Пожалуй, рассказ предстоит обстоятельный… Жил да был в сельце Кобеляки полтавский помещик Василий Остроградский, а чинами не мог похвастать: сначала копиист, потом канцелярист почтамта, – сами видите, невелик прыщ! С женою Ириною имел он особый пригляд за сыночком Мишенькой, что бурно и даже мощно произрастал среди поросят да уток, меж арбузов да огурцов, имея наклонности совсем недетские. Не дай-то Бог, ежели где увидит колодец или яму какую – сразу кидался измерить ее глубину шнурком с грузилом, который при себе имел постоянно. По этой причине родители держали его от колодцев подалее, а Мишенька, могуч не по возрасту, рвался из рук родителей, даже плакал:

– Ой, не держите меня! Желаю глубину знать…

А вот зачем ему это надобно, того объяснить не мог, но размеры любой ямы его магически привлекали. Не мог он оторваться от машущих крыльев мельницы, подсчитывая число оборотов, часами, бывало, смотрел, как льется вода над плотиной. Учили его, балбеса, в Полтаве – сначала в пансионе, а потом в гимназии, но Миша педагогов успехами никогда не восхищал, лентяй он был – каких мало! Ему учитель о Пифагоре рассказывает с умилением, а он, экий придурок, шнурком этим самым скамью под собой измеряет. Аттестат Мишеньки блистал такими похвальными перлами: “не учится”, “в классах не бывает”, “охоты не имеет”, “уроков опять не знал”… Можно понять отчаяние родителей!

– Ну, что тут поделаешь? – огорчалась маменька. – Мы ли его не баловали? Мы ли сливок да шкварок на него не жалели? А такой олух растет – стыдно людям показывать.

– Сечь его прутьями! – говорили мудрейшие родственники. – Ежели рыпаться станет, мы согласны держать его на воздусях, а родитель пущай вгоняет в него страх Господень сзаду, дабы в нем великий азарт к учению возгорелся…

Думали и додумались: одна Мишке дорога – в кавалерию.

– Там и думать не надо: лошадь его сама в генералы вывезет.

В 1816 году, забрав своего придурка из гимназии, отец повез его прямо в Петербург, угрожая, что, если в гусары не примут, так отдаст в артиллерию – на прожор самому графу Аракчееву. Но по дороге в столицу встретился шурин – Сахно-Устимович.

– Нонеча век просвещенный, – ворковал он. – Сейчас не из пушек палить надобно, а мозгами раскидывать… На что Мишке гусарство? На одно вино с девками сколько денег ухлопает! А ныне в Харькове университет открыли, вот туда и сдай Мишку.

– В университет хочешь ли? – спросил отец сына.

– Нет, не хочу, – отвечал тот браво.

– Тогда поехали… в университет, – решил папенька.

Привез он своего недоросля в Харьков и сдал его в науку, словно в полк какой: авось, что-нибудь да получится? Начался странный период жизни юного Остроградского: сначала вольнослушатель, через год и студент по факультету математики, он в точных науках ни бельмеса не смыслил, а навещая отчие Кобеляки, слезно умолял батюшку о военной службе:

– Ладно уж гусары или пушкари – нонеча согласен даже в полк Кременчугский пехотный… маршировать стану.

– Эва тебе! – показывал отец сыну кукиш…

Так бы и далее, наверное, канючил, если бы на втором курсе не поменял квартиру. На этот раз юнца приютил у себя адъюнкт наук математических Андрей Павловский, которого студенты харьковские “Аристидом” прозвали – за его любовь к справедливости. Стали они совместно математикой заниматься, формулы всяческие разрешая. Павловский, очевидно, был педагогом отличным, ибо Остроградский, лентяй и тупица, каких свет не видывал, вдруг с небывалым жаром проникся познанием науки, от которой ранее он усердно отвращался. Прошло два-три месяца, не больше, и однажды “Аристид” взял квартиранта за уши и… расцеловал:

– Мишель! Прими за истину, что говорить стану. Я едино лишь усидчивостью беру да терпением, знаниями уже достаточно обладая. А ты, знаний в математике не имея, все с налету мигом хватаешь, будто ястреб жалкого воробья в полете, и на любой вопрос, над которым я мучаюсь, отвечаешь сразу. Я-то, мой милый, трудом истины домогаюсь, а ты… ты, братец, творишь!

