Битва железных канцлеров

Пикуль Валентин Саввич

Часть вторая

Сотворение кумиров

 

 

Популярность

20 июня 1860 года капитан-лейтенант Алексей Шефнер привел в бухту Золотой Рог транспорт «Манджур», с которого сошли на берег 40 саперов с топорами и пилами, построили барак и баньку. По вечерам из чащи выходили мягко ступавшие тигры и, усевшись рядом на свернутые в колечко пушистые хвосты, желтыми немигающими глазами подолгу следили за работой людей…

Россия оформляла восточный фасад, окнам которого теперь извечно глядеться в безбрежие Тихого океана! Скоро здесь бросили якоря «Воевода», «Боярин», «Посадник», «Пластун», «Джигит», «Разбойник» и крейсер «Светлана» (в честь последнего пролегла главная улица – Светланская). Так начинался славный град Владивосток, в гербе которого уссурийский тигр держит в когтистых лапах два золотых флотских якоря.

Трудами мастеровых и матросов созидалась большая политика на востоке страны, а Горчакову сразу прибавилось дел… Но иногда от дел становилось невмоготу – расслабленной походкой министр отправлялся в Эрмитаж, где садился на диванчик перед полотнами старых мастеров, всматривался в благородную темноту древних красок. У него тут завелся даже приятель – дверной страж Эрмитажа из отставных гренадер, богатырь ростом, бывший одногодком министру, у которого, по странной случайности, были те же хвори, что мучили и его сиятельство… Горчаков жаловался драбанту:

– Опять не спал. Вот тут ломило. Всю-то ноченьку!

– А вы скипидаром пробовали?

– Да не помогает. И в глазах – мухи зеленые.

– Жениться вам надобно, тады воскреснете.

– Да ведь я уже старенький.

– А вы на молоденькой…

В министерстве Горчаков просматривал газеты, не брезгуя прочитывать даже критику своих действий, – князь всегда учитывал силу общественного мнения, которым дорожил.

– Нет ничего гибельнее для страны, – утверждал он, – чем апатия народа к внешней политике своего отечества…

Горчаков был популярен не только за рубежом, но и внутри России (по тем временам такое положение – редкость). К нему уже потянулись депутации обиженных, не имевших никакого отношения к дипломатии, и министр иностранных дел, посреди пышного казенного великолепия, участливо принимал раскольников, землепашцев и купцов. Однажды он промурыжил в приемной английского посла: «Когда я говорю с народом, амбасадор королевы Виктории может и подождать…» Современник отмечал: «Впервые у русского министра нашлись нужные слова не только для салонов, но и для публики. Его блестящие речи, острые и меткие слова доходили до просвещенных дам и помещика в провинции, до скромного студента и блестящего гвардейца». Правда, князя иногда упрекали в излишней самоуверенности – обычный упрек для человека, который все уже зрело обдумал, и такой человек, конечно, не станет сдавать своих позиций перед первым же встречным… Между тем интеллигенция, почуяв в нем родственную душу, заваливала Горчакова письмами со множеством советов; князь говорил своим близким:

– Ученые и писатели пересылают мне в основном цитаты из философских учений. Надергают из Бойля, Гизо или Токвиля и доводят до моей милости с наказом, чтобы я, используя свое влияние, немедленно приложил их к русской действительности, вроде лечебного пластыря. Им интересно знать, что из этого получится. А вот мне совсем не интересно, ибо я заведомо знаю, что чужеродный пластырь к нашему телу не пристанет…

Его поступки уже тогда пытались анализировать: «Что ни говори о Горчакове, однако он единственный из окружения царя, который имеет либеральные поползновения. Правда, на практике он не всегда выдерживает, заявляя, что власть не может обойтись без маленькой доли произвола. Кроме того, занятый политикой, он неясно осознает, в чем заключены либеральные действия…» Горчаков любил фразу:

– Власть твердая, а меры мягкие!

Московский профессор Б. Н. Чичерин писал, что Горчаков «не заражен барскими предрассудками и способен понять толковое мнение, не пугаясь ложных признаков демократии и красной республики». Это правда: когда в 1878 году будут судить революционерку Веру Засулич и когда суд присяжных вынесет ей оправдательный вердикт, Горчаков первым встанет из рядов публики и устроит ей бурную овацию.

* * *

Насколько ему повезло с пасынками Мусиными-Пушкиными, настолько огорчали старика родные сыночки – Михаил с Константином… Незаметно выросли и стали писаными красавцами, от которых женщины посходили с ума, а отец предчуял, что эти ферлакуры седин его не украсят. Молодые князья Горчаковы в свете носили прозвище «магистров элегантности», по почте они выписывали из Парижа белье, пересыпанное лепестками чайных роз, а их папенька знай себе оплачивал векселя, которые кредиторы несли прямо на дом, будто сговорились пустить министра по миру с торбой. Горчаков, человек прочных моральных устоев, тяжело переживал за мужей империи, которым его сыновья регулярно приделывали ветвистые рога… Сегодня князь начал день с того, что надавал своим чадам звонких оплеух, когда они еще нежились в постелях, обдумывая творческие планы на вечер. Сыновья обиделись:

– Но если мы не станем бывать в свете, так, скажите, чем же нам еще заниматься?

– Ковыряйте в носу… дураки! – отвечал отец.

К столу он вышел взъерошенный, глубоко несчастный, страдая. Старый камердинер Яков посочувствовал ему:

– Ваше сясество, да почто так убиваться-то?

– А как иначе? – сказал Горчаков трясущимися губами. – Я уже на седьмом десятке, и мне их не выпороть. Эти сиятельные жеребцы решили, что жизнь – сплошной карнавал бесплатных удовольствий. А они не подумали, что отец их смолоду трудится и конца своим трудам не видит…

Яков подал ему чашку бразильского шоколада. Чашка, которую держал Горчаков, была для него драгоценной реликвией: из нее любила пить чай покойная Мария Александровна.

– Жаль, что они уродились в красавицу мать. Пошли бы в меня, в урода такого, тогда сидели бы дома… Вот сошлю их, куда и ворон костей не заносит: Мишку консулом в Парагвай, а второго на Ямайку… пусть там жарятся!

В дурном настроении подкатил к министерству, спросил дежурного регистратора – что получено за ночь с телеграфа?

– Существенного, ваше сиятельство, в мире ничего не произошло. Прескверно идут дела в Австрии, и неясно, как там справятся с венграми, настаивающими на личной унии. Еще получено сообщение о выборах в Штатах: янки намечают в президенты какого-то лесоруба по имени Авраам Линкольн, за которым они признают талант остроумного оратора. Линкольн, кстати, видный проповедник против рабства чернокожих.

– Что там негры! – отмахнулся министр. – У нас вон белокожие не могут раскрепостить своих же белокожих…

Был день доклада царю, и Александр II высказал Горчакову мысль о «солидарности» венгерской и польской революций:

– В случае нового мятежа в Венгрии я, кажется, забуду прежние распри и брошу свои войска противу мадьяр, как это сделал в сорок девятом году мой покойный батюшка.

– Иными словами, государь, – ответил Горчаков, – вы желаете углубить пропасть между властью и общественным мнением русского народа. Тогда я подаю в отставку…

Это была уже пятая его просьба об отставке. Таким радикальным способом он отстаивал свои взгляды в политике. Царь всегда рвал его просьбы, говоря с милой любезностью:

– Вы мой ближний боярин. Не покидайте меня…

В середине дня Жомини сказал, что в приемной топчется прусский посол Бисмарк, желающий аудиенции.

– Не надо, – ответил Горчаков. – У меня назначен разговор с маркизом Монтебелло, а Бисмарк смотрит на мои симпатии к Франции, словно цензор на крамольную статью.

* * *

Гуляя вечерком по Невскому, Бисмарк уловил в публике чье-то знакомое лицо; приподняв котелок, посол сказал:

– Не могу вспомнить, откуда я вас знаю?

– Вилли Штибер, – ответил тот, озираясь. – Меня представил вам покойный полицай-президент Гинкельдей, когда вам захотелось спереть бюро из дома венского графа Рехберга!

– Спереть… зачем же так грубо? Я ведь не вор, а политик. А что вы делаете в Петербурге?

– Налаживаю связи царской жандармерии с нашей тайной полицией по розыску в Европе русских революционеров.

– Желаю успеха, Штибер! Но если я достигну вышней власти в Пруссии, вы уже не будете шляться по слякоти, вы станете ездить в карете, как большой раздувшийся прыщ.

Этой фразой посол развеселил шпиона:

– В нашем деле из окошек кареты немного снюхаешь. А если вы дадите мне власть над пруссаками, вот тогда-то я нашляюсь пешком столько, что ноги будут отваливаться…

Бисмарк застал Россию на полном ходу – в напряжении политики не только внешней, но и внутренней, что помогло ему увидеть русскую жизнь гораздо полнее других послов Пруссии. Конечно, петербургская знать была избалована общением с иностранными послами – оценивали изящество манер, прощали коварство речевой казуистики, умение болтать обо всем на свете и не проболтаться в том, что нужно скрывать. Бисмарк никак не подходил под эту категорию! Представьте хмурого пожилого человека в затасканном темно-буром пальто, в сопровождении собаки без поводка, которая глядит на вас долгим и внимательным взглядом. На станции Лигово одна дачница испугалась этого взгляда, но Бисмарк вежливо утешил ее: «Мадам, мой пес сделал на вас стойку, ибо еще никогда ему не приходилось видеть таких красивых глаз!» Бисмарк не затуманивал речей, как оракул. Не был дамским угодником на придворных раутах. Не извивался ужом перед сильными мира сего. Улыбка его выражалась в изгибе губ, а глаза оставались строгими. В фигуре прусского посла ощущалась постоянная напряженность, но не скованность. В обществе он всегда появлялся один, а на вопросы о жене отвечал, что она имеет свои обязанности, которые и должна исполнять, как добропорядочная мать семейства. Иоганна фон Бисмарк держалась мужем взаперти, ибо не обладала должной «светскостью». Все интересы этой некрасивой и недалекой женщины ограничивались кухней и детской, заботами о насыщении мужа едой и выпивкой, она тщательно, словно хранитель музейных редкостей, следила за температурой в комнатах посольства. Этих качеств маловато для появления в петербургских салонах, где русские дамы, оставив терзать парижские моды, вдруг вступали в жаркий спор об Ольмюцкой конвенции. Поначалу это Бисмарка потрясало, потом он привык, что петербургские женщины знают о политике гораздо больше, нежели пишут в газетах…

Горчаков страшно не любил, если иностранные послы – в обход его, министра! – совались в кабинет императора. Бисмарку он прощал такую партизанщину, а царь зазывал посла снять на лето дачку в Царском Селе, чтобы быть к нему поближе. Но хроническое безденежье лишало Бисмарка возможности пожить на лоне природы. Доходы посла не превышали 8000 талеров, а расходы по посольству составляли 12 000 талеров (приходилось доплачивать из своего кармана и жить крайне умеренно). Все дипломаты в Петербурге, подражая русскому стилю жизни, устраивали приемы и званые вечера – Бисмарк не мог позволить себе такой роскоши, и потому швейцар в дверях посольства был приучен раз и навсегда отвечать случайным гостям, что господина прусского посла «сегодня нет дома».

Вскоре Берлин известил Бисмарка, что он произведен в чин ротмистра. Горчаков отнесся к этому с таким равнодушием, как если бы его дворнику прибавили полтинник жалованья, а барону Жомини он сказал:

– Вот вам типичный пруссак! Неглупый человек, а эполетам радуется, словно кот валерьянке. Мало того что Бисмарк частенько выпивает, так он еще и… милитарист. Алкоголь да юнкерские замашки – опасное сочетание для политика!

Сияя каской и эполетами, Бисмарк появился в окружении царя на красносельских маневрах. В павильоне для почетных гостей и военных атташе Александр II прижал его к сердцу:

– Рад видеть у себя прусского ротмистра…

Если б в павильоне слышали, как в рядах гвардейской кавалерии обсмеивали Бисмарка юные, безусые корнеты:

– Надо же! Дяде всего полвека, а он, гляди, уже ротмистр. Даже страшно подумать, что будет с Бисмарком, когда ему стукнет под девяносто… Неужели дадут полковника?

Момент показательной атаки русской кавалерии был незабываем. Из-за горизонта, прямо из грозовой тучи, вдруг возникла лавина конницы, разогнанной в бешеном аллюре скачки. Вой, лязг, топот, крики, ржанье, звуки труб… Казалось, многотысячная масса лошадей и всадников, увлеченных стихийным разбегом, сомнет и опрокинет жалкие мостики павильонов, над которыми струились шелками золотистые тенты. И точно в десяти шагах от незримой черты «лава» вдруг разом осадила лошадей на крупы, перед публикой взметнулись блещущие подковы, а с губ лошадей сорвались и поплыли по воздуху, словно одуванчики, легкие клочья бешеной пены. Пропел рожок – кони опустились, разом всхрапнув. Из-под кирасирских касок, сверкавших на солнце, улыбались иностранцам и дамам молодые загорелые лица русских парней…

– Это было бесподобно! – восхитился Бисмарк.

– Но зато сколько пыли, – чихнул Горчаков…

Обратно из Красного Села публика возвращалась по новой железнодорожной ветке, которую недавно протянули от Лигова и теперь тянули дальше – до Ревеля; в вагоне Бисмарк подсел к новому английскому послу лорду Нэпиру; под перестуки колес министр слышал, как Бисмарк убеждал Нэпира:

– Схватка самой России с Англией была бы неестественна, как драка слона с китом. Россия не может победить ваше королевство, но она способна причинить Англии страшную боль от удара по Индии… Вы, милорд, этого не боитесь?

– Англия ничего не боится, – холодно отвечал Нэпир.

В кругах Европы давно блуждала шаткая версия, будто России ничего не стоит, перевалив хребты Афганистана, спустить свои армии в цветущие долины Ганга, чтобы выбить оттуда англичан – раз и навсегда! Но в задачи русской политики это никак не входило. Однако Горчаков предчуял: стоит России выйти на Амударью и блеснуть штыком в песках Каракумов – сразу начнется ненормальная схватка «кита со слоном».

* * *

Бисмарк депешировал в Берлин министру Шлейницу: «Новым явлением среди высших сословий России представляется, как и в Венгрии, тяготение к русскому национальному костюму. В театрах не редкость встретить изящных господ в голубых и зеленых бархатных кафтанах, отороченных мехом, и в боярских шапках. Духовенство поощряет народничанье… Крестьянский вопрос поглотил почти все остальные интересы. Дворянство настраивается все враждебнее. Император подавлен серьезностью внутреннего положения и далеко не проявляет прежнего интереса к внешней политике. Вчера он мне с глубоким вздохом сознался, что выезды на охоту – самые счастливые его дни… Горчаков делает вид, будто все, что ни свершается в России, все происходит согласно зрело обдуманной программе!»

Александр II пригласил Бисмарка на охоту.

 

В предчувствии перемен

Пришла зима – снежная, морозная, краснощекая; на перекрестках улиц Петербурга полыхали костры, возле них, прихлопывая рукавицами, отогревались прохожие… Слухи о близости реформы наполняли столицу; Бисмарк спросил Горчакова, как на нем отразится освобождение крестьян.

– Лично меня это никак не заденет, я ведь не обладаю именьями и никогда не был рабовладельцем. (Бисмарк удивился.) Не удивляйтесь, – продолжал Горчаков. – У меня было четыре сестры, и, выйдя из Лицея, я сразу же отдал им в приданое отцовскую деревеньку. С тех пор живу только службою! Когда вы едете на охоту? – спросил он. – Что ж, поздравляю. Вы увидите царя в его любимой стихии. Наш знаменитый поэт Жуковский был его воспитателем. Он мне рассказывал, что, наблюдая за учеником, долго не мог уяснить, в чем же его главное пристрастие, и только на охоте заметил в глазах цесаревича подлинное воодушевление восторга…

Горчаков был тщеславен и сейчас испытывал честолюбивое удовольствие: война в Италии и паника средь монархов привели к смене кабинетов Вены, Парижа и Лондона.

