные лепешки, фляжка с коньяком и маленький револьвер; и все это раскладывалось в таком порядке, что, опустив руку в карман, штабс-капитан сразу доставал нужное…
— Не смотрите на меня, — засмеялся Некрасов, — на этот раз я просто так держу руку в кармане. У меня к вам предложение:
заглянем в казарму!
— Барон Клюгенау, — ответил Карабанов, — оригинальнее вас:
он зовет меня в турецкие бани…
Казарма была пустой и мрачной — бывшая буйволятня местного феодала. Вдоль стены ее, матово посверкивая примкнутьши штыками, стояли солдатские ружья. Некрасов пошел мимо ружейного ряда, крепко хлопая ладонью по стволам винтовок, словно по жердинам забора:
— Смотрите сюда, поручик: «бердана номер один» — нельзя стрелять лежа… «крнка», или попросту, как говорят солдаты, «крынка» — патрон тяжел и нет экстракции… «карле» — боится дождя, патрон из бумаги… «минье» — брось его на песок, и затвор уже отказал в работе… «шассепо» — просто дрянь… Калибры тоже разные: от четырех и двух десятых до шести линий. И весь этот чудовищный разнобой мы, поручик, имеем счастье наблюдать в одной роте!
— А что вы негодуете? — удивился Андрей. — Россия, как вам известно, — страна «пространственная» и со времен Рюрика держится лишь на одних беспорядках. Выбирайте сами: беспорядок и Россия или же порядок, но — нет России…
— Да черт вас всех разбери! — не на шутку рассвирепел Некрасов, хватая с пирамиды новенькое ружье фельдфебеля. — Вот таких «бердан номер два» лежит на складе двести тридцать тысяч штук. Удобных, легких, красивых, прочных… И что же? Не хотят генералы вооружать ими солдата. Боятся, что совершенное оружие увлечет солдата стрельбой и он утратит якобы «присущее» ему стремление к штыковой бойне! А сколько проливается крови в этих драках? Это же абсурд…
Прощаясь, Некрасов неожиданно спросил:
— Скажите, поручик: вы любите охотиться?
Карабанов подумал:
— Да нет, пожалуй… Хотя, — спохватился он, — на роду и написано: мой дед половину имений спустил на борзых да лягавых.
Не погиб в Аустерлице (вот., посмотрите, — Андрей щелкнул каблуками, — это еще от него шпоры! ), а ружье на охоте разорвалось в руках и умер…
— Ну, а мы собираемся. Поедемте с нами, — предложил штабскапитан.
— Казаки говорят, что видели двух барсов… Компания небольшая, больше едут подурачиться. Кстати, Никита Семенович и свою супругу навязал нам… Ну, решайте!
«Если и Аглая, то ехать не надо», — рассудил Андрей, но язык сказал за него другое:
— Спасибо за приглашение. Я буду рад…
Аглая, как видно, тоже не ожидала встретиться с ним. Лицо у нее как-то сразу изменилось. Кивнув поручику головой, не отличая его ничем от других офицеров, она пристроила свою лошадь к лошади капитана Штоквица, и до Карабанова часто долетал ее смех.
«О чем может толковать ей этот сухарь? » — с недоверием подумал Карабанов и подогнал своего Лорда шенкелями поближе…
— …Вы напрасно думаете, сударыня, — услышал он говорок Штоквица,
— что вопрос о женской эмансипации поднят только в кругу европейских женщин. Восточная половина прекрасного человечества тоже заявляет свои права на самостоятельность. Так, например, могу порадовать, что в Персии женщины уже объединились под знаменами общества «Адобу Ниса».
— Впервые слышу, — удивлялась Аглая. — И какова же программа этого общества?
«А тебе зачем это знать? — переживал Карабанов. — Не притворяйся синим чулком! ..»
— О, — толковал Ефрем Иванович, — программа эта обширна!
Восточной женщине рекомендуется, согласно уставу общества «Адобу Ниса», ненавидеть родственников мужа, бить ежедневно служанок, ломать мебель и почаще грубить своим детям…
Аглая смеялась. «Смейся, смейся», — думал Андрей, и сейчас ему было ненавистно в этой женщине все: поворот в седле се гибкого тела, газовый шарф, обнимающий бледную шею, и эти тонкие руки, затянутые до локтей в длинные перчатки.
Всадники вступили на узкий горбатый мост, перекинутый над ущельем. Внизу, словно в чудовищной преисподней, грохотала мутная река.
Скрывая страх, Аглая сказала:
— Какой хороший мост… Когда он построен?
— Еще в древние времена, — пояснил Некрасов. — Здешние персы любят утверждать, что его строили еще при Аббасе Втором, но этому Аббасу они приписывают все строения…
Женщина, отводя глаза от пропасти, жалась к середине пролета.
— Удивительно сохранился, — жалобно лспетнула она.
Карабанов выгнал своего жеребца на самый край моста, козырем прогарцевал мимо обрушенных перил.
— А это потому, — сдерзил он, — что еще никто, и даже ваш супруг, не пытался его ремонтировать…
Мост остался позади. Лорд стал нервничать: прыгал вдруг на обочины, как-то боком-боком, кося выпуклым глазом, резал дорогу траверсом, шарахался на дыбы, стараясь вытолкнуть языком удила из пасти.
— Ну чето ты мечешься, поручик? — сказал ему Ватнин недовольно. — Будто кобель худой в мешке! Езжай посмирнее…
«И зачем я, дурак, увязался на эту охоту? » — ругал себя в душе Карабанов, но вернуться обратно в Игдыр было уже неудобно. Он пристроил своего Лорда к спокойному жеребцу Некрасова, и офицеры долго ехали рядом, отыскивая в воспоминаниях о петербургской жизни каких-то общих знакомых.
Потом штабс-капитан сказал:
— Не знаю, как вам, поручик, а мне легче дышится здесь, нежели в столице. Вояка-то я, честно говоря, больше кабинетный, и воевать мне еще не приходилось. Но эта война, которая начнется не сегодня, так завтра, целиком отвечает моим стремлениям. Можете смеяться надо мной, но я завидую славе Пеко Павловича, братьев Каравеловых, генералу Любибратичу и смерти Христо Ботева!
Карабанов поежился: он знал наперечет балерин Москвы и Петербурга, но эти славянские имена ничего ему не сказали.
Некрасов же объяснил молчание поручика иначе.
— Вас коробит мой пафос? — просил он. — Только не думайте обо мне дурно. Нет, я совсем не склонен к выспренности, Карабанов, и не собираюсь прибивать щит к вратам Царьграда. Но, ей-богу, я буду счастлив хоть чем-нибудь помочь делу освобождения славян…
А вы?
— Я об этом не думал, — увильнул от ответа Карабанов.
— Напрасно. Советую подумать…
Штабс-капитан сидел в жестком английском седле, накрытом дешевым вальтрапом из бурки, управляя лошадью с помощью казачьей уздечки. Карабанов опытным глазом определил в Некрасове спокойного и грамотного кавалериста.
— Эта война будет честная, — продолжал штабс-капитан, помолчав. — Самая бескорыстная для России из всех войн, какие только она вела. Тут уж нам с вами о крестах мечтать не придется…
Однако, — показал Некрасов на вершины Агрыдагского перевала, — уже скоро стемнеет, а мы еще на середине пути! ..
Охота в этот день не удалась: путь был долгий и трудный; присутствие женщины заставило офицеров избрать окружной (более легкий) путь в объезд горного перевала; в диком буковом лесу тропы были завалены стволами деревьев, рухнувших под зимними ветрами, лошади сильно притомились. Уже совсем стемнело, когда всадники добрались до лагеря, разбитого казаками, которых Ватнин еще сегодня утром заранее выслал к месту охоты.
— Станишные! — окликнул их есаул, выпрыгивая из седла. — Барсюков-то еще не вспугнули?
Из потемок выступила приземистая фигура урядника.
— Да не сумлевайся, Назар Минаич, — сказал Трехжонный. — Мы уже и лежку отметили. Эвон, к ручью-то у них тропа пробита…
Дениска вот у нас только запропал куды-то! Намаялись, его искавши.
— Это какой же Дениска? — встревожился Карабанов. — Уж не нашей ли сотни, Ожогин, что мне коня отходил?
— Он самый, ваше благородие. Ожогин и есть, земляк… Как в воду, сучий пес, канул! ..
Штоквиц услужливо подал Хвощинской руку, провел ее к костру, от которого с треском разлетались жаркие, веселые искры.
— Прошу, — сказал он, — не угодно ли стакан лафиту?
— Господи, как хорошо-то! — вздохнула Аглая, протягивая к огню свои маленькие ладони: над пламенем они засветились изнутри теплой розовой кровью, и Андрей отвернулся…
Офицеры, отпустив лошадей, сгрудились вокруг костра, и небеса, излучавшие до этого призрачный свет, вдруг замкнулись над ними глухим черным куполом.
— Вот и ночь, господа, — почти с торжественностью объявил Некрасов, снимая фуражку. — Вы посмотрите, какое звездное небо.
Словно его густо посыпали солью.
В кустах ворковал об уюте походный самовар. Трехжонный поставил на огонь чугунок с кашей.
— Тихо, тихо! — похлопала в ладоши Аглая. — Кто-то кричит вдалеке.
Прислушались. Певуче рокотал в камнях ручей, сонно перешептывались камыши, — и вдруг ветер, рванувшись из соседнего ущелья, донес чей-то отчаянный вопль: Карабанов невольно передернул плечами, зябкая дрожь ночного страха остудила спину.
— Куда же делся Дениска? — сказал он. — Может, он и кричит нам?
— Не, — отозвался урядник, — то не Дениска… Эвон, за горою, тут недалече, деревня молоканская. Это, ваше благородие, сторожа кабанов диких стращают, чтобы они своими харями кукурузу не перекопали…
Вскоре к костру присоединился еще один казак — конопатый Егорыч, ходивший отыскивать Дениску. Оказалось, что Егорыч еще в полдень пошел вместе с ним в лесок, неподалеку отсюда, и на одной тропе они заметили какого-то зверя…
— А шут его ведает, што за зверь, — нехотя рассказывал Егорыч. — Сам-то по себе вроде как бы волк, а вроде и нет. Хвост этакий пушистенький. Сам на бегу-то уж скор больно. И полоса на хребтине. Дениска сдуру и погонись за ним. А ружьишки у нас здсся остались. Животная — от нас. Потом — юрк куда-то. Глядим — в нору. Дениска, дурак, за ним. «Тащи, говорит, Егорыч, винтовку, а я его, стерву, тута караулись до тебя стану! » Зверя-то, значит.
Я и побег. А потом, хошь казните меня, хошь так оставьте, забыл я место это. Туды-сюды — не могу вспомнить…
— Ну и дурак! — хмуро заключил Ватнин, мешая в чугунке кашу. — Иди, конопатый, опять, шукай Дениску. Ежели в Игдыр без него возвернемся, так тебе до смерти без урядницких лычек хаживать. Давай вот, топай, на самовар-то не оглядывайся!
— Погоди, — сказал Карабанов и, перехватив тревогу во взгляде Аглаи, немного оттаял душой. — Погоди, погоди… Я тоже пойду с тобой…
Вернулись они через час, мокрые от ночной росы, вконец измученные, расстреляв в темноту ночи все патроны. Но той пещеры, в которой остался Дениска сторожить диковинного зверя, они так и не отыскали; на выстрелы казак тоже не откликался.
— Ты скажи хоть, какой это зверь был? — спросил у казака Штоквиц.
— Может, он давно уж сожрал вашего Дениску?
— Может, и сожрал, ваше благородие, — покорно согласился Егорыч. — Зверь, он такой… Понятия слабого: ему што генерал, што казак, што барыня. Он все сожрет. А только и Дениска, ваши благородия, уж неумен больно: рази ж можно в жилье к зверю сигать?
— Молчал бы уж, хрыч старый, — отмахнулся Ватнин и, облизав ложку, треснул казака по лбу.
Аглая весело рассмеялась, но, встретившись глазами с Карабановым, смолкла и уже ни разу не посмотрела в его сторону.
Снедаемый досадой и обидой на женщину, которая открыто сторонилась его, Андрей — назло себе — не пошел спать с офицерами в палатку, остался на всю ночь с казаками у костра и дождался возвращения Дениски.
— Ты? — удивился поручик, стряхивая дремоту, когда из самой темнотной гущи, что плотно обступала пламя костра, появился казак в разодранном чекмене.
— Видать, и не ждали, — отозвался Дениска, перешагивая через казаков. — Храпят, черти, — сердито заметил он. — Егорыч-то, чтоб ему собака дохлая снилась, даже едало расшеперил. Тоже мне, земляки! Водку-то пить — только давай, а как без табаку останешься — так нет их, паскудов! ..
— Тише ты, не ругайся, — остановил его поручик. — Ходили за тобой. Искали. Я сам ходил…
Дениска с хитрецой потеребил пустой кисет. Карабанов часто зевал и крепко щелкал в конце каждого зевка молодыми зубами.
— Что с тобой? — спросил он, доставая папиросницу. — И воняет от тебя, братец, какой-то дрянью… Псина не псина, дерьмо не дерьмо. Фу, несет как! А ну-ка, отодвинься!
Казак, не прекословя, отодвинулся.
— Кабы мой дух, — нехотя объяснил он, — а то ведь нет: зверь энтот меня так обкурил в норе, что за неделю не выветрюсь.
Сперва-то, ваше благородие, поскуливал все больше… Видать, по нужде выйти хотел. Потом как захохочет, проклятый. Кусается, стерва. Эвон, чекмень распорол… Приколол! Уж больно Егорыча-то ждать надоело. Тащил его, тащил да и бросил… Устал, ваше благородие. Дозвольте курнуть теперича…
— На, держи. Хорошо, что вернулся, — сказал Андрей. — А теперь спи вот. Только двигайся от меня… Еще дальше, еще, еще.
Ну и зверь же тебе попался — дохнуть нечем!
Они скоро заснули. Одному из них снились тяжелые подсолнухи и цветастые сарафаны баб на пестром лугу, другой часто просыпался, отупело глядел во тьму и снова падал на бок…
8
Рассвет был робок и печален. Запахи трав наплывали откуда-то с горных вершин, вместе с плакучими туманами, словно из старой колдовской сказки, слышанной в детстве. Потом одинокая птица жалобно вскрикнула в камышах, и Штоквиц, вяло ругнувшись, опустил ружье.
— Так и знал, поручик. Наверное, барсов погнали не этой тропой, а прямо к Ватнину… Ведь казачье такое: свой своему, а нас за людей не считают!
— И черт с ними, с барсами. Мне все равно не понять этой страсти… Егорыч, — позвал Андрей казака, — лучше дай-ка мне хлебнуть из твоей фляжки!
И, выдернув пробку, Карабанов надолго присосался к горлышку; глядя перед собой в высокое небо, он глотал араку, а над ним качались ветви деревьев, летели тонкие облака, звезды уже погасли под лучами солнца.
— Слышите? — сказал Штоквиц, снова поднимая ружье.
Вдалеке грянул выстрел — это раскололось в горах, будто несколько молотков ударило по наковальне разом, сухо и звонко, и только сейчас Андрей понял, почему на Кавказе редко говорят о человеке, что его убили, а говорят — «застукали»…
«Наверное, Некрасов», — с завистью подумал Карабанов. — Умникам всегда везет! »
— Андрей Елисеевич, — неуверенно подсказал Штоквиц, — пока мы одни, хочу предупредить вас… Остерегайтесь Некрасова: этот умник на дурном счету, он любит мешаться в политику. Так же и майор Потресов: непременно будет у вас денег просить, так вы ему не давайте — не отдаст…
Карабанов не успел ответить: камыши раздвинулись, и барс, здоровенный красавец самец, потерявший свою подругу, выскочил на поляну. Едва разглядев его красное, плашмя прижатое к земле тело, поручик выстрелил ему под лопатку. Понял, что дал промах, когда зверь, пружинисто вскинувшись под выстрелом, ринулся в сторону…
— Догоняй! — крикнул он Егорычу, и казак напролом погнал свою лошадь в камыши, ловчась еще издали кольнуть барса острием пики…
Карабанов перезарядил ружье картечью, погнался следом. Охота не увлекала его, и он был почти спокоен. Рядом раздался гневный рык зверя. Егорыч еще держался в седле, а барс уже вцепился в лошадиное горло и так пригнул кобылу мордой, что она, захлебнувшись испуганным ржаньем, рухнула на передние ноги.
— Ваше бла… сотник! — заголосил Егорыч. — Стрельни, ради Христа… Зарвет кобылу!
Карабанов в горячке вскинул ружье и… хорошо, что не выстрелил: картечью он раздробил бы ноги казака, свисавшие до самой земли. Но тут, увидев новую угрозу, барс оставил терзать лошадь — метнулся навстречу поручику.
— Бью! — Андрей выстрелил: барс, не закончив прыжка, низко прилег на брюхо, его длинный хвост, весь в черных кольцах, крепко застучал по земле — картечь перебила ему задние лапы…
Штоквиц, ругнувшись, отбросил ружье и рванул из рук Егорыча, причитавшего над лошадью, казацкую пику.
— Не умеете, так и не совались бы, — сказал капитан и, сипло вздохнув, пошел на зверя, раскорячивая ноги в громадных гетрах…
Барс, волоча зад по земле, уходил в камыши, когтя землю.
Оскалив пасть, полную желтых клыков, он глухо прорычал — тоска близкой смерти уже чуялась в этом вое.
— А надо вот так! — выкрикнул Штоквиц, и острие пики с хрустом влезло в пасть барса; под клешами звериных зубов затрещало сухое дерево.
Кровь забрызгала поручика, он брезгливо отскочил. Зверь крутил башкой, жалобно выл, а Штоквиц мотал его вместе с пикой, веретено которой было зажато у него под локтем, и рассудительно приговаривал:
— Чего тут церемониться? Раз-два, и все… Дохни, дохни скорее, падаль! Только бы шк} ра цела осталась…
Штоквиц начал колотить барса по башке тяжелым сапогом, и в голосе его слышалась непонятная для поручика радость. Бессмысленная жестокость убийства поразила Карабанова. Рванув револьвер, он громыхнул в ухо барса двумя пулями — раз за разом.
И тут капитан, оставив издохшую жертву, затрясся от бешенства.
— Какого черта? — заорал он, топорща усы а lа Бисмарк, — Кто вас просил услужать мне? Слюнтяй, мальчишка…
— Это вы мне-то? — выпрямился Карабанов, глядя в мутножелтые зрачки Штоквица. — Напрасно. Можете схлопотать пощечину за эти слова!
— А я и сам могу дать по морде, — не испугался Штоквиц. — Здесь вам не гвардия, чтобы драться на поединках.
— Я не посмотрю на ваши седины! — выкрикнул Андрей, наступая на капитана…
Неизвестно, чем бы закончилась эта ссора, но, наверное, закончилась бы скверно, и Карабанов даже обрадовался, когда за спиной затрещали кусты и Ватнин, вклинившись между офицерами, развел их в стороны:
— Экие петухи, право… Ну чего не бывает на охоте! Разве же так можно? ..
— Мясник, — бросил на прощание Карабанов.
— Молокосос, — ответил Штоквиц.
Итак, охота была испорчена. Самка барса, подбитая казаками, успела скрыться, а картечь Карабанова, оказывается, попала не только в лапы, но и в бок зверя: шкура была вся в дырках — урядник Трехжонный взял ее себе.
Ссора же между Андреем и Штоквицем окончательно испортила хорошее настроение, а вскоре из-за гор надвинулись тучи, блеснула молния, потом с неба, до этого чистого, сыпануло таким градом, какого Карабанов еще не видывал в своей жизни…
— Береги коней, казаки! — гаркнул Ватнин. — Заводи их под яворы, ховай в орешник, который погуще! ..
Казачьи кони — кони дикие, ни огня, ни грома не боятся, за своего хозяина рвут зубами любого; оттого-то и недоуздки у них — для кротости
— в два ремня шиты, сыромятные, с медными кольцами, как у медведей. Но стихийный ужас был настолько велик, что, разрывая батовые путы, лошади кинулись в гущу леса.
— И это — Кавказ? — удивился Андрей, когда с неба полетели острые, словно кинжалы, градины, ломая толстые сучья, стуча по земле и до крови избивая казаков, ловивших своих лошадей…
Теплое дыхание коснулось его затылка. Андрей оглянулся — за ним стояла Аглая, и глаза ее были широко раскрыты. Карабанов незаметно для других отыскал ее холодную ладонь, ответившую ему слабым пожатием, и вдруг понял, что эта ладонь, как и вся она, его ладонь, и никому Аглая не доверяет себя так, как ему…
— Вот сюда, — сказал он, входя в привычную роль повелителя. — Встаньте вот сюда… Не бойтесь, это же ведь не вечно! ..
Зато когда град кончился и снова проглянуло солнце, люди невольно оживились. Карабанов подвел Аглае лошадь, с рыцарской галантностью придержал стремя. Трогаясь в путь, Штоквиц сам подошел к нему.
— Я бы не хотел ссориться, — сказал он. — Тем более с нами госпожа Хвощинская… Все-таки и до полковника дойти может…
И не та причина!
— Ладно, — согласился Карабанов. — Оставим это…
На этот раз, чтобы добраться до Игдыра поскорее, избрали путь более короткий — через горы. Однако дорога сразу пошла по ущельям. Тропа петляла на поворотах, выписывая по скалам чудовищные «восьмерки». Голова длинной цепочки всадников часто встречалась с ее хвостом, и Дениска Ожогин, замыкавший отряд, каждый раз пугливо орал через ущелье:
— Ваши благородия! Как же так? Неужто же я обратно от вас уезжаю? ..
— Ну и чертовщина, — ругался Ватнин. — Говорят, будто «колбасу» эту подрядчик Чертов делал. А чтобы деньгу зашибить верней, и наплутал в горах, словно заяц.
Некрасов вспомнил чьи-то стихи, заподозрив в их авторстве Клюгенау:
Ну, Чертов, ты заставил Тебя недобрым помянуть Дорогой дорогой прославил Себя и этот чертов путь! .
Ватнин из мужицкой деликатности, убоявшись спорить с «барышней», как он называл Хвощинскую, уступил ей дорогу, и женщина обскакала офицеров.
— Ну, а ты куда вперед батьки в пекло лезешь? — недовольно спросил есаул Карабанова.
— Пусти уж и меня, — сказал поручик Ватнину, обгоняя его мерина Подлясого, и погнал жеребца вслед за Аглаей; но дорога вскоре настолько сузилась, что стремя Андрея стало тереться о выступ скалы.
— Осторожнее! — крикнул он в спину женщине и повернулся назад, чтобы предупредить об опасности Ватнина.
— Не крутись, — отозвался есаул. — Не на стуле сидишь в трактире! ..
Карабанов не успел отшутиться: кусок дороги, по которому он только что проехал с Аглаей, вдруг рухнул под тяжестью ватнинской лошади, которая повисла грудью над пропастью.
— Есаул, прыгай! — неестественно взвизгнув, крикнул поручик. — Прыгай, Ватнин! ..
Назар Минаевич не очень-то растерялся: отпустил поводья и вынул из стремян ноги, доверяясь опыту своего коня.
— Ну, — сказал он Подлясому, чмокнув, — ну же! Да осади назад, дурной… Ги-ги-ги, корова!
Тяжеленный мерин, уже свесившись в ущелье, вдруг одним рывком, припав крупом к земле, выпрянул обратно на тропу, и Назар Минаевич, достав платок, вытер потную лысину.
— А кажись, пронесло, — сказал он, перекрестившись. — Ну, да и ты, поручик, — крикнул он Карабанову, — тоже в сорочке родился.
Гроза-то вишь как дорогу порастрясла…
Все это произошло столь быстро, что Аглая, ехавшая впереди, даже не успела испугаться. Карабанов же был сильно напуган. Но, оглядевшись вокруг, он понял, что остается теперь один с женщиной на этой тропе, и радостно засмеялся:
— Прощайте, господа! Поворачивайте и прощайте! ..
Аглая с недовольным лицом тронула свою лошадь дальше. Вскоре тропа раздвинулась, лошади пошли рядом, взмахивая головами.
— Отчего ты молчишь? — скросил Карабанов.
— Боже мой, — вздохнула женщина, — я никак не пойму: радоваться мне или огорчаться! ..
9
Там, где торговцы жарят кебабы на воткнутых в землю прутьях, там, где зеленеет в корзинах нежная весенняя спаржа, а местные жуиры щеголяют кипарисовыми хлыстиками, там, где купец, продавая иголку, произносит целую речь о необычайных ее достоинствах, там, где заезжий фигляр в чекмене казака лупцует нагайкой дураков, — там, в этом скопище папах и тюрбанов, уманцы подхватили гуляку странного вида и приволокли его в канцелярию.
— Так что споймали! — доложили они Исмаил-хану Нахичеванскому. — «Боксою» грозился и вид казал, будто ни хрена порусски не понимает…
— Ах, уж и не понимает! — возмутился светлейший подполковник. — Ну, так дайте ему десят нагаек — поймет как миленький! ..
Пойманного разложили под окнами, и когда все было готово, Исмаил-хан, не вылезая из-за стола, прокричал до десяти раз. Но, как выяснилось, всыпали не тому, кому надо. Подполковник преследовал своим гневом повара-итальянца, нанятого им для похода в Тифлисе; итальянец действительно мало что понимал по-русски, но высекли за дурно приготовленный обед кого-то другого.
— Извини, братец, — повинился перед ним хан. — Но ты бы только знал, до чего же мне надоело есть недожаренных цыплят, у которых даже не выпотрошены желудки… А ты, послушай, — кстати спросил он, — может, ты умеешь готовить?
Оказалось, что высекли представителя гордого Альбиона, путешествующего для собирания трав и растений по горам и весям Курдистана с благословения своей королевы.
— Жаль, что я тебе мало всыпал! — заметил Исмаил-хан с огорчением.
— Да и королева у тебя какая-то странная: посылает собирать траву за тридевять земель, а напиши она мне письмо, и я подарил бы ей целую арбу хорошего сена! ..
Эта история прошла бы незамеченной, если бы не вмешательство полковника Хвощинского — через верных лазутчиков, ванских контрабандистов-армян, он установил, что интерес к флоре Араратской долины завел высеченного «ботаника» впоследствии прямо в шатер курдского шейха Джелад-Эддина.
Два могучих потока (один — явный — из России, другой — тайный — из Англии) сталкивались на горных тропах, на караванных путях безлюдных пустынь. И сейчас Хвощинского тревожило не столько то, что очередного «ботаника» (читай — военного агента) по воле Исмаил-хана высекли, а то, что после Игдыра он вдруг оказался при курдском шейхе…
— Это далеко неспроста, как вы думаете? — говорил Хвощинский Штоквицу. — Англичане мутили водицу в Хиве, грызлись в Коканде из-за эмира, теперь будут баламутить курдов.
А шейх Джелал-Эддин, да будет вам известно, и без того читает проповеди с обнаженной саблей в руке! ..
Исмаил-хан удивлялся тоже, и удивлялся искренне:
— Не понимаю: приехал за травами, дурак какой-то! А мне еще говорили, что все англичане — просвещенные мореплаватели…
Да, видать, мало я ему всыпал!
Полковник Хвощинский, очевидно, собирался задержать англичанина, как заподозренного в шпионаже… турка, и отправить его в Тифлис; тупая самоуверенность хана Нахичеванского приводила Никиту Семеновича в ярость, и он, пользуясь властью начальника гарнизона, подверг подполковника местной милиции строгому домашнему аресту.
Встретив Некрасова, которого искренне забавляла вся эта история с высеченным англичанином, Хвощинский сердито сказал: — Нечего смеяться, штабс-капитан! Стоило трудиться родителям Исмаил-хана, чтобы произвести на свет такого недоумка. Мне жаль милиционеров, которыми он командует и которых он, наверное, погубит при первом же деле, ..
Некрасов, извинившись, признал свой смех глупым, а полковник ушел в свою саклю, прихрамывая больше обычного и бормоча ругательства…
Когда-то, еще в молодости, трехфунтовое персидское ядро, пронизав под ним лошадь, вырвало у него сухожилие правой ноги и контузило левую. Рассказывая об этом ранении, Хвощинский любил упомянуть как исключительный случай: «Господа, вы не поверите, но лошадь, пробитая насквозь, выстояла на ногах, пока меня не вытащили из седла…»
Костистая фигура со спиной, слегка согнутой; большой нос над небрежными бурыми усами; в руке, спокойно брошенной на опору, заметно слабое нервическое дрожание; при ходьбе привык носить палку из корявой виноградной лозы, — таков был полковник Хвощинский, таким он оставался в памяти человека, видевшего его несколько раз. Другие люди, знавшие его ближе, могли заметить в полковнике небольшое самолюбие и честность, доведенную до скрупулезности.
Любил, например, открыть полковую казну и, сидя битых три часа, поплевывая на пальцы, мусолить драные бумажки ассигнаций; также был способен потратить служебный день на пересчитывание громадного мешка с мелкими монетами для солдатского жалованья. — А ведь и правда — точно!
— удивлялся он к вечеру, измучив казначея придирками, и бережно ссыпал обратно в мешок шелуху пятаков и гривенников.
Но совсем не за это любили его солдаты. Полковник даже не залезал к ним в котелки со своей ложкой, как это повелось со времен Суворова, чтобы выказать наружную заботу о солдате. Он редко посещал и казармы, хорошо понимая, наверное, что к его приходу там всё приберут и встретят еще с порога бодрым «здравием». Не видели его и среди солдат, развлекающим их анекдотами о сверхмужской силе, как это делали в те времена многие даже неглупые генералы вроде Скобелева, чтобы под жеребячий гогот получить ярлык «отца-командира». Но зато однажды Хвощинский подобрал на улице пьяного новобранца, сопливого и матерного парня, рвавшего на себе рубаху, и сунул его проспаться в свою канцелярию, чтобы спасти дурака от арестантских рот.
Солдаты-мусульмане не боготворили так муллу в родном ауле, как боготворили полковника: он раз и навсегда велел готовить для них пищу в отдельном котле, чтобы не оскорблять их веры запретной свининой.
Неплохой традиции — приглашать офицеров к своему столу, что всегда ценилось полунищими юнкерами и прапорщиками, — Хвощинский избегал, из скупости, как говорили об этом; впрочем, офицеры и сами не навязывались к нему на обеды, зная, что стол полковника скромен: вместо вина — прогорклый квас, а в супе частенько попадаются мухи. Однако, несмотря на это. в гарнизоне относились к Никите Семеновичу с полным уважением, ценили его опыт, и офицеры были довольны, когда полковник с ними разговаривал.
Карабанов же единственный сторонился игдырского коменданта — по причинам, уже понятным. Поручику даже нравилась эта собственная независимость вразрез общему мнению; он где-то в глубине души, может и несознательно, щеголял перед Аглаей своим мужским превосходством. Молодой ум, даже если он хорош, все-таки ум не зрелый: в нем всегда, как ни старайся, есть много такого, что делает иногда человека смешным, и Карабанов, в своем стремлении выказать себя перед Аглаей в лучшем виде, порой напоминал петуха, о чем ему и сказал однажды Клюгенау.
— Послушайте, — сказал прапорщик, — ваши перья, несомненно, играют ярко, ваш дивный хвост красив, а соседние петухи еще не успели как следует надрать вам девственный гребень. Но только — не сердитесь на меня, Карабанов, — к чему вам все это? .. Зачем, например, вы решили вчера на разводе вскочить в седло раньше всех, молодцовствуя перед другими? Ведь Некрасов и Ватнин умеют гарцевать не хуже вашего, но, уважая Хвощинского, они сели на лошадей после него, ибо знали, что полковнику это трудно при его хромоте…
Разговор происходил в турецкой бане. Карабанова спасло от ответа лишь появление банщика-теллака: опоясанный клеенкой, теллак поставил поручика на деревянные коньки и почти покатил его из грязного предбанника в не менее грязную мыльню. Закутанный в яркую мантию пештамалы, Карабанов не успел опомниться, как уже лежал на каменном пупе «гебек-таши», похожем не то на древний саркофаг, не то на трибуну, — лежал на тонкой египетской циновке, а канарейки звонко распевали над его головой.
— Ты что, подлец, делаешь? — в испуге заорал Карабанов, когда теллак вскочил ему на спину ногами, уперся коленями в лопатки и с хрустом вывернул поручику руки назад. — Барон, что он делает со мной?
— Покоритесь, — посоветовал Клюгенау, добровольно вползая пухлым брюшком на самое острие пупа «гебек-таши»…
Тем временем теллак, презирая в душе гяура, без жалости пытал и мучил Карабанова, выламывая ему суставы, поддавал под бока локтями и коленом, потом надел рукавицу из верблюжьей шерсти и надраил поручика, как матрос корабельную медяшку.
— Пожалей меня, — засмеялся Андрей, — я же ведь не в Магомета, а в Христа верую…
Оставив терзания, теллак принес большую чашку и гибкую кисть из тонких белых мочалок. С ловкостью кондитера, взбивающего крем, он вспенил мыльную массу, которая сразу превратилась в пышную ароматную пену. Бойко обмакивая кисть, теллак натер поручика этим благоуханным снегом и потом обмыл его теплой водою из двух блюдцев-тазиков.
— Все? — спросил Карабанов обрадованно.
— Удивляюсь вам, — отозвался прапорщик Клюгенау, — как вы, такой нетерпеливый, смогли выждать девять месяцев в утробе своей матери? ..
Когда теллаки решили, что неверные достаточно чисты, они не совсем вежливо спихнули их с «пупов» и выпроводили в отдельный зал для послебанного кейфа. Офицеры опять легли — на этот раз легли на продавленные диваны, и блохи сразу же запрыгали по их пештамалам.
— Не обращайте на них внимания, — сказал Клюгенау, томно закрывая глаза. — Лучше давайте поговорим ..
На соседних диванах лежали несколько белых неподвижыных мумий — это были курдские беки, как объяснил барно; из-под саванов торчали только лица и трубки с мундштуками от наргиле:
кожаные чубуки, посапывая и шевелясь, как змеи, убегали к полу, где стояли хрустальные сосуды. Курды тихо разговаривали.
— Однако, — заметил Андрей, — какие красивые и благородные лица у этих варваров!
— А это оттого. — пояснил Клюгенау, — что на протяжении столетий курды похищают для себя самых красивых девушек.
— Я бы их всех — в Сибирь, пусть облагораживают себя за счет тунгусок, — сказал Карабанов со злостью.
— Вы просто не знаете Востока, — возразил прапорщик. — В этом виновен не столько сам курд, сколько английское золото.
Константинополю выгодно иметь такой политический буфер, как племена курдов: любое свое преступление султан оправдывает дикостью вот этих беков…
Карабанову подали кофе. В мраморной раковине, обставленной горшками роз, тихо журчала струя жиденького фонтанчика. Канарейки пели не уставая в своих клетках, украшенных голубыми бусами. На карнизах окон, среди искусственных цветов, были расставлены кофейники, коробки с мускусным мылом и груды серебряных чашечек, исписанных заветами из Корана о необходимости омовений тела и о тех сладчайших утехах, которые готовят мусульманину божественные гурии…
— Барон, — вдруг заметил Карабанов. — что это у вас на ногах?
Вроде браслетов?
— Это следы от кандалов, в которых я сидел в чеченском плену, пока меня не выкупили. Бежать я не смог: цепь с моей шеи пропускали на ночь в отверстие в стене и мой хозяин привязывал ее к своей постели. Но со мной были еще два солдата-апшеронца. Они носили только ножные кандалы, и мою цепь чеченцы продевали между их ногами. И все-таки я устроил им побег. Вот подумайте, как это можно сделать, при условии, что кандалы мы не расклепывали, а я не пролезал вроде собачки меж ног этих апшеронцев! .. У выхода из бани сидел обрюзглый хозяин, еще издали протянув к офицерам круглое зеркальце. Но протянул не так, чтобы Карабанов мог на себя посмотреть, а плоско, на вытянутой руке, и барон Клюгенау бросил на зеркало две звякнувшие монеты.
Когда они вышли на пыльную улицу, прапорщик любовно взял Карабанова за локоть.
— Послушайте, Андрей Елисеевич, — сказал он, — мудрую восточную сказку… Однажды лисицу позвали в суд. Лисица сказала, что она хорошая лиса. «Кто может это доказать? » — спросили ее.
Лисица сослалась на своих друзей. «Кто же твои друзья? » — спросили се. Лисица показала на свой пышный хвост… Не останьтесь с хвостом, Карабанов!
— Вы это к чему? — нахмурился Андрей обидчиво.
— К тому, чтобы вы, как бывший гвардеец, не брезговали нашим скромным армейским быдлом. Вы бежали из Петербурга в Игдыр, но из Игдыра бежать обратно в Петербург не придется.
10
Вечером сотников вела уже одна дорога: одна тягучая мгла, напоенная ароматами трав и туманов, окружала их, и стремя Ватнина дружески звякало невзначай о стремя поручика.
— Назар Минаевич, — спросил Андрей, — от границы обратно побежим или как? Говорят, завтра уже войну объявят!
— Про то неведомо мне, — скромно отозвался Ватнин.
Через прореху облаков иногда вырывалась лунища, и тогда притаившийся турок, если он сидел у дороги, наверное видел, как пролетают во тьме косматые казацкие кони, как блестят расчехленные ружья, как стрелами вонзаются в ночь склоненные наотмашь пики.
Две полусотни скакали на очередную рекогносцировку в араратские долины — посмотреть издалека на турецкие горы, рысью прогарцевать вдоль говорливой реки, подышать ветром ущелий — не горит ли где аул, послушать чуткую землю — не топочут ли , окаянные орды османов? ..
Это была чудесная ночь, какие остаются в памяти на всю жизнь. Будет еще много ночей впереди, но уже никогда не вернуть очарования этой, вот именно этой — темной, тревожной, сегодняшней. Андрей полюбил в эту ночь самого себя, ощутил красоту человека в самом себе, и в трепете своей необстрелянной души было для него что-то новое, необыкновенно радостное…
Потом он заметил, что казаки, заматерелые в рубках и ночных походах, решили не тратить времени даром и стали дремать в своих шатких седлах. Андрей тоже закрыл глаза и тут же вспомнил Аглаю — вспомнил, как встретил ее сегодня на улице: она шла с базара, ее милая ладошка была стиснута в кулачок, она доставала что-то оттуда и грызла. Аглая так и ушла, как сон, в глубину кривых грязных улиц — вся такая белая, стройная, легконогая…
«Милая, милая, милая! .. Ты даже и не знаешь, куда несет меня сейчас мой Лорд, какой завтра я встречу рассвет, какие цветы помнет мой конь своими копытами… Прощай, моя радость, спокойной ночи тебе! ..»
— Стой! — раздалась команда Ватнина, и сразу шумно вздохнули лошади. — Ребята, ружья на изготовку… Шашки — подбрось! ..
В темноте раздался тихий лязг и скрежет. Карабанов тоже слегка подвытянул шашку из тугих ножен, чтобы в нужный момент ее не заело, чтобы она стремительно обнажалась для удара.
Одинокая звезда вдруг загорелась над головой поручика. Где-то во мраке надрывно и горестно плакал шакал.
Карабанов подъехал к Ватнину:
— Назар Минаевич, что это за горы там?
— Агры-Даг, ваше благородие. Они далече ог нас…
— Ну так что? Завернем вправо? Я-то ведь здесь ничего не знаю. Впервые.
— А это уж как будет угодно вашему благородию. Мы люди необразованные, в пажах не ходили…
— Слушай, Назар Минаевич, — сказал Карабанов, — с чего это зарядил ты «благородие» да «благородие»? Или я обидел тебя чем?
— Да нет, — тихо ответил Ватнин, — бог миловал… А что «благородие» — так это и верно: не каждому же мужиком-то быть. Эвон, про вас сказывают, что вы из тех… при особе состояли. А я-то, старый дурак, встретил вас да прямо в губы. Казак, думал. Свой…
Карабанов все понял.
— Ну, вот что, Ватнин: ей-богу, оставим это, голубчик. Не сегодня, так завтра — война. Может, мы оба костьми поляжем за отечество, — так неужели же мы не равны с тобой? Мне-то звание легко досталось — мое счастье, а ты вон из мужиков в офицеры вышел — твое счастье! .. Ну, давай по рукам!
Они хлопнули по рукам, и Ватнин сказал:
— Туда надо ехать. Видишь, Андрей Елисеич, там какая-то стерва костер разложила…
У костра никого не нашли, только была оставлена «сакма» — следы множества лошадей и всадников на траве. Ватнин разрешил казакам передохнуть, раскрыл широкую баклагу, дал отхлебнуть Карабанову водки.
— Дюже хорошо, — сказал он. — Ежели понемногу да почаще.
И не пьян вроде, а все теплее как-то…
Казаки заводили разговоры о постороннем, и до Карабанова доносился хрипловатый говор старого Егорыча.
— Вот и выходит, что ты ее снасильничал, — ругал он Дениску. — Надоть, чтоб баба сама позвала тебя. Для этого ври ей напропалую — проверять-то все равно на Капказ не поедет. Я баб враньем беру!
— Ты на это мастак, — заметил урядник. — Брешешь так, что к старости губы истреплются — нечем зубов закрывать будет.
Ватнин закрыл баклагу, отплюнулся.
— О бабах, — сказал, — они это любят. Только не слушай ты их, Елисеич, они ведь врут на себя всё больше!
— А ты женат, Назар Минаевич?
— Освободила покойница, — с печалью отозвался есаул. — Мой грех был, что богатую взял. На сундуки позарился. Сам-то я из бедных. Нам богатство в диковинку было. Вот и показала она мне, как шилом патоку едят! Да и квелая была, лядащая баба. Одначе насупротив ее не моги: горло перегрызет. Не дай-то бог, сколько я через эту свою зависить к богатству мучениев принял!
— Детишки-то есть? — спросил Карабанов, удивляясь откровенности признаний есаула.
— Дочка одна. Лизаветой кличут. Девка хорошая. Все в книжку да в книжку так и тычется… Ладно, поехали-ка мы с тобой далее, неча время терять!
Бессонная ночь прошла в разъездах. Светало медленно, словно нехотя; туманы, повисавшие в долинах, не спеша таяли. Полусотни ехали вдоль какой-то узкой, но бурной реки, за которой уже лежала Туретчина.
— Эвон, — махнул есаул плетью, — уже не наши овцы пасутся!
Тоись, — поправился он, — и наши они, почитай, коли их по ночам из расейских аулов хищничают! ..
Отряд возвращался обратно в Игдыр, и казаки, теперь уже не стесняясь, посапывали в седлах.
— Война будет, — сказал вдруг Ватнин вполголоса, ни к кому не обращаясь, и глубоко, надрывно вздохнул.
Карабанов тоже подумал о войне, но страхи его были иными:
он знал, что сотня мало верит в него, видит в нем чужого, непонятного человека, и заслужить эту веру Андрей сможет лишь в каких-то диких, отчаянных рубках.
— Будет, — не сразу отозвался он, — будет война, Назар Минаевич, только не тебе бы вздыхать, а мне! .
И вдруг откуда-то из ущелья вихрем выскочил на поджаром арабчаке курд и, вздыбив лошадь, заплясал на своем берегу, заголосил весело:
— Ай, гяур, гяур! Совсем плох гяур — в гости не позвал.
Осман — хорош: иди, говорит, в гости. А урус — нет, жадный урус…
Казаки ехали молча, только изредка лениво поплевывали в кипящую на порогах пену. А курд смеялся, а конь его крутился чертом, а одежды горели.
Этот курд был, видимо, богат, и одет он был вот во что:
малиновая куртка с разрезными от плеча рукавами, шаровары синие, в золотых шнурах, из ярких шалей пояс, сапоги желтого сафьяна, высокая чалма перевита цветными платками, сбоку кривая шашка, а на левом локте щит из буйволовой кожи, укрепленный изнутри медной сеткой.
— Плохой гяур, поганый, — кричал он через реку, — мой собака плюются…
Казаки молчали, но уже стали косо посматривать из-под своих папах на другой берег. Только один Ватнин как будто и не слышал ничего — как ехал впереди, так и едет. Наконец курд истощил свое остроумие и, развернув коня, задрал ему хвост, продолжая орать:
— Эй, урус, вот твой баба… вот твой бог… Мой аллах высоко, а твой бог под хвост живет…
Дениска Ожогин не выдержал, выстрелил для острастки — не попал, и курд снова рассмеялся.
Карабанов неожиданно подумал, что, случись набег турецкой орды на спящий Игдыр, и вот эта скотина может захватить его Аглаю, еще теплую с постели, растерянную, в одной рубашонке, ничего не понимающую и жалкую в этом ее непонимании…
Этого для него было достаточно, — Господин поручик! — закричали ему. — Вернись, благородье… Куда ты?
Захлопали суматошные выстрелы, но Лорд уже разрушал грудью стремительный поток. Словно чугунные ядра, перекатывались под его копытами камни.
Андрей едва успел выхватить шашку, как на него круто налетел, полный силы и решимости, турецкий башибузук. Сталь со звоном царапнула сердце поручика страхом, но сильные лошади уже разнесли их в стороны…
— Ой дурак! Ой дурак! — долетал с того берега голосина Ватнина…
В Пажеском корпусе его обучал фехтованию француз Шетарди — веселый и легкий, как Фигаро, он и драться учил легко и красиво.
Но теперь перед Карабановым стоял не благородный противник, и не тонкое, почти ювелирное искусство владело его саблей, а животный инстинкт наживы и крови…
Казаки и пришли бы на подмогу к поручику, но воющий смерч горной воды страшил их коней, и до Карабанова долетали только их советы:
— Потрафь справа!
— По щитку-то сунь, сунь! ..
— Не пущай за повода хватать! ..
— Руби, а не коли: у яво панцирь! ..
— Локоть отставь, срубнет…
Улучив момент, Андрей ударил снизу, отбив саблю врага в сторону, и сам не заметил, когда щит был раскроен им надвое.
Еще два-три перехлеста лезвий. «Так, — решил поручик, — теперь я возьму его на финтугардэ».
— Вжиг! — пошла вперед шашка: успел увернуться, вшивая гадина…
— Аи гяур, аи гяур!
— Замолчи, собака! — прикрикнул Андрей.
Вжиг… вжиг… дзинь… дзень…
Лошади грызут одна другую — звереют тоже.
«Раз! — на тебе, получай», — и сабля курда со звоном взлетела кверху; он едва успел перехватить ее за ремень.
— Ловок, бес! — донеслась из-за реки похвала Ватнина. но к кому она относилась — к нему или к курду, Андрей сообразить не успевал.
Вжиг… вжиг…
Все-таки, что ни говори, а спасибо вам, мсье Шетарди: этот дикарь уже не наскакивает, а только защищается…
Раздалось: «Крак! » — и Андрей опустил свою шашку. «Неужели так просто убить человека? » — подумал Карабанов и удивился, что нет в нем никакой жалости. Он долго ловил недававшегося арабчака и отдал лошадь Ожогину.
— Бери! — щедро сказал поручик.
11
И двум очам полузакрытым
Тяжел был свет двойного дня
С.П.Шевырев
Состоялся неприятный разговор. Потресов поймал его за рукав на улице, оглянулся воровато и жалко, спросил:
— Андрей Елисеевич, вы меня извините, пожалуйста, но… Нет ли у вас взаймы? Рублей сорок?
— Вы знаете, майор, — сказал Карабанов, — я давно ждал, что вы попросите у меня денег. И меня даже предупредили, чтобы я не давал их вам.
— Да? Кто?
— Капитан Штоквиц.
— Боже мой, ну что я ему сделал плохого? — приуныл майор. — Выручите, голубчик, если можете!
— И я, — досказал Андрей, — конечно, с удовольствием бы вас выручил. Я не обращаю внимания на сплетни. Но, увы и ах, сам без копейки!
Потресов сразу как-то сник, даже обмяк телом, погоны повисли на его плечах наклонно.
— Вы не поверите, но так надо, так надо. Хотя бы рублей двадцать!
— И лицо у майора плаксиво вытянулось; стало его жалко — у него были такие добрые и чистые, как у ребенка, глаза…
Карабанов вынул из кармана дорогую папиросницу, полученную в приз на скачках в Красном Селе от великой княгини Евгении Максимилиановны Лейхтенбергской; крупный солитер, вправленный в платиновую подкову, хранил в себе надежду Андрея когда-нибудь кутнуть на его стоимость.
— Пошлите денщика к менялам на майдане, — щедро разрешил он майору. — Возьмите себе сколько нужно, а остальное просадим в Эривани. Берите…
— Нет, что вы, спасибо, но… не могу я вас лишить такой вещи! Извините меня…
Потресов ушел, сгорбившись. И то, что не удалось выручить человека в беде, было обидно и неприятно.
Карабанов поспешил скрыться в казарме.
— Куда вы собираетесь, Штоквиц? — спросил он.
— Не хочется, гвардионус, да надо. В Эривань!
— Чего же не хочется? — вяло улыбнулся Андрей. — Там можно хотя бы попьянствовать.
— Если бы один ехал, — согласился Штоквиц, — так и запьянствовал бы, наверное. А то ведь со мной еще полковник Хвощинский… Сам не пьет и другим не дает! Согласитесь, что это самая противная категория людей.
— И надолго? — спросил Андрей, а в глотке у него уже стало сухо, как тогда, в дорожной харчевне, когда впервые услышал ее имя.
— Да черт его знает, поручик! — продолжая собираться, ответил Штоквиц. — Все зависит от того, как совещание. День или два, наверное. А потом, я думаю, откроем границу для эшелонов. Государь император, говорят, уже выехал из столицы и направился в Кишинев…
Штоквиц ушел, и Карабанов, оставшись один, тяжело задумался, — так обдумывают ночное убийство, так интриганы готовят свои поклепы, так игроки решают судьбу последней карты. В этом случае Андрею было нелегко… Молодой, быстрый, далеко не дурак, порывистый в чувствах, он никогда не смущался положением любовника при замужней женщине и пользовался одинаковым успехом, начиная от дачных вертепов на Полюстровских водах и кончая темными будуарами пожилых великосветских барынь. Но к Аглае он всегда относился честно: рядом с ней и он бывал другим — лучше и чище…
Однако теперь, оторванный от прежней жизни, заброшенный в самое захолустье империи, где его никто не знал и он — никого, Карабанов был одинок, и Аглая была последним звеном в его прошлом.
Старое влечение к ней, как зерно, долго пролежавшее под спудом земли, вдруг созрело и взошло свежим зеленым побегом — любовью, — так хотелось думать Карабанову об этом чувстве.
И весь день он ходил по душному Игдыру как пьяный, в каком-то сладком полусне. И виделось ему при дневном свете то, что дано человеку видеть только ночью. Бывает же такое. Ну куда человеку деться? ..
Сел на завалинке играть с прапорщиком Латышевым в шахматы.
Прапорщик хотя играл и хуже Андрея, но раздражал его комментариями.
— Я возьму у вас коня, — предупреждал поручик.
И, в раздумье берясь за патрон от «смит-вессона», заменявший фигуру коня, Латышев с пафосом декламировал:
— Что ты дремлешь, конь ретивый, что ты шею опустил? ..
Карабанов говорил ему:
— Здесь можете ходить слоном.
И прапорщик, хватаясь за пуговицу от солдатского мундира, заменявшую фигуру, вспоминал из басни Крылова:
— Слона-то я и не приметил…
Наконец все это надоело Андрею, и он перевернул шахматную доску с патронами и пуговицами ко всем чертям собачьим:
— Да что вы, прапор, будто гимназист, хрестоматию мне тут зубрите? Играть так играйте, а просвещать меня не советую! ..
Не зная, куда деть себя, пошел на базар. Очертя голову ринулся Андрей Карабанов в этот яркий азартный омут. Шум, толкотня и запахи оглушили его. Карабанов жевал кишмиш, лез пальцами в бочку с дегтем, с видом знатока стучал ногтем по кувшинам. Из озорства отдернул на одной красотке чадру, плетенную из конского волоса, и в ответ на его дерзость старый повелитель, толстоносый грязный айсор, издал глухое шипение.
— Ну, не шипи, — сказал Андрей ревнивцу. — Я вот у тебя эту бирюзу покупаю…
Чья-то рука легла ему на плечо: это был Клюгенау.
— Не советую покупать, — с усмешкой заметил барон. — Бирюза — камень зловещий. Столетиями она растет на костях людей, умерших от безнадежной любви. Пойдемте-ка лучше со мной и послушаем пение нищих Сатаров!
Прислонясь тощей спиной к стене караван-сарая, нищий перс сидел на солнцепеке, раскинув босые черные пятки. Впалый и влажный рот его был полуоткрыт, вокруг него кружились знойные зеленые мухи. Он был одет в русский полушубок, вывернутый шерстью наружу: по голой груди его, бронзовой от загара, медленно струился грязный пот. Лицо сатара было матово-зеленоватым, и узкие персидские глаза томно посмотрели на офицеров.
— Восточный соловей, неподражаемый Рубини из Баязета! — сказал Клюгенау и бросил перед певцом монету.
Сатар достал из-за спины медную тарелку. Первый звук его голоса был печален и напоминал далекое эхо в горах. Но вот певец оживился, высокая нота, дребезжа и вибрируя, взлетела куда-то к пыльному небу. От напряжения пальцы на ногах сатара широко растопырились. Кадык на его шее, острый и шершавый, круто перекатился под мокрой от пота кожей, и он закрыл лицо тарелкой.
— Боже мой! — удивился Карабанов и невольно вздрогнул: в этом напеве он услышал отклик своим желаниям, каждый звук голоса опадал на него, казалось, расплавленными каплями. — C'est etonnant! Mais on n'y peut rien comprendre, — добавил он, повторив по-русски: — Удивительно! Но тут ничего нельзя понять…
— Обратите внимание, — сказал Клюгенау задумчиво. — Этот сатар переплетает одну ноту с другой, словно нити в драгоценном хорасанском ковре. И притом, где же тут предел законам человеческого дыхания, если эти нити у него бесконечны?
— Я больше не могу, — сказал Андрей и отвел тарелку от лица сатара.
Нищий, впавший уже в какой-то экстаз, продолжал свой мотив, и только тут поручик увидел, каких трудов ему стоит пение: лицо сатара было обезображено выражением муки; искривленное и уродливое, оно было почти отвратительно…
— Вот тебе еще! — бросил поручик монету нищему и в этот момент увидел Аглаю.
Рассеянно озираясь, она пробиралась через толпу, а за ней следовал денщик мужа с громадной корзиной овошей на плечах.
Андрей, расталкивая ораву торгашей, кинулся вслед за ней, перехватил за локоть:
— Аглая! Я был лишен тебя целых два года. Но сейчас, когда ты рядом, когда ты меня любишь…
— Я не люблю тебя, Андрей. Нет. Не люблю.
— Это неправда. Я приду к тебе сегодня.
— Не смей и думать.
Поток людей вертел их в своей толчее и нес куда-то. Андрей не выпускал локтя женщины.
— Ну скажи хоть одно слово, — просил он.
— Андрей, мой милый, — Аглая остановилась. — Забудь меня…
И не смей приходить: я посажу денщика у дверей, и он тебя не пустит! ..
День этот прошел в каком-то душном угаре. Вечером принял рапорт от урядника.
— Лошади здоровы, — сказал Трехжонный.
— А люди? — спросил Андрей.
— Здоровы, — вздохнул урядник. — Люди не лошади: им ничего не сделается. А вот — лошадь! ..
— Я тебе уже говорил, что доклад надо начинать с людей, а не с лошадей… Понял?
— Да чего тут не понять… Вот я и говорю, что лошади здоровы и люди тоже…
Настала ночь. Карабанов отчаянно решился. Денщика, как и следовало ожидать, у дверей не было. Но сами двери были приперты изнутри чем-то тяжелым. Андрей тихо постучал. Бродячая собака подошла к нему из темноты и, помахивая хвостом, обнюхала полы его шинели.
— Иди, иди, — сказал он ей, — не до тебя мне сейчас…
Обойдя саклю вокруг, Карабанов забрался в колючие заросли терновника. Выпутываясь из цепких ветвей, подошел к окну, задернутому занавеской. «Наверное, здесь», — решил он. Андрей, придерживая шашку, неслышно перекинул ноги через подоконник…
Аглая спала глубоким сном, разметавшись на широкой тахте, удивительно прозрачная и светлая. Поручик тихо присел с ней рядом, погладил ее колено.
— Аглая, — шепотом позвал он, — проснись…
Женщина проснулась как-то рывком, стремительно вскочила на ноги, в одной сорочке, босая, отбежала к стене.
— Ой, кто здесь?
— Не бойся, это я…
— Зачем ты пришел? Я же ведь просила тебя…
— Прости, — повинился он.
— Уйди сейчас же, Андрей!
Карабанов медленно приблизился. Губы женщины мелко вздрагивали, когда он целовал ее.
— Ты любишь меня? — спросил он.
Она молчала.
— Почему ты молчишь?
— Я пропаду с тобой!
— Ну и пропадай, — сказал он, и шинель сползла с его плеча на пол…
И на вторую ночь он пришел снова. Она лежала перед ним, уже открытая вся, робкая и доверчивая.
— Ты мой милый, — говорила она. — Я даже не знала, что все это так… так хорошо! Если бы ничего у меня в жизни не осталось больше, то стоило бы жить, чтобы принадлежать тебе , Он поцеловал ее, и она спросила:
— Боже мой, что же дальше-то будет? Ты значить?
— Нет, — признался он.
— Вот и я не знаю…
Дальше был Баязет.
24 апреля царь прибыл в Кишинев и подписал манифест о войне.. Мы еще не могли предвидеть тогда всего, что лежало за горами Агрыдагского перевала, но само звучание этого слова — «Баязет» уже дразнило и распаляло наше воображение. Издалеко он казался нам даже прекрасным. Главные силы армии были брошены на Карс и в долины Евфрата, генерал Тер-Гукасов отчленил нас от своего отряда, и полковник Хвощинский открыл перед нами ворота Баязета; об этом прекрасном человеке я всегда буду вспоминать с особенным уважением.
Штабс-капитан Ю. Т Некрасов
НОЧНЫЕ ВСАДНИКИ
1
В горах лежали снега, проливные дожди, нагнанные ветрами с Каспия, лили три дня подряд, расквашивая и без того дурные дороги, потом на землю хлынуло солнечным нестерпимым жаром, грязь быстро испепелило в горькую пыль, и тогда по этой пыли, проклиная ее и глотая ее, двинулся баязетский эшелон Эриванского отряда…
Арарат — как зернистые головы рафинада в синей обертке древних небес; он слева от дороги, а сама дорога — будто дьявол проложил ее здесь: раскидал кое-как камни, повырывал деревья, напетлял, напутал и перекинул на страх путникам легкие скрипучие мостки над ущельями. Орговский пост! .. Кордонные казаки сворачивают службу: хранить уже нечего, коли прошла вперед армия.
Дорога забирает вправо, потом все вверх и вверх… Чингильский перевал; пока пройдешь его, захочешь рубаху переменить, нелюбимую жену вспомнишь, лютому врагу обиды простишь.
«Агры-Даг» — таково название горным страхам.
— Слава богу, — крестятся пожилые, когда перевал закончился, — теперь, кажись, от неба к земле идем! ..
И вдруг за поворотом зовет петух, выходит на крыльцо в панёве и бусах девка Алена, визжат на коромысле пустые ведра ведра, толкуют старички на завалинках, пятистенки смотрятся в ущелье резными окнами, потянуло из тру6 над избами ядреным духом печеного хлеба.
Но — нет: здесь не напоят солдата водой, не всплакнут по его судьбине, доведя до околицы, старая бабка не сунет в ранец печеных яичек, не дадут глотнуть молочка. Угрюмо и одичало проходят русские солдаты через такие деревни: молокане да духоборы, беглецы из России, они притулились к туркам, ищут за горами высокими свою веру.
— Ать-два… Ать-два! — иногда кричали офицеры.