–  Так кто ж я такой? – удивился Остроградский.

– Ты? Ты, братец, г е н и й…

Странности судьбы продолжались. Остроградскому было уже 19 годочков, когда ради получения степени кандидата он сдал одни экзамены успешно, а другие сдавать попросту не пожелал. Не хочу, мол, и все тут, не приставайте ко мне! Сам князь А. Н. Голицын, министр народного просвещения, с высот вельможных, из кресел бархатных указывал, чтобы не рыпался и сдавал все экзамены, но… Об этом, читатель, можно написать сто страниц (не преувеличиваю), можно ограничиться и десятком строчек. Я буду краток: в один из дней Остроградский выложил аттестат перед синклитом ученых Харьковского университета и заявил, что не желает видеть свое имя в списках студентов:

– А моим аттестатом можете… подтереться!

Родители надеялись, что уж теперь-то их Мишенька согласен служить в пехоте, но Остроградский помышлял о другом:

– Мне, папенька, ехать в Париж нужда приспела.

Отец рассудил об этом желании на поэтический лад:

– Нешто наши кобелякские дивчины плохо для тебя писни спивают? Нешто вальсы парижские нашего гопака милее?

Вырос дитятко под потолок, рычал басом, перечислял имена славные, парижские: Фурье, Лаплас, Ампер, Пуассон, Коши, – возжаждал он ихние лекции в Сорбонне слушать. Зарыдала тут маменька, кручинясь, а отец подумал и… согласился:

– Мишка-то прав: по малому бить – только кулак отшибешь. Езжай, сынок, и затми Париж нашими Кобеляками!

Но возникла сильная оппозиция со стороны родственников:

– Экий бугай! – говорили они. – Любого порося в одночасье под хреном уминает, все у него есть, жить бы ему да радоваться, родителей в преклонности лет ублажая своим сердцелюбием, так нет – ему, вишь ты, еще и Париж подавай!

Вот тут и нашла коса на камень.

– Цыть! – сказал папенька. – Бывать Мишке в Париже, дабы ведали людишки тамошние, что в Кобеляках не под заборами рождаются, не кулаком крестятся и не помоями умываются…

В мае 1822 года сынок отъехал в Париж, и недели не миновало, как вернулся он в Кобеляки – босой и голодный.

– Чего так скоро? – спросил отец.

– Денег твоих, папенька, до Чернигова мне хватило. Сел в дилижанс, как все люди, но в дороге обшептали меня пассажиры проклятые, весь багаж по кускам раздергали… Велите, папенька, обед подавать. Очень уж я по шпику с салом соскучался.

– Нет уж! – обозлился отец. – Обедов ты от меня не дождешься. Я тебе еще раз отвалю три сотенных и езжай в Париж, как хотел, чтобы сородичи надо мною не изгалялись…

С великим бережением (от воров) Остроградский прибыл в Париж, о чем вскоре известил тишайшие Кобеляки, но сам Париж никак не потряс полтавского дворянина. А папенька, видит Бог, тратился на сыночка не зря. Через три года Кобеляки навестил “Аристид” харьковский – профессор Андрей Павловский, радостный.

– Василий Иваныч, – сообщил он отцу, – стыдно мне за коллег своих, что проморгали природного гения. А теперь… гляньте! Вот привез я вам журнал Парижской Академии наук, прочитаю я вам, что пишут о вашем сыночке, и поплачем на радостях.

Извещаю читателя: великий Огюстен Коши, перечисляя ведущих математиков Парижа, писал об Остроградском, что этот “молодой человек из России, одаренный громадною проницательностью и весьма сведущий в исчислении бесконечно малых величин, дал нам новое доказательство” в тех сложнейших формулах, над которыми математики Парижа давно и без успеха работали.