– Одного меня не высекли! Правда, жаль Валевского, но зато я рад, что канцлера Буоля выставили за двери политики, как щенка, обфурившего подол знатной дамы… Я надеюсь, – продолжал он с улыбкой, – что скоро вы займете в Берлине точно такое же положение, какое я занимаю в Петербурге.

Через стекла очков на Бисмарка пронзительно смотрели глаза – острые, как иголки. Ленивым движением барина Горчаков протянул ему донесение русского посла из Берлина:

– Надеюсь на вашу скромность – вы забудете то, чего не следует знать. Но это вас взбодрит… читайте!

Русский посол сообщал, что в Берлине назревает кризис в верхах. Военный министр Роон ожесточил ландтаг деспотизмом речей, требуя от Пруссии денег, денег и еще раз денег – ради увеличения армии и строительства флота. Прусская военная система держалась на устаревших законах 1814 года. Но с тех пор население увеличилось на 8 миллионов. А под ружье призывали, как и полвека назад, лишь 40 тысяч рекрутов, отчего только 26 процентов здоровых молодых мужчин подпадали под мобилизацию. Подобно тому как врачи видят в большинстве людей будущих своих пациентов, так и Роон с Вильгельмом в каждом пруссаке усматривали будущего солдата. А всеобщая воинская повинность – это главное условие для автоматической способности нации к мгновенной мобилизации.

– Прочли? – спросил Горчаков. – Это касается лично вас, ибо наличие кадровой армии повлечет за собой переход к более активной политике. А кто, как не вы, ее возглавит?

– Но в Берлине меня считают вроде чучела, которым удобно пугать дурашливых младенцев. Чувствую, что мне ходу не дадут. Я бы с восторгом остался послом в Петербурге до конца своих дней. Меня заботит у вас только страшная дороговизна дров и необходимость всюду давать чаевые…

Об этом разговоре князь сообщил императору.

– Бисмарка, – ответил царь, – можно бы переманить на русскую службу. Вопрос в том, куда его определить.

– Человек он капризный, – поморщился Горчаков. – Иногда манерен, как избалованная женщина. Однако для России выгоднее иметь Бисмарка преуспевающим в Берлине.

Царь отбарабанил по столу «Марш Штейнмеца».

– Предстоят перемены… предчувствую их даже сердцем. А как здоровье прусского короля Фридриха-Вильгельма Четвертого?

– Он заточен в старом Сан-Суси, и, конечно, когда ненормальный запивает лекарство водкой, то на улучшение его психики рассчитывать не приходится… Помню, проездом через Берлин я был у него на приеме в Бабельсберге, там собиралось интересное общество. Поэты, ученые, издатели. Король был неглупым человеком. Но меня уже тогда поразило: начнем смеяться – и смех сразу же переходит в икоту.

– Да, – заключил царь, – предстоят перемены. На время нашей поездки в Варшаву я зачислю Бисмарка в свою свиту.

* * *

Австрия копила войска на границах Ломбардии, чтобы снова накинуться на Пьемонт и вернуть себе потерянное в минувшей войне. Горчаков с большим тактом подготовил свидание трех императоров, дабы от самого начала пресечь всякие попытки к закабалению Италии. В Варшаву съехались монархи – русский, австрийский и принц-регент прусский; в Париже это рандеву расценили как зловещий симптом, и Морни заявил Киселеву, что в варшавском свидании французам видится воскрешение старых призраков:

– Неужели вы соскучились по Священному союзу?..

Но у Горчакова были иные цели. Перед монархами он произнес витиеватую речь, за красотами стиля которой скрывалось главное: Россия не позволит австрийским штыкам распоряжаться судьбою итальянского народа. Бисмарк откровенно поддержал русского министра, чем возмутил принца-регента Вильгельма.

– Неужели вы полагаете, что народ вправе отнимать у священных особ их короны? – спросил старик, фыркая.

– Все происходящее в Италии я отношу к числу закономерных природных явлений. Гарибальди сокрушает престолы итальянских герцогств не потому, что он родился отпетым негодяем, – нет, просто Гарибальди угадал желания своей нации!

Бисмарк красноречиво глянул на Габсбурга, словно желая его предупредить: за изгнанием Австрии из Италии обязательно последует изгнание Австрии из Германии. Франц-Иосиф с явной мольбою воззрился на Александра II – в чаянии, что тот, подобно своему батюшке, ляжет костьми за Австрию, но царь на этот раз не подвел Горчакова и отвечал вполне разумно:

– Как бы ни складывались дела в Италии, они все-таки складываются, и дай бог итальянцам доброго здоровья…

Вместо отвергнутого Буоля императора Австрии сопровождал в Варшаву граф Рехберг, ненавидевший Бисмарка за его нещадное курение в бундестаге, а Бисмарк, ненавидя Рехберга, все-таки нашел в себе мужество остаться вежливым. Он спросил его о венгерском национальном движении.

– Боюсь, что мадьяры съедят нас, немцев!

В ответ на это признание Бисмарк проявил удивительную прозорливость в планах будущей политики Австрии, которой суждено было историей превратиться в Австро-Венгрию.

– Имей я несчастье быть вашим императором, – сказал он, – я бы отпускал усы, а не бакенбарды. Я бы все в Австрии подогнал под мадьярскую мерку и признал бы за истину, что главное преимущество австрийского кесаря в том и заключено, что он является королем венгерским, а сама Австрия – это лишь болезненный придаток к Венгрии…

Вильгельм перед отъездом из Варшавы поручил адъютанту Мюнстеру объявить Бисмарку свое монаршее недовольство:

– Если вы станете высказывать мнения, отличные от мнения Берлина, вам, к сожалению, никогда не бывать министром.

Бисмарк ответил Мюнстеру – по-деловому:

– А если я стану министром и перестрою сознание Берлина на свой лад… что тогда? Кстати, я прибыл в Варшаву, состоя в свите русского государя. А в подобном амплуа шуршание берлинских кринолинов меня уже не пугает.

Под «кринолинами» он разумел жену принца-регента Августу, глупую старуху, имевшую большое влияние на мужа; Бисмарка она невзлюбила, всюду доказывая, что в Петербурге он слишком «обрусел» и потому не может верно служить Пруссии.

– Что мне передать регенту? – спросил Мюнстер.

– Так и передайте. Только ничего не выдумывайте.

– Жаль, – искренно вздохнул Мюнстер. – Вам ведь хотели предложить портфель министра внутренних дел.

– Это еще не власть! Пусть меня сделают президентом хотя бы на три месяца, и я приготовлю хорошую гражданскую войну в Германии: эта взбучка освежит Берлин, как легкая увлекательная прогулка в окрестностях столицы…

– Я не могу доложить такое, – отпрянул Мюнстер.

– Но я за вас тоже не побегу докладывать!

* * *

Физически очень сильный человек, Александр II рисковал один на один выходить с рогатиной на медведя; царь забросил охоту лишь под конец жизни, когда уложил наповал своего обер-егермейстера Скарятина, приняв его за «мишку». Каждый вторник от перрона Варшавского, или Николаевского, вокзала отходил особый поезд, наполненный егерским штатом, загонщиками, кухней с метрдотелями и членами иностранных посольств, к которым царь лично благоволил.

Одетый в дубленую бекешу, в высоких валенках, император вошел в вагон со словами:

– А сегодня холодно. Сколько градусов?

– Одиннадцать, ваше величество, – ответили слева.

– Целых двадцать пять, – прогудели справа.

– Вот видите, – сказал император Бисмарку, – царям никогда не приходится слышать правды, потому я и читаю «Колокол»! Спасибо господину Герцену – каждый нумер получаю от него бесплатно по адресу: Санкт-Петербург, Зимний дворец…

Миновали окраины столицы, за окнами было черно и студено. Император сидел в обществе поэта Алексея Толстого, независимого гордеца, и венгерского художника Михая Зичи, который давно прижился в России, где стал лучшим иллюстратором Лермонтова. Толстой с царем никогда не церемонился, и сейчас, под гудение паровоза, он читал ему злую сатиру на власть, запрещенную цензурой, а царь с невозмутимым видом слушал и открыто посмеивался… В конце поэт спросил:

– Ну, и когда же будет на Руси порядок?

– О чем говоришь, Алеша? – ответил царь, разглаживая пушистые бакенбарды. – Знаешь сенатора Толмачева? Золото был в полковых командирах. Ничто в полку даром не пропадало. А недавно узнаю такую штуку. Велит стричь солдат. Да стричь во всех местах – без исключения! Потом волосами набьет тюфяк и продаст. Денежки – в карман. А я его, сукина сына, считал мастером полковой экономии. Даже другим генералам в пример ставил… Какой же тут порядок?

– Мужиков порем, – сказал Толстой, – а сенатора нельзя?

– Если хочешь, выпори его сам, – обозлился царь…

Приехали – Лисино! На платформе предстала такая картина: прямо в снегу стояли на коленях пять мужиков, держа на обнаженных головах прошения «на высочайшее имя». Магазин-вахтеры, встречавшие царя на станции, уже распалили смоляные факелы, и в едком брызжущем пламени эта сцена рабского унижения выглядела особенно зловеще. Царь пошагал к саням.

– Ливен, собери, что у них там…

Ливен прошел вдоль ряда крестьян, рывками сдернул с голов прошения и сунул их в карман полушубка.

– Поехали! – крикнул царь, навзничь, будто подстреленный, падая в кошевку саней.

Ночевали в деревне, притихшей среди заснеженных дремучих лесов. Александр II остановился в богатой двухэтажной избе местного лавочника; Бисмарк с удивлением обозревал лакированную крышку клавесина, образа в дорогих окладах и высокие фикусы в кадушках. Перед сном ужинали горячими блинами со сметаной. Бисмарк впервые попробовал тертой редьки (причем царь забыл, как зовется редька по-немецки, и за переводом этого слова посылали скорохода к барону Ливену).

Был очень ранний час, когда охотники в окружении своих собак вошли в лес. Егермейстеры волновались, распределяя места таким образом, чтобы выгнать медведя на императора.

– Бисмарк, идите со мной, – предложил царь.

Шли по пояс в снегу. Вспотели и расстегнулись. Отстав от них сажен на десять, шагал страхующий жизнь царя унтер-егермейстер Ильин и, невзирая на сильный мороз, держал голый палец на взведенном курке. Где-то очень далеко слышались резкие собачьи взлаи, разноголосье загонщиков.

– Нам стоять здесь, – замер царь; валенками он начал утаптывать вокруг себя площадку. – Заряжайте, посол!

Бисмарк вогнал два зеленых патрона в стволы замечательного ижевского ружья (подарок русского императора).

– Кажется, стронули, – прислушался Ильин…

В морозной дымчатой тишине всходило солнце.

– Мне сейчас трудно, – вдруг тихо признался царь. – В народе не все спокойно. Боюсь, провозглашение манифеста о свободе вызовет досадное непонимание дворян и бунты мужиков. Слава богу, у нас еще мало фабрик, и моему сыну, очевидно, уже предстоит борьба с новым явлением – рабочими! Это уже не деревня, в какой мы с вами сегодня ночевали…

Договорить он не успел: из-за кустов нежданно прянул на них медведь, еще не очнувшийся от берложного сладкого дрема. Два выстрела грянули разом – бедняга рухнул. Хрустя валенками по снегу, царь подошел к зверюге, склонился над ним:

– Бисмарк, это вы или я? Ну да ладно. Пусть его везут в анатомический театр, профессор Трапп вскроет его и по пулям установит, кому из нас должна принадлежать шкура…

Александр II вскинул на плечо ружье. Было заметно, что он недоволен возникшим конфликтом (царь не любил, чтобы кто-то опережал его выстрел). Неподалеку загонщики уже разводили костры. Метрдотель прямо на снегу расстилал скатерть, поверх нее лакеи ставили бутылки и закуски. Отовсюду из лесной чащобы сбредались на дым костра егермейстеры, загонщики, дипломаты и кучера. Ели стоя – безо всякой субординации, беря со скатерти все, что на тебя смотрит. Бисмарк, сидя на корточках, подставил стакан под струю рыжей польской старки, бежавшей из бочонка. Рядом с ним царь наливал себе гданской «вудки».

– Ваше величество, – сказал Бисмарк по-английски, – я позволю себе выпить за ваше высочайшее и драгоценнейшее для всей Европы здоровье, чтобы у вас не было неприятностей с этой… эмансипацией. Поверьте, что в моем лице на вас взирает верный ваш друг – королевская Пруссия, штыки которой всегда оградят Россию от тлетворных влияний Франции…

По возвращении с охоты Бисмарк в один из дней нанял извозчика на углу Миллионной и, любопытствуя о мнении простонародья, заговорил с ним о предстоящей от царя «милости».

– Да рази ж это воля? – смело ответил ямщик. – Одна надежа, что вот нагрянет Гарибальди да трахнет всех разом так, что у бар головы на пупки завернутся… Ннно-о, подлые! – И кони вынесли посла из ущелья Миллионной на широкий простор Марсова поля, где маленький Суворов, похожий на античного воина, воинственно застыл среди сверкающих сугробов…

Бисмарк тоже чувствовал близость перемен.

* * *

В пустынной вечерней квартире Горчакова поджидала его племянница Надин Акинфова; он невольно залюбовался ее стройной тенью, четко вписанной в оконный пролет. Величаво и плавно женщина повернулась к нему со словами:

– А я опять бежала от своего злодея.

Горчаков заволновался, всплескивая руками:

– Душенька, но так же нельзя дальше жить.

– Приюти меня, дядюшка, – взмолилась она…

Тютчев откликнулся на появление женщины стихами:

И самый дом воскрес и ожил, Ее жилицею избрав, И нас уж менее тревожил Неугомонный телеграф…

Министр появился с Надин на концерте в Дворянском собрании на Михайловской улице. Он не скрывал, что ему приятно соседство красивой молодой женщины, и, проводя ее в свою ложу, умиленно улыбался… А за спиною слышалось:

– Ах, какая дивная пара! Жаль, что муж не дает Надин развода. Из нее вышла бы неплохая министресса иностранных дел.

– О чем вы, душенька? Надин на сорок два года моложе князя, она доводится ему внучатой племянницей.

– Сорок два? Зато какое положение в свете…

Общий же приговор был таков:

– Надин ведет себя крайне неприлично…

Здесь тоже возможны всякие перемены.

 

Среди больных котов

Заведомо зная реакционную сущность Бисмарка, легче всего впасть в обличительную крайность и разукрасить этого человека качествами мрачного злодея, погубителя всего живого. Но мы не станем этого делать, дабы не пострадала историческая справедливость. Оставаясь в лагере реакции, Бисмарк мыслил радикальными образами и на свой (юнкерский!) лад творил благое дело будущего своей нации. Я вспоминаю слова Белинского: «Чем одностороннее мнение, тем доступнее оно для большинства, которое любит, чтобы хорошее неизменно было хорошим, а дурное – дурным, и которое слышать не хочет, чтобы один и тот же предмет вмещал в себя и хорошее и дурное…»

Одиннадцать лет упорной борьбы в дипломатии изменили даже Бисмарка: из «бешеного юнкера» и кутилы, из косного помещика Померании он вырос в гибкого политика без предрассудков, хотя и держался прежней формулы: тайна успеха кроется в грубом насилии. А из Берлина его неустанно дразнил письмами генерал Роон: «С гибелью армейского образа мыслей Пруссия станет красной, корона шлепнется в грязную лужу…»

* * *

Иногда он чувствовал себя очень тяжелым, отказываясь ходить, или, напротив, настолько легким, что пытался изображать порхающего жаворонка. А по ночам король страшно кричал, что он катастрофически быстро толстеет, туша его уже заполнила покои Сан-Суси и теперь жирное мясо его величества большими зловонными колбасами выпирает наружу через окна и двери… Наконец, Фридрих-Вильгельм IV икнул и умер!