Идет вперед армия — лишь один ее эшелон, а сколько таких эшелонов проходит сейчас, и земляки где-то уже шагнули через Дунай — навстречу славянам: там-то небось веселее! ..
Спустились еще ниже. Вот уже и долины — солончаки, сады и мельницы. Армянские аулы, курдские шатры плещутся шелками в ущельях, в зелени бузины. Пахнуло живым, человеческим. Дорога распахнулась пошире.
Вода плещется в бурдюках, замотанных в мокрые циновки.
Трещат по камням, как митральезы, лазаретные линейки и аптечные двуколки. Крякают на ухабах артиллерийские фургоны. Ракетные станки , словно одобряя все это, кивают треногами на поворотах.
Важно плывут заноздренные в кольца верблюды: на их горбах ящики с гранатами, патроны в переметных хурджинах, плоты из гуттаперчи для переправ через реки. Следуя за эшелоном, дымят походные кузни; два коваля, ефрейтор и солдат, тут же, скинув мундиры, бьют молотами по железу, спешат не отстать от эшелона.
И совсем уж в хвосте отряда, невидимая в облаке пыли, орущая и блеющая, тащится гонимая гуртоправами баранта овец — запас жира и мяса для баязетского гарнизона.
Идет солдат, шагает солдат. На всю войну отпустили ему 182 патрона, и учили его фельдфебели так:
— Ты, деревенщина, три выстрела дай, а потом — беги; коли добежал живой, — сучи яво штыком, нехристя, о пальбе же забудь теперича, потому как не твоего это ума дело! ..
Офицеры учили фельдфебелей иначе:
— Понимаешь, братец, дело-то тут такое, как бы объяснить тебе попроще? .. Солдат — дурак ведь, сам знаешь, учить его трудно.
А так — пусть себе штыком бьется: дураку оно проще! ..
Генералы учили офицеров поточнее:
— Господа, пусть в Европе выдумывают что хотят. Техника там, все такое… Суворовы-то все равно не у них, а у нас были.
Мужик у нас, слава богу, темный: его на врага надобно только науськать, а там глядишь, дело-то и завертится…
Генералов же учили тоже, но преподносили им эту мысль уже в ином виде:
— Штык дает, ваше превосходительство, самый быстрый и решительный результат, активно воздействуя при этом морально, в то время как огнестрельное оружие подобного результата не имеет и, подрывая нравственную основу, ослабляет потенцию наступления…
Идет солдат, шагает солдат. По горным тропам идет, где оставил свой след бродяга-тигр; шагает по долинам, где в белом цветении шумят сады, и в каждой завязи — слива, персик, инжир, хурма или нежная тута. «Вот уплетать-то будем, — надеется солдат. — И домой наберем, ежели не под крест ляжем! »
Давит в загривок ранец, шанцевый инструмент шлепает по боку, крутится фляга, оттянула руку винтовка, натерла плечо скатка шинели, жесткий ворот мундира врезался в подбородок.
— Ать-два… Ать-два! ..
Идет солдат — идут 182 патрона:
1 — в магазине, 35 — в поясе, 24 — в ранце, 60 — в вагенбурге, 52 — в хурджинах, 10 — в обозе…
Итого — 182 выстрела, не больше, может сделать он в эту войну.
Генералы всё сосчитали — не сто и не двести, а вот именно 182:
«Вишь ты, Ванюха, генаралы-то какие у нас точные, тютелька в тютельку! » А только вот интересно бы знать Ванюхе: отчего это иной патрон в ружье не зарядить? Даже с дула совать пробовали — нет, не лезет, проклятый.
— Ваше благородие! Опять не лезет…
Некрасов берет патрон, швыряет его в канаву: .
— Сволочи! Опять не тот калибр…
Нагоняя офицеров, штабс-капитан говорит:
— Милютина все-таки винить трудно: не будет же сам министр сортировать патроны по ящикам. И как министр, он сделал для армии уже много. Но еще с докрымских времен, господа, все катится по старинке. Реформы только причесали армию, но мода прически — ходить растрепанным
— осталась прежняя. Солдата мутят и портят генералы, которые носятся с этим штыком, как нищий с писаной торбой. Так и кажется, что они готовы испытать превосходство штыка перед пулей на собственном пузе!
— К вам прислушиваются нижние чины, — замечает Штоквиц.
— Ну и пусть слушают… Надо же когда-нибудь простому человеку знать правду-матку!
Потресов, сидя на прыгающем лафете, удерживает между колен узелок с едой.
— Вы бы посмотрели, — кричит он издали, — что мне подсунули в арсенале! Целых две тысячи «шароховых» гранат, уже снятых с вооружения…
— Черт возьми, — молодо рассмеялся Карабанов, — может, лучше повернуть обратно? Ведь турок вооружали англичане…
Евдокимов с улыбкой посмотрел на него сбоку:
— Уверяю, поручик, что сейчас наш солдат способен побеждать даже с дубиной в руках. Дрын из забора выломает — и «veni, vidi, vici». Потому что, пусть даже серый, щи лаптем хлебал, еловой шишкой чесался, он все равно понимает смысл этой войны…
Полковник Хвощинский остановил лошадь, хрипло и надсадно прокричал в самую гущу пыли, повисшей над колонной:
— Господа офицеры! Прошу подъехать ко мне!
На разномастных лошадях, в посеревших за день рубахах, на которых даже погоны покоробились от едкого пота, его окружили офицеры баязетского эшелона.
— Господа, — начал Хвощинский, сгоняя с шеи коня здоровенного овода, — перед нами лежит Туретчина: русская дорога кончается, эти камни и скалы — уже не наши… Не мне объяснять вам священные цели этой войны, ежели каждый из нас глубоко страдал все эти годы от желания помочь нашим братьям по духу, культуре и крови. Мне бы очень хотелось пожелать вам всем вернуться обратно на родину в любезное нам отечество, но… Вы сами понимаете, господа, что это, к сожалению, невозможно. Однако я уверен, что все честно выполнят свой долг и не посрамят чести славного русского воинства… Помолимся вместе, господа!
Офицеры сняли фуражки и часто закрестились. Исмаил-хан Нахичеванский, сойдя с лошади, расстелил на камнях изящный сарухский коврик и, оттопырив зад, творил священный намаз.
Асланка, денщик его, стоял с полотенцем в руках. Клюгенау подтолкнул Андрея локтем, и они оба улыбнулись…
Снова раздались команды:
— Первая сотня, на рысях — в голову!
— Хоперцы, куркули собачьи, куда вас понесло?
— Барабанщики, дробь!
— Осади полуфурки… назад, назад!
— Полы шинелей — за пояс, вороты — расстегнуть!
— У кого ноги натерты, сдать ранцы в обоз! ..
Снова начинался поворот, и там, где дорога круто падала на дно ущелья, сливаясь с разливом мутной воды, все увидели крест.
Россия кончалась крестом, который словно зачеркивал прежнюю мирную жизнь, и где-то вдали уже всходил над скалами кривой, как ятаган, полумесяц ислама — символ горечи и обид, претерпленных славянами.
Крест! ..
2
Ветхий, покосившийся, из обрубков корявого орешника, этот крест хранил на себе следы глубоких, еще свежих царапин, — какой-то зверь ходил сюда, наверное, но ночам и точил об него свои когти. А рядом, отброшенный кем-то в сторону, валялся покоробленный лист ржавой жести, и на нем еще можно было разобрать слова:
Господи, прими дух их с миром. Покоится тута прах полковника Тимофея, урядника Антипия и рядового Назария, за веру и Отечество главы свои в 1829 годе на сем месте поклавших.
— Поправить крест, — распорядился Штоквиц.
Ватнин откусил размочаленный кончик плети, сплюнул на сторону, сказал задумчиво:
— В двадцать-то девятом годе здесь ишо мой батька, как и мы теперича, Баязет шел отымать у турка. Ой и страху ж они натерпелись! Две недели подряд по солнышку, как батраки, вставали и, пока не стемнеет, по стенам насмерть рубились. Ни одного офицера не осталось. Воды — ни капли, солили конину порохом… Дюжий у меня молодец был батька! Я сопляк перед ним, он меня в баранку скрутнет и в огород закинет…
Карабанов уютно и мерно покачивался в седле. Над кружками солдатских голов и папахами казаков торчали, в ряд с пиками, взятые от пыли в чехлы, боевые штандарты. А вокруг, куда ни глянешь, мелькают крепко взнузданные морды лошадей; местная милиция щерится зубами на черных прожженных лицах. И висит над людским гвалтом ярко-красное безжалостное солнце, словно подвешенное над колонной в буром венчике пыли! ..
Но при вести о переходе границы сразу стихли крики и разговоры, казаки оборвали песню. В суровом, почти благоговейном молчании сами собой погибли смех и шутки. Не было ни одного, кто бы не оглянулся назад — посмотреть на горы Кавказа, за которыми лежала милая сердцу Россия, вся в пушистых вербных сережках, вся в мутных весенних ручьях. Кто крестился, скупо поджимая опаленные жаром губы, кто слал поклоны на север, прижимая к груди натруженные крестьянские руки, и видел Карабанов, как покачнулся в седле Ожогин и припал к холке коня…
— Дениска, ты снова пьян, подлец? — И поручик огрел его нагайкой по спине.
Казак поднял на офицера глаза.
— Ни вот капли, ваше благородие. Ежели што, так урядника спросите. И фляги не отворачивал, ..
— Так что же с тобой?
— А муторно мне, ваше благородие. Впервой родину спокидаю.
Ровно змея мне титьку сосет… Дозвольте хоть жигитнуть от скуки?
— спросил Дениска.
— Бешеный ты, как я погляжу, — заметил пожилой солдат, носивший громкое имя — Потемкин. — Ты лучше землицы возьми, дурной: она боль-то оттянет…
Дениска отмахнулся:
— А куды мне ее, черствую-то? У меня вон своя есть, ишо станишная.
— Казак достал из-за пазухи кисет из цветастого ситца. — Матка пошила…
Карабанову вдруг стало не по себе. Черт возьми, никогда не был сентиментальным, а сейчас ощутил, что не выдержит и выкинет какую-нибудь глупость в духе прапорщика Клюгенау. Он злобно выругался и, стеганув своего Лорда вперекидку слева направо, погнал его вперед…
Вскоре вся колонна осталась за его спиной, и он, уже совсем один, пустил коня шагом. Вокруг было пусто, скалы нависали над головой, жухлые травы никли под солнцем. Старый ворон, оставив клевать падаль, не спеша взлетел из-под копыт коня, едва не задев лба поручика.
Карабанов остановил коня совсем, и вскоре его нагнал Клюгенау.
— Я вам не помешаю? — спросил он и, сняв очки, стал задумчиво протирать стекла.
— Нет. Мне все равно.
Они поехали рядом.
— Честно говоря, — сказал Клюгенау, — я испугался за вас…
— Испугались — чего?
— Ну… Сами понимаете, ускакали далеко вперед. Один. Что бы вы могли сделать со своим револьвером?
Карабанов благодарно положил руку на пухлое колено прапорщика.
— Спасибо вам, Клюгенау, — просто сказал он. — Вы мне кажетесь хорошим человеком, только — не сердитесь — мне с вами иногда бывает скучно…
Клюгенау, пожав плечами, ничего не ответил. Долго ехали молча. Потом прапорщик сказал:
— Искренность всегда немножко скучна, ибо против нес нельзя хитрить, а это-то как раз, наверное, и скучно. Я не знаю почему, но вы, Андрей Елисеевич, располагаете меня к искренности.
— Исповедоваться предо мною тоже не советую, — криво ус мехнулся Карабанов, — я отпускаю все грехи огулом. Сам грешен..
— А скажите мне, если не секрет, — спросил Клюгенау, — зачем вы сейчас вырвались вперед?
— Просто решил поразмять своего Лорда.
— Вы говорите неправду, поручик. Почему в проявлении своих чувств неграмотный Дениска Ожогин, который напивается и дерется каждую субботу, должен быть честнее вас? А ведь вы и ускакали вперед, чтобы скрыть ото всех то же самое, что мучает и Дениску.
Только Дениска на стыдится этого…
— Видите ли, Клюгенау, — не сразу, даже в некотором замешательстве отозвался Карабанов, — не знаю, как вы, но я, очевидно, испорчен тем воспитанием, которое принято называть светским…
— Вот-вот, — радостно подхватил Клюгенау.
— Да обождите вы со своим «вот-вот», — неожиданно обозлился Андрей. — Я, — может быть, — горячо продолжал он, — и хотел бы, как этот Дениска, напиться в субботу, в воскресенье проспаться, а прощаясь с родиной, заплакать при всех, томимый предчувствиями Но я даже не нагнулся, чтобы взять горсть родной земли, хотя мне и хотелось сделать это…
— Турки! — вдруг выкрикнул Клюгенау.
Человек десять турецких всадников крутились на лошадях посреди дороги. Над головами печально зыкнули первые пули. Развернув лошадей, офицеры стремительно помчались обратно.
3
Канонир 2-го орудия 4-го артвзвода 19-го полка Кавказской армии рядовой Кирюха Постный сидел на лафете и жевал горбушку (любил он, стервец, горбушки), когда кто-то столкнул его с удобного места прямо в пыль. И на лафет, по праву принадлежавший Кирюхе, взгромоздился старый и косматый, как леший, дед в белой солдатской рубахе с двумя «Георгиями» на груди, босой и без фуражки.
— Ты ишо не граф, чтобы в карсте ездить! — заявил он Кирюхе. — Нет, скажем, того, чтобы самому сказать: «Кавалер Василии Степанович Хренов, извольте прокатиться…» У-у, серость!
Подхватив из пыли краюху хлеба, Кирюха догнал свое орудие
— Ты что пихаешься, дед? — обиделся он. — Я тебе не простой солдат: я канонир — меня для боя беречь надобно. Постный я…
— Оно и видать, — огрызнулся дед, устраиваясь поудобнее, — что постный ты, а не масленый. Одначе хлебца-то отломи старику.
Кирюха разломил горбушку пополам и вприпрыжку семенит рядом с лафетом:
— Эй, дед, слезай. Неушто по уставу здесь твое место?
— Брысь, безусый! — сказал дед, разевая на краюшку хлеб»
нежно-розовый, как у котенка, редкозубый рот. — У тебя ноги молодые, — утешил он канонира, — ты далеко убежишь… До Стамбулу самого! ..
Вскоре, чтобы переждать полуденный зной, Хвощинский разрешил привал. Денщики сгружали с верблюжьих горбов тюки с офицерским добром и кошмами. Из обоза приволокли за рога упрямого барана, торопливо секанули его по горлу.
— Стой! — сказал Исмаил-хан и повелел денщику срезать камышовую трубку.
Проделав эту дудку в надрез на животе барана, подполковник стал сильно дуть в нее. Баран от воздуха быстро толстел на глазах и наконец обратился в туго надутый бурдюк. Тогда Исмаил-хан хлопнул его кулаком по брюху — и шкурка легко отделилась от туши.
— Чок-якши, очень хорошо, — сказал хан и, чулком содрав с барана шкуру, стал вырезать кинжалом «суки» из ляжек барана, жирные сочные «суки» денщики-татары тут же ловко низали на шампурные веретена, и вскоре офицеры ели добротный шашлык, запивая его бледным кахетинским из артельного тулука.
— Очень вкусо, — похвалил Некрасов, вытирая руки о траву, — просто очаровательно! Никак не ожидал, что вы удивительный повар, хан!
— Хан… — недовольно пробурчал подполковник. — Я был ханом, когда мой дед варил плов для гостей в таком котле, что R нем могли бы утонуть три ваших пьяных монаха. Мой отец умел жарить на вертеле целого быка, а в быке — теленок. А в теленке — баран. А в баране — барашек. А в барашке — гусь. А в гусе — куропатка. А в куропатке — яйцо…
Перечисляя все это, подполковник поднимался с корточек все выше и выше, и, подчинявшись во весь свой гигантский рост, задрав руку, он закончил:
— Вот тогда я чувствовал себя ханом! ..
Некрасов пожал плечами. Закурив из портсигара последнюю румынскую пахитосу, завернутую в лист кукурузы, которую он хранил как память о Валахии, штабс-капитан направился к солдатским бивуакам. Возле одного котла, вместо того чтобы отдыхать, солдаты плотно обступили костер и подламывались от дружного хохота. Юрий Тимофеевич подошел ближе, ему уступили место.
Увидев старого гренадера Хренова, офицер невольно удивился, что вместе с ними идет на Баязет этот заматерелый беззубый вояка.
— Ты кто такой, дед? — спросил Некрасов.
— Я есть кавалер георгиевский. И, ежели што, так вот оно где! — И Хренов расправил свои кресты.
— За что же ты вот этот получил?
— За рубку леса, ваше благородие. Мы о ту пору, когда чечню замиряли, всё больше лес рубили. Лихое дело! ..
— А этот? — снова спросил Некрасов, показав на маленький согнутый крестик.
— За взятие Ахвы.
— Такого аула нет, — поправил его Некрасов. — Есть Ахты.
— Так точно: Ахты, — бодро откликнулся дед. — Только не посмел я ваше благородие на «ты» звать.
Некрасов хмыкнул в усы:
— — Ну, ладно. А винтовку-то где взял?
— Его высокоблагородие господин Хвощинский велели дать.
Они меня помнят: вместях на Каре ходили, под Гунибом с мюридами резались… А службу, — похвалился в заключение старый, — я еще при Лексей Петровиче Ермолове, царствие ему небесное, начал.
При нем-то везло мне, а при Паскевиче меня эвон сюды пулей вжикнуло, при Воронцове сюды меня секанули. Весь я, как есть тут, русский солдат, и перечить мне никакая турка не моги. Как что — так в рожу!
— При многих же ты начальниках служил, дед.
— Ой при многих, ваше благородие, — вздохнул Хренов, слегка затуманившись. — Отцы были командиры!
— А где же твои зубы, старина?
— Да командиры и повыбивали. Кому же еще! ..
Подошел юнкер Евдокимов, посмеялся со всеми вместе и посоветовал от наивной души:
— Шли бы вы, отец мой, в деревню к себе да на печку к старухе, коли отслужили свое… Сейчас в России-то хорошо: снега тают, петухи кричат, бабы блины пекут…
— А я, ваше благородие, — обиделся Хренов, — отродясь на печке не леживал и деревни у меня никакой нету… Сызмальства при войсках состою. И дороги домой тоже не помню. Сказывают, будто я курский какой. По выговору, значит. А шут его знает, этот выговор. Рази же по одному выговору свой дом отыщешь?
— Как же ты жил-то, Василий Степанович? — полюбопытствовал Дениска Ожогин.
— А как жил? — Хорошо… Россию навестил, только отвык — тихо уж больно. А здесь в любом углу дерутся. Я и повернул обратно.
В горы. Ходил больше. Меня помнят. Да и кресты. Где по гарнизонам, где и по вольным. Попрошу чего — дадут. Иной раз и побьют.
На свадьбу попал. Подвыпил да и вспоминать стал, как Шамиля замиряли… Я, говорю, сейчас всех вас. И, значит, показываю: коротким
— коли! А там Шамилева родная сидела. Меня — в шоры. Ну, да я не в лесу найденный. Схватил что потяжелыпе. А гостей много.
С тыщу! И давай, и давай. Как снопы лежат…
— Ой и врать же ты, дед! — засмеялся Дениска.
Хренов не обиделся:
— — Дык кому же запрещено? Хошь ты ври, хошь я буду. Котел-то общий. А там выхватывай что послаще! ..
Солдаты, которые помоложе, решили подзадорить старика:
— Ну ладно, дедусь, а жена-то у тебя была?
— Чегой-то?
— Баба, значит.
Старый вояка махнул рукой:
— А хрен ли толку-то с нее, с бабы-то? Маета одна. Ину возьмешь, помусолишь ее, надоест да плюнешь!
— Это все пустяки. А вот расскажите, отец, что-нибудь интересное. Ну, самое интересное в вашей жизни.
Старик поскреб седые, сбитые в паклю вихры.
— А вот такого и не припомню, — сказал. — Про интересное-то, ваше благородие, в книжках читать надо! ..
Барабаны снова забили поход.
4
Из одного армянского аула, где их радостно встретили хососы — турецкие армяне и монахи соседнего монастыря, Хвощинский отправил Некрасова на разгром неприятельских магазинов.
— Там же, — поручил он, — в окрестностях живут несколько греков, которые служат в армии султана искусными хлебопеками.
Разгоните их, пожалуйста, а тандыры пекарен разрушьте. Не вздумайте стрелять, когда увидите вооруженного человека. Он может оказаться мирным туземцем, едущим в гости. Остерегайтесь курдов.
Вы отличите их по тюрбанам, сумеете узнать по мужественным взглядам и твердой походке, полной достоинства…
Задание было не столь сложным — отряд Некрасова умчался по вьючной тропе налегке, с гиканьем и присвистом. Они успели сжечь около десяти тысяч четвертей проса, ячменя и кукурузы, уничтожили склад английских галет и одеял, но на обратном пути нарвались на крупный разъезд султанского низама, одетый с иголочки во все новенькое и поддержанный гаубицей французского производства.
Заметив неточность стрельбы противника, штабс-капитан навязал низаму перестрелку, и схватка затянулась: прорваться обратно к отряду становилось трудным делом.
— Кончаются патроны! — закричали хоперцы.
— Но остались штыки, — ответил Некрасов, и в рукопашной сшибке солдаты вырвалиь из засады…
Соединившись с отрядом, штабс-капитан с особенным уважением отозвался о турецких артиллеристах, которые были изрублены на стволе орудия, но фанатично держались до последнего. Однако рукопашная, на которую решился Некрасов, вызвала удивление у многих офицеров.
— Как прикажете понимать вас? — спросил Штоквиц. — Не вы ли тут частенько ломились в открытые двери, чтобы доказать нам устарелость штыкового удара?
— А я, — ответил Юрий Тимофеевич, — никогда и не собирался консервировать штыки по музеям! Но рукопашная — это крайность, на которую ходят ва-банк.
В схватке с низамом Некрасов потерял два пальца левой руки, отрубленных кинжалом до сустава первой фаланги. Исмаил-хан, Узнав об этом, обрадовался:
— Так ему и надо! Видать, много грешил этими пальцами — вот их у него и оторвало!
— Передайте его сиятельству, — отпарировал Некрасов, — что в таком случае ему оторвет сразу голову! ..
Баязет был уже недалек. Эшелон втянулся на широкую равнину Кое-где пестрела зелень болот, высокие камыши волновались под ветром, на пологих угорьях блестели серебристые солончаки. За час до заката все это стало утопать в синем бархатном полумраке; только на юге еще чернели зубцы далеких скал, в расщелинах которых укрывался таинственный Баязет.
Усталым лошадям подвесили торбы. Впереди лежал еще крутой спуск в долину, и первая пушка, обрушивая из-под колес камни и песчаные осыпи, медленно поползла с горы. В упряжках лафетов падали от усилий кони; в темноте, словно тяжелые утюги, летала сырая казацкая матерщина; люди хватались за спицы колес, впрягали себя в лямки, спасая орудия от бешеного разгона под уклон обрыва.
— Осторожней, ребятки, — покрикивал майор Потресов, — не сверни прицелы, за спицы держи…
Наконец спуск закончили, и войска расположились к ночлегу.
Каша начинала бурлить в котлах, а солдаты, попадав на землю и обняв винтовки, уже спали как мертвецы, без сновидений и бреда.
В своей упряжи чутко дремали кони, только бродили во тьме сторожевые пикеты да в сторону Баязета смотрели заряженные гранатами ракетные станки…
Карабанов тоже спал, намотав на руку поводья своего Лорда, когда его разбудил Тяпаев: поручика звал к себе полковник, Хвощинский сидел возле костра, прихлебывая чай, а рядом с ним.
в равном своем бешмете, лежал Хаджи-Джамал-бек; полковник кивнул лазутчику, и черкес, надвинул папаху, уполз куда-то в темноту, чтобы не мешать разговору офицеров.
— Извините, что разбудил, поручик, — сказал Хвощинский. — Сейчас вы поднимите свою сотню…
— Как я ее подниму, господин полковник, если люди и лошади валятся с ног? — огрызнулся Андрей.
Хвощинский постучал карандашиком по разложенной на коленях карте; хромая нога его была уродливо отставлена в сторону.
— Видите ли, господин поручик, — спокойно ответил он, — ваша давняя дружба с моей супругой еще не дает вам права дерзить мне. Если же вы не склонны уважать меня как человека, то можете обратить внимание на мои погоны: я их надел, когда вы еще набирались терпения появиться на свет!
— Простите, господин полковник.
— Итак, будьте любезны поднять свою сотню. А теперь смотрите сюда,
— полковник раскатал перед ним карту. — Вот дорога на Каракилис, здесь начало истоков Евфрата. Хаджи-Джамал-бек сказал мне, что через суннитский аул Ак Сют-су можно вломиться сразу на Баязет. Ваша сотня и попробует это сделать… Далее! — продолжал Хвощинский. — Ежели попадетесь в засаду, можете отступить вдоль Евфрата на Зейдекан. Там вас выручит генерал Тер-Гукасов, который сейчас идет на Алашкерт…
Встать от этого жаркого костра, сразу вот так взобраться в седло и, будучи в первом ряду, повести сотню в ночь, по чужим неведомым тропам, — нет, это было слишком неожиданно: Карабанов ощутил какой-то холодок возле сердца, и ему стало страшно отрывать себя и свою сотню от всего эшелона.
— Очевидно, — сдишгоматничал он, уставясь в огонь, — турки, господин полковник, уже готовы к сдаче Баязета, а тогда зачем же мне…
— Нет! Совсем не готовы.
— Простите, но почему?
— Хотя бы потому, — пояснил Хвощинский, — что гарем паши остался еще в Баязете. Так что будьте мудры и осторожны. Если же на ваших глазах гарем станут вывозить из города, не препятствуйте. Боже вас сохрани! Иначе погибнете…
— Первая сотня остается здесь? — спросил Карабанов, завидуя Ватнину.
— Да. Я послал бы Ватнина, но… Согласитесь, что, при всех его достоинствах как офицера, он неспособен быть дипломатичным.
А вы же ведь человек придворный, светский, — закончил полковник с улыбкой.
— Хорошо. — Карабанов встал. — Я пойду!
— Постойте… Не вздумайте по горячности вступать в Баязет с двух сторон, — строго наказал Никита Семенович. — Покорить азиата можно только в том случае, если оставите ему лазейку для отступления. Иначе он напялит папаху на глаза, кинжал — в одну руку, шашку — в другую, и тогда вам, Карабанов, придется скверно…
В груде казацких тел, полегших словно после побоища, Андрей с трудом отыскал своего урядника. Трехжонный после сна долго соображал, отплевываясь в темноту, потом сунул в рот два пальца и свистнул соловьем-разбойником — сбатованные кони шарахнулись от костров.
Казаки поразили поручика своей готовностью: каждый провел ладошкой по лицу, точно умылся, смотал кошму, на ощупь увязал свое добро в саквы, и, похватав ружья, через две минуты сотня уже была в седле.
Отовсюду поднимались с земли взлохмаченные головы солдат и милиционеров.
— Ну, чего взбулгатились? Дрыхните дальше, — сказал Трехжонный кому-то. — Ты не из нашей сотни. Это вторую до краю света загнать решили…
— Казаки, справа… по двое… рысью!
Позевывая, в шинели наопашь, подошел Потресов:
— Голубчик, вы так орете. Куда это вы?
— Все там будем, Николай Сергеевич… Я знаю только одно:
моя сотня идет на Баязет, но как нас встретят — цветами или пулями, я тоже не знаю. Прощайте, майор! ..
Ночная дорога была прохладной, и лошади, несмотря на усталость, шли бойко. Поначалу всадники тяжко, до хруста в челюстях, зевали, потом ничего, встряхнулись. Кобылятники (казаки, ездившие на кобылах) больше придерживались обочин: время было весеннее, жеребцы по первой траве бесились, кобылы тоже рядом с ними шли под седлом неспокойно.
Возле одного костра сидели солдаты другой части отряда, из-под ладоней всматривались в темноту, вспугнутую фырканьем коней, лязгом стремян и оружия.
— Эй, — крикнул Карабанов, — на Каракилис так ехать или дорога сама свернет?
— Мы не здешние! — донеслось от костра.
Ехали дальше. Всходила луна.
Лорд бежал ровно и гладко. Мягкий чувяк хорошо прощупывал стремя. У казаков, которые побогаче, матово отсвечивали в темноте серебряные газыри.
В одном месте Андрей едва не сшиб с ног какого-то человека, схватившего под уздцы его лошадь. Это был молоденький юнкер из артиллеристов, наивный и восторженный: его солдаты перетаскивали куда-то зарядные ящики.
— Что тебе, брат, надобно? — спросил Андрей.
— Кстати, — ответил юнкер, — ты назвал меня братом. Так будем же с этой ночи братьями… Вы сейчас, случайно, идете не на Алашкерт? Тогда пойдем вместе!
— С удовольствием бы, коллега, — ответил поручик. — Но у меня бестранзитный билет от самого Петербурга до Баязета.
— Я вам завидую, — сказал юнкер. — Говорят, сказочный город восточной неги и прекрасных тоскующих одалисок…
— Извините. Романтика не по моей части, — ответил Карабанов и, грудью коня отодвинув юнкера с дороги, погнал свою сотню дальше — во мрак…
Висячий мост через ущелье держался на канатах, но канаты, как и следовало ожидать, были уже подрезаны турками. Укрепив мост веревками походных арканов, казаки по одному перескочили пропасть и, выбравшись из ущелья на дорогу, спешились. Подтягивали стремена, отторочивали от седел оружие. У кого душа была поласковее да подобрее, тот скармливал своей лошади сухари и куски сахара.
Карабанов развернул карту, велел уряднику посветить. Но едва Трехжонный чиркнул спичкой, как вжикнули пуля и косо рванула карту, зарывшись в песок.
— Видать, курды, — сказал урядник. — Турок, тот не умеет целиться. Он совсем шальной, этот турок: всегда сдуру бьет, куда ни попало…
Снова началась бешеная скачка. Теперь уже по дороге. Дважды останавливались и разметывали горящие стога сена, подожженного прямо на их пути, дважды растаскивали казаки, сжимаясь от предчувствия вражеской близости, завалы пылающих деревьев.
— Рысью, рысью! — покрикивал Карабанов.
Из-за косого гребня выкатилась кривая мусульманская луна, пристала к всадникам и теперь неслась над ними вместе с ворохом ярких турецких звезд. Острая горячая щебенка взлетала из-под лошадиных копыт и серебрилась при этом, как искры. Дико заржал один жеребец и тут же получил от седока плетью по шее:
— Эк тебя! Нашел время для голоса…
Урядник принюхался к ветру:
— Ваше благородие, кажись, и аул в самой скорости: кизяком запахло вроде. Эдак сладко-то! Наверное, буйволятни топят…
И вдруг навстречу казакам ринулась из темноты большая толпа пеших людей с задранными к небу руками. Впереди бежал худой старец с белой чалмой на голове; длинная борода его развевалась на ветру, и он прихватил ее под мышку. Сотня была на полном разбеге, и Карабанов едва успел задержать ее, чтобы не помять турок. Бородатый старец уже схватил ногу поручика, покрывая частыми поцелуями пыльный чувяк.
— Урус. спасай, — настоящими слезами плакал старец, прижимая к впалой груди руки. — Осман пришел, нехороший осман:
секим-башка делать хочет. Когда верблюд дерется с лошадью, погибает ишачка. Мы бедный ишачка! Ваша казачка добрый… Мы к тебе, сердар, беги… Ля иллаха илля аллаху! — затрясся старик, а турки уже вертелись кругом под лошадиными брюхами…
Карабанову стало жаль бедных крестьян. Тем более они так искреннее плакали и клялись, что отныне признают на небесах одного лишь аллаха, а на земле только его, поручика Карабанова.
И потому, руководимый жалостью, он закричал на урядника:
— Ты что делаешь?
Но урядник уже схватил старца за бороду и, свесясь с седла, отрезал эту бороду кинжалом под самый корень, швырнув ее обратно в лицо турка.
— Ах ты, скалапендра! — заорал он, давя его лошадью. — Тебя «добрый казачка» спасай, а ты нас под засаду ведешь? .. Так иде же старуха твоя? Иде сопляки ваши? Борода-то длинная, а врать, старик, не умеешь…
Карабанов все понял:
— Дениска, бери в нагайки! ..
И взяли: погнали перед собой, стегая по согнутым спинам; улюлюкая и гикая, ворвались в аул, и турецкий отряд повернул в горы, саданув лишь для острастки пачку выстрелов…
— По буйволу возьмем! — сказал Трехжонный, крутясь на своем жеребце по площади. — Так и знайте: за вашу подлость — по буйволу. С каждого дыма! ..
— Во, ханьс поганое! — высморкался в кулак Дениска, вытирая ладонь о лохматую гриву своего Беса. — Под западню хотели подвести нашего брата? И никакой хультуры…
В гневе он подскочил к сакле старейшины аула, хватил шашкой по мертвым окнам: дзинь, — полетели стекла, и еще раз — дзинь!
Болталось тряпье на веревке, и веревку срезал Дениска; потом ведро пустое подцепил на шашку, вскинул кверху — звяк, и разрубил его на лету…
— Ожогин! — крикнул Карабанов, тяжело дыша от волнения. — Перестань. Вот ты у меня сейчас нагайки тоже схлопочешь… не хуже турка!
— А што, ваше благородье, — обиделся казак. — Уже и пошалить нельзя… Попадись мы им, так наших-то голов сколько бы покатилось? ..
На рассвете (чужой рассвет, он призрачный и жуткий) всадники поднялись на высокую гору. Перед ними, рассеченный надвое узкой рекою, разбросанный среди скал и садов, открылся затаенный турецкий город. Дома лепились по уступам, так что крыша одного была двором дома соседнего, и уже паслись на крышах козы, но вокруг стояла тишина, и цветные мечети величаво вперяли столбы минаретов в чистое утреннее небо.
— Вон и крепость сама, ваше благородие, — подсказал урядник. — Видите, по-над городом стоит. Балкончики-то ишо висят над речкой…
Карабанов опустил бинокль:
— Что же будем делать?
— Городишко брать сейчас надобно, — посоветовал Трехжонный. — Пока народец ихний не проснулся. А коли потом въедешь, так людишки выпрут на улицы, где и двум собакам без драки не разойтись, — тогда сотне, ваше благородие, идти в строю тесно будет.
Карабанов нервно крутился в седле:
— Спроси казаков, урядник, что они думают?
Трехжонный повернулся в седле, засмеялся:
— Станишные, его благородие знать хочет: не жалко ли вам невестушек да лапушек своих ненаглядных?
— Куды там! — резко подмахал Дениска, как всегда кстати. — Ежели трусить, так невеста в девках помрет.
— А ежели и убьют меня, — закончил старый Егорыч, — так слава те, господи, хоть со своей язвой развяжусь…
В полной тишине, выровняв пики и гордо подбоченясь, въехала сотня в пустынный город. Ветви деревьев хлестали по лицам.
Звенели струи родниковой воды, падавшие с гор в каменные корыта.
Бродячие собаки, спавшие в пыли посреди дороги, лениво вставали, уступая коннице.
Но всем своим существом, всей спиною, грудью и затылком Карабанов чувствовал, как из каждой щели за ними следят чьи-то недобрые глаза. И эти невидимые взгляды казались ему страшнее винтовочных выстрелов.
А тишина давила, было в ней что-то нехорошее и мучительное, и, чтобы разрушить ее одним разом, поручик сказал:
— Братцы, давайте песню!
— Какую? Мы могим.
— Самую громкую, — ответил Карабанов.
5
Восточный город не представляет прелести, ибо города Востока (в том числе и Константино поль) кажутся прекрасными, пока вы не ока зались в их пределах…
П. А. Чихачев. Письма о Турции
Баязет вроде уже смирился со своей участью. И когда Штоквиц въехал в город, по улицам расхаживали чалмоносцы, в духанах шумели жаровни, из кофейных лавок тянуло вонью и привычным дымом, брадобреи в цирюльных мылили правоверным головы. Правда, из женщин показывались только армянки, жены же турок глядели на казаков лишь из древных щелей, дивясь неслыханной смелости армянок.
Въехав на площадь майдана, Штоквиц прокричал наугад:
— Ключ! Мне нужен ключ от ворот Баязета…
Несколько минут ожидания — и ему принесли ключ. Посмеиваясь, он сунул его за голенище сапога. Баязет, таким образом, пал перед русскими знаменами без пролития капли крови…
Ворота дворца-цитадели с тяжким скрежетом распахнулись, и над башнями древнего замка взвилось русское знамя. Громыхнули с бастионов орудия, салютуя флагу, и тут все заметили, насколько чудовищен и страшен был этот гром. Котловина Баязета, словно кратер вулкана, подбросила гул залпов к небу, и он, растекаясь по окрестным ущельям, вдруг возвратился назад, повторенный трижды далеким эхом.
— Черт возьми, — вздрогнул Потресов, — какая удивительная акустика в этой дыре. Словно в хорошем театре!
— Да, — согласился Клюгенау, — только актерам трудно играть на такой сцене: мозг уже плавится от жары, а до развязки действия еще далеко.
— Ничего, господа, — скупо поддержал разговор Некрасов. — Актеры в белых рубахах свою роль знают. Лишь бы не подкачали наши тифлисские режиссеры…
Ватнин достал широкий платок, вытер обильный пот, бегущий со лба, сказал:
— Сейчас бы огурца соленого! Да квасу…
Турки поднесли полковнику Хвощинскому в дар от мусульман Баязета гуся — тощего, уже общипанного, в синих противных пупырышках. Но поднесли они его с величавыми жестами, на богатом подносе, и полковник его принял.
— Что это значит? — удивился Некрасов. — Такого гуся и собака жрать не станет.
— Не спорьте, капитан, здешние собаки неразборчивы Но этим подношением турки хотят сказать, что они так же жалки и тощи от бедности, как этот поганый гусь. Однако мне уже известно через лазутчиков, что они заведомо до нашего прихода попрятали все свои богатства у христиан-грегорианцев и католиков в армянском квартале.
Проезжая мимо мечети, Хвощинскии обратил внимание на множество висячих замков, начиная от крохотных и кончая громадными скобами, какими в России купцы замыкают на ночь лабазы Замки покрылись густым слоем ржавчины, некоторые висели уже, наверное, столетиями, и это заинтересовало полковника.
— Аллах велик, — пояснил ему один эфенди на майдане. — Хозяин замка, если не помрет в ожидании, то когда-нибудь увидит замок свой открытым. Значит, свершилось чудо и теперь исполнятся его желания…
Никита Семенович махнул нагайкой:
— Чудо свершится сегодня: каждый может подавать мне прошение, и мы исполним его желания, разрешим все обиды! ..
Бурная река, вырываясь из мрачного ущелья, огибала шумную площадь обширного майдана. Вода в реке была мутна, стремительна и певуча; доктор Сивицкии сразу же велел очищать ее квасцами и сдабривать лимонной кислотою во избежание заразы Сразу выяснилось, что в реке много рыбы, которую казаки уже начали ловить, как выразился Штоквиц, «своими портками»!
Клюгенау познаниями из области истории и фортификации разрушал легкое романтическое настроение других офицеров.
— Вы смеетесь, господа, называя меня поэтом, — говорил он, — но вы сами поэты, если ожидаете увидеть перед собой сказочный замок. Исхак-паша, создавший Баязет, держал из-за его стен когда-то в своих руках весь Курдистан Но его внук, Баллул-паша, больше уделял внимания гарему, и султан Абдул-Меджид выгнал его из Баязета в Хассан-Кале Сейчас мы увидим Баязет на том же уровне инженерного искусства, как во времена Суворова и Румянцева. Крепости Карса и Эрзерума имели постоянный технический надзор за ними французов и англичан. Баязет — уже не крепость.
Сложенная из ровных глыб красного и белого камня, цитадель Баязета манила каждого своими распахнутыми воротами. И вот, под мерный рокот барабанов, проплыли под сводами расчехленные знамена пехоты, штандарты конницы и казачьи значки Потом, в окружении строгих часовых, покатилась в крепость повозка с денежным ящиком, в котором, перевязанные крест-накрест, намертво засургученные, лежали кожаные мешки с русским золотом (война с Турцией требует золота для подкупов не менее свинца для пуль)..
Напрасно офицеры пытались отговорить Хвощинского: в первый же день занятия Баязета он велел денщику собрать белье и отправился в туземную баню. Голый среди голых, щедро расплатившись с теллаками, мывшими его, он сразу дал понять жителям Баязета, что его пребывание здесь не случайно. А ночью ездил по трущобам города, как визитер-рунд, и проверял караулы; впереди него шел только один казак с фонарем, и более не было никакой охраны.
— Так и надобно покорять турок, — говорил полковник своим офицерам. — Покажи ему, что ты его боишься, — и ты пропал…
Началась славная деятельность командира баязетского гарнизона. Скинув мундир, Никита Семенович приказывал, диктовал, вынашивал планы диспозиций. Под открытым небом, во дворе крепости, он велел поставить несколько столов и оттоманку. Переходя от одного стола к другому, перелистывая бумаги и поучая офицеров, он быстро уставал и тогда ложился навзничь, подогнув больные ноги.
Если он приказывал что-либо, то непременно стоя, просто разговаривал или выспрашивал — опять лежа. Первые двое суток он почти не спал и не обедал: возьмет кусок хлеба, сжует его; о посуде не заботился, где-нибудь увидит стакан — и пьет из него.
— Ну и старик! — удивлялся Некрасов. — Я бы так не смог…
Если бы Хвощинскии был придворным, из него получился бы ловкий интриган: он как никто умел ощутить момент, когда следует пожать руку ротного писаря, обалдевшего от такого почета, и когда надо отвернуться от офицера, запоздавшего на развод. Полковник хорошо понимал также, кому можно дать две-три награды, а кому достаточно и одной. По утрам полковник любил, чтобы офицеры приходили к нему поздороваться; он также любил, чтобы его спросили о больной ноге, но это были мелочи простительного тщеславия, которое не могло вредить никому…
В подвалах Баязета, глубоко под землей, вездесущий барон Клюгенау отыскал старинную русскую мортиру и два человеческих скелета в обрывках мундиров начала века. Расклепав на костях цепи, он велел вытащить прах безымянных узников наружу; на запястьях одного скелета были видны застарелые фонтанели (видать, вояка был бывалый). Из подвала извлекли также гусарскую ташку с полусгнившим вензелем и обгрызенный крысами том «Отечественных записок» за 1818 год.
Останки русских воинов были закопаны на вершине высокого холма под громадным явором, в дупле которого свободно разместилась канцелярия эриванской милиции; это были первые могилы в Баязете, но не последние, и вскоре холм стали называть Холмом Чести…
Понемному люди пригляделись к Баязету внимательнее. Лица город не имел, — во всяком случае, так казалось многим поначалу.
Но оно было.
Близость границы, загороженной редкими кордонами, мстительные кровавые нравы, подогретые проповедями имамов о том, что война с гяурами нужна аллаху, междоусобная резня, при которой вспарываются животы грудными младенцам, и, наконец, поставленный ребром динар контрабандиста — все это отпечатлелось на облике города. Даже дома в нем лепились по крутым карнизам, ибо главной заботой баязетца было сделать свой дом неприступным, чтобы отсидеться с семейством в осаде.
А между кривых и грязных улиц кисли вонючие канавы, заваленные червивой падалью, узкие окошки гаремов были выведены на задние дворы, где чахли жалкие деревца, и оттуда по вечерам доносились завывания зурны и монотонные песни тоскующих затворниц.
В Баязете еще ходили старинные русские четвертаки и полтины, турецкие же деньги наполовину были фальшивыми — вещественные доказательства былых войн России с Турцией и полной финансовой разрухи в Блистательной Порте. Медная монета у турок была перечеканена тоже из русских пятаков и копеек: профиль Екатерины И отчетливо проглядывал из-под вензеля султана Абдул-Меджида.
Однако солдаты быстро научились считать на куруши (пиастры) и туманы, хотя объяснить падение курса русского рубля они все же не могли.
— Вишь ты, народец какой бедный, — рассуждали в гарнизоне. — За мой-то рубль даже сполна заплатить не может. Двадцать пиастров и отвалил всего. Да и откуда им взять-то, голодранцам!
Земли не пашут, одною войной и живут, нехристи…
Сажень дров в Баязете стоила двадцать — тридцать рублей.
Женщина стоила гораздо дешевле. И совсем за бесценок шла на рынке жизни и смерти кровь человеческая! ..
Уже на второй день по вступлении в крепость полковник Хвощинский велел устроить прием для знатных жителей города.
Баязетский паша успел все-таки вывезти свой гарем, но бежал столь поспешно, что оставил в городе несколько красивых мальчиков, без которых не может обходиться богатый турок. Не успели бежать, помимо купцов и духовенства, даже некоторые султанские чиновники: мудир — начальник полиции, каймакам — глаза уезда и мюльтезим — сборщик налогов.
Время обеда Никита Семенович назначил на шесть часов вечера.
Но когда офицеры явились в парадный шатер, разбитый перед валом крепости, Клюгенау жестоко высмеял их точность:
— Господа, вы разве настолько голодны? Приезжать к столу в назначенный час — верх бестактности по восточным обычаям. Идите обратно по казармам и возвращайтесь хотя бы через час. Чем важнее гость, тем дольше он должен заставить хозяев поджидать себя…
Чтобы не ударить лицом в грязь, офицеры опоздали на целых полтора часа и опять были первыми. Но вскоре показались и гости, окруженные толпою слуг, которые несли за ними мягкие сиденья, тазы, опахала и неизбежные кальяны. Когда гости прошли в шатер, только тогда — не раньше! — перед ними появился Хвощинский.
В краткой речи он сказал о благородстве целей, которые преследует Россия в этой войне за освобождение болгар, обещал жителям Баязета спокойствие и защиту.
В продолжение своей речи Хвощинский сидел перед турками на стуле, а они слушали его стоя. Мало того: на почетное место, как раз напротив старшего эфенди, он посадил прапорщика Латышева (как смеялись потом, за его отменную скромность). Однако в ответной речи мюльтезим Баязета, неряшливый старик с уродливым шрамом на черепе, сказал примерно следующее:
— Мы, слава аллаху, не напрасно прожили свою жизнь, ибо под старость имеем счастье созерцать тот божественный свет, который исходит от лица прекрасного Хвощин-паши, а это самое большое удовольствие из всех удовольствий, какие могут быть известны правоверному.
Гостей оделили богатыми подарками (особенно радовали турок русские меха), после чего пригласили к столу. Усаживаясь рядом с кадием, Некрасов спросил его:
— Скажите, почему вы не защищали Баязет?
Хитрый судья ответил не сразу:
— Каре знаменит у нас крепостью своих стен, Эрзерум — храбростью жителей, а Баязет славен хорошенькими женщинами. Какой же вы хотели от нашего города зашиты? ..
Сначала подали чай в маленьких чашечках. Потом денщикимусульмане, одетые в новые мундиры, внесли на подносе громадную гору белоснежного риса, напоминающую по форме очертания Арарата, в вершину которого был воткнут русский флажок, и это, видно, опечалило турок.
— Да, скоро конец вселенной, — печально завздыхали турки и, вконец отчаявшись, стали есть рис не руками, а вилками.
На столе появились ароматные приправы-хируши.
Облитые миндальным соусом фазаны, варенные в меду цыплята, и, наконец, как лакомство, подали тушеное мясо новорожденного теленка.
— Просто жаль все это пахтать без водки, — огорчился Ватнин и незаметно куда-то вышел; за ним под каким-то предлогом ненадолго удалился Штоквиц, следом потянулись поодиночке и остальные.
Глаза гостей уже затуманились от сытости, они быстро облизывали пальцы, масло стекало с их подбородков на дареные меха и халаты синего шелка. Но вот на столе опять быстрая смена блюд:
вяленые апельсины и миндаль, обсыпанный сахаром, рахат-лукум, халва и мороженое…
На следующий же день в Баязете можно было наблюдать такую картину: по улицам пылили стада овец, турки таскали узлы, громыхали арбы, груженные домашним скарбом, — это мусульмане, убедясь в безопасности, разбирали обратно по своим домам имущество, спрятанное у армян и евреев.
Иногда слышались признания такого рода:
— Спасибо тебе, Марук, — кланялся турок армянину. — Ты сделал добро мне, и я отплачу тебе. Вот скоро придет Фаик-паша и вас будут грабить. Но ты не бойся, Марук: я тоже приму твое добро в своем доме!
В этом зловещем «скоро» было что-то странное, во что не хотелось верить.
6
Некрасов не выдерживал, как правило, первым.
— Восточная нега, — говорил он, устраиваю возню в потемках. — Карафины с благовонными мастиками и страстные жены в шальварах… Фонтаны и кальяны! Минареты и шербеты! Одалиски и сосиски! .. О-о, господа проклятые поэты! Доколе же вы будете обманывать бедных обывателей? Нет, я больше не могу — пойду спать на крышу…
Забрав одеяло с подушкой, он уходил. За ним поднимался Штоквиц и, зажигая свечи, освещал офицерскую казарму. Совершая быстрые перестроения, клопы целыми легионами спешно покидали поля кровавых битв. Однако на смену им с воинственным шуршанием выползали неорганизованные толпы тараканов. Варварские набеги продолжали всю ночь; из жуткого мрака, озаряемого пламенем спичек, раздавались вопли истязуемых, и к рассвету в казарме оставался один лишь барон Клюгенау, который уверял, что его «никто не кусает».
— Вам, казакам-то, на Зангезуре да в палатках хорошо, — позавидовал как-то Евдокимов. — А знаете ли вы, что значит красить стены? Если не знаете, то пойдемте — я вам покажу.
В турецкой пограничной казарме, где разместились солдаты Крымского батальона, одна стенка была грязно-бурого цвета: это осатаневшие от бессоницы солдаты били клопов каблуками.
— До потолка догоним! — убежденно заявил фельдфебель. — Пущай нехристи радуются, что у них даже стены в русской крови…
Впрочем, солдаты, размещенные в крепости и казармах, еще были счастливы. Хуже было поселенным в домах местных обывателей. Под одной крышей с людьми ютились буйволы, лошади и овцы. Бывало и так, что внизу мычали коровы, а наверху селился знатный эфенди со своими женами. Испарения животных и жестокий смрад нечистот поднимались кверху, удушая спящих солдат…
Но это были лишь мелочи, на которые тогда старались не обращать внимания. Самое главное — Баязет был взят, русский флаг развевался над фасами древней крепости. Постепенно даже турецкие названия исчезли с языка: Ватнищево, могильный Холм Чести, штабная Некрасовка, бивуак Исмаилка, а склады саперного имущества и телеграфных столбов, заведенных Клюгенау, солдаты прозвали даже обидно для барона — Клюшкина будка.
С Теперизского перевала вернулась карабановская сотня. Под вопли муэдзинов, кричавших свой «эзан», на перекрестке дорог, возле мусульманского кладбища, солдаты играли в чехарду и городки. Гарнизонный оркестр, разместясь на крыше караван-сарая, пугал правоверных шустрыми мазурками, вальсами Штрауса и «Камаринской» Глинки.
— С ума вы тут посходили, что ли? — сказал Карабанов, одичавший после пустыни, и потрогал давно не бритую, впалую от усталости щеку: он не узнал Баязета…
Казаки спешивались. Лошади после перехода были утомлены до такой степени, что некоторые из них даже садились на задние ноги, подобно собакам, издавая при этом стон, похожий на тихий вой. Их не расседлывали уже несколько дней; с подпаренными и набитыми спинами они уже отказывались идти рысью и сегодня утром не могли догнать двух пеших турецких редифов.
— Что с ними? — спросил Хвощинский.
— Здравствуйте, господин полковник, — ответил Карабанов, устало покачиваясь. — Думал, что не дойдем… Дефиле крутые и кремнистые: на спусках кони упираются и теряют подковы.
— Идите спать, — разрешил полковник. — Заводите сотню прямо в крепость и где хотите, там и располагайтесь до завтра. А то смотреть на вас и то страшно…
— Спасибо, господин полковник!
Введя свою сотню внутрь цитадели, Андрей распоряжался подыскиванием конюшни для лошадей. Изможденные кони ложились на каменные плиты двора, гладко обтесанные рабами. Высохшими от усталости мордами лошади ТЯНУЛИСЬ к барьеру фонтанного бассейна, они словно чуяли, что именно здесь должна быть вода.
Тут на сотню налетел откуда-то Исмаил-хан Нахичеванский, и, как видно, не совсем трезвый: от него изрядно попахивало ангеликой.
— Почему у коней хвосты не подрезаны? — набросился он на урядника Трехжонного. — Куда, вонючка, смотрел? Смотри на хвост! Совсем не такой хвост, как надо…
— А какой надо, ваше сиятельство? Хвост как хвост!
Карабанов, сплевывая тошнотную слюну, подошел к ним, чтобы прекратить этот глупый разговор.
— Светлейший хан, — сказал он с нарочитой вежливостью, — наши лошади все время под седлом. Если милиция, которой вы имеете честь командовать, и собирается показываться туркам с хвоста, то мы, наоборот, следим за гривами.
— Запомните, поручик, — ощетинился Исмаил-хан, — ваша репутация как сотника целиком зависит от лошадей.
— Запомню, — пообещал Андрей. — К сожалению, хан, наша репутация вообще очень часто зависит от скотов…
Подвернулся ему урядник.
— А тебя кой черт за язык тянет? — в гневе зашипел Карабанов. — Отвечай мне, коли спрошу. А какого ляда с ханом тебе болтать? Стой и молчи в портянку…
Поручик швырнул охапку соломы возле ног Лорда и бросился на нее головой. Закрыв глаза, Андрей еще успел подумать, что сильно изменился за эти дни; потом его вскинуло в седло и помчало куда-то, и желтые листья закружились в воздухе, и Аглая пошла к нему навстречу, еще издали протягивая руки…
— Ишь, разорался, — сказал Дениска Ожогин, когда Карабанов заснул.
— Видать, полковничиха-то наша не дала ему в Игдыре, вот и блажит теперь!
— А ты откель знаешь про то? — спросил конопатый Егорыч.
— Да Сашка Лихов в разъезде был, так видел, как он в окно к ней сигал.
— Хрен с ними, — мрачно заключил урядник. — Дело господское. Да и баба она в соку — только давай. А его высокоблагородие уже не тот гвоздь. Спим, станишные. Завтра небось нашего брата опять в горы погонят…
Но на этот раз погнали не их: полковник Хвощинский решил дать казакам отдых и вывел две сотни из крепости, расположив их на постое у Зангезурских высот, чтобы оградить город с запада, куда, петляя и залезая в горы, бежала дорога через Каракилис и Алашкерт, до самого Эрзерума.
Началась жизнь палаточная — вольная. Однако если в дежурстве, то закон: после водопоя кони оседланы, мундштуки надеты, людям спать в амуниции, ружья держать в козлах. Казакам прислали из степных заводов молодых лошадей — «неуков», очень злых и норовистых. Уманские сотни сторожили от набегов баранты овец и верблюдов, неустанным гарцеванием и джигитовкой втравливали «неуков» в подседельную жизнь. И вскоре в бахвальстве носились сорвиголовы через плетни и ямы, запрыгивали ногами в седла, с хохотом брали товарища в стремя, который на полном аллюре наливал чихиря из фляги в чепурку и давал выпить наезднику.
Карабанов поначалу боялся за казаков, потом — ничего, привык.
— Только шеи себе не сверните, ухари, — просил поручик (сам же он, признавая лишь высшую школу верховой езды, от лихой джигитовки удерживался, чтобы не осрамиться).
Жизнь на высотах Зангезура была и сытнее, чем в крепости, да и Дениска Ожогин еще приворовывал для приварка. Гуртоправы — люди степные, глаз у них зоркий, как у орла-беркута. По вечерам загоняют баранту в глубокую падь, старый гуртовщик окинет стадо одним взором и сразу скажет:
— Нема одной овцы!
Станут считать — все налицо. Назавтра снова выйдет старый гуртоправ, зорко оглядит стадо и снова:
— Нема одной! ..
Пересчитают — опять все.
Дениска сам однажды, будучи под хмелем, покаялся Карабанову:
— Ваше благородие, это же не воровство. Рази же мы украдем? ..
Он, бес этот, даром что старый, а по глазам овец считает. Я-то, не будь дурак, одной овце, которая понаваристее, еще загодя камень на шею вяжу. Овца глаз-то на гуртовщика не подымет, он и орет тогда, что нету. А она тут, ваше благородие, в стаде. Ну, а когда уже привыкнут, что «нема одной», тут ее и кидай в котел: она уже лишняя! ..
— Ну, Дениска, — не раз грозил ему Ватнин нагайкой, — быть тебе, о.
— …в урядниках! — весело подхватывал Ожогин.
— В урядниках, то верно, — хмуро соглашался Ватнин. — Только в драных урядниках! Нагайку-то вот видишь? ..
И, поворачивая над кострами ружейные шомпола, на которых жарились, истекая жиром, куски свежей баранины, уманцы, говорили:
— А што, братцы? Кажись, не по-собачьи живем: людьми стали…
Штоквиц с головой зарылся в свежие хрустящие газеты, пришедшие из Игдыра. Читая, он вздыхал, крепко и подолгу чесался.
— Что вы переживаете, господин капитан?
— Да тут, понимаете ли, иногда прелюбопытные вещи встречаются. Впрочем, и вранья тоже хватает…
Солдат был сух и легок, будто его изнутри выжгло. Солдат еще николаевский — такие редко сгибались. Сразу пополам сломается — и можно в гроб класть. Отшагав свое под барабаном, вернулся солдат в свое Заурядье или Калиновку (это безразлично) и остаток жизни цепко, к себе безжалостно, давай деньги копить. Вот и старость тихая под истлевшим мундиром, затуманились от времени кресты и медали. Солдат трубочки не выкурит, шкалика не опрокинет — все копит, жила бессмертная! По грошику да по копеечке, иногда и побираться пойдет — копит и копит.
Кончилось все очень странно. История об этом солдате обошла множество тогдашних газет, и потому вам известно се окончание.
Двести двадцать пять рублей (немалые деньги) отдал старый жмот на… «пользу славянского дела», а на остальные купил билет до Кишинева и вскоре появился в Сербии, где и погиб в сражении за свободу своих единокровных братьев. Казалось бы, все понятно, а с другой стороны — и не совсем…
— Да-а, — невольно призадумался Штоквиц, складывая газету. — Когда Верещагин едет к Скобелеву, — это мне объяснять не надо: он будет писать картины. Но этот… Да-а. Теперь какому-нибудь из таких и по зубам врезать — еще подумаешь: стоит ли? Может, и он дома корову с самоваром продал, чтобы в Баязет попасть!
В разговор вступил прапорщик Латышев.
— Мне вот, — сказал он, — мне… — и ткнул в себя пальцем. — Пардон, господа, но мне кажется странным.. Ведь русский мужик не знает ни истории, ни географии. Единственное доступное его пониманию — это Иерусалим, а в нем гроб господень, святыня христианства, которая находится в плену у турок… Отчего же, господа, так охоч до этой войны наш мужик?
Клюгенау сидел в углу, старая шашка лежала поперек колен, косо стоптанные по камням каблуки его смешно топырились в разные стороны.
— География, — сказал он. — История… — сказал он и повторил зачем-то жест Латышева, ткнув в себя пальцем.
Бедный прапорщик смутился, заелозил по полу от смущения сапогами.
— Нет, — продолжил он, — господа, так нельзя… Мне вот непонятно. Давайте возьмем опять-таки историю и географию…
Некрасов уже собирался уходить, но задержался в дверях.
— Хорошо, — сказал штабс-капитан резко, — взяли! .. Конечно, экзамена по истории и географии нашему мужику не выдержать, и в этом, Латышев, вы безусловно правы. Но — политическая история! .. О-о, мужик ее знает, поверьте мне, на собственной шкуре. Лучше нас с вами. Да-с! .. Это его дед, это его сват, это его кумовья да шурины делали историю в турецких войнах.