– Шутка ли? – вопрошал Павловский. – Над этими интегралами сам великий Лаплас утруждался, а помог-то ему наш Мишель кобелякский. Каково теперь в Харькове читать, что Лаплас, отец небесной механики, зовет Мишеля mon fils (мой сын)…

Остроградский в ту пору жил одиноко, сторонясь удовольствий Парижа; часами он простаивал над Сеной, наблюдая за волновым течением воды, и в 1826 году Сорбонна опубликовала его научный “Мемуар о распространении волн в цилиндрическом бассейне”. Ученые автора хвалили, а полиция Парижа посадила его в тюрьму Клиши, ибо Остроградский задолжал “за харчи и постой” в отеле. Огюстен Коши сам же выкупил ученика из тюрьмы, и впредь, чтобы не сидеть на бобовой похлебке, Остроградский устроился надзирателем в учебную коллегию короля Генриха IV…

Настала весна 1828 года. Наш известный поэт Николай Языков был тогда студентом Дерптского (Юрьевского) университета. Однажды, прогуливаясь в окрестностях Дерпта, поэт увидел, что по дороге в город шагает детина громадного роста, будто Гулливер, а сам босой, драный, почти голый. Назвался он учеником великих Коши и Лапласа, следующим из Парижа до Петербурга.

– Вот, – сказал, – от самого Франкфурта марширую… Опять обшептали меня пассажиры проклятые. Видит Бог – в пути не воровал, но подаянием мирским не гнушался. Теперь и до Питера, чай, близехонько. А чин у меня такой, что даже кошку не напугаешь: всего лишь коллежский регистратор…

Языков привел Остроградского к себе, русские студенты приодели его, подкормили, и он, довольный, вскинул котомку.

– Побреду далее, – сказал, благодарный. – Ежели генерала из меня не получилось, так хоть профессором стану.

– Послушайте! – окликнул его поэт. – Вы, будущий профессор, а диплом-то из Парижа имеете ли?

– Нет, – отвечал Остроградский. – Из Харькова выкинули без аттестата, из Парижа иду безо всяких дипломов… Бог не выдаст, так и свинья не съест… Спасибо вам за все, люди добрые!

Кажется, чуть ли не первый светский салон, в котором Остроградский появился, был столичный салон княгини Евдокии Голицыной, известной “принцессы Ноктюрн”, которая сама была недурным математиком. Между прочим, Михаил Васильевич общества никогда не избегал, был приятным и острым собеседником, лихо танцевал с дамами, а боялся он только… генералов. Почему так – не знаю, но при генералах он сразу немел, испуганно жался в сторонке, как бы желая остаться в неизвестности.

– Михаила Василич, что вы там жметесь?

– Идите к нам, – звали его.

– Боюсь. Там у вас… генерал.

– Так не крокодил же, не съест.

– Все равно. С генералами шутки плохи…

Думаю, тут срабатывал механизм “Табели о рангах”, согласно которой каждый сверчок – знай свой шесток. А шесток Остроградского был весьма шатким: всего-то коллежский регистратор (считайте, гоголевский “Акакий Акакиевич”). А вот еще новость: сразу, как только Остроградский появился в Петербурге, он был взят под негласное наблюдение тайной полиции. Историки не знают, в чем он провинился, но грешен, наверное, был. В секретной переписке на самом высшем имперском уровне мне попалась странная фраза: “возвратился из-за границы пешком и сразу обратил на себя внимание некоторыми обстоятельствами”. Вот поди ж ты догадайся – что это за обстоятельства? Впрочем, по мнению историков, Остроградский до конца жизни не знал, что за ним и его словами бдительно следят вездесущие прислужники Бенкендорфа…

Ладно! Тайный надзор жандармов не мешал веселиться.

Остроградский очень скоро стал адъюнктом прикладной математики, сначала экстраординарным, а вскоре и ординарным академиком (в возрасте 29 лет). Не по чину, а по уму получил он казенную квартиру из шести комнат, в которых – хоть шаром покати, не было даже стула, чтобы присесть, и наш академик гулял по комнатам, озирая из окон широкие невские просторы. На дрова он тоже не тратился – жилье его казна и отапливала.