Власть над страной механически перешла к принцу-регенту, который стал королем Вильгельмом I; он приступил к управлению Пруссией без радости, словно его обрекли на тяжкую трудовую повинность. С покорностью тупого вола король налегал в хомут власти, влача на себе бремя абсолютизма, а скудость идей и неспособность к сомнениям даже помогали ему преодолевать благородную скуку. Вильгельм I не терпел новизны; поэтому, когда настырный Роон советовал призвать Бисмарка для руководства политикой, король злобно огрызался:

– Бисмарк способен привести Пруссию к революции, а меня с женою – на эшафот к гильотине. Дайте мне умереть в постели!

Гельмут фон Мольтке, молчаливый и скромный, чертил графики пропускной способности железных дорог, мудрил над картами Австрии и Франции и, как заядлый танцор, не пропускал ни одного придворного бала. Основу боевых сил Пруссии составлял народный ландвер – ополчение. Обремененные семьями, кормильцы детей, эти люди готовы были сражаться за свой фатерлянд, когда на него нападают, но – как говорил Роон – «их и палками не погонишь драться с богатыми соседями».

– Можно ли, – вопрошал Роон, – связывать судьбу Пруссии с настроением нескольких тысяч крестьянских парней? Нам не нужны любители-добровольцы, а только профессионалы, сидящие в казарме и способные вмиг расхватать ружья из пирамид, чтобы растерзать любого, на кого им укажут офицеры…

Взамен ополчения создали полки. Теперь в случае военной угрозы не надо апеллировать к чувствам нации, призывая ее вставать на защиту фатерлянда. Но парламент отстаивал старинную, как мир, идею «вооруженного народа» – народа, а не армии! Рядовые пруссаки вообще не понимали, зачем нужна армия, если Пруссия не ведет энергичной внешней политики. В реформах Роона народ заподозрил лишь повод для укрепления офицерской касты, и без того уже обнаглевшей. Власть заклинило в тисках кризиса: сверху кричали «да», снизу орали «нет». А финансовый бюджет, на основе которого надо кормить и вооружать новые полки, утвержден ландтагом не был. Роон доказывал, что только «внешняя политика послужит выходом из внутренних трудностей». Коли в Пруссии завелись штыки, надо скорее пырнуть кого-либо в бок – и крикуны сразу притихнут.

– Я уже скомандовал Бисмарку: «На коня!»

Это значило, что Бисмарк скоро появится в Берлине.

– Ах, милый Роон! – ответил король. – Что мне может сказать ваш Бисмарк, если даже я ничего умного придумать не в силах…

В королевском замке устроили нечто вроде консилиума врачей у постели больного. Бисмарк сел за стол напротив министра иностранных дел Шлейница.

Вильгельм I вяло заговорил о внешней политике.

– Но у нас нет политики, – возразил Бисмарк. – Поддержание отношений с дворами Европы на уровне послов и посланников – это еще не политика, а лишь заведение приятных знакомств, какие возникают в светской жизни. В основном же Пруссия собирает камни, запущенные в ее огород, да еще старательно очищает себя от грязи, которой ее забрызгивает Австрия…

Бисмарк развернул свою программу: «Сохранить желательную для проведения нашей политики связь с Россией легче, действуя против Австрии, нежели заодно с Австрией… я высказал лишь опасение, что в Вене слишком переоценивают собственную и недооценивают прусскую мощь… Наше подчинение австрийским иллюзиям, – доказывал Бисмарк, – напоминает мне известный опыт с курицей, которую приковывают к месту, обведя его сделанною мелом чертой». По мнению Бисмарка, правительство уподобилось глупой курице, когда в войне за Ломбардию вдруг решило «спасать» Австрию от разгрома.

– Ради чего спасать? – рассуждал Бисмарк. – Ради того только, чтобы Австрия, благодарная за спасение, опросталась на наши головы? Вспомните, как она расквиталась с Петербургом за услугу в подавлении венгерского мятежа…»

– Сколько вам лет? – спросил король.

– Сорок шесть, – отвечал Бисмарк.

– Еще мальчик, и хотите поссорить меня с Веной?

Шлейниц глянул в какую-то затерханную бумагу:

– Покойный кайзер Фридрих-Вильгельм Третий, лежа на смертном одре, заклинал Пруссию сохранять и крепить Священный союз монархов, держась мудрых советов из Вены… Тевтонская верность заветам предков и долгу – превыше всего.

– Я не знал, – выкрикнул Бисмарк, – что министр иностранных дел Пруссии получает из казны деньги за такую лирику!

Вильгельм I, однако, вступился именно за «лирику», в которой усмотрел и явный политический результат:

– Рассорив меня с Австрией, вы ослабите мою Пруссию, а тогда Франция сразу же вцепится зубами в Рейнские земли.

– Но, ослабив Австрию, – огрызался Бисмарк, – потом можно смело выломать все передние зубы красотке Франции.

– Вы, – брякнул Шлейниц, – грозитесь объединить Германию через кровь и пожары? Но это путь итальянский, это дорога разбойника Гарибальди. А разрыв с прошлым недопустим…

Прозвучал камертон свыше – королевский:

– Мне дороги традиции покойного отца, и потому я склоняюсь к точке зрения своего министра. Извините, Бисмарк: я имел терпение выслушать вас, но ваши взгляды не только опасны – они убийственны для Пруссии…

Возвращаться в Петербург ни с чем было стыдно.

– Сейчас в Берлине царит настроение больного кота, – рассказывал он Горчакову. – Конечно, Роон тоже больной кот, но генерал хотя бы знает, чем надо лечиться – штыками!

* * *

Фридрих Великий дал последнюю яркую вспышку ненависти к немцам. Потом все попритихло. Немцы старательно ковырялись на картофельных грядках, были сыты вареной колбасой и веселы от кружки пива. Европа уже начала жалеть этих аккуратных, трудолюбивых скромников:

– Ах, эти бедные и глупые Михели…

Но повитый плющом мир немецких идиллий быстро разрушался. Аграрная Пруссия, торговавшая хлебом, вдруг зарычала машинами фабрик. Задымленные пейзажи Прирейнских земель и Вестфалии стали напоминать промышленные районы Англии – Ланкашира и Йоркшира; бурно развивалась немецкая химия и металлургия; по всему миру расходились столовые ножи, бритвы и ножницы из отличной золингеновской стали; на дорогах Пруссии стало вдруг тесно – в ряд с одной колеей немцы спешно укладывали вторую (а иногда даже третью).

Альфред Крупп торговал уже не только горшками и вилками: на его полигонах в Эссете, строго засекреченные от посторонних взоров, постреливали пушки. Борзиг гнал по магистралям Европы быстроходные локомотивы, не ведающие усталости. Гальске опутывал земной шар телеграфной проволокой. Сименс поставлял для связи континентов отличные подводные кабели. А фон Унру быстро-быстро укладывал рельсы, в его руках была вся газовая промышленность страны.

Пруссия развивалась сообразно запросам времени…

Бисмарк не был романтиком-одиночкой! Объединения хотела вся Германия, и по немецким землям маршировали сплоченные ферейны (даже пожарных, даже филологов и юристов), под пение фанфар уже раздавались пангерманские призывы:

– Поспешим на гимнастические площадки и на стрельбища, укрепим руки и грудь для борьбы, выверим глаза для меткой стрельбы. Каждый гимнаст – стрелок, а каждый стрелок – гимнаст. Все мы – солдаты будущего Германского рейха, и мы еще покажем Европе, что такое «бедный и глупый Михель»!

Летом 1861 года король с женой гулял по Лихтентальской аллее в Баден-Бадене, когда к нему подошел лейпцигский студент Оскар Беккер и, отвесив нижайший поклон, выстрелил. Пуля пробила воротник пальто, оцарапав королю шею. Беккер получил 20 лет тюрьмы, а на суде рыдал, как младенец:

– Я хотел только напугать возлюбленного короля, как Орсини напугал бомбами Наполеона Третьего, после чего и началось объединение Италии… Я хотел лишь единства всех немцев!

* * *

На один кризис власти наслаивался второй… Кайзер вдруг пожелал, чтобы Пруссия присягнула ему на верность. Ландтаг возроптал: присяга монарху несовместима с прусской конституцией. Король отстаивал свои права:

– Если я присягнул на верность конституции, то почему же нация не желает присягнуть на верность мне, своему королю? В этом абсурде я усматриваю, что из меня хотят сделать лакея, но при этом никто не желает стать моим лакеем…

Роон, этот бойкий милитарист, сообщал Бисмарку: «Положение обострилось до разрыва – король не может уступить, не погубив навсегда себя и корону… Стоит ему уступить, и мы на всех парах въедем в болото парламентарщины».

– Уступите, – внушал он королю, – и специфический блеск прусской короны сразу померкнет… Вы плачете? Вы бы не плакали, если бы власть принадлежала Бисмарку. Уж лучше погибнуть на штыках…

Роон просил Бисмарка снова приехать в Берлин, чтобы одним взмахом меча прикончить страдания короля, запутавшегося между казармой и парламентом, между присягой и конституцией.

При виде Бисмарка король сказал ему:

– Газеты Англии пугают меня, что скоро придет прусский Кромвель и дело кончится для меня топором… по шее!

Он выразительно посмотрел на Бисмарка, и тот, прочтя во взгляде короля немой вопрос, дал на него четкий ответ:

– Нет, я не Кромвель.

– Пруссия заблудилась, как мальчик в темном лесу, где живут злые волшебницы… Куда идти? Что нам делать?

В ответ – чеканная и весомая речь Бисмарка:

– Революция привила нации вкус к политике, но аппетита ее не удовлетворила. Теперь немцы, мучимые голодом, ковыряются на помойных ямах либерализма… А если, – подсказал Бисмарк, – умышленно вызвать ландтаг на конфликт? Потом разогнать их всех штыками, и пусть Германия видит, как прусскому королю безразлична парламентарная сволочь…

Это была хорошо обоснованная провокация!

Но в том-то и дело, что король, заскорузлый пруссак, уважал порядок во всем, даже в соблюдении конституции, и поневоле боялся ее нарушить (опять-таки по причине страха перед эшафотом и прусского пиетета к дисциплине). Бисмарк увлекал его на крутые повороты истории, но абсолютист боялся, как бы его монархическая таратайка не ковырнулась в канаву вверх колесами… Вильгельм I пошел на компромисс: вместо присяги он решил устроить коронацию в древнем Кёнигсберге, чтобы пышностью церемонии затмить свое унижение. Бисмарк спешно депешировал в Петербург – Горчакову: «В то время, как я при полном штиле плыл с востока по Балтийскому морю, западный ветер раздул здесь паруса из кринолина и придал государственной мантии столь удачные складки, что ими прикрыты самые отвратительные прорехи…» По дороге в Кенигсберг генерал Роон предупреждал Бисмарка:

– Король остался для всех добрым либеральным дедушкой, а нас, Отто, загнали в самый правый угол прусской политики, где мы и щелкаем зубами, как затравленные волки…

В канун коронации Бисмарк нашептал королю:

– Ваше величество, я никогда не был доктринером, слепо держащимся за те слова, что сказаны мною ранее. Все на свете быстро меняется, и ничто здесь не вечно. Только глупцы хватаются за одряхлевшие формулировки…

Это была заявка на будущее, но король не понял:

– Бисмарк, вы в чем-то извиняетесь?

– Нет. Но не считайте меня фанатиком…

Под сводами кёнигсбергского собора стонал орган и гремели возвышенные хоралы мессы. В обстановке мистической торжественности Вильгельм I возложил на себя корону, еще не ведая, что затерявшийся средь придворных Бисмарк в горниле войн и в морях крови переплавит скромную корону прусских королей в величественную корону германских императоров…

В тронной речи кайзер заявил:

– Я – первый король Пруссии, окруженный не столько регалиями монаршей власти, сколько стесненный конституцией, доставшейся мне в наследство от революции, но я не забываю и прошу всех помнить, что восприял корону с престола господня!

Этими словами Гогенцоллерн зализал, как собака, свежую рану своей оскорбленной гордости. Между тем кризис власти продолжался, и Бисмарк ощутил его остроту по той любезности, с какой обратилась к нему королева Августа: глупая старуха в самый патетический момент церемонии вдруг затеяла с Бисмарком разговор о внешней политике, в которой она ни черта не смыслила… Король, почуяв неладное, прикончил пустой разговор словами:

– Навещайте нас в Бабельсберге, мы будем рады.

* * *

В Бабельсбергском замке тускло горели свечи и шуршали ненавистные кринолины (фру-фру). После блестящего, утонченно-модного санкт-петербургского двора, поражавшего чрезмерным, почти варварским великолепием, потсдамский дворик казался простеньким и бедненьким, почти сиротским. Бисмарк невольно отметил его чопорность и строжайшее соблюдение этикета в мелочах. Королеву Августу лакеи возили по комнатам в кресле на колесиках, при этом она вязала мужу чулок и говорила так тихо, что ее собеседникам приходилось напрягать слух. Но в ответ королеве приходилось орать, как на базаре, ибо она была глуховатой. Августа предложила гостям хором пропеть хвалу господу богу. Гости, разом открыв рты, дружно затянули псалмы. «Как в деревне… хуже!» – решил Бисмарк… Лакей в белых нитяных перчатках, обнося гостей, подавал на выбор – ломтик лососины или засохший кексик. Зажав между коленями треуголку, Бисмарк стоя поглощал жесткую лососину. Вокруг него деликатно звякали сабли и ташки военных. Благовоспитанные фрейлины чинно поедали мороженое, присыпанное тертым барбарисом. Бисмарк косо поглядывал по сторонам. Вот как писал ядовитый Гейне, —

обер-гофмейстерина стоит, веером машет рядом, но, за отсутствием головы, она улыбается задом…

Бисмарк нарочно завел речь о том, что в Петербурге царит блестящая, приятная жизнь, а русские – люди милые и умные.

– Если б не эти дрова, что стоят так дорого!

Старая королева в ответ ему сказала:

– Бисмарк, вы заблуждаетесь. Русские – закоренелые злодеи, воры и разбойники. Они убили моего дедушку…

Дедушкой прусской королевы был русский император. Звали его – Павел I.

Фрейлины чинно и благородно лизали мороженое.

Обер-гофмейстерина без головы улыбалась…

Это еще не Германия – пока что Пруссия!

 

Завершение этапа

Тютчев долго был за границей, вернулся домой под осень и поспешил в Царское Село повидаться с Горчаковым, жившим в резиденции императора.

Была уже пора увядания природы, на матовом стекле тихих вод остывали желтые листья, —

И на порфирные ступени Екатерининских дворцов Ложились сумрачные тени Осенних ранних вечеров…

– Ну, как там поживает Европа? – спросил Горчаков.

– Ужасно! – отвечал поэт. – Темп общего сумасшествия еще больше усилился, даже книги стали покупать стоя, словно говядину на базаре. Очень много красивых женщин – и все они, как назло, молодые, а мы уже старые.

– Федор Иванович, никогда не смотритесь в зеркало.

– Старость все-таки ужасна!

– Но она доставляет мне массу удовольствий. Я обладаю теперь всем, чего был лишен в юности. Смолоду, что-либо исполнив по воле начальства, я бегал и спрашивал: так это или не так? А теперь делаю, как мне угодно.

– В мире, – уязвил его Тютчев, – существует нежелательный парадокс: чем больше власти, тем меньше ответственности. Помню, что во Флоренции, когда вы были там поверенным в делах России, вас называли уверенным в делах России… Не слишком ли вы и сейчас уверены в своих деяниях?

– Уверенность в собственной правоте я черпаю из уверенности в правоте России. Так что ваш деликатный упрек в отсутствии у меня ответственности я, простите, не принимаю.

Расселись, и Горчаков спросил – что в Париже?

– Париж богатеет и отплясывает канкан.

– Как это делается? – наивно спросил князь.

– Проще простого, – пояснил Тютчев. – Дама на острых, как гвозди, каблуках, в чулках телесного цвета, вдруг наклоняется и движением рук ловко задирает юбку, обнажая на себе розовые панталоны. Потом, не сказав ни слова, она головою вперед бросается на своего партнера с такой решимостью, будто собралась выбить ему зубы. При этом партнер, отбивая каблуками немыслимую дробь, вежливо отклоняется в сторону и перекидывает даму через себя, как это делают наши мужики, сваливая мешок с картошкою на телегу. После этого дама, взвизгнув, начинает попеременно задирать ноги, словно желая всем показать: «Смотрите, какие у меня чулки. А вы знаете, сколько я за них заплатила?..»