Некрасов в возбуждении натянул фуражку на лоб как можно крепче, толкнул уже дверь, чтобы выйти, но снова остановился и продолжал:
— А история проста. Снимите с мужика рубаху — на груди его рубцы от ран, полученных в турецких войнах. Если не брезгуете, стащите портки с мужика, — на заднице тоже рубцы. Это уже следы тех недоимок, которые с него взыскивали розгами, когда Россия уставала от этих войн. Так вот длится двести лет. Вдумайтесь, господа:
двести лет наш мужик не по карте с указкой, а собственным пузом и задом познает историю с географией! И дорогу к своим братьям славянам он хорошо знает. Не один поход туда был. Да и язык… Надо будет, так и до Киева доведет… Всего хорошего, господа!
Штоквиц тяжело посмотрел на Латышева — словно прижал его к стулу своим взглядом:
— Так-то, юноша… Кого до Киева, а кого и до Шлиссельбурга.
Только уж довезет, а не доведет. На казенной троечке. По Тверской-Ямской. С бубенцами…
Некрасов уже был за дверью, и «бубенцы» Штоквица прозвенели ему в спину. Клюгенау зевнул и, прикрыв рот ладошкой, метко стрельнул глазами — на Латышева, потом на Ефрема Ивановича, не спеша поднялся и побрел нагонять Некрасова.
Карабанову оставаться в обществе сухаря-коменданта и прапорщика (которого он в душе называл не иначе как «недоносок») совсем не хотелось, и он тоже направился к выходу.
— Покидаете нас? — остановил его Штоквиц.
— С вашего разрешения. Спать пойду…
На улице за ним увязался какой-то черный лохматый козел и, тряся бородою, долго тащился следом за поручиком, о чем-то восторженно блея. Карабанов сначала его отгонял, потом плюнул, и козел сам отстал. Шел поручик на Зангезур, чтобы, зарывшись с головою в душные кошмы, спать до вечера, а вечером сыграет он с Ватниным в «дурачка», ибо есаул другой игры в карты не знал; потом опять спать ляжет, а там и утро наступит.
— Черт возьми! — остановился Андрей. — А где же гром победы, который должен раздаваться? ..
А гром побед русского оружия уже раздавался, и отзвук их — по газетам и по слухам — доходил до заброшенного Баязета:
форсировав широкие поймы Дуная, российская армия уже начала освобождение славянских сел и городов.
Однако же весь этот гром побед прокатывался где-то вдалеке, за горами да за морями, а Баязет продолжал томиться в знойной духоте, в неверных сплетнях шпионов и лазутчиков, в кажущемся спокойствии. В окрестностях города рыскали казачьи пикеты, часовые иногда исчезали со своих постов бесследно, будто их и не было там; только потом, по прошествии времени, чья-то вражеская рука подкидывала ночью голову часового в крепостной ров, или ловили на майдане торгаша, просившего двух баранов за шинель убитого.
— Не смущайтесь, — говорил Хвощинский молодым офицерам. — Все это в порядке вещей. Не забывайте, что это не просто война, а восточная война. Она тем и поучительна для нас с вами, что в ней никогда не бывает передышек. Держи глаза пошире, а шашку наготове…
Третьего мая вдруг зарокотали в крепости барабаны, и перед строем всего гарнизона была совершена первая публичная казнь.
На задранных кверху оглоблях санитарного фургона, заменивших виселицу, вздернули молодого муллу, который пытался разрушить водопровод, питавший цитадель, а перед этим убил двух ездовых солдат-стариков.
Перед казнью Хвощинский подошел к мулле и спросил:
— Ты зачем это делал, пес?
Мулла, не отвечая, воздел руки к небу. Ему накинули петлю на шею.
— Зачем ты убивал наших солдат?
— Меня нельзя винить в этом, — прохрипел мулла. — Это внушено мне свыше.
— Аллах, что ли, внушил тебе отрубать головы убитых?
— Но я действовал в святом восторге, — оживился мулла.
Хвощинский махнул платком:
— Вздернуть собаку…
— Не хотите ли стакан лафиту? — вежливо спросил Штоквиц и выбил доску из-под ног убийцы…
Капитан руководил повешением как комендант крепости и проделал все это настолько ловко и равнодушно, что Некрасов даже заметил ему полушутя, полусерьезно:
— Ефрем Иванович, если когда-либо меня будут вешать, я бы желал быть повешенным именно вами…
Опираясь на суковатую палку из виноградной лозы, Никита Семенович Хвощинский досмотрел казнь до конца, потом отозвал в сторону Потресова, Карабанова, Евдокимова, Некрасова и фон Клюгенау.
Офицеры проследовали за хромавшим полковником на средний двор, в круглую башню киоска, размещенного над усыпальницей ханской жены. В этом киоске стоял один стол, но стульев не было, и Хвощинский сказал:
— Садитесь, господа, по-турецки. Нам, кавказцам, к этому не привыкать…
Все уселись вдоль стены, каждый закинул правую ногу на левую. Сняв фуражки, приготовились слушать.
— Господа, — сказал Хвощинский печально, — обстановка усложняется и, во избежание нареканий на мою седую голову, если меня уже не станет, хочу сразу же поставить вас в известность сотносительно наступающих событий… Недавно через лазутчиков я установил, что турки собираются в районе Ала-Дага, готовясь к нападению на Баязет, о чем и донес в Тифлис своевременно. Вчера, господа, мне передано за верное, что близ Вана началось скопление конницы, тоже грозящей Баязету нападением, о чем я также доложил в ставку наместника, его высочества великого князя Михаила Николаевича.
Полковник подождал немного, рукой сильно и энергично, будто стряхивая усталость, потер глубокие морщины на лбу.
— К сожалению, господа, — продолжил он, — на все эти мои донесения ответа я до сих пор не удостоился. Сие мне уже знакомо:
гром не грянет — мужик не перекрестится… Сейчас же я, господа, на свой страх и риск решил послать на границу с Персией отряд конной милиции Исмаил-хана, чтобы вам, казаки, — он слегка поклонился в сторону Ватнина и Карабанова, — дать заслуженный отдых. Итак, — закончил он, — не судите меня, старика. Я, со своей стороны, сделал для обороны крепости все! ..
Накануне выхода на рекогносцировку Исмаил-хан исполнил сложный обряд согласно заповедям шариата: выщипал на своем теле волосы, обрезал ногти и, завязав все эти отходы в узелок, велел денщику утопить узелок в реке. Выход рекогносцировочного отряда был назначен в канун «Джума-гюню», под пятницу — самый счастливый день для всех начинаний мусульманина; уступив Исмаил-хану в этом, Хвошинский разрешил милиции отправиться в путь ночью, чтобы Исмаил-хан не мог встретить женщины, приносящей несчастье.
Офицеры провожали отряд. Выехав перед строем на своем нервном Карабахе, Исмаил-хан Нахичеванский спросил милиционеров:
— Ружья и пистолеты заряжены?
— Гай, гай, давно заряжены! — вразброд отвечали разноликие воины в нагольных полушубках и лохматых папахах.
— Чужой попадется — убить надо!
— Балла, валла, убьем, убьем! ..
И они ускакали. На другой же день в Баязет въехал незнакомый чиновник и остановился в караван-сарае. Таясь от Хвощинского, он проделал беглый осмотр всего, что можно было выглядеть в крепости. Как видно, донесениям Никиты Семеновича в Тифлисе придавали мало веры и генералы решили подослать своего соглядатая.
Карабанов встретился с ним на майдане; это был молодой человек в добротном сюртуке (почему-то почтового ведомства), вертлявый и пухлый. Прицениваясь к шкуркам каракуля, он спросил поручика:
— Говорят, ваш Хвощинский не любит своих войск, не понимает русского солдатика?
— Кто это говорит?
— Ну, как же! Он ведь не делает им смотров, церемонию плац-парада всегда комкает…
— А-а, вот вы о чем! — не растерялся Андрей. — Надо признать, чтор я тоже недолюбливаю за это Хвощинского. А вот когда я служил в лейб-гвардии кавалергардском полку, его величество государь император через день гонял нас по корду, и все мы его обожали! ..
Чиновник испуганно посмотрел на Карабанова, как на человека ненормального или же злонамеренного, которого в любом случае следует остерегаться, и торопливо пошел восвояси. И когда он шел, полушария его пухлого зада прыгали из стороны в сторону, как у гулящей девки.
— Тьфу ты, гадость! — отплюнулся Карабанов.
Хвощинский позвал к себе есаула Ватнина.
— Назар Минаевич, голубчик, — попросил его полковник, — у меня к тебе просьба: выбрось этого паршивца из гарнизона. Как угодно, любыми путями, но чтобы негодяйством в Баязете и не пахло. Да накорми лошадей для него как следует, а то в Тифлисе решат, что мы умираем тут с голоду…
Ватнин, не долго думая, почтил гостя своим высоким визитом в караван-сарае. Обычно в таких случаях принято говорить фразы вроде следующих: «Не смеем задерживать, ибо вас, наверное, ожидают с ответом». Или же — еще лучше: «Мы так рады вас видеть, закусите с дороги, а у нас уже готово обратное донесение! »
Назар Минаевич был весьма далек от подобных тонкостей:
исподлобья оглядев непрошеного гостя, есаул сердито брякнул еще с порога:
— Лошади поданы!
— Лошади? А я и не просил их закладывать.
— Знать ничего не знаю. А лошади не люди: их заложили — так извольте ехать.
— То есть… Минутку! Как же это получается?
— А вот как получилось, переделывать не буду. Ежели решили себе отъезжать, милости просим. Дорога сейчас ввечеру прохладная, мух не дюже.
Мерзавчик из ставки наместника понял, что его раскусили, и на прощание стал просить только об одном: сообщить ему «чтонибудь интересное».
— Интересного мало, — заметил Ватнин. — Бабы по гаремам сидят, мужики на майдане барышничают. Мы же все больше чихирь тянем да от скуки деремся. Так что ненароком убить вас можем. Езжайте себе! ..
— Да как же я поеду с пустыми руками? — опечалился мерзавчик. — — Опять же и от дам знакомых насмешки. А я для «Тифлисских ведомостей» даже статью обещал… Хоть что-нибудь, — приставал он к Ватнину, — хоть что-нибудь в доказательство дайте…
— Что-нибудь? Да вот возьмите у нашего майора мортирную бомбу. Ежели верить не станут, вы взорвите ее где-нибудь там потихоньку. Поверят…
Неуклюжую бомбу конической формы, весом в добрых четыре пуда, вкатили на телегу. Гарнизон покатывался от смеха, но чинуша был явно счастлив.
— С богом! — пожелал ему Дениска. — На всю жизнь память.
Можно ее на комод заместо самовара поставить. Или же, скажем, к примеру, жену стращать. Оно же — вещь! ..
Глядя вслед бешено прыгающей повозке, в которой ловкач наместника уже вступил в отчаянную борьбу с бултыхавшейся на дне ее бомбой, Ватнин удовлетворенно заметил:
— Так его! .. Кубыть, довезет, пиявица поганая. Потерять-то трудно. Чай, не иголка. Гостям показывать станет. Бабы небось визжать будут…
— А не взорвется? — спросил Клюгенау. — Надо хотя бы запал вынуть.
— С запалом покатил, — засмеялся Ватнин. — А ежели и взорвется, так и другие в Баязет не поедут за легкими крестами…
Через несколько дней отряд иррегулярной милиции Исмаил-хана вернулся в Баязет, не потеряв за время разведки ни одного человека, ибо, как объяснил хан, слезая со своего вороного Карабаха, они не встретили ни одного турка.
— Не может быть, хан! — возразил Штоквиц.
— Ни одного, — закончил подполковник, добавив: — И я доволен теперь, как заяц, за которым не гонится никакая собака.
Происходило что-то непонятное. Волнения Хвощинского оказывались напрасными. Внимательно выслушав доклад сиятельного подполковника, Никита Семенович ничего не ответил и, уйдя в свой киоск, целый день не показывался в крепости.
Невольно вспомнили о лазутчиках Хадже-Джамал-беке, и Ватнин, не долго думая, пообещал срубить ему голову.
— Тоже мне, покуначились! — бушевал он в палатке. — Никому на грош не моги верить. Все заодно! Куркули собачьи! Хотят застращать нас, чтобы мы сами из Баязета тикали… На-кось, выкуси! ..
Некрасов, спокойный и рассудительный, как и следовало быть генштабисту, только пожал плечами:
— Кто его знает, господа! Может, и впрямь блажит наш старик? ..
В этот день, наполненный тревогами и спорами, вестовой казак привез Карабанову письмо из Игдыра; Аглая писала ему:
Милый мой человек!
Жду твоих писем, а ты не пишешь, противный казак на противной лошади. Мне так горько, никого нет со мною, и я плачу, — согласись, что это необычное для меня состояние.
Не умею я писать и говорить о том, что люблю тебя, но я — люблю, и очень рада, что это так хорошо. Ложусь спать, и ты со мною; ты — это я, а я — это ты, а оба мы — счастье. Как писать дальше, — не знаю; прости.
Целую, милый.
Карабанов подивился, что в письме так много знаков препинания, с которыми он издавна был не в ладах, и, улыбаясь, спрятал письмо в нагрудный карман.
Поздним вечером, при зажженных свечах, он играл со своим денщиком в шашки и лез из шкуры вон от бешенства, видя, что татарин его обыгрывает. Чтобы не проиграть совсем, Карабанов допустил некоторое легкомыслие — позволил себе стянуть у противника две шашки, явно метившие в дамки, но тут же был пойман за руку с поличным.
— Аи-аи, — сказал ему денщик, — зачем хватал черный? Черный мой шашка будет, твой шашка белый будет. Хватай белый!
— Ах ты, Чингисхан, — возмутился Карабанов, — да как ты смеешь думать, чтобы я тебе проиграл. Скажи — кто из нас умнее?
— Черный выиграет — черный умный будит. Моя черный шашка, моя выигрывал у твой белый. Моя умнее будит…
Спасло Андрея от «нашествия татар на Русь» только появление ординарца, который передал, что поручика ждет Хвощинский. Ехать с Зангезура в город не хотелось, но, поломавшись перед собой, Карабанов голословно объявил денщику о своем выигрыше и велел ему седлать Лорда…
Полковник встретил сотника странным, сразу же насторожившим Андрея вопросом.
— Как вы думаете, господин поручик, — спросил Хвощинский, не вставая и строго глядя из-под очков, — его сиятельство Исмаилхан Нахичеванский провел разведку по конца или же нет? Отвечайте. ..
— Я удивлен таким вопросом, господин полковник, и не могу понять, почему вы сомневаетесь в этом.
Хвощинский медленно раскурил папиросу:
— А вот мне кажется, что хан… врет. Да! Подполковник русской службы солгал полковнику русской службы. Позор! Вы, поручик, — спросил Никита Семенович уже спокойнее, — обратили внимание на милицейских лошадей?
— Нет.
— Так вот. Лошади абсолютно свежие. Вспомните, на каких лошадях возвращаетесь вы из рекогносцировок. Ваши лошади плачут от усталости! .. Нет. Хан не мог. Он не мог сохранить лошадей. До Персии и обратно. Врет! Струсил!
Полковник встал, опираясь на палку.
— Через несколько дней, господин поручик, — приказал он строго, — на границу с Персией пойдете вы! Только не сейчас. Я знаю, что в ставке мною недовольно. Великому князь, наверное, кажется, что я все преувеличиваю. Ну, что ж, посмотрим…
Ночной мотылек влетел в киоск, закружился над лампой. Подергав плохо выбритой щекой, полковник неожиданно спросил в упор:
— Скажите, поручик: Аглая Егоровна что-нибудь пишет вам из Игдыра?
Карабанов пожал плечами, невольно следя за полетом мотылька.
— Нет. Я и не жду, господин полковник.
Хвощинский отвернулся к окну, заставленному мелкими разноцветными стеклышками, ковырнул дряблую от жары замазку.
— Вот и мне, — сказал он, — тоже ничего. Странно! ..
Ярко вспыхнула лампа — это сгорел неосторожный мотылек.
— Идите, — разрешил полковник. — Вы мне больше не нужны.
7
Карабанов сквозь сон слышал пачку далеких выстрелов, потом тревожный топот и фырканье коней. Окончательно разбудил его голос Ватнина.
— Тебе бы его за волосню схватить да к седлу нагнетать покрепче, — авторитетно советовал есаул кому-то из казаков.
— Да, его схватишь, как не так, — отвечал чей-то незнакомый Карабанову голос. — У него башка напрочь обритая. Кусается, стерва…
Поручик долго выпутывал себя из кисейного полога, навешенного от мух. Сладко потягиваясь отдохнувшим телом, вышел из палатки. Назар Минаевич, босой, в деревенской рубахе, расцвеченной красным горошком, накинув на плечи офицерское пальто наопашь, гулял вдоль коновязи.
— А-а, мое почтение! — приветствовал есаул Андрея, почесывая живот под рубахой. — Очень уж ты крепко спал, будить не хотелось.
А у нас тут сшибка была…
— Что такое? Стреляли, кажется…
Ватнин рассказал, что, когда баранту погнали обратно на Зангезур с водопоя, несколько турок влезли в гурт скота и, пригнув головы, скрывая себя, пытались незаметно приблизиться к лагерю.
— Видать, казацкую жизнь посмотреть захотели, — пояснил есаул. — Эвон, лежат они…
Окруженные роем мух, невдалеке лежали трупы убитых в схватке врагов: английские кавалерийские френчи, сшитые не по росту, доходили некоторым туркам лишь до локтей, на многих штаны были надеты впереверт
— назад ширинками. С десяток трофейных карабинов типа «минье» валялось тут же.
— «Сувари», — сказал Ватнин, перестав чесаться. — Это уланы турецкие. Англичане им даже седла свои дали. Только они в них сидеть не умеют!
— Что же ты не разбудил меня, Назар Минаевич? — обиделся Карабанов. — Жалко тебе было, что ли? ..
Сели завтракать под открытым небом. По соседству с офицерами расположились казаки. Чинно, с присвистом и придыханием распивали чаи. Ватнин скинул с себя и рубашку. Голый по пояс, часто вытирая со лба капли пота, он домахивал уже второй котелок пшенной каши.
— Курда бояться нечего, — между делом поучал он казаков помоложе.
— Он тебя выше оттого только, что чалму на башке лихо крутит. У него пистоля два-три за кушаком, и все ржавые. Хорошо, коли один стрелит! Летит он на тебя стрелою, орет при этом об аллахе своем. Иногда и матерно. Многие тут и плошают: со спины ему кажутся. Курд только и ждет этого. Теперича-то догонит тебя.
Лошадка у него — да! — бойкая…
Карабанов с завистью, естественной в военном человеке, оглядывал могучую фигуру есаула. На Кавказе о Ватнине ходили легенды. Шамиль когда-то в гневе, теряя своих мюридов, назвал Ватнина «деджалом» — дьяволом; чеченцы окрестили его Буга-Назар (Назар-Силач); но был за есаулом еще один негласный титул Батман-Клыча (Богатырь с пудовым мечом)…
— Чеченцы-то, — сказал Ватнин, наевшись, — столь крепко меня уважали, что ежели сикурсирую их с казаками, то они, из почтения ко мне, почитают за лучшее повернуть обратно…
В полдень на Зангезурские высоты прибыл Хвощинский. Подробно расспросив обо всем происшедшем, полковник сказал:
— Вы меня утешили, господа. Несомненно, Фаик-паша решил прощупать нас своими «сувари». Мы оторваны от Тер-Гукасова на целых двести верст, и, конечно, Татлы-оглы-Магомет-паша, который сейчас у Зайдекана, не оставит нас в покое. Вы, казаки, внимательнее следите за окрестностями. И берегите баранту, чтобы ее не свели от вас курды. Иначе гарнизон положит зубы на полку.
А вам, Карабанов, как и договорились, придется идти на рекогносцировку. Готовьтесь…
Вскоре пришел Дениска с улыбкой от уха до уха, принес убитую им гадюку неказистого вида. Сама она серенькая, вдоль хребтинки ее — узорчатый накрап из рыжих пупырышек.
— Во, — сказал он, — девок-то чем пужать хорошо! На гулянке, к примеру, под подол сунуть. Или же просто так показать… для смеху, конечно!
— Покажь-ка и мне, сынок, — попросил Ватнин.
Дениска поднес гадину к самому носу есаула:
— Пожалте. Ежели угодно приобрести для наслаждения, за ведро чихиря вам уступаю…
Ватнин часто закрестился:
— Хосподи меня помилуй, хюрза ведь это… Земляка моего кусила однажды, так и живодеры полковые отстоять не могли…
Иде взял-то?
— А эвон, туточки, — ответил Ожогин. — Там «сувари» валяются, так она, подлая, баранкой около них свертелась. Лежит на солнце и греется…
Андрею все это надоело, и он пошел в город, чтобы попросить Сивицкого приблизить очередь для его сотни на окуривание белья в серных банях-шкафах. Довод для этого уже есть: мол, скоро опять на рекогносцировку.
На берегу реки встретил своего денщика, мусолившего, стоя на корточках, какие-то рубахи. Обращаясь ко всему, что проплывало мимо него по течению, татарин пел по-русски:
Маклашка, маклашка, Ты куда плывишь?
Ты плыви на родимый сторона, Ты скажи, маклашка, Мой татишка, мой матишка, Что их сынка мудрена стал:
Лопатка навоз чистит, Худой арба песок возит, Казачка порток стирает…
Карабанов порылся в карманах, отыскал рубль.
— На, — сказал, — можешь отослать своим «татишке» и «матишке». Небось им без тебя и жрать стало нечего…
Сивицкий принял его в своем «амбулансе», как он называл приемную, размещенную во втором этаже переднего фаса крепости.
Против него сидел в дым пьяный фельдшер Ненюков, а капитан очень вежливо просил его:
— Иди, дорогой, иди отсюда. Ко мне люди заходят, а ты здесь в таком виде… Нехорошо ведь!
Выставив пьяного за дверь, доктор сказал:
— Видели? Вот ординатор Китаевский да он, фельдшер, и все:
лишь трое нас, хоть разорвись… А золотые руки, — продолжал Сивицкий о Ненюкове, — с какой легкостью накладывает турникеты и даже делает легкие операции! Пули извлекает, как семечки щелкает. Но… пьет! Однако похвальная черта в алкоголике: может намертво оборвать крепчайший запой, если требуется помощь в госпитале.
С дальновидным умыслом Карабанов утешил доктора.
— Да, — сказал он, — я слышал, что вам должны еще прислать госпожу Хвощинскую… Что же она не едет?
— Прикатит, — пообещал Сивицкий. — Только что мне толку-то с бабы? С бабы да еще с барыни? .. Кстати: хотите, покажу вам прелюбопытный документ. Что ответил мне Исмаил-хан о санитарном состоянии милицейских казарм? ..
Карабанов прочел:
Санитарных условий не имеется, а каждого заболевшего обещаю отослать в лазарет, чтобы он мог помереть на законном основании. Вчера один ни на что не жаловался, лег у мангала и скончался путем сна. Диагноз — труп.
В конце рапорта вместо подписи стоял мухур — фамильная печать, в овале которой было оттиснуто по-арабски и по-русски:
«Да текут дни по желанию моему! »
— Скажите, доктор, — даже не улыбнулся Карабанов, — можете ли вы своей властью врача засвидетельствовать идиотизм Исмаилхана, чтобы отставить его от службы?
— Это не так просто, мой милый поручик!
— Что же будет? — спросил Карабанов.
— А будет то, что Исмаил-хан станет полковником, а потом генералом.
— Вы оптимист, доктор!
— Привык-с…
Покончив с делами в городе, поручик вернулся на Зангезур.
Ватнин писал письмо «до дому», поскрипывая перышком, как прилежный школьник.
— Ну, что? — спросил есаул.
— Да ничего. Жарко вот…
Карабанов прилег на кошму. Решил все эти дни, перед началом рекогносцировки, как можно больше спать. Однако сон не приходил.
Взял поручик гитару, лениво щипнул жидкие струны.
— Я тебе не мешаю, есаул?
— Дык играй, играй… Под музыку-то бойчее перо бежит. Ты не знаешь, как слово «откель» пишется?
— Знаю.
— Как?
— Откуда! ..
— Оно, конешно, — завздыхал Ватнин. — Образованность. Намто и невдомек бывает, что к чему… Значит, так и писать?
— Пиши, есаул. Не ошибешься! ..
Карабанов отшвырнул гитару.
— Дочке пишешь? — спросил.
— Дочке, — ответил сотник. — Выдрать бы ее надобно, да… где взять-то ее? Далече… Ох-хо-хо, — снова завздыхал есаул. — Малые детки — малые бедки, большие детки — большие бедки…
Закончив писать, Ватнин сказал уверенно:
— Девка хорошая. А постращать надо.
Карабанов достал папиросницу:
— Давай-ка сотник: па…
— …трон! — согласился Ватнин перекурить.
Потом есаул сказал поручику:
— Ноги сходить бы вымыть. Да лень вроде…
Вбежал казак:
— Ваши добродья, эвон… турки или курды, сука их разберет:
Скачут сюды… Сейчас баранту хотели с горы угнать, да мы отстояли!
Вдоль нежно-зеленого отрога, верстах в двух от лагеря скакали всадники. Их было немного — сотня или полторы, но они удивили Карабанова живостью и проворством своих лошадей.
Вот противник разделился, распался на два крыла. Впереди скакали отборные горцы-наездники — лезгинские и чеченские князья со своими телохранителями-узденями. Изменники, удравшие к султану из России, держали при себе мулл — это было видно по их одеянию.
— Ги… ги… ги! — кричали казаки, заскакивая в седла, и понеслись наперерез быстрым марш-маршем.
Карабанова охватил восторг; никнут под копытом высокие травы, ветер раздувает и относит назад полы сюртука, подбитого легким шелком…
Вот фланкеры опрокинули пики, привстали в седлах. Ватнин врезался с казаками в гущу вражьей своры и уже напоил свою шашку кровью.
— Назар-паша! — кричат муллы, как бы отзывая Ватнина в сторону; но есаул, не отвлекаясь, перехватил на разлете фланкеров и направил казаков в обхват…
— Мой! — решил Карабанов, когда увидел, что прямо на него скачет одинокий всадник в богатом одеянии и, еще издали улыбаясь поручику, спокойно разминает руку перед схваткой…
— Эй, казак! — позвал его князь. — Ты вот так умеешь?
Карабанов не успел опомниться, как мимо него, скользнув по лею колена, сабля врага обрубила повод: править Лордом уже нельзя.
— А вот так умеешь? — снова расхохотался князь, и выстрел грянул в упор, откуда-то из-под локтя врага: пуля сплющила пуговицу и, обессилев, резанула вдоль груди, распоров сюртук поручика.
— Ну, что, гяур? — спросил черкес, подъезжая ближе. — Сейчас помирать будешь?
Лорд, повинуясь инстинкту драчливости, рванул седока прямо на вражьего всадника, грудью ударил его кобылу, и она с ржаньем присела задом к земле.
— Лошадь-то у тебя богатая! — заметил черкес, и две сабли скрестились…
Скрестились…
Карабанов встретил первый удар и сразу понял, что вот сейчас его убьют. Это дикарь: он его просто раскромсает. Клинок врага слоил и резал воздух над головой.
Черкес играл своей саблей, как жонглер: сплошная яркая дуга звенела над поручиком, и Андрей едва успевал вскинуть шашкой, как она снова отлетала далеко в сторону, отбитая, отбитая и еще раз отбитая.
Тот курд, которого он убил на Араксе, — сущий ребенок перед этим противником, тогда была лишь игра, а сейчас — битва!
— Ты хуже женщины, — смеялся черкес. — Зачем, дурак, не бежал? .. Зачем дальше ехал? ..
Карабанов жаждал лишь мгновения передышки. Чтобы оправиться от натиска врага. Чтобы самому нанести ответный удар.
Но его шашка снова — в который раз — отлетала напрочь, опять отбитая, отбитая и еще раз отбитая…
«Хотя бы один удар. Полжизни за удар».
Но кольцо стали, сверкающей над ним, разрасталось все шире и шире, и поручик, не видя исхода, уже прощаясь с жизнью, крикнул:
— Да обожди ты!
— Что? — спросил черкес, отведя руку.
— А ничего, — ответил Андрей.
Вся ярость, вся горечь поражения сошлись в клинке, и поручик послал клинок вперед. Папаха на голове врага вдруг распахнулась, словно раскрыли большую мошну: жаром и нехорошим духом швырнуло Андрею прямо в лицо…
Он держал в руке только эфес, — клинок, разломанный и жалкий, лежал в траве. А к нему уже скакали еще трое всадников.
Андрей пинками колен и ударами кулаков направил жеребца прочь.
Но у красавцев всегда дурные характеры — так же было и с Лордом:
он мог перескочить пропасть, но вдруг заупрямился переходить через ручей…
«Пешего не зарубят», — пронеслось в голове, и Карабанов уже вынимал ногу из стремени, чтобы благородно, по всем правилам военного этикета, сдаться в плен, когда за спиной раздался голос Егорыча:
— Батюшка! Погодь малость… мы здеся! ..
Перепрыгнув ручей, Карабанов уже не ввязывался в побоище.
Видел только, что его казаки осатанели совсем. В запале схватки, беспощадны и жестоки, они — на глазах Андрея, по трое на одного — тут же обтесали черкесов шашками чуть ли не до самых костей.
Карабанов избил своего Лорда и, поникший от стыда, вернулся в палатку. Ватнин пришел не сразу: поставил в угол свою шашку, деловито вынул занозу из босой пятки и, крякнув, спросил в упор, словно выстрелил:
— Ну, съел арбуза? .. То-то, брат поручик, не след тебе в такую живодерню одному соваться… Хорошо, что мой вахмистр увидел тебя да подмогу послал. А так — эх, и похоронили бы мы тебя, Елисеич, за милую душу! Холм Чести видел? Вот на самой макушке и закопали бы…
Есаул подумал и добавил:
— Крест бы поставили. Ну, что там еще? .. Да все, кажется! ..
«Далеко мне до Ватнина», — подумал Андрей с доброй завистью и, подойдя к сотнику, поцеловал его в потный лоб.
8
Лето было жарким в этом году…
Фургоны и артиллерийские повозки Хвощинский велел загнать в реку, чтобы не рассохлись колеса. Страшные сухие грозы не могли утолить палящего жара. Дождей не было, но молнии часто вонзали свои огненные зигзаги в котловины ущелий, и тогда в Баязете ощущался запах фосфора.
В одну из ночей молодой вольноопределяющийся, стоя на посту, забыл опустить штык — и был превращен молнией в пепел. Люди, не выдерживая зноя, выбегали из раскаленных казарм, но и здесь, под открытым небом, их охватывал горячий воздух и душил, как прессованная вата.
В городе появилась масса бешеных собак; однако жителям Баязета, увлеченным торгашеством и последними событиями, было явно не до них, и очумелые кабысдохи, вывалив между зубов побелевшие языки, стаями носились вдоль захламленных улиц , .
— Давить бы их! — сказал Карабанов. — Мне противно смотреть.
как турок обходит собаку, если она лежит посреди дороги. Да и собаки-то — словно пауки: худущие, длинноногие, только живот один и есть!
— Собаки янычар боятся европейцев, — пояснил Клюгенау. — Вот смотрите, я пойду на эту псину, и она свернет с дороги!
— Не надо, барон, — удержал его Карабанов, — еще возьмет да вцепится. А я никогда не знал, что делать в таких случаях: человека отрывать от собаки или собаку отрывать от человека…
Пережидая полуденный зной, Карабанов и Клюгенау искали в эти дни спасения в тени духана. И сегодня они тоже шли в знакомую лавочку древнего караван-сарая, где окна имеют форму червонного туза (это определил Карабанов), а на крыше живет белая цапля (это установил Клюгенау).
Шли тихо. Дышали часто. Жарко было.
— Слушайте, Карабанов, — неожиданно сказал Клюгенау, — нет ли у вас денег? Не мне, поверьте, а майору Потресову: у него немалая семья, он очень нуждается. Я заложил свои часы маркитанту Ага-Мамукову, и у меня больше ничего нету.
— Ни копейки, барон, ни копейки, — признался Андрей. — Было бы — дал, конечно.
— Жаль, — опечалился прапорщик, — майор Потресов — хороший человек, я его давно знаю.
Карабанов остановился: прямо над ним, из окна балкона, забранного деревянной решеткой, с хитринкой смотрело на него совсем юное лицо гаремной затворницы. Лукаво смеясь, девушка показала офицеру розовый и острый язычок; было видно, как она борется с кем-то, кто пытается оттянуть ее от окна.
— Смотрите, барон, смотрите, — восхищенно пролепетал Карабанов, — да их там много…
Из окна, привставая на цыпочки, чтобы заглянуть через плечи подруг, смотрело уже несколько женщин. Одни жевали смолистую кеву, иные курили ароматные соломки. Карабанова поразило, что лица их были утонченно-красивы, почти европейкие, белизны необыкновенной; гаремные жены делали поручику знаки, объясняя что-то на пальчиках. Одна из них, заметно постарше, бросила Андрею бледный восковой цветок и, ложась локтями на подоконник, качнула тяжелыми, как браслеты, серьгами.
— Слушайте, господин поручик, — сказала она чисто поРусски, — вы не знаете случайно, как сейчас в Петербурге — открыта Кушелевская дача или нет? Я там пела целых три года… И если встретите, то спросите графа Витгенштейна, помнит ли он Галю Фиккельмон? Это я — Галя Фиккельмон с «Минерашск», меня гвардионусы в Петербурге на руках носили…
Но вот женщины разом отшатнулись от окна, и на Карабанова угрюмо посмотрело по-бабьи сырое лицо блюстителя гаремной нравственности. Евнух сплюнул вниз и задернул окно ширмой.
— Ух и дал бы я тебе в рожу! — сказал поручик.
Офицеры прошли в лавочку духана, стены которого были убраны парижскими литографиями с изображениями юных гризеток или матросов с могучей грудью; здесь же висели вензеля султана и коллекции бритвенных ножей. Дырявые диваны были покрыты рогожками из египетских тростников.
Содержал лавочку какой-то медлительный человек с узкими подведенными глазами; в великолепной чалме, скрученной из белой кирманской шали, он сидел в углу духана, в окружении шумящих кофейников и булькающих наргиле, держа в одной руке носок туфли, а в другой янтарный мундштук.
— Перс, наверное, — решил Андрей.
— Нет, — возразил Клюгенау, — он больше похож на халдея или даже на бахтиара; видите, какой у него покатый лоб и высокий затылок.
Они пили из маленьких чашечек крепчайший кофе. Карабанов лениво щипал халву. Варенные в меду конфеты-пешмек, липли к языку; жара усиливалась. От сточной канавы, пробегавшей мимо живодерни, несло гнусной вонью.
— Я вижу, что у вас испортилось настроение, — заметил Клюгенау.
— Это пройдет, — вздохнул Карабанов. — Просто певичка с Полюстровских вод случайно назвала имя человека, которое мне было неприятно слышать.
— А-а, — догадался барон, — вы мне кое-что уже рассказывали об этой гвардейской истории. Это, кажется, тот самый граф, с которым вы отказались стреляться?
— Да, он. Но теперь я бы встал к барьеру и непременно убил бы его!
— заключил Карабанов со злостью и замолчал.
Неведомый певец, под дикие завывания и визги, запел на майдане хвалебную песнь, долетавшую до офицеров, и Клюгенау почти машинально, в силу привычки, стал переводить:
— Слушайте, что он поет, Карабанов:
Нет народа умнее османлисов, Аллах дал им все сокровища мудрости, Бросив другим племенам крупицы разума, Чтобы они остались верблюдами И могли лишь служить правоверным…
— Вы слушаете, Карабанов?
— Конечно. Мне это кажется занятным.
— А дальше еще занятнее, ибо касается нас:
Если бы даже Черное море Возмутилось чернилами, То и моря не хватило бы, Чтобы описать, как богата Турция, Сколько в ней шелков и денег, Дорогих камней и луноликих красавиц.
Все народы завидуют славе Турции, Ее сокровищам и могуществу воинов, И потому они пришли к нам в Баязет…
Певец издал какой-то печальный вой и замолк.
— Итак, — сказал Карабанов, опустив подбородок на эфес шашки, — я на днях ухожу… У меня будет к вам просьба, барон:
если я не вернусь, напейтесь за меня хоть один раз в своей жизни.
— Я не сделаю этого, — подумав, ответил Клюгенау. — Я лучше напишу стихи на вашу смерть… Только вы, Карабанов, не погибнете. Вы — злой, а злым людям везет. Их любят женщины и не трогают собаки.
— А почему бы и вам, любезный барон, тоже не разозлиться? — улыбнулся Андрей. — Собаки бы вас боялись, а женщины — любили… А?
— Вы шутите, поручик, и ваши шутки злы. Но только не думайте, что я несчастлив — нет, я счастливее вас, ибо я люблю…
— Что?
— А вот — всё. Даже этого глупого певца на майдане. А что любите вы, Карабанов?
— Мне легче ответить вам, барон, чего я не люблю. Это застарелых долгов, пробуждения после пьянки, плохих лошадей и женщин, которые умничают в постели.
— Небогатый же у вас запасец! Вроде запаса остроумия у капитана Штоквица с его мифическим стаканом лафита.
— Но у вас, барон, нет и такого.
— Вы не поэт, Карабанов, — без обиды заметил прапорщик, — и это беднит вас. Посмотрите хотя бы на ту вон девушку, что идет с кувшином масла на голове. Посмотрите, как воздушна ее поступь, как равномерны и плавны взлеты ее рук, как грациозно изгибается ее талия.
— Семенит, — заметил Андрей, посмотрев на девушку.
— Да, — продолжал барон, — она идет шажками мелкими, как зерна бисера. Все девушки здесь ходят так осторожно, и на Востоке о такой походке даже слагают песни… Вот, слушайте:
Кэлэ, кэлэ, кэлкыд мернэм, Коховокан, кэлкыд мернэм…
— Вы чудак, барон, и большой чудак!
— Может быть, — откликнулся Клюгенау. — Но я вижу поэзию и в этой поступи девушки. А должно быть, как она прекрасна лицом!
Шествуй, шествуй, готов умереть за походку твою… (армянск.) Девушка с кувшином на голове поравнялась с офицерами, обернулась — и оказалась отвратительной, сморщенной старухой с кривым носом и впалыми глазами.
— Ха-ха-ха! — раскатисто рассмеялся Карабанов. — Вот это фокус. Сама жизнь жестоко мстит вам, барон. Довольно фантазий! ..
— Ах, все это не то… — небрежно отмахнулся Клюгенау. — Вот, например, канава; вы морщитесь, вам этот запах неприятен, и вы, может быть, вспоминаете строфу Подолинского, если только читали его когда-либо:
Нет, душистых струй Востока Мне противен тонкий яд, — Разве б гурии пророка Принесли свой аромат…
Ну, и так далее! .. Мне тоже, признаться, не нравится эта вонь, эти блохи в казармах и эта жарища. Только не надо юродствовать, Карабанов: с долгами можно расплатиться, похмелье пройдет, лошадь можно объездить и можно разбудить страсть в женщине. Все это не то, Карабанов, и… Хотите, я предскажу ваш конец?
— Ну? — строго нахмурился Андрей.
— Ваш конец будет случайным и нелепым. И никто, даже я, ваш покорный слуга, не напишет стихов на вашу дурацкую погибель.
— Я вас разозлил, барон?
— О нет! Мне жаль вас, Карабанов.
Столик полетел на пол, и чашки со звоном разбились. Клюгенау испуганно вскочил, отряхивая запачканный сюртук.
— Убирайся вон! — заорал Карабанов. — Немецкому шмерцу не пристало учить меня… Меня — столбового русского дворянина.
Брысь отсюда, колбасник!
Хозяин лавочки, халдей или бахтиар, сожмурил свои подведенные глазки. Одни только гяуры могут шуметь так! А правоверный — нет: прощаясь с обидчиком, он бы вежливо поблагодарил его за мудрую беседу, а придя домой, как следует наточил бы свою саблю.
— Вот… мозгля! — сказал Карабанов и ударом кулака довершил разгром стола.
Хозяин лавочки пошептался с кем-то через ширму и подошел к русскому офицеру.
— Какой халва? — спросил он ласково. — Ваше благородство хочет кальян? Один кальян, два кальян?
— Неси, — повелел Андрей, — коли водки не держите, варвары! ..
Когда поручик одурел и совсем уже побелевшими глазами смотрел, как бурлит в кальяне вода, перс или халдей, черт его разберет, снова подошел к нему:
— Надо успокоить свое благородство, — сказал он. — Женщин нету, но есть тайное удовольствие. Совсем маленькое…
Оч провел Карабанова куда-то за ширмы, и скоро они очутились в низкой комнате без окон, затянутой толстыми коврами; несколько свечей, расставленных по углам, с трудом рассеивали полумрак.
Пахло пылью и еще чем-то неуловимым.
Карабанова, одуревшего от кальяна, клонило в тяжелый сон.
Он сел на широченную тахту, сразу утопившую его в себе, и так, в духоте, пропитанной обостренным напряжением, поручик сидел долго. Даже слишком долго, как показалось ему, и, борясь с дремотой, он уже собирался встать, чтобы уйти…
Но вдруг его слуха коснулся странный звук. Легкий и заунывный, он родился откуда-то извне и был похож на нечаянную ноту.
Андрей стряхнул оцепенение.
Перед ним стояла девушка, совершенно обнаженная, если не считать одеждой легчайшую кисею, покрывавшую ее тело.
— Зия-Зий, — шепнула девушка и ударила пальцем в бубен так осторожно, словно боялась кого-то разбудить.
— Иди сюда, — поманил он ее, и турчанка, прыгнув к нему на колени, стремительно поцеловала его и тут же гибко выкрутилась из его объятий.
— Зия-Зий, — повторила она и, вздрагивая круглыми бедрами, неслышно прошлась по кругу…
Она стала танцевать перед ним, ритмично ударяя в бубен.
Груди ее были укрыты бронзовыми чашечками, сотни мелких косичек рассыпались по маслянистым смуглым плечам.
— Довольно, — сказал он ей, — поди сюда!
Танцовщица скинула с себя кисею; налобная повязка ее, унизанная камнями, сверкнула во тьме.
— Зия-Зий! — выкрикнула она громче и ударила в бубен наотмашь.
Танец сделался стремительным. Живот ее, лоснившийся от пота, мелко вздрагивал. Она заламывала кверху руки в тяжелых медных браслетах, и привязанные к ним листки с изречениями из Корана шуршали, развевая прохладу.
— Да иди же сюда, змееныш! — Карабанов рванулся к ней с дивана, но девушка, откинув свисавший со стенки ковер, мгновенно исчезла…
И тогда Андрей заметил, что он давно не один: два турка стояли в дверях — один помоложе, другой совсем старый, и рядом с ними хозяин кофейни — бахтиар или халдей, теперь это было безразлично.
Вежливо поклонившись, они сели на диван и еще раз поклонились, прикладывая ко лбу концы пальцев.
— Ваше благородство, — наконец спросил один из них, — осталось довольно? .. Великий аллах сотворил женщину, как цветок, а мудрейший Исхак-паша построил Баязет, как венец правоверных…
Карабанов понял: к дверям уже не пробиться. Он выхватил шашку, и две сабли мгновенно обнажились перед ним. «Если что, — пронеслось в голове, — Клюгенау знает, где я, и казаки вдрызг разнесут эту лавку… »
— Убью, рвань турецкая! — заорал поручик, увидев, как подкрадывается сбоку хозяин лавочки, чтобы снять со стены кривой ятаган.
Извернувшись, он рубанул клинком под коленки сзади, рассек сухожилья — и тот уже не поднимался, только ползал по коврам.
«Вот еще бы второго поддеть! » — думалось все время. Карабанов никогда не ощущал в себе такой страшной силы и ярости. Одним взмахом клинка разбросав перед собой сабли, ударил молодого турка сапогом в живот — тот отлетел к дивану. Рука третьего уже была в крови.
— Назад! Перебью всех, как щенят!
И сам отскочил назад. Рванул ковер. Так и есть: еще одна дверь, в которую скрылась Зия-Зий. По длинным переходам караван-сарая отступал, оскалив зубы, рыча зверем, даже не оглядываясь.
Звон стоял от искристой стали.
Тесно было.
— Не подходи ближе — убью! ..
Выкинул вперед шашку, и в этот же момент, рядом с его клинком, поблескивая синевой, хищно вытянулось лезвие чеченской сабли. Андрей повернулся и увидел безухую голову Хаджи-Джамал-бека.
— Пей кофе, — властно сказал лазутчик, — можешь пить шербет, ешь рахат-лукум, но зачем обижать моего друга? ..
Турки отпрянули.
Андрей в бешенстве летел в кофейню, но там уже никого не было. В припадке слепой безотчетной ярости (вспомнился ему тут Дениска) рубил поручик ряды кувшинов, сметал с полок персидские, цветами писанные чашки, острые взмахи клинка — крест-накрест — рассекали навесы из хорасанских ковров.
Потом, выскочив на улицу, почти в диком вопле, созвал солдат, велел окружить дом и никого не выпускать.
— Если побегут, стреляйте, такую мать! .. — приказал он.
Но — странно! — никого не нашел, хотя обыскал весь каравансарай. Ни одного турка. И тот, с подведенными глазами, халдеи или бахтиар, куда-то провалился. Даже Хаджи-Джамал исчез. Только в дальней потаенной каморке нашел Андрей брошенную Зия-Зии; девушка стояла перед ним, плачущая от испуга, стыдливо прикрываясь руками.
Карабанов при виде ее успокоился, втолкнул клинок в ножны.
— Меня бояться не надо, — сказал он. — У нас на Руси так заведено: с бабами не воевать, а лежачего не бить…
После встречи с Зия-Зий весь день Андрей ходил и улыбался, вспоминая подробности и того и этого, так что Ватнин даже сказал:
— С чего это ты, поручик, все жмуришься да жмуришься?
Словно кот: мутовку со сметаной облизал, а теперь вспоминает…
Вечером случайно встретил Клюгенау; прапорщик сам подошел к нему и сказал:
— Мне так неудобно перед вами, так стыдно… Я ушел, а вы остались одни, и я целый день мучаюсь: хватило ли у вас денег расплатиться за все? Тем более что перед этим сказали — ни копейки у вас нету.
Андрей крепко обнял его:
— Оставим все это. Вы золотой человек. И считайте, что я согласен с вами: жизнь удивительна! .. Только скажите мне, барон, отчего вы всегда лучше других?
— Не знаю… А если это и так, то, наверное, оттого, что я-то себя считаю хуже других.
9
Деды, помню вас и я, Испивающих ковшами И сидящих вкруг огня С красно-сизыми носами! ..
Денис Давыдов
Ватнин сел, и дубовая лавка крякнула под ним: эк-эк-экс — тяжело, мол. Положил на стол пудовые кулаки, качнул смоляным с проседью чубом:
— Охо-хо-хо…
— Ты с чего это, Назар Минаевич? — спросил Карабанов. — Или дочку вспомнил?
— До Лизаветы ли тут! Не до нее теперича. Плохо, поручик.
— А что?
— Слухи недобрые.
— Какие же?
— Да вот сейчас мимо майдана шел, так сволочь какая-то, слышу, орет: «Урус — пропал…»
— Ну и что? — рассмеялся Карабанов.
— Да ништо. Оттащил я орателя в сторону, чтобы не всем видать было… Вот те и «што»! Опосля руки пришлось мыть. А мыла-то, сам знаешь, вторую неделю из Игдыра не шлют. Рази же это мытье? Поганство одно…
Андрей предложил ему чаю. Сотник нюхнул чашку и выплеснул содержимое на землю.
— Иди-ка ты с чаем своим! .. Не чай у тебя, а «жидкопляс»
какой-то. Вот Клюгенау — тот кавказец, не тебе чета: он уж чай заварит — так заварит. Глотнешь, бывало, и Арарата не видать! А ты мне мочу верблюжью суешь…
Карабанов не обиделся. Сотник протянул мимо него могучую клешню — взял свою шашку, полученную в подарок за взятие аула Гуниб, где засел Шамиль со своими мюридами. Это была необыкновенная шашка: под рост Ватнину, сделанная для него на заказ, и богатый эфес ее доходил Карабанову почти до плеча.
И вот сотник взял эту шашку и пошел. И ни о чем его поручик не спрашивал; видел только, как забрался есаул в баранту, выбрал овцу покрупнее, взвалил себе на плечо и положил у палатки.
Потом поставил барана к себе лбом, размахнулся и…
— Аи да сотник! — услышал Андрей казацкие восторги. — От рогов до курдюка! Враз! ..
Вытирая о пучок травы широченное лезвие, вернулся Ватнин в палатку, сказал дружески:
— Чай вину — брат младший… Сейчас званый банкет на двух персон закатим! Ты да я — и всё. Остальных к бесу! Тем более, Елисеич, уходишь ты вскорости… Выпало тебе дело, сынок, весьма строгое! Одно слово — рекогносцировка…
Ватнин медведем ворочался в тесноте палатки, и Карабанов почти с восхищением сказал:
— Здоровый вы мужчина, Назар Минаевич! Одни кулаки чего стоят…
— То верно, — согласился есаул. — Бог не обидел. И кулаки крепкие. Однажды, в Крымскую-то, стоял я с биноклем. Пригорочек, помню, тут этакенький, а я стою, значит. Подскакал ко мне офицеришко сардинский. Сопляк ишо, но весь, как петух, в перьях.
А шапка на ем — во! — Ватнин показал на аршин от головы. — Во такая шапка! Из шкуры медвежьей. И сулит пристукнуть, ежели не сдамся. Саблю-то не успеть мне выхватить. Так я кулаком его.
Да вот сюда — промежду глаз! Он у меня — брык! И всё, значит…
— Что всё? — не сразу понял Карабанов.
— Да сам и могилу копал для него. Даже всплакнул, ей-пра!
Сопляка-то жаль было…
Вскоре баран, распластанный и прожаренный, лежал на блюде грудою больших дымящихся кусков. Вино и кизлярку лили из турецких карафинов прямо в широкие мисы для пилава.
— Пей, поручик, твое дело строгое. Хорошо, что жены не имеешь…
Андрей много не пил — жарко было. Потом заглянул в палатку штабс-капитан Некрасов.
— Господа, поздравляю: наши войска взяли штурмом Ардаган и раскинулись по берегам легендарного Евфрата.
Его тоже посадили за стол.
Налили полную. Навалили всего.
Пей, мол. Ешь, мол.
— Легендарный, говоришь? — сказал Ватнин, вытирая бороду от сладкой кизлярки. — Слово ученое. ..Аи был я там у Евфрата твово. Девки тамошние худы больно. И сухо. И воды мало. И камень больше… Пей вот!
Некрасов засмеялся одними глазами, почтительно стал:
— Ваше здоровье, господа. — И выпил.
Потом сказал:
— Хорошо все-таки, что отказался я состоять при штате ЛорисМеликова. Уже, помимо его известного азиатского характера, я знал, что он горе-вояка: сейчас прошел за Каркамес, застрял в камышах, и теперь его идут выручать мингрельские гренадеры.
— А по мне, господа академики, — отозвался Ватнин сердито, — так хоть в дерьме по уши, только бы не в Баязете! Не могу я так без дела тухнуть, коли наши же станишные под Карсом турку рубают. Чую сердцем, что здесь и кончилась моя слава!
Карабанов, слегка охмелев, похлопал сотника по могучему плечу:
— Да обожди, Назар Минаевич, еще не одна пуля свистнет; вон послушай, что армяне-то говорят.
— Плевал я на них! — Сотник встал, стянул через голову китель, волосатым зверюгой вылез из палатки. — Эй, казаки! — гаркнул он. — Дениску сюды, песельников зови… Я гулять желаю!
Пришел Дениска Ожогин, хитро поблескивая глазами. Рубаха на нем была чистая, без пятнышка. Этаким скромником сел у входа в палатку, терпеливо ждал — когда поднесут. Ему поднесли, конечно. Он выпил. Потом песельники сели в кружок, зажали меж пальцев деревянные ложки.
— Дениска! — гаркнул Ватнин. — Про меня пой… А вы, господа, слухайте: он, подлец, песню сердцем ймает…
Грянули ложки. Тряся курдюками, шарахнулись с горушки перепуганные овцы. Дениска сделал себе сапоги гармошкой, прочувствовал себя до конца и завел:
Не с лесов дремучих Казаки идут:
На руках могучих Носилочки несут, Поперек стальные — Шашки острые.
На эфтих носилочках Есаул лежит, В крови плавает.
Его добрый конь В головах стоит, Слезно плачется…
От мелькания ложек у Карабанова рябило в глазах. Потом свистнули казаки и, тряхнув нечесаными бородами, подхватили разом — всем лагерем, всем Зангезуром:
Вставай, брат хозяин, Ай с турецкой земли Все наши товарищи, Все домой пошли, А ты, брат, один Во турецкой земле лежишь.
Вставай, брат хозяин, Садись на меня…
Ватнин схватил Андрея в охапку, целовал в самые губы, как бабу, и слезы текли по его пыльной бороде:
— Милый ты, — кричал он, — не пропадем… Коли турка встренется, руби их в песи, круши в хузары! Все там будут… Дениска, жги! ..
Но Дениску как ветром сдуло с горы. Похватав свои ложки и забыв про угощение, утекнули и остальные. Край палатки откинулся — вошел Хвощинский:
— День добрый, господа.
Все вскочили, наспех застегивая мундиры, у Ватнина выползла рубаха из штанов, он так и застыл; Карабанов делал глазами знаки денщику, чтобы запихнул подальше бутылки.
Некрасов не растерялся:
— Просим к столу, Никита Семенович.
Хвощинский отставил в сторону палку, с которой в последнее время не расставался, присел к столу и, расстегнув пуговицы мундира, отбросил его в сторону. Потом, морщась от болевших мозолей, снял сапоги и выбросил их совсем из палатки.
— Пусть проветрятся, — деловито пояснил он, — а то жарко…
И вы садитесь, господа. Если угостите старика винцом, буду рад.
Ватнин так улыбнулся от радости, что борода у него стала шире ровно в два раза.
— Это мы завсегда, — сказал он, — хошь среди ночи разбуди нас… Кунаев, дай-ка сюды, неча вино под рубаху совать. Это тебе не крест святой, а слеза наша казацкая! ..
— Полную? — спросил Некрасов, наполняя мису полковнику, которую татарин наскоро вытер подолом рубахи.
— Лейте полную, — разрешил Хвощинский с грустью, — сегодня грешно не выпить.
Вино разлили. Барана до прихода полковника успели съесть еще только половину.
— Ну, — сказал Хвощинский, — а теперь, господа, могу поздравить вас с новым начальником… Его высочество наместник Кавказа прислал на мой пост полковника Адама Платоновича Пацевича, — прошу, как говорится, любить и жаловать. Мне, видать, не доверяют. В Тифлисе любят реляции о победах, но им докучают мои тревожные донесения. Ну, что ж… Однако если меня не станет среди вас, господа, не забывайте, прошу, что в Баязет вы вступили под моим командованием…
Полковник поднес вино к губам, но рука у него вдруг дрогнула, и одинокая ямутная слеза медленно сползла по дряблой старческой щеке…
В этот момент Карабанов простил ему Аглаю.
10
Адам Платонович Пацевич, по собственному его признанию, так торопился попасть в Баязет, что по дороге трижды загорались оси колес в его повозке. Под вечер он прибыл в крепость, остановясь на ночлег в караван-сарае, а на следующий день началось:
— Покрасить зарядные ящики…
— Казаков с Зангезура долой!
— Заводи лошадей в каземат! …
— Куда лезете с лошадьми? Здесь госпиталь…
— Ставропольский полк, в конюшни! ..
— Перевести госпиталь в мечеть! ..
— Вынести вещи из мечети…
— Хоперцам выговор за унылый вид!
— Орудия развернуть на Зангезур! ..
— Казакам сдать патроны свыше комплекта! ..
— Внести вещи в бывший госпиталь! ..
— Ах, теперь там конюшни? Да что вы говорите, хан?
— Перевести конюшни в мечеть…
— Ах, в мечети теперь госпиталь? Странно…
Устроив всю эту кутерьму, полковник Пацевич не соизволил даже посоветоваться с офицерами, которые уже освоились со своими обязанностями и хорошо изучили баязетские окрестности. Теперь ломалось и трещало все созданное за это время Хвощинским, и Никита Семенович, получив под свое начало только пехотную часть, растерянно бродил по дворцовым коридорам.
— Я не виноват, господа, — часто повторял он, словно оправдываясь.
— Бог видит, что я стал пятым тузом в колоде… Сам ничего не понимаю, господа! .. Пацевич не спрашивает у меня советов и относится ко мне, словно к путеводителю по крепости! ..
Новый начальник офицеров к себе для знакомства не вызывал, и доступ к нему поначалу имел лишь прапорщик Латышев, призванный к должности адъютанта. А потому каждый раз, как прапорщик появлялся в крепости, офицеры приставали к нему с расспросами:
— Ну, как? Что говорит? И вообще, каков? ..
— Да вроде ничего, — успокаивал их Латышев. — Ругается пока не так чтобы очень. Только скажу я вам, несет же от него… Как из бочки худой, сил нет стоять с ним рядом. Так что, господа, близко подходить к нему при разговоре не советую. А впрочем, старик он добрый, кажется.
Карабанов к обеду в этот день запоздал; он ходил в кузницу проверять подковку лошадей, и за это время в офицерской казарме произошла одна странная сцена.
Незадолго до обеда полковник Пацевич вдруг обрадовал офицеров своим визитом:
— Хлеб-соль, господа!
— Спасибо, — вразброд ответили офицеры, не ожидавшие его появления.
— Ну, что же вы стоите? Садитесь…
Офицеры сели. Полковник Пацевич продолжал стоять, возвышаясь среди подчиненных.
— А вот и библиотечка, вижу, у вас имеется, — закивал Пацевич, подходя к шкафчику с литературой. — Нет ли у вас такой зелененькой книжечки генерала Безака?
«Зелененькой книжечки» в библиотеке не оказалось, и полковник заметно огорчился.
— Надо иметь, господа! — наставительно посоветовал он. — Каждому офицеру надо иметь. Книга для службы полезная. И сам автор — очень приятный человек. Честный человек! Чужого не возьмет. Не-ет, не возьмет, господа! И воспитание и все такое, вообще…
Офицеры обалдело смотрели полковнику в рот.
— А вы, юнкер, — обратился Пацевич к Евдокимову, — я слышал, в университете учились?
— Да, в харьковском.
— Я тоже, — заметил полковник. — Только в виленском. Прелюбопытное, скажу вам, время было… Молодость!
Потом, глянув на часы, Пацевич скромно заметил, что он привык к «адмиральскому часу».
— Мы тоже приучены! — откликнулся Ватнин и поставил перед Адамом Платоновичем штоф водки, в котором плавал красный стручок турецкого перца.
Выпивая первую рюмку и приглашая офицеров последовать его примеру, новый начальник гарнизона кстати вспомнил стишки.
— Господа, — сказал он, — вот послушайте-ка:
Нынче время не Петрово:
Адмиральский час пробьет, А в астерии хмельного Государь не поднесет; В гробе спит Петр Алексеич, При преемниках ж его Лупят с нас за ерофеич Шесть целковых за ведро! ..
Офицеры деликатно посмеялись над стихами (одни больше, другие меньше), а Ватнин вполне серьезно заинтересовался, есть ли музыка для этих виршей, чтобы петь их в конном строю?
— Потому как, — объяснил он, — моим казакам песня понравится. Шесть не шесть, а четыре целковых дерут за ведро!
Некрасов предложил полковнику местной брынзы, сдобренной тмином. Пацевич выпил с разговорами три рюмки водки, съел полголовки сыру и, покидая офицеров, заключил:
— Время тревожное. Будем же, господа, деятельны. Как муравьи, как пчелы! На шесть часов вечера, когда спадет жара, я назначаю смотр всему гарнизону. Помните, господа: любую оплошность по службе я сочту за личное для меня оскорбление. А зелененькую книжечку генерала Безака надобно прочесть каждому из вас!