– Ух, жарко! – говорил он, похаживая. – Квартира есть, дрова есть, звание есть, деньги есть… Чего же еще не хватает? Ах, Господи, совсем из головы вон: женой еще не обзавелся.

Тут и беда случилась! Как на грех, появились тогда первые спички – фосфорные. Чиркнул одну из них Остроградский, а она – пшик! – и обожгла ему правый глаз фосфором. Остался он с одним глазом, а правый померк на всю жизнь и постоянно источал обильную слезу. Но даже одним глазом Остроградский жену себе высмотрел. Это была Мария Васильевна фон Люцау (так писали до революции, а сейчас ее называют урожденной фон Купфер). Невеста была из лифляндской породы, немочка аккуратная и сдобная, сочиняла стихи, играла на рояле, напевала романсы о муках любовного ожидания, а перед женихом сразу поставила железное условие:

– Согласна быть вашей супругой, если вы не станете докучать мне разговорами об этой противной математике…

И не надо! Не для того люди женятся, чтобы сообща разрешать формулы, а совсем для иных дел, более серьезных. Между тем свой брак Остроградский от родителей утаивал, и в Кобеляках, считая сына холостяком, еще долго перебирали выгодных невест, у которых в приданое готовились хутора с визжащими поросятами. “Хохол щирый”, Остроградский о своем украинском происхождении не забывал и, частенько заглядывая на кухню, где орудовала прислужница Гапка, всегда готов был покушать.

– Щедрых-ведрык, – говорил кухарке, – мне бы вареник, грудочку кашкы, кильце ковбаскы, ще цего мало – дай и сальца!

В 1833 году родился первенец Виктор, за ним дочери – Мария, что потом была в браке Родзянко, и Ольга, ставшая впоследствии генеральшей Папа-Афонасопуло. Отца этого семейства часто осеняло божественное вдохновение. Рассказывал, что однажды на Невском проспекте, не имея бумаги, он стал записывать математические расчеты на кожаном задке чьей-то барской кареты.

Так увлекся, что вокруг себя уже ничего не видел. Но тут карета тронулась, кучер нахлестнул лошадей, а за каретой, не стыдясь честного народа, долго бежал по Невскому великий академик гигантского роста и орал что есть мочи:

– Стой, сын гадючий! Куда повез мои формулы?..

Конечно, не все в России любили математику и не все русские умели считать, – дело не в этом, а в том, что не было в России людей, которые бы не знали об Остроградском. Полтавский житель П. И. Трипольский, земляк ученого, писал, что “имя это одними произносилось как образец энергии, с какою он достигнул своей цели еще в молодые годы, а другими – как научный авторитет, равного которому с трудом можно найти в Европе…”

– Голова, – говорили о нем с великим решпектом.

Голова была крупная, коротко остриженная, как у новобранца. Иногда надевал золотые очки, а из мертвого глаза стекала слеза. Да, неказист был Михаил Васильевич, нескладен фигурою, зато и колоссален – не только умом, но и всею дородною статью. “Платье сидело на нем мешком, а ноги напоминали слоновьи. Широкое лицо было освещено только одним глазом, но зато умным, проницательным, даже лукавым…” Пожалуй, ни о ком из русских ученых не осталось столь много живописных свидетельств, как об Остроградском, ибо он был оригинален, как никто другой, поражая людей не только остротой мысли, но и своей, я бы сказал, “топорною” внешностью, чем-то схожий с обликом того Собакевича, каким его изображали русские иллюстраторы.

Каков был Остроградский, судите по такому примеру:

“Офицеры брали его пальто и надевали на себя вдвоем, вставляя по две руки в каждый рукав, застегивали его на себе и так вот ходили, заложив по две руки в каждый карман…”

Остроградский прославил себя как удивительный педагог!