Горчаков жестом подозвал лакея, велел накрыть ужин в соседних покоях. Поэту он ответил:

– Но сказать о парижанах, что они пляшут канкан, этого, мой друг, еще недостаточно… Франция на гибельном пути, – неожиданно произнес он. – Богатея, она… нищает!

Горчаков замолк, уткнув жиреющий подбородок в старомодный галстук, каких уже давно не носили. Лакеи с тихим звоном расставляли серебро и хрусталь. Перешли к столу. Поседевший Тютчев казался подавленным; он признался:

– А моя Леля больна… я умру вслед за нею.

Горчаков не знал, что сказать в утешение. Тютчев помог ему, снова вернувшись к впечатлениям от Европы:

– Проездом через Кассель я разговорился с одним немцем, спросив его о создании в Пруссии армии. «Воевать? Ни за что!» – ответил он мне. Тогда я построил вопрос иначе: как он относится к доле солдата? Немец даже расцвел: «О, я очень бы хотел носить мундир, мне нравится, когда по улицам маршируют солдаты и поют свои бодрые песни…»

За высокими окнами быстро сгущалась тьма.

– Я давно слышу возню с оружием в прусских казармах, – сказал Горчаков столь спокойно, что Тютчев возмутился:

– Не понимать ли мне вас таким образом, что весь ценный груз своих тайных политических вожделений вы с набережной Сены потихоньку перегружаете на берлинские пристани?

Князь с аппетитом вкушал салат, в котором, по прихоти царского повара, часто попадались раковые шейки.

– Я не делаю ставку на Пруссию, – ответил он. – Но зато возлагаю надежды на ту Германию, которая вдруг может родиться. Нейтрализация Черного моря и отсутствие там нашего флота непростительны! В первую очередь – для меня… А я не могу порвать Парижский трактат, как клочок бумаги. Необходимо наличие должной политической конъюнктуры. Пруссия нам в этом не помощница, зато Германия, появись она во всей мощи, – да, такая страна способна изменить европейское равновесие. А сейчас я должен быть терпелив и кропотлив, как швейцарский часовщик… Время работает на Россию! – заключил Горчаков.

Когда поэт собрался уходить, министр велел подать для него к подъезду свою карету. Тютчев неожиданно спросил:

– В столице шушукаются, будто вы женитесь… Что ж, Надин очаровательна. Вы будете с нею счастливы.

Горчаков открыл табакерку, на крышке которой была изображена полнотелая женщина в турецком тюрбане:

– А что скажет на том свете моя бедная Маша?

Отчетливо щелкнув, табакерка закрылась, и прекрасное видение исчезло. Убежденный однолюб, Горчаков понимал, однако, и трагический разлад в романтичном сердце поэта:

– Я завтра же поговорю с лейб-медиком Иваном Васильевичем Енохиным. Надеюсь, он не откажет мне навестить вашу бедную Лелю…

Все современники отмечали – он был добряк.

* * *

А ротмистр Бисмарк хромал. Ушибленную на охоте ногу осматривали светила медицины, в том числе и знаменитый хирург Пирогов, покушавшийся на ее ампутацию. В своих мемуарах Бисмарк писал, что Пирогов уже занес над ним свою пилу, готовясь отхватить ногу выше колена, но Бисмарк не дался… Его донесения в Берлин рисовали Россию в содроганиях мужицких бунтов и рабочих забастовок, – закономерная реакция народа на царский манифест об «освобождении». Бисмарк докладывал: «Экзекуции и обращение к военной силе учащаются, но добиться послушания нелегко… сюда доставлен целый транспорт бунтовщиков в цепях, донесения флигель-адъютантов (усмирявших бунты) сохраняются в строгой тайне… во многих губерниях поля останутся незасеянными, но вряд ли можно опасаться крупного недорода или серьезного голода…»

Неожиданно, бросив пить киссингенские воды, в Петербург вернулся канцлер Нессельроде, и Горчаков дал бой этому привидению из проклятого прошлого. Представляя акционерное общество, жаждавшее поглотить в своих сейфах Николаевскую железную дорогу (главный нерв страны, связующий две столицы), Нессельроде старался провести зятя, саксонского посла барона Зеебаха, в правители имперской магистрали, за что «благодарная» Россия должна ему платить по 100 000 франков ежегодно. Горчаков всю жизнь был далек от банковских афер, в финансовых оборотах разбирался слабо. Но он был страстный патриот, и в заседании совета министров с гневом обрушился на тех, кто пожирает русский хлеб и в русские же закрома гадит. С Нессельроде случился сердечный приступ, и он умер. Из пышного жабо в гробу торчал его нос, словно клюв дохлого попугая…

– Вы его не пожалели, – шепнул царь Горчакову.

– Я ведь не жалею и себя! – ответил князь. – Саксонский король Иоганн уже предупрежден мною, чтобы отозвал посла Зеебаха… чтобы впредь ноги его здесь не было!

Бисмарк депешировал Шлейницу: «Многосторонность Горчакова, добрая слава честного человека, которой он пользуется, выдающиеся способности князя делают его для царя совершенно незаменимым… Вряд ли кто-нибудь еще здесь найдется, кто бы так много работал для государства, как Горчаков, поэтому, невзирая на его частые политические разногласия с царем, едва ли положение министра может быть поколеблено!»

Ранней весной 1862 года в воздаяние особых заслуг Горчаков занял весомое положение вице-канцлера Российской империи. В новом для него звании князь прощался с Бисмарком, выпросившим у короля долгосрочный отпуск для лечения ноги. Горчаков догадывался, что нога – дело десятое, просто Бисмарк желает быть поближе к Берлину, где «больные коты» уже погибали в жестоких конвульсиях правительственного кризиса. В любой день можно было ожидать, что Роон вновь скомандует: «На коня!» – и тогда Бисмарк, как бравый прусский ротмистр, бодрым курцгалопом поскачет к власти…

В первые дни мая Бисмарк гулял с Горчаковым по дорожкам Летнего сада; на зеркало пруда уже выпустили семейную пару лебедей, прекрасные чистоплотные птицы с достоинством брали из рук садовых сторожей белый хлеб, размоченный в сливках.

– Жаль уезжать, – вздохнул Бисмарк. – Здесь я оставляю самый сладкий кусок своей жизни. Уверен, что на старости жизнь в Петербурге будет мне вспоминаться, как волшебный сон… Вам я особенно благодарен! Хотя, сознаюсь, ваше удивительное красноречие часто повергало меня в самую черную зависть. Таков уж я есть, что не терплю чужого превосходства. Иногда слушал я вас, как заблудший мореплаватель пение сирен, от вас же перенял немало навыков для практики.

– А я верю в ваше будущее, – отвечал Горчаков. – Но если вам повезет, я бы хотел, чтобы вы не пролетели над миром вроде метеора, а остались вечно непотухающей звездой.

Простая любезность. Но за нею – политический смысл.

На выходе из Летнего сада их поджидали кареты. Последние заверения в нерушимости дружбы – и дипломаты разъехались.

Свою семью Бисмарк заранее спровадил в свои померанские поместья. Настал и скучный день его отъезда из России.

– Ну что ж, – сказал посол, вкладывая часы в кармашек жилета. – Поезд отходит через сорок минут… пора!

Взмахивая тростью, он спустился по лестнице особняка на набережную, пронизанную свежим балтийским дыханием, знобящими ветрами Ладоги; велел везти себя вдоль Невы; от Медного всадника коляска завернула на Исаакиевскую площадь, где совсем недавно был водружен скачущий Николай I; на Измайловском проспекте посла задержал массовый проход войск, топавших – колонна за колонною – под Красное Село на весенние маневры. Бисмарк с тревогой глянул на часы:

– Некстати! Не пришлось бы ехать в объезд…

Гвардейская пехота двигалась легко и напористо. Бисмарк с недовольным видом озирал молодые потные лица солдат, в ладонях которых увесисто и прочно покоились приклады нарезных ружей. А впереди батальонов, приплясывая по мостовой, выступали ухари-песенники:

Ребята, слава впереди, кипят военные восторги: пущай сияет на груди у каждого Георгий!

Сменялись мундиры, усы и улыбки, блестели белые зубы парней из русской провинции, незнакомых с услугами дантистов. Замыкая инфантерию, словно губительное предупреждение для недругов, быстрым шагом, молчаливы и собранны, проследовали низкорослые крепыши – егеря и павловцы…

– Гони! – сказал Бисмарк, пропустив пехоту.

Но, вплотную примкнув к пехоте, в Измайловский проспект сразу же бурно влилась цокающая кавалерия. Гарцевали сытые кони, сверкала броская амуниция, над всадниками колыхались знамена, простреленные в буревых атаках. Бисмарк видел чистое серебро горнов, перевитых георгиевскими лентами, что получены за взятие Берлина в 1760 году, и золотом горели боевые штандарты – за Бородино и Лейпциг, за взятие Парижа… Посол, нервничая, снова глянул на часы:

– Ах, черт их всех побери! Мой поезд уйдет…

А за конницей, потрясая воздух громыханием лафетов, в теснину Измайловского вкатывалась артиллерия; гаубицы почти миролюбиво кивали на поворотах дулами, крепкие ребята-канониры сидели на зарядных фурах. Всё ликовало и двигалось в пестроте боевых красок, в темпе ускоренного движения, устремленного к военной игре… Россия «сосредоточивалась» (как было сказано в циркуляре Горчакова)! А с балконов, затянутых от солнца бледным тиком, украшенных коврами и шалями, щедро перекинутыми через перила, смотрели на прохождение войск петербуржцы. Барышни украдкой от родителей посылали воздушные поцелуи юным офицерам, вниз – на головы солдат – летели цветы.

– Тьфу! – сказал Бисмарк. – Поезжай в объезд…

В этой сцене прощания с Петербургом было что-то символическое: всю жизнь русская армия будет преграждать ему путь. Именно боевая мощь России постоянно заставляла Бисмарка ехать к цели «в объезд», избирая окольные пути. Приходилось учитывать эту нескончаемую лавину русской армии, поддерживаемой и любимой многомиллионным народом, который легко оставлял орало пахаря и смело брался за воинственный меч своих достославных предков…

* * *

10 мая Бисмарк прибыл в Берлин и засел в отеле, как проезжий турист; он ждал окончательного решения судьбы. Быть или не быть! Пришел Роон, доверительно сообщивший:

– Я сейчас видел Шлейница, он велел тебе передать от имени его величества: «Время Бисмарка еще не пришло…»

Бисмарка взбесило глупое положение претендента, ждущего, когда его поманят пальчиком. Он появился в Бабельсберге:

– Я же семейный человек, а вынужден вести образ жизни холостяка. Мои вещи остались в Петербурге, экипажи загнали в Штеттин, лошади пасутся под Берлином, жена с детьми в Померании, а я до сих пор не имею определенности…

В глазах Вильгельма I он прочел страх перед будущим и почти физиологическое отвращение лично к нему – к Бисмарку! Очевидно, король не знал, как от него избавиться…

– Я не могу вернуться в Россию, где все думают о моем вознесении, но и оставаться в Берлине – выше моих сил.

22 мая он получил назначение послом в Париж, откуда писал Роону: «Прибыл благополучно и живу здесь, как крыса в пустом амбаре». В это время посол, кажется, был согласен принять любой министерский пост – даже без портфеля. Он ворчал:

– Париж… глаза бы мои его не видели! На что тут смотреть? Я же не мальчик, чтобы шляться по бульварам…

Париж всегда поражал его «беспорядочностью движения публики»: с прусской точки зрения, французы могли бы гулять и по панелям – незачем им выбегать перед экипажами!

 

Бульвары и катакомбы

Известно, что когда господу богу нечего делать, он открывает окно и любуется на парижские бульвары… Наполеон III реконструировал Париж, щедро украсив его проспектами и площадями, фонтанами и парками, но эстетика играла в этом ничтожную роль. Один архитектор императора проговорился: «Ах, эти узкие улочки! На них так легко возводить баррикады и так удобно швырять из окон на головы солдат старые кровати и даже печки. Ищи потом виноватых! Правда, можно перебить всех жильцов поголовно, но… нельзя же делать это довольно часто. Лучше уж проложить широкие проспекты».

Франция находилась в блеске славы и благосостояния, она беззастенчиво богатела и спекулировала. Отняв у парижан свободу, Наполеон III заменил ее игрою на бирже. «Богатеть – единственное, что нам осталось» – это был лозунг Второй империи. Франции для французов показалось уже маловато, они привыкали к колониальным продуктам Алжира и Вьетнама, далеких экзотических островов. Горячка жизни усиливалась, высшее общество обращалось к разврату и мистике, а в центре разгульной катавасии стояла не совсем обычная фигура самого императора. Мошенник, создавший высокий уровень жизни в стране, аферист, политика которого держала в напряжении континенты, – несомненно, он обладал еще какими-то иными качествами, не только отрицательными… Между прочим, Бисмарк заметил в Наполеоне III почти женскую страсть к салонным играм и шарадам (которой, как известно, были подвержены все монархи Европы), и прусский посол пришел к заключению:

– Я не желал бы своей дочери такого мужа! Но он не выскочка. Уж если он любил заниматься всякой ерундой, так это значит, что в нем течет кровь истинного монарха. Но почему его словам и поступкам придают так много значения? Если сейчас в Сахаре выпадет снег, не надо думать о кознях Тюильри…

Летом он навестил Лондон, где в беседе с Дизраэли (будущим лордом Биконсфилдом) в свойственной ему грубой манере развил свои политические планы на ближайшие годы:

– Хотят этого в Берлине или не хотят, но я возглавлю политику Пруссии! Будет ли мне помогать ландтаг или рискнет мешать мне – безразлично, но армия Пруссии станет самой мощной в Европе. Я ненавижу Австрию, которую вы, англичане, поддерживаете на Балканах. Австрия всегда имела гигантский желудок и скверное пищеварение. Я решил прописать вашей любимой подруге пару хороших клистиров с толченым стеклом и скипидаром, дабы венское здоровье круто пошло на поправку. Мне нужен лишь предлог, чтобы поставить Австрию на колени, после чего я палкой разгоню всех демагогов из Франкфурта, я подчиню себе мелкие и крупные немецкие княжества, я создам могучую Германию под знаменами Гогенцоллернов.

– И вы приехали сюда… – растерялся Дизраэли.

– Да! – отрапортовал Бисмарк. – Я приехал сюда только затем, чтобы министры королевы знали о моих планах…

После туманных формул, в которые дипломатия ангельски облекала свои каверзы, заявление Бисмарка прозвучало как выстрел в упор – бац! Дизраэли, едва опомнясь, сказал своим чиновникам:

– Вы видели этого прусского хама? Запомните его лучше. Бисмарка следует бояться, ибо он говорит, что думает…

В Гайд-парке оборванные и засаленные ораторы вели себя с таким апломбом, будто их допустили в палату лордов. А на стенах домов пестрели афишки о предстоящем концерте русского народного хора: «Герцен-вальс и Огарев-полька, сочинение композитора князя Юрия Голицына». Именно здесь, в Лондоне, Бисмарк впервые в жизни увидел пьяную женщину, которая, будто свинья, валялась на грязной панели. И это было самое сильное впечатление, вынесенное послом из Англии.

* * *

Бисмарк по-французски, как и по-английски, говорил неважно, делая очень длинные паузы в поисках нужных слов. За пять месяцев пребывания в Париже он не проявил активности дипломата, нисколько не заинтересовал своей персоной французское общество. Евгения Монтихо, хорошо разбиравшаяся в людях, на этот раз ошиблась, сочтя Бисмарка «пустым и ограниченным пруссаком, каких много…». На загородной даче в Вильнёв-Этани она пожаловалась послу, что получает очень много писем от сумасшедших.

– Говорят, они любят подчеркивать слова.

– Это правда. Но я тоже люблю их подчеркивать.

– Не будем муссировать эту тему дальше, – сказала Евгения. – Лучше вы назовите мне свое главное душевное качество.