На этом свидание закончилось. Перед началом же смотра новый начальник Баязета сам пригласил к себе офицеров гарнизона. Он прятался от жары в шахской усыпальнице, глубоко под землей, и окружение его составляли: Исмаил-хан Нихичеванский, капитан Штоквиц и тот же прапорщик Вадим Латышев, как видно, страдавший от оказанной ему чести.
— До меня дошли слухи, — начал Адам Платонович, — что некоторые из вас недовольны теми изменениями во внутренней дислокации войск гарнизона, которые я совершил сегодня… Ну, ничего, господа! — утешил полковник офицеров. — Капуста, чем больше ее пересаживают, тем она лучше растет. Теперь же начнем устраиваться. Чинненько, аккуратненько. Как и положено гарнизону боевой крепости.
Карабанов, стоя в стороне, с любопытством разглядывал нового начальника. «А что, если пустить ему сейчас дым в харю? » — решил созорничать Андрей, и крепкая струя табачного дыма поплыла прямо в толстое безбровое лицо полковника.
Пацевич посмотрел на него. Очень внимательно посмотрел.
Запомнил. И ничего не сказал.
— А вот я так думаю, — гудел сотник Ватнин о своем, наболевшем, кровном, казацком. — Ежели, скажем, трава есть, — так и ладно было. А теперича, что же, лошадей нам кажинный божиный день на выпас гонять? ..
«Характерец-то у тебя есть, — подумал о Пацевиче поручик Карабанов. — Вот не знаю только, как пороховой дым проглотишь:
это тебе не табак! ..»
Войска были построены для смотра вдоль дороги, что тянулась через майдан по берегу ручья, мимо еврейской части города.
На пегой лошаденке, в сопровождении Хвощинского и Латышева, полковник Пацевич трусил вдоль рядов пехоты и милиции: время от времени оттуда докатывалось «ура» — воронье взлетало с фасов цитадели, кружилось над кровлями и снова плавно опускалось на крыши…
Где-то на самом краю фланга к полковнику с рапортом подошел Некрасов: молнией блеснула в руке его сабля, плавно отринулась к плечу и в то же мгновение плашмя прилегла к ноге. «Ловко салютует наш академик! » — с завистью подумал Карабанов: теперь штабс-капитан отдавал Пацевичу рапорт — до казаков доносился его голос, и вот Некрасов снова отступил назад в шеренгу строя.
Карабанов, ради парада, вместо просторных чикчир сегодня натянул на себя кавалерийские рейтузы с кожаными леями. Сейчас он занимал место во главе своей дружной сотни — верхом, при шашке, тихонько приструнивая Лорда колесиком шпоры. Даже гриву жеребца он сегодня украсил цветами.
И вот наконец раздалось обрывистое, сиплое:
— Здорово, вторая сотня!
— Здрам-жлам, ваше высокоблагородие! ..
А под Дениской Ожогиным арабчак горячий был — тот, что от убитого курда достался, и арабчик не привык к парадам, он на дыбы встал: ноги в белых чулках и морда тонкая, злющая.
Пацевичу арабчак приглянулся:
— Откуда у тебя такой конь? По харе вижу, что украл.
— Никак нет. Его благородие подарили.
— Кто?
— Господин поручик Карабанов. За службу! ..
Пацевич не спеша подъехал к Андрею.
— Вы так богаты? — спросил он.
— О-о да, господин полковник, — небрежно ответил поручик.
— В какой, простите, губернии ваши имения? Сколько было у вашего отца душ?
— Как и у каждого человека, господин полковник, — одна.
Иначе бы он и я были бессмертны!
Улыбка тронула губы Пацевича:
— Карабанов… Карабанов… Постойте, постойте, я что-то слышал. .. И очень рад… Только зачем это вы вздумали вплести цветы в гриву лошади? Уберите их, вы не барышня!
Карабанов ответил:
— Но откуда знать, полковник: может, эти цветы от барышни.
И я хочу умереть, вдыхая их запах…
И, сказав так, он незаметно дал левой ногой шенкеля своему Лорду,
— жеребец, словно ждал этого, чертом налетел на пегую кобылу; Пацевич поспешил отъехать.
Ватнинскую сотню полковник решил проверить в пешем строю, и казаки спешились не совсем охотно. Заранее зная, что сотня его без лошадей выглядит неуклюже, Назар Минаевич решил заступиться за своих «станишных».
— Мы больше ездим, — сказал он. — Ходить-то пешком и дурак сумеет.
— Помилуйте! — возмутился Пацевич. — А если случится церковный парад? Вы что же, на кобылах молиться будете? Надо, сотник, прочесть вам зелененькую книжечку генерала Безака!
— Куды нам, — ответил Ватнин, — не дюже грамотны. Мы не какие-нибудь «телегенты»…
— А вы все-таки почитайте, сотник, почитайте!
— Ладно, — смирился Ватнин, — почитаем, когда война закончится. ..
Зато артиллерии досталось. Пух и перья летели. Старый служака, майор Потресов, то бледнел, то наливался кровью. Стоял он неподалеку от Карабанова, держа шашку по церемониалу, и вынес все.
Что только не делал с ним Пацевич! Разбранил установку прицелов, залез с носовым платком в орудийное дуло, с руганью пытался разорвать передочную упряжь — не гнилая ли, а если гнилая, то, значит, Потресов ворует. Потом поманил пальцем канонира Постного:
— Иди-ка сюда, братец… Экий у тебя вид! Повернись задом…
Кирюха повернулся. Вид у него действительно был неказистый.
Сам он маленький, а штаны большие, и между ног свисала широченная мотня, как у запорожца. Пацевич не отказал себе в удовольствии оттянуть эту мотню еще больше. Выдрал из-под ремня рубаху, прихлопнул канониру фуражку — так, что оттопырились уши у бедного парня, и кричал издали Потресову.
— Это — вид? Это — вид солдата, майор? Почему молчите? Где вы отыскали такого шибздика? .. Если воин вышел из казармы, — вся улица должна разбежаться! А это — что? .. Его ведь даже сытая курица лапою залягает! ..
Когда полковник направился дальше, Карабанов, играя желваками на бронзовых скулах, подъехал к Потресову:
— Слушайте, — сказал он, — как вы могли это стерпеть? Он вас оскорбляет, а вы — молчите?
— Эх, поручик, — ответил майор, пряча оружие в ножны, — молоды вы, не понимаете… Думаете, у старого дурака, майора Потресова, нет гордости? Да, была, мой милый… А вот вам бы в мои шестьдесят лет дослужиться до майора и тащить вот здесь (Потресов похлопал себя по жилистой шее) семейку. Восемь ртов, и все — дочери. Да рылом не вышли. Никто и не берет…
— Извините меня, майор! — Карабанов с уважением отсалютировал ему шашкой и, задумчивый, вернулся на свое место.
Из рядов милиции, при опросе жалоб и притеснений, выступил вперед грузин, дядя Вано, с листком мятой бумаги, на который он кое-как, через пень в колоду, жаловался на обиды, претерпеваемые им и его сыновьями от подполковника Исмаил-хана Нахичеванского.
— Хорошо, — пообещал добровольцу Адам Платонович, — я рассмотрю твое прошение лично. Будешь прав — взыщу с полковника, если же не прав, — велю снять с тебя штаны и прикажу твоим сыновьям так отлупцевать тебя нагайкой, что ты у меня до конца войны кровью ходить будешь.
— Подавай, подавай! — злорадно посоветовал хан; милиционер исподлобья глянул на Пацевича и, тихо ругаясь по-грузински, забрал свою жалобу обратно…
А дальше началось уже новое представление: Адам Платонович Пацевич наехал на старого гренадера Василия Хренова, который с полной ответственностью за свои благие намерения выпятился на первый план бородой и крестами.
— А ты, дед, с какого кладбища? — накинулся на него полковник. — Почему босой? Откуда кресты?
Дед — всё бы ничего, но очень уж любил о себе поговорить; это-то его и погубило. Он начал обстоятельно: со службы при Ермолове («Таких-то начальников, — добавил он, — теперича нету») и доходил уже в своем рассказе до сапог, которые он еще не получил, а почему не получил — это он сейчас расскажет…
Тут-то его и остановили.
— А-ну, — крикнул Пацевич, — вон отсюда, бродяга!
Дед покачнулся, но из строя не вышел. Хвощинский, нагнувшись к полковнику, почти выпадая из седла, что-то стал горячо толковать.
Пацевич выслушал и махнул рукой:
— Нет, не убедите… А ну, старик, пошел вон отсюда! ..
За свой долгий век перевидал дед всякого. И дурное видел, и хорошего довелось посмотреть. Начальство — ладно, куда ни шло, дед устава не любил смолоду, его секли за него. Но… вот — мать-Россия, пусть даже смутная, далекая, ласковая, как память о детстве, — это он знал твердо, сердцем, и винтовка лежала на его плече как влитая.
— Никак нет, — отрезал он. — Не могим выйти. Я есть солдат.
Кавалер. Мне без этого нельзя… Присяга!
Кончилось все это тем, что Пацевич приказал двум солдатам вывести Хренова из строя. И дед, загребая черными пятками бурую баязетскую пыль, поволочился куда-то между двух солдатских локтей.
Обойдя весь строй, Пацевич велел офицерам гарнизона подойти к нему и объявил в сердцах:
— За исключением казачьих сотен, все остальное плохо! Очень плохо. И все оттого, господа, что вы не озаботились заранее ознакомиться с зелененькой книжечкой генерала Безака.
Когда же смотр закончился, Карабанов сказал:
— А жаль, что не взорвалась та бомба!
— Какая?
— Да та самая, которую Ватнин сунул в телегу мерзавцу из ставки. Ведь наверняка генералы в Тифлисе больше поверили ему, нежели Хвощинскому. А нам вот и прислали… книжечку!
11
Завтра надо уходить…
Целый день провел в кузнице, где ковали лошадей, велел точить шашки, закупить овса, проверить как следует упряжь, разобрать патроны по калибрам и ненужные выбросить.
Вечером пришел с рапортом урядник:
— Все благополучно, ваше благородие. Лошади здоровы.
— А люди?
— И люди тоже…
— Послушай, балбес: сколько раз мне долбить по твоей башке, что сначала о людях, потом о лошадях!
Урядник заметно обиделся:
— Ваше благородие, пошто серчаете на меня? Я службу вот этим местом знаю…
— Задницей ты ее знаешь! — обозлился Андрей.
— И задницей тоже, — упрямо защищался урядник. — Я уже не одно седло ею протер… Потому, ежели казак захворает, — в лазарет отошлем. А за лошадь-то деньги плачены, да и начальство, случись с нею што-либо, мне же и «распеканки» нальет!
— Ладно, проваливай отсюда…
Пройдя на конюшню, где поселилась теперь его сотня, Карабанов застал казаков за странным занятием. Раздетые догола, поблескивая спинами, они с пыхтеньем натирали друг друга коровьим маслом.
В котелках, висящих над огнем, кипела какая-то вонючая бурда.
— Что это? — спросил Андрей.
— Махорку варим, — пояснил конопатый Егорыч. — Скидывайте одежонку, ваше благородие. Мазать будем. Это не больно. Зато клещ не укусит. Много народу от него в тифе слегло. Этак верст с двести пробежать отсюда, так целые деревни пусты стоят — от клеща бежали…
Карабанов и не знал, что в горной пустыне, на персидской границе, можно схватить тиф, но он поверил опыту казаков и покорно разделся. Его, как своего, не пожалели: растерли так, что он горел весь и несло от него за версту табачным духом.
— Это ничего, — утешил Егорыч, — зато теперь ни баба, ни клещ за ваше благородие не кусит…
Когда поручик проходил мимо коновязи, лошади подозрительно раздували ноздри. Андрей заметил, что Дениска Ожогин при его появлении пытается вильнуть в сторону, и он поймал его за ухо:
— Стой. А ну, сознавайся: вчера ночью овцу ты из баранты увел?
— Кто? Я?
— Ты, сукин сын. Кому же еще!
— Когда, ваше благородие? — расширив глаза, удивлялся Дениска, вставая от боли на цыпочки.
Карабанов рассмеялся:
— Ну, вот что. Врать не умеешь… Давай, тащи бок баранины и катись к черту!
Почесывя ухо, Ожогин задумался:
— Да, кажись, там еще осталось. Малость самая. От прошлого…
Мне-то что? Пожалте, коли так…
Зажав под локтем здоровенный кусок мяса, завернутый в тряпицу, Карабанов прошел в крепость. У громадного бассейна первого двора, пользуясь темнотой, один солдат справлял нужду.
— Ты что, сволочь, делаешь, а?
Солдат испугался:
— Дык, ваше… Рази позволим? .. Оно сухое… Для красоты только…
— Дурак, вот воды туда напустим — сам же и пить будешь!
Увижу еще раз, так я тебе красоту-то наведу нагайкой по роже! ..
«Надо бы напомнить Штоквицу о бассейне», — решил он и, пригнув голову, пошел длинным темным коридором. Из узких амбразур летела душная пыль муки: это штрафные солдаты ручными жерновами мололи ячмень для пекарни. Во втором дворе, где стояли Фургоны, зарядные ящики и повозки, было шумно. Солдаты чистили винтовки, в руках милиционеров, точивших сабли, визжали искристые оселки. Прошел, опираясь на костыли, раненый казак ватнинской сотни, поздоровался с поручиком. В углу, у входа в мечеть, пионеры Клюгенау сообща с артиллеристами вкатывали на аппарель толстомордую гаубицу.
«Копошится народ», — с одобрением подумал Андрей и закончил свое путешествие в тесной комнатке, исписанной затейливой арабской вязью. Потресов, сидя на мягких и толстых колбасах пороховых картузов, что-то старательно писал.
— Я мимоходом, — сказал ему поручик. — Мяса вам случайно не надо? А то мои сорванцы совсем зажрались. Лежат себе и рыгают.
— Ой, — смутился майор, — если это не в ущерб вам…
— Да берите! Какой тут разговор! ..
Карабанов уже знал о непроходимой бедности Потресова, и если поначалу только удивлялся, что майор, ведая фуражом, не ворует, то теперь он даже не смел так подумать. И было обидно за человека, честно служившего сорок лет, который не может выбиться из нужды…
— Садитесь, поручик, садитесь, — услужливо суетился Потресов. — Вы знаете, я сейчас как раз пишу домой… У меня большая радость: к Дашеньке моей — она у меня самая славная — сватается один порядочный человек. Правда, он вдовец, но… И вот, посмотрите, я сейчас подсчитал. Видите? ..
Это правда, что общение с Потресовым требовало своеобразной искупительной жертвы: надо было выслушать по-бабьи скрупулезные отчеты в денежных делах майора, кому он должен, сколько послал домой, сколько оставил себе, но… это не главное: майор — человек хороший и артиллерист славный!
И совсем не мимоходом зашел к нему Андрей, а по договоренности с Некрасовым, который вскоре пришел сам и привел фон Клюгенау, — требовалась голова инженера, светлая и разумная.
Начиналась беседа, она была очень нужной для всех, и майор Потресов начисто забыл о Дашеньке, схватил список своих долгов и на обратной стороне бумаги набрасывал четкие строки.
— Вот, — горячо толковал он, — аппарель заднего двора надо поднять, и это уже ваше дело, барон; тогда я ставлю гаубицу на вершину западного фаса, и… глядите, что получается, господа!
Карандаш майора лихо режет углы крепостных стен:
— Смотрите сюда. Я беру под обстрел Красные Горы — это девятьсон сажен; весь Нижний город дрожит от залпов — это две тысячи сажен; и, наконец, господа, — что самое главное, — майдан и армянские кварталы как на ладони. Далее…
— Здесь может стена не выдержать и рухнуть, — замечает Некрасов.
— Доверьте это мне, — говорит Клюгенау. — Я ее укреплю телеграфными столбами.
— Ну, а что же вы молчите, поручик?
Карабанов встает:
— Мое дело казачье: делать набеги на турок и на… Пацевича!
Заготовьте чертежи, только как следует, и я заставлю его слушаться нас.
Они расходятся поздно. Андрей прощается. Майор Потресов долго жмет ему руку. Клюгенау глядит на звезды и мычит что-то неопределенное. Некрасов берет Карабанова под руку.
— Вы напрасно тогда смальчишничали, — говорит он наставительным тоном старшего. — Пускать дым ему в лицо — это ерунда, а он может вам напакостить. Вы, наверное, уже заметили, что осел лягается всегда больнее лошади. Впрочем, ладно… Вы уходите завтра?
— Да.
— Не горячитесь. Турки совсем неплохие солдаты. И на вооружении у них принят «снайдер», как и в нашей армии. Генералы в Петербурге под аркой, надеясь на штык, переменили прицелы на шестьсот шагов. Турецкие же винтовки имеют прицел на две тысячи шагов. Вы учтите это, Андрей Елисеевич.
Карабанов подошел к воротам крепости:
— А ну — отвори!
Громадные, кованные из бронзы ворота, украшенные парадными львами, медленно растворились, выпуская его в город. Поручик немного прошелся по дороге, по самому краю глубокого рва, остановился и посмотрел на звезды… «О чем это мычал Клюгенау?
Может, барону, как поэту, дано видеть такое, чего он, Карабанов, никогда не увидит? »
Звезды как звезды…
А завтра он уходит. И вдруг ему захотелось крикнуть на весь мир о чем-то, захотелось кого-нибудь обнять, прижать к самому сердцу.
— Неужели умру и я? — сказал он и, расставив руки, рухнул в траву, прижался к земле всем телом.
К нему подскочил из темноты солдат:
— Ваше благородие, что с вами?
Карабанов поднял голову:
— Ничего… Это так. Просто захотелось полежать на земле.
Устал…
Поздно вечером, когда время уже близилось к полуночи, в киоске Хвощинского долго не гас свет. Полковник, сообща со Штоквицем и Некрасовым, обсуждал неразбериху диспозиций, продиктованных Пацевичем, и говорил:
— Надо бы ему выслать разъезды конницы до Деадинского монастыря и вообще завязать дружбу с монахами. Они многое знают. Генерал Тер-Гукасов ведет себя тоже странно: он оставил нас в Баязете и тем самым словно отрекся от нас…
В дверь осторожно постучали.
— Можно, — разрешил Хвощинский.
Из темноты дверной ниши бесшумно выступила тень ХаджиДжамал-бека; мягкие поршни-мачиши скрадывали его шаги.
— А-а, маршал ду (здравствуй), — сказал полковник.
— Маршал хиль (и ты будь здоров), — откликнулся лазутчик, стягивая папаху с лысого синеватого черепа.
— Не хабер вар? Мот аль (Что нового? Выкладывай), — и полковник кивком головы показал ему на стул.
— Пусть говорит по-русски, — заметил Штоквиц.
Хаджи-Джамал-бек, присев на краешек стула, рассказал порусски.
— Шейхи курдов, Джелал-Эддин и Ибнадулла, свели свои таборы вместе. Стоят у Арарата с детьми, женами и скотом. Фаикпаша боится тебя, сердар. Завтра пришлет сюда, в Баязет, стрелка из гор. Хороший стрелок: как отсюда до майдана, разбивает пулей куриное яйцо. Ты, сердар, любишь по утрам караул строить. Он тебя убьет завтра…
— Откуда он будет стрелять в меня? — спросил Хвощинский.
— Не знаю. Наверное, из какой-нибудь сакли. Чтобы ты, сердар, не мог заговорить его пулю, он хвалился в Ване отлить ее из меди…
— Берекетли хабер, фикир эдерим, — сказал полковник и с удовольствием рассмеялся, обратившись к офицерам: — Прекрасная весть, подумаем…
Получив приличный «пешкеш» — пять золотых, лазутчик надвинул на череп грязную папаху и ушел.
— Вы ему верите? — спросил Штоквиц.
— Я ему верю, пока он в моих руках. Самое главное: он тебе — слово, ты ему — деньги. Тогда лазутчик постоянно взнуздан, как лошадь… Итак, господа, — продолжил Никита Семенович, — на чем же мы остановились? Ах, да! О связи со штаб-квартирой…
— Господин полковник, — остановил его Некрасов. — Сейчас есть дело поважнее; неужели же вы завтра выйдете на развод караула?
— А как же! Служба должна идти своим чередом…
Наутро весь Баязет уже знал о готовящемся покушении. Цитадель волновалась и шумела. Обыск в ближайших саклях, окружавших крепость, ничего не дал: притащили только груду ржавых ятаганов и старинные пистоли.
— Вы напрасно волнуетесь, господа, — сказал Хвощинский, натягивая перчатки. — Я уже сказал вам, что развод не отменяется…
Можете подавать мне лошадь! Музыкантам прикажите сегодня играть веселее!
Развод проходил прекрасно. Амуниция и оружие горели на солдатах как никогда. Офицеры отвечали подчеркнуто громкими голосами. Слепые окна саклей таинственно чернели, и все невольно ждали зловещего выстрела.
— Прапорщик Латышев, — приказал Хвощинский, — ваша обязанность, как визитер-рундера, заключается не только в том, чтобы. ..
И выстрел грянул! За ним второй…
Цепь караула сломалась, из нее вырвался один солдат и рухнул под пулей возле ног Хвощинского. Это был молодой пионер из вольноопределяющихся — вчерашний студент Казанского университета; худенькая шея его тонким стеблем тянулась из жесткого воротника солдатского мундира.
— Ваше высокоблагородие, — сказал он, шепелявя и пришепетывая, — это готовилось для вас. Я же — из зависти — принял на себя. Надеюсь, вы не будете за это строги ко мне? ..
Хвощинский склонился над раненым, рванул на нем рубаху:
вдоль бледной груди ярко алел кровавый зигзаг от штуцерной пули.
— Что же это ты… с ы и о к? — И полковник заплакал.
Студента подняли и унесли. Выстрел был сделан с высоты Красных Гор, и казаки, мигом слетавшие туда, нашли только одеяло с клеймом английского производства, по которому густо ползали вши.
Развод караула был закончен как всегда.
Вольноопределяющийся умер к полудню, и на Холме Чести прибавилась еще одна могила.
— Завидую вам, полковник, — хмуро признался Штоквиц, — вот меня бы так не закрыли от пули…
12
Серым волком в поле рыщешь, Бродишь лешим по ночам — И себе ты славы ищешь, И несешь беду врагам…
Казачья песня, 1877 год
Карабанов проснулся: прямо на него, ощерив желтые крупные зубы, глядел провалами глазных впадин человеческий череп, а рядом вылялись осколки разбитого кувшина. Тогда он перевернулся на другой бок, и Дениска Ожогин, растопырив губы, с хрипом дохнул на него перегоревшим запахом лука и водки.
От страшной ломоты в теле поручик вставал как-то по частям.
Сначала оторвал от пола затылок, лопатки, потом поясницу. Наконец сел. Зевнул. Болела спина. Вчера, когда они добрались до этого заброшенного караван-сарая, было так темно, что, наверное, и на скорпиона лег бы — и не заметил.
— Пошел вон, — тихо сказал поручик и поддал по сухой черепушке.
Слегка погромыхивая по каменному полу, человеческая голова, когда-то полная надежд, страстей и мечтаний, откатилась в угол…
Через узкие софиты окон уже сочился пасмурный рассвет.
— Конча-ай ночевать! — подражая уряднику, крикнул Карабанов, и старый караван-сарай постепенно пробудился.
Трехжонный, в одних штанах, уже ловил воду из глубин бездонного колодца, а юнкер Евдокимов держал его за ремень, чтобы он не свалился в зияющую страшную пустоту. Подходили казаки и эриванские милиционеры, по-мужицки скребли пятернями свои вихры, строились за водою в очередь.
— Мыться запрещаю, — сказал Карабанов. — Вода только для питья. Наполните фляги…
— Кажись, зачерпнул, — густо крякнул урядник. — Держите меня, господин юнкер. Не дай-то бог, свалюсь и всех дел на этом свете не переделаю…
Ведро тянулось страшно долго. Когда ж вынули его из глубины земли, все увидели, как мечутся в воде какие-то красные жуки вроде клопов, и Андрей ударом ноги перевернул ведро — клопы запрыгали в горячем песке.
— Седлай коней, — хмуро повелел поручик. — Вечером будем на Соук-Су, там напьемся.
Всадники седлали непоёных коней. На обвалившемся балконе караван-сарая синий пустынный голубь чистил перья. Ворковал, как воркуют на родине. Вставало солнце — громадное, рыжее, проклятое. На далекой скале тонким слоем ваты лежало ночное облако.
Уже было жарко. Земля тихо потрескивала…
Юнкер Евдокимов сам напросился в эту рекогносцировку и был причислен состоять при отряде милиции. Сейчас он, взволнованный, подъехал на коне к поручику, сказал шепотком:
— Андрей Елисеевич, мне это что-то не нравится…
— Я думаю, — отозвался Карабанов, — нравиться тут нечему!
— Да нет, вы послушайте… Мои эриванцы поглотали воду с вечера и сейчас недовольны.
— Не надо было глотать с вечера. Что они — дети? Сами должны понимать, куда нас черт занес!
— Вот именно, Андрей Елисеевич, иначе-то как «чертом» они вас и не называют… Оказывается (сами проговорились), что с Исмаил-ханом они в прошлой рекогносцировке далеко от Баязета не отходили. Они уже видят своих лошадей дохлыми, а семьи свои осиротевшими.
— Хорошо, юнкер. Постройте своих всадников отдельно.
Когда взвод милиции был построен, в его рядах недосчитались трех человек. Видать, утекли еще ночью — тишком, по-абрекски.
Тряся нагайкой, Карабанов вздыбил своего жеребца перед строем:
— Умирать боитесь? Где же ваша честь? При Шамилето вы были куда как смелее! .. Насмерть резались! Или же теперь не знаете, за что воевать? Так я вам скажу: турок придет — хуже будет! Снова в крови будут плавать аулы! .. Запомните, — опустил Карабанов нагайку, — костьми здесь ляжем, но не уйдем, пока разведка не закончена. Поняли, мать вашу? ..
Всадники тронулись. Гористая пустыня лежала перед ними. В долинах шелестели под ветром пыльные заросли ежевики. Шакалы стаями носились между камней.
— Отряд, ры-ысью! — скомандовал поручик.
Ах, если б одно деревцо! Кажется, так и обнял бы его, послушал, что напророчит тебе зеленая листва. И голубая глина режет глаза… хрустят пески под копытом… Древние развалины, словно кладбища… Просоленные русла ручьев… А длинные тени казацких пик летят и летят в раскаленном воздухе.
— Андрей Елисеевич, — сказал Евдокимов, примеривая своего жеребца к ровному бегу Лорда, — может, свернем вон в ту лощину?
— Зачем?
— Но у вас карта австрийская, а у меня британского генштаба:
очень большие расхождения в рельефе и масштабе.
— Мы уже рядом с Персией, — подумав, ответил Карабанов, — недалеко от Макинского пашалыка. Как доносили лазутчики, где-то именно здесь турки и сводят курдинские таборы. Поедем!
И англичане и австрийцы врали: вместо тупика, показанного на картах, отряд въехал в чудесную прохладную долину, напоенную ароматом цветущих роз и магнолий. Громадные махаоны, трепеща крыльями, кружились над цветами. Жужжащая пчела, совсем породному, как в милой далекой России, с налету ударилась в лицо Карабанова, и он невольно рассмеялся, счастливый.
— Подтянись, казаки!
Уже чуялась близость человеческого жилья, отдохновенный покой, уже мерещилось хрустальное сверкание воды в запотевшей от холода фляге…
Всадники скакали долго. Час, два, три. И вдруг выплыли четкие квадраты полей, полуголые ребятишки с криками: «Христиан, христиан! »
— выбежали навстречу; худые пахари с мотыгами в руках смотрели из-под руки на казаков: отряд въехал в деревню, и Карабанов невольно ужаснулся — деревня была персидской.
— Черт возьми! — растерялся он. — Может, скорее повернем?
Но Дениска уже кричал:
— Об бар? Воды нам, братцы… Об бар?
Казаки, не дожидаясь команды, спешились. В душной пыли вязли их радостные голоса.
— А ширин, об хейли хуб! — кланялся высокий старик в чалме. — Сладкая вода, хорошая…
— Хуб, отец, хуб арбаб, — гоготали казаки и своими брезентовыми ведрами сразу вычерпали половину колодца.
Вода оживила людей. Карабанов напился, протянул ведро юнкеру:
— Пейте, голубчик…
Закрыв глаза от наслаждения, Евдокимов пил долго, губы его смеялись. Потом вытер мокрый подбородок, сказал:
— Ах, вот хорошо! ..
Андрей посмотрел на юношу: он был красив, румян, в меру носат, в меру глазаст, лоб имел высокий, волосы вились мелкими кудрями.
— У вас, юнкер, наверное, была красивая мать? — неожиданно сорвалось с языка Карабанова.
— Почему — была, поручик? — засмеялся Евдокимов. — Она у меня красива и сейчас. Вот, посмотрите…
Юнкер достал бумажник, перевязанный шелковой тесьмой, вынул фотографии. С одной из них на Карабанова глянули умные выразительные глаза, и эти глаза, казалось, спросили: «Разве вы сомневались? ..»
— Да, красива, — согласился Андрей и, подхватив ведро, снова жадно напился. — А это кто, юнкер? — он не совсем вежливо ткнул пальцем в другую фотографию.
— Моя невеста.
— Из дворян?
— Нет, дочь священника. Сейчас она учится в Женевском университете. Когда вернется, мы поженимся. Так договорились…
Донесся глухой топот копыт, и, размахивая широкими рукавами, в конце деревни показался скачущий персидский сарбаз. Еще издали, заметив казаков, он вскинул пороткое копье, закричал чтото — не то гневно, не то приветственно, — и Карабанов злобно выругался:
— Ну, юнкер, кажется, влипли! Теперь князю Горчакову хватит работы: ведь наши карты не будешь показывать дипломатам в Париже и Вене.
— Ваше благородие, — подоспел Дениска, — надо бы у персюков лепешек купить.
— Я тебе сейчас такую лепешку дам… Понимаешь ли ты, дурак, что мы наделали?
Дениска хлопал глазами — не понимал: овцу из баранты увести можно, а купить лепешку почему-то нельзя. Вот и разбери господ офицеров!
13
Сарбаз оказался вежлив.
Ласково пошипел на казаков, которые стали щупать мостолыжки его коня, он прижал руки к сердцу и сладко улыбнулся. Потом сказал, что его шах — средоточие вселенной, убежище мира и мудрости — желал бы видеть гостей в своем доме, и отказ огорчит шаха, и вода покажется ему горькой, и звезды потухнут на небе…
— Надо ехать, — неуверенно посоветовал Евдокимов, — может, так будет лучше.
Карабанов вскинул свое мускулистое тело в седло, захватил между пальцев мокрые от пота поводья.
— Едем, — решился он. — Чтоб не показалась шаху вода горькой…
Летняя резиденция макинского шаха оказалась неподалеку; она раскинулась в бледно-голубой, как старинная выцветшая акварель, глубокой лощине, по дну которой с сердитым хрюканьем пробегала река. Андрей велел казакам дать отдых лошадям, никуда не разбредаться, и вскоре перед двумя офицерами распахнулись ворота цветущего сада.
— А вы сможете, господин поручик, вести разговор с шахом?
— Думаю, что с ревнивой женщиной разговаривать труднее, — вяло улыбнулся Андрей: он устал.
— И надо обязательно снять обувь.
Карабанов даже присвистнул:
— Вот это хуже. Носков нет. А портянки… стыд и срам! Вонь…
— Как же нам быть? — спросил Евдокимов.
— А вот так, — Карабанов стянул с себя сапоги и опустил ноги в ручей. — Пойдем босиком, — сказал он.
Где-то в глубине сада звенел колокольчик.
Серхенг-полковник с лицом калмыка пришел за ними. Офицеры встали и, взяв сапоги в руки, босиком пошли во дворец. В преддверии диван-ханэ их встретили молодые красивые тюфенкчи — телохранители шаха, набранные из юношей знатных в Персии фамилий.
В руках они держали боевые топорики-теберзины, кованные из темной бронзы. Здесь, на пороге аудиенц-зала, русские офицеры оставили оружие, обувь, нагайки и — уже в сопровождении слугферрашей — тронулись внутрь дворца.
Макинский шах оказался благообразным старцем с длинной подкрашенной бородой темно-малинового цвета, опускавшейся до пояса. Молодые глаза его смотрели на вошедших офицеров умно и весело. Одет он был в синий шелковый халат, опушенный мехом; чалму его украшал крупный аграф из мелких дешевых рубинов, длинные ногти шаха были упрятаны в золотые наперстки.
— Селам алей-кум дустэ азиз-эмэн, — почтительно ответил макинский шах на приветствие и, естественно, спросил о цели их пути: — Куджа шума мерэвид?
Карабанов осмотрелся внимательнее. Над головой шаха висела простая (какие продаются в Петербурге за гривенник) клетка с канарейкой. Но возле окна стояла дорогая гальваническая машина. Левую стену украшал, противореча законам шариата, портрет госпожи Рекамье (неумелая копия с Давида), а справа висел портрет императора Николая I в форме Прусского кирасирского полка его имени.
И офицеры поклонились.
— Ваше высокочтимое высочество, — начал Карабанов, с ухмылкой посмотрев на раскоряченные пальцы своих ног. — Мы приносим глубокие извинения за то, что невольно, лишь благодаря случайности, вторглись в прекрасные пределы вашего пашалыка, но…
Шах качнул над головой клетку с канарейкой.
— Я понимаю, дети мои, — сказал он, и канарейка засвиристела над ним, — вы сделали это без злого умысла… Но, может быть, вас преследовали османы?
— О нет: за все время пути мы не встретили ни одного турецкого солдата.
Шах погладил бороду и посмотрел в одно зеркало, а потом в другое и засмеялся: русский сарбаз не соврал ему, он сам, видать, ищет следы османов в пустыне. Перехватив удивленный взгляд Евдокимова, устремленный на гальваническую машину, шах небрежно сказал:
— Я купил ее, когда последний раз был в Париже. А как здоровье моего друга, великого князя Михаила, и его супруги, Ольги Федоровны?
— Его и ее высочества, — входя в роль дипломата, подольстился Карабанов, — пребывают в отменном здравии и, равно постоянные в правилах своих и чувствах, уважая и любя славу вашу, будут счастливы узнать о вашей всепребывающей мудрости и бодрости.
Макинский шах угостил их обедом. На двух круглых и пресных, как еврейская маца, лепешках было положено немного рису с чем-то приторно-сладким и тягучим, как патока; отдельно поставили перед офицерами желтое хиросскос вино в хрустальном карафине.
И еще дали по одной тощей зажаренной птице — это, кажется, были горные голуби.
Макинский шах говорил по-русски хотя и понятно, но скверно, и он сам незаметно перешел на французский. Карабанов обрадовался возможности поговориь на языке, который был для него почти родным с детства, и беседа сразу оживилась.
— Вы мои друзья, — сказал шах, — и я всегда останусь другом России: мой восьмой сын попал в плен к вам, но хан Барятинский вернул его мне; мой народ болел и умирал от непонятной болезни — ваш везир из Тебриза прислал в пашалык врача; мой пятнадцатый сын учится сейчас в кадетском корпусе в Петербурге и даже завел себе русскую сайгу [Сайга
— временная жена, го есть пюбовница].
Потом шах хлопнул в ладоши и что-то сказал. Прислужники внесли широкий ящик с влажным песком.
— Разрешаю вам приблизиться ко мне, дети мои, — повелел шах и махнул рукой, чтобы все ферраши и тюфенкчи вышли.
Когда слуги удалились, шах встал.
— Смотрите сюда, дети мои, — таинственно повелел он.
Пальцы макинского феодала вдруг забегали по песку, вкрадчиво его приминая. Все это поначалу казалось забавой, детской игрой, но не прошло и трех минут, как поручик и юнкер увидели выросший под изнеженными пальцами шаха отчетливый горный рельеф ближайшего турецкого санджака. Шах вымыл руки и, взяв тонкогорлый кувшин, плеснул водой в одну из гибких морщин среди песчаных холмов.
— Это река Соук-Су, дети мои, — сказал шах и пугливо оглянулся на двери. — Вот здесь, за перевалом Ага-Джук, конница курдов. Два табора, три табора — я не знаю. Турки — здесь… Ваши солдаты дерутся, как разъяренные барсы, но вас всего две тысячи…
Он выждал, поглядев на Карабанова; поручик согласно кивнул, — в гарнизоне Баязета их было немногим более одной тысячи, но пусть макинский шах остается в неведении.
— Турок здесь тридцать тысяч! — досказал шах. — И все на лошадях. Отсюда может прийти на горбах верблюдов легкая артиллерия — «зембурекчи». Турецкие пушкари приучены умирать на стволах орудий, но не отступать. По дороге на Ван, — продолжал шах, — движется осадная артиллерия. Орудия немецкие, из крупповской стали, а у вас только восемь пушек, и они бронзовые… Так?
Он снова посмотрел на поручика, и Карабанов снова кивнул (у Потресова было только три орудия и два ракетных станка).
— Я послал своего гонца к генералу Тер-Гукасову, — печально закончил шах, — но он не вернулся… Вам надо покинуть Баязет!
Вас ждет смерть…
Стало тихо. В саду шумели деревья и нежно звенели серебряные колокольчики. Канарейка щелкала клювом по прутьям своей клетки.
— Мы очень благодарны вам, ваше высочество, — сказал Карабанов, — но из Баязета мы не уйдем.
Шах быстро разворошил песок, сравняв все горы и реки, закрыл глаза. Живот его ходил ходуном под синим халатом, пальцы быстро двигались и наперстки сверкали. Кивнув головой, он очнулся, и стал смотреть на портрет мадам Рекамье. Сатиат-ханум, которую он познал недавно, намного лучше. И шаху захотелось ее увидеть.
И заглянуть в ее детские глаза. И услышать, как она смеется. И подарить ей что-нибудь.
И шах стал думать о своем…
Офицеры вышли.
Казаков и милицию, как выяснилось, не покормили. Видать макинский шах поскупился. Им только разрешили нарвать в саду недозрелых, еще зеленых слив.
— Казаки, на-конь! — крикнул урядник, отплюнувшись косточкой сливы.
До границы их сопровождал серхенг — полковник. Рядом с неутомимым Лордом неслась его кобыла, у которой ноги, живот, хвост и грива были выкрашены хной. Желто-красные яблоки пятен делали эту кобылу как бы не настоящей, а вроде игрушечной, как фигурный тульский пряник. Проводив казаков до границы, серхенг круто осадил свою лошадь и махнул теберзином:
— Соук-Су — там! .. Сеферитан бихатир умид варэм кэ мураджаати шумара бэ селамети зиарет кунэм! .. Ехали долго. Шли без мундштуков, на трензелях. Отдохнувшие лошади бежали резво. И снова закружили среди скал и ущелий, снова захрустела под копытами острая щебенка.
В одном месте поручик остановился. На солнцепеке лежал обглоданный шакалами скелет рослого человека. Ветер разносил и заметывал песком обрывки одежды. Кто он: русский? .. перс? .. турок? .. А может, тот самый гонец, которого шах посылал к генералу Тер-Гукасову? Этого теперь не узнает никто.
И, сморщившись от кислой сливы, Андрей погнал дальше.
14
Вечерело…
Запах майорана и высохших ковылей был удушлив и горек.
Стало диких коз пронеслось в отдалении.
— Ваше благородие, — сказал Егорыч, — у вас глаза помоложе:
не турки ли это?
Андрей схватил бинокль: так и есть — слева, вдоль подножия горного хребта, скакали человек двадцать всадников. Вот они круто развернулись
— теперь идут напересечку отряду. На длинных пиках мотаются конские хвосты, ветер относит и треплет коленкоровые юбки.
— Ваше благородие, отличиться дозвольте? — спросил Дениска, скидывая чехол с винтовки.
— Давай отличайся…
Дениска вырвался вперед. Круто осадил коня. Было видно, как он тщательно прицелился, выстрел громыхнул — и один курд полетел с лошади. Остальные рассыпались цепью, каждый вытащил из-за спины раздвижной угол; поставив эти сошки себе на колени, курды положили на них винтовки и… вжиг! — фуражка слетела с головы Карабанова.
— Подними, — сказал он ближнему казаку; тот поднял; Андрей стиснул в ладони рукоять шашки, но курды на бешеном аллюре уже скакали в сторону гор и вскоре совсем исчезли из виду.
Ехали дальше.
Слева — скалы, справа — бурный ручей, вода в котором была цвета крепкого кофе с молоком, а на другом берегу ручья — невысокая крутизна; за нею опять шла ровная, словно выструганная доска, дымчатая долина, и потом снова горы, уже Зангезурские, а за этими горами Баязет.
— Сейчас навалятся скопом, — сказал Егорыч.
Встреча с разъездом противника произошла около половины пятого. Когда появилась первая сотня турецкой конницы и начала медленно спускаться с гор, Карабанов снова раскрыл часы: было без восьми минут пять часов. За первой сотней из соседнего ущелья с гиканьем и воем вылетела вторая сотня. Потом, впереди отряда, лавиной двинулись с гор еще четыре сотни.
— Тихой рысью, — приказал Карабанов и вспомнил Аглаю: наверное, она завоет в голос, как деревенские бабы, когда узнает о его гибели.
Трехжонный бросил в рот сливу, пожевал ее и сделал испуганное лицо:
— Ваше благородие, кажись, косточку проглотил… Со мной ничего не будет?
Карабанов не сводил глаз с маневров турецкой конницы. Опытным глазом кавалериста он распознавал недочеты и промахи противника. У турок, как видно, не было никакого плана атаки, и теперь они спешно выравнивались, потом заваливали фланги обратно, а порой одна «орта» сминала другую, и тогда в их рядах получалась полная неразбериха.
— А я боюсь, — переживал урядник, щупая живот, — дерево-то из меня не вырастет, и вот ежели, к примеру, кишку порвет…
Тогда как? ..
И вот момент наступил.
— Сотня, — заорал Андрей исступленно, — с поворота направо…
фронтально… арш!
На полном разлете рыси, вздымая каскады брызг, в мутной коричневой пене, лошади бросились в ручей; бурный поток валил их и нес на камни. Карабанов, мокрый и задыхающийся, выбрался на другой берег: за его спиной высился откос, поросший кустами, за откосом лежала равнина.
— Голубчик Евдокимов! — позвал он. — Велите сбатовать лошадей наверху, оставьте с ними коноводов; эриванцев гоните обратно к нам. Атаку будем принимать здесь!
И турки еще только продолжали перестроение, когда весь правый берег ручья уже ощетинился жесткими иглами винтовочных стволов.
— Быстрее, шевелись! — кричал Евдокимов, настегивая нагайкой по лоснящимся от воды лошадиным крупам. — Давай наверх…
Коноводы, тащи их… ломай кусты! ..
Лошади, вытянувшись телами, прыгали наверх; пустые стремена и брошенные поводья — в этом было что-то неестественное и жалкое; кобылы трусливо прижимались к коноводам.
И когда весь табун гуртом собрался на равнине, в толпе милиции вспыхнула отчаянная ссора; над папахами повис громкий гвалт ругани, кто-то выстрелил в небо, и вдруг — один за другим — милиционеры заскочили в седла, нахлестнули коней и поскакали в сторону синевшего вдали Зангезура, за вершинами которого лежал спасительный Баязет. Это бы еще полбеды; но, повинуясь чувству стадности, покинутые казаками кони с голосистым ржаньем вдруг тоже ринулись бежать на север — за милицейским взводом.
— Стой… стой! — заорал Евдокимов, раскидывая руки, но его тут же сшибло с ног напором лошадиных грудей, и он, перевернувшись раза три через голову, зарылся без движения в душный ковыль. Мимо него стремительно мелькали черные, рыжие и белые ноги, возле самого лица юнкера крепко молотили землю лошадиные копыта. Потом вся эта лавина — с грохотом и ржаньем, с храпом и дрожью — прокатилась дальше, и тогда Евдокимов сел.
Ощупал себя. Кажется, жив.
— Боже мой! — сказал юнкер и всхлипнул: из носу у него потекла кровь. — Все пропало… И хурджины. И кони…
Из милиции осталось три осетина — люди большого воинского достоинства — и дядя Вано Чичиашвили, старый грузин в длинном чекмене до пят. Взъерошенный и страшный, он помог Евдокимову встать на ноги и, грозя кинжалом в сторону убежавших, сказал:
— Трусливый шакал! Там — мой сын. Он больше нэ сын мнэ.
Ты — мой сын, малчык. Пойдем, кацо… Рубить будэм, рэзать всэх будэм… Вах, будэм!
Когда они выбрались к ручью, юнкер даже не успел доложить поручику о случившемся: прямо на них уже летела, вижжа и стреляя, дикая турецкая орта. Сверкали ятаганы и сабли, метались над конницей хвостатые пики в лентах, торчал в центре лавы бунчук. Оскаленные морды лошадей и орущие лица врагов — и все это прет на тебя: держись, казак, атаманом будешь! ..
— Tax! .. Tax! .. — прогремели первые выстрелы, и черные полосы порохового угара медленно растаяли над рекой.
— У кого там кишка тонка? — заорал урядник. — Увижу, так морду набью… Команды жди!
Ближе… ближе… ближе…
— Алла… Алла! ..
Дениска вытер с лица пот, втоптал в землю окурок.
— Как хошь, ваше благордие, а я стрельну… Гляди-ка! Эвон того, в красной рубахе.
— Ну, если в красной, — неожиданно рассмеялся Карабанов, — тогда бей! Бей все, братцы! .. Началось…
Били в упор, и кони, дрыгая ногами, зарывались мордой в песок. Вышибали из седел на полном скаку, а сзади напирали еще, и тогда трещали пики, крутились подброшенные щиты. А в этой свалке, в которой ни одна пуля не пропала даром, вертелся волосатый, словно скальп женщины, турецкий бунчук, и вот бунчук упал совсем, и тогда казацкие выстрелы потонули в стонах и воплях.
Отхлынули…
В ручье остались мертвые кони, а один башибузук, самый отчаянный, забившись под лошадиное брюхо, все еще хрипел и махал ятаганом…
Карабанов, выслушав рассказ юнкера, ничего не сказал, только выругался; а когда Евдокимов поднял револьвер, чтобы добить в ручье янычара , он остановил его руку:
— И без вас обойдется. А нам нужно беречь патроны…
Разгромленные сотни турок спешились и отогнали лошадей в сторону. Казаки наблюдали издалека, как они жадно сосут вонючее раки, наспех раскуривают трубки, подтягивают пояса, ребром ладоней проводят себе по шее и кричат, показывая, какой конец ожидает казаков.
Евдокимов сказал:
— Уходить надо, Андрей Елисеевич.
— А куда? — с грустью ухмыльнулся Карабанов. — Попробуй только стронуться: там равнина, и они навалятся всем табором…
Лошадей-то ведь у нас нету… Надо ждать ночи…
— Может, в Персию? — осторожно намекнул юнкер.
— Нельзя. Шкуру свою спасем, зато подведем шаха. А друзей России надо беречь.
— Я… боюсь, — честно признался юнкер.
— В этом вы не оказались оригинальны: я тоже не сгораю сейчас на костре героизма.
Скоро огонь турок сделался настолько ощутим и плотен, что кустарник, росший над обрывом, быстро поредел почти на глазах, словно чьи-то острые и невидимые ножницы подрезали его ветви.
Казаки самовольно — без команды — открыли ответный огонь; вдоль берега ручья, окутанного дымом выстрелов, слышались их выкрики:
— Ванюша, тебя куды?
— Плечо, кажись…
— Бей того, а это — мой…
— Братцы, Петьку Узденя порешило, кажись, в голову!
— Кинь сумку его. Патроны кинь.
— Антипка, ты живой?
— Жив покеле.
— Куда ползешь, хвороба?
— А пить хоцца…
Иные смельчаки, невзирая на пули, чтобы сберечь воду в своих флягах, подползали на животе к воде, надолго приникали к ней воспаленным ртом и, вжимаясь в землю, — задом, как раки, — снова отползали на карачках к своим винтовкам, снова притирали поудобнее ласковые приклады к своим жестким небритым щекам.
Карабанов заметил, что казаки целятся чрезвычайно долго и тщательно, и тут же вспомнил предупреждение капитана Некрасова:
прицелы турецких «снайдеров» рассчитаны на тысячу четыреста шагов далее наших.
Он встал.
— Ложитесь! — крикнул Евдокимов. — К чему это?
— Меня не убьют, — сказал Андрей, почему-то вспомнив пророчество Клюгенау. — Во всяком случае сегодня…
Веря в свою звезду, он во весь рост подошел к Егорычу: тот поднял к офицеру лицо, источенное оспой и продымленное порохом.
— В кого бьешь, конопатый? — спросил Андрей, ложась рядом с опытным казаком.
— А эвон, ваше благородие… Вишь, лежит? Ишо задницу эдак-то отклячил? .. По нему и бью…
— Ну, по-честному: сколько патронов на него угробил?
Конопатый поежился:
— Да не утаю греха — пару выпустил.
— А ну-ка, давай винтовку…
Тяжелый приклад вдавился Андрею в плечо, он проверил прицел.
Все как надо — хомутик отщелкнут до предела (до шестисот шагов), а дальше… Дальше военное министерство подразумевало, что солдат встанет и пройдет на врага со штыком наперевес.
— Сволочи! — выругался Андрей, целясь в турка. — Испортили оружие. Вас бы сюда, подлецов! Да в штыки…
Черненая мушка нащупала ляжку турка. Палец плавно спустил курок, и приклад откачнул Андрея в плечо. Так и есть: мимо.
Турок понял, что целились в него, и отодвинул ногу.
— Прекратить стрельбу! — крикнул Андрей, поднимаясь.
Казаки, не прекословя, оттянули свои винтовки к себе, полезли в карманы за кисетами.
И тут случилось такое, что дано видеть раз в жизни: скалы и камни, до этого черные и безжизненные, вдруг расцвели красными пятнами, словно неожиданно созрели небывалые ягоды: это турки все разом, как по сигналу, подняли из-за укрытий свои головы в красных тюрбанах и фесках…
Стало непривычно тихо, и в этой тишине, захлебываясь от дурацкого восторга, поросенком завизжал Дениска:
— Братцы-ы, малина во Туретчине поспела… Зовите девок на ягоды! ..
Грянул хохот. Казаки так тряслись от смеха, что даже прыгали животами по камням. Повсюду слышались веселые дополнения:
— Малина! .. Девок станишных! .. В подолы, братцы, турку собирать будут! .. В подолы! .. Дениска, кажи, кажи турке…
Турки же выползали из своих каменных нор, прислушивались.
Им был непонятен этот смех, если гяуров всего лишь одна сотня, а их шестьсот, и каждый на коне; может, неверные посходили с ума от страха и сейчас сами перережут один другого? ..
— Дениска! — надрывались казаки. — Кажи, кажи туркам, как девки по ягоды ходят!
Но дерзкий смех казаков наконец дошел до сознания турок. И тогда волосатый бунчук опять медленно пополз в долину, послышался рев буйволовых рогов, раздались воинственные вопли: турецкие орты снова двинулись в атаку.
— Ложись, братцы, — крикнул урядник, — идут! ..
Карабанов провернул барабан револьвера и пересчитал желтые головки патронов: их было всего четыре.
И, готовя себя к смерти, он сказал:
— Эх, выпил бы я сейчас ледяного шампанского!
15
Солдаты приветливо распахнули шлагбаум, и Аглая увидела первую улицу Баязета, которая была сплошь вымощена собаками разных мастей и возрастов. Первый нищий, встреченный женщиной, поразил ее своей истинно восточной изощренностью. Это был человек сухой и желтый, зубы его были мелкими, как перловая крупа. На нем висели какие-то вшивые лохмотья, вместо ушей виднелись лишь одни слуховые отверстия. На груди его был наколот странный узор, затертый порохом, а правое плечо хранило следы ужасной операции. Отрезанная рука лежала тут же: искусно высушенная, с растопыренными пальцами и вделанная в подставку, похожую на подсвечник, эта рука держала миску для собирания милостыни.
— Аллах версии! — ответил урод, когда Аглая бросила ему в миску пиастр, и правоверные уста нищего снова окутались струями табачного дурмана.
Стегая по передку длинными, в репьях и колючках, хвостами, ленивые ишаки втащили санитарные фургоны в Баязет, поволокли их в сторону крепости.
Аглая сказала:
— Боже мой, какой ужас, и это город? ! Как здесь могут жить люди? .. Как они не бегут отсюда куда глаза глядят? ..
Мимо тянулись грязные глинобитные сакли и черные дыры лавок с тряпьем, развешанным для продажи. Тут же, среди улицы, армяне-торговцы жарили шашлыки, кузнец подковывал лошадь, душеприказчик, он же и врач, рвал клещами зубы. Закутанные во все черное (только блестели испуганные глаза), вприпрыжку семенили по обочинам сухие, как палки, баязетские жены.
И повсюду была пыль, и в этой пыли копошились, как черви, турецкие нищие. С язвами на лицах, безглазые, безрукие, со страшными шрамами сабельных ударов, — кошмарное наследие побед султана. И каждый из них тянул к женщине руку, с варварским фанатизмом совал под колеса фургонов обрубки своих ног и рук, каждый выкрикивал одно и то же:
— Йа, хакк! .. О истина! .. О бог! ..
Раскрыв ридикюль, Аглая щедро и часто швыряла монеты.
Сейчас ей было страшно чего-то и даже не любопытно. А когда фургон въехал в крепость, женщина не сдвинулась с места, и Хвощинский сам опустил ее на землю, сказав:
— Ну, что с тобой? Ты какая-то странная… Кто тебя так напугал? ..
Он поцеловал жену в лоб, как целуют детей, и Аглая понемногу успокоилась. В киоске дворцовой мечети, куда провел ее муж, было прохладно, глаза невольно отдыхали на полинялой мусульманской мозаике. А в бутылке стояли цветы — они уже поджидали ее: цветы совсем незнакомые, нерусские, они ничем не пахли.
— Ну вот, ну вот, — сказал муж, потирая руки, — я рад…
Аглая вяло улыбнулась:
— Прости, но я попрошу тебя выйти. Мне надо помыться после дороги… Я вся в пыли!
Полковник ушел. Аглая стала мыться. Поливая на шею водой из кувшина, она машинально думала — ну отчего все так: перед мужем у нее до сих пор девичий стыд, а при Андрее она уже не боится своей наготы.
«Отчего все это? ..»
— Ты можешь войти, — строго разрешила она, застегивая блузку. — Ну, я уже все знаю: тебя обидели, обошли… Не сердись на свою глупую женушку, но, может быть, это и не столь важно. В отставку ты выйдешь все равно с генеральским пенсионом. Может, это даже и к лучшему — надо же когда-нибудь поберечь себя.
— Хорошо бы тебе уехать, Аглаюшка, — неожиданно сказал Никита Семенович. — Красный Крест основан на бескорыстии, и Сивицкий, если я поговорю с ним, надеюсь, отпустит тебя обратно в Игдыр.
— Почему? — спросила она, удивляясь.
— Тебе здесь не место. И еще потому, что… Не хочу тебя пугать, но я старый солдат, и мне отсюда виднее, нежели наместнику из Тифлиса; Баязету предстоит перенести нечто ужасное. И прошу тебя: уезжай!
Аглая засмеялась, не разжимая губ.
— Нет, мой милый, нет. Я никуда не уеду… От тебя не уеду! .. — добавила она, спохватившись. — Мне даже начинает нравиться здесь. Этот потолок, эти стены, эти цветы… Нет, я останусь!
— Вздор! — резко сказал Хвощинский. — Все вздор… Тебе просто льстит, что ты единственная женщина во всем гарнизоне.
Впрочем, — неожиданно покорно закончил он, — ты все равно останешься… Я это знаю! ..
Прежде чем явиться в госпиталь, Аглая вышла из крепости и направилась в сторону казацких казарм — она уже проведала, где они находятся. Шла, не глядя под ноги, и улыбалась; томительно ей было и хорошо как-то…
У казарменной стены, на страшном солнцепеке, словно мертвецы или пьяные, полегли спящие казаки; пот покрывал их лица, над раскрытыми ртами буйно кружились мухи. Возле дверей сидел на приступочке пожилой казак, голый по пояс, с медным погнутым крестом на могучей груди, и деловито латал старенькое седло.
— Дружок, а где вторая сотня? — спросила Аглая.
Казак не спеша отложил сначала шило. Из-под корявой ладони, закрываясь от солнца, оглядел Аглаю с ног до головы, ответил певучим молодым голосом:
— А это, барышня, уж на што царь-государь и тот ни бельмеса не знает, игде тепереча вторая сотня. Ушла вот позавчера, да и… — Казак продернул вжикнувшую дратву. — Ушла, и поминай как звали! Вот возвернутся казаки, тогда расскажут, где были… А вам кого надобно?
— Поручика Карабанова, — упавшим голосом ответила Аглая, и сразу все как-то стало пусто и безразлично.
— И он с ними, — откликнулся казак. — Кавалер веселый. Что не так
— нагайкой. А то и в зубы. Одначе по справедливости больше.
— Ну, спасибо. Извините…
Витая лестница привела женщину в низкое полутемное помещение с узкими стрельчатыми окнами; стены были покрыты позолоченным алебастром, и вдоль них тянулись ряды досок, на которых лежали раненые.
Сивицкий встретил ее суховато.
— Наденьте халат, — сказал он, познакомившись. — И на голову что-нибудь. Хорошо бы косынку.
Аглая накинула на плечи санитарный балахон.
— Что мне делать? — спросила она.
— Для начала приготовьте вон там постели. Скоро вернется из разведки сотня поручика Карабанова, и, наверное, будут раненые.
Аглая сразу как-то испугалась:
— Почему вы думаете, что будут раненые?
— А потому, сударыня, — вежливо ответил Сивицкий, — что на войне есть такой дурацкий обычай, когда люди стреляют один в другого.
Она стелила койку. «Может, для него. А может, нет». Взбивая плоские подушки, вздыхала: «Только бы не ему, только бы не он».
Потом беспомощно осмотрелась: что бы сделать еще такое, чтобы сразу понравиться этому грубияну врачу?
Но дела не находилось, и Аглая, довольная, потерла ладошку о ладошку, как озорная девочка.
— Ну, что вы стоите, мадам? — спросил Савицкий.
— А вы скажите, что мне делать. И я буду.
— Вычистите гной из раны вон того бородатого генералиссимуса.
Наложите ему свежий фербанд. Йотом, будьте любезны, вынесите горшок из-под того молодого генерал-фельдмаршала.
— Это разве тоже мне делать? — удивилась Аглая и розовым пальчиком показала на свою грудь.
— А кому же еще?
— Вот уж не думала…
— А вы, сударыня, — обозлился Сивицкий, — думали, что здесь вам придется танцевать мазурки с раненными в мизинец героямипоручиками?
— Но не выносить же горшки, — вдруг обиделась Аглая.
— Да, и горшки! Дамский патриотизм, который столь моден сейчас там… — Сивицкий ткнул пальцем куда-то вверх, — здесь этот патриотизм не нужен.
— Я ведь с чистым сердцем… — начала было Аглая.
— Именно так, — сурово продолжал Сивицкий. — Если вы с чистым сердцем решили прийти на помощь русским солдатам, то вы не убоитесь крови, дерьма и грязи.
— Но почему вы так грубо со мной разговариваете? Я запрещаю вам… Слышите? — И она прихлопнула каблучком своей нарядной туфельки.
— Китаевский! — позвал Сивицкий своего ординатора. — Будьте добры, дружок, дайте этой ура-патриотке десять капель валерианы.
И заодно покажите ей, за какое место берется горшок, когда его выносят.
Раненый фельдфебель-квартирмейстер, красивый парень лет тридцати, под которым стоял этот злополучный горшок, начал со стоном сползать на пол.