Боюсь, что список учебных заведений, где он преподавал, покажется чересчур громоздким: Главный педагогический институт. Институт корпуса инженеров путей сообщения. Морской кадетский корпус. Военно-инженерная академия и училище. Артиллерийская академия и училище… Заметьте, в этом списке нет университета, которым Михаил Васильевич явно пренебрегал (очевидно, не забывая “харьковской” истории). Но еще он читал публичные лекции для горожан по алгебре, небесной механике, аналитической геометрии и элементарной математике. Писал тоже немало и всегда безбожными каракулями – мало кто мог понимать его почерк.

– Все махоньки люды пагано пышуть… це дурныца!

Настежь отворялись двери в аудиторию. Остроградский входил, грузно оседая в кресле профессора. Долго озирал учеников единым оком поверх золотых очков и начинал лекцию так:

– Ну, Декарты, ну, Пифагоры, ну, Лейбницы, ну… казаки!

Служитель вносил два графина с водою и два стакана с мягкою губкою. Из одного Остроградский пил, во втором мочил пальцы, чтобы протирать вечно слезившийся глаз; потом неизбежно путал стаканы и в любом смачивал губку для стирания с доски формул, а, забывшись, этой же губкой смахивал слезу со щеки. Он не курил, зато нюхал табак, а табакерку всегда забывал дома, и, где бы ни читал лекции, всегда вопрошал аудиторию одинаково:

– Жданов! Где ты? У тебя есть табачок?

Жданова, конечно, и быть не могло. Но всегда находился студент или офицер, согласный побыть в роли “Жданова”, угощавший профессора доброй понюшкой. При ученом неизменно состоял поручик Герман Паукер (будущий министр путей сообщения), который иногда и начинал лекцию – вместо профессора, но вряд ли Паукер знал, что о нем говаривал Михаил Васильевич.

– Думают, что математика наука скучная, а главное в ней – умение считать. Это нелепость, ибо цифры в математике занимают самое последнее место, а сам математик – это прежде всего философ и поэт… Я ведь совсем считать не умею! – признавался Остроградский, ошеломляя слушателей. – Мои ученики считают лучше меня. А вот я часто путаюсь в цифрах и, если бы экзаменовался по арифметике у того же Паукера, он бы сразу влепил мне единицу. Но между нами большая разница: я все-таки математик, а вот Паукер никогда им не был и никогда им не станет…

Соответственно таким взглядам он и вел себя с учениками. Остроградский сразу выявлял в аудитории двух-трех человек, будущих “Декартов” и “Пифагоров”, для них и читал лекции, остальных же именовал “казаками”, к познанию математики неспособными. Одному из таких “казаков” Михаил Васильевич поставил самый высший балл на экзамене.

– Чему дивишься? – сказал он ему. – Ты в интегралах был неучем, таковым и помрешь, я это знаю. Но я ставлю тебе “двенадцать”, ибо твои идиотские рассуждения неожиданно навели меня на одну мысль, о какой мне самому никогда бы и не додуматься… Так что, братец, от дураков тоже польза бывает!

Иногда, задумчивый, он приступал к чтению лекции на французском языке, порою же начинал рассказывать великосветские сплетни, а потом, иссякнув в хохоте, подначивал слушателей:

– Господа, может, и вы мне анекдотец расскажете?..

О нем враги говорили, что он просто лодырь, каких свет не видывал, и Остроградскому все равно о чем болтать, лишь бы скорее закончилось время лекции. Так, перед офицерами академий он чаще всего рассказывал о полководцах древности, поражая всех великолепною эрудицией, мастерски рисуя на доске схемы знаменитых сражений. Однажды Остроградский так увлекся битвою при Арколе, что не сразу заметил в дверях появление генерала – начальника военной академии.

– …и вот, – громыхал бас Остроградского, – когда все уже дрогнули, Бонапарт вышел вперед, спрашивая бегущих: “Солдаты, вы еще не видели чуда?” – Тут он заметил генерала и быстро изобразил на доске “х. dx”. – Именно в этом интеграле икс-де-икс и проявилось чудо его гениального решения…

Генерал мгновенно испарился, ибо иметь дело с иксами не был намерен. Да, читатель, многие считали Остроградского чудаком, и отчасти это мнение даже справедливо. Однажды он принимал экзамен у молодого инженерного офицера.