– Я много страдаю от своего добродушия…

Бисмарк произнес эти слова жалобным голосом. Монтихо резким движением ноги отбросила назад длинный трен платья, в ее руке с треском раскрылся черный испанский веер. Странно хмыкнув, она удалилась в заросли жасмина, где ее поджидал с мандолиною сардинский посол Коста Нигра… Пощипывая козлиную эспаньолку, к Бисмарку подошел Наполеон III:

– Хочу вас предостеречь: вы почаще вспоминайте герцога Полиньяка, который начал с реформ, а закончил жизнь на соломенной подстилке… Вы никогда не сидели в тюрьме?

– Еще нет, – сказал Бисмарк.

– Жаль. Это дало бы вам богатый материал для размышлений. Я сидел часто, словно карманный жулик… Любой государственный деятель, – продолжил Наполеон III, – подобен высокой колонне на площади столицы. Пока колонна зиждется на пьедестале, никто не пробует ее измерить. Но стоит ей рухнуть – мерь ее вкривь и вкось, кому как хочется.

– Я запомню ваши слова, – ответил Бисмарк так, будто о чем-то зловеще предупредил – даже с угрозой…

На берегу пруда Наполеон III с живостью спросил:

– А вы не верите в то, что я – Христос?

Бисмарка трудно удивить глупым вопросом:

– Если докажете… отчего же не поверить?

В императоре не угасал талант циркового артиста. Он спустился к кромке берега, что-то приладил на ноги и мелкими шажками побрел по воде. Достиг уже середины озера, когда на миг потерял равновесие.

Справился и пошагал по воде назад.

– Теперь вы, Бисмарк, убедились, что я святой?

– Вы меня убедили. У вас отличные падескафы из каучука. Надев их себе на ноги и надув их воздухом, я тоже могу побыть в роли нашего Спасителя.

– Вы непоэтичны, Бисмарк, как и все пруссаки.

– Ваша правда. Талеры получаю не за поэзию…

Подошел придворный, что-то шепнул императору на ухо.

– А нельзя ли чуть попозже? – спросил тот.

– Все собрались. Уже ждут.

Наполеон III повернулся к послу Пруссии:

– Вы не подумайте, что тут политический секрет. Нет, я завтра еще не отберу у вас Рейнские земли. Просто лейб-медики срочно требуют от меня мочу на анализ. Вам-то, Бисмарк, хорошо – к вашим услугам любой куст. А под меня урологи какой уже год подставляют хрустальный флакон…

Мешки под его глазами выдавали запущенную болезнь, и, говорят, император очень страдал от нестерпимых болей.

* * *

Когда кладбища совсем задушили Париж, грозя ему злостными эпидемиями, было решено всех парижан, живших в столице со дня ее основания, перебазировать… под Париж! Большие бульвары и звезда площади Этуаль, наполненные очарованием беспечальной жизни, словно не хотят знать, что под ними затаилась страшная бездна скорбного молчания предков.

– А вы были в катакомбах? – спросил император. – Я даже там завтракал. Не навестить ли нам иной мир?

– С великим наслаждением, – откликнулся Бисмарк.

Вечером они опустились под улицы Парижа.

– У меня две империи, – говорил Наполеон III, освещая дорогу факелом, – наверху империя жизни, а вот здесь раскинулась империя смерти… Зловещее зрелище, не правда ли?

В глубоких галереях, на многие-многие мили, тянулись поленницы костей, украшенные ожерельями из черепов. По самым скромным подсчетам, здесь лежали 7 000 000 парижан тридцати поколений, прошедшие путь длиною в девять столетий.

– Суета сует, – сказал император, прикуривая от факела. – Католики резали гугенотов, а гугеноты резали католиков… Что толку от Варфоломеевской ночи, если все они, жертвы и убийцы, теперь мирно лежат рядышком?

– Хороший повод для размышлений… Забавно!

Было странно думать, что в нескончаемых лабиринтах туннелей (конца которых никто не знает) лежат только кости, кости, кости. Среди них уже не отыскать останков Рабле или Мольера, навсегда потерян череп Монтескье или Сирано де Бержерака. Всё свалено в кучу, словно дрова, и берцовая кость прекрасной герцогини Валуа подпирает оскаленный череп якобинца, погибшего под ножом криминальной гильотины.

Наполеон III вел себя, как радушный хозяин:

– Ну, как вы себя чувствуете, Бисмарк?

– Превосходно! Сюда бы еще немного выпивки…

Хлопок в ладоши – и сразу появился столик, лакеи в красных ливреях втащили корзины с вином и закусками.

– Угощайтесь, – любезно предложил император. – Здесь хорошо обдумывать злодейские планы о переустройстве мира на свой лад. Я иногда думаю: а вдруг библейские пророки правы, – тогда эти кости срастутся, облеченные в плоть, и мертвецы с ревом устремятся из катакомб обратно – на бульвары!

– Я не верю в воскрешение усопших, сир. По-моему, уж если кто вытянулся, так это… надолго.

Два циника, разгоряченные вином, вели богохульные разговоры на фоне смерти. Политика для них неизменно сопряжена с войной, а война с тысячами смертей…

– И все-таки империя – это мир, – сказал Наполеон III.

– Позвольте не поверить! – отвечал Бисмарк.

Наполеон факелом осветил вход в мрачную глубину.

– Вот! – выкрикнул он. – Еще никто не знает, что там. Сколько смельчаков ушли туда и никогда не вернулись обратно. Но сторожа мне рассказывали, что по ночам они иногда слышат, как там кто-то хохочет…

– Наверное, там живется веселее, нежели наверху. С соизволения вашего величества, я выпью еще.

– Пейте, Бисмарк, а я не могу. Почки! Ох…

Они заговорили о достижениях медицины и способах продления человеческой жизни. Бисмарк убежденно твердил:

– Вам надо есть острый сыр из овечьего молока.

– Но я сижу на диете. Какой там сыр?

– Да, вам не повезло…

* * *

От невыносимой тоски Бисмарк бежал из Парижа и стал бесцельно колесить по стране. Тулуза, Монпелье, Лион… 18 сентября он получил шифрованную телеграмму от Роона, которая перевернула не только его жизнь, но и решила судьбу Германии; в телеграмме условным языком было сказано: «Промедление опасно. Спешите. Дядя Морица Геннинга».

 

Новая глава истории

Он еще не знал подробностей…

– Призовите Бисмарка! – велел Роону король и тут же махнул рукой. – Теперь, – сказал, – когда все яйца разбиты всмятку, Бисмарк и сам не захочет жарить для нас яичницу… Да его сейчас и нет в Берлине!

– Он уже здесь, – ответил Роон.

Бисмарк вошел в кабинет, и король снова испытал к этому лысому детине предельное отвращение. Он вздохнул безо всякой надежды и, внутренне благословясь, начал заупокойно:

– Я повис в воздухе, паря над крышами Берлина, и теперь не знаю, где рухну… Если я не могу управлять страной, давая ответ перед богом, то я должен отойти в сторону. Я не желаю царствовать, исполняя лишь волю большинства ландтага. Вокруг меня – пусто, и никто не способен возглавить правительство, чтобы противостоять этому большинству. Вот мое отречение от престола предков. Можете ознакомиться.

«Нам не остается никакого иного выхода, кроме как отречься от наших королевских прав…» – Бисмарк не стал читать далее. Он почтительно выжидал. Календарь в кабинете отрекающегося короля показывал 22 сентября 1862 года – за окнами Бабельсберга, в смутном шорохе опадающих листьев, в шуме тоскливого дождя чуялось дыхание германской истории.

– Я давно готов. Оставьте при мне только генерала Роона, всех остальных министров я разгоню ко всем чертям…

Поразмыслив, Вильгельм I построил первый вопрос:

– Согласны ли вы управлять страной вопреки воле ландтага и в одиночку сражаться против депутатского большинства?

Бисмарк отвечал без промедления:

– Да.

– Согласны ли продолжить реорганизацию армии Пруссии без одобрения военного бюджета большинством парламента?

– Да…

– В таком случае, – сказал король, бросая свое отречение в ящик стола, – я еще попробую постоять за честь своего имени.

Он предложил Бисмарку спуститься в парк, где показал ему программу своей политики, изложенную бисерным почерком на восьми страницах. Будучи очень высокого мнения о дарованиях своей жены, король учитывал и все фру-фру ее «кринолинов» в будущей политике государства. Бисмарк тут же вдребезги разнес эти планы, не щадя старческого самолюбия короля. Он жестоко высмеял желание Вильгельма I поместиться где-то в центре между либералами и консерваторами:

– Перед лицом национальных задач, которые должна решать наша Пруссия, – сказал он, – любая оппозиционная фраза, как справа, так и слева, будет одинаково пагубна …

Король порвал программу, а клочья пустил по ветру. Бисмарк строго указал старику, что такими вещами не кидаются. Всегда найдется мерзавец, который клочки подберет, аккуратно их склеит и прочитает, а потом даст почитать другим негодяям. Король (65 лет) и Бисмарк (47 лет) долго ползали по мокрой траве, собирая клочки «кринолинной» программы…

* * *

На следующий день последовало решение ландтага – вообще вычеркнуть из бюджета страны военные расходы. В ответ на это Вильгельм I огласил указ о назначении Бисмарка министром иностранных дел и временным президентом страны.

По крышам Берлина барабанил частый дождь.

– Ну, Бисмарк, – сказал король, нацепляя галоши, – тридцатого сентября день рождения моей дражайшей супруги, а она в Баден-Бадене… съезжу-ка я в Баден, чтобы ее порадовать, а вы тут сражайтесь за честь моего королевского стяга.

Бисмарк был подготовлен к борьбе не только внутри своего государства, но и вовне Пруссии. За время пребывания в «лисятнике» Франкфурта он изучил австрийские козни, в Петербурге получил прекрасную выучку в канцелярии князя Горчакова; наконец, в Париже он завершил анализ губительной для Франции политики Наполеона III. К власти над страной пришел сильный и волевой человек, который всегда знает, чего он хочет… С этого момента начиналась новая глава в истории древней Пруссии.

– Я не Менкен, а Бисмарк, – объявил президент. – В моей груди стучит сердце прусского офицера, и это самое ценное, что есть во мне!

 

Бульдог с тремя волосками

Наивный лепет о любви и дружбе он относил к числу застарелых химер. Гнев – вот подлинная его стихия! В гневе он непревзойденный мастер, и если бы Бисмарк был актером, игравшим Отелло, то в последнем акте ни одна Дездемона не ушла бы от него живой… Бисмарк не знал меры ненависти, которую считал главным двигателем всех жизненных процессов. Он не просто ненавидел – нет, он лелеял и холил свою ненависть, как чистую голубку, как светлое начало всех благословенных начал. Бисмарк ощущал себя бодрым и сильным, когда ненавидел, и он делался вялым, словно пустой мешок, когда это чувство покидало его…

С обычным раблезианством он говорил Роону:

– Что такое большинство? Это самое настоящее г…! Быть в составе большинства – участь скотского быдла. Нероны и Гракхи, Шекспиры и Шиллеры, Блюхеры и Шарнхорсты всегда оставались в меньшинстве, а толпа лишь следовала за ними… Большинство существует для того, чтобы его презирать!

Итак, все ясно: Бисмарку грозило то, что бывает в истории, как трагическое исключение, – власть без денег.

– Ты понимаешь, что это значит? – спрашивал Роон.

Военный министр сам же толкал короля на безбюджетное правление, а теперь трусил. По ночам Роон чертил схему уничтожения Берлина с помощью артиллерии. Репутация реакционера, которую имел генерал, заставляла его бояться всего – даже Бисмарка, слишком откровенного в ярости…

– Будь осторожнее, – умолял он его.

30 сентября Бисмарк вступил в борьбу с большинством.

Ловкий и острый собеседник, он был никудышным оратором. Нет, он не терялся перед толпою (это не в его духе!), но зато мямлил, проглатывая слова, делал долгие паузы, отчего слушать Бисмарка было утомительно. Зато в какой-то момент, ухватив мысль, он быстро и прочно выковывал ее в динамичную формулу, и тогда вся прежняя речь освещалась как бы заново – его агрессивным умом и страстью убежденного человека.

Так было и сегодня, когда он вырос перед ландтагом. Бисмарк сказал, что существующие границы Пруссии, не в меру вытянутой вдоль северной Европы, уже не могут удовлетворять запросов быстро растущей нации, а бремя вооружения грешно нести одной Пруссии – военный налог следует распределить на всех немцев всей Германии… Под ним галдели депутаты. Бисмарк напрягся и швырнул в них слова, словно булыжники:

– А вы собраны здесь не для того, чтобы разрешать или запрещать что-то! Вы призваны, чтобы соглашаться с коронными решениями. В конечном счете, – гаркнул он сверху, – спор между нами решит соотношение моих и ваших сил…

За его спиною почти явственно качнулись отточенные штыки кадровой армии. Бисмарк открыто вызывал Пруссию на уличный мятеж. Он заманивал немцев на баррикады, чтобы в беспощадном грохоте артиллерии разом покончить с любой оппозицией.

Густейший бас Бисмарка покрывал общий шум:

– Германия смотрит не на либерализм Пруссии, а только на ее силу! Пусть Бавария, пусть Вюртемберг и Гессен либеральничают – им все равно не предназначена роль Пруссии! Не речами на митингах, не знаменными маршами ферейнов и не резолюциями презренного большинства решаются великие вопросы времени, а исключительно железом и кровью!

Он стойко выстоял под воплями негодования:

– Ни пфеннига этому господину! Долой его…

Ах, так? Бисмарк грохнул кулаком:

– Начались каникулы! Господа, все по домам…

Сессия парламента завершилась разгоном сверху.

Режим безбюджетного правления стал фактом.

Конфликт между короной и ландтагом закрепился.

Газеты спрашивали: «А что же дальше?..»

– Бисмарк самый вредный человек! – вопили либералы.

Роон тоже раскритиковал его речь в ландтаге:

– Нельзя же кричать о том, что думаешь.

– А иначе нельзя, – ответил Бисмарк…

В силу вступало новое право – право железа и крови!

* * *

Бисмарк возмутил всю Пруссию: вместо свободы – дисциплина, вместо дебатов – приказ. В столице президента освистывали, провожали издевками и смехом. Он ходил маскируясь, надвинув шляпу на глаза, избегал освещенных улиц… Ненависть, клокотавшая в нем, обратилась вдруг против него самого – именно большинством целого государства!

4 октября ему стало известно, что король выезжает из Баден-Бадена в столицу. Бисмарк, желая опередить недругов, чтобы король не подпал под влияние возмущенной прессы, выехал навстречу Вильгельму I – до станции Ютербок. Баденский поезд запаздывал. Было уже темно. На недостроенном вокзале собирались коротать ночь пассажиры третьего класса и мастеровые. Боясь, что его могут узнать (и еще, чего доброго, плюнут в лицо), президент выбрался на перрон, где среди строительного хлама уселся на перевернутую тачку. И вот он, министр иностранных дел, юнкер и ротмистр, будто жалкий бродяга, сидит на грязной тачке, а сверху его поливает дождик…

Достиг он высшей власти!

Наконец поезд прибыл. По той причине, что король ехал без охраны, как частное лицо, проводники скрывали от Бисмарка номер вагона, в котором разместился король. Бисмарк все же отыскал его. «Он сидел совершенно один в простом купе первого класса, – вспоминал Бисмарк позже. – Под влиянием свидания с женою он был в подавленном настроении». Очевидно, до баденских курортов докатились слухи о погромной речи Бисмарка в бюджетной комиссии ландтага, и Вильгельм I сразу спросил – была ли она застенографирована?

– Нет. Но газеты воспроизвели ее верно…

Вильгельм I погрузился в беспросветное уныние:

– Я совершенно ясно предвижу, чем все это закончится. На Оперн-плац, прямо под моими окнами, сначала отрубят голову вам, Бисмарк, а потом уж и мне, старику…

Править без бюджета? Но за такую попытку английский король Карл I из Стюартов поплатился жизнью, слетела голова и его министра Томаса Страффорда. Как следует обработанный в Бадене «кринолинами», король не забыл, конечно, и участи Полиньяка… Поезд, пронизывая мрак, подлетал к Берлину.