— Я сам, барышня… Я сам вынесу…
Но Аглая уже подхватила посудину и, едва не плача, сказала:
— Ладно. Буду, буду все делать… Вы хоть объясните, куда нести вот эту… как ее? — вазу…
На исходе дня в Баязете забили тревогу: в город со стороны Ванской дороги ворвался взвод милиции и табун лошадей карабановской сотни. Казацкие кони, тяжело храпя, сразу же спустились к ручью. Взмыленные бока их устало вздувались, седла сбились на сторону, у некоторых съехали под самые животы, стремена волочились по земле…
— Что случилось?
Аглая вместе со всеми выбежала из крепости. Эриванцы на все вопросы хмуро отмалчивались. Но было ясно и так, что они бежали с поля боя. Солдаты плевали на них, крыли страшной руганью, кого-то стащили с лошади, над гвалтом висла отъявленная брань — русская, татарская и грузинская.
Стоял невообразимый шум, в котором Аглая разобрала лишь чьи-то мельком брошенные слова:
— Вон стоит конь Карабанова, теперь Пацевич возьмет его себе.
Она подошла к коню. Лорд косил выпуклым глазом, гладкая шкура его нервно вздрагивала. Аглая дотронулась до седла. Вот здесь он сидел. Живой, хороший. Не такой, как все. Любимый!
Что-то говорил. Может, смеялся…
Она расстегнула переметную суму. Пачка патронов. Четыре недозрелые сливы. Фляга с водой. Краюха хлеба. И на хлебе — он был надкусан — следы зубов.
— Ах-х! — сказала Аглая и вяло опустилась на землю.
— Поднимите ее, — хмуро велел Хвощинский. — Это солнечный удар. Скоро пройдет…
И, не оборачиваясь, ушел в крепость. Клюгенау поверил, что это солнечный удар, и побежал к воде — надо как можно скорее намочить платок! ..
Солдатики меня любят и рады, когда я велю им кричать «ура». Что же касается К., то он личность ничтожная, прежние связи с Петерб. потерял и уже неопасен. X. скулит и пляшет под мою дудку; жена его, говорят, путается с кем-то в гарнизоне, но с кем — я не знаю. Готовимся отметить день тезоименитства его высочества наместника; скажите — можно ли поднимать тост чихирем, ибо весь запас шампанского в Баязете (62 бутылки) недавно выпил тот же поручик Карабанов; сейчас он ушел в рекогносцировку — ищет случая вернуть потерянную карьеру…
Из письма полковника Лацевича
АРАРАТСКОЕ ПЕКЛО
1
Пацевич лежал на кровати паши. Ножки у кровати были из чистого хрусталя. Исхак-паша, очевидно, больше всего в жизни боялся грозы. Перед полковником стоял кувшин для ритуальных омовений перед намазом. А в кувшине что? Винишко, конечно.
Хорошо полковнику. Даже очень хорошо. Ведь он не кто-нибудь, а полковник. И его должны слушаться. И уважать. Кровать удобная, молнией тоже никак не убьет; вина отхлебнешь, а потом можешь читать изречения из Корана. Вон их сколько намалевано по стенкам!
Но полковник арабского не знал.
— Хи-хи-хи, — тоненько смеялся Адам Платонович, подпискивая от удовольствия, — хи-хи-хи… Ой, не могу, хи-хи-хи! ..
Это он вдруг заметил, что на потолке арабские письмена переплетаются в забавный порнографический узел. Исхак-паша, видать, был не дурак. Заповеди Корана вроде и не нарушены, а в то же время забавно, очень…
— Ой, господи, хи-хи-хи, — смеялся полковник, и его живот трясся под одеялом мелкой рассыпчатой дробью.
Тут двери открылись, и вошел человек, которого Пацевич никогда и не видел. Рваный казачий мундир, худое, заросшее щетиной лицо, а из разбитых сапог торчат черные, в запекшейся крови, распухшие пальцы.
— Карабанов? — воскликнул полковник. — Это вы?
— Я.
— Но, милый, откуда? .. Что с вами?
— Я закончил рекогносцировку, полковник.
Пацевич всплеснул руками:
— Закончили? Голубчик вы мой…
— Да, закончил, полковник. Турки действительно собирают силы в окрестностях Вана. Численность могу определить лишь приблизительно.
— Ну и сколько же их там, подлецов?
— Тысяч двадцать — тридцать. Не меньше.
— Да идите-ка вы… Откуда их столько?
— Не меньше, полковник. И еще артиллерия… А я потерял за эти дни тридцать два человека.
— Как вы дошли? — спросил Пацевич.
Вместо ответа Карабанов достал «смит-вессон» и, щелкая курком, провернул перед полковником весь пустой барабан револьвера:
— Видите? Одни дырки… Вот так и дошли! ..
— К ордену вас, голубчик, к ордену, — запричитал Пацевич, — завтра же в Тифлис писать бу-бу-буду…
— Эх, полковник! Тридцать два «Георгия» им теперь не нужны…
Карабанов повернулся к дверям, но Пацевич остановил его неожиданным возгласом:
— Куда же вы, голубчик? Вы бы хоть поцеловали меня.
В голове поручика все ходуном ходило, звон стоял, перед глазами еще двигались песчаные осыпи, сплошь в пустых гильзах, — не сообразил даже, о чем его просят.
— Нет, извините, полковник. Целовать вас не буду — боюсь укусить…
Он щелкнул каблуками и круто вышел. На дворе кто-то схватил его в обнимку, закричал в самое ухо:
— Карабанов, бегите скорее: там ваши казаки милицию убивают! ..
— Ну и пусть убивают, — ответил Андрей.
Решил не вмешиваться. Потом раздумал. Не спеша дошел до милицейских казарм, выбил ногою дверь. Черт возьми! — кажется, действительно убивают. Озверелые казаки, загнав дезертиров в угол, хлестали их нагайками, били ножнами шашек, из дикой свалки доносились хрипение, вой и приглушенные крики.
Андрей крикнул:
— Довольно! Довольно, говорю я вам… Они и так будут помнить, каково бросать своих товарищей…
Подошел Дениска в разодранной до пупа рубахе; с рассеченной губы стекала струйка крови.
— Хоть душу отвел, ваше благородие!
— Иди спать. Все идите…
И была ночь, и снился сон: усадьба Карабановых стояла на опушке леса, а за лесом, говорили, лежит Рязань, и он убежал однажды мальчишкой в ночь, и его нашли цыгане и привезли домой; нянька уложила в постель, и ему было радостно, что это его постель, и бежать больше никуда не надо; а утром он проснулся оттого, что кто-то гладил его по лицу и слезы капали ему на щеки:
это мать гладила его, это мать плакала над ним…
Карабанов открыл глаза. Аглая сидела перед ним, гладила его лицо и тихо, закусив губу, плакала.
Он протянул к ней руку:
— Ну, что ты? .. Не надо…
— Ох, Андрей! ..
Она, припав к его груди, разрыдалась. Он гладил ее вздрагивающую спину и смотрел в потолок. Красный персидский таракан вылез из щели и шевелил усами.
— Ну, ладно, ладно. — Он похлопал ее по спине.
— Ты же ничего не знаешь, — сказала Аглая, поднимая лицо. — Ты не знаешь, что было со мной… На вот, возьми…
Она кучкой сложила ему на грудь: пачку патронов, четыре сморщенные сливы, краюху хлеба. Вещи показались чужими. Андрей равнодушно посмотрел на них.
— Не молчи, — попросила она. — Слышишь?
— Слышу…
— Говори со мной. Приласкай меня… Хоть немножко. Ну, что же ты, Андрей?
Он перевел взгляд на нее.
— Тридцать два, — сказал с расстановкой, — тридцать два… И где-то заломят руки матери, где-то завоют девки, Аглая… Ох, сколько костей там осталось! ..
— Не надо. Об этом потом.
— Сколько костей…
— Скажи — ты любишь меня?
Он отвернулся:
— Иди, Аглая: не до тебя мне сейчас…
— Андрей, милый, что с тобой?
— Оставь…
— Я все понимаю, но… зачем же так?
— Иди, иди.
Она встала, одернула платье:
— Ну, так я пойду…
— Ладно. Увидимся, может, вечером.
— Андрей, я пошла…
— Иди…
Вечером, сдав Пацевичу подробное обо всем донесение, Андрей Карабанов напился. Аглая побоялась войти в дом к нему, откуда доносились пьяные крики, бесшабашные песни и чей-то судорожный плач. Она подошла к окну, осторожно заглянула.
— Боже мой! — сказала она. — Боже мой! ..
Андрей сидел за столом, окруженный своими казаками, в одних грязных подштанниках, пьяный, раскисший. Справлялись поминки по убитым. Какой-то бородатый гигант-сотник грыз зубами стакан и сплевывал на пол осколки. В табачном дыму мелькали орущие красные хари казаков. И, как бараны, сидели двое урядников, все в крестах и медалях, уткнувшись один в другого потными лбами.
Стекла, казалось, звенели от бесшабашной песни:
Славен выпивкой и пляской Гарнизон наш закавказской…
И, отшатнувшись от окна, она вспомнила…
Она вспомнила первую встречу с Андреем, еще там, в позлащенном сверкающем мире, где даже не знают, что есть такой Баязет; их представили; был он ловок, как бес, и весь ходил перед ней на пружинах. Потом он был с визитом у ее тетки, и тетка, вскинув к глазам лорнет, одобрительно кивнула головой; ах, каким он умел быть обаятельным; и весь-весь, наполненный ослепительным блеском, как он был чудесен! .. И тетка делала Аглае знаки глазами, а он уже тогда играл, кутил с цыганами; говорили, что он живет на долги и за счет многих женщин; но все это было благопристойно; и долги он скрывал, кутежи проходили за городом, а своих любовниц он умел хорошо прятать.
Она его любила… И вот теперь этот человек, как последний мужик, в одних грязных подштанниках, сосал с казачьем сивуху и, наверное (а наверное, так и было), отвратно скабрезничал заодно с ними. Ей стало обидно до слез. Если бы он только знал, как она ждала этой встречи, как она готовила себя к ней, томясь и замирая.
А он — забыл… не захотел… променял на водку! ..
На следующий день Карабанов, опухший и страшный, с красными, воспаленными глазами, ходил к Аглае просить прошения.
Он как-то странно не огорчился, когда она отказалась извинить его. Постоял немного с дурацким видом, подумал о чем-то своем и, надвинув фуражку, ушел. Ушел, даже не вздохнув, мало, видимо, огорчившись. Аглая, назло всему, удвоила свое внимание к мужу, и старый полковник был эти дни снова счастлив.
Пацевич же послал подробное донесение в ставку кавказского наместника. Он писал, что противник двинулся к Баязету, но удачным маневром ему удалось перехватить и разбить его на подходах к городу, что наиболее отличились из офицеров поручик Карабанов и капитан Штоквиц (о себе Пацевич решил скромно умолчать) и что у неприятеля погибли в роковой схватке «два предводителя»…
Читатель может не поверить этому, но документ, наполненный ложью Пацевича, сохранился. И в Тифлисе успокоились и пили здоровье героев Баязета, а генералы хвалили Адама Платоновича Пацевича:
— Дельный офицер, господа. Весьма дельный. Это вам не старая размазня Хвощинский, который умел только скулить и жаловаться…
Вот вам! Перехватил. Разбил. Победил. И все тут! ..
Да, неплохо было Пацевичу лежать на шахской кровати с хрустальными ножками и смотреть в потолок:
— Хи-хи-хи! ..
2
Из Тифлиса пришла почта. Среди газет лежал очередной номер «Вестника Кавказского отдела императорского русского географического общества». Пацсвич машинально листанул журнал: что-то о горах, какие-то таблицы, справки об атмосферном давлении.
— В общем чепуха! — подытожил Пацевич и сказал: — Отдайте Некрасову: все умники любят читать о скучном.
Потом пришел прапорщик Латышев и скромно доложил, что гарнизонные верблюды, за голову которых в Игдыре казна платила чуть ли не по сорок рублей, отказываются есть лепешки из маисовой муки и дохнут теперь с голоду. По негласному мнению, в верблюдах хорошо разбирался Исмаил-хан Нахичеванский, и после совещания с ним было решено — отдать лепешки казакам. А то они и без того зажрались, пока баранту стерегли от курдов.
Карабанова вызвал к себе Штоквиц. Проходя по рядам коновязей, Андрей увидел на разостланных рогожах и одеялах какие-то черные комки, которые казаки вынесли на солнце.
— Тютюн сушите? — мимоходом спросил он.
— Нет, какаву, — зло огрызнулись казаки.
Штоквиц встретил поручика так:
— Говорят, вы вчера крепко подгуляли?
— Был грех, — сознался Андрей.
— А вы не догадываетесь, что я хочу предложить вам?
— Наверное, стакан лафиту. Для похмелки…
Ефрем Иванович поглядел на поручика какими-то шалыми глазами — то ли от жары, то ли от недоумения.
— Нет, — серьезно ответил он. — Для вас уже выписана подорожная до Игдыра и ведомость на получение денежного довольствия для гарнизона. Заодно и проветритесь после Персии!
— Что за абсурд! — рассердился Карабанов. — Полковник Пацевич просит, чтобы я поцеловал его, а вы поручаете мне свою бухгалтерию. Неужели в гарнизоне, кроме меня, некому больше возить мешки с деньгами?
— А кого же еще, как не вас? .. Ватнин — мужик и считает по пальцам, Некрасов — во всем политикует, Потресов честен, но не умеет вырвать из глотки нужное даже для себя. Не посылать же барона Клюгенау, который даже не знает, наверное, зачем люди изобрели деньги. А ведь вытянуть от наших чинодралов свои же кровные — не так-то просто! ..
Баязет прискучил уже поручику, мир с Аглаей после вчерашней пьянки восстановить было не легко, и он, не долго покуражась, все-таки согласился.
— Сколько там? — спросил Андрей, беря ведомость. — Всего сто шестнадцать тысяч с мелочью? Черт возьми, почти столько же я проиграл однажды в карты, после чего мои именьишки пошли с молотка… Ладно, еду!
Обрадованный майор Потресов провожал его до рогатки.
— Вы уж там не загуляйте, пожалуйста, — трогательно просил старик.
— Я понимаю: молодость, девицы, желание кутнуть, все такое… Но и время-то сейчас тревожное: налетят турки хоть завтра — и не успею деньжонки послать семейству. Дашеньке вот и платьице надо новенькое, ведь к ней, слава богу, порядочный человек сватается!
Карабанов, перекинув через седло пустые тулуки, рассмеялся невесело:
— Так и быть, майор: ради уважения к вам, обещаю кутить только на свои, не касаясь ваших фуражных…
Игдыр встретил его пылью, горячечной сумятицей тыла и букетами легкомысленных дам, понаехавших ради экзотики. Стены домов ломились от вывесок. Духаны и майдан кишели разной нечистой силой. Тут были ветеринары «без места» и прогоревшие подрядчики, лихие крепколобые интенданты с прямыми честными взглядами и просто мелкотравчатые мерзавцы, о которых старый Егорыч, взятый Карабановым в попутчики, выразился так:
— Вольные люди. Над нами землю сгребут лопатой, а они деньгу загребут лопатой. Эх, слава казачья, да жизнь-то собачья! ..
Андрей Карабанов был поражен, когда ему тут же, при въезде в город, один толстобрюхий прапорщик в мундире квартирмейстера предложил «по дешевке» гусарскую саблю с темляком, перевитым анненской лентой.
— Стыдитесь, прапор! — возмутился Карабанов. — Хозяин этой сабли был кавалером российского ордена, и на эфесе еще не успел высохнуть пот от его ладони.
— Да ведь я не дорого и прошу, — не унывал спекулянт. — Всего-то тридцать рублей. Другие дерут и дороже…
— Егорыч! — взбеленился поручик. — Свистни-ка его нагайкой… Бей, такие всё стерпят! ..
В казначействе армии кисла длинная очередь давно не бритых офицеров. «Ждем вот, — вздыхали они, — пока что денег нет ни гроша».
— Э-э, вы просто не умеете разговаривать с тыловыми крысами, господа! — И сгоряча Карабанов разлетелся прямо к управляющему.
Статный господин с высоким лбом мудреца сидел в кресле, читая вслух какую-то ведомость длиной аршина в два. Андрей успел разглядеть на его груди лавровый веночек с цифрою XXXV, — сие означало, что за спиною у господина целых тридцать пять лет беспорочной службы. Тут же находились гусарский корнет в нежно поскрипывающих лосинах и полковник гвардейской артиллерии; это были офицеры из числа тех, которые говорят: «Война-матушка! » — и потирают при этом руки.
— Что вам угодно, господин поручик? — спросил управляющий бархатным баритоном.
— Прикажите немедленно начислить деньги гарнизону крепости Баязет. Я прямо с позиций, ждать в очереди не могу.
— Ох, какой же вы нервный и скорый! .. Впрочем, — добавил чиновник с некоторым оттенком глубокомыслия, — деньги вы, конечно, получите. Только вам требуется для этого приложить коекакие… да, кое-какие старания.
— Вот я и приложил. — Андрей брякнул по полу шашкой. — Всю ночь скакал от самого Баязета и, как черт, весь в грязи, даже не перекусив,
— прямо к вам! Что же еще? ..
Деликатным щелчком чиновник поправил манжету, выглянувшую из-под рукава, и снова повернулся к собеседникам-офицерам:
— Так, говорите. Любовь Германовна укатила на Каджорские дачи? Ах, в Нарзан, на воды? .. Чудо-женщина. Сколько в ней блеску, просто диво. Здесь, в этой дыре, только и отдыхаешь с такою Аспазией…
— Послушайте, — снова начал Андрей, — я ведь жду. У нас в гарнизоне уже дохнут верблюды, лошадей мы кормим ячменем вместо овса.
Чиновник потер свой сократовский лоб, оглядел Карабанова всего — от шпор до фуражки (словно оценивая, за сколько бы купить молодчика) — и хладнокровно, нисколько не стесняясь свидетелей, вдруг спросил:
— А вы, голубчик, сколько даете процентов?
Такой патриархальной бесцеремонности поручик никак не ожидал:
— Не разумею: какие проценты?
Желторотых всегда надо учить, так повелось еще при царе Горохе, и управляющий выговорил поручику уже тоном строгого начальника.
— Молодой человек, — сказал он, — мне обычно платят по восьми процентов с общей суммы. Но вы, казаки, — мужичье ведь упрямое: с вас я беру меньше. Однако ниже пяти процентов брать все-таки не намерен…
— Восемь? — Андрей даже покачнулся, рука сама потянулась к эфесу.
— Господа! — в растерянности кинулся он к офицерам. — Вы же ведь люди чести, носите мундиры. Прошу засвидетельствовать, что болтает этот подьячий.
Полковник густо крякнул, а гусарский корнет отвернулся в сторону:
— Извините. Мы в семейные дела не вмешиваемся.
— Хороша семейка! — выкрикнул Карабанов.
— Не кричите, молодой человек, — строго цыкнул на него Сократ-управляющий. — Здесь не трактир, и нечего кричать! Я тоже не с нищих беру. На этих-то делах уже нажил себе крест в петлицу и геморрой в поясницу, — все знаю! .. Ваш полковник Пацевич не пять процентов, а рубль с рубля имеет…
Карабанов подумал о майоре Потресове, который бьется над каждой копейкой, пришли на ум сухие армянские чуреки, которым радуются солдаты, он вспомнил голодный рев верблюдов и печальные глаза лошадей, глодавших дубовые ветви…
— А ты вот так не умеешь? — В сладком бешенстве поручик шагнул к столу и, забыв о приличии, мастерски сложил перед носом чиновника двойной кукиш.
— Ну, что ж, — нисколько не обиделся тот и даже засмеялся, подлец.
— До сих пор я говорил с вами келейно, желая добра. Как боевой товарищ с боевым товарищем. Теперь же перейду на официальную ноту… Денег нет! — выкрикнул чиновник, отбрасывая от себя ведомость баязетского гарнизона. — И когда будут — не знаю!
Наверное, в августе.
Карабанов в гневе повернулся к офицерам. Немного смирил себя, чтобы не нарваться на скандал, и заметил с прискорбием:
— А вам-то, господа, совсем не к лицу носить мундиры!
Гвардейцы переглянулись. Полковник промолчал, но корнет, по молодости лет, вякнул что-то невразумительное по поводу единого бремени, которое следует нести всем без разбору.
— Ну и несите, — отмахнулся Андрей, — я тоже несу… Дело в том, что
Мы несем едино бремя, Только жребий наш иной:
Вы оставлены на племя, Я назначен на убой…
В приемной казначейства всё так же томились полковые приемщики. На вопрос Андрея один ответил, что проживает в Игдыре с полмесяца, другой приехал с позиций уже вторично, третий только махнул рукой.
— Господа! — сказал он, этот третий. — Я недавно был в Севастополе. Вы не представляете, какой подъем патриотизма вызвала в обществе эта война! .. Дворец генерал-губернатора был буквально осажден. И кем бы вы думали? — проститутками. Да, эта гулящая корпорация тоже решила служить отечеству под Красным Крестом.
И самое интересное, что все они давали подписку на целый год обета безбрачной жизни. Проститутки, господа, и те умеют жертвовать для отечества!
— Ну, — кощунственно подхватил Андрей, — нашли что сравнивать: ведь это же русские проститутки, а не русские чиновники… Впрочем, за кем я могу занять очередь, господа?
Хорошо, я буду стоять за вами.
Прошло четыре дня. Прожились в Игдыре дочиста. Егорыч нанялся к богатым духоборам косить траву и тем кормил себя, кормил и своего сотника. Было все постыло, бесчестно и как-то стыдно…
От доброты душевной старый Егорыч частенько советовал: — Ваше благородие, всю-то жизнь на каждой титьке у нас по сотне воров висло. Дайте им отступного, пущай уж и здесь пососут…
А я, когда в Баязет возвернемся, на иконе поклянусь перед всеми, что вы чисты, аки голубь! ..
— Нет, Егорыч, — упрямился Карабанов, — я лучше сгнию здесь в очереди, но от меня никто ни копейки не получит! ..
Ночи стояли сухие, знойные. По вечерам женский смех дразнил воображение. Память об Аглае сидела в теле прочно, словно наболевшая заноза. И, как назло, за стенкой один маркитант колобродил по ночам с девицами, распевая во все горло под гитару:
Дама милая, напрасно вы Не даете свои губоньки:
Поцелую нас за красненькую, Приплачу еще голубенькую…
До рассвета ворочался Карабанов на тощих подушках, давил клопов, вожделел к Аглае и сумрачно матюкал музыкального маркитанта. Небритый и крикливый, шел по утрам в казначейство, еще с улицы складывая губы для тошнотного вопроса:
— Ну, как тут сегодня, господа? Дают или нет? ..
Только сейчас начал он понимать, что та армия, на которую он глядел когда-то свитским кавалергардом из высокого седла своей лошади,
— еще совсем не армия: разбросанная по глухим трущобам империи, сермяжная и полуголодная, обворованная и униженная, армия Ватниных и Потресовых, Егорычей и Денисок, — вот она-то и есть истинно российская опора, и было как-то стыдно вспоминать свои прежние гарцевания на Марсовом поле, скачки в Красном Селе, бесшабашные кутежи на Полюстровских дачах.
— Да, — сказал однажды Андрей, вспомнив почему-то своего деда, который в молодости дружил с гусаром Денисом Давыдовым, — был ведь, господа, «век богатырей, но смешались шашки, и полезли из щелей мошки да букашки»… Черт вас всех возьми, когда же на Руси будет порядок?
— Вся у нас система такая: насквозь прогнила… — ответил ему офицер, который рассказывал о патриотизме проституток.
— Да при чем тут система! — искренне возмутился Карабанов. — Подлецы, дураки, казнокрады, взяточники — это да, но разве в Петербурге об этом знают? ..
На восьмой день бесплодного ожидания в казначействе раздался голос молодого секретаря: он говорил, что взятки брать подло, что он ни минуты не остался бы служить в том месте, где такая мерзость заведется, что каждый благородный офицер должен дорожить совестью и честью своего мундира.
Карабанов, словно отпив живой воды, нагрянул к секретарю с визитом, выразив горячую надежду, что они, как честные люди, несомненно, поймут друг друга. Секретарь как раз обедал и, выслушав признательные распинания поручика, пригласил его к столу.
Обгладывая фазанье крылышко, молодой чиновник говорил горячо и страстно, как Цицерон, и закончил свою речь словами, что брать взятки
— преступление.
— Так, благодарность лишь… мы принять можем, — сознался он. — Однако, помилуйте, разве же это взятка? И не все смотрят на сие благоразумно, как вы: другой-то казну дерет, словно липу на лапти, а сам… Скажем, на увеличение средств… в помощь служащим… или просто в целях добра… Нет, где там, он никогда не даст. Да еще еврейский шухер устроит.
— Ну, хорошо, — уныло сдался Андрей, брезгуя в этот момент своими словами, — я даю вам один процент, и об этом никто не узнает.
— Голубчик, — развеселился игдырский Цицерон, — да вы дайте мне три процента и говорите об этом кому угодно! ..
Егорыч, страдавший все эти дни по-мужицки тяжело и тугодумно, встретил его в гостинице.
— Кубыть, получили? — догадался он по лицу поручика и в радостях побежал хлопотать о внеочередном самоваре.
Назавтра Карабанов пришел за деньгами с двумя пустыми тулуками. Казначей принял его приветливо:
— А-а, герой Баязета… прошу садиться. Сейчас, одну лишь минуточку. Вот только разделаюсь с артиллерией…
Усатый штабс-капитан с повязкой на глазу, одетый в шинель солдата, зорко сверлил единственным оком громадную пачку ассигнаций, которую ловко пересчитывал казначей. По выражению его бегающего глаза было видно, что штабс-капитан уже давно потерял веру в справедливость на этом свете. Заглянув в потайную бумажку, казначей отбавил из пачки ассигнаций какую-то сумму и со значением намекнул:
— Верно, кажется? ..
Штабс-капитан мрачно кивнул. Все эти взгляды, перешептывания и шулерские подтасовки раскрыли перед Андреем нехитрую механику грабежа. Было ясно, что обещанные проценты удерживаются именно здесь, при выдаче денег.
— Нельзя ли хоть немного серебром? — спросил штабс-капитан, сваливая деньги в лошадиную торбу. — А то ведь на ассигнациях, глядите, даже номера повытерлись.
— Никак нельзя, — ответил казначей и, пересчитывая свежую колоду «екатеринок», локтем отодвинул от себя толстенный гроссбух шнуровой книги.
Андрей машинально глянул на раскрытую страницу и увидел счет баязетского гарнизона: 116 188 рублей и 37 копеек. Обмакнув перо в чернильницу, поручик незаметно для всех одним великолепным и быстрым росчерком расписался в приеме денег по счету.
Дошла очередь и до него.
— Баязет! Где же Баязет? — засуетился казначей. — Да идите же сюда, батюшка. Других задерживаете…
— Мне бы тоже серебра немною, — заважничал Андрей, подсаживаясь к столу.
— Нету, нету, нету… Ведь сказано одному, а они все свое тянут.
Что мне, родить вам серебра-то, что ли? .. Ну, считайте скорее…
Карабанов уже не торопился. В груде денег, подсунутых ему, как и следовало ожидать, не хватало ровно трех процентов от общей суммы. Решив извести казначея, поручик каждую пачку пересчитал по два раза. Нарочно делал вид, будто ошибается, путал и пересчитывал заново.
— Верно, кажется? — подмигнул ему казначей.
— Да нет, извините… Дело непривычное, но ошибаться не могу: всего не хватает трех тысяч четырехсот восьмидесяти пяти рублей и шестидесяти пяти копеек!
— Не может быть! — притворно испугался казначей. — Я считал верно.
— И, переглянувшись через стол, зашептал Карабанову на ухо: — А вы, что же, о трех процентах забыли? Не делайте шуму…
— А-а-а! — заорал Карабанов. — Вы бы так и сказали, что берете три процента как взятку. Только потрудитесь в таком случае мне расписочку выдать. Мол, казначейство удержало с поручика Карабанова столько-то. В виде взятки!
— Ой и шутник же вы, — совсем растерялся казначей. — Скажет же такое! .. Ох эти казаки, они всегда… Потулов, — налетел он на писаря, — закрывай скорей яшик! .. Господ приемщиков попрошу выйти отсюда! ..
Прибежал секретарь казначейства:
— Вы что тут мудрите, поручик? А еще благородный человек, в лейб-гвардии служили! ..
— Цыц, котята! — прошипел Карабанов, берясь за шашку. — Вы меня еще стыдить желаете? .. Или давай расписку во взятке, или выкладывай на стол награбленное! Я желаю честно глядеть в глаза своим солдатам!
— Вы это серьезно? — ошалел секретарь. — Тогда извините. Казна уже опечатана. Придите завтра.
— Нет, сегодня! Ибо я уже расписался в получении. Вот! — И Андрей припечатал свой палец к подписи в шнуровой книге.
Секретарь больно щипнул казначея; казначей треснул по лбу писаря; Сократ-управляющий наверняка устроит хорошую баню своему секретарю Цицерону. Но делать нечего, и остатки денег почти швырнули поручику в лицо. Андрей свалил деньги в тулуки, взвалил их на плечи поджидавшего Егорыча и подошел к секретарю казначейства.
— Вы дворянин? — спросил он.
— Да! — гордо вскинулся секретарь. — И не чета вам — два трехлетия состоял предводителем дворянства по Елабужскому уезду.
— Тем лучше. По крайней мере можете требовать удовлетворения. Всегда к вашим услугам!
И, сказав так, он ударом кулака «послал» секретаря лежать в дальний угол, пустив вдогонку за ним толстый кирпич гроссбуха с мудрейшим содержанием «расхода-прихода».
Егорыч, тот поступил иначе: купил на майдане пять фунтов дрожжей и спустил их в отхожее место казначейства.
— Сейчас жарко, ваше благородие, — поделился он с поручиком, — верьте мне: такая квашня взойдет, куды-ы там! ..
Когда они покидали Игдыр, «тесто» уже взошло, поперло на улицу изо всех щелей, медленно и неотвратимо, как зловещий рок.
Последнее, что запомнил поручик Карабанов, проезжая мимо казначейства, это секретаря: подтянув панталоны, он перескакивал с камня на камень и наконец, поскользнувшись, вляпался в «тесто» по самые уши.
Встретившись в Баязете с Некрасовым, поручик сказал:
— Трудно судить, но декабристы, может быть, и были правы!
— А далее декабристов ваше воображение не идет? Выстрел Каракозова разве не был услышан вами?
— Ну, я не понимаю, чего хотят нигилисты, — ответил Андрей в раздражении. — Носить черные очки, не стричь ногтей и бороду, — если это так, то пожалуйста! ..
— Нигилистов давно уже нету, — возразил штабс-капитан. — Остались революционеры. Только вы их не знаете, Карабанов. А вот наша гнилая система…
— Опять система, — буркнул Андрей, и только воспоминание о ссоре с Аглаей удержало его в этот день, чтобы не напиться до бесчувствия.
3
К приезду Карабанова урядник его Трехжонный получил звание вахмистра, которого он с мужицкой терпеливостью дожидался ровно четырнадцать лет. Ватнин, встретясь с поручиком, поделился.
— Ну, — сказал, — теперича загуляет! Сейчас Дениску твово Ожогина видел: от свежепросоленного вахмистра не отходит, носом чихирь, подлец, чует. А двое куды-то на майдан бо-ольшой кувшин поволокли. Идут, экие довольные! Улыбки строят…
— Что ты сказал им, есаул?
— А что тут скажешь! Сказал, чтобы не всё пили — и закусить надобно.
Карабанов лег спать в этот день поздно. Уже дремать начал, когда в сенях рухнуло что-то тяжелое, послышалась мать-в-перемать, и Дениска втащил пьяного в дым вахмистра Трехжонного.
— Вот, ваше благородие, — пояснил Ожогин, — доложиться вам хочет. По самой форме, как и положено.
Дениска прислонил Трехжонного к стенке, словно бревно, и увильнул за дверь — от греха подальше. Карабанов подкрутил фитиль лампы, чтобы видней было.
— Хорош ты, братец, хорош! — сказал Андерй.
— Люди здоровы! — вдруг выпалил Трехжонный.
— Что, что? — удивился Карабанов, даже привставая с постели.
— Я говорю — люди здоровы Вот что!
— А лошади?
— И лошади. Сначала люди, потом лошади. Я все помню…
— Ну, ладно. Иди, — разрешил Андрей.
— А я и пойду. Нешто же здесь останусь?
— Вот и иди!
— И пойду! — с грозной решимостью ответил Трсхжонный.
— Так иди, не стой.
Карабанову было занятно посмотреть, как Трсхжонный отклеит себя от стенки.
— Иди, иди, братец, — подзадоривал он, вспоминая подобные случаи из своей жизни.
— И очень просто… Дениска! — гаркнул вахмистр. — Где ты там? ..
Из-за двери вылетел Дениска, подхватил вахмистра и выставил его из комнаты. Карабанов долго смеялся взахлеб, и этот случай излечил его угрюмое настроение, в котором он пребывал после пережитых гнусностей в Игдыре: он снова ощутил себя будто в своей семье, среди людей, ставших родными и близкими; хитрости Дениски и гульба вахмистра — все это было как маслом по сердцу, такое дорогое ему и понятное.
В один из дней на горизонте показался легкий дымок, потом солнце померкло и наступили сумерки. От границ Персии двинулась на Баязет саранча. Легкий треск слышался в небе от частого биения миллионов крыл. Вот первая из гадин ударилась Карабанову в лоб, и он услышал, как закричали казаки, спасая остатки сена и фуража.
Зрелище было жуткое и совсем не похожее на все те описания, которые поручик читал когда-то.
— Боже мой, — сказал он, — у нас в России мужики хоть канавы роют, бабы в ведра колотят. А эти проклятые даже аллаха своего на помощь не пригласят.
И очень удивился, когда узнал, что на следующий день майдан уже торгует саранчой жареной и варенной в соусе. Одни только птицы — скворцы, вороны и аисты — беспощадно накидывались на саранчу и, утомившись в бесплодной борьбе, залетали в реку, чтобы освежиться в воде и потом снова броситься в неравную битву.
Саранча шла, пожирая на своем пути не только живое, но даже камышовые крыши и парусиновые попоны; затем туча разредилась, В гарнизоне появились новые дела и заботы, а вскоре штабс-капитан Некрасов, подходя к солдатской казарме, услышал песню, рожденную в Баязете:
Плохо нам житье настало С командиром не отцом, С лихоимцем, каких мало.
С ругательным подлецом.
Он оставил нас в презренье, Чтоб подохли мы скорей, Сам же ломает варенье.
Уважает и гусей.
Если вы узнать хотите, Разжирел он отчего…
Некрасов бомбой ворвался в казарму:
— Прекратить пение! Вы что? В арестантские роты попасть желаете?
Пацевич все эти дни не вылезал из своей каморы. Он спешил дочитать третий том «Половой жизни женщины». Это было капитальное сочинение, подкрепленное обширной библиографией герра профессора фон Шмутцке, столь уважаемого на своей родине и в публичных домах всего мира. Том, правда, начинался сразу с 213-й страницы, картинки в нем были вырезаны, но полковник и так, по одному лишь смыслу, догадывался о содержании.
Книгу эту он отобрал у прапорщика Латышева.
— Молоды еще, прапорщик, — сказал полковник обидчиво. — Лучше бы прочли зелененькую книжечку генерала Безака. Да и солдаты на вас жалуются, что вы не заботитесь о их нуждах. А ведь расчет с маркитантами вам поручили!
Прапорщик остался стоять бледный как смерть. С продовольствием действительно последнее время было скверно. Первым заговорил об этом штабс-капитан Некрасов — он обладал способностью предугадывать события. На первом же офицерском собрании Юрий Тимофеевич выложил на стол солдатскую бескозырку, в которую было насыпано что-то непонятное: Карабанов, приглядевшись, узнал те самые комки, которые сушили казаки на рогожах перед самым его отъездом в Игдыр.
— Господа! — начал Некрасов. — Вот эти гнилушки, назначенные поначалу для эрзерумского эшелона, потом сбагренные в желудки верблюдов и, наконец, благодаря премудрому вмешательству Исмаил-хана, поступившие на довольствие нашего гарнизона…
— Так это не тютюн? — удивился Карабанов. — Сухари, кажется, или лепешки… Однако примечательно! А я-то думал, что они тютюн сушат.
— Ив самом деле, — продолжал Юрий Тимофеевич, — по меньшей мере странно выглядит положение нашего солдата. Приказом по армии он должен иметь на день: фунт мяса и полфунта солонины, по чарке водки, три фунта печеного хлеба. Это, господа, не считая приправ, крупы, бураков, капусты, соли и кваса-пенника. А что же он имеет в действительности? ..
Сивицкий притянул к себе бескозырку.
— Они это варят, — — сказал капитан. — Раскрошат и варят. Я видел, только не понял — что. Подумал, кофе…
В разговор авторитетно вступил Пацевич.
— Больше всего, господа, — начал он, — я уважаю в канцеляриях лентяев. Им лень работать, и они поскорее сбывают дела с рук. Оттого-то у лентяев не видно никакой волокиты. Но то, что вы мне тут показали, — полковник притянул к себе бескозырку, — возмутительно! Я сегодня же прикажу списать это дерьмо. Доктор, сразу же составьте акт.
— Не советую, — тихо подсказал из своего угла Хвощинский. — Отнюдь не подумайте, что я, подобно моему коллеге капитану Штоквицу, считаю, что голодный солдат злее воюет. Нет, господа…
Но сейчас, в такое тревожное время, солдата надо оставить с помыслами о войне, а не заострять его внимание на дрянных сухарях! ..
Голос был достаточно веским, возражать никто не посмел: эти сухари дожуют — ничего не случится. Зато в конце собрания неудовольствие всех обратилось на прапорщика Латышева, который ведал денежными расчетами гарнизона с шакалами-маркитантами.
Прапорщик скромно (он был воспитанный юноша) молчал, и Некрасов, уже взбешенный, подсунул ему под нос бумажку.
— Вот вам пища для ума! — сказал он. — Сравните стоимость цен. Даже та копейка, которую солдат держит в загашнике, не поможет ему иметь приварок.
Бумажка заходила по рукам офицеров; она сохранилась в архивах, и мы ее приводим здесь полностью:
>ИгдырБаязет Фунт барано> 2 коп.30 коп.
Чеизерка табаку Жукова >15 коп.2.20 коп.
Головка сахару7 коп.85 коп.
Бутылка водки40 коп.1.30 коп.
Когда собрание закончилось, Клюгенау нагнал прапорщика Латышева на улице и сказал:
— А вы не боитесь, что солдаты устроят вам хороший балаган без ярмарки за такую дешевку?
— Чего же мне бояться, — скромно возразил прапорщик. — Я ведь все по-честному!
— Это похвально, что вы такой честный, — продолжал барон. — Только вашу честность еще не пришло время зарезать, чтобы сварить из нее похлебку.
Однако, невзирая на все эти передряги, гарнизон жил крепкой и ладной жизнью. Даже о Пацевиче офицеры продолжали отзываться с некоторой надеждой.
— Ничего, — говорили они, — пусть-ка повоюет, пусть-ка хлебнет воды из бурдюка в походе, тогда переменится!
Пацсвич, до которого доходили эти разговоры, сердился.
— А я не дурак, — возражал он, — чтобы пить вонючую воду из бурдюка, когда на майдане, хоть залейся, полно чихиря и кахетинского.
И, говоря так, частенько добавлял:
— Черт его знает, куда я попал! Солдаты — какие-то дохлые, а офицеры — карьерюги и сплетники, так и подсиживают один другого…
С майдана несло удушливой вонью. В крепостном рву злобно грызлись собаки над падалью. «Хаш, хаш, хаш! » — доносились выкрики торговцев мясом. В убогих саклях тихие печальные армянки ткали пряжу по древнему способу Пенелопы и пели о счастливой жизни за морем. На дворе цитадели глухо ревели верблюды, желудкам которых никак не могли угодить солдаты. Из кавалерийских кузниц несло жаром и грохотом. На речном берегу денщики дрались мокрым офицерским бельем.
И штабс-капитан Некрасов, неугомонная душа, поучал молодых солдат на плацу:
— Приклад к плечу прижимай плотно. Дави на спуск плавно.
Выстрела не бойся. Своя собака хозяина не кусает. Вот я сейчас покажу вам, как надо жарить по цели!
Штабс-капитан нащупал на мушку цель. «Видишь, — сказал, — спокойно надо! — И, вместо выстрела, только слабо тикнул курок. — Что за бес такой? » — рванул затвором, переставил патрон, и — опять: тик! — а выстрела не было.
— Вы не поверите мне, — делился потом Некрасов с прапорщиком Клюгенау, — но виноваты оказались патроны. В злости я велел разворотить весь ящик, и кто бы догадался, что вместо пороха патроны набиты… пшеном. Да, да, настоящим хорошим пшеном, из которого можно сварить кашу. Ну, что вы скажете мне на это? ..
Милиция тоже бывала на стрельбище, но там все было гораздо проще. Исмаил-хан Нахичеванский садился на пригорке, ставил по левую руку от себя ведро с водой, по правую — ведро с чихирем.
Попал милиционер в цель — пей стакан чихиря, высадил пулю мимо — глотай стакан воды. Богу — божье, кесарю — кесарево!
— Подход нужен, — мудро говаривал Исмаил-хан, сидя между двух ведер на командирском пригорке.
Штоквиц однажды не вытерпел.
— Исмаил-хан, — сказал он, — просвященному вниманию которого мы обязаны этим открытием в военной педагогике, наверное, воображает себя новым Клаузевицем! Но самое любопытное, что хан к сорока годам жизни стал подполковником, а мне уже скоро пятьдесят, и я еще капитан… Господа, что сделал полезного Исмаил-хан?
— Он собрал прекрасную коллекцию нагаек, — ответил Клюгенау.
— Барон, убирайтесь на чердак со своими шутками! Вы мне надоели! Вот уже как…
— А я не шучу, господин капитан: Исмаил-хан собирает нагайки оттого, что неумен. А умные же люди этим не занимаются. И потому любой этнограф схватился бы за нагайки хана как за драгоценность.
Штоквиц прихватил по дороге Карабанова и нагрянул в палатку Хвощинского. Доказать несуразность поступков Исмаил-хана не стоило для капитана особого труда, как и вообще не стоило из-за него приходить с жалобами к обиженному службой полковнику.
— Оставьте его в покое, — посоветовал Никита Семенович, — Не будем, господа, возлагать особых надежд на милицию. Местная конница вовсе не годится для серьезной войны. Оставим их на случай погони, до которой они охотники. А так, собственно, почему вы ко мне пришли, господа? Я уже давно не командую гарнизоном.
Впрочем, Хвощинский лишь напускал на себя вид равнодушия к судьбе крепости и, внешне оставаясь в подчинении Пацевича, продолжал чутко следить за всеми событиями. Но до поры до времени старый вояка сознательно выжидал и только один раз не выдержал, чтобы не вмешаться в действия Адама Платоновича.
Однажды в Баязет со стороны русской границы вкатился крытый фургон, в котором привезли… гроб. Это был гроб, сделанный на заказ, из числа тех печальных образцов, какие гробовщики любят выставлять в витринах своих мастерских, чтобы похвалиться искусством «украсивления» смерти. Бока гроба сияли лаком, он был обит по краям черным глазетом, траурные кисти тяжело обвисали с покатых бортов.
Солдаты глядели на него, как дети глядят на рождественскую елку. Стоила же эта роскошь тринадцать рублей сорок две копейки.
В деревне трех коров можно купить на эти бешеные деньги.
— Для кого? — хмуро спросил Штоквиц.
— Да всё для них, для солдатиков, — ответствовал Пацевич.
И правда, первого же солдата, умершего в госпитале, положили в этот гроб и на плечах взнесли на Холм Чести под явор. Однако из гроба покойника тут же вынули, завернули в рогожку и опустили в яму. А гроб, уже пустой, поплыл обратно в крепость. Тринадцать рублей сорок две копейки остались чистенькими. На второй раз повторилась та же процедура, только уже менее торжественно, и тогда Штоквиц, насупясь, спросил:
— Извините, господин полковник, а куда же идут эти деньги?
— На представительство, — ответил Пацевич. — На представительство и подарки туземцам.
Все бы ничего, и Хвощинский, наверное, стерпел бы это, но Адам Платонович иногда делал вещи, которых можно было бы и не делать. Обычно это с ним случалось, когда он не желал пить воду из бурдюка, а заменял ее чихирем и кахетинским. В один из дней полковник велел выставить гроб в усыпальнице паши, чтобы…
«солдатик, как сказал Пацевич, мог убедиться своими глазами, что его не обманывают, ему дома на полатях со своей женой так не лежалось, как в этом гробу! ..»
Узнав о подобном комедиантстве, Хвощинский не поленился спуститься в усыпальницу и, обругав любопытных идиотами, приказал немедленно убрать гроб. Затем направился прямо к Пацевичу; что у них там произошло, никто не знал, но гроб поспешно убрали и закинули в подвал.
Видать, Пацевичу пришлось немало выслушать правды-матки от Хвощинского, и вечером он стал вымещать свою ярость на денщике; было слышно, как он обрабатывает его за дверью своей каморы:
— Я вот тебе Европу-то распишу.
— То есть, — комментировал юнкер Евдокимов, — даст по личности.
— Я тебе так врежу по толстой Азии…
— Что сидеть будет больно, — подхватил юнкер, искренне забавляясь.
— Какой все-таки у нас полковник блестящий знаток географии. Просто приятно служить под началом такого образованного господина!
Так текли эти дни в Баязете.
4
Сивицкий недаром отчитал Аглаю: он ожидал видеть помощницу, труженицу. Но когда перед ним появилась эта шуршащая кринолинами дама с целой сотней шпилек в волосах, он был вынужден сразу же показать ей, что здесь нужно самопожертвование, а не только сострадание к «бедному русскому солдатику».
Кстати, этой несчастной фразы, придуманной о русском солдате квасными патриотами, Александр Борисович не мог переносить:
— Какой там, к черту, «солдатик»? Здоровенный бугай, каши нажрется, чарку-другую хватит, идет — аж земля трещит, всю казарму провоняет… А его «бедным» зовут! Это всё психопатки-бабы придумали!
Вскоре госпожа Хвощинская приятно удивила его: она была трудолюбива, скромна, уже одно ее присутствие как женщины несколько скрашивало тягостную обстановку крепостного госпиталя.
В преддверии «амбуланса» сидел на табурете вечно полупьяный фельдшер Ненюков. В его подчинении находились войсковые цирюльники и костоправы, умевшие вправлять вывихи и накладывать лубки. Сам же фельдшер, пока в госпитале было спокойно, всеми правдами и неправдами искал случая напиться, и Сивицкий выпроваживал его из «амбуланса» в прихожую. Ненюков сидел там, в мрачном полумраке, перед тетрадью для записи больных и каждого солдата пугал строгим вопросом.
— Кво вадис, инфекция? — спрашивал он, тут же переводя божественную латынь на русский язык: — Куда прешь, зараза?
А зараза в гарнизоне уже появилась. Мириады мух, нечистоплотность, общение с животными, запущенные источники, нехватка мыла все-таки сделали свое дело: появились первые признаки перемежающейся лихорадки, дизентерии и особой формы «сухарного поноса»; трое больных находились уже в коматозном состоянии.
По вечерам солдаты стали получать хинную водку, офицеров Сивицкий настойчиво пичкал хинином.
— Я хочу, — говорил капитан, — чтобы над моим госпиталем можно было написать те пять слов, которые писали когда-то в древности над дверями античных лечебниц: «Именем богов смерти вход воспрещен! »
Болезни пробрались не только в солдатские казармы, но и в офицерские палатки. В «амбулансе» Сивицкого уже перебывали все офицеры гарнизона, за исключением Карабанова и барона Клюгенау; последнего доктор и не ждал к себе, зная, что прапорщик редко болеет и даже лихорадку, нажитую в болотах Колхиды, лечит как дикий чеченец (горсть соли распустить в воде и выпить, после чего ходить по горам до полного изнурения).
Карабанов, удивляя доктора своей выдержкой, долго крепился и все-таки не дотерпел — пришел как-то под вечер.
— Вы последний в гарнизоне, — заявил ему Сивицкий. — Что случилось с вами? Что и со всеми, наверное?
Растерянно поглядывая на Аглаю, бывшую тут же, поручик долго мямлил что-то невразумительное.
— Вы меня, конечно, извините, — покраснел он. — Я и сам не рад… Мне это доставляет массу неудобств и огорчений… И, однако, я не вижу выхода… А впрочем, я могу прийти в другой раз…
Извините, пожалуйста…
— Аглая Егоровна, — сказал Сивицкий, не дослушав. — Дайте поручику микстуру из той бутылки… У него сильный понос! ..
Убежденный холостяк, всю свою жизнь отдавший служению русскому солдату, капитан Сивицкий иногда бывал по-солдатски груб с Аглаей, но, погорячившись, сам подходил к женщине, добродушно хлопал ее по руке:
— Ну, ладно, голубушка. Вы уж, пожалуйста, не дуйтесь на старого живодера.
Хвощинская не обижалась. Зачем? .. Она чувствовала в этом «живодере», как он любил себя называть, золотое, доброе сердце.
Сейчас старший врач хлопотал об устройстве для гарнизона бани.
Баязетцы последний раз мылись еще в Игдыре, теперь же ходили потные, грязные, в духоте и пылище.
Ординатор Китаевский только разводил руками.
— Александр Борисович, — говорил он, — из Тифлиса нам прислали две бочки извести, чтобы посыпать трупы, но мыла у них не допросишься. Ненюков купил немного у маркитантов. Однако печей во дворце нету, пару не нагонишь, где взять кадушек?
Выручил старый гренадер Хренов: расставил около ручья три палатки, сложил внутри каждой по каменке, накалил их докрасна, нагнал жару, а парусину палаток велел поливать водою, чтобы пар не выходил наружу. Решили так: солдаты будут в палатках только мыться, а потом пусть бегут окачиваться в ручье.
И вот началась потеха! Ручей протекал как раз вдоль главной баязетской дороги, бегущей от Деадинского монастыря, в напротив банных палаток раскинулся шумливый майдан. Все было тихо, спокойно; неверные урусы, да покарает их великий аллах, зачем-то поставили три белых шатра.
И вдруг, с гоготом и свистом, вылетают из этих шатров и несутся к ручью, все в белой пене, распаренные казаки. У каждого на груди крест
— ничего больше.
— Дениска! — орал Трехжонный. — Змия-то своего хоть прикрой: нешто мусульманки тебе не бабы? ..
На майдане началась паника: спешно сворачивались палатки, закрывалась торговля, пинками и палками мужья гнали своих жен по домам, запрещая смотреть в сторону крепости. Боком-боком, тряся животиком, выпуклым, от хорошей пищи, протрусил легкой рысцой к ручью сам полковник Пацевич, забрызгал на себя водичкой, как кот лапой.
Денщики-мусульмане ссорились.
— Ты отойди от меня, — хвастал один Тяпаеву, — я сегодня его сиятельство Исмаил-хана мыл…
— А мой сам мылся, — ревниво защищался Тяпаев. — Такой чистый, что мне и мыть у него нечего.
Потеха эта закончилась печально: в полдень, когда Хренов загнал в банные палатки последнюю партию эриванской милиции, в Баязет со стороны Зангезура ворвался всадник на забрызганной кровью лошади.
— Курды! — закричал он. — Курды баранту угнали… Братцы, трех солдат порубили…
Всадника сняли с лошади, окружили любопытные. Он потряс головой, перевел дух.
— Ну, — сказал, — я, братцы, всего насмотрелся… Сами-то в чалмах, с ятаганами, визжат. Один как секнет — с ерешки башка долой! Как секнет — и Пантелей, гляжу, сунулся! Еще секнул — и Степан покатился… Никому житья не оставляет! ..
Оказывается, противник из-за соседних гор чутко следил за окрестностями Баязета: стоило туркам заметить, что баранту охраняет лишь один пикет, как они натравили на него конных курдов.
Короткая пальба, блеск ятаганов, потом гикнули курды — и послушная трусливая баранта умчалась в горы.
Три тысячи овец, весь запас мяса баязетского гарнизона, тряся жирными курдюками, сейчас сам бежал в голодные животы нищей турецкой армии, и полковник Пацевич, прискакав к месту происшествия, не нашел ничего лучшего, как начать избиение солдат.
Он проходил вдоль строя пикетчиков, которые только что спаслись от смерти, и совал кулаком в солдатские челюсти: отъявленная брань его эхом отзывалась в ущелье.
— Сволочи! — орал он. — Разве же вы солдаты? Не могли баранту отстоять? ..
Капитан Штоквиц докурил в седле папиросу, медленно подъехал к Пацсвичу.
— Адам Платонович, — сказал он с неприязнью, — при всем моем уважении к вам, я должен, однако, заметить, что солдаты ни в чем не виноваты… Если бы вы не приказали отвести казаков с Зангезурских высот, то ничего подобного и не произошло бы. А солдату конного курда не догнать, и вы согласитесь со мною, что ответственность за угон баранты ложится только на вас.
Капитан Ефрем Иванович Штоквиц, сухарь и карьерист, может быть, впервые за всю свою жизнь решил откровенно высказать свое мнение, и это подействовало на Пацевича отрезвляюще; он брезгливо вытер платком руку и повинился солдатам:
— Простите, братцы. Служба! .. Я не хотел — сгоряча только! ..
Не серчайте…
Вернуться к старому плану обороны крепости, разработанному еще Хвощинским, полковник Пацевич не пожелал, чтобы не признать абсурдность своих начальных распоряжений. Вместо казаков к Зангезурским высотам были выдвинуты пятая, шестая и восьмая роты ставропольцев и крымцев под общим командованием того же Хвощинского.
В последний момент штабс-капитан Некрасов, с мнением которого Пацевичу трудно было не считаться, решительно настоял на том, чтобы отправить конные разъезды на ванскую и деадинскую дороги.
Когда все это было сделано, в крепости, несмотря на угон баранты, вздохнули спокойнее. Но уже аукнулось великим мясным постом, теперь полковник Пацевич спохватился и велел подсчитать запасы провизии в гарнизоне. Оказалось, не густо: сто двадцать шесть пудов молотого ячменя, три ящика консервов для офицеров, два мешка сахару и тринадцать мешков сухарей.
— Да мы уже дохнем с голоду! — растерялся Пацевич, которому сразу захотелось покушать. — Почему до сих пор мне никто ничего не докладывал об этом? Я же ведь не могу за всем уследить…
Карабанова вызвали к Штоквицу.
— Господин поручик, — сказал Штоквиц, расхаживая по комнате с приблудным котенком на руках, — до сих пор вопросами снабжения крепости провизией ведал прапорщик Латышев. Я не знаю, о чем думает этот отменно скромный юноша, но солдатам скоро будет нечего жрать… Мне кажется, что Латышев не умеет вести переговоры с маркитантами, а посему предлагаю вам в ближайшие же три дня обеспечить подвоз продовольствия к крепости.
— Но я, — мгновенно вспыхнул Карабанов, — казачий сотник, и чёрта ли мне в том, какие и когда сухари привезут из Игдыра?
Я за всю свою жизнь не подал руки ни одному интенданту и считаю, что великий Суворов был прав, когда сказал, что любого интенданта, прослужившего десять лет, можно расстреливать без суда.
— Говорите что вам угодно, — твердо сказал комендант, — и действуйте как угодно, но чтобы цитадель была обеспечена продовольствием! ..
Карабанов, обозленный тем, что его суют в каждую дырку затычкой, направился к Латышеву.
— А я к вам, — сказал поручик, сразу усаживаясь. — Про вас вот, прапорщик, все говорят, что вы честный-честный. Что вы такой, сякой, разэтакий. Хвалят вас, хвалят. Но, по всему видать, в гарнизоне уже надоело вашу честность каждый день на хлеб мазать. Вот и выбрали меня. Может, я честен и менее вашего, но зато и менее скромен, нежели вы… Ну открывайте ваши лабазы!
Прапорщик спихнул с рук какие-то счета и расписки. Андрей тут же скомкал их и, приведя Латышва в непомерный ужас, зашвырнул их под стол.
— Это ни к чему, — сказал Карабанов. — Гарнизону нужны сухари, чтобы есть, а не мягкие бумажки, чтобы… впрочем, пардон!
Вы бы мне еще гроссбухи тут завели! .. Кто главный поставщик в Баязете?
— Саркиз Ага-Мамуков, — пояснил прапорщик, — его всегда можно в это время застать в духане.
— Ладно. Вот сейчас пойду и раскровеню ему всю морду. Вы хоть скажите, прапорщик, сколько должен весить сухарь?
— Он должен быть вот такой, — Латышев показал ладонь. — А сколько он должен весить — не знаю.
— Послушайте, юноша, — произнес Андрей с укоризной, — ведь мы с вами офицеры, получаем жалованье, мы не подохнем с голоду.
А солдат живет тем, что ему дадут. Какой же вы офицер, если так плохо заботитесь о солдате? .. Стыдно!
Хлопнув дверью, поручик ушел, Карабанов теперь даже был почему-то рад, что ему доверили это дело. И, подходя к духану, весь внутренне сгорая от страшной злости, он выглядел спокойным и решил быть отменно вежливым.
Самое главное на Востоке — вежливость: можно говорить и делать что угодно, но — вежливо…
— А кто здесь господин Саркиз Ага-Мамуков?
5
Солдатский сухарь — святыня:
в обозе — ни одного колеса! ..
Приказ Гурко 1877 года
Ага-Мамуков сидел, поджав толстенькие ножки, на пышной подушке. Нос у него был унылый, зад толстый, словно у раздобревшей бабы, глаза кроткие и выпуклые, как у доброй коровы, которую мало бьют и много кормят. Он пил душистый чай и мурлыкал. Настроение у него, видать, было неплохое.
Карабанов присел рядом, тоже попросил чаю.
— Господин Ага-Мамуков, — сказал он с легким поклоном, — вы, кажется, имеете честь быть главным поставщиком баязетского гарнизона?
Польщенный маркитант заворковал что-то, как сытый голубь перед голубицей.
— А я, — продолжал Карабанов (впрочем, удивляясь, сам себе, что еще не сунул кулаком в эту жирную морду), — имею честь принимать у вас продовольствие для баязетского гарнизона.
— Но высокосановитый Латышев…
— Высокосановитый Латышев, — спокойно соврал Карабанов, — отдается Пацевичем под суд за то, что брал взятки с честных маркитантов.
— Ай-я-я-яй, — запечалился Ага-Мамуков, — такой молодой и красивый человек, а уже… Кто бы мог подумать!
— Да, вот так, — крепко закончил поручик. — А сейчас пройдемте на склад и проверим наличие провизии.
По тому, как затягивал свое чаепитие маркитант, Андрей догадался, что он просто не хочет вести его на склад, где, очевидно, Латышев не был ни разу. Однако господин поручик был вежлив, похвалил скромность здешних нравов, отметил радость знакомства с Ага-Мамуковым, о женщинах он говорил как о лошадях, подробно разбирая все их достоинства, и маркитант снова замурлыкал.
«Двести рублей возьмет», — думал он, прищелкивая языком.
На складе оказалось лишь несколько мешков сухарей — и все.
На вопрос Карабанова, где же остальные запасы провизии, АгаМамуков весьма мудро ответил, что они находятся в Игдыре.
Поручик вспорол мешок, взял один сухарь: он был действительно, как говорил Латышев, величиною с ладонь.
Решив действовать наугад, Карабанов бросил сухарь на чашку весов.
— Господин Ага-Мамуков, — сказал он, поманив маркитанта пальцем, — идите-ка сюда… Вы видите?
— Сухарь вижу. Хороший сухарь. Сам бы съел!
— А вы видите, что сухарь-то не тянет?