– Что-то я вас не помню. Назовитесь, милейший.

– Цезарь Кюи. Цезарь Антонович Кюи.

Остроградский мигом поставил ему “12”, даже не задавая вопросов, а когда будущий композитор выразил свое недоумение, ученый попросту выставил его из аудитории – со словами:

– Иди, мой хороший. Цезарь всегда побеждал…

Марье Васильевне, жене своей, он не позволял читать статей Белинского, чтобы излишне не возбуждалась, но сам был человеком очень начитанным, литературу страстно обожал. Иногда, прервав лекцию и обтерев лицо от слез, Остроградский навзрыд читал Сумарокова или Пушкина, но особенно жаловал он Тараса Шевченко. На экзаменах бывал то неожиданно покладист, то вдруг становился крайне придирчив, угрожая абитуриентам:

– Сидели вы тут на “Камчатке”, на Камчатке и карьеру свою закончите… А дважды два сколько будет?

От этого многие офицеры из числа “казаков” заранее ложились в лазарет, притворяясь больными, только бы избежать яростного гнева Остроградского. П. Л. Чебышев, сам великий математик, не раз встречался с Остроградским за столом в доме В. Я. Буняковского (тоже математика), но чаще они пикировались меж собою, как соперники, а много позже, когда Остроградского не стало, Чебышев вспоминал о нем с большою печалью:

– Человек был, конечно, гениальный. Но он не сделал и половины того, что мог бы сделать, если бы его не засосало это утомительное “болото” постоянного преподавания…

Читатель, сведущий в истории русской науки, с ехидцей спросит меня – не желаю ли я замолчать об отношении Остроградского к Лобачевскому? Скрывать не стану:

Михаил Васильевич дал резко отрицательный отзыв о теориях великого казанского геометра, идеи которого казались ему чуждыми и малопонятными. Мне думается, что Остроградский попросту не привык понимать то, что было непонятно ему с первого же прочтения…

Дабы не утомлять читателя, не стану перечислять все 48 научных трудов Остроградского, включая и работы по баллистике или даже теории вероятностей. Он был признан всем миром, стал членом академий – Туринской, Римской, Соединенных Штатов, а после Крымской кампании попал и в число “бессмертных” Парижской академии. Слава же в России была столь велика, что в ту пору поступающим в университет желали самого лучшего:

– Быть тебе Остроградским!..

Михаил Васильевич был настолько предан науке, что все мирское порою его не касалось. Сутками не выходил к семье, работая взаперти. Потому-то, когда после смерти родителей начался раздел кобелякских имений, Остроградский даже не поехал на родину, послав судиться-рядиться свою жену.

– Бери, что дадут, – наказал он ей. – За кадушки да грядки не цепляйся. Нам с тобой хватит, и детям еще останется…

Мария Васильевна “выцарапала” у родичей мужа деревеньку Пашенную Кобелякского повета, где вблизи протекал лирический Псел, но вернулась она в Петербург – сама не своя, часто поминая соседнего помещика Козельского:

– Ах, пан Козельский… ну, такой озорник! Однажды я стою вот таким манером, его даже не замечаю, конечно, и ем вишни. А он вдруг подходит и… Знаешь, что он мне сказал?

– У й д и, – сказал ей муж. – Не мешай мне думать…

Еще раз смотрю на старинную фотографию того дома, что достался ученому в Пашенной: обычная “хохлацкая” хата, жалкое подобие крылечка с претензиями на колонны, крохотные оконца. Сюда он приезжал на каникулы, чтобы насытиться спелыми кавунами, наесться галушек с варениками. Крестьяне ожидали его приездов с нетерпением. Михаил Васильевич, человек щедрый, задавал им пиры под открытым небом, одаривал молодух гребешками и лентами. Очень он любил купаться в реке, голый, скакал по берегу, крича деревенским детишкам:

– А ну, ррра-акальи такие, кто кого – калюкой!