– Революция и гильотина – вот что ждет нас дома!

– А затем? – спросил Бисмарк.

– Странный вопрос! Разве не знаете, что бывает с людьми после того, как им отрубят голову?..

Право на произнесение монолога перешло к Бисмарку, и он приложил все старания, чтобы, устыдив труса, заставить его уверовать в победу. Бисмарк приказал королю шагать куда надо. Вильгельм I, еще мучаясь, спрашивал:

– Но смогу ли я устоять перед критикой жены?

– Жена обязана подчиняться мужу…

Бисмарк вскоре повидался с австрийским послом в Берлине, мадьярским графом Карольи, и сказал ему напрямик:

– Наши отношения должны стать лучше или хуже. Середины быть не может. Если они станут лучше – пожалуйста. А если хуже, то Пруссия всегда сыщет союзников, которые помогут ей разрешить затянувшийся спор. В наших отношениях – ненормальность, которую можно излечить лишь мечом!

Когда Карольи стал оправдываться, говоря, что само географическое положение Вены на славянском Дунае обязывает ее к деспотической политике, Бисмарк ответил:

– Так переезжайте в Будапешт или Прагу, а Вену оставьте для разведения пауков и сороконожек…

Вена переполошилась. Франц-Иосиф очень боялся, как бы его гегемония в немецком мире не перекочевала с Дуная на берега Шпрее. Габсбург решил одним махом выбить Бисмарка из седла, а Пруссию вышвырнуть за борт германской политики. Для этого надо действовать опять-таки через Франкфурт-на-Майне…

* * *

Гаштейн – курорт в австрийском герцогстве Зальцбург. Бисмарк сидел на скамейке в парке Шварценберг, на самом краю глубокого ущелья Аах, и с часами в руке следил за тем, с какой быстротой синица вылетала из гнезда и возвращалась к птенцам, неся им в клюве добычу. Бисмарк так увлекся этим подсчетом, что пропустил время королевского обеда. Пока он развлекался с синицею, Вильгельм I уже закончил беседу с навестившим его Францем-Иосифом и теперь был вне себя от радости… Король сообщил входящему Бисмарку:

– Австрийский император, мой добрый друг, созывает во Франкфурте съезд всех немецких князей, он приедет туда сам и зовет меня… Какое импозантное собрание!

– Всего лишь кунсткамера доисторических мумий.

– Бисмарк, есть ли у вас уважение к традициям?

– Нету, и быть не может… Ваша поездка во Франкфурт – это отказ Пруссии от объединения Германии под прусским же началом. Ваше манкирование Франкфуртом – это первый шаг к объединению Германии под вашим же скипетром. Что, я объяснил недостаточно ясно? Не будьте же романтиком монархии – ведь я предлагаю вам реальную корону Германии!

Вильгельм I суетливо забегал по комнате:

– Неужели я, король Пруссии, должен избегать общения с родными немецкими князьями, которые съедутся, чтобы договориться о совместной борьбе против всяких конституций?

Дураков всегда бьют, и Бисмарк бил короля словами:

– Поймите, что Австрия заманивает вас в мышеловку совместной борьбы с революциями неспроста… Случись это, и Пруссия останется в прежнем унижении, что и раньше, а роль Австрии сразу непомерно возрастет…

В открытом экипаже они выехали из Гаштейна в Баден; чтобы их не поняли кучера, сидевшие на козлах, они обсуждали германский вопрос по-французски. Но в Бадене их поджидал саксонский король Иоганн, который от имени всех германских монархов начал пылко увлекать Вильгельма I во Франкфурт-на-Майне. Вильгельм I с новой силой стал рваться на монархический съезд… Теперь он с гневом кричал на Бисмарка:

– Не смейте меня удерживать! Тридцать сюзеренов сидят и ждут одного меня, а курьером за мной прислали его величество короля Саксонии… Это уже вопрос такта!

Король Саксонии стукнул кулаком по столу, выругавшись, но Бисмарка нисколько не испугал:

– Здесь вам не Саксония… не стучите.

Иоганн наговорил ему немало шальных дерзостей.

– Этого уж я вам не забуду, – пригрозил он.

– У меня тоже неплохая память, – ответил Бисмарк.

Иоганн уехал, но президент услышал шуршание кринолинов: явилась подмога Вильгельму I в лице двух прусских королев – Елизаветы и Августы (вдовствующей и царствующей). «Его величество, – вспоминал Бисмарк в мемуарах, – лег на диван и стал истерически рыдать»:

– Все монархи Германии соберутся вместе… душа в душу… сядут за стол… а меня там не будет…

– И нечего вам там делать! – бушевал Бисмарк.

Это напоминало сцену в детской: ребенок просится гулять, а строгий родитель не пускает. Две коронованные женщины вцепились в Бисмарка мертвой хваткой, чтобы он не вздумал разрушать священные связи монархов… Далее произошло то, о чем Бисмарк умолчал в своих мемуарах. Выскочив из кабинета, он только на улице заметил, что сжимает в кулаке витую бронзовую ручку, вырванную им из дверей в состоянии бешенства. Непрерывно восклицая: «Er ist ein recht dummer Kerl!» (что означает: Вот уж глупый парень!), Бисмарк, подобно буре, вломился обратно в королевские покои. А там стояла громадная фаянсовая раковина для умывания. Бисмарк запустил в нее дверной ручкой, и раковина разлетелась на мелкие осколки, которые, словно шрапнель, осыпали двух королев и самого кайзера, рыдавшего на диване… Выбегая прочь, Бисмарк напоролся на дежурного адъютанта.

– Вам дурно? – спросил он президента.

– Было! Но теперь стало легче…

Втайне от короля Бисмарк блокировал его дом целым полком солдат, чтобы никто не мог проникнуть к нему, чтобы Вильгельм I не вздумал втихомолку удрать во Франкфурт.

– Так с ними и надо… с этим дерьмом!

* * *

Это была первая политическая победа Бисмарка.

Австрия задумала съезд во Франкфурте, желая реформировать Германский союз и окончательно упрочить в нем свое положение. Бисмарк не пустил короля в «лисятник», что имело решающее значение для дальнейших событий. Съезд германских самодуров распался сам по себе, ибо без участия Пруссии получался резкий крен Германии в сторону венской политики, а немецкие князья этого крена тоже побаивались…

На улицах Берлина по-прежнему слышалось:

– Ни пфеннига этому господину…

Бисмарк, сидя за выпивкой, говорил Роону:

– Вот когда Пруссия нажрется датского масла и венских колбас, тогда она пожалеет, что плевалась в меня. А уж когда Пруссия станет рейхом, я не стану выклянчивать у ландтага утверждение бюджета. Между консерваторами и либералами никакой разницы: первые подхалимствуют открыто, а вторые тайно. Знаю я этих сволочей: бюджет еще притащат в зубах, виляя хвостами… А я их – сапогом… под стул, под стул!

Все будет так, как он предсказывал. А сейчас журналисты Берлина пророчили, что карьера Бисмарка закончится за решеткой исправительного дома, где он еще насидится на гороховом супе со свиными потрохами, а чтобы не сидел зря – пусть мотает шерсть для общественных нужд прусского королевства. Газеты прозвали Бисмарка «бульдогом с тремя волосками» – президент даже не обиделся: похож!

 

«Еще польска не згинела…»

Бисмарк покинул Петербург в канун грандиозных и необъяснимых пожаров, закрутивших русскую столицу в вихрях огня и дыма. Первыми запылали на Охте кварталы бедноты, дотла выгорела вся Лиговка, населенная мастеровыми и полунищим чиновничеством, огонь сожрал Щукин и Апраксин дворы, где размещались 2000 лавок с товарами, пламя перекинулось на Фонтанку; с трудом отстояли здание министерства внутренних дел, а море огня уже бушевало на гигантском пространстве, угрожая уничтожить Публичную библиотеку, Госбанк, Пажеский корпус и Гостиный двор… Тысячи погорельцев бедовали на площадях столицы в палатках, их кормили из солдатских кухонь, под размещение бездомных спешно переоборудовали казармы. Ясно, что пожары имели какую-то систему, огонь не возникал сам по себе – работали поджигатели. Особая следственная комиссия виновных не обнаружила (историки тоже!). Жандармы выслали в Холмогоры гувернантку Лизу Павлову, имевшую глупость заявить, что «в пожарах есть нечто поэтическое и утешительное…». Связывать же эти поджоги с развитием революционного движения никак нельзя. Пытались обвинить даже радикалов-студентов, но, помилуйте, не такие уж глупые были на Руси студенты! Лично я, автор, склонен думать, что столицу подпаливали уголовные типы – ради создания «шухера», чтобы удобнее расхищать пожитки; допустима мысль, что действовал один психически ненормальный человек – ради забавы (в криминалистике известны и такие случаи). Правда, блуждала зыбкая версия, будто Петербург поджигали поляки. Но этот слух спустился в низы жизни откуда-то сверху, и народ в него не поверил. Русские люди никогда не считали поляков своими врагами. В старых сказках, песнях и анекдотах часто осмеивались немцы, евреи, англичане, реже французы, но поляки – никогда! Факт характерный и поучительный, на который уже давно обратили внимание сами же поляки и польские историки…

Бисмарк перед отъездом советовал Горчакову:

– Обрусите Польшу на Висле, как мы онемечили их Данциг и Познань. Зажмите поляков под прессом и не ослабляйте винта, пока не задохнутся… Иного выхода у вас нет!

Горчаков решительно отвергал такие советы:

– Россия имеет и немалую долю вины перед Польшей, со славянской сестрой мы не можем поступать варварски…

Он убеждал царя – никаких репрессий, лишь смягчительные меры. «Полонофильство» не прошло ему даром: князь стал получать анонимные письма, в которых его называли «предателем отчизны». Русские авторы этих писем иногда высказывали такие же изуверские мысли, что и Бисмарк… В разгар польского восстания из Москвы приехал профессор Б. Н. Чичерин; он застал вице-канцлера в пустынной столовой министерства за тарелкой аристократической ботвиньи. Ученый напомнил Горчакову известную мысль Пушкина, что спор между поляками и русскими – спор домашний, а покорение Польши – отместка за Смутное время с самозванцами и сожжением Москвы.

– Пушкин не прав! – возразил Горчаков. – Да, я помню, что пан Гонсевский в тысяча шестьсот одиннадцатом году спалил Москву, но зачем же мы станем наказывать поляков за это в тысяча восемьсот шестьдесят третьем году? Око за око, зуб за зуб – это библейское правило мести извращает политику. Вы же сами знаете, что наша армия вступала в Париж не только потому, что французы побывали в Москве…

Чичерин спросил – что же будет дальше?

– Сейчас возможны любые импровизации.

– А вы разве импровизатор?

– Почти, – вздохнул Горчаков. – В любом случае я обожаю мотив гимна восставших:

Еще Польска не згинела, пока мы живем…

* * *

Импровизировать стали, однако, в Берлине… Вильгельм I двинул войска на границы, Бисмарк ввел осадное положение в Познани. Еще было памятно время (с 1795 по 1807 год), когда Варшава была прусским городом, а Царство Польское называлось Южной Пруссией; две трети населения Пруссии составляли тогда поляки, и лишь одна треть была немецкой. Бисмарк не любил воспоминаний о такой дикой пропорции:

– Пруссия все-таки не глупый озерный карп, которого можно подать к столу под острым польским соусом…

С ядом он писал: «У князя Горчакова в его отношении к польскому вопросу чередовались то абсолютистские, то парламентские приступы. Он считал себя крупным оратором, да и был таковым, и ему нравилось представлять себе, как Европа восхищается его красноречием с варшавской или русской трибуны». Так он писал, а вот что он говорил:

– Допустим, что Польша воскреснет… допустим! Австрия при этом должна отказаться от польской Галиции, но у нее столько награблено, что эта ампутация пройдет для Вены почти безболезненно. Русские, вернув полякам то, что им положено, территориально не пострадают: для них потеря Вислы – как слону дробина. А для нас, пруссаков, отказ от польских владений равняется уничтожению нашего государства. Наши восточные земли, Силезия и Познань, это наши кладовые и амбары. И потому, говорю я вам, Пруссия никогда не потерпит возрождения самостоятельной Польши…

Бисмарк вызвал генерала Густава Альвенслебена:

– Любой успех поляков – наше поражение. Мы должны быть жестоки с этим народом. Правила гражданской справедливости здесь неуместны. Если меня спросят, куда лучше всего бить поляков, я скажу: бейте по голове, чтобы они потеряли сознание… Горчаков, – продолжал он, – либеральничает, потому Пруссия должна апеллировать не к нему, а к царю. Вы сейчас поедете в Петербург, чтобы убить сразу трех зайцев… С вами можно говорить серьезно? – вдруг спросил Бисмарк.

– Только так и говорите, прошу вас.

Бисмарк сказал, что, если русские уйдут из Польши навсегда, Пруссия через два-три года вломится туда силой; мир не успеет опомниться от ужаса, как там все без исключения будет моментально германизировано. Альвенслебен спросил:

– Надеюсь, это лишь банальный разговор?

– О серьезных вещах я всегда говорю серьезно.

– Вам угодно повернуть колесо истории вспять?

– А кто сказал, что это дурацкое колесо надо крутить только вперед? – Бисмарк задрал ногу, сердито выколотил пепел из трубки, стуча ею о каблук кирасирского сапога. – Поменьше умничайте! Я вас посылаю в Петербург не для того, чтобы вы там вместе с Горчаковым оплакивали прошлое Речи Посполитой – меня волнует лишь будущее Германии…

Вскоре царь пожелал увидеть Горчакова:

– Бисмарк побаивается, как бы наше восстание не перекинулось к нему в прусскую Познань, и он великодушно предлагает нам заключить обоюдную конвенцию против поляков.

Горчаков в считанные мгновения предугадал дальнейшие ходы противника, который ловко охватывал его фланги:

– Я, государь, против подобной конвенции. Кроме вреда, она ничего нам не доставит. Скажу больше: grande Europe растолкует соглашение как повод для вмешательства.

– Но это же наше внутреннее дело! – вспылил царь.

Горчаков тоже вспылил, отвечая дерзостью:

– Тамбовская губерния – вот наше внутреннее дело, тут я с вами солидарен. Но если бы в Тамбовской губернии все до одного передрались, Бисмарк не стал бы соблазнять нас конвенцией для разнимания дерущихся. А это значит…

– Вы все-таки подумайте, – велел царь.

Горчаков мыслил так: «Ввиду колебаний Франции и недоброжелательства Англии, соглашение (с Пруссией) вызвало бы осложнения, несмотря на простоту самого факта. Сверх того я сознаю по инстинкту (инстинкт его не подвел!), что конвенция оскорбила бы национальное чувство в России и дала бы Европе странное представление о нашей мощи…» Тонкий политик, он понимал то, чего не мог постичь император.

– Я все продумал, – сказал Горчаков царю при встрече, – и дам вам добрый совет. Действуйте лишь примирительно. Не ослабляя политических связей Варшавы с Россией, дайте полякам автономное управление, какое существует в Финляндии.

Александр II умел уговаривать. При этом он брал руки несогласного в свои ладони, ласково смотрел в глаза и говорил с нежностью: «Если вы меня любите… я вас очень прошу… сделайте это для меня!» Горчаков не уступил опытному обольстителю, и тогда царь самодержавною волею приказал ему подписать конвенцию с Альвенслебеном… Князь предупредил:

– В таком случае дайте амнистию восставшим!