Маркитант попался на эту удочку, — сухарь действительно не тянул положенного веса, но господин Ага-Мамуков оказался прожженным наглецом: он отломил от другого сухаря ломоть и бросил его на весы.
— Вот, теперь хорошо, — сказал он, подумав про себя: «Триста дать надо… Затем и придирается! ..»
— А когда же будут доставлены остальные запасы провизии из Игдыра?
— спросил Карабанов.
— Ишачка больная. Совсем мал-мал.
— До ишаков мне нет никакого дела, — строго сказал Андрей, и Ага-Мамуков мысленно подарил ему еще сотню рублей. — Командование армии платит вам деньги, и вы должны честно выполнять свои обязанности. А сейчас — следуйте за мною.
Проходя мимо конюшен, Андрей снял с гвоздя моток веревки, и они прошли в крепость.
— А зачем веревка? — интересовался Ага-Мамуков, забегая вперед, чтобы заглянуть поручику в лицо.
Карабанов провел его в пустую комнату цитадели, под высоким потолком которой пролегала железная балка с крюком. Зацепив конец веревки за крюк, Андрей вежливо осведомился:
— Господин Ага-Мамуков, вы, кажется, присутствовали в крепости, когда мы вешали муллу, который пытался вредить нам? И вы, наверное, успели рассказать своей жене, как смешно дрыгал ногами этот султанский прихвостень? ..
Неожиданно выяснилось, что Ага-Мамуков плохо знает русский язык и ничего не может понять из того, что толкует ему Карабанов.
— Я вам объясню, поймете, — утешил маркитанта Андрей. — Все это делается очень просто: сначала вяжется петля, вот так…
Потом петля накидывается на шею, вот так… Видите, как все просто? А затем петля затягивается таким образом… Но я вас, господин Ага-Мамуков, решил повесить иначе. Вот, смотрите, как это будет…
Он зацепил его за ноги и вздернул вниз головой к потолочной балке. Руки Ага-Мамукова, хватая воздух, не доставали пола.
Андрей закрепил веревку и присел на корточки, смотря в посиневшее лицо маркитанта.
— Вам так удобно, господин Ага-Мамуков? — вежливо осведомился он.
— Вы знаете, русский солдат не всегда ест сухари. Он такой избалованный, что ему иногда захочется кашки. Да… Он настолько развращен в еде, что употребляет в пищу даже горох и капусту. Иногда он не прочь выпить и водочки… Я пойду, а вы пока подумайте над этим.
На прощанье поручик его раскачал.
— Ву-у-уй… Ву-у-уй, — завыл ворюга, маятником летая от стенки до стенки; но Андрей, не обращая внимания на его вопли, ушел и закрыл дверь на ключ.
Когда он закуривал папиросу, концы пальцев у него тряслись от негодования и бешенства. На заднем дворе крепости ему встретились Клюгенау и Потресов.
— Что вы тут делаете, господа? — спросил он.
Запыленный, как будто и не мылся сегодня, Клюгенау развернул перед ним самодельный чертеж крепости:
— А вот смотрите, Андрей Елисеевич: у южной стенки надо подсыпать аппарель, чтобы на барбеты поставить орудия. Тогда можно будет стрелять, если турки пойдут со стороны Вана. Плохо только, что земли нет!
Да, земли почти не было. Мимо Андрея гарнизонные пионеры на шинелях, на лошадиных попонах, на своих одеялах и просто лопатами тащили, откуда только могли, разный хлам: навоз, щебень, золу, мусор. Все это, перемешанное с камнями и скудным количеством земли, ссыпалось у крепостной стены, чтобы орудия, как объяснил Потресов, могли бить «через банк».
Майор попросил у Андрея папиросу:
— Чем вы озабочены, поручик?
Карабанов махнул рукой:
— Эх, господин майор, что-то непонятное творится повсюду…
Не знаю, как вам, а мне кажется, что еще придется расплачиваться за чужие ошибки. Полковник Пацевич вызубрил наизусть какую-то там «зелененькую книжечку» генерала Безака и теперь спит спокойно. Поговорите с ним хоть полчаса, и вы поймете, что он играет в полководца. А мы, таким образом, в его скудном представлении, играем в войну.
— Ну, а что же делать? — невесело согласился Клюгенау. — Я лично, господа, уже свыкся с мыслью, что мне придется погибнуть.
Помолчали недолго.
— Хвощинский, — осторожно подсказал майор Потресов, — еще мог бы спасти положение: он старый боевой кавказец, он нашел бы выход.
— Ну, ладно, — Андрей швырнул окурок, — я пойду.
— Куда вы, поручик?
— Я, господа, давно хочу поговорить. И не с кем-нибудь, даже не с вами, а именно с Хвощинским.
Он как-то не думал в этот момент об Аглае и, пройдя в киоск, даже не заметил ее отсутствия. Хвощинский, только что приехавший домой с позиций, удивился появлению Карабанова, хотя и встретил его приветливо.
— Господин поручик, — вяло улыбнулся он Андрею, — очевидно, пришел ко мне, чтобы пожаловаться на кого-то, кто обидел его казаков? Я, кажется, не ошибаюсь?
Карабанов поклонился с порога.
— Никита Семенович, — сказал он, — вы, наверное, знаете, что я вас не… люблю?
Хвощинский показал рукою на стул, приглашая садиться.
— Я этого не знал, но теперь буду знать, поручик, и благодарю вас за искренность. Хотя и не могу разуметь причину вашей нетерпимости к моей особе, ибо ваша молодость дает вам большее право на счастье, нежели мне.
— И все-таки, — продолжал Андрей, нахмурясь, — я не могу сейчас назвать ни одного человека, к которому бы питал столько уважения, сколько питаю к вам.
— Садитесь, поручик, не стойте. Сейчас будет чай.
Андрей сел. Стал говорить.
Полковник внимательно слушал его.
Потом сказал:
— Вы мыслите почти одинаково со мною. И мне это приятно.
Но скажите, любезный Карабанов, что я могу сейчас сделать? Если даже я поведу открытую борьбу с военным «гением» полковника Пацевича, то в Тифлисе, несомненно, найдутся люди, которые скажут, что Хвощинский поступал лишь из чувства мести, зависти и прочее.
— ? !
— Нет, нет, вы постойте, — остановил он раскрывшего рот Карабанова, — выслушайте меня до конца. Я понимаю, что при таких обстоятельствах, в каких мы с вами пребываем сейчас, надо отбросить все личные соображения. Согласен с вами. И я это сделал.
Я уже говорил с Пацевичем, пытался воздействовать на него через Штоквица. Даже через Исмаил-хана. Но наш полковник — вот!
Никита Семенович постучал костяшками пальцев по краю дубового стола и печально закончил:
— Одно могу сказать, поручик: вот скоро будет офицерское совещание, и пусть оно решает вопрос о том, что следует предпринимать далее в гарнизоне.
Карабанов долго молчал, раздумывая о судьбе Баязета, потом спросил:
— Скажите, господин полковник: неужели мы всегда так воевали?
Хвощинский поразмыслил:
— Да, пожалуй, всегда… Войны ведь, — продолжал он, немного помявшись, — не каждый день бывают. Поначалу лезут всё больше на авось, валят промах на промахе. Наконец выучиваются. Бьют врага уже как надо. А войне-то, глядишь, и конец. Допущенные ошибки стараются замолчать. Историки врут. Военные специалисты хотят позабыть старые невзгоды и погрязают в изучение мелочей.
Нагрянет новая война, и опять старые ошибки на новый лад. Или же наоборот: новые — на старый. Реляции-то пишут, поручик, хитро.
Читатель — дурак и верит… Я не доживу, — с грустью закончил Хвощинский, — но вы, Карабанов, еще будете читать правду об этой войне.
За спиной Андрея послышался голос Аглаи:
— Чай готов. Ах, простите, тут еще кто-то!
«Кто-то! — сердито подумал поручик. — Могла бы и по спине догадаться, — кто…»
— Пойдемте-ка пить чай, — предложил Хвощинский, вставая. — Моя супруга наготовила чудесных бубликов. Правда, из ячменя — муки-то ведь нету… Вы никуда не спешите?
— Да нет, никуда, — согласился Андрей, глянув на часы, и подумал: хорошо ли он закрепил веревку?
За столом они переглянулись с Аглаей. Знакомая улыбка тронула краешек ее губ. Она была в домашнем капоте, обнаженные до локтей ее руки плавно двигались над столом, что-то брали, куда-то спешили; это был какой-то чарующий рассказ — рассказ женских рук о семейном тепле и домашнем уюте, какого Карабанов еще не испытывал в своей жизни.
— Вот и вода, — продолжая свою мысль, сказал Хвощинский, когда Аглая протянула ему чашку. — Никто не думает о том, что мы находимся в чужом городе. Что в один прекрасный день вода может оказаться отравленной, и тогда…
— Ты вечно любишь преувеличивать, — сказала Аглая, посмотрев на Андрея, и улыбка опять коснулась ее губ.
— Действительно, — ответил Андрей, идя на помощь полковнику. — И о воде тоже никто не думает. Я возлагаю большие надежды на это собрание. Турки ведь совсем рядом.
— А вы знаете где? — спросил Хвощинский.
— Я встретил их табор вблизи Вана.
— Это было не сегодня. А сегодня пришел мой старый лазутчик Хаджи-Джамал-бек, и он сказал, что конница раскинула табор уже в тридцати пяти верстах от Баязета…
— Значит… — начала было Аглая.
— Значит, — резко оборвал ее Хвощинский, — полковник Пацевич может кейфовать. Турки еще не забрались к нему в спальню! ..
Карабанов вышел из киоска вместе с Аглаей. Посмотрели один на другого. Так смотрят люди, хорошо знающие друг друга. И такие взгляды бывают понятны только им.
— Ну? — сказал Андрей. — Чему ты улыбалась?
— Так.
— А все-таки?
— Не скрою: я рада…
— Чему?
— Ты же сам знаешь — чему: рада тебя видеть.
— Уже не сердишься?
— Нет. Я, видишь ли, становлюсь собственницей. А это, наверное, нехорошо… И потому не сержусь.
— Аглая, — он слегка дотронулся до ее руки.
— Что? .. Что, милый?
Андрей рассмеялся.
— Когда-нибудь я разгоню своего Лорда, — сказал он, — и на полном скаку подхвачу тебя, кину в седло, как дикий курд, и умчусь далеко-далеко. Там-то я стану хозяином и буду делать с тобой что хочу…
— Глупый, — отозвалась женщина, — ты и так хозяин. И совсем не надо быть для этого курдом. Я люблю тебя… Что поделаешь?
Ну, я пойду — меня ждет Сивицкий.
— Постой. И ты ничего не хочешь сказать мне?
— А что бы ты хотел слышать от меня?
— Когда? — спросил он, потупясь.
— Когда хочешь. Его не будет до завтра.
Когда Карабанов открыл дверь, то увидел, что Ага-Мамуков уже сидел на балке, под самым потолком, каким-то чудом вывернувшись из неловкого положения, — сидел он там, черный и взъерошенный, точно старый ворон на обгорелом суку.
— Пятьсот рублей, — сипло набавил он сверху еще одну сотенную бумажку. — А больше никак не могу… И без того ограбили.
Никому не платил столько.
Карабанов взял двух казаков своей сотни и велел посадить маркитанта на лошадь; потом, в присутствии же Ага-Мамукова, наказал им:
— Довезете подлеца до Игдыра. Убегать будет — стреляйте. Без провизии не возвращайтесь. Все ясно, казаки?
На следующий день ему встретился Латышев.
— Ну, как? — с бодрой развязностью спросил он. — Договорились?
Рука прапорщика (величиною в солдатский сухарь) повисла в воздухе.
— Я, — сказал Андрей сквозь зубы со свистом, — могу уважать чистоплотную бедность. Умею прощать людям самые низкие пороки.
Но я не терплю подлости, и уберите вашу грязную лапу… Сколько он вам давал?
В лице Латышева что-то изменилось, он мгновенно состарился тут же, почти на глазах Андрея, и жалко забормотал:
— Первый раз… честное слово! Первый… в жизни…
Карабанов повернулся и пошел. Потом остановился.
А куда он идет? ..
И вдруг поймал себя на том, что идет к майору Потресову — ему хотелось видеть честного человека!
6
Прапорщик Латышев повесился в конюшне первой сотни. Ватнин услышал, как бьются в испуге кони, вбежал туда, сразу шашку выхватил — р-раз! — секанул по веревке. Потом, ведро воды на прапорщика вылив, присел рядом, гудел юнцу в пылающее ухо:
— Ежели, скажем, девка к другому ушла — и хрен с нею!
Ежели, к примеру, тоска поедом ест — на люди иди, водки выпей.
Ко мне забегай, разговоры вести будем. О том, о сем. Я, брат, повидал много.
— Спасибо, только все не то, — сказал прапорщик и, пошатываясь, ушел из конюшни.
Ватнин ускакал со своей сотней к Деадину, имел короткую сшибку с конницей противника, в которой ему прострелили левую руку возле локтя. Обозлившись, Ватнин велел казакам закинуть карабины за спину и работать одними шашками.
Вечером Аглая бинтовала ему руку, и, когда сотник ушел, она сказала Сивицкому:
— Какой он забавный, правда? Такой громадный и теплый, как печка. Мне даже кажется, что около него всегда очень уютно…
— Ватнин — замечательный казак, — отозвался Сивицкий. — И очень чистый человек. Почти ребенок. Клюгенау и он — вот их двое, кого я особенно люблю в гарнизоне.
— Это какой Клюгенау? — спросила Аглая.
— Да такой восторженный чудак в очках. Если к вам подойдет совершенно незнакомый человек и спросит: не может ли он вам быть полезен? — так знайте, это и есть Клюгенау.
— А-а-а, — протянула Аглая, — теперь я вспоминаю. Он, кажется, инженерный прапорщик или еще что-то в этом роде. Вечно копошится в мусоре, и когда я прохожу мимо, он издалека начинает раскланиваться со мною.
— Ну, это и есть барон, — засмеялся Сивицкий. — Странный полунищий барон, — сытый одним светом звезд, который тратит свое жалованье на солдат и будет счастлив, если вы случайно скажете ему: «Федор Петрович, я рада вас видеть! ..»
— Хорошо, если так. Вот увижу и скажу: я рада вас видеть…
Встреча произошла случайно. Женское любопытство, пересилившее страх, заставило Аглаю как-то вечером толкнуть узенькую дверцу в одном из переходов крепости. Сыростью и тленом пахнуло в лицо. Она чиркнула спичкой. Узкая лестница, крутясь винтом, уходила куда-то наверх. Ступени были покрыты густым слоем пыли, и чьи-то четкие следы выделялись на них.
— Страшно, — поежилась Аглая и, вся замирая, стала подниматься по лесенке; шаткий огонек спички вырывал из мрака один поворот за другим. Все выше и выше взбиралась женщина, подобрав края платья, трепещущая и довольная от сознания своей смелости.
И вдруг:
— Ай! Кто здесь?
Ей открылась круглая башенка, и чья-то фигура встала навстречу; через узкие софиты упал свет луны и блеснули стекла очков.
— Не бойтесь, сударыня, — сказал Клюгенау. — Здесь никою нет, кроме меня.
Стряхнув оцепенение, Аглая подошла ближе.
— Федор Петрович, — сказала она, переводя дыхание, — я…
рада вас… видеть.
Прапорщик наклонился, порывисто поцеловал ее руку.
— Это правда? — спросил он, уже счастливый.
— Ну конечно. О вас говорят так много хорошего.
— Не верьте этому, — с сожалением произнес он, отпуская руку женщины. — Человек должен быть лучше меня. Я не достиг еще и тени совершенства. Легко каждому из нас создать для себя коран жизни, но как трудно порой выполнять его заповеди. Вы сказали сейчас, что рады меня видеть. Я — человек и должен быть добр…
я понимаю! Но разве бы я согласился, чтобы эта радость принадлежала сейчас другому? ..
Аглая, зажмурив глаза, с удовольствием поежилась, как кошка перед огнем.
— Вы знаете, Федор Петрович, — сказала она, — почему-то я вас таким себе и представляла… Только, скажите, что вы делаете здесь? Один? В темноте? ..
Прапорщик снизил голос до шепота:
— Не удивляйтесь: я вызываю духов…
— А разве здесь есть духи?
Прапорщик кивнул ей своей большой головой:
— К сожалению… завелись.
— А что это за духи?
Клюгенау приблизил к ней свое лицо, — круглое, белое; губы его были полуоткрыты.
— Это было очень давно, — медленно сказал он. — Так давно, что вы не можете себе представить… В ущельях тогда свистели стрелы, пылали костры и плакали жены. И смуглые рабы обтесывали камни. Баязет встал на костях пленных рабов, и смотрите сюда:
вы видите, как ползут по стене капли их крови? Цитадель хорошо помнит их стоны…
Клюгенау вытянул в полумраке руку: по стене медленно сочилось что-то темное.
— Я боюсь, — сказала Аглая.
— Не бойтесь: человек должен быть смел, иначе ему отказано в уважении… Потом, — продолжал Клюгенау, помолчав, — Исхакпаша умер. И его уже не радовали сказочные мозаики на стенах.
звон фонтанной струи уже не касался его слуха. Но перед смертью он велел отравить самую прекрасную из своих жен. Юную звезду гарема — Зия-Зий.
— Это сказка, — улыбнулась Аглая, — и откуда вы можете знать ее имя?
Прапорщик ответил серьезно:
— Вы можете не верить мне, но я вчера слышал на базаре ее имя:
Зия-Зий… И сейчас она придет. Но сначала мы увидим пашу…
Клюгенау стиснул руку Аглаи, и женщина вдруг услышала далекие возгласы муэдзина, призывавшего правоверных к молитве.
Офицер подвел ее к небольшому окошку, отодвинул свинцовый переплет рамы.
— Смотрите туда, вниз… Вы что-нибудь видите?
Аглая увидела со страшной, как ей показалось, высоты внутренность мечети: утончаясь книзу, бежали от купола бледные столбы арок, изогнутые, как сабли; она разглядела ряды позолоченных арабесок, кафельную мозаику стен и начертанные в кругах суры Корана.
Неясный свет забрезжил где-то внизу, заблуждал среди колонн, и из мрака выступила фигура человека в длинном, до пят халате и в чалме. Аглае почему-то показались знакомыми и эта фигура, и эта важная, медлительная поступь. Человек расстелил на полу циновку, надолго припал к земле лбом. Вытянув руки, он молился.
Возгласы муэдзина понемногу угасли…
— Уйдемте, — попросила Аглая.
— Тише, — прошептал Клюгенау, — сейчас придет волшебная Зия-Зий…
И действительно, откуда-то из темноты выступила легкая тень женщины; неслышно скользя среди мрачных колонн, она подошла к паше, и паша поднялся, медленно и величаво…
— Ты почему не приходила вчера? — сурово спросил Исмаилхан. — Муэдзин ушел уже спать, а я все ждал тебя.
Девушка по-мальчишески передернулась, движением узких бедер подтянув спадавшие шальвары, потом слегка откинула чадру.
— Но, великий хан, — шепнула она. — Хаджи-Джамал-бек вчера еще не вернулся из Вана.
— Он вернулся, значит, сегодня? — спросил подполковник.
— Да, великий хан. Только сегодня.
— Что он велел передать для меня?
Зия-Зий опустила ручку в одежды и вынула хрустящий конверт.
Исмаил-хан вскрыл письмо, велел турчанке держать свечу.
В письме было написано:
Украшением пера да служи! имя аллаха.
Время счастия да будет соединено с веселием и радостью. Велик аллах!
Дорогой мой хан, надеюсь, Вы не забыли своего генерала, который водил Нижегородских драгун к славным победам, когда Вы были еще поручиком. И Вы знаете, что я, как и Вы, верой и правдой служил Российскому престолу, который вознаграждал меня почестями и богатством.
О, горькое заблуждение! .. Все мы, и я тоже, поседевший над Кораном, видели только мертвую букву, но глубокое божественное значение ускользало от нас. Я счастлив отныне, что разумное толкование шариата открыло мои глаза; подвигнув себя на путь борьбы с неверными, я советую и Вам, как ученику премудрой «Зикры», отойти от гяуров. Пророк поучает нас: «Если вы располагаете хитростью противу неверных, то приведите ее в исполнение! »
Поймите наконец, дорогой хан, что распространение заповедей его немыслимо, пока по святой земле ислама блуждают слепые неверные. Первый долг мусульманина разносить по миру мечом и убеждением свет истинной веры, можно даже покидать семью и родину, если опасность угрожает исламу, и вооружаться противу неверных. Пока же Вы служите гяурам, пророк отвергает Ваши молитвы, присутствие неверных в доме Вашем заградило Вам путь к престолу аллаха, молитесь же и кайтесь.
Нам нужна святая война — газават: готовьте себя к ней постом и покаянием. Побрейте, наконец, свою голову, как и подобает мусульманину:
когда Фаик-паша или Кази-Магома ворвутся в Баязет, Вас узнают по обритой голове — и Вы сохраните свою жизнь. ч
Анатолийский отряд.
Писано в крепости Карса, хранимой аллахом.
Да велик аллах!
Ваш верный друг и доброжелатель генерал Муса-паша Кундухов
— И это все? — спросил подполковник.
— Все, — ответила Зия-Зий.
— А что говорят в городе?
— Говорят, что Фаик-паша скоро вас всех перережет…
Исмаил-хан спрятал письмо.
— Хорошо, — разрешил он, — иди. Я буду здесь на каждой пятой молитве.
— Разве вы не узнали нашего Исмаил-хана? — спросил Клюгенау. — Это был он. Но, поверьте, я так не хотел, чтобы вы ушли от меня, что нарочно… Поверьте — нарочно придумал для вас чудесную сказку. Вы не сердитесь?
— О нет! А теперь — прощайте…
Аглая ушла, а Клюгенау, когда затихли женские шаги, спустился в мечеть. Обойдя стены, он остановился перед мусульманскою кобылой, обращенной в сторону Мекки. Сказочник и романтик умер в нем — родился снова трезвый инженер, ответственный за судьбу крепости. Прапорщик отшвырнул в сторону разбухшие, непомерно толстые кирпичи рукописных Коранов.
«Откуда же приходит эта чертовка? Ага, — удивился он, — какое чудо! ..»
Дверь, обращенная в сторону Мекки, неожиданно стала отворяться — полное нарушение законов мусульманской архитектуры.
Но это было так: очевидно, жестокий феодал Исхак-паша, боясь мести своих подданных, приготовил себе тайную лазейку для бегства, о которой никогда бы не догадался ни один правоверный.
— Паша был не дурак, — заметил Клюгенау, протискиваясь в узкую дверь; крепостные крысы с визгом шарахнулись из-под ног, обрывистые ступени неожиданно вывели прапорщика из мрака в затянутый густой паутиной коридорчик, а там уже чернела низкая амбразура, через которую доносился шум реки.
«Совсем не дурак», — сказал себе прапорщик и надолго задумался. Поздно вечером он не постеснялся разбудить коменданта крепости и доложил:
Любопытно то обстоятельство, что автор этого письма, Муса-паша Кундухов, был разбит возле Бехли-Ахмета в ночь с 17-го на 18 мая теми же нижегородскими драгунами, которыми он когда-то командовал, и. полностью признав свое поражение, он прислал письмо капитану Кусову, где скорбел по поводу того, что его разбили его же ученики.
— Господин капитан, возле бойницы южного фаса необходимо поставить часового. Дело в том-то и в том-то…
Штоквиц послушался совета прапорщика, и Зия-Зий вскорости попалась. Двое казаков держали турчанку за руки, она змеенышем выкручивалась между ними, искусала им руки, чадра сползла с ее прекрасного юного лица.
Карабанов даже похолодел, когда увидел девушку, но Зия-Зий рванулась из казацких рук с жалобным криком, как подстреленная птица, бросилась к поручику, обняла его за колени, залопотала что-то быстро и непонятно.
— Встань, — сказал он ей.
Но Зия-Зий, не вставая с земли, целовала ему ноги, и тут Андрей увидел Аглаю: привлеченная шумом, она шла прямо к нему.
— Да встань же наконец! — крикнул поручик, отрывая от себя цепкие ручонки маленькой женщины.
До сих пор Карабанов не считал всю историю с Зия-Зий серьезной: турчанка была для него просто так — легкая страсть, забавная экзотика; но теперь, когда Аглая могла догадаться обо всем, Андрей испугался. Он схватил турчанку за руку и, не давая ей опомниться, быстро выбежал вместе с нею за ворота крепости.
— Беги! — крикнул он ей. — Беги скорее!
И Зия-Зий, прыгая среди камней, быстро исчезла где-то в темноте переулков армянского города.
— Что случилось? — спросила Аглая, когда он вернулся.
— Да чепуха, — отмахнулся Карабанов. — Просто любовные шашни нашего почтенного Исмаил-хана Нахичеванского! ..
7
— А было это, братцы, так давно, когда бабка ишо в девках бегала. Жил здесь Исайка-шах, такой сволочной мужик — ну язва просто! .. И здеся вот, значит, он имел свое жительство. А золота-то у него, самоцветов разных — уйма, сундуки целые. Пересчитает он их поутру, а вечером опять считает. И на замок печать сургучную вешает. Вроде как у нас писаря в батарее. А фонтан энтот винный был, по дворам закусок понаставлено. И кругом голые бабы менуветы танцуют.
— Постный! — крикнул Потресов. — Кончай языком трепать: на тебя глядючи, и другие ничего не делают!
Солдаты снова взялись за лопаты. Хренов, участвовавший в работах, чтобы не есть даровой каши, поплевал на руки, сказал:
— Хорошо бы и у нас на первом дворе фонтан брызгал. Эдак с утра чихирем бы, к обеду водкой, а к ночи кахетинским. Вот житуха была бы!
— Эх, дед, — возразил кто-то, — пропили бы мы тогда Баязет бусурманам… Я вот уже какую неделю о том, чтобы винцом согрешить, и не думаю. Готовлю себя! ..
…Звали этого сурового солдата Потемкиным; худущ он был от жары, будто до костей усох; глаза побелели, даже зрачков не видать; сапоги казенные бывалый вояка берег — в турецких туфлях ходил; на голове его, кое-как обхватанной ножницами, розовел грубый шрам от персидской сабли.
— Вот ты и подойди ко мне, — позвал его штабс-капитан Некрасов. — Силенка-то у тебя имеется?
— Да в субботу мяса поел, ваше благородие.
— Ну, а сегодня четверг только. Значит, сила еще должна быть.
Штабс-капитан заставил Потемкина взять одну только саблю, дал ему в руки крюк с веревкой и приказал спуститься под левый фас цитадели, почти к самому ручью. Сам забрался на крышу; его сразу же окружили любопытные.
— Пошел! — глянув на часы, крикнул Некрасов.
Солдат рванулся наверх. Хватаясь за жидкий кустарник, бежал в гору, карабкался по камням. Вот он размахнулся, но крюк лишь царапнул выступ стены. Еще один замах — и веревка, вздрагивая, натянулась: Потемкин уже взбирался кверху. Вскоре показалась его голова, на которой от напряжения шрам порозовел еще больше.
— Руку, братцы… кто-нибудь… — выхрипел он, и сабля, выскользнув из-под его локтя, звякнула где-то внизу о камни.
Потемкина вытянули на крышу. Он тяжело дышал, обливаясь потом. Костистую мужицкую грудь солдата облипала мокрая рубашка.
— Почти две минуты, — подсчитал Некрасов. — За это время, дорогой Потемкин, мы застрелили тебя уже десять раз, а потом спихнули обратно… Понял ли ты, к чему я заставил тебя проделать этот опыт?
— Здесь-то, ваше благородие, — рассудил Потемкин, — от майдана, им еще гашиша покурить надо, чтобы полезли. А вон где страх-то великий будет, эвон кому боле всех крестов да дырок достанется!
Потемкин показал на солдат батареи, под пушками которой лежал город. Дымили трубы, по крышам бродили козы, гремели медники, и один кузнец, полуголый гигант-турок, на виду у русских, ковал для боя с ними кривую луну ятагана. И майор Потресов задумался:
— А ты, брате, прав: наша батарея только отсюда и может работать. Но посмотри-ка! Нас подобьют, чего доброго, и с Зангезура и с кладбища. Даже с майдана, если хорошо прицелиться… Здесь мы бессильны!
Карабанов, застав лишь конец разговора, отвел офицеров в сторону, сообщил со смехом:
— Господа, пока вы столь мудро рассуждаете об обороне, в крепости произошло два удивительных события: барон Клюгенау, кажется, влюбился, а Исмаил-хан побрил себе голову.
Действительно, следуя совету Мусы-паши Кундухова, полковник Исмаил-хан Нахичеванский велел денщику побрить свой сиятельный череп. Он еще вчера объявил Пацевичу, что давно не молился, и теперь, притворяясь дервишем, распевал премудрые «зикры». Со стороны казалось, что хана не касается уже ничто земное, он весь в молитве и смирении, но, рапортуясь больным, подполковник приобретал тем самым право иметь с офицерского стола отдельное блюдо — суп из курицы.
Новость относительно Исмаил-хана мало кого заинтересовала, но сообщение о том, что Клюгенау влюбился, офицеров развеселило.
— Может, барон продал последнее, что у него осталось, — свой титул, и подкупил какого-нибудь евнуха, чтобы ходить в гарем.
Ибо я, — сказал Некрасов, — знаю только одну женщину в гарнизоне, но она ведет себя столь строго, что ни одни мужчина не посмеет к ней подступиться.
«Знал бы ты ее! » — самодовольно подумал Андрей и ответил без улыбки, с уважением:
— Да, госпожа Хвощинская — женщина отменной нравственности. Если бы все были, как она!
Прибежал взволнованный Евдокимов:
— Господа, полковник Пацевич… там случилась какая-то неприятность… просит офицеров к себе.
Да, случилась неприятность: у одного турка пропал буйвол, и он пришел с жалобой к коменданту крепости. «Ваши солдаты, — доказывал он,
— украли моего буйвола». И когда офицеры собрались, Пацевич, уже взбешенный, бегал по комнате из угла в угол, а турок, расставив ноги в ярко-желтых шароварах, сидел по европейски на стуле и сосал глиняную трубку; Карабанов обратил внимание, что медные пуговицы на его жилете были спороты с шинелей русских гренадер.
— Итак, господа, — с места в карьер сорвался Пацевич, — вот у этого жителя наши солдаты украли его вола! Прошу немедля дать ответ, кто в этом виновен?
Офицеры молчали.
— Кто украл вола, я спрашиваю? — заорал Пацевич.
Отец Герасим, гарнизонный священник, недавно прибывший в Баязет, мужчина сердитый и строгий, решил заступиться за свою паству.
— То не так, — сказал он в черную, как у цыгана, бороду. — Может, цыгане его давно съели, а вы солдат в грехе обвиняете!
Разве ж так можно?
— Вы, святой отец, помолчите, — вступился Штоквиц. — Вот хозяин вола принес в доказательство даже кость: он нашел ее возле казачьих казарм карабановской сотни. Ну?
И командант показал здоровенный мосол, на котором еще висли махры вареного мяса.
— Мой вол, — упрямо качнул головою турок.
— Поручик Карабанов! Почему вы молчите? — спросил Пацевич. — Это вы украли вола?
Андрей положил руку на эфес шашки.
— Господин полковник, — сдержанно произнес он, — не забывайте, что я нахожусь при оружии.
Пацевич отскочил как ошпаренный. Кость заходила по рукам офицеров. Всем было как-то стыдно.
— Да это от барана, — сказал Некрасов.
— Скорее, господа, даже ишачья.
— Нет, лошадиная.
— Человечья! — спасая честь полка, вдруг выкрикнул Ватнин и, взяв мостолыгу, примерил ее к своей ляжке. — Видите?
Турок пососал трубку, глаза его закрылись.
— Тогда я пойду, — сказал он нараспев. — Гяур такой бедный, что съел человека.
Выхватывая из кармана кошелек, Пацевич закричал снова:
— Так, значит, никто не украл вола? Нет… Ну, так знайте:
это я украл его! Пошел вот и украл! Я… сам я, полковник! А теперь — эй, ты! — держи три червонца и убирайся со своей костью…
Только молчи и не трезвонь на майдане, что мы тебя обокрали! ..
Офицеры молча выходили, и у каждого было такое состояние, будто его оплевали. Даже если баязетцы, наскучив хрустеть сухарями, и действительно украли буйвола, то этот поступок подлежит суду внутренней власти, и совсем незачем было Пацевичу так кричать и распинаться перед этим турком.
— Да, господа, — вздохнул Некрасов, — час от часу не легче.
Хвощинский, конечно, никогда бы не допустил подобной выходки в присутствии туземца.
Хвощинский не присутствовал при этой постыдной сцене, которую разыграл Пацевич; находясь со своим батальоном на Зангезурских высотах и хорошо понимая, что скоро будет, как он любил говорить, дело, Никита Семенович решил в этот день дать офицерам гарнизона ужин. Бивуачный ужин под шелковой палаткой, над которой цветут иноземные звезды, с полковым оркестром трубачей и литаврщиков, с бочкой вина, с разговорами до рассвета, с пушечными выстрелами и тостами.
— Честно говоря, — сознался Карабанов, — ехать мне и пить в такую жару сегодня не хочется. Но коли приглашением Никиты Семеновича пренебрегают Пацевич и Штоквиц, то я, господа, поеду…
Андрей сам седлал Лорда — он любил это занятие, редко доверяя его казакам; так, наверное, свахи любят наряжать к венцу сосватанных ими невест. Вскинув на хребтину жеребца потник из белого войлока, Карабанов растянул сверху ковровый чепрак; почуяв на спине привычную ношу седла, Лорд в нетерпении хватил поручика губами за локоть — давай, мол, скорее, чего там возишься!
— Да стой ты, дьявол, — выругался Андрей, — а то опять загоню в конюшню…
Крепко подтянул подпругу, подогнал стременные путлища; подумал немного и накинул сверху вальтрап из синего бархата. «Ладно, — решил,
— явлюсь при полном параде…». Хотя казачьему офицеру шпоры и не положены (их заменяет нагайка), но Андрей, по старой кавалергардской привычке, нацепил свои старые, еще дедовские шпоры и вскочил в седло.
— Дуй в парламент, — засмеялся он, и Лорд понес его на офицерскую пьянку.
Поручик нагнал Клюгенау на второй версте: прапорщик медленно ехал на своей тряской кобыле, которая родила ему недавно жеребенка. Барон где-то нарвал дикого щавеля и еще издали протянул пучок Андрею:
— Хотите, поручик?
Андрей взял, тоже стал жевать кислятину. Ехали долго молча.
Плебейская кобыла заигрывала с благородным Лордом, который с аристократическим тактом не отвергал ее ухаживаний, но и не обнадеживал ничем.
— Ну, барон, — начал Карабанов, когда молчать ему надоело, — я вас слушаю… Вы мне признались сегодня утром, что, кажется, влюблены. Скажите, на какой бок вы ложитесь, чтобы видеть такие чудесные сны?
Клюгенау улыбнулся:
— А вы не смейтесь… Я вам не сказал, что влюблен, но чистый облик женщины возбудил во мне желание жертвовать для нее.
Поймите, что в любви никогда нельзя требовать. Мальчик бросает в копилку монеты и слушает, как они там гремят. Когда-нибудь он вынет оттуда жалкие рубли. Я же хочу бросить к ногам женщины не копейки — разум, страсть, мужество, долготерпение, надежду и, наконец, самого себя. Неужели, Карабанов, эти чувства могут прогреметь в ее сердце, как копейки в копилке?
Андрей немного поразмыслил.
— Это всё слова, барон, — сказал он небрежно, — вы плохо знаете женщин. Видите, как ваша кобыла льнет к моему Лорду?
Так и женщина… Голая физиология!
Клюгенау ударил свою кобылу плетью:
— Удивляюсь вам, Карабанов, как вы можете жить с такими взглядами! Вам только покажи что-либо святое, как вы сразу начинаете его тут же поганить… Кто была та первая (простите меня) негодяйка, которая сумела так обезобразить ваше доброе сердце?
— Я уже забыл, — ответил Андрей и неожиданно вспомнил лицо Аглаи на рассвете: оно было таким покойным и умиротворенным, как будто все вопросы жизни для нее уже разрешены.
И вдруг ему стало нестерпимо грустно. Сухие перья ковылей волновались вдали, парил коршун над ушельем, из травы, растущей на обочине, скромно проглянул одинокий цветок адонис.
«Все слова, слова, слова, — подумал он. — А если бы не было слов? Может быть, тогда и было бы лучше? ..»
— Догоняйте, барон! — крикнул он и, качнувшись в седле, ударил в бока Лорда шпорами — шпоры длинные, старомодные, которыми его дед пришпоривал коня еще в Аустерлицкой битве.
И за веселым столом Карабанов был тоже грустен, и Ватнин, скатав шарик из хлеба, пустил его в лоб поручику:
— Эй, Елисеич! Выше голову… Руби их в песи, круши в хузары!
А где-то, очень далеко от Баязета, под лунным светом затихла рязанская деревенька, и там, под двумя раскидистыми березами, лежал дед Карабанова — при шпаге, в мундире, при шпорах.
8
Это стыдно, но так: в некоторых частях все еще деремся! ..
М. И. Драгомиров
Пока офицеры ужинали на Зангезурских высотах, в Баязетской крепости произошла вторая за этот день безобразная сцена, которая окончательно подорвала доверие к Пацевичу со стороны гарнизона.
Причину ее следует искать в нерасторопности денщика Пацевича, который разбил в этот день графин. Однако, тут же найдя другой, побольше размером, он наполнил его вином и подал к столу Адама Платоновича за ужином. Но полковник имел привычку «употреблять» до тех пор, пока вино имеется на столе. А так как графин на этот раз оказался больше обычного, то Пацевич сильно охмелел.
Тут в его пьяной голове зародилась мысль, что он «отец командир», и если кто в этом сомневается, то он сейчас докажет. В ночных туфлях на босую ногу он выбежал во двор и стал целовать первых встречных солдат. Потом, от сладостного сознания своего благородства и любви к ближнему, Адам Платонович начал горько плакать, ибо, как ему казалось в этот момент, он очень хороший человек, но его не понимают. А для того чтобы лучше поняли, он решил давать объяснения.
— Братцы, — горланил он на всю цитадель, сбирая любопытных, — я вас люблю… Вы мои дети, я ваш отец родной… Вместе умрем, но… Вот я перед вами плачу… Умрем, братцы, но только…
Простите меня…
Русский солдат не дурак, и он хорошо понимал, что целует его не полковник Пацевич, а та водка, которая была в полковнике Пацевиче. Между тем, что такое солдат? — Солдат есть «лицо, артикулом предусмотренное», а потому, стоя навытяжку, солдат покорно принимал поцелуи и слезные излияния своего начальства.
— Ур-ра! — кричал полковник, и кто-то надевал ему на ногу потерянную туфлю.
Потом Адаму Платоновичу взбрело в голову (непонятно зачем) построить солдат, что он и стал выполнять. На беду его, из коридора среднего двора показался несущий святые дары отец Герасим; священник этот, человек начитанный и умный, любивший немного пококетничать своим мужицким происхождением, направлялся сейчас в госпиталь исповедовать умирающего.
Присутствовать при кончине человека — обязанность не из приятных, и отец Герасим шел на исповедь, имея настроение серьезное, раздумчивое. Увидев священника, Пацевич потянул и его в строй, на правый фланг. Отец Герасим, понимая, что с пьяным лучше не связываться, очень тихо просил:
— Господин полковник, пустите меня… человек умирает…
Но полковник его не отпускал, и тогда отец Герасим стал сопротивляться. А так как он был вдвое (а то и втрое) сильнее Пацевича, то Адам Платонович обозлился, увидя в этом неповиновение его власти.
— Ты, черт длиннополый! — закричал он. — Слушай, что я тебе говорю… Вставай сюда! .. Застынь!
Отец Герасим был человек очень терпеливый. Он еще раз сказал полковнику:
— Адам Платонович, поймите, душа божья кончается… Меня ждут там. Пожалуйста, отпустите с миром…
Но «отец командир» уже озверел, непременно желая одного — поставить священника во фронт. Тогда гарнизонный батька, не долго думая, опустил святые дары на землю и закатал рукава своей рясы. Видать, ему вспомнились бурсацкие потехи: он без разговоров треснул Пацевича по уху — да так треснул, что тот проехал полдвора на своем брюхе, а из его карманов посыпались разные ключики, книжечки и карандашики.
— Не осуди, — сказал батька, берясь за святые дары. — Эдак-то любого вывести можно…
Тут быстро выбежал Штоквиц, очевидно уже давно наблюдавший откуда-то за всем происходящим. Капитан подхватил Адама Платоновича и, с помощью солдат, потащил его спать на постель Исхака-паши с хрустальными ножками.
Этим поступком отец Герасим заслужил уважение солдат, но настроение, к которому он себя готовил, было вконец испорчено. В дверях госпиталя он тихо пошептал что-то, постоял немного в темноте, повздыхал и, пригладив космы волос на голове, вошел в палату.
Раненые и больные лежали на грубо оструганных нарах, большинство же — на полу, а самыми спокойными местами считались места под нарами. Посреди помещения, тихо гудя, теплились турецкие мангалы: на их горячих жаровнях разогревались в винных чепурках каких-то снадобья.
— Мир вам, воинство христолюбивое, — сказал священник, складывая пальцы щепоткой и крестя кипящие чепурки.
Умирал старый солдат, раненный в суматошной перестрелке на Теперизском перевале. Он умирал очень тяжело, уже какой день; по глазам было видно, что хочет жить человек, гонит от себя безносую, но всему есть предел, он его сегодня ощутил, и вот послал за священником.
Невдалеке от него лежал, готовясь к выписке, ефрейтор Яков Участкин, подстреленный в ногу на горной дороге. Лихая турецкая пуля, не задев кости, только ковырнула солдатское мясо и пошла гулять дальше, оставив после себя боль и злобу.
Слушал Участкин тихий говор священника, оглядывал ряды нар, с которых торчали серые пятки раненых, было на душе у него муторно и скользко. Мешали еще стоны солдата, раненного в подбрюшье; Сивицкий сказал, что умрет он сегодня ночью, когда у него начнется рвота.
Отец Герасим скоро ушел, и Участкин, привстав повыше, посмотрел на умиравшего: тот вытянулся уже, руки на груди свел, нос у него сразу худущий стал.
— Кажись, отмучился, — шепнул ефрейтор соседям. — И на лицо побелел…
Подошел ординатор Китаевский, тронул запястье старого солдата, и тот разлепил глаза:
— В поле бы… — тихо сказал он. — Камень давит…
— Ну, ладно, старина. Лежи… Может, чаю хочешь?
— Живой, — обрадовался Участкин, — старики, они такие — крепкие…
Аглая еще боялась подходить к умирающим, и, зная об этом, ее не заставляли. Издали наблюдая за людьми, отходящими в вечность, женщина всегда испытывала какой-то трепет перед смертью, которая раньше казалась ей почему-то величавой и торжественной. Теперь же смерть представала перед нею в ее обыденной неприкрашенной простоте, и она уже не удивлялась, когда умирающий наказывал, кому после его смерти отдать котелок, кому — полотенце, а кому — новые портянки.
— Может, напоите его чаем? — попросил Китаевский. — Сделайте послаще.
Пересилив робость, Аглая присела рядом со старым солдатом, стала поить его с ложки.
— Сегодня день-то какой? — спросил он неожиданно. — Середа или четверток?
— Пятница, — ответила женщина, удивляясь: зачем ему это теперь знать?
Участкина пришли навестить его приятели, два солдата. Аглая видела, как они сунули ему под подушку по чуреку с маком, вытрясли из карманов липкие комки халвы.
— Чуреки-то нынче почем? — снова спросил умирающий.
— Да по пиастру дерут хососы.
— Дорого… — вздохнул старый.
«Ну зачем ему это знать? » — опять удивилась Аглая и прислушалась к тихому разговору солдат.
— Новости-то какие будут? — спросил Участкин.
— Да новостей-то вроде и нету. Сейчас тихо живем. Вот только его высокоблагородие Пацевич запил с горя.
— Ну? — удивился ефрейтор.
— Вот те и ну… Вола, слышь-ка, у турка украл. Турок-то и доказал при всех. Полковник — нет да нет. Не крал, мол. А тут поручик Карабанов, значит. Шашку выхватил, — сознавайся, кричит, а то зарубаю…
— Карабанов, он такой… — снова вздохнул умирающий, — горяч больно…
— А полковник-то что? — переживал Участкин.
— Да сознался. Сам плачет. «Простите, говорит, господа. Уж не знаю, как это со мною случилось, что вола-то я украл…» И турку-то этому всю нашу казну и отдал. Чтобы молчал, значит.
— Грех-то какой! — запечалился Участкин. — Как же это он?
Полковник ведь, благородство…
— Аи ест его совесть, — продолжал рассказчик. — Сейчас пьяный, по крепости ходил, плакал, с нами целовался. «Простите, кричит, умереть желаю! ..»
Сивицкий приехал к полуночи.
— Так рано? — удивилась Аглая.
— Дальше, голубушка, — ответил капитан, — началась уже просто пьянка. Или же, как пишут в газетах, «дружеская беседа длилась далеко за полночь…» Карабанов и я, мы пить не захотели, вернулись…
Не прошло и получаса со времени прибытия Сивицкого, как дверь распахнулась, и на пороге госпиталя появился Егорыч. Конопатое лицо его было сплошь в синяках и страшных кровоподтеках, глаза заплыли. Казак слабо облокотился плечом о косяк, сплюнул что-то на руку и вытер ладонь о штаны.
— Ваши благородия, — сказал он врачам, — сделайте поправку…
А то ведь сам себя не вижу…
Его положили на стол. Савицкий стал осматривать избитое лицо уманца, грубо сказал:
— Поделом тебе, братец. Не будешь, глядя на ночь, по Баязету шляться. Мало тебе турки еще поддали…
— Да то не турки.
— А кто же?
— Свои…
— Так кто?
— Его благородие… приехамши…
— Кто же?
— Господин Карабанов…
— Гвардейские замашки, — буркнул Сивицкий, но Аглая, ахнув, уже выскочила из палаты.
Андрей собирался спать. Среди вороха газет на столе лежали портупея и шашка. Мундир он уже снял, шелковые подтяжки обтягивали его грудь. Был он лишь слегка пьян и встретил Аглаю с улыбкой.
— Спасибо, — поблагодарил он ее за приход. — Тебе сказал Сивицкий, что я приехал?
— Что вы наделали? — тихо спросила женщина.
Андрей удивился такому обращению. Пожал плечами, щелкнул подтяжками. Но Аглая в этот миг была так хороша, так светились глаза ее, полураскрытый рот ее был так нежен и заманчив, что он протянул к ней руки.
— Ты об этом конопатом? — засмеялся он. — Но вчера он пропил целый ящик гвоздей для подковки.
— Что вы наделали, сударь? — снова спросила Аглая.
— Ну, перестань…
И вдруг звонкий удар пощечины оглушил его. Он не успел опомниться, как его настиг уже второй удар.
Еще, еще, еще…
— Опомнись! — крикнул Карабанов и, отступая к стене, стал закрываться руками.
Аглая остановилась.
— Не смейте защищаться, — сказала она. — Как вам не стыдно?
И еще мужчина…
Тогда он покорно опустил руки, и Аглая продолжала наносить ему удары по лицу слева направо. Голова поручика моталась из стороны в сторону. Глаза были потухшие, жалкие.
— Так вам и надо! — сказала она. — Подлец вы!
Андрей спросил тихо и зловеще:
— Знаете ли вы, мадам, что вы сейчас наделали? .. После такого мне останется лишь одно — застрелиться! ..
— Ну и стреляйтесь… Черт с вами, сударь! — сказала Аглая и вышла.
Выстрела за ее спиной не последовало.
В эту ночь несколько армянских семейств, покинув свои жилища, свои виноградники и пашни, тронулись в скорбный путь изгнания.
Они захватили с собой лишь самое дорогое, самое необходимое в дороге, и часовые у ворот Баязета видели, как проплывают в темноте певучие арбы, как несут матери детей своих, как оборачиваются назад старцы, чтобы в последний раз поглядеть на свое пустое жилище.
Визитер-рундом в эту ночь был юнкер Евдокимов, и, обходя караулы, он задержал это шествие изгоев.
— Куда вы идете, — спросил юнкер, — с детьми и курятниками, глядя на ночь?
Армянский старейшина показал в сторону от дороги:
— Мы ищем безопасного приюта, сын мой. Макинский шах — добрый человек, он приютит нас.
— Но зачем?
— Мы боимся оставаться в Баязете, — просто ответил старик.
— Почему боитесь? — неудоумевал юноша. — Мы же ведь никуда еще не уходим.
— Вы не уходите, но османы приходят. Они вырежут всех нас, как это делали уже не однажды. И мы не хотим, чтобы они позорили дочерей и жен наших у родных же очагов… Вы же, русские, — закончил старец, — очень счастливые люди: вы с турками только воюете, но вы никогда с ними не живете! ..
— Выпустить армян из города, — приказал Евдокимов солдатам, и ему вдруг стало страшно.
В черной ночи повозки изгнанников вскрикивали пугливо и жалобно, как вещие птицы.
9
Карабанов теперь чувствовал, как он постепенно запутывается.
Зия-Зий, — ее неспроста схватили казаки, — и он отпустил ее, убоявшись Аглаиной ревности; уважил полковника Хвощинского, в лицо ему говорил об этом уважении, а потом прибегала трепетная Аглая, жена этого человека, и он хвастал перед ней своим любовным пылом; избил этого конопатого Егорыча — и, как ему казалось, избил за дело, — но сотня теперь отвернулась от него; Аглая оскорбила его пощечинами; даже денщик Тяпаев смотрит на него с сожалением.
— Что же делать? Что же делать? — хватался он за голову и ничего не мог придумать; когда ушла от него Аглая, он действительно был близок к самоубийству: вставил в рот дуло револьвера, но… смерть от своей руки показалась ему страшнее турецкого ятагана.
Было ему скверно, а потому, когда встретил однажды Латышева, то сказал ему так:
— Ну, что, прапорщик, плохо вам?
— Плохо, — согласился тот.
— Вот и мне паскудно, — заключил Карабанов. — Каждый из нас подлец, только по-разному…
Андрей покупал у маркитантов водку и поил всю свою сотню.
Казаки — ничего, пили, не отказывались, даже Егорыч пил, но уже не было в общении с ними чего-то такого неуловимо интимного, почти дружеского, что он ощущал раньше. И теперь Дениска Ожогин уже, наверное, не набьет от доброты душевной переметную суму сливами; хоть вырви волосы на голове, а никто не поделится ворованным мясом…
— Довольно, пожили, — сказал Андрей однажды. — Только не так, чтобы забыли, а в бою; заберусь в свалку, уж пятерых-то как-нибудь положу, а потом — и меня…
Приняв такое решение, Карабанов как-то быстро опустился.
Перестал следить за собой. Ватнина он чем-то обидел, и есаул разругал его матерно. Теперь Андрей по вечерам молча сосал чихирь в одиночку. Потом в пьяном угаре вынимал шашку, подбрасывал к потолку «Тифлисские ведомости» и рубил на лету указы «Мы, божией милостию Александр Второй, всея Руси, Большия и Малыя…»
Сивицкий, узнав о пьянстве Карабанова, каждый раз встречая его, где бы то ни было, твердил с настойчивостью дядьки одно и то же:
— Перестаньте пить, Карабанов! Вы сгорите в этом пекле… Я помню одного хорунжего, который запил в пустыне. В башке у него плескалось что-то, как в бутылке, и он подох в страшных корчах… Бросьте пить, Карабанов!
— Не беспокойтесь, доктор, — тупо выслушивая советы, огрызался Андрей, — со мною этого не случится. Первый же горшочек масла срубят ко всем чертям вместе с этой вот дурацкой маслобойней! ..
Штоквиц однажды стал утешать его:
— Вы напрасно, гвардионус, так переживаете. Лучше выпейте стакан лафиту. Грешным делом, я тоже не святой… Неужели я буду читать нотации этому быдлу? Треснул по роже — и пусть сами додумывают, за что попало.
Некрасов сказал иначе:
— Вы не глупый человек, Карабанов, мне многое нравится в вас. Но эти гвардейские штучки вы оставьте… Здесь люди не парадируют, а воюют. Иногда и провинятся, но завтра же могут погибнуть! А вы что-то рано собрались на Холм Чести…
Трехжонный приходил иногда, мрачно оглядывал поручика и докладывал, что в сотне не все благополучно: два казака подрались при дележке овса, один казак потерял винтовку, кузница задерживает с подковкой лошадей и прочее. Карабанов строил свою сотню, выезжал перед нею на своем Лорде, грозился плетью и пьяно кричал:
— Распустились, мать в вашу! .. Вот погодите: я пить брошу — так возьмусь за вас, сволочи! ..
Как-то забрел на огонек Клюгенау, и поручик сразу насторожился. Когда он встречался с бароном, то невольно бывал наструнен; когда же расставался, — ему казалось, что он закончил какую-то непостижимую работу.
— Здравствуйте, прапорщик. Что вы так смотрите на меня, словно барышня на сороконожку?
Жалобно моргая из-под очков, Клюгенау взгрустнул:
— Боже мой, как вы изменились. Я не узнаю вас. Вы всегда были такой чистоплотный, а сейчас…
— Eh, mon cher, — цинично рассмеялся в ответ Карабанов, — c'est parce que le militaire comporte la cochonnerie… [Эх, мой милый, это потому, что в военном звании допускается свинство.
(франц.)]. Садитесь, барон!
Клюгенау сел.
— Я чувствую, — сказал он, — вам сейчас тяжело… Мне на нашем месте было бы еще хуже. Хотелось бы вам помочь, но не знаю как. Могу только напомнить ту утешительную фразу, что была вырезана на кольце у царя Соломона: «И это пройдет…»
— Это никогда не пройдет, — надрывно вздохнул Карабанов и налил себе водки. «Напоить его, что ли? » — вяло подумал он. — Хотите выпить, барон?
— Нет.
— А если я попрошу вас? Может, мне станет легче, если вы выпьете со мною?
Клюгенау придвинул стакан.
— Хорошо, — сказал он. — Чтобы вам стало легче…
Отхлебнув водки, пропорщик заговорил снова:
— В обществе людей преобладают три личности: личность денежная, личность служебная и личность собственных достоинств.
Первые преуспевают, вторые мучаются, третьи плохо кончают.
Послушайте меня, Карабанов: вы принадлежите, мне кажется, к третьей, самой несчастной категории людей, и ваши достоинства еще не дают вам права быть жестоким с людьми, которые не подходят ни под одну из этих трех категорий…
— Довольно слов! — остановил его Андрей. — Пейте до дна, ничего жеманничать.
Прапорщик неумело выглотал водку до конца и быстро опьянел.
— Вам надо полюбить женщину, — посоветовал он. — Любовь очищает человека и делает его лучше. Многое, что казалось неясным и расплывчатым, приобретает определенные формы…
— Чепуха, — ответил Карабанов, — когда женщина входит в жизнь человека, начинается развал и хаос. Женщина по своей натуре не созидатель, она разрушитель. Она, если хотите, тот же дикий курд…
— Женщина воскрешает! — сказал Клюгенау.
— Губит, — ответил Андрей.
— Женщина — источник жизни, — сказал Клюгенау.
— И — гибели, — закончил Андрей.
На этом они остановилсиь. Карабанов снова налил водки, и прапорщик выпил. Всегда откровенный, он теперь совсем обнаружил свою душу.
— Она чудесная, — произнес он с чувством. — Вы бы видели, какие у нее глубокие глаза. И, встречаясь со мною, она всегда говорит, что очень рада меня видеть. Я даже написал стихи…
— Занятно, — сказал Андрей, ковыряя в ухе. — Может, дадите прочесть?
Клюгенау расстегнул мундир, достал из секретного кармана листок бумаги.
— Вот, — поделился он, — это я написал вчера…
Аулов дым и цитадели Гористый призрак до небес.
Любить, без отклика, без цели, — Ах, я согласен: в мир чудес Явилась ты — и я воскрес!
— Ну? — спросил Клюгенау.
Карабанов отшвырнул от себя стихи:
— Если вы это, барон, ни с кого не сдули, то это не так уж плохо. Только позвольте минутку побыть в роли Белинского.
— Да что вы, поручик, — смутился офицер, — не стоит… Это написано случайно… Экспромт!
— Я надеюсь, — продолжал Карабанов, — что ваши стихи получились бы еще лучше, если бы вы, барон, не были стеснены в написании их определенными рамками.
— Какими?
— Но вы же не будете утверждать, — убивал его Карабанов, — что вот это совпадение тоже случайно? .. Дайте-ка сюда ваш экспромтик.
Ногтем он подчеркнул начальные буквы строк пятистишия.
— Читайте сверху вниз, барон, — сказал он. — Что получается?
— А что? — сразу покраснел Клюгенау.
Карабанов криво усмехнулся.
— Аглая, — сказал он. — Я где-то слышал имя этой женщины… Безнравственный вы человек, барон: позволили себе влюбиться в замужнюю женщину! ..
Покидая Карабанова, барон Клюгенау задержался в дверях:
— У меня к вам две просьбы, Андрей Елисеевич: первая — никогда не касайтесь моей любви и вторая — не пейте больше водки:
ведь завтра у нас офицерское собрание! ..
По ночам, когда светила турецкая луна, Баязетская цитадель уходила в душную темноту острыми краями своих фасов и казалась тогда кораблем, плывущим в бездонную неизвестность.
10
Наступление на Балканах развертывалось успешно, и русский солдат-богатырь уже погнал турок, как говорили болгары, в «Смаилову дупку». Однако на Кавказе счастье изменило успеху русского оружия, и турки начали отчаянную резню армян, — десятки тысяч армянских семейств вырезались поголовно, не исключая и грудных младенцев. Тер-Гукасову, таким образом, пришлось со своим отрядом, истомленным в неравных битвах, сдерживать натиск противника и спасать армян, которых он направил к русской границе — по неимению лучших дорог — страшными горными тропами, где ходили одни дикие кошки и джейраны, и этот неимоверно тяжкий путь остался в памяти армянского народа навечно.
Но обо всем этом в Баязете еще ничего не знали, а совещание, на котором должна была решиться судьба одинокого гарнизона, началось как-то странно.
— Господа, — сказал Штоквиц, — начнем, как и водится, с выслушивания мнения младших. Прошу вас, господин юнкер!
Евдокимов сразу стал говорить о том, что бассейн фонтана необходимо заполнить водою, но Пацевич тут же резко посадил его на место:
— Э, юнкер, мы собрались обсуждать вопросы серьезные, а вы нам городите тут про воду… Садитесь!
Встал Клюгенау.
— Я тоже, — сказал он, — хотел начать с вопроса о водоснабжении дворца, но, не желая быть на положении господина юнкера, начну о другом. Я уже немного ознакомился с дворцом; в нем есть все, что необходимо для дворца шаха: бассейны, сераль, мечеть, конюшни и дворцовые палаты.
— Да что вы зарядили: дворец да дворец! — недовольно заметил Штоквиц. — Баязет не дворец, а крепость!
— Так вот, — спокойно продолжал Клюгенау, — в этом дворце нет главного, что необходимо для крепости. — Легкий кивок головы в сторону Штоквица. — Нет живучести и боеспособности. Наконец, господа, нет просто крепости, как одного из видов прочности.
Цитадель строил художник, но не фортификатор. Вопрос об отступлении из Баязета отпадает сам по себе, ибо таких путей не имеется.
Что же касается дебуширования войск, то сие также невозможно:
ворота крепости столь узки, что войска, выбегая из цитадели, окажутся на узком пятачке между рвом и скалами. Далее, — говорил Клюгенау, — Баязет может выдержать обстрел бронзовых пушек, но прямые попадания из крупповских орудий сметут его с лица земли…
— Что вы предлагаете, барон? — спросил Пацевич заинтересованно.