Начиналось побоище “калюкою” (грязью), и светило научной мысли, тайный советник империи и кавалер многих орденов, весь обляпанный грязью, радовался, как ребенок, меткости попаданий. Ничто, казалось, не предвещало жизненных перемен. Впрочем, об этой перемене сохранились две версии. Первая такова. Однажды ночью, в дальней дороге, Остроградский уселся в свою карету. Было темно, лошади тронулись, и обняв жену, он целовал ее, а “жена” помалкивала. Потом заявила:

– Вот как сладко! Только, сударь, ваша жена уехала в карете моего мужа, так что теперь можете целовать меня и далее. Видит Бог, возражать я не стану…

Наверное, это один из анекдотов, каких немало о нем рассказывали. На самом деле все было проще и не столь романтично.

Мария Васильевна еще по весне выехала с детьми в Пашенную ради летнего отдыха, выехала намного ранее мужа; когда он сам приехал в имение, то жены не застал. А крестьяне подсказали ему, что она давно отбыла к соседнему помещику Козельскому. Остроградский поехал в имение своего соседа, где нашел разбросанные вещи жены, а жена и сам Козельский спрятались от него в курятнике, о чем Остроградский догадался по тому переполоху, который там устроили куры с петухами. Все стало ясно, как Божий день. Не тащить же ему жену за волосы! Остроградский вернулся в Пашенную, а вечером к нему нагрянула жена Козельского:

– Позвольте жить с вами… хотя бы гувернанткой при ваших деточках. Не могу же я оставаться при муже, который чужой женой овладел… вашей же! Не изгоняйте меня… Куда же мне теперь деваться? Не любви у вас, а жалости прошу…

Остроградский обладал железным здоровьем, никогда и ничем не болея. Петербуржцы часто видели его гуляющим в сильные морозы или под проливным дождем – даже без зонтика, а галош он не признавал, как не признавал и врачей, считая их шарлатанами. Летом 1862 года он выехал, как всегда, на родину, много купался и не желал замечать, что на спине у него назревает опасный нарыв. Родственники уговаривали Остроградского ехать в Полтаву, чтобы показаться опытным врачам, на этом же настаивал и сельский врач О. К. Коляновский. Поддавшись на уговоры, Михаил Васильевич созвал всех крестьян на прощальные посиделки:

– Сидайте же, щоб все то добре сидало…

11 ноября Остроградский приехал в Полтаву, остановился на Колонийской улице в доме В. Н. Старицкой, своей давней знакомой. Начал было и поправляться, но 7 декабря не отказал себе в удовольствии поесть маринованных угрей, после чего положение больного резко ухудшилось. Нарыв на спине превратился в рану.

Петербург в эти дни публиковал в газетах бюллетени о состоянии его здоровья. 20 декабря, окруженный сородичами и друзьями, Остроградский – время было к полуночи – вдруг стал волноваться, потом крикнул двоюродному брату Ивану:

– Ваня, мне мысль пришла… запиши скорее!

Но эта мысль гения, рожденная на смертном одре, осталась уже невысказанной, сопроводив Остроградского в могилу.

Гроб с его телом погрузили на сани и отвезли в деревню Пашенную, где была семейная усыпальница дворян Остроградских…

Мне осталось поведать последнее. О дочерях ученого мною уже помянуто ранее. А вот единственный сын его Виктор не унаследовал от батюшки даже малой толики его гения, и еще молодым человеком был уволен из артиллерии за полную безграмотность – именно в математике! Виктор Остроградский умер в селе Рыбцы, будучи опекаем в “Доме призрения для бесприютных дворян” (то есть нищих дворян). Странно, что и его мать – Мария Васильевна – встретила старость тоже на чужих хлебах у графини Софьи Капнист, будучи приживалкой в ее богатом имении.

О чем мне еще сказать? Пожалуй, о той мемориальной доске, что висит на стене “академического” дома – на берегах Невы.

Но доска и есть доска, она мало что говорит.

А хорошо бы нам воскресить старое пожелание молодежи:

– Иди и учись! Быть тебе Остроградским…