Царь обещал. Конвенция предусматривала, что русские войска, преследуя польских мятежников, могут вступать на земли Пруссии, а прусская армия с той же целью имеет право заходить на русские территории. Альвенслебен сразу же укатил в Берлин, где и сказал Бисмарку – даже с недоумением:

– Я привез вам соглашение. Но убил одного лишь зайца. А вы, кажется, говорили, что я застрелю сразу трех…

– Так и случилось! – ответил Бисмарк. – Первый заяц – это сама Польша, не будем о ней говорить. Второй – Франция, и ваша конвенция помешает Горчакову лизаться с французами. Ну а третий зайчик, самый малюсенький и веселенький, это вся Европа, которая сейчас обрушится на Россию…

* * *

Европа обрушилась… Начался дипломатический поход на Россию, угрожающие ноты поступили от Франции и Англии; Горчаков понимал, что никого не волнует сама Польша и ее подлинные страдания – конкурентам лишь хочется осложнить и без того сложную позицию России. В речи послам он заявил:

– Дабы не обострять ситуации, я не дам письменного ответа, ограничусь словами… Вы требуете от России спокойствия для поляков. Я желаю им того же! Но почему-то все вы забываете потребовать спокойствия полякам от Австрии и Пруссии. Мы никогда не оккупировали Польшу – было лишь ее расчленение между Пруссией и Австрией, к которому Россия и подключилась. Разве мы виноваты больше других?

Через два дня вручил ноту и посол Вены.

– Вас-то, австрийцев, что беспокоит?

– Волнения в вашей Польше угрожают нашей Галиции.

– Да какая она ваша? – сорвался Горчаков…

К ультиматуму главных держав присоединились Испания, Португалия, Италия, Швеция, Голландия, Дания и даже Турция.

– Все? – спросил царь раздраженно.

– Протестует еще и Ватикан.

– Ну а папе-то чего надобно?

– Я вас предупреждал, государь, что так и будет.

– Перестаньте, князь, учить меня!

Горчаков это предвидел – против России образовался плотный фронт. Grande Europe требовала от него «гарантий» для Польши, но теперь, когда речь зашла о политическом престиже России, вице-канцлер остался неумолим.

– Никаких гарантий! – отрезал он, а маркизу Монтебелло с упреком выговорил: – Париж сознательно возмущает поляков к восстанию, ваш император позволяет брату, принцу Плон-Плону, произносить вызывающие речи, и все это будет разделять наши страны далее. Я не злопамятен, но когда Франции без России станет плохо, я все-таки, как старая глупая бабка, напомню вам год шестьдесят третий… Кстати, – князь задержал Монтебелло в дверях, – в газетах Парижа пишут, что наша полиция вот уже восемь лет подряд только и делает, что без передышки сечет кнутами католических монахинь из минского монастыря. Я проверил этот факт, вот вам справка – такого монастыря в Минске вообще не существует…

Простые русские люди не догадывались, что сановный Петербург был охвачен паникой: ждали войны! Говорили, что стоит Балтике очиститься ото льда, и в Финский залив сразу войдет британский флот. На рауте у своей приятельницы княгини Белосельской-Белозерской вице-канцлер подсел к лорду Нэпиру:

– Лед уже сошел, но появились туманы. По сведениям Пулковской обсерватории, которые я запросил специально для вас у академика Струве, туманы продержатся до конца мая.

– К чему мне этот прогноз погоды?

– Чтобы ваш флот не выскочил в тумане на рифы…

Горчаков издевался! Ведь он знал, что Англия не истратит и пенса ради поляков, а единственная цель Лондона – усилить разрыв между Францией и Россией. Однако вице-канцлеру было неуютно без Франции, и он устроил Монтебелло аудиенцию у царя, который откровенно высказал свое мнение:

– Я согласен раз и навсегда отрезать от себя поляков, пусть живут как хотят. Но практически я не могу этого исполнить: Польша не способна жить в искаженных границах, и сами же поляки этого не скрывают. К сожалению, польские аристократы в Париже тоскуют о старой Речи Посполитой: они желали бы видеть Польшу в границах тысяча семьсот семьдесят второго года, включая Смоленск и Киев, иначе говоря, сами расчлененные, они хотели бы расчленения России… На это мы никогда не пойдем! Пусть, – договорил царь, – Австрия и Пруссия вернут полякам их земли, я ни минуты не оставлю войск на Висле – и тогда образуется та Польша, которая может существовать…

Именно в это время элита польской аристократии, жившая в Париже и Вене, указывала восставшим, чтобы они исключили из своей борьбы все революционные мотивы, оставив на своих знаменах чисто национальные лозунги.

* * *

После этого восстание пошло на убыль. Претензии польской шляхты на украинские и белорусские земли вызвали ответную реакцию в самих же украинцах и белорусах, которые никак не желали порывать своих исторических связей с русским народом. Горчаков перешел в контратаку… Его ноты к кабинетам Европы, следуя одна за другой, словно пушечные залпы, становились все резче и убийственнее. В тревогах лета 1863 года он показал себя блистательным дипломатом, который умеет ловко обыгрывать противоречия в стане противников.

Теперь противник отступал – Горчаков его преследовал по всему фронту, бил с флангов. Наконец, когда он разослал последнюю ноту от 26 августа, ответа на нее уже не последовало: Париж, Лондон и Вена промолчали…

– Эффектный финал! – поздравил Жомини.

– Да как сказать, – поежился Горчаков. – Нахальство стародавнего партнера – Бисмарка – уже настораживает…

Все притихло, и только Ватикан указал католикам мира молиться за Польшу, как «за оплот истинной веры против вторжения злобной ереси»; в Коллегии пропаганды сам папа Пий IX произнес громовую речь, в которой обрызгал грязью русских схизматов-варваров.

– Че-пу-ха! – поморщился Горчаков.

Одним махом вице-канцлер разорвал конкордат России с папской курией. Это был заключительный аккорд бурной политической сюиты, но Альвенслебенской конвенции Горчаков никогда не простил Бисмарку… никогда!

 

Жареного гуся больше не будет

Бисмарк называл газету большим листом бумаги, испачканным типографской краской. Зная о продажности буржуазной прессы, он презирал ее, но зато, как никто другой, умел использовать печатное слово в своих интересах. Бисмарк мечтал о том «золотом» времени, когда все газеты Германии станут писать одно и то же – то, что угодно ему, Бисмарку!

Мы находимся в конторе «Норддейче Альгемейне Цейтунг» в Берлине; за столом сидит редактор газеты герр Брасс, ренегат социал-демократии, которому Бисмарк платил из рептильных фондов. Когда парламентарий узнавал о себе из брассовской газеты, что он «павиан и задница у него красная», то это звучало еще как нежная ласка. Шла яростная схватка за власть и деньги, и тут было уже не до выбора слов…

В тени кабинета ежился неприметный господин.

– Какой дождик-то, а? – сказал ему Брасс. – Вы, Штибер, пока обсушитесь у печки, господин президент не замедлит явиться. Он всегда приходит к выходу вечерних гранок.

В пустой редакции их было только двое. Скудная обстановка идейного притона слабо освещалась тихо гудящим газом. Штибер ждал, что Бисмарк появится из дверей. Но президент возник прямо из… стенки. Замаскированная обоями дверь, ведущая со двора, открылась, и предстал он сам – могучий чурбан, увенчанный крупною головой. Воротник дождевика был вздернут до ушей, фуражка бросала густую тень на его лицо. Он скинул плащ, отряхнул мокрую фуражку. Пожав руки шпиону и редактору, Бисмарк сразу же сел к столу.

– Давайте… что там у вас? – сказал Брассу.

Тот придвинул ему колонки гранок со статьями, подал громадный плотницкий карандаш длиною в локоть, очиненный с двух сторон. Этим карандашом, орудуя будто стамеской, Бисмарк энергично выковыривал из статей слабые места, на полях гранок вписывал слова – более грубые и беспощадные.

– Если кусаться, так до крови! – бормотал он…

Затем движением бровей подозвал к себе Вилли Штибера, и тот приблизился с собачьей понятливостью.

– Надеюсь, вы слышали, что недавно умер датский король и снова поднят вопрос о Шлезвиг-Голштейне… Не думайте, что я пошлю вас подкормиться на датских сыроварнях и маслобойнях. Для меня существует более существенный противник – Австрия!

Штибер почтительно склонился, потер озябшие уши.

– Простудились? Мне жаль вас. – Отстегнув из-под мундира солдатскую фляжку, Бисмарк велел шпиону хлебнуть. – Ну, как? – спросил, хлебая тоже. – Это вас оживит… Меня интересует Саксония и австрийская Богемия! Никто не должен знать о наших встречах. Что нужно, мне передаст Брасс, а в Берлине пусть думают, что вы по-прежнему в опале. Наступит день, когда вся Германия будет валяться у меня в ногах, вымаливая прощения. Тогда рядом со мной будете стоять вы и можете улыбаться, будто вы лауреат… Вопросы есть?

Штибер сказал, что тропа шпиона посыпана золотом.

– И полита кровью! Я знаю. Сколько вам нужно?..

Штибер вызвался провести разведку в Австрии без помощников, которые способны только путаться под ногами.

– Желаю успеха, – сказал ему Бисмарк, поднимаясь из-за стола. – Брасс! Я пошел. До встречи, господа…

Мундир снова, скрылся под дождевиком. Бисмарк нахлобучил на глаза фуражку и, словно сатана, шагнул прямо в стенку, пропустившую его с тихим шорохом ветхих обоев.

– С этим парнем можно иметь дело, – сказал Брасс. – Это не паршивый «соци», откладывающий для праздника два пфеннига. Все в порядке, Штибер: вы еще станете кумом нашего короля.

Сыщик возбужденно потер красные руки:

– Видать, скоро дадим по зубам Австрии?

– Ха! – отвечал Брасс. – Сначала мы с ней поцелуемся. Наш президент, скажу по секрету, захотел… маслица.

– Что он? Масла не видал?

– Да нет… тут дело сложнее… масло датское!

Прусские ученые-архивисты уже получили задание от правительства выяснить, кому же все-таки юридически принадлежит Шлезвиг-Голштейн, ныне входящий в состав Датского королевства? Берлинская профессура перерыла носом тонны вековых фолиантов и с кропотливостью, свойственной всем немецким ученым, докопались до истины: Шлезвиг-Голштейн может принадлежать кому угодно, даже России, но только не Пруссии!

Открытие этой «истины» Бисмарка не устроило:

– О выводах прошу вас помалкивать…

* * *

Он ненавидел словоблудие парламента еще и потому, что расплывчатые абстрактные понятия либералы принимали за нечто реальное, а Бисмарк терпеть не мог никаких условностей. Сказать Бисмарку: «Допустим, что икс равен игреку», – этот фортель удался бы с кем-нибудь другим, но только не с ним, и Бисмарк сразу бы ответил: «Не допускаю, черт побери!..»

В ландтаге уже возбуждали вопрос о предании его суду за нарушение конституции, но Бисмарк продолжал управлять страной, как ему нравилось, расходуя казну без утверждения бюджета. Сейчас, чтобы крепче ударить по либеральной буржуазии, он воспылал намерением сосватать социализм с монархией. Игра велась без всяких правил, зато ставки в этой игре делались крупные. Весной 1864 года в Берлин прибыла депутация изможденных ткачей из округа Вальденбурга, президент распростер перед ними объятия, посылая проклятья угнетателям-капиталистам; мало того, Бисмарк устроил ткачам свидание с королем в Бабельсберге, и кайзер тряскими руками сам отсчитал для рабочих 12 000 талеров.

– Только не пропейте, – сказал он им…

Бисмарк начинал эксперимент по использованию королевской кубышки в целях создания подчиненной ему рабочей ассоциации. Провожая ткачей обратно в Силезию, он сказал им:

– Это вам, ребята, на гуся к воскресенью. Накажите своим хозяйкам, чтобы не передержали гусей в духовках. Тогда и гусь – не гусь, а настроение – будто в понедельник!

Но главное сейчас для него – политика внешняя…

Альвенслебенская конвенция стала его первой международной акцией. Царь-пруссофил сразу же предложил Бисмарку развить конвенцию в обширный военный союз, чтобы, опираясь на него, сообща раздавить вредоносную Австрию (Россия при этом обрела бы «свободу рук» на Балканах). Казалось, для Бисмарка наступали блаженные дни: царь указывал легчайший путь к объединению Германии вокруг стального прусского ядра. Но Бисмарк на это не пошел… Почему? Да потому что он, как политический гроссмейстер, умел видеть положение фигур на шахматной доске Европы на много ходов вперед. Попросту он боялся, что Австрия будет раздавлена больше той «нормы», какая допустима в его интересах. Раскатать с помощью русских солдат империю Габсбургов в тончайший блин – на это ума много не надо! А как же потом из этого «блина» воскрешать к жизни будущего союзника для Пруссии?..

Гельмуту фон Мольтке президент намекнул:

– Все будет, как в приличной семье. Сначала муж отколотит жену, потом жена попросит у мужа прощения, муж заставит ее приодеться получше, и они как ни в чем не бывало отправятся на веселую прогулку. А люди, глядя на них, станут говорить: «Ах, какая дивная пара, и как он ее любит…»

– Но я за развод с Австрией, – сказал Мольтке.

– Вы генерал, а не политик, – ответил Бисмарк…

Наполеон III, зарясь на Рейнские земли, состоял с Пруссией в кокетливых отношениях – не больше того. Но в конвенции Альвенслебена он усмотрел опасное для себя сближение Петербурга с Берлином и решил щелкнуть Бисмарка по лбу, чтобы тот не зарывался. Посол императора в Берлине барон Шарль Талейран выразил протест против русско-прусской конвенции. Бисмарк со вздохом ответил, что нисколько не виноват в том, что его берлинское мышление никак не совпадает с парижским.

– Вы решили давать советы? Я не останусь в долгу. Передайте императору, что я напьюсь и лягу спать пораньше, когда он вздумает овладеть Бельгией или Люксембургом. Но за это пусть не мешает мне колотить горшки на немецкой кухне.

– Как, это возможно? – вскричал Талейран.

– Вполне, – ответил Бисмарк. – Я не стану рыдать над потерей того, что мне не принадлежит. Но зато прошу вашего императора оставить Рейнские земли в покое… – Бисмарк многое перенял из практики Наполеона II, но беспардонная наглость бонапартизма в переводе с французского языка на немецкий звучала грубее и решительнее.

* * *

К вечеру подморозило… Горчаков в открытых саночках подъехал к perron de l’empereur (царскому подъезду) Зимнего дворца; в окнах виднелись колышущиеся тени. Лакеи помогли вице-канцлеру освободиться от шубы, по лестнице, вдоль которой застыли недвижные гренадеры, он поднялся наверх. При входе в зал дежурили два вологодских Алкивиада в высоченных медвежьих киверах с султанами. Они и глазом не моргнули, а двери перед вельможей распахнули два чернокожих нубийца в белых чалмах, задрапированные в индийские шали. Горчаков вступил в эфемерное очарование придворной мазурки, думая, что здесь лишь ему одному известна трагедия, вызревающая в кратере политического вулкана Европы… Лавируя между танцующими, он добрался до угловой «карточной» комнаты, где Александр II составлял обычную партию в вист с любимой партнершей – древнею графиней Разумовской; старуха девяноста с чем-то лет, еще как рюмочка, напудренная и нарумяненная, без единой сединки в прическе времен Директории, имела откровенно низкий лиф платья, а из рукава, убранного черными кружевами, на Горчакова брехала противная собачонка.

– Это опять ты, Сашка, со своей политикой… Пики!

– У меня треф. Говорите здесь, – разрешил царь.

От множества горевших свечей – духота, как в бане. Горчаков сказал, что в Европе возник очаг напряженности:

– Это Шлезвиг-Голштиния, бывшее владение вашего несчастного прадеда Петра Третьего. Бисмарку не сидится спокойно, и одной Альвенслебенской конвенции ему маловато. Сейчас он соблазняет нас странной мыслью, что союз Австрии, Пруссии и России – это тот бастион, о который разобьются любые волны. А шлезвиг-голштинский вопрос в Дании…

Царь колодой карт треснул визжащую болонку по носу, и она укрылась в кружевах, озлобленно урча.

– Ну что там Дания! – сказал царь. – Мелочь…

Горчаков отвечал, что в сообществе государств, как и в организме человека, малые органы играют такую же большую роль, что и крупные. Нельзя же отрицать в мировой системе значение какого-либо государства только потому, что на карте мира оно занимает очень мало места.

Царь с неудовольствием оторвался от виста.

– Я уж не говорю о России, – сказал он, тасуя карты. – Но разве возможно содружество Пруссии с Австрией?