— Я предлагаю, господин полковник, написать туркам письмо с просьбой, чтобы они не применяли против нас крупповских пушек.
— Тут не до шуток, барон… Кто следующий?
— Латышев молчит, — заметил Штоквиц. — Похвальная скромность! Что ж, послушаем тогда сотников… Карабанов, говорите!
— А что мне говорить? — с мрачным выражением лица ответил Андрей.
— Мое дело казацкое: мне прикажут — я выполню. Нет у меня настроения говорить сегодня, когда… Воды вот, — сорвался он неожиданно, — это верно, запасти надо. Провизия еще из Игдыра не пришла. Жарища в казармах, а ледоделательный аппарат застрял в Тифлисе… Впрочем, извините меня, господа, но я действительно лучше послушаю!
Хвощинский посмотрел на поручика с удивлением и укором, но Андрей отвернулся, концом шашки стал ковырять дырку в полу.
— Так нельзя, господа! — возмутился Штоквиц, и, наверное, возмутился даже искренне. — Один начинает с пустяков, второй балаганит, а другие вовсе отказываются говорить. Тогда позвольте высказаться мне.
Штоквиц был человеком далеко не глупым, и он хорошо понимал, что вокруг Пацевича уже образовалась пустота. Но портить отношения с ним тоже не следует, а потому, несмотря на горячее вступление, Ефрем Иванович начал довольно-таки осторожно.
— Мне кажется, — глубокомысленно заявил он, сделавшись на минуту печальным, — что горький опыт последних дней все-таки следует рассматривать положительно, ибо он дал возможность увидеть наши просчеты. Однако, ничего не приобретая, мы уже начали терять. Требуется, господа, как любит повторять полковник Хвощинский, дело. И первое, что необходимо, — это провести развернутую рекогносцировку в окрестностях Баязета. Надо уяснить наконец точное наличие противника, и в этом я могу быть солидарен с Адамом Платоновичем.
Закончив свою дипломатию, он сел.
— Я, — сказал Ватнин, — академий не кончал… Я, — сказал Ватнин,
— книг вот читать не люблю… Я, — сказал Ватнин, — дурак, может быть… Одначе буду чесать то место, которое чешется!
Некоторые рассмелись, но Ватнин продолжал в том же духе:
— А чешется, господа собрание, у меня вся шкура. Говорить-то красиво любой скажет. А вот свалка вещей, как в крепость въезжаешь, — мешает она? Мешает. Убрать надобно? Надо… Простите, господа собрание: мы с вами в ретираду ходим, в которую и шахи ходили. А куды солдат бегает — вы подумали? В кусты? .. А ежели завтра нас в Баязете запрут? Тогда как? — «Дизентерство» начнется, дохнуть будем? ..
Исмаил-хан Нахичеванский рассмеялся, но на этот раз его уже никто не поддержал: Ватнин резал правду-матку, от которой многих коробило.
— Ну, — спросил есаул, — тогда как? ..
— Верно, Ватнин, — поддакнул Некрасов.
— И это ишо не все, господа собрание… Огороды в Баязете убрать надо, с хозяевами расплатиться. Пущай недозрело что, а все наше. На корню скупить надобно. И — в крепость! По саклям провести повальный обыск. Отобрать все ружья, все пистоли, все ятаганы. Майдан разогнать к чертям собачьим! Чтобы никаких ораторов, никакой политики, никаких сплетен! .. Послухать их, так мы, русские, и грязные, и пьяницы, а сами хуже свиней живут, от жадности за копейку удавятся…
Он передохнул и закончил с грозной силой:
— Русский солдат пришел — то власть пришла русская! И никаких гвоздей! Не давать им, собакам, хулить да хаять нашу Россию и человека русского! .. Извините, господа собрание, ежели не так что ляпнул. Мы люди необразованные…
И он сел. Собрание оживилось. Некрасов взял слово.
— Уважаемые коллеги, — уверенно начал штабс-капитан, — Петр Великий как-то сказал: «Азардовать не велят и не советуют, но деньги брать и не служить — стыдно! ..» Итак, здесь, помимо дельных выводов сотника Ватнина, заявлено деловое предложение капитана Штоквица о проведении рекогносцировки. Я согласен — это нужно. Но, господа, ни в коем случае не массовую. Только конную. Для этого надо послать ночью две сотни на Ванскую дорогу. Пусть казаки взлетят на вершины скал, быстро осветят табор фальшфейерами и, не мешкая, возвратятся обратно в Баязет.
Казачьи сотники тревожно переглянулись.
— Так, — одобрительно, хотя и не сразу, крякнул Ватнин.
Карабанов — тот слегка лишь кивнул.
— А что скажет капитан Сивицкий? — спросил Пацевич, очень внимательно слушавший все речи офицеров.
Сивицкий отчитался в своих делах:
— За свою часть я спокоен. Партия хлороформа и корпии вчера прибыла. Постельное белье выстирано. Инструмент и медикаменты в порядке. Раненых пятнадцать, из них один умрет вечером. Больных восемь. Зараза в гарнизоне, если она и есть, то не смеет поднять голову. А что касается упреков Ватнина, то пусть он обращается с ними к барону Клюгенау. Федор Петрович устроил в ретирадах бойницы для стрельбы!
Клюгенау развел своими по-детски маленькими руками:
— Господа, но ведь стрелять тоже надо.
— Да, чуть было не забыл, — спохватился доктор. — Надобно срочно послать кого-нибудь в Тифлис: поторопить с доставкой ледоделательной машины. Также для лазарета необходимо карболовое мыло!
— Еще чего! — рассердился Штоквиц. — Может, они пожелают лафиту или туалетный уксус?
— Лафиту солдату не надобно, — без тени улыбки ответил Сивицкий, — а вот за туалетный уксус благодарю: спасибо, что напомнили. И еще будьте так добры записать: требуются походные суспензории, хотя бы гусарские, во избежание появления у солдат паховой грыжи.
— Вы испортите нам солдат!
— Не спорьте, капитан, — приказал коменданту Пацевич, — и запишите, что говорит Александр Борисович.
Подошла очередь высказаться майору Потресову; раскатав перед собой рулон кальки с чертежом окрестностей Баязета, артиллерист неожиданно произнес:
— Позвольте высказаться старому солдату, который имеет честь командовать людьми, обреченными на смерть… Да, да, господа:
мешки с песком — это хорошо, но канонирам еще надо добежать до орудий. А пространства дворов, и в особенности заднего, простреливаются с любой горушки. И это еще не все… Дурацкий план крепости дает возможность действовать только двум нашим орудиям. Таким образом, благодаря мечети и этому вот зданию мы имеем колоссальный мертвый угол. Планировка Баязета создавалась целиком из расчета отражения нападения со стороны русской границы. Теперь же нам, уважаемое собрание, предстоит выдержать штурм как раз с обратной высоты, и, таким образом…
— Ясно, — махнул рукой Исмаил-хан и встал, — теперь я скажу.
Ничего не надо! Надо поджечь город и уйти обратно в Игдыр…
Надо перерезать всех в Баязете, как щенят, и уйти в Игдыр. Я всех слушал. Хоть один сказал что-нибудь хорошее? Ни один не сказал… Все плохо! Я, Исмаил-хан Нахичеванский, говорю вам:
надо уйти на соединение с войсками генерала Тер-Гукасова. И все! .. Баязет пусть сгорит…
— Мы живем в девятнадцатом веке, хан, — заметил Некрасов.
— Понимаю, — ощетинился хан, блестя обритым черепом. — Вас здесь много, а я один. Я молчу…
— И будет лучше, хан, — заметил ему Пацевич, поворачиваясь к полковнику Хвощинскому. — Никита Семенович, — миролюбиво сказал он, — мне кажется, следовало бы начать не с юнкера Евдокимова, а прямо с вас. Мы ждем…
Хвощинский медленно поднялся.
— Господа, — сказал он, посмотрев на Карабанова, — я чувствую, что здесь как-то исподволь, незаметно, созрел важный вопрос о проведении рекогносцировки. Но странно, что все обходят этот вопрос, словно боятся его… Заранее предупреждая вас, что я подчинюсь мнению большинства, хочу, однако, заметить, что я резко против подобных мероприятий. Провести стремительный рейд кавалерии, осветить долину… Но, помилуйте, зачем же выставлять в поле весь гарнизон? Никто не станет искать дохлого осла, чтобы снять с него подковы: легче выковать подковы новые — так же и мы можем узнать о противнике все, что нужно, не выходя из цитадели. Нет, нет, как хотите, но я не согласен здесь с господином Штоквицем! ..
— Вы кончили? — спросил Пацевич.
— Да мне как-то уже и нечего говорить.
— Хорошо. — Пацевич грузно поднялся из-за стола. — Слово за мной… Я недоволен вами, господа, — строго выговорил он офицерам. — Никто из вас не сделал упора на главном — на героизме русского солдатика! А об этом как раз очень хорошо сказано в зелененькой книжечке генерала Безака…
— По-моему, — буркнул Сивицкий, попыхивая сигарой, — это подразумевалось всеми и без книжечки зеленого цвета…
— Перед нами, господа, — напористо продолжал полковник, — дикие и неорганизованные орды. Смешно говорить, чтобы сидеть в крепости. Если во время рекогносцировки, которой вы все так боитесь (и я не могу понять, почему боитесь), противник и встретится нам, то это даже хорошо. Солдатики будут только рады.
И, как говорится, пуля — дура, штык-молодец!
Некрасов недовольно буркнул себе под нос:
— И пуля — дура, и штык — не умнее…
— Что вы там сказали, штабс-капитан?
— Простите, господин полковник, но я позволил себе заметить, что штык не умнее пули.
— Парадокс! — криво улыбнулся Штоквиц.
— Так вот, — настойчиво, словно вбил гвоздь до самой шляпки, закрепил разговор Пацевич. — Рекогносцировка, господа, что бы вы там ни говорили, все равно будет проведена. Завтра же! .. Солдата нужно встряхнуть, он засиделся в крепости. Тифлис ждет от нас дела! .. Я мог бы, конечно, пользуясь правом власти, мне данной, просто приказать. Но я не желаю нарушать традиции офицерского собрания, а потому вопрос о рекогносцировке выношу на открытое голосование! ..
Все офицеры как-то невольно поежились.
— Итак, начнем, господа, — сказал Штоквиц. — Кто за проведение рекогносцировки, прошу поднять руки.
Подняли руки: полковник Пацевич, штабс-капитан Некрасов, прапорщик Латышев, капитан Штоквиц и, совсем неожиданно, подполковник Исмаил-хан Нахичеванский.
— Пять человек, — подсчитал комендант Баязета.
Некрасов, опуская руку, добавил:
— Я за рекогносцировку, но с условием, чтобы казаки, осветив долину со скал, сразу же вернулись обратно.
— Пять человек, очень хорошо, — сказал Штоквиц. — Кто против, господа?
Подняли руки: полковник Хвощинский, юнкер Евдокимов, прапорщик Клюгенау, майор Потресов и есаул Ватнин.
— Тоже пять человек, — удивился Штоквиц. — И все, наверное, хотят по стакану лафита…
Вопрос, таким образом, оставался неразрешенным: пять против пяти. Но еще остался один — Карабанов, и комендант Баязета обратился к нему:
— А вы что же молчите, поручик?
Карабанов медленно поднял руку.
— Я, — сказал он с усилием, — за… рекогносцировку! ..
— Молодцом, — похвалил его Пацевич. — Итак, господа, казакам готовить лошадей, солдаты пусть получают сухари и патроны. Бурдюки с ночи заполнить свежей водой. Дело начнется завтра. ..
Когда офицеры выходили на улицу, Андрея тронул за локоть полковник Хвощинский:
— Я удивлен, господин Карабанов… Вы же сами, помните, пришли ко мне, так верно рассуждали… Вы даже заметили тогда, что возлагаете столько надежд на это совещание. И вдруг — пошли на поводу у Пацевича!
— Мне все надоело, — сказал Карабанов. — Тучи уже собрались, так пусть же гром грянет.
— Я не понимаю вас…
— Ах, что тут не понимать! Мне действительно все равно. И черт с ним со всем! .. Чем скорее, тем даже лучше…
— Тогда простите, — сказал Хвощинский. — Выходит, что я ошибался в вас…
Разбитый и раздавленный, словно на него навалили какую-то непомерную тяжесть, Андрей бесцельно бродил весь этот день по майдану.
11
Закрыв глаза и запрокинув к небу нехитрые мужицкие лица, горнисты протрубили свой зов:
«Вставай, вставай, вставай! Печаль дорог, ночные костры, шорохи пикетов, звон сабель и треск штыков, — вставай, солдат:
они ждут тебя! »
Над барабанами повисли легкие быстрые палочки и вот упали, замолотили по тугим звонким шкурам: тра-та-та-та-тра-тра.
«Иди, солдат, не забыл ли ты чего в казарме? Иди, не ты первый, не ты последний, кому суждено умирать за Россию… Так иди же, солдат; мы тебе барабаним самый веселый сигнал — сигнал похода! »
— Седьмая рота Крымского полка… арш!
— Батальон Ставропольского полка… арш!
— Елизаветопольцы, эриванцы… арш!
Качнулись ряды штыков, звякнули у поясов манерки, белая волна солдатских рубах вдруг повернулась пропотелыми спинами, и вот уже — пошла, пошла, пошла: молодые и старые, рязанские и тамбовские, питерские и ярославские, женатые и холостые, веселые и печальные — они пошли, пошли, пошли; и вот они уже выходят за ворота Баязета, они идут, а барабаны рокочут им вслед, а трубы трубят им вслед…
— Пошли, — сказал Ватнин. — Кому-то, видать, в Тифлисе крестом пофорсить захотелось… Будут кресты, гадючьи души! ..
На рысях, обгоняя пехоту, рванулась первая сотня. Ветер распахнул казачьи черкески, мелькнули газыри, звон стремян, лошадиный храп и фырканье — все это пролетело и унеслось куда-то…
— Карабанов! — крикнул Штоквиц. — Выводите свою сотню…
Вы пойдете слева…
— Выведу, — неласково отозвался поручик. — До ночи успеется… Все там будем!
Он ни за что дал по зубам своему Лорду, нехотя поднялся в седло. Так же нехотя, встав в голову колонны, вывел сотню из крепости, выстроил вдоль рва и медленно объезжал ее, всматриваясь в казацкие лица.
— Подтяни стремя… Воды не забыли? .. Закрой саквы… Пику подвысь… Что смеешься, дурак? ..
И тут увидел, как из распахнутых ворот Баязета, на своей Длинноногой лошади, выехал полковник Хвощинский. Аглая шла рядом с ним, в белом нарядном платье с алой розой, приколотой У плеча, как будто шла к венцу, и держалась рукой за стремя.
— Со-о-отня! .. — начал команду Андрей, но в горле у него вдруг что-то перехватило, и он замолк…
Хвощинский перевесился с седла и поцеловал на глазах Карабанова свою жену долгим поцелуем. Они что-то сказали друг другу.
И полковник засмеялся.
— Хорошо, — донеслось до Андрея, — я буду ждать…
Потом Аглая забежала вперед и, взяв лошадь под уздцы, повела се за собою на поводу. Полковник, глядя куда-то далеко-далеко, молча покачивался в седле, а жена шла перед ним и вела его лошадь.
И, не выдержав, Андрей отвернулся:
— За мной, сотня, рысью… марш! ..
Я был тогда молод и, как мне кажется, многого не понимал. Мы кровью расквитались за чужие ошибки, но если бы видели, как мы умирали! Я не знаю, какие чудовищные цветы могли взрасти на той земле, что напоена нами. Но я видел своими глазами, как змеи в пустыне припадали к ранам убитых и пили их кровь, толстея от этой крови. И нам не было страшно — мы знали, за что сражаемся, и престиж русского солдата оставался за нами!
Юнкер А.Н.Евдокимов
ПОД ЯТАГАНАМИ
1
И вот — горы. И вот — простор. И вот — ночь, «И вот я, поручик Андрей Карабанов. Чего хочу я от этой жизни? Чего не хватает мне? .. Все, кажется, уже было: и любовь, и пороки, и гордость, и унижение, и все-таки что-то не пережито…
Знать бы — чего я хочу? »
Карабанов повернулся в седле к одному казаку:
— Послушай, ты чего-нибудь хочешь сейчас?
— До матки бы съездить, — вздохнул тот печально. — Старая уже… Крышу бы ей подновил, девок бы станишных пощупал. А потом и опять на коня можно! ..
— Завидую я тебе, — сказал поручик. — Как все просто у вашего брата…
Никто не видел в темноте, как Андрей, припав к ласковой холке своего Лорда, от жалости к себе тихо плакал, кусая губы, и было ему в этот момент очень горько и даже как-то необыкновенно хорошо от этой горечи.
«Люди, — спрашивал он темноту, — почему вы меня забыли? ..
Люди, хорошо ли вам без меня? .. Люди, я хочу быть с вами…
Люди, покажите мне дорогу к себе… Люди, сжальтесь надо мною! ..»
Глубокой ночью, почти на ощупь, в пугливой, вздрагивающей тьме, ведя лошадей в поводу по козьим тропам, карабановские всадники обошли горы и, спустившись в долину, сомкнулись с первой сотней.
— Как странно плачут шакалы, — сказал Карабанов. — Так плачут, наверное, дети или обиженные женщины…
Костров не разводили. Близость противника не дозволяла пасти лошадей. Их даже не расседлали, держа для осторожности в поводу.
Жесткие камыши не шелестели во тьме, а скрежетали, как ножи.
Люди томились без сна, поджидая рассвета.
— Уже шестой, — сказал Ватнин мрачно, — Поскорей бы подошел пехотный эшелон. Хуже нет такой ночи!
— Огонек вот там светится, — показал в черноту ночи вахмистр. — Видать, курд у костра греется…
На заре казаки вышли на Ванскую дорогу, и вскоре с гор спустились пехотные колонны; впереди ехали на лошадях полковники Пацевич и Хвощинский. Сотни обрадовались пехоте, солдаты обрадовались казакам.
— Вы уж нас не выдавайте, — неслось из колонны. — Мы вам тоже подсобим!
Распорядок движения войска был разработан Хвощинским, и Пацевич покорно с ним согласился. На расстояние полета пули вперед был выдвинут взвод хоперцев; карабановская сотня, перемахнув через завалы камней, прикрыла колонну с левого фланга; сотня Ватнина на рысях пошла по солончакам с правой стороны пехоты; немного отстав от колонны, шла пестрая милиция Елисаветополя и Эривани.
Вставало солнце. Начиналась жара. Головы солдат были прикрыты белыми противосолнечными шлемами. Все чаще и чаще звякали, передаваемые из рук в руки, солдатские фляги. Однако, несмотря на утомительный ночной переход, люди были бодры и даже веселы.
Изредка по обочинам дороги встречались камни, отмечавшие мусульманские могилы.
В одном месте строй сломался.
— Братцы, коса! — крикнул кто-то. — От девки…
На турецкой могиле действительно лежала женская коса соломенного цвета, толстая и длинная. Зачем она здесь — никто не знал. Но, проехав немного вперед, хоперцы наткнулись на тело полураздетой русской женщины; из шеи торчал какой-то кривой железный обломок, ноги ее уже были объедены шакалами. Кто она, как попала сюда, какие муки вынесла — это было для всех тайной…
Панацевич первым надел фуражку.
— Значит, — сказал он, — турки где-то рядом. Уже мы видим их следы… Братцы, похороните по-христиански страдалицу эту…
Колонна двинулась дальше. Солнце жгло солдатские спины.
Ненавистная Туретчина, дичь ее гор и сухая синь небес, ярая зернь бордовых песков, гнусавые ветры в ущельях, хрюкающие, как свиньи, мутные реки — все это открывалось солдатскому взору. И, может быть, по этой же дороге прошли уже тысячи русских людей, чтобы навсегда сгинуть рабами на галерах и каторгах, в гаремах и рудниках…
В тылу колонны сухо затрещали выстрелы. Банда редифов напала из укрытия на отставших. Но в колонне не растерялись.
Вместе с милицией солдаты насели на турок дружным скопом.
Редифы бросились назад, но Карабанов уже скакал с полусотней напересечку банде. Короткие выстрелы, режущий пересвист шашек — и сорок редифов полегли в схватке. Начальника их спасли от смерти широченные шальвары, в которых он запутался ногами, упал и остался живым.
В колонне сразу повеселели. Правда, многие имели несколько ошалелый вид, особенно молодые солдаты, которые как-то тупо, чересчур внимательно глядели на острия окровавленных штыков.
Отовсюду слышались голоса:
— А я его прикладом, ей-бо. Да в зубы!
— У меня живуч был… Ровно зверь!
— То он гашиша, видать, покурил перед смертью…
В конце эшелона, вслед за верблюдами, тащившими тулуки с водой, дребезжали санитарная полуфурка с аптечной двуколкой.
Фельдшер Ненюков как бы замыкал колонну, чтобы принять от ослабевшего ранец, подобрать на дороге обморочного, подкислить воду во фляге, если кто из солдат попросит об этом.
Но еще до привала Ненюков стал посасывать спирт из аптечного ящика и вскоре едва сидел на двуколке. Хвощинский, увидев лекаря пьяным, рванул из ножен шашку, и никто еще не видел полковника в такой страшной ярости.
— Изрублю, собаку! — орал он, лупцуя лекаря плашмя клинком по плечам и прямо по башке, а на белых от жары губах полковника вскипала пена бешенства. — Очухайся скорее, подлец! Грязная свинья, мерзавец! ..
Вскоре был сделан привал. Присев на камень, Хвощинский разложил на коленях походную тетрадь и что-то долго писал, изредка поглядывая по сторонам. Пацевич, сидя на барабане, жевал мятный пряник и, наверное, воображал себя Наполеоном.
Казаки по-прежнему гарцевали в отдалении, а пехота разбрелась в поисках воды и ягод. Бегали за водой куда-то к ручью. Пили.
Кое-кто мыл лицо, по-крестьянски вытираясь подолом рубахи.
Собирали комки сухого перекати-поле; разводили костры.
А старый гренадер Хренов, увязавшийся в поход за солдатами, даже поставил чай в котелке. Один молоденький солдат смотрел на него, смотрел да и спросил:
— Дяденька, а как же чай-то пить будете? Из котелка, что ли, лакать? Аль из фляжки?
Лохматые брови кавалера грозно вздернулись кверху:
— Брысь, котенок, отседова! Сопляк…
Наломал дед стеблей травы посуше. Сунул друзьям по трубочке, сам лег животом у костра:
— Лакайте, слюнявые… Отпусти туда и тяни, будто граф. Не знаете, што ли, как из одного котелка всей ротой чай хлебать надо? Только уговор: кто пузыря в котел пустит, — тут для него чай и кончился…
И пили чай. И висло солнце. И качались травы.
Пацевич тем временем, докушав пряник, ходил среди солдат, от одного костра к другому, велел кричать «ура» и, стуча себя кулаком в жирную грудь, клялся:
— Братцы, если бусурман встретится, отступления не жди — его не будет. Затрубил горнист отход — не верь ему: это изменник!
Если я прикажу отступить — коли меня штыком, братцы!
Ватнин подскакал к Карабанову. Безо всякого дела. Просто так — поговорить. Махнул нагайкой куда-то вдаль, сказал обеспокоснно:
— По всему видать, ежели пойдут, так эвон, поручик, откуда…
Рубиться-то — ладно, в хузары их, в песи, не делибаши ведь перед нами. Делибаш — тот был ловок, из наемных. За деньги да за чапаул резался. Этих-то, говорю, башибузуков и порубали бы мы с тобой. А только — эх, брат! — по рукам и ногам связаны. Пехоту ведь не кинешь. Свои парни… Некрасов-то — мужик с головой:
верно сказал — наверх взлетел, осветил, по башке трахнул, и вертайся до дому… Да чтобы не сейчас, а ночью! ..
Карабанов промолчал. Казаки быстро смахали куда-то за водой.
Вернулись с полными флягами. Но ему не предложили. Просить он не захотел.
— Люди, люди, — вздохнул он, — хорошо ли вам без меня? ..
2
В гарнизоне Баязета, конечно, не знали, что в канун войны вожди курдских племен тайно от турок предлагали свое боевое содружество России, но Петербург, плохо извещенный о делах Курдистана, отказался от союза с курдами. Теперь же курдский шейх Обейдулла поклялся Фаик-паше выставить в поле пятнадцать тысяч сабель. Но курдов, мастеров стрельбы, кажется, больше соблазняли английские винтовки, получив которые многие и разбежались. Конечно, разбойничая в округе Вана, они причинили немало зла бедным армянам и даже туркам, жившим в деревнях. Но турки, поголовно вооруженные до зубов, давали крепкий отпор налетчикам, зато армянам в Турции носить оружие всегда воспрещалось.
Русские люди всегда удивлялись курдам:
— Что за народ? Живут где хотят, словно цыгане, а своей земли не имеют. Если б не мыкались по белу свету, наверно, и не лезли бы в каждую заваруху…
Всюду гонимые, эти парии мусульманского Востока издревле использовались владыками Персии и Турции как боевая подручная сила, и под стенами Баязета курдские шейхи возглавили отряды фанатиков из религиозной общины «накшддандийя». В самом деле, чудовищна трагедия этого народа, рожденного в очаге древней цивилизации и бредущего теперь в стороне от главных дорог человечества. Если не турки и не свои продажные шейхи, то англичане сбивали курдов на кровавые обочины истории, и без того орошенные кровью…
Когда отряд, миновав скалистое крутогорье, стал спускаться в соседнюю долину, появились сильные разъезды противника. Они пристроились к левому флангу колонны, но Карабанов, желая поберечь лошадей, погони не выслал. И курды на виду всего эшелона, не навязывая боя, медленно отходили к персидской границе.
— Курды бы еще ничего, — сказал Хвощинский, — они зачастую совсем не ввязываются в бой: ждут — кто выйдет победителем?
Победили турки — прутся всем табором, с детьми и женами, нашего брата грабить. Мы победим — они под орех разделают своих друзей-турок… Однако, — заметил полковник, опуская бинокль, — на этот раз курды выглядят чересчур воинственно! ..
Казаки отчетливо видели рубахи всадников из красного коленкора, их круглые щиты — как дамские шляпы; на концах длинных пик развевались пестрые хвосты. Лошади у курдов были большей частью арабской породы и горячие карабахи, — бежали они резво, словно играючи, совсем не утомленные, свежие.
Некрасов, опустив бинокль, сказал Евдокимову:
— Нагляделся, ажио с души воротит! Верно говорят солдаты, что, имей курды свой огород, в чужой бы и не совались. Нет страшнее народа без родины: сегодня нас режут, завтра армян, а потом их самих турки вырежут. К нам же и бегают спасаться!
Однако в Крымскую кампанию, помнится, эти молодчики здорово помогли нашей армии восстанием — чуть было и Багдад не взяли.
Вояки матерые!
— Они и сейчас, — поддакнул Евдокимов, — под Карсом в нашу кавалерию пошли, и слышал, что отлично воюют.
— А эти воюют здесь, юнкер.
— Знать бы — сколько их?
— Меньше турок, но зато больше нас…
Ватнин послал одного казака поопытнее в сторону от колонны, велел ему послушать землю. Тот надолго приник ухом к жаркой земле и вернулся обратно, еще издали крича:
— Тьма-тьмущая валит!
— Куды валит?
— Кубыть, налево.
— Конница аль пехота?
— Шайтан разберет. Гудит «сакма».
— Хорошо, братец. Спасибочко.
За кавалерией курдов скоро завиднелись орды турецких конников-«сувари», пылила турецкая пехота — низама и редифа.
Противник начал взбираться в горы. Изредка курды что-то кричали в сторону казаков, взмахивая щитами. Скалы были бурые, иссеченные трещинами, кое-где зеленел кустарник; сахарные головы Арарата голубели вдалеке, но Карабанова сейчас эти красоты не могли тешить…
К нему подскакал Евдокимов.
— Андрей Елисеевич, — задыхаясь, передал юнкер, — полковник Пацевич приказывает навязать бой и сесть курдам на плечи. Первая сотня уже идет к вам… Пехота перестраивается в каре…
— Зачем? — спросил Карабанов.
— То есть, — не понял юнкер, — как это — зачем?
— А на кой черт полковнику понадобилось лезть на эти горы?
Здесь ему не Швейцария, а мы не туристы-англичане. Откуда я знаю, что за этими скалами? .. Может, там мне снимут башку так же легко, как я снимаю фуражку…
Но, ковылем под ветром ложась и колеблясь, вдали уже разворачивалась первая сотня, уже бежали среди камней солдаты, и Карабанов в ярости рванул шашку из ножен:
— За мно-ой… ры-ысью…
Подножие гор было пологим, его взяли единым махом. Потом копыта лошадей стали срываться с крутизны. Казаки похватали из седел винтовки, каждый нахлестнул своего конягу нагайкой, чтобы тот бежал вниз.
И началась просто обыкновенная перестрелка.
— Ну какая глупость! — возмущался Карабанов. — Хвощинский — тоже дурак хороший, кому все это нужно?
Стреляя из револьвера, он вместе с казаками взбирался на вершину скал. Турки отвечали недружно и даже как-то неохотно.
Но вот, подтягивая лошадей, враги добрались до перевала — и сразу захлопали плотные пачки выстрелов.
Казаки с руганью залегли.
— Не давайте им спускаться! — крикнул Карабанов и, перепрыгивая через солдат, добежал до Хвощинского, который, лежа на боку, протирал носовым платком линзы громадного бинокля.
— Я не понимаю, что происходит? — нервно выкрикнул Андрей, падая под зыканье пуль рядом с полковником. — Ведь навязав туркам этот бой, мы уже не сможем и отступить без боя! Ясно, как дважды два… Совсем не надо быть для этого Суворовым!
— Карабанов, — невозмутимо ответил Никита Семенович, — вы особенно-то не нервничайте: умирать надо всегда спокойно…
Андрея передернуло от обиды:
— Я не трус, вы это знаете!
— Один мундир еще не делает человека храбрым.
Карабанов вскочил, вернулся к своим казакам. Перебежками, громыхая сапожищами по каменьям, стреляя с колена, поодиночке подтягивались ставропольцы. Милиция стала обходить выступ скалы.
Убитые как-то сразу шлепались навзничь, катились под крутизну, застревали в кустах и расщелинах…
— Ах… Ах… Ах! — надрывался кто-то от боли.
Прапорщик Латышев подполз к Андрею, волоча бренчавшую по камням шашку.
— Господин поручик, извините, у меня к вам просьба…
— Не будьте так вежливы. Что угодно?
— Дайте папиросу. У меня кончились…
Карабанов выбросил из кармана папиросницу. Прапорщик жадно закурил, руки у него тряслись. Сняв с отворота мундира букашку, он отпустил ее в траву, дохнув на нее табачным дымом.
— Сейчас, — сказал он не сразу, — Пацевич вызвал застрельщиков-добровольцев, и я поведу их туда… Вы благородный человек, Карабанов. Спасибо, что не стали разглашать моей подлости. И я не могу уйти, не пожав вашей руки… Прощайте!
Андрей пожал влажную узкую ладонь прапорщика величиною в солдатский сухарь:
— Оставим, Латышев, это! ..
— И еще хочу сказать последнее: не советую дружить с Некрасовым. ..
— А это почему?
— Я не могу сказать… А впрочем — нет, знайте: за ним уже давно тайный надзор полиции…
Кто-то постучал Карабанова в подошвы раскинутых ног. Андрей обернулся: вжавшись в землю, Пацевич прошипел ему:
— Поручик, поднимайте казаков!
«Ну, черта с два! » — решил Карабанов.
— Я казаков не подниму. Пусть идут охотники. А казаки останутся здесь… Пехота погибнет без конницы…
Полковник снова застучал по каблукам. На этот раз чем-то тяжелым. Андрей оглянулся снова и увидел в руках Пацевича громадный револьвер системы «бульдог».
— Вы отказываетесь? — спросил Пацевич. — Латышев, голубчик, арестуйте его… Карабанов, сдайте оружие!
— Оружия не дам, — ответил Андрей и отполз в сторону, чтобы не закрывать полковника от пуль своим телом. — Я скорее останусь без штанов, — добавил он злобно, — но оружия не отдам: мне еще предстоит драться…
— В Баязете поговорим, — пригрозил ему Пацевич.
— Как бы не так! — ответил поручик. — Неужели вы еще надеетесь выбраться отсюда? ..
Бросок охотников на вершину скалы был ужасен. В стригущем пересверке ятаганов и сабель, в жестоких воплях и лязге затворов Латышев довел-таки людей до гребня скалы. Грудь в грудь, пуля в пулю, баш на баш сошлись! Началась резня… А там еще стенка — сбитая из глины, древней аллаха. Уже осатанев от крови, каким-то чудом охотники махом перескочили и эту стенку, дружно кинулись на турок сверху, и… никто из них не вернулся обратно!
— О-о-о, — застонал Пацевич, слыша возгласы убиваемых, и закрыл лицо руками.
Карабанов уже мчался на высоту; казаки быстро растекались вдоль стенки, совали в бойницы винтовки, дышать стало тяжко от газов паршивого пороха. Ватнин сел, припав спиною к древней стене. Толстые губы есаула были в пыльной жаркой коросте, борода его казалась седой.
— Кирпич это али… так просто? — сказал он, потрогав стенку. — Ну, ладно, пока сидим. А дальше-то што?
Убило рядом казака. Через бойницу. Прямо в лоб.
— Дальше что? — спросил Карабанов, задыхаясь.
Взял он винтовку убитого, просунул ее между камнями. Турецкая пуля, как тупой палец, ткнула перед ним глину, обдав его Душной пылью. Ватнин силком оттащил его от бойницы:
— Смотри, поручик! .. Да оставь ты… глянь-ка!
— Да, — сказал Андрей, бросая винтовку, — это уже не война.
Ну и день же сегодня поганый!
Из-за горного хребта, верстах в четырех от баязетского отряда, скатывались в лощину сразу несколько сотен турецких всадников.
Откуда-то, со стороны Персии, ощетинясь копьями, словно гигантский дикобраз, двигалась, утопая в пыли, лавина конных курдов. А еще ниже, вдоль узкой зеленой балки, тянулась длинная змея пеших редифов, тащивших на своих плечах ружья, ятаганы и длинные копья.
На глаз численность врагов можно было определить в пять тысяч человек. Но первая волна вражьей конницы уже прокатилась, и тогда хлынула вторая, а за ней третья! ..
— Спасайтесь! ..
— Стой! ..
— Беги! ..
— Куда, каналья? ..
— Братцы…
— Стой, сволочи…
А трубы уже играли отбой. Потом отбой как ножом отрезало, и повис над скалами заунывный сигнал сбора.
Карабанов, стреляя на бегу из револьвера, как последний заяц, кинулся бежать в долину.
Стенка, за которой погибли охотники, уже была в руках турок.
Шлепаясь, катились в долину по крутому склону мертвецы и раненые…
— А вы быстро бегаете, Карабанов! — встретил его Хвощинский. — Даже Дениску обогнали!
— Вниз — не кверху, — огрызнулся Андрей. — Всегда легче…
И тут произошло то, что и должно было произойти. Первый страх перед турецкой ордой уже схлынул, и люди быстро выстраивались в каре. Перезаряжали оружие, бинтовали раны, пили воду, искали своих приятелей.
Казаки уже заскочили в седла, смачно отсмаркивались направо и налево.
— Ништо! — говорили пожилые. — Выдюжим…
Пацевич подъехал к Хвошинскому.
— А вы что же молчите, полковник? — сказал он. — Я ведь знаю: солдаты готовы на вас богу молиться… Вот и прикажите им, чтобы они встали как стена!
— Да, — печально отозвался Хвощинский. — Я знаю: они мне поверят. Но представьте себе, что меня вдруг убили… Тогда как?
Шальная пуля зыкнула над головой Пацевича: он прилег на лошадиную холку, признался:
— Никита Семенович, дорогой. Я не знаю, что делать… Посоветуйте!
Хвощинский долго смотрел поверх солдатских голов куда-то в пыльное небо.
— Прикажите срочно отступать на Баязет… Все бессмысленно и глупо! Для того чтобы сварить яйцо, не нужно поджигать своего дома. Численность противника мы могли бы узнать и через лазутчиков, не выходя из крепости… Играйте отход!
— Но я-то при чем? — жалобно воскликнул Пацевич. — Тифлис требовал от нас дела!
— Спасайте людей, полковник! .. Если в Тифлисе штабные адъютанты, чтобы полюбиться дамам с новеньким крестом, и жаждали нашей крови, то кровь уже была. Кресты им обеспечены…
Колонны тронулись. Шли скорым шагом. Казачьи сотни попрежнему скакали по флангам. Люди часто оборачивались назад, где копилась, как саранча, турецкая конница, и вскоре уже не шли, а почти бежали, ..
Карабанов, придя в себя и подсчитав убитых, нагнал Хвощинского:
— Прикажите хоть что-нибудь! Прикажите — именно вы!
Так же ведь невозможно!
— А об этом, поручик, вам следовало бы подумать еще вчера.
На офицерском собрании, на которое вы столько возлагали надежд!
— Ну, хорошо, — повинился Андрей, уронив поводья. — Пусть я мерзавец. Пусть я ничтожество. Но вы хоть покажите мне место.
— Русский офицер с честью всегда найдет себе место в бою! ..
И они разъехались.
3
В этот день Аглая проснулась задумчивой и печальной. Ее тревожили неясные признаки беременности. Правда, по своей женской неопытности она даже наивно тешилась над своей боязнью.
Но женщины, с которой можно бы посоветоваться, в Баязете не было, и тогда Аглая просто испугалась. «Наверное, так и есть, — размышляла она, еще лежа в постели. — Боже мой, что-то будет?
И если лгать, то кому: ему или Андрею? .. А он-то здесь при чем? ., « „Он“ — это уже ребенок, нечто еще неясное и таинственное; но кто отец ему? — в этом сомнения не было: Андрей, самый чужой и самый близкий; она невольно вспомнила его всегда торопливые ласки и, закусив розовую губку, тихо поплакала. В окна киоска уже светило солнце, пора было вставать…
Майор Потресов в эту ночь спал плохо. Он переутомил себя за последние дни, и ему было дурно. Денщик жалел доброго старика, часто прикладывал мокрые тряпки на грудь майора; Потресов лежал в удушливых потемках, вспоминал покойницу жену Глашу, первый детский плач, раздавшийся в их доме, а потом раскрытые, как в галочьем гнезде, восемь ртов… Вскоре начало светать, он встал и прислушался к биению сердца. «Изъездился, старый мерин! » — сказал майор и пошел на крепостные работы: всю жизнь Потресов был человеком чести и долга.
Клюгенау в эту ночь совсем не ложился. С вечера он остался следить за работой своих пионеров, потом один из них подцепил лопатой из груды старого мусора томик Саади на арабском и отдал его офицеру. Клюгенау арабский знал самоучкой, но смысл стихов был ему хорошо ясен. «Много скрывается под чадрою прекрасных женщин, но когда откинешь чадру, тогда увидишь мать своей матери…» Мечтатель и бродяга, прапорщик не умел ценить вещей.
При лунном свете он прочел эти строки, потом вырвал страницу и поджег ее, чтобы прочесть другую. Рисовая бумага с шипением сгорала в руке, но Клюгенау успел прочесть другое стихотворение, чтобы поджечь вторую страницу над третьей. Потом рассвело и пришел майор Потресов.
— Я завидую мудрости древних, — сказал Клюгенау, отбрасывая от себя пустой переплет книги. — Как все просто и ясно: отдерни чадру, и ты увидишь мать своей матери. Оттого-то и должны мы уважать любую женщину, чтобы не обидеть в ней свою мать!
Крепость пробуждалась. Ездовые погнали через дворы лошадей к водопою. Заспанный отец Герасим, обмотав шею деревенским полотенцем, расшитым петухами и паровозами, шел мыться. Жалостливый повар, вытянув за рога барана, обреченного на заклание для офицерского стола, слезно просил каждого, чтобы его зарезали.
Исмаил-хан босиком вылез из конюшни к фонтану, денщик намыливал ему волосатые ноги, иначе хану не натянуть щеголеватые сапожки без подошв.
— Какое сегодня число? — интересовался хан.
— Шестое, — отвечали ему. — Шестое июня тысяча восемьсот семьдесят седьмого года.
Исмаил-хан обещал запомнить. Потом ефрейтор Участкин, только вчера вышедший из госпиталя, прихрамывая, вывел из казармы и построил во дворе полвзвода.
— Зачем с оружием? — спросил его Потресов.
— Его благородие капитан Штоквиц приказали. Еврей тут один приходил, так сказывал, что турки трех наших ребят на майдане угрохали…
Появился и Штоквиц, на ходу пристегивая к поясу шашку.
Хмуро предложив офицерам по первому стакану лафита, он приказал солдатам примкнуть штыки и увел их за собой.
Клюгенау покачал головой:
— Вот дела-то, господин майор… Верно: трое солдат вчера при мне на майдан собирались. Мяса на артель купить. Один — такой глупый — все никак куруши пересчитать не мог. Боялся, что не хватит. И глаза у бедного синие-синие, словно васильки…
А майдан шумел. Среди резких лиц курдов мелькали холеные лики персов, реяли среди халатов яркие лохмотья цыганок. Вращались закопченные вертела, звенела медь, оружейники совали в бадьи с нашатырем шипевшие клинки, выли голодные нищие. Молодой, удивительно красивый юродивый блеял козой, и ему за это платили деньги. Издалека пришедшие верблюды, ложась на землю, ревели под ношей тюков, и полуголые погонщики, чтобы взбодрить усталых животных, заливали им в ноздри жидкое лиловое сало.
— Стой! — скомандовал Участкин.
Убитых вытащили из караван-сарая. Трое мертвецов легли посреди притихшего майдана, как три страшных красных обрубка; только у одного, словно в удивлении, были распахнуты васильковые глаза и пусто смотрели в сизо-желтое от пыли турецкое небо.
— Замучили, гады, — сказал Штоквиц, и, закрыв эти синие глаза, что жили на пагубу рязанским сарафанам, он снял фуражку, часто и нервно закрестился.
— У рус — плохо, бей гяуров! — гаркнул кто-то, и здоровенный булыжник ударил в плечо капитана, который присел от боли и сказал:
— Тэ-э-эк-с…
Штоквиц был человеком жестоким, но зато не был трусом и решил дать ответ на этот удар. Подвыдернув шашку из ножен, капитан громко позвал толпу:
— Эй вы, слепцы! .. Я, комендант Баязета, говорю вам: Россия не Каир и не Тебриз. Она, если надо, раздавит вас, как дерьмо под сапогом. Заставим жрать свинячьи уши!
При упоминании о свинине, вкушать которую аллах не советует правоверным, майдан стал плеваться, затряс подолами халатов.
— Участкин, — тихо велел капитан, — прикажи загнать по патрону. Кто, — снова выкрикнул в толпу капитан, — убил этих солдат?
Разве они обидели вас? Или ограбили, не заплатив денег за мясо?
Толпа отхлынула, но камни полетели со всех сторон. Изворачиваясь под их ударами, Штоквиц напролом двинулся в самую гущу майдана. И — низенький, плотный, резкий — рванул из толпы двух буянов: толстого кадия, кидавшего камни, и злобного курда с желтым бельмом на глазу.
— Иди, иди сюда, сволочи! .. Я вам дам сейчас по стакану лафита…
Сатанинская старуха вцепилась ему в погон. Красивый юродивый, похожий на молодого Иисуса Христа, перестал блеять козлом и достал из-за пазухи нож. С головы капитана сбили фуражку, пытались повалить его на землю. Но Ефрем Иванович оказался крут: он с бешеной силой отодрал свои жертвы от воющей своры фанатиков…
Размазывая по лицу кровь и щупая во рту выбитый в свалке зуб, капитан сказал Участкину:
— Поставь к стенке… Здесь же. Прямо к сараю. Пусть видят, что мы не боимся. Русский солдат пришел, — неожиданно вспомнил он слова Ватнина, — то власть пришла русская!
Жирно щелкнули затворы винтовок. И курд оскалил зубы, богатый судья завыл. Толпа вдруг присмирела, на коленях поползла к Штоквицу, мулла хватал офицера за фалды мундира, старуха покрывала поцелуями его сапоги.
— Залпом, — скомандовал Штоквиц, ударив муллу ногой по зубам. — На изготовку возьми… Клац-пли!
Грянуло, и задымились ружья.
— Оно и верней, — сказали солдаты. — Что, у нас кровь-то — похуже ихней? Пущай знают…
В крепость Штоквиц вернулся злой и крикливый. Дожевывая на ходу маисовую лепешку и тут же закуривая сигару, капитан сразу набросился на Клюгенау:
— Прапорщик, черт вас знает, где вы там опоэтизировались?
Где телеграфные столбы, которые прибыли из Игдыра?
— Но полковник Пацевич…
— Важно — столбы, а не полковник! Я — комендант, и я приказываю: свозить все имущество, склады перенести к казачьим казармам. Лошадей пусть выводят пасти на кладбище!
Имущество действительно было разбросано по всему Баязету.
Но когда первые подводы пытались въехать в цитадель, Штоквиц снова рассвирепел:
— Сваливайте там! У входа. Здесь не ярмарка, чтобы с кумой ходить любоваться. В крепости должен быть порядок, и вещи внесем по порядку.
Гарнизон трудился до обеда. В духоте, в немыслимой жарище.
Клюгенау и Некрасов охрипли от своей ругани и оглохли от чужой.
У въезда в крепость росла невообразимая свалка вещей, и двое турок уже попались на воровстве. Исмаил-хан тут же отлупцевал их нагайкой и посочувствовал на прощание:
— Воровать — плохо: один раз украл, второй раз украл, а на третий
— попался… Бить будут!
Клюгенау попросил у Некрасова флягу:
— С утра не могу утолить жажду. Пью и пью!
— Такой уж идиотский день, — отозвался штабс-капитан. — Мы-то еще ладно, так-сяк, а вот каково тем, что ушли на рекогносцировку?
Подходя к офицерам, Исмаил-хан заметил:
— Нехорошо пасти лошадей на кладбище…
4
И именем его младенцев Пугали жены диких гор! ..
П. В. Хлопов
Турецким войском, собранным под Баязетом в долине Ванской дороги, командовали два человека; жестокий сластолюбец Фаикпаша и Кази-Магома-Шамиль, старший сын знаменитого Шамиля .
Кази-Магома-Шамиль был рожден от любимой жены Шамиля — юной армянки Шуанеты, дочери моздокского купца Улуханова; этот строгий абрек, закаленный в сечах, умевший спать на голой земле и быть сытым куском чурека, презирал Фаик-пашу за его женское легкомыслие и хитрые козни. Но сейчас их объединяло одно: они оба до ослепления, до зубовного скрежета ненавидели этих упрямых солдат в белых рубахах, которые сами попались сегодня в капкан; и зубы капкана уже щелкнули — любопытно, как поведет себя добыча? ..
— С ними идет Хвощин-паша, — предупредил Фаик-паша. — А он умен, как старый лис.
— Что ж, — ответил Кази-Магома, — умная лиса — не глупая лиса: она если попадет в капкан, так двумя ногами сразу…
В этот день сын Шамиля нарочно дразнил свою память о жене Каримат, дочери Даниель-бека, которая, люто презирая мужа, не допускала его до брачного ложа; наконец, в Калуге однажды купались в реке русские бабы и больно отхлестали его крапивой, когда он подглядывал за ними из-за кустов.
Теперь-то он насытит себя благородной местью: за Баязетом дорога на Эривань, которую охраняют всего две роты русских солдат, а там — Чечня и Дагестан; только бы выбраться за Араке, и снова наступит счастливое время: старухи будут показывать русским кулаки, жены станут на них плеваться, а дети бросать в гяуров каменья.
Прислушиваясь к стрельбе, Кази-Магома сказал:
— На змею наступили, и она теперь жалит! ..
Они сидели в шатре нежного зеленого шелка, пропускавшего дневной свет. Маленький толстяк Фаик-паша, с накрученной на голове пестрой чалмой, возлежал на груде ковров, обложенный множеством пуховых мутаки. На одной из мутаки была выстегана даже форма для щеки и носа Фаик-паши, чтобы он не трудился продавливать подушку лицом, — совершенная утонченность кейфа!
Прислуживала же ему, поднося кальяны и сласти, красивая девочка-халдейка, одетая в платье мальчика, но с голым животом и с круглым щитом на спине.
— Сегодня я не буду ужинать в шатре, — сказал Фаик-паша, добавляя в шербет вина, воспрещенного Кораном: паша был пьяница и поэт; о своем пьянстве он даже написал такие стихи:
Я имею глаза, подобные рубинам, Нос мой похож на драгоценный карбункул, Щеки мои воспламенены дивным огнем, Ах, какая легкая и красивая у меня походка, Когда я вливаю в себя сладость винограда…
— Я буду ужинать сегодня уже в Баязетс, — закончил Фаикпаша, улыбаясь, и возвратил девочке пустую чашу.
— Завтра! — коротко ответил Кази-Магома, словно огрызнулся, и даже не повернул головы.
Сын имама сидел на земле, уткнув в колени черную бороду; красивые печальные глаза его, подернутые влагой, ярко светились лишь одним чувством — злостью и еще раз злостью.
— Нет, сегодня, почтенный Казн, — ответил Фаик-паша, любуясь издали угловатыми движениями слуги-девочки.
В шатер им кинули голову прапорщика Вадима Латышева; КазиМагома поднял ее за волосы, пальцами раскрыл тяжело опущенные веки русского офицера, посмотрел в его светлые помутневшие глаза.
— Это все не то, — сказал он и отбросил голову в угол. — Мне нужна глупая башка наиба Пацевича! Спустите на гяуров еще четыре сотни моих редифов. И пусть они приготовят веревки: мы будем батовать их, как лошадей!
— Почтенный Казн, — ревниво заметил Фаик-паша, — я уже спустил с цепи восемь сотен моих сорвиголов.
— Но чапаул нужен и моим редифам! — гневно вздернулся, не вставая с земли, Кази-Магома. — Им тоже нужны белые рубахи для жен, казацкие седла и сапоги из русской кожи. Четыре сотни!
Пусть поднимают бунчук! Я сам поведу их на гяуров! Побольше веревок!
Легкий и быстрый, как юноша, сын Шамиля вскочил с земли, схватил саблю и, прижав ко лбу руки, стремительно выбежал из шатра.
Криками радости встретило его войско.
— Чапаул! .. Алла! .. Чапаул! — кричали вокруг, приветствуя молодого полководца, и ловко прыгали на лошадиные спины.
5
— Пить хочется, — сказал Пацевич и, отвинтив горлышко фляги, глотнул раз, глотнул два. Жаркий ветер донес до Евдокимова запах крепкого раки, но юнкер сделал вид, что не понял этой «жажды» полковника.
— Казаки спешились, — доложил он. — Вторая сотня уже в перестрелке!
— Вижу…
Случилось то, что издалека предвидел Ватнин: казакам пришлось слезть с лошадей и драться в пешей цепи, наравне с солдатами.
(«Трудно объяснить, — замечает один исследователь, — к чему Пацевичем была взята пехота. Ведь благодаря этому обстоятельству наша кавалерия была употреблена в пешем строю».)
— Бей на выбор! Ближних бей! — кричал Карабанов, и тут же мимо него, проскочив между локтем и грудью, пролетела хвостатая пика.
Налетевший сбоку турок-«сувари» распластал голову ставропольца ятаганом — и захохотал, скаля зубы, довольный. Дениска выбил его из седла меткой пулей и, шаря по карманам за свежей обоймой, побежал дальше. А рядом с ним, крича и падая, спотыкаясь о мертвецов, штыками и выстрелами баязетцы старались задержать турецкие цепи…
— Лошадей береги… Чужих не выпускай, — орал вахмистр Трехжонный.
И все бегом, бегом.
А голова повернута назад, назад.
Били сбоку.
Припадали на колено.
Взмах.
С налету.
По-разному.
Только бы задержать…
Ох, как страшно свистят ятаганы, полосуя по живому кричашему мясу!
— Пики — в дело! — орал Карабанов. — Какого черта вы только палите? ..
Турецкие всадники плясали неотступно от русской цепи. То один, то другой вырывался вперед, косо взмахивая саблей. Есть: еще один неверный шлепается в песок, окрашивая его неверной кропью…
Рядом страшно ругался Дениска:
— А, в суку их… Ни за грош пропаду… Не лезет…
Карабанов сгоряча схватил его винтовку. Приклад потный, скользкий. Клац-щелк затвором — выбил обойму. Ну, конечно, штабные умники: к «снайдерам» добавили патроны ружей «генримартини».
— Беги… зарубят! — крикнул поручик казаку. — Хватай у мертвых… Видать, мало еще бьют нас! Гробовщики у нас, о не генералы. ..
И опять — бегом, бегом…
Только изредка остановишься.
— Трах! .. Трах! — и беги дальше…
Под ногами то зыбучий песок, то глыбы камней, потом кустарник схватит за ноги и путает тебя, будто берет в свой плен.
— Не подпущай ближе! — истошно орал Трехжонный.
Со звоном вылетают пустые гильзы. Ломаются пики и трещат, как береза в жарком огне. А горькая пыль виснет, словно желчь И кто-то упал на у павшего… И турки визжат, ..
— Трах… трах! ..
Солнце, солнце, проклятое солнце: до чего же оно безжалостно в этот день! ..
— Дай воды, .. Глотнуть только!
— Беги! Нашел время — пить! ..
— Алла! .. Алла! ..
— Братцы! .. Аи, аи! ..
Вот это война: только тогда и узнаешь ее, когда тебя бьют.
Это тебе не «зелененькая книжечка» генерала Безака! И поручик Карабанов, как рядовой казак, бежал сейчас в редкой цепи… Он — бежал. Кто бы мог подумать? И ни гордости. И ни позора. И ни желания умереть. И ни желания жить. Все это он оставил еще там — возле глиняной стенки, ..
Просто — бежал. Мог бы — и полетел, кажется.
— Трах! — Нет: на этот раз промазал…
Вашим, дорожа своей согнсй, отвел ее за пехотное каре. Но скоро увидел, что солдаты гибнут, не в силах противостоять, и тогда он снова спешил казаков, велев пристроиться к правому флангу.
— Братушки, — наказал он, грозя им нагайкой, — чтобы мне раненых не было: берегите себя, станишные! ..
Круто забегая за фланг русской колонны, в отдалении на бойкой рыси прошел отряд турецкой конницы. В центре аллалакающей оравы высоко развевался бунчук Кази-Магомы-Шамиля, и Ватнин понял: бунчук неспроста
— сейчас ударят во фланг, закружат сбоку сабельщиной и воем…
— Где полковник? — хрипло спросил он Евдокимова.
Юнкер повернул к нему постаревшее лицо; там, где раньше играли на румяных щеках милые ямочки, теперь косо прорезались жесткие морщины.
— Полковник? — Юнкер вытер мокрую от пота ручку револьвера. — Не знаю. Наверное, в каре…
Пацевич, сунув руки в карманы мундира, ссутулив широкую спину, шагал в самом центре отряда. Шалые пули, залетающие сюда, безжалостно валили рядом с ним солдат и милицию, но он словно не видел этого: руки в карманы, фуражка на лоб, глаза в землю, — так он шел, главный виновник этой трагедии…
— Что вам, сотник? — спросил он, берясь за флягу. — Мне сказали, что вас уже убило…
— Господин полковник, — доложил Назар Мпнаевич, -бунчук ползет справа… Ежели вон энтот отрожишко, — и сотник махнул против солнца,
— не захватим, тогда обойдут нас. Прикажите казакам на коней, чтобы мы его взяли!
Пацевич перешагнул через солдата, который упал перед ним и задергался в страшных корчах.
— Эк его! — пожалел полковник. — Впрочем, нет: мы дойдем до Баязста и так, оставьте сотни в пешей цепи.
Колонна, истекая кровью, медленно отползала к Баязету. Но как ни усиливай шаг, уже не оторваться от насевшей конницы. Отряд редифов, под бунчуком Кази-Магомм, замкнул отряд с фланга, и растерянный Пацевич даже не стал выслушивать доклад Евдокимова.
— Отстаньте от меня! — выкрикнул он. — Я-то здесь причем?
Обращайтесь к Хвощинскому.
— Нет! — настоял юнкер. — Вы должны знать, что теперь мы окружены с трех сторон. Я сейчас пойду, полковник, чтобы умереть, но — помните: эта резня — дело ваших рук! .. Протайте! ..
Пули теперь пронзали колонну с трех сторон: с тыла, который, точнее, сделался фронтом, и с флангов. Солдатские шеренги, встав спинами к центру каре, отбивались с ожесточением. Мало того — они должны были еще и двигаться дальше, — Баязет лежал где-то невдалеке, высоты Зангезура уже синели прохладою острых вершин…
Но постепенно передовые застрельщики и казаки, под частыми ударами пик и ятаганов, падали мертвыми; выставив штыки, вторые и третьи шеренги заменяли павших, и строй начал ломаться.
Колонны теперь обращались в толпу. Шаг людей участился, переходя временами в постыдный бег. Стрельба сделалась беспорядочной. Целились через головы.
Курды врывались уже в середину цепи. Многие раненые, просто измученные усталостью и жаждой люди начали отставать. Правда, они еще отбивались, но, расстреляв патроны, иногда сами ложились на землю…
Очевидец свидетельствует:
«…Обливаясь потом, падали без чувств; иной, завидя подскакивавшего всадника, под влиянием потери сил, вскрикивал только:
— Прощайте, братцы! .. — и тут же валился, проколотый турецкой пикой. Курды пользовались тем, что ближайшая к ним цепь сама собой формировалась из отсталых и слабо раненных, а потому и врывались в нее, безнаказанно рубя ослабевших, но не сдающихся солдат».
Критический момент наступил.
Толпа, даже когда она не сдается, — все-таки толпа, а не войско.
Это было понятно каждому офицеру.
Понял это и полковник Пацевич.
Когда вахмистр Трехжонный, проломившись через толпу, крикнул ему: «Ежели умирать, — так прикажите остановиться! Умрем здесь, — но только не бежать чтобы! » — тогда полковник задумался.
Сначала посмотрел на небо, с которого потоками лился удушливый яркий зной, вытер мокрую лысину. Мутно глянув на вахмистра, Адам Платонович поднес к губам флягу. Но турецкая пуля тут же выбила флягу из его пальцев.
— Я… болен. Да. Правда, — сказал он. — Не в мои годы переносить такое… Передайте Хвощи некому, чтобы он взял командование на себя!
И, снова сунув руки в карманы, полковник забился в самую глубину войска — прекрасного войска, которое он превратил в бессмысленное стадо…
6
— Хорошо, — согласился Хвощинский, и щека его нервно передернулась. — Хорошо. Я принимаю командование… Объявите солдатам, что отныне веду их я! Раненых — в середину, пики и штыки — в дело!
Он широко раскинул руки, словно пытаясь задержать отступавших, и — в редких паузах затишья — прокричал:
— Братцы мои, не давай ему подходить на пику! .. Резерва не будет: ты бей, а не отбивайся! ..
— Наконец-то! — обрадовались солдаты. — И не такое бывалоча:
старик не выдаст — отобьемся! ..
За этой сутулой спиной, что обтянута такой же белой рубахой солдата, отгремело уже немало дел русской армии: походы на Самарканд и Хиву, горечь поражения в балках Инкермана, покорение мятежной Бухары, жуткие битвы с мюридами Шамиля в скалах и, наконец, проклятый Баязет — он тоже за ним…
— Казачьих сотников — ко мне! Живо! ..
Ватнин и Карабанов уже вертелись перед ним на лошадях, оба без фуражек, потерянных в суматохе, грязные от пыли, охрипшие от ругани и озверелые.
— Господа, — сказал им Хвошинский, нащупав пулю, засевшую под шкурой на холке его коня. — Слово теперь за казаками… Пехоту я двину вперед. На переправе — перестроение. А вы, сотники, ударьте по этой сволочи с флангов… Хоть духом святым, но чтобы осмяны были задержаны! Как хотите, господа, это уж ваше дело…
Ватнин оглядел взбаламученное море солдатских голов, среди которых мелькали мохнатые папахи.
— Собрать нелегко, — заметил есаул. — Размельчала сотня, всяк по себе драку ведет…
— А вы, Карабанов, — добавил Хвощинский, — ваша сотня и без того истрепана, берите еще милицию и хоперцев… Ну, господа, целовать вас я не буду, вы должны вернуться живыми… С богом! ..
Казаков — правда, не сразу — удалось стянуть, кое-как вырвать из драки, посадить на коней, отвести подальше от гущи сражения, чтобы они немного успокоились. Увидев себя снова в седлах, выравнивая лошадей и пики, люди приободрились.
Карабанов не спеша проезжал вдоль строя, вглядывался в казацкие лица и… подводил под своей жизнью последнюю красную черту. Она как смерть, которую он сейчас встретит, и пусть уж другие подсчитывают за него: заимодавцы вспомнят долги, а женщины вспомнят ласки, враги — пороки, друзья — тихие вечерние беседы.
А в итоге была просто жизнь! ., И тут ему стало страшно. Такого страха еще никогда не испытывал. Тряслась спина, вдруг лязгнули зубы и мелко забилась каждая кость. Казалось, ребро за ребро задевает…
— Дрожишь, проклятый скелет? — сказал Карабанов выдергивая шашку из ножен. — Погоди, ты затрясешься еще не так, когда узнаешь, куда я тебя сейчас поведу! ..
Одним дыханием ахнули люди. Гикнули, свистнули. Под дружным ударом копыт вздрогтла земля. Пыль присела, словно в ужасе. Вытянулись в полете диковатые казацкие кони.
И по камням — цок-цок-цок!
И по солончакам — том-топ-топ!
И по траве — шух-шух-шух!
— Руби их в песи, круши в хузары! — Это кричит Ватнин (его сотня идет справа).
А впереди, ошалело вскидываясь, жеребец поручика: глаза как два яблока, морда в бешеной розовой пене, и копыта саженями отхватывают землю: одна, две, три…
«Сколько их там еще будет? ..»
Хороший жеребец и шашка острая — спасибо Дениске, хорошо наточил.
— А-а-а-а-а-а-а! — настигало поручика.
Уже не страшно. Смерть так смерть. Судьба! Как говорил Некрасов? — «Наплюем судьбе в ее длинную противную бороду».
Все ближе, ближе, ближе…
— Бери на пики, ребята! — крикнул Карабанов.
Цок-цок-цок…
Топ-топ-топ…
Шух-шух-шух…
Вот сейчас сшибутся, закружат в горьких полынных запахах и топот коней сгинет в ненастье полыхающей кровью стали.
Карабанов закрыл глаза.
Открыл.
— Вон того, — решил сразу, — рыжего…
Сшиблись!
Коротко всхрапнул Лорд, скрестились два лезвия. Только — вжиг, вжиг, хрясть — и присел рыжий курд в седле, косо хлестнула кровь.
— Алла! .. Алла! ..
— Бей их, станишные! ..
— Суворовские, не выдавай! ..
— Ля-иллаха-илля-аллаху! ..
— Крести их накрест! ..
— Вздымай яво! ..
— Куды, стерво? Лежи…
— Замолчь, курва! ..
— Дениска, вжарь эфтому! ..
Дело привычное, дело лихое. Рубились отцы их, рубились деды.
Еще прадеды хвастались с печки о былых с басурманами сечах.
— Руби их! — слышался голос Ватнина, и Карабанов, уже не человек, а комок, почти сгусток силы и нервов, знал только одно:
.. .влево — вправо…
…раз — два…
.. .снизу — сверху…
…в песи — в хузары…
Лязг и стон висел над ордою. Вместо турецкой рожи — один сплошной рот, кричащий от боли.
Все смешалось в этой свалке. Какие-то зубы, чьи-то рваные спины, где-то сейчас Баязет, при чем тут Аглая, почему я Карабанов, если повсюду — одно.
— А-а-а-а-а-а-а! ..
И — звон. И — кровь. И — все…
Но вот ударило что-то сбоку, и это была уже его кровь. Кровь его матери, кровь его отца. Карабановская кровь. Билась она толчками у левого плеча. Вот тогда глянул вокруг поручик и понял, что не уйти. Мелькали, как в дыму, разъяренные курды, крестя перед собой ятаганами воздух.
— Дениска! .. Дениска… sauvez-nous la vie! ., — молил Карабанов о помощи, отбивая удары, и уже не ощущал того, что кричит по-французски.
И тут горячка схлынула. Он понял, что один. И тот, конопатый, гвозди пропил и будет жить. И завтра кобылу свою пропьет. И не умрет. А он вот его избил, и сотня отвернулась, и никто не придет на помощь.
И это уже конец, это уже — смерть…
«Люди, люди, почему вы меня забыли? .. Люди, хорошо ли вам без меня? .. Люди, я хочу быть с вами… Люди, покажите мне дорогу к себе… Люди, сжальтесь надо мною! ..»
И тот, конопатый Егорыч, что пропил ящик гвоздей для подковки, — он пришел, проломился, а за ним другие, и, разбросав шашками ятаганы, они избавили его от верной и лютой смерти! ..
Турецкая орда до поры была остановлена. Чего это стоило уманцам и хоперцам, знают только сухие ветры, что по ночам сползают с гор в голубые долины; помнят пустынные орлы, клевавшие светлые русские очи, да еще долго-долго, до гробовой доски, не забудут их матери с Дону, Кубани да Терека…
Пехота уже подходила к переправе. Хвощинский правильно рассчитал казацкую ярость — ее хватило с избытком, чтобы прикрыть отступление солдат. Оторвавшись от курдов, всадники на рысях возвращались обратно; колонны скорым шагом стягивались у реки.
Здесь готовилось перестроение.
Уже стоя по пояс в воде, Хвощинский грозными окриками наводил порядок:
— Эриванцы, отойти правее… В колонну! .. Оружие на плечо! ..
Подтяните раненых! .. Раненых вперед! .. Кто там лезет скопом? ..
Евдокимов, следите за строем!
И юнкер Евдокимов поначалу не мог понять — зачем это нужно полковнику. Но если бы он лучше знал историю русских войн, то он бы, наверное, вспомнил, что говорил Кутузов-Смоленский: «Каре — против мусульман! — завещал полководец потомкам. — Но при перевесе врага каре должно соединяться в колонны…
И солдаты Баязета выходили на другой берег, словно умытые живою водой: стройными колоннами, рота к роте. Хвощинский пропускал мимо себя солдат, покрикивал:
— Веселей, ребятки! .. Не замочи сумки… Береги патроны…
Оглядись каждый… Не так уж и весело… Но не так уж и страшно! ..
И вдруг упал, всплеснул руками. По воде быстро расплывалось красное пятно, тонкой струей убегая по течению. Полковника подхватили, вытянули на берег. Санитары раздвинули перед ним носилки, запахнули его войлочною кошмой.
— Я, кажется, ранен… да? — спросил Хвощинский и, выдавив первый стон через желтые зубы, он цепко скрючил руки на животе.
7
Когда казаки присоединились к колонне, Хвощинский уже лежал на носилках; зажимая ладонью рану в самом низу живота, он плыл над головами людей и командовал:
— Выше! .. Выше, черт возьми, поднимите меня… Не бойтесь!
Я должен все видеть! ..
Карабанов и Ватнин, устало покачиваясь в седлах, подъехали к нему, молча остановились.
— Я всегда знал, — произнес полковник, пересиливая страшную боль,
— да, знал и верил, что на вас можно положиться. А вы, Карабанов, ранены?
Андрей шевельнул тяжело повисшей рукой, с концов пальцев стекали по голенищу сапога темные капли крови.
— Что прикажете далее? — спросил поручик, глядя прямо перед собой.
— Моя сотня сделает все!
Боль повалила Хвощинского на носилки, острые колени его вздернулись кверху. Он, уже одним взглядом, подозвал к себе сотников поближе, сказал прерывисто:
— Следите за флангами… Бунчук Кази-Магомы опять ползет в горы, я вижу его отсюда… На перевале, господа, пади захватить отроги. Иначе нам в Баязет не пройти… Берегите, господа, фланги! ..
Фланги… обязательно — фланги…
Он замолк, и Карабанов тревожно переглянулся с Ватниным; но, помедлив немного, Хвощинский снова стал подниматься на локте.
— Где Пацевич? .. Позовите полковника…
Адам Платонович, семеня рядом с носильщиками, поправил под Хвощинским скомканную, всю в крови и пыли, войлочную кошму.
— Да, я вас слушаю…
— Господин полковник, — распорядился Хвощинский, — правом власти, принятой мною от вас, приказываю… взять коноводов, собрать раненых и, сразу от перевала, пробиваться на Баязет. Я остаюсь с отрядом до конца… Передайте Штоквицу, чтобы срочно выслал подкрепление! .. Хорошо бы не милицию, а Крымский батальон…
Отряд уже поднимался в горы. Сражение, так трагически развернувшееся в долине, постепенно переходило на высоты. Жара стояла нестерпимая, и от каменных скал, раскаленных солнцем, несло удушливым зноем. У ставропольцев, бежавших под носилками с полковником, перехватывало дух в сухом горле, дыхание опаляло грудь, силы их таяли…
— Держи, братцы! — крикнул один из них, падая от усталости; кто-то подхватил носилки, но тут же был убит пулей; Хвощинского стали окружать солдаты, чтобы в любой момент подоспеть на помощь; всего было убито под ним двадцать два человека (это не выдумка автора, а точная цифра)…
Хвощинский, видя эти неизбежные жертвы ради него, сказал с носилок:
— Вам, ребята, спасибо. Как вы меня, старика, бережете, так и вас когда-нибудь беречь будут… А сейчас — выше! Выше поднимайте меня! — просил полковник. — Я должен все ви…
Не договорив, полковник рухнул на носилки. Вторая пуля попала опять в живот, и — как это ни странно! — попала прямо в первую рану; смерть наступила мгновенно…
Пацевич велел носильщикам бегом вырваться вперед и бежать к Баязету не останавливаясь. Коноводы, привязав к седлам раненых, погнали лошадей тоже вперед; пехота и казаки продолжали бой, но бунчук Кази-Магомы уже реял возле Зангезурских высот — турецкая конница отсекала пути отступления.
— Ну, поручик, пошли, — сказал Ватнин, перекрестившись, — опять лапшу рубить надо!
И сотни двинулись…
В неглубокой лощине, стиснутой рыжими осыпями песков и глины, Карабанов остановил своих казаков, крикнув Ватнину:
— Назар Минаевич, поезжай с богом, я догоню…
И здесь, под шелест высоких трав, под клекот орлов, висших над скалами, под храп лошадей и лязг стремян, Андрей сказал:
— Господа казаки! — Он так и сказал: — Господа казаки, товарищи мои… Виноват я был перед вами, а в чем виноват — то вы знаете сами. И прошу прощения у вас! ..
Потом подвел своего Лорда к конопатому Егорычу, обратился отдельно:
— А у тебя и просить не могу: боюсь — не остыл еще ты, не простишь…
Но казак перегнулся с седла, оспины на его лице даже сгладились в широкой улыбке:
— Дык, ваше добродие, чего не бывает. Кубыть, мне и надо так, гвозди-то прогулял я… Верно ведь! Да и любо под тобою-то султана бить: замах у тебя свойский, не как у Пацевича… И ты прости меня!
Карабанов обнял казака, они поцеловались при всех, и отлегло от сердца; засмеялись они оба — молодой и старый.
— Теперь — пошли… ры-ысью! Подстегни коней! ..
Первую сотню нагнали уже на подъеме. Выпархивая из-за камней, бунчук Кази-Магомы плясал еще где-то в отдалении, но разъезды башибузуков, пьяных от дешевой крови, уже взбирались в горы, тащили лощадей в поводу. На высоком плоскогорье, огражденном крутым обрывом, турки готовились встретить русских, чтобы ни одна колонна не прорвалась в Баязет, чтобы чапаул был богатым и верным.
— Назар Минаевич! — Карабанов надрал своему Лорду уши, чтобы жеребец стал злее перед атакой. — Ты меня опытнее. Говори, что делать… Буду слушать!
Ватнин ответил:
— Ежели бы после первой сшибки, пока рука зудит, да сразу бы и вторую, тогда ладно… А сейчас хреново, приустали казаки, да и кони уже не те — выдохлись. Одначе попробуем…
Сотник прикинул на глаз расстояние до бунчука, посмотрел направо, потом налево, назад оглянулся.
— Аи неумны мы с тобой, поручик, — засмеялся он вдруг, пригладив бороду. — На такой глупый шармиц мы туркам свою стратагему покажем… Давай свою сотню, вертай ее за те скалы, а я за бунчук забегу… Ударишь, Елисеич, как можно бойчее.
Ежели двинешь враз — хорошо будет: полетят турки с камней, как вода с клеенки… Понял сказ мой? ..
Разворачивая сотню перед атакой, Карабанов раскусил «стратагему» Ватнина; он велел вахмистру примотать эфес шашки ремнем к своему запястью и сказал казакам:
— Только разом, братцы! .. Знаю — устали. Знаю — трудно сейчас. Но
— разом только, братцы! А там и все: пехота проскочит за нами…
Описывать вторую атаку нет смысла. Кони на разбеге даже шли слабо, спотыкаясь от усталости. Казаки, пригнувшись к лукам седел, напряженно молчали. Пики у многих были уже обломаны, острия торчали свежей щепой.
Но постепенно всадники воодушевились, засвистели нагайки и шашки, и уже ничто не могло остановить эту вгикающую и орущую от злобы лавину.
— Ги, ги, ги! — кричали казаки. — Ги, ги…
Снова началась работа. Короткая, красная, звонкая. Трусам в ней — не место! Тут было уже не до пощады, и турки, дрогнув, попятились на край ущелья.
— Аль иман! Али! Мухаммед!
— Кидай! Режь их, станишные! ..
— У рус — не бей! У рус — живи хорошо! ..
Но вот последний из них был сброшен в крутизну. Тогда подошел Дениска на край обрыва, глянул в пропасть и улыбнулся.
— Чисто! — подмигнул он казакам, вытирая о чикчиры шашку. — С пехтуры, братцы, по ведру чихиря с каждого взвода берем.
Пущай ставят, коли мы для них такие добрые! ..
Итак, сотни ушли.
Пацевич хватается рукой за сердце, говорит, что одышка, ему не дойти. Хвощинский, — ему сложили на груди руки, и он плывет над головами осиротевших людей, как знамя. Барабанщики, чтобы воодушевить усталых людей, грохочут все время, веселая дробь их заглушает посвисты пуль и крики…
И остался один он, юнкер Алеша Евдокимов, желторотый птенец.
Не генерал и не полковник, даже не прапорщик, просто — юнкер.
Вывести людей, пробиться с ними через теснины во что бы то ни стало, и он принял на себя командование, а люди вдруг поверши?
в него.
— Вот так надо воевать, — сказал Потемкин, когда в расщелине показался Баязет.
8
Словно предчувствуя тяжесть событий, которые уже нависли над Баязегом, офицеры в этот день собрались обедать вместе — за столом капитана Штоквица. Все настолько были утомлены, что решили на этот раз не говорить о делах гарнизона и болтали о разных пустяках.
— Господа, господа, — смеялся Некрасов, стуча ножом по тарелке, — знаменитая Орлеанская девственница Жанна д'Арк, сожженная англичанами за колдовство, кажется, не сгорела. Мало того:
она не была и девственницей. Через пять лет после своей «смерти»
она вышла замуж за шевалье де Армуаза. Об этом в Метце найдены документы, истина которых заверена нотариусом.
— Я не думаю, капитан, — улыбнулся Штоквиц, обсасывая бледными губами жирную кость, — чтобы Вольтер мог ошибаться: скорее в этом ошибся кавалер шевалье де Армуаз, который взял в жены самозванку. Что скажет барон?
Клюгенау отпил воды, повертел в пальцах стакан.
— Я думаю о другом, господа… Как много ни сжигали в старину колдуний, они все-таки не переводились. Зато когда их перестали жечь, о них что-то не слыхать. Из этого я умозаключаю, что колдуньи даже любили, чтобы их жарили!
Все ьевольно засмеялись. Штоквиц снова потянулся к графину с вином. Исмаил-хан рассказал отцу Герасиму на ушко, что однажды, когда его полк стоял в Вильне, он остался ночевать в харчевне, а наутро — какой ужас! — нашел на столе…
Отец Герасим прыснул хохотом и огорошил офицеров стихами:
— Господа, хану повезло:
Наутро девушка так скоро укатила В далекий трудный путь.
Что на столе она забыла Платок, перчатки, зубы, грудь…
Через открытые окна донесся шум солдатских голосов, топотня и суматошные выкрики. Оставив обед, офицеры бросились к двери, на ходу хватая бинокли, револьверы и шашки. В крепости уже играли тревогу, по темным кривым лестницам солдаты бежали на стены, лезли на крыши цитадели.
Откуда-то издалека на Баязет наплывал какой-то неровный тяжелый гул…
— Господа, что случилось?
— Братцы, кажись, наших бьют! ..
Клюгенау вместе со всеми поднялся на крышу южного фаса.
Жаркий ветер горных пустынь шевельнул его редкие светлые волосы.
Он задумчиво посмотрел вдаль, где петляла среди острых черных утесов Ванская дорога, где в знойных вихрях гибли и пропадали очертания Араратской долины.
— Что скажете, капитан? — обратился он к Некрасову. — Эта пальба не залпами…
— Смотрите, кто идет, — показал Юрии Тимофеевич вниз, в глубину двора: там, легко виляя среди повозок и лошадей, бежал Хаджи-Джамал-бек.
Увидев его, комендант крепости еще издали крикнул:
— Кто родился: мальчик или девочка?
— Девочка, сердар, больная девочка , — ответил лазутчик. — Майдан уже знает, что ваших побили. В городе даже портные разломали свои ножницы и делают из них пики — колоть вас! ..
Фаик-паша и Кази-Магома сейчас будут здесь… Баязет надо бросать. Армян уже начали резать…
Штоквиц, не отвечая лазутчику, выбрался на третий двор, тронул Потресова за худое плечо.
— Господин майор, — сказал он, — ваш бинокль сильнее моего, вы что-нибудь видите?
— Я вижу пока только пыль в стороне от дороги. Впрочем, моя прислуга готова действовать. Но, мне кажется, пора выводить Крымский батальон для поддержки.
Гром сражения гремел еще где-то там, вдалеке, за высотами Зангезура; спешно заряжая карабины и подтягивая голенища сапог, свежий батальон ударников выстраивался в крепости.
— Идут… идут! — закричал кто-то сверху.
Да, они шли…
Теперь уже было видно и без бинокля, как, растекаясь по горным лощинам, тянулась рваная лента солдат и серые хлопья разрозненных залпов нависали над ними. Затем в отдалении показались всадники; одинокие фигуры раненых, словно жуки, медленно тащились по Ванской дороге.
— Господин майор, — крикнул Штоквиц. — почему ваши батареи молчат?
— Я не могу стрелять, — ответил Потресов, внутренне страдая. — Вы же сами видите, что между нашей цепью и противником совсем нет разрыва. Курды сидят у них на плечах… А картечь не шутка: я переколочу своих же людей.
— Тогда попробуйте бить с ракетных станков, — посоветовал Ефрем Иванович. — Азиатская конница, как правило, бежит от наших pакет, как черт от ладана!
Потресов пожал плечами:
— И этого не могу… Ракеты далеко не совершенны, капитан.
Они дают на излете большое рассеивание! ..
Крымский батальон, славный отчаянными штыковыми ударами и лихими забубёнными песнями, не ломал строя во дворе: солдаты, поправляя один другому ранцы на спине, ждали, что прикажут офицеры.
Один к одному (обожженные солнцем лица без улыбок, усы закручены кверху), они стояли, облокотясь на дула «снайдеров», готовые на смерть, готовые на все, — солдаты бывалые, еще ни разу не отступавшие.
Тихо переговаривались:
— Голнышко-то горячее…
— Да, сегодня палит…
— А я так и не доел кашу…
— У тебя, эвон, каблуки сбились…
— Починить-то негде…
— Ну, чего же стоим-то? ..
Наконец примчались коноводы с лошадьми, и, еще не остывшие от пережитого, они впопыхах рассказали, что случилось с отрядом.
Положение отступающих стало известно в крепости, и Штоквиц приказал:
— Долой с фасов! Берись за дело…
— Хватились! После дождичка с похмелья! — проворчал Клюгенау и, видя, что уже никто не нуждается в командах, сам подцепил зарядный фургон за оглоблю, крикнул: «А ну, помогайте! » — И фургон, грохоча по камням, покатился в цитадель.
Постепенно вся эта свалка, которая была за воротами крепости, перекочевывала на первый двор цитадели: торчали оглобли фургонов, катались бочки, ржали лошади, какие-то котлы, бревна, ящики снарядов, тюки прессованного сена, свертки шинелей, трубы оркестра, походные кухни.
— Быстрее, быстрее! — покрикивали солдаты.
Примчались казачьи сотни и, поспешно сбатовав измученных лошадей на кладбищенском кургане, кинулись обратно в сумятицу уже близкой перестрелки. Крымский батальон так и остался во дворе, стоя в ружье, а вместо него Штоквиц бросил в сражение отряды милиции. Грохот стрельбы приближался, и эхо блуждало по окрестным ущельям, плавало под раскаленным небом.
Некрасов поймал за рукав ординатора Китаевского, бежавшего куда-то с красным от крови корнцангом в руках, отвел его в сторону.
— Слушайте, доктор, страшная весть… Мне даже не хочется верить: Хвошинский ранен, и, кажется, смертельно. Сейчас его принесут…
К ним подошел растерянный Клюгенау, рот его был полуоткрыт, глаза глядели жалко.
— Я не знаю, что делать, — сказал он. — Лучше бы меня или вас, господин Некрасов… Хвощинский убит! И видеть страдания женщины…
— Ранен, — поправил Китаевский.
— Нет, уже убит. Так сказали казаки…
— Не говорите пока ничего Аглае Егоровне, — посоветовал Некрасов.
— Сейчас нам всем не до утешений…
А турки за это время подошли ближе, и вот настал вожделенный момент.
— Первая! — крикнул Потресов, махнув рукой, и орудие, подпрыгнув на барбете, изрыгнуло огонь и ярость картечи…
Дистанция в тысячу восемьсот сажен была слишком большой, и первая граната не долетела.
Кирюха Постный виновато моргал глазами.
— Подвысь прицел! Вторая…
Шипнуло газом, рявкнуло дымом и жаром, прислуга отскочила в сторону, вторая граната, печально завывая, врезалась в самую гущу турецкой своры.
Потресов, опуская бинокль, вдруг весело рассмеялся:
— Эх, вояки… Картечи-то на вас жалко — вы только дубину и понимаете! ..
— Гошпитальные! — заорал кто-то на дворе. — Принимай побитых…
Они шли поодиночке и группами; кто опирался на винтовку, кто баюкал свою рассеченную ятаганом руку, словно мать младенца; одни ползли без поддержки, других несли санитары. На все вопросы раненые хмуро отмалчивались и просили только об одном:
— Пить, братцы… Водицы бы нам… Ой, не можу, душа за день обуглилась! ..
Когда показались носилки с телом Хвощинского, штабс-капитан Некрасов сам выбежал им навстречу, велел солдатам задернуть покойного кошмою и незаметно внести его в крепость, чтобы не возбуждать лишнего любопытства.
А по улицам Баязета и вокруг цитадели в жестоких муках бродили раненые и потерявшие хозяев лошади. Они собирались иногда в кучи — кружком, голова к голове, звякая пустыми стременами, словно делились своим — непонятным людям — лошадиным горем…
9
Капитан Штоквиц поморщился так, словно из лица своего яблоко спек. Потом не спеша подошел к фонтанному крану и хлопнул по лбу солдата, надолго припавшего к жидкой струе.
— Передохни, — вроде бы заботливо сказал он, — а то духу не хватит… Это тебе не стакан лафиту. И не закрывай крана: пусть вода соберется в бассейн!
Юнкер Евдокимов вступил со своим отрядом уже на окраины города. Но едва солдаты появились на улицах, как все окна баязетских трущоб задымились от выстрелов — жители открыто перешли на сторону Фаик-паши и Кази-Магомы; стиснутые саклями, узкие зловонные улицы с нависшими над ними балконами стали для многих гибельной ловушкой.
«Были случаи, — вспоминал один участник событий, — когда солдат, засев за стенкой или за грудой каменьев, погибал не от выстрела боевого врага, а от подкравшегося сзади какого-нибудь мальчишки…»
Но капитан Штоквиц, быстро сообразив, вовремя подбросил людей на захват караван-сарая и городского казначейства, — это помогло отряду прорваться к цитадели.
Измученного Карабанова казаки сняли с лошади, он сначала лег на землю, потом со стоном сел и непослушными пальцами поправил оторванный в суматохе боя погон.
— Кошмар… Что это было, юнкер? — чужим голосом спросил он.
— Избиение, — ответил Евдокимов, падая с ним рядом в жесткую траву. — Избиение… полковника Пацевича.
— Пахнет полным разгромом, — хмуро посулил Штоквиц. — Разгромом или блокадой. Я велел сейчас спрятать труп Хвощинского и не говорить пока о его смерти… Турки уже обложили нас, и если…
— Чепуха! — отозвался Ватнин, легко выпрыгивая из седла и батуя свою лошадь в ряд с казацкими. — И не такое бывало, господа офицеры… Выдюжим! ..
На первом дворе уже разносились пронзительные матюги Пацевича:
— Назад! Куда прете, сволочи? .. Становись в очередь! .. Караул!
Где караул? .. Стрелять буду, канальи! ..
Но как он ни старался, а людей, проделавших за сутки страшный боевой марш в семьдесят верст, уже было не оторвать от водопроводного крана. Солдаты и казаки как один бросились — пить, пить, пить!
Адам Платонович, лягаясь и раздавая затрещины, героически кинулся загораживать кран, но его тут же завертело штопором в дикой свалке потных и жарких тел и вышвырнуло из толпы, словно пробку.
— Не давать по второму! ..
— Братцы, не пущай ево! ..
— Куда лезешь? ..
— Ногу, ой, пусти ногу! ..
— Отходи, коли хлебнул…
К этой жалкой струе воды тянулись над гвалтом людских голов мятые кружки, закопченные манерки и даже просто пыльные ладони. Счастливец едва успевал сделать глоток, как его сразу же отпихивали от крана, а на его место уже тянулись десятки и сотни воспаленных жаждущих ртов. Люди послабее, которые не надеялись добыть для себя воду в этой костоломкой давке, бродили из угла в угол по крепости, вымаливая подачку при виде каждой фляги.
А за стенами цитадели еще громыхала стрельба; распаренные от быстрого бега санитары таскали убитых и раненых. И, как бы дополняя эту картину, на каменных плитах дворов, ища спасительной тени в коридорах и подвалах, молча лежали и сидели покрытые потом, душевно потрясенные пережитым люди; им даже вода была не нужна сейчас — тень и покой, тишина и отдых.
Евдокимову сказали, что вода есть у артиллеристов на третьем дворе. Юнкер прошел к батареям, пороховым совком ему зачерпнули из бочки, дали напиться вволю.
— Вы уже знаете? — спросил он.
— Знаю, — хмуро отозвался Потресов. — Как там Аглая Егоровна?
— Решили пока не говорить ей об этом.
— Ну и глупо решили, лучше бы сразу! ..
— Может быть, — согласился юнкер и катнул ногой лежавший на земле тупорылый снаряд шрапнели.
— Черт знает что творится, — ругался майор Потресов, приказывая развернуть орудия в сторону Красных Гор. — Высота прицела семьсот! — крикнул он канонирам. — Нет, ставь на восемьсот сразу! ..
Красные Горы, безжизненные скалы из рыжей обожженной глины, постепенно покрывались тучами турецкой конницы; было ясно, что обложение цитадели началось, и петля на шее Баязета стала медленно затягиваться…
— Отскочи! — крикнули фейерверкеры, и пушки, присев на барбетах задами, как испуганные бабы, отхаркнулись жаркой картечью.
— Одна… две… три, — считал Потресов секунды, а на четвертой рвануло свежим облаком, словно в небе раскрыли зонтик, и шрапнель густо осыпала турецкую конницу.
— Заряжай… Прикрой… Отскочи!
Внизу же, у ворот крепости, где и без того было тесно, творилось что-то непонятное: Штоквиц, исполняя приказ Пацевича, пропускал в цитадель вернувшуюся с водопоя команду артиллерийских лошадей и загораживал дорогу милиции.
— Без лошадей — пущу, — кричал он, — бросайте лошадей… Батуйте их с казачьими! ..
И, словно нарочно, будто издеваясь, у входа в Баязет завыли избиваемые палками ишаки маркитанта Ага-Мамукова, только сейчас привезшего гарнизону сухари и ячмень.
— Дениска, милый, — позвал Карабанов своего любимца, — сил, братец, нету… Видишь вон того толстоносого? — Поручик показал на маркитанта. — Поди и набей ему за меня морду. Смотри, как следует набей, Дениска! ..
— За что, ваше благородие? — спросил казак.
— Скажи, что я велел. А за что — он сам, подлец, догадается! ..
Трехжонный помог поручику подняться, отвел в казарму казачьей сотни.
— Андрей Лисеич, — посоветовал он душевно, — вам бы до лекаря надо. Сходили бы в госпиталь. Хоша кость и не задета, а все ж мясо-то живое…
— Нет, — резко возразил Карабанов, вспомнив Аглаю, — не пойду к ней… К черту все! Пусть заживает, как на паршивой собаке… Не пойду в госпиталь! ..
Вахмистр стянул с офицера мундир, рванул на нем голубую рубаху. Плюнув для начала на рану поручика, он зубами выломал из патрона пулю, выбил на ладонь порох из гильзы.
— Зачем плюешь? — спросил Карабанов.
— Держись, благородие! — крикнул вахмистр. — Ох и заест сейчас. ..
Он круто посыпал рану порохом, и Карабанов скрежетнул зубами. Ловко бинтуя плечо, Трехжонный приговаривал:
— Потом бы маслица коровьего… Да хорошо бы не порохом, а солью. Это уж я пожалел вас, а казаки-то все больше солью! ..
Вахмистр ушел. Карабанов ничком ткнулся в постель, стал сучить ногами, в гармошку сбивая войлочные подстилки. Ему было больно, но боль сердца была в нем сильнее, и страшная злоба на самого себя душила его в этот момент. Боль оттого, что виноват перед людьми, боль оттого, что в жизни все не так, как хочется, боль оттого, что Аглая сейчас уже, наверное, заломила руки, и, наконец, — просто боль…
Дверь, выбитая ударом ноги, распахнулась. Клюгенау сказал с придыханием:
— Я больше так не могу… Сейчас она спросила меня, где полковник. У меня смелости не хватило сказать ей правду…
— Ага! — злорадно засмеялся Карабанов. — Значит, не хватило, говорите?
— Слушайте, поручик, вы давно дружны с госпожой Хвощинской: это ваш долг — объявите ей о гибели мужа. Вы обязаны это сделать…
— Иди ты к черту, барон! — заорал Андрей и, вырвав револьвер, наставил его на Клюгенау.
Прапорщик поправил очки и спокойно повернулся к дверям.
— Вы сошли с ума, — сказал он, — вам вредно воевать…
Пацевич за это время успел переменить мокрое от пота белье на сухое. Прислушиваясь к грохоту стрельбы, доносившейся через узкие окна с улицы, полковник наполнил свою флягу. Хвощинского уже не было — он снова становился хозяином Баязета, и надо было действовать. Штоквиц доложил, что все летит к чертям и пора уже прекращать бессмысленную бойню. «Лучше сидеть за стенами, — добавил капитан, — нежели ждать, пока тебя зарежут на дороге…»
— У меня разбились часы, — виновато признался Пацевич, — который сейчас час?
— Шестой.
— Хорошо. Я сейчас приду…
Описывая поведение полковника в этот тяжелый для гарнизона момент, один из очевидцев добавляет такую подробность: отдавая приказания, Пацевич… «поспешно прихлебывал чай». Но мы уже не верим этому, и не чай прихлебывал Адам Платонович, а водку! ..
Около половины седьмого вечера Некрасов пришел проститься с Потресовым и Клюгенау; чехол на его фуражке был свежий, сапоги он начистил, мундир был перетянут парадным поясом.
— Почему так торжественно? — удивился Клюгенау.
— Я ухожу…
— Говорите громче, я ничего не слышу! — крикнул Потресов, оглохший от стрельбы и криков.
— Я поведу сейчас ударный батальон, чтобы еще раз попытаться отбить турок от Баязета… Таков приказ Пацевича… Прощайте, господа!
Клюгенау был возмущен:
— Что можно сделать с одним батальоном? Пусть даже ударным… Не надо никуда ходить. Это гибель. Смерть… Пацевич снова, наверное, пьян, но вы-то — трезвы… Если вы желаете удивить нас своей храбростью, то это в Баязете уже никого не удивит…
— Здесь я не согласен с вами, барон, — невозмутимо возразил Некрасов, натягивая белые нитяные перчатки. — Турок мы не остановим — сие справедливо, но… Смотрите в бинокль, барон: вы же видите, сколько пропадает наших людей на одних перебежках? Мы не остановим турок, господа, — повторил он, — но я надеюсь выиграть время, чтобы наши люди успели собраться в крепости…
Ну, еше раз прощайте, славные мои товарищи! ..
Он крепко поцеловал каждого, и Клюгенау заметил, что усы штабс-капитана надушены, — он шел на смерть как на праздник, и накрахмаленный белый китель даже похрустывал на нем, портупея нежно поскрипывала.
— Если увидите Карабанова, — крикнул Некрасов уже издали, — передайте ему от меня, что я, несмотря ни на что, любил его! ..
Придерживая шашку, Юрий Тимофеевич сбежал под откос аппарели, мимо конюшен, среди всхрапывающих лошадей, вышел во второй двор, где были построены солдаты Крымского ударного батальона.
— Где вы там болтаетесь, капитан? — встретил его Пацевич. — Пора выводить людей из крепости!
— Я готов, — просто ответил Некрасов.
Мимо них пронесли носилки с тяжело раненным солдатом; отец Герасим, не находя себе дела, уже заступил на место санитара.
Заметив его, Адам Платонович решил разделаться со строптивым батькой.
— Это не твое дело, святой отец, таскать покойников, — сказал он.
— Давай-ка вот, иди вместе с ударниками… Может, твое божье слово и поможет сломить басурманов! ..
Отец Герасим понял, что это месть, но прекословить не стал и, сбегав к себе за распятием на георгиевской ленте, покорно встал в голову колонны рядом со штабс-капитаном.
— Юрий Тимофеевич, командуйте, — устало разрешил полковник, махнув платком, и батальон двинулся на выход из крепости.
Два юных барабанщика, совсем еще мальчики, стоя под развернутым знаменем, переглянулись и согласным грохотом заставили расступиться людей перед ударным батальоном. Лиловая ряса отца Герасима развевалась на ветру. Некрасов шагал впереди, спокойный и даже красивый.
— Ать-два… ать-два! — сказал он скорее для себя.
Среди баррикад тюков, среди телег и навала ящиков, освещаемых сполохами улетавших ядер, шли ударники, покачивая иглами звонких штыков. Они знали, что идут на лютую смерть, как знали л о и те, кто оставался в крепости.
Барабанная дробь сухо потрескивала, люди расступались, сминая задних, в воздух взлетали на прощание солдатские бескозырки.
— Прощайте, братцы! ..
— И ты прости, — отзывалось в рядах.
— России — поклон!
— Поклон… до земли самой! ..
— Ладно, поклонимся…
— Не унывай, землячок! ..
— Васька, фляжку-то не взял!
— Себе оставь…
— Не забывайте нас, братцы! ..
— Грех забыть…
— Прощайте все! ..
Но отступающие отряды еще не успели стянуться к цитадели, как возле ворот стали собираться армяне.
— Пустите нас! — кричали люди, волоча за собой блеющих коз и растрепанные узлы с домашним скарбом; матери, обезумев от ужаса, совали в лицо плачущих детей, армянские старухи рвали на себе одежду, чтобы показать кресты.
— Мы не османы, — рыдали женщины, падая перед полковником на колени. — Добрый сердар, пусти нас… Спаси детей наших! ..
— Армян можно пустить, — распорядился Пацевич, невольно отстраняясь…
Тут к нему подошел Карабанов. бледный и страшный; поглядев на полковника сумасшедшими глазами, сказал с радостной злобой:
— А-а, вог вы где… Вы, кажется, обещали поговорить со мною в Баязете… Я слушаю!
Пацевич, убегая от него, махнул рукой:
— Идите к черту, поручик, отстаньте от меня, наконец! Не до вас мне теперь…
Милиция снова, пользуясь и матохои возле ворот, пыталась пробиться в крепость с лошадьми, но Штоквиц был чорошим цербером: он отогнат их обратно. Стоя за воротами, милиционеры ещедолго обсуждали распоряжение Пацевича, потом разбрелись кто куда. Дальнейшая судьба их была ужасной, и вина за это опять-таки падала на полковника Пацевича, который все это время, невзирая на близость блокады, «поспешно прихлебывал чай».
Вскоре показались и отступающие. Они скопом вломились через ворота крепости. В плотной давке узкого прохода солдат несло и кружило, словно щепки в глубокой воронке, душные хрипы озверевших людей затопили дворы крепости.
— Все? — спросил Штоквиц, когда толпа схлынула.
— Кажется, все.
— Запирай ворота!
Ворота стали закрывать, но кто-то забарабанил кулаком, остервенело крича:
— Куды, в такую мать… Сволочи! .. Пропадаем! ..
Впустили и этих. Подождали, пока соберутся отставшие. Некоторые еще несли раненых и убитых.
— Все? — спрашивал Штоквиц, когда пули уже стали зыкать под аркой, соскабливая кафельные плитки.
— Можно закрывать, — ответили солдаты, — остатних еще много, да пусть через бойницы лезут.
Изнутри крепости подкатили к воротам телеги, стали наваливать на них груды камней, разламывая для этого стенки бассейна. Кто-то еще долго стучал в ворота, ругался, молил, плакал, но ему уже не открыли.
— Болван! — орал Штоквиц. — Беги через ров! Бойница еще открыта, там тебе дадут стакан лафита! ..
Только тут многие осознали весь ужас своего положения. Но вода из крана еще лилась: турки, очевидно, не успели захватить ущелье, откуда выбегал ручей в город, или же еще искали исток водопровода, чтобы перекрыть его трубы.
Теперь у крана стояли двое часовых. Вода тихо струилась в госпитальную бочку, и часовые пугали штыком каждого, кто хотел подсунуть под струю свою манерку:
— Назад!
— Да мне бы вот столько… Хоть капнуло бы!
— Назад! ..
10
Раненые поступали один за другим, сидели в ожидании очереди на лестницах; на полу и вдоль стен лежали умирающие, ноги санитаров скользили в крови; тут же, на двух высоких столах, Китаевский и Сивицкий оперировали людей, за этот день было извлечено уже пятьдесят восемь пуль; раненые затыкали уши.
чтобы не слышать, как тонко зыкает хирургическая пила, ерзая по живой человеческой кости.
— Вы куда, Аглая Егоровна?
— Сейчас вернусь.
— Нет, нет. голубушка. Некогда…
Хвощинская поила раненых водою с уксл сом и лимонною кислотой; в ожидании очереди солдаты сами, покоряясь необходимости, бинтовали свои раны. Наконец до госпиталя дошла весть о том, что ворота крепости забаррикадированы, гарнизон уже перешел на осадное положение.
Теперь орда была уже под самыми стенами цитадели, и пули, влетая через окна, засвистели в палатах госпиталя, добивая раненых.
Началась суматоха: вдребезги разлетались посуда и склянки, хрипели умирающие, жаркие сквозняки задували трепетные свечи.
— На пол! Все — на пол! — крикнул Сивицкий, и раненые вместе с врачами припали к земле в поисках выхода в безопасное помещение.
В эту минуту замешательства, когда люди еще не успели свыкнуться с мыслью, что они осаждены в запертой крепости, раздался чей-го голос:
— На стены, братцы! ..
Тут уже не было ни приказов, ни советчиков, ни ревнителей порядка
— каждый был для других солдатом, каждый был для себя генералом. Возле софитов и окон шла ретивая возня, у любой пробоины в стене копошились люди: отверстие велико — заваливали камнями, казалось узким — разбивали ломами и прикладами.
— Дураки! — завопил Карабанов на своих казаков, выбираясь на крышу переднего фаса. — Полегли здесь, как дачники, а там «крупа» уже бассейн ломает… Давай за камнями!
Вскрикивая от усилий, под грохот стрельбы, глотая пылищу раскрытыми ртами, таскали на крыши каменья. Обкладывались ими, считали деловито патроны, вертели в корявых пальцах цигарки, делились впечатлениями:
— Эдак-то ничего… Табак пока имеется…
Турки заметно ослабили огонь, продолжая окружение цитадели, хотя с каждой вновь занятой позиции спешили сразу же пристреляться. А крепостное имущество, которое не успели внести в цитадель, еще грудами лежало у ворот; и тут же, стоя сбатованными, не в силах бежать, понурили головы казацкие кони, точно укоряя своих хозяев, что их покинули.
— Дениска, — — хмуро сказал вахмистр, — иди: там твоего Беса ранило… Бьется жеребец! ..
Лошади двух сотен были сбатованы на славу: хвост к голове, голова к хвосту, повода одной пропущены под ременную пахву другой; и если падала одна под пулей, то билась, бедная, в тесной упряжке, таща за собой соседнюю, и тогда начинали жалобно ржать все лошади разом, задирая головы кверху, словно обращались к казакам: видите, как нам плохо? ..
Дениска вернулся обрачно, по-детски всхлипнув, сказал Карабанову:
— Спасибо, ваше благородие. Больно уж хороший конь был… Такого теперь не будет…
Ватнин отыскал Пацевича в шахской усыпальнице; сидя на гробнице жены Исхак-паши, Адам Платонович стриг себе ногти и говорил Клюгенау:
— Надо попытаться, Федор Петрович: не может же так быть, чтобы воды не было совсем. Ну, пять метров, десять метров, двадцать, но до воды все равно можно докопаться! .. Что вам, сотник? — крикнул полковник, завидев Ватнина, и в темных переходах подземелья еще долго блуждало эхо: «…отник… отник… отник! »
— Лошади гибнут, — сказал Ватнин, — добро лежит. Не пропадать же? Надобно в крепость тащить.
— Да вы с ума сошли, батенька. Не-не-не, ни в коем случае!
— Ночью, — перейдя на шепот, подсказал Ватнин, — когда стемнеет. Чтобы — охотники. Раз-раз — и в ворота! Нешто не жалко?
Ведь смешно сказать, даже котелки у казаков в казармах остались…
Жрать да пить не из чего!
— Ночью можно, — поддержал сотника Клюгенау. — Казаки — ловкий народ: они сатану из чистилища уведут, и бесы не сразу заметят.
— Ну, ладно, — согласился Пацевич, отряхивая со штанин шелуху остриженных ногтей, — ночью, господа, разрешаю…
Ватнин, ободренный этим согласием, вызвал по двадцать охотников из каждой сотни: попросился идти на вылазку и солдат Потемкин.
— А тебе зачем?
— Гардероба моя не в порядке, — пояснил Потемкин. — Надо бы турецкий «снайдер» найти, чтобы стрелять подале, да хоть барана свести у турок, а то мяса давно не ел.
И вот наступили сумерки. Враги тоже устали и, как видно, хотели освоиться с обстановкой: стрельба понемногу стихала. Ватнин велел собраться охотникам на первом дворе, в прикрытие вылазки назначили хоперцев. Ожидали, когда стемнеет совсем, чтобы рвануться из ворот, но обстоятельства сложились иначе.
— Стучит вроде кто, — сказал Потемкин.
Прислушались. Да, кто-то стучал в ворота.
— Дениска, поди-ка послухай…
Казак взобрался на груду камней, заграждавших ворота, приник ухом к старинной узорчатой бронзе.
— Эй, кто там? — крикнул он. — Ежели за милостыней, так мы по субботам подаем… В субботу зайди!
— Я тебя, нечестивца, — послышался голос отца Герасима, — узнаю по гласу смердящему… Открывай, Дениска, а то двери сломаю… Здеся не один я — с милицией… Нас много!
Ватнин тоже приник к воротам.
— Эй, батька, — посоветовал он, — перестань лаяться… Лезьте через пролом. Только тихонько… Это я говорю, Ватнин, слышишь меня?
Карабанов лежал на крыше, медленно остывающей от дневного жара. Подостлав под себя шинель, он смотрел, как разгораются в бездонной синеве чистые звезды. Казаки дернули его за штаны — поручик, всхлипнув от боли, перевернулся на живот, подполз к самому краю крепостной стены и глянул вниз.
— Только бы османы не заметили, — забеспокоился он, — а то, брат, худо им будет…
Людей с высоты почти не было видно, только по земле неслышно скользили их косо распластанные тени; вот один нырнул в амбразуру, вот другой; вот и отец Герасим, сверкнув при свете луны распятием, оттопырив зад, втиснулся в узкую бойницу.
Еще идут и еще…
— Некрасова-то, кажись, среди них нетути, — сказал кто-то, приглядываясь. — Жаль, добрый был дяденька…
И вдруг:
— Трах-тах-тах-тах-та-та… фьють-фить-фить…
Турки, подкравшись из темноты, дали по милиции плотный залп. Эриванцы кинулись назад, и Ватнин в этот момент забыл о близости врага.
— Настежь ворота! — зарычал он. — Не пропадать же им без толку! ..
Желание выручить милицию бросило казаков на завал:
пятипудовые камни залетали из рук в руки, как мячики, охотники с грохотом откатили телегу, и ворота распахнулись.
— Входи, братцы! ..
Несколько человек успели вскочить в крепость, но с верхних фасов дико заголосили стрелки:
— Закрой ворота… Скорей запахни… Турки!
Турецкий отряд — около тысячи редифов — вырос, будто из-под земли, с криком бросился к воротам; карабановская сотня ударила по ним дружным залпом; сверкнуло, падая в пропасть, множество расстрелянных гильз; ворота успели захлопнуть, прижали их для начала телегой, и Ватнин, устало присев на корточки, вытер пот.
— Да, — признался он, — кажись, не выйти…
Темнело. Небеса присели к земле, наливаясь тяжестью черной азиатской ночи. На окраине Баязета турки подожгли склад телеграфных столбов, и шаткое пламя бросалось под ударами ветра над плоскими саклями. Было как-то тихо и жутко. Но вот грянули отдельные выстрелы, похожие на сигналы, и тогда горы окрестностей, каждая улица и площадь майдана вдруг зашевелились от множества огоньков.
Сотни и тысячи фонарей задвигались в нестройном движении, по земле шел ровный гул от топота человеческого стада, глухой шум голосов висел под небом на одной очень низкой ноте: это усталые за день турки стали размещаться на ночлег, и баязетцы невольно ужаснулись — как их много!
— Странно ведут себя османы, — заметил Штоквиц.
Да, турки вели себя странно: в первую ночь они не производили обычных неистовств, только из низины армянского города долетал иногда до крепости треск выламываемых дверей, чьи-то протяжные вопли. Но зато с полуночи враги стаями закружили вокруг настороженной цитадели. Раненые лошади еще бились под стенам F крепости в предсмертных судорогах. Турки тихо подкрадывались к казачьим вещам; обрезая повода, уводили здоровых коней, Страсть к хищничеству часто подводила их под меткие выстрелы…
— Я их давно знаю, — сказал Хренов, придя к казакам, чтобы выпросить табачку. — Турок не украдет, так не проживет… Сказывали мне, что они даже Шамиля ограбили! ..
Карабанов не выдержал: послал Дениску к Клюгенау, чтобы тот дал нефти намочить несколько солдатских шинелей. Намоченные в нефти шинели подожгли и яркими факелами сбросили с фасоь цитадели.
Стало светло, и поручик крикнул:
— Бей, ребята! Чтобы не досталось… Бей!
Зачастили выстрелы. Как ни больно было казакам, они все-таки добили своих лошадей и потом долго сидели, молчаливые, стараясь не смотреть вниз, где полегли их боевые друзья, которых они помнили еще в станицах игривыми жеребятами, которые так ласково и нежно, шумно вздыхая, брали с ладоней куски сахару.
— Будто бабу свою убил, — сказал вахмистр. — А чего хорошего-то он у меня видел? По горам да по степу гонял я его. Коли что не так, — нагайкой.
— Заныл, — огрызнулся Егорыч, — не тяни душу! ..
Когда обстановка немного разрядилась, Штоквиц собрал у себя офицеров гарнизона. По привычке он играл с котенком, но лицо у него было мрачным.
— Господа, — заявил капитан, — я созвал вас затем, чтобы узнать, кто отважится объявить госпоже Хвощинской о гибели ее мужа и передаст ей вот это письмо?
Офицеры понуро молчали. Котенок изо всех сил кусал палец коменданта. Штоквиц любовно поддал ему под зад и помял в руках конверт со следами запекшейся крови.
— Очевидно, никто не возьмется добровольно? .. Тогда, господа, придется начать жеребьевку…
Сивицкий сказал:
— Сразу же ставлю в известность, что я отказываюсь от жеребьевки. И не по своей слабости, господа. Нет… Просто я имею от покойного Никиты Семеновича в отношении его супруги обязанность гораздо ужаснее, нежели только то, чтобы сообщить ей о смерти мужа…
— Господа, — тихо признался вслед за врачом Клюгенау, — я тоже отказываюсь тянуть жребий. Простите меня, но я не могу ..
Поверьте — не могу.
— Но это нечестно, барон! — заметил Евдокимов. — И простите: совсем на вас не похоже.
— Да я признаю, что это нечестно. — Клюгенау низко опустил голову; он был без фуражки, и Карабанов заметил среди редких волос розовую проплешину. — Я всю жизнь, — продолжал барон, — стремился быть честным. Позвольте же мне, господа, хоть раз в жизни быть подлецом. Но принести к порогу этой женщины горе — я не в силах. Как хотите! ..
Клюгенау, не поднимая головы, молча отступил в тень. Штоквиц скатал жеребьевочные бумажки между ладоней. Побросал их на дно своей пропотелой фуражки.
— Кто первый, господа? — спросил он. — Не хотите ли вы, Карабанов, стакан лафиту? ..
Первому в таких случаях всегда везет, и Карабанов, не долго думая, сунул руку в ворох бумажек. Развернул свой жребий, тихо удивился:
— Дальше можете не тянуть… Какие вы все счастливые, господа! ..
11
Три дня подряд, с шестого и до восьмого июня 1877 года, в Баязете шла армянская резня, устроенная турками. В крепости спасались лишь немногие, большая часть армян осталась в городе, рассчитывая на милость победителя… Хотелось бы закрыть глаза, но все-таки прочтите, что писал очевидец: «На глазах всего гарнизона резали мужчин, женщин, детей, еще живыми их кидали в огонь горевших домов. Весь город объяло пламенем, раздавались стоны, плачи, мольбы. Гул орудий и выстрелов носился в воздухе. Кровавая картина представляла какой-то адский шабаш, бойню людей, варварский пир… Горсть русских солдат, запертая в маленькой цитадели, с отчаянием взирала на эту картину, чувствуя свое бессилие помочь истерзанным армянам. Многие солдаты горько плакали, иные бросались очертя голову в этот кошмарный омут огня и крови, чтобы вызволить несчастных от резни, и там они погибали сами».
Сохранился рисунок тех лет: окутанная дымом выстрелов, Баязетская цитадель величаво высится на вершине неприступной скалы; над башнями минаретов развевается русское знамя; солдаты стоят вдоль фасов с разинутыми в крике «ура» ртами, а толпы турок в ужасе скатываются под откос, бросая оружие.
Все это очень красиво, но — неверно…
Что такое Баязет? Верное понятие о нем дают не рисунки, а планы. Рыцарскую романтику средневековых замков, огражденных подъемными мостами, следует сразу же отбросить. Два тесных захламленных двора, окруженные зданиями, и один — третий двор, окружающий редут, — все это опоясано каменной стеной, опутано узкими переходами, снабжено люками и подземельями, — вот что такое Баязет!
Мы знаем, что ворота в цитадель уже закрыты. Пусть читатель извинит нас за неумение приукрашивать, но теперь единственный выход из Баязета наружу был через отверстие отхожего места с северной стороны. Это нехорошо припахивает, но зато правдиво.
Впредь, чтобы пощадить читателя, мы будем называть этот выход амбразурой.
— Капитан, — приказал Пацевич, — я пойду сейчас немного вздремну, а вы следите, чтобы никто не выбирался из крепости.
Мы и так потеряли сегодня больше половины всего гарнизона!
— Хорошо, — покорно согласился Штоквиц, чтобы не спорить с полковником, и, поощряя смельчаков, стал смотреть на одиночные вылазки сквозь пальцы, словно не замечая нарушения приказа.
Казакам сверху было видно, как ползают перед входом в крепость солдаты, согнувшись в три погибели, перебегают среди вещей, отыскивая нужное для себя; казаки громким шепотом покрикивали вниз:
— Правее возьми, правее… Там, кажись, мешки с чем-то…
Эвон за горушкой блестит что-то… Веревку прихвати, сгодится…
Вороватые турки тоже ползали среди вещей, и в ночи часто вспыхивали короткие схватки, беглая стрельба, потом снова все стихало; набрав патронов, солдаты возвращались в крепость: нл смену им, решив попытать счастья, выползали в темноту амбразуры другие.
Откуда-то из темноты выступила громоздкая артиллерийская лошадь с оторванной нижней челюстью, помахивая хвостом и неся на спине казенную сбрую, тоже подошла к огню. Сбрую с нес тут же сняли, погладили несчастную кобылу, сообща пожалели.
— Животная, — плачуще сказал Кирюха Постный, — вот ведь:
как человек, на людях помереть хочет…
Спать в эту ночь никто не ложился. Усталость заглушалась чувством самосохранения. Ожидание повторных нападений, неизвестность замыслов коварного врага, невозможность уплотнить цепи стрелков, лежавших на крышах и стенах, — все это дисциплинировало людей.
Люди, не нашедшие себе места, всю ночь блуждали по крепости, останавливаясь возле каждой ячейки, — Братцы, — молили они, — может и меня приспособите?
— Иди, нас и без тебя уже трое.
— А вы потеснитесь, братцы. Я хорошо стреляю.
— Ну вставай, коли так…
Штоквиц в эту ночь полюбился Клюгенау своим спокойствием и рассудительностью.
— Знаете, барон, — сказал капитан, лаская своего котенка, — я уже не комендант крепости. Это смешно, конечно, но теперь мы все коменданты. Нам, офицерам, осталось одно: довериться мужеству гарнизона…
Среди ночи, когда люди уже немного успокоились, разразилась густая пальба пачками. Пацевича разбудили, он выскочил наверх вместе со всеми.
— Ватнин, — позвал он в темноте, — или Карабанов? .. Кто здесь, казаки? Что у вас тут происходит? ..
Стрельба нарастала где-то в стороне от цитадели, и это казалось странным; казаки сразу же бросили таскать камни — взялись за оружие, Скоро выяснилась и причина стрельбы: рыская в поисках добычи вокруг крепости, турки лишь случайно наткнулись на отряды милиции, скрывавшейся возле брошенных казачьих казарм, и бой разгорелся на глазах осажденных.
— Ваше высокоблагородие! — раздались крики. — Велите открыть ворота… Перебьют ведь милицию! ..
— Ватнин, голубчик, — обратился Пацевич к сотнику, — скажите, можно ли открыть ворота?
Назар Минаевич поднялся с крыши, свинцовый настил похрустывал под его тяжелым шагом.
— И пусть орут, — сказал он. — Теперича нельзя, Адам Платонович… Ежели прорвутся к нам. тогда другое дело. И то ворота, на мой смысл, открывать не надобно.
Потресов удачно осветил небо фальшфейерами, и мутный дрожащий свет вырвал из темноты низкое серое здание конюшен, где укрылись милиционеры. Неистовое желание помочь эриванцам вызвало со стороны казаков ответную стрельбу.
— Бей, ребята, пока не погасло, — кричал вахмистр, — точнее целься!
Ракеты, шипя и разбрызгивая искры, скоро погасли, и тогда из мрака послышался рев человеческих голосов. Началась рукопашная:
до крепости Баязета теперь долетали лязганье скрещенных сабель, истошные вопли, крики борьбы и тупые, как удары в ладоши, одинокие выстрелы пистолетов.
— А я бы пошел, — заявил Евдокимов. — Охотников можно набрать. ..
— Все пойдем, все! — снова заорали казаки, но Ватнин остановил их:
— Поздно идтить. Сидите уж, покедова целы…
Крики людей, сцепившихся в схватке, постепенно замирали вдали — агония рукопашного боя подходила к концу. Чей-то последний крик повис над скалами на высокой затихающей ноте — v.
тишина…
— Ну, все. Отмучились, — перекрестился Пацевич, и, держась за поясницу, полусогнутый, как дряхлый старик, он сплетался крыши.
Незадолго перед рассветом Штоквиц позвал к себе Евдокимова, дал ему стакан чихиря:
— Выпейте, юнкер… Мне кажется, что турецкие отряды отодвинулись в горы. Сейчас возьмите охотников и попытайтесь проникнуть в казачьи казармы. Захватывайте все, что можно спасти из имущества! ..
Охотники собрались в комнате на втором этаже, под крышей восточного фаса. Принесли факел. Евдокимов внимательно оглядел людей.
— Раненых не возьму, — сказал он. — И ты, Участкин, отходи в сторону — ты еще хромаешь…
Тихо откинули люк. Цепочкой, один за другим, охотники спустились в подземную галерею, из которой хорошо простреливался во всю длину крепостной ров. Узким коридором, выложенным кафельными плитками, прошли к пролому амбразуры.
— Я первым, — сказал Евдокимов, — и первые двадцать человек идут со мной.
Юнкер выскользнул из амбразуры. Присел на корточки. Было тихо. Он двинулся вдоль стены, наугад прыгнул в ров, споткнулся.
Падая, инстинктивно выставил вперед руки. Правая ладонь его уперлась во что-то телесно-дряблое, и юноша с отвращением отдернул руку.
— Идете? — шепотом спросил он.
Добрая половина охотников уже приступила к сбору оружия.
Казаки зорко следили за ними с высоты крепостных стен; но покровитетьство стрелков не касалось Евдокимова, и он позел своих людей дальше, в непроницаемый загадочный мрак.
Осторожно перелезли ограду мусульманского кладбища. Раненый конь, лежа среди могил, задрал голову и заржал им навстречу.
Чей-то стон послышался в отдалении.
— Не отставайте, ребята, — просил Евдокимов, — тут и засадл может случиться…
Приблизились к зданию конюшен. Кругом ни звука.
Под напором плеча тихо растворились двери.
— Эй, — позвал вахмистр, — кто-нибудь есть? ..
— Нет, — отозвался юнкер.
На ощупь, вдоль стенки, Евдокимов пробрался в придел конюшни, где размещались сотники. В потемках с грохотом налетел на стол. Здесь, кажется, жил Карабанов: вот здесь у него всегда лежали газеты.
— Спичку-то чиркните, — посоветовал Трехжонный.
Юнкер поджег номер «Тифлисских ведомостей», вернулся в конюшню. Яркое пламя озарило стены конюшни. До самого потолка навалом лежали трупы убитых милиционеров. Мертвецы были до нитки раздеты турками, и разом ахнули казаки:
— Боже ты мой, ну и звери! ..
Газетный лист догорел в руке юнкера, и тяжелый мрак снова затопил эту картину смерти.
Кончился день, напоенный кровью. И этот день, что сгинул в пороховом дыму, в стонах и лязге сабель, открыл новую страницу русской военной славы.
Завтра уже должно начаться славное баязетское «сидение».