– Сашка, – вдруг спросила графиня Разумовская, – я до сих пор так и не знаю, где что находится… Объясни мне – Дания в Голштинии или Голштиния в Дании?

Горчаков не был расположен к чтению лекции:

– Вопрос слишком сложен… даже для меня!

– И… для меня, – добавил царь со смехом. – Здесь где-то крутится датский посланник Плессен, поговорите с ним… Пики!

Невнимание царя к датской проблеме обидело вице-канцлера, но он все-таки отыскал Плессена среди танцующих, и тот сказал, что в немецких газетах давно пишут, будто Россия заинтересована в обладании городом Килем и его портом.

– Да, – ответил Горчаков, – Бисмарк уже представил нам все выгоды для судоходства от совместного прорытия и обладания Кильским каналом, но вы не увидите русских в своей Ютландии с лопатами, а тем более с ружьями.

– Мы так хорошо жили… – вздохнул посол Дании.

– Нам не нужен Кильский канал, как не было для нас нужды и в Суэцком. Я, наверное, плохой землекоп. Но, кажется, недурной дипломат. Я мечтаю об одном – сохранить в Европе мир, а это мне удается не всегда…

Было еще не ясно, что станет делать Австрия!

* * *

После стыдного провала съезда монархов во Франкфурте-на-Майне граф Рехберг испытывал щемящую тревогу: принизить значение Пруссии не удалось. Венские заправилы понимали, что надо как-то вывернуться из неловкого положения. Едва Бисмарк завел речь о правах Пруссии на Шлезвиг-Голштейн, в Шёнбрунне догадались, что Берлин желает осиять себя ореолом «освободителя» шлезвиг-голштейнских немцев от датского «угнетения».

– Позволь мы это сделать Пруссии без нашего участия, – рассуждал Рехберг, – и Пруссия, одержав легкую победу над Данией, сразу усилит свое влияние в немецком мире. Чтобы не потерять остатки своего авторитета средь немцев Европы, нам следует немедля примкнуть к войне с Данией…

Вена прозондировала Берлин, и – к удивлению Рехберга – Бисмарк не стал уклоняться от венских объятий.

– Что ж, встанем в одну шеренгу, – сказал он. – Я только и жду, когда у нас возникнут самые сердечные отношения…

Он открыл ловушку, в которую Австрия и запрыгнула, словно глупая мышь, видевшая только кусок сала, но не заметившая ни железных прутьев, ни хитрых замков. Бисмарк уже начал запутывать австрийскую политику в сложнейших лабиринтах своих виртуозных комбинаций… Вот вам дикий парадокс: Бисмарк шагал к объединению Германии, ведя под ручку ненавистную ему Австрию – злейшую противницу этого объединения!

Европа досматривала приятные сны…

…Совсем уж некстати к Бисмарку снова явилась депутация ткачей – с жалобами на фабрикантов, в расчете на то, что королевская власть поможет им выбраться из непроходимой нужды. На этот раз Бисмарк не стал миндальничать:

– В следующее воскресенье жареного гуся не будет. Пришло время жарить пули и выпекать бомбы. Готовьтесь к войне!

 

Нечто очень печальное

Прием окончился… Пришлось много говорить, он сбился с голоса, устал. Подойдя к окну, вице-канцлер прижался лицом к стеклу, остужая разгоряченный лоб, и смотрел, как отъезжали кареты с послами. Неожиданно сказал:

– А ведь мог бы получиться неплохой дипломат.

– О ком вы? – не понял его Жомини.

– Вспомнил я… Пушкина! Сейчас все настолько привыкли к его званию поэта, что никто не представляет Орфея чиновником. А ведь мы начинали жизнь по ведомству иностранных дел. «С надеждою во цвете юных лет, мой милый друг, мы входим в новый свет», – писал он мне тогда. «Удел назначен нам не равный, и разно мы оставим в жизни след…» Так оно и получилось! Но иногда я думаю, как бы сложилась его судьба в политике, если бы не поэзия? Может, блистал бы послом в Париже? Или застрял навсегда консулом в Салониках… Вы меня слушаете, барон? – спросил министр.

– Да, ваше сиятельство, – кивнул Жомини.

Горчаков ослабил галстук, потер дряблую шею. Побродив по кабинету, извлек из портфеля пакет:

– Я получил письмо от ученого графа Кейзерлинга, что ныне ректором в Дерптском университете. Позвольте, зачитаю из него отрывок: «Я настаиваю на опасности германизма. Германцы были первыми орудиями угнетения; в порабощении поляков они превзошли всех… В глубине души я чувствую отвращение к Пруссии: королевский абсолютизм, в неестественном сочетании с парламентом, – это ведь как подлая женщина, избравшая себе мужа с единой целью – обманывать его!»

– Не ожидал от немца, – заметил Жомини.

– Вот то-то и оно, что немец пишет по-русски…

Звонили колокола церквей, подтаивало; близилась пасха – с куличами и бубенцами, с неизбежным отягощением после застолий. «Отвратив грозившие России политические столкновения и незаконные попытки вмешательства в ея дела, цель ревностных трудов, усердно Вами понесенных, была достигнута к чести и славе России» – при таких словах рескрипта Горчаков под пасху получил от царя его портрет, осыпанный бриллиантами. Такие портреты приравнивались к очень высокой награде и носились на груди наравне с орденами. При всем своем честолюбии Горчаков охотнее получил бы деньги. В них он сейчас особенно нуждался, ибо возле него, утепляя его старость, жила, пела, смеялась, флиртовала и капризничала племянница Надин Анненкова, бывшая Акинфова; разведясь с мужем, красотка переехала на дядюшкины хлеба, и поговаривали, что скоро быть свадьбе…

* * *

Горчаков ей стихов не писал – писал Тютчев:

При ней и старость молодела И опыт стал учеником, Она вертела, как хотела, Дипломатическим клубком.

* * *

И даже он, ваш дядя достославный, Хоть всю Европу переспорить мог, Но уступил и он – в борьбе неравной Вдруг присмирел у ваших ног.

Надежде Сергеевне было всего 25 лет. Кажется, она серьезно покушалась на дядюшку, чтобы к своему имени получить звание вице-канцлерши. Об этом тогда много судачили в Петербурге – кто с похвалою, кто осудительно, но —

К ней и пылинка не пристала От глупых сплетен, злых речей, И даже клевета не смяла Воздушный шелк ее кудрей…

Горчаков благодушничал в обществе племянницы, охотно исполнял все ее капризы, что давало повод для разговоров о чувствах старика не только родственных. Желая устроиться в международной политике, будто Нана в своем будуаре, среди красивых безделушек, Надин открыла нечто вроде политического салона, мечтая о славе мадам Тальен или Рекамье. Горчаков не препятствовал этой затее, и в дом вице-канцлера, где раньше царил закоснелый дух скупого камердинера Якова, потянулись не только дипломаты – артисты и профессора, генералы и сановники; бывали молодые журналисты «с дарованием», появлялись стареющие красавицы «со связями». Все чувствовали себя у Горчакова свободно, и только Яков бубнил по вечерам в спальне своего барина:

– Доведет она вас до греха. Так вытряхнет, что пойдете по миру, и я пойду с вами. Да вы на себя-то гляньте… хорош жених! Ежели корка попадется, и тую прожевать не можете. А тут эдакий орех с изюмом… вот ужо, она спляшет на вашей лысине!

Вскоре князь заметил в отношении к нему императора некоторую фривольность, какой не замечал ранее. Не называя Надин по имени, Александр II давал странные советы:

– Я бы на вашем месте не задумывался! А присутствие молодой женщины украсит церемонии дипломатического корпуса…

Из Средней Азии поступали сообщения – генерал Черняев замышлял поход на Чимкент. Англичане быстро пронюхали об этом, и в салоне появился лорд Нэпир, которым можно было залюбоваться; стройный, голубоглазый джентльмен, он получил воспитание в Мейнингене, склад ума имел несколько педантичный, но держался, как независимый «викторианец», уже положивший в карман полмира. Нэпир начал издалека:

– Ваш русский Кортец, генерал Черняев, кажется, сильно заинтересован делами в Кокандском ханстве?

Горчаков сделал отрицательный жест:

– Только, ради бога, не говорите, что мы идем отвоевывать у вас Индию! Стоит нашим солдатам чуточку загореть на солнце, как в Лондоне сразу называют нас конкистадорами… Мы ведь не ведем колониальной политики!

– Но ваше стремление со времен Петра Первого к расширению стало уже хроническим и… опасным. На опыте своей страны я знаю, как это трудно – уметь остановиться. Допускаю, что вам предел знаком, но знают ли предел ваши генералы?

– В чем вы нас подозреваете? – оскорбленно вопросил Горчаков. – У нас в России есть такие места, где еще не ступала нога человека, и мы, русские, все еще надеемся встретить в Сибири живого мамонта. Неужели в мудрой Англии думают, что Россия озабочена приращением земельных пространств?

– Вы и так безбожно распухли, – съязвил Нэпир.

– Наша опухоль – наследственная, в отличие от вашей – всегда чужой, развитой в меркантильных интересах…

Кажется, назревал поединок интеллекта двух школ – Мейнингенской и Лицейской, но тут Горчаков заметил Тютчева, который с потерянным видом появился среди всеобщего оживления, и Горчаков, почуяв неладное с поэтом, оставил Нэпира.

– Что с вами, друг мой? – спросил он Тютчева.

* * *

Два месяца назад Леля родила ему последнего ребенка, и Тютчев дал ему, как и другим детям от Лели, свою фамилию (фамилию, но без герба). А теперь она умирала… умирала на старой даче Ораниенбаума, в конце тишайшей улочки.

Весь день она лежала в забытьи, И всю ее уж тени покрывали, Лил теплый летний дождь – его струи По листьям весело звучали. И вот, как бы беседуя с собой, Сознательно она проговорила: – О, как все это я любила.

Ее не стало, а дождь продолжал шуметь в листве старых деревьев, и тут он понял, что все кончено. Нет в мире никаких трагедий. Есть только одна трагедия – это смерть! Возле любимой женщины, медленно остывающей на плоском столе, он в горячке написал письмо жене, а что написал – не помнил…

Вздрагивая, он вложил в руку Лели свечу. Раскаленный воск сбегал на ее пальцы, но ей уже не было больно.

Горчаков через несколько дней навестил поэта на Коломенской улице. В убогой квартире вице-канцлер погладил головы детишкам – тютчевским (по фамилии, но без герба). Поэт лежал на кушетке, его знобило. Он сказал:

– А что произошло? Неужели она умерла? Да, да, я знаю, это я виноват… О, как она, бедная, страдала от своего двойственного положения! Мы, мужчины, этого не понимаем. Но ради любви ко мне она сознательно пошла на позор. А в результате чахотка… А я жив. Зачем?

Кто-то появился за спиной Горчакова, потому что взгляд Тютчева вдруг обрел особую остроту. Горчаков обернулся: в дверях стояла жена поэта. Вице-канцлер встал и отвесил женщине нижайший поклон. Она сказала:

– Я сегодня же увезу тебя, Федор, из России…

Тютчев снова оказался в кругу семьи, а дочери, как и жена, с благородным тактом делали все, чтобы он забыл о могиле, которую поливали серые петербургские дожди. Поэта, будто ребенка, нуждавшегося в развлечениях, сажали с поезда на поезд, с парохода на пароход, его перемещали из одного отеля в другой. Тютчев был тих и покорен, безответно погруженный в самого себя. Он прижался – всей душою! – к тому праху, что остался на родине. Глазами слепца Тютчев озирал ярчайшие краски божественной Ниццы; из груди его, трагически умолкнувшей, вдруг вырвалось, словно стон, откровенное признание:

О, этот Юг! О, эта Ницца! О, как их блеск меня тревожит! Жизнь, как подстреленная птица, Подняться хочет – и не может, Нет ни полета, ни размаха — Висят поломанные крылья, И вся она, прижавшись к праху, Дрожит от боли и бессилья…

Горчаков встретил его в сытой чопорной Женеве.

– Пережить – не значит жить, – сказал поэт. – Для меня все уже кончилось… навсегда. А для вас?

– И для меня кончается, – ответил Горчаков.

Вокруг них сгущалась старческая пустота.

– Прошу вас – только не молчите. Понимаю, что многое закончилось, но о политике-то вы говорить можете…

– О ней могу.

– Так скажите, ради чего все эти марши средь оазисов пустыни? Что вам там надо? Неужели хлопок?

– Нет, не ради хлопка наши генералы самочинствуют в этом пекле. Я и сам не всегда понимаю, что творится за Оренбургом. Там вроде бы политическое единоборство с Англией сомкнулось с целями улучшения границ. Военный министр Милютин считает, что виноваты сами англичане! Своей подозрительностью к нашей политике они и толкают наших генералов на закрепление стратегических рубежей.

– Значит, чистая стратегия?

– Нет, и экономика. Даже хлопок…

Они вышли на улицы Женевы, спустились к озеру.

– Когда я был в Мюнхене, – рассказывал Тютчев, – профессор Блунчли сказал мне о Бисмарке так: «Мы, немцы, обожаем насилие даже в том случае, если его творят над нами. Во времена политических бессилий в нас проступают черты философского идеализма, но стоит нас вооружить и ударить в барабаны, как вы не узнаете тихих пивоваров и башмачников: в них пробуждается древний дух варваров…» Вот так-то, любезный князь! Вам не страшно? – спросил он Горчакова.

– Нет, – спокойно ответил тот.

* * *

Снова Петербург, снова Певческий мост…

– Итак, – сказал Горчаков, – я весь внимание.

Граф Кейзерлинг оказался тощим высоким человеком в форменном сюртуке; волосы уже седые; улыбка очень мягкая.

– В старом Ревеле, где я предводителем эстляндского дворянства, многое осталось от цеховых предрассудков. Столяр, делающий стулья, уже не будет мастерить стол, а делающий столы не сделает вам стула. Я палеонтолог, но из цеха чистой науки решил постучаться в чужой мир политики…

– Gut, – крякнул Горчаков, вроде одобряя.

– Я не только немец, – продолжал Кейзерлинг, – я еще и русский ученый. Наука сама по себе космополитична, но ученые не всегда космополиты: я – русский патриот. Бисмарк – моя давняя слабая струна! Любя его, как друга юности, я порою просто не перевариваю его. Пользуясь случаем пребывания в столице, я хотел бы лично предостеречь вас относительно этого безбожного господина…

– В чем? – спросил Горчаков, и цейсовские линзы его очков вдруг ослепительно вспыхнули на солнце.

– Бисмарк – лжец! Да, он способен на привязанность к людям, пейзажам, чибисовым яйцам и собакам. Но вы не верьте, что он любит Россию, – он лишь боится ее. Бисмарк агрессивен по складу натуры, он способен причинить множество бед не только отдельным личностям, но и целым народам.

Конечно, ученому нелегко дался этот шаг, и на искренность Горчаков решил ответить тем же святым чувством:

– Но политика не торговля, и я не могу избирать для себя приятную клиентуру. Даже в агрессии меня интересует политический результат. Не забывайте, что Черное море – наша чувствительная подвздошина, а там мы обезжирены и обескровлены. Все эти бисмарки, рооны и мольтке крутят крылья своей мельницы, а она мелет муку для нас… Не подумайте, – предупредил он, – что я политический тиран, не внемлющий людским страданиям. Я не закрываю глаза на зло и даже, где это можно, предотвращаю его. А конечный результат политики, проводимой мною, обнаружится не сразу…

Кейзерлинг поднялся, чуть смущенный:

– Я, очевидно, чего-то не понял как надо. Делающий стулья не должен делать столы.

– Но я оценил ваше благородство. Вы немножко наивны, как и следует человеку науки, а я, наверное, слишком жесток в вопросах, кои относятся до чести моего отечества.

Отвесив друг другу церемонные поклоны, они расстались. Горчаков долго стоял посреди кабинета – думал…

Кажется, он разгадал подоплеку ухищрений Бисмарка в состряпанном им альянсе с Австрией, но в Вене пресыщенные гордостью дельцы еще не осознали, чем закончится экзекуция над «датским ребусом».

 

Датский ребус и экзекуция

Английский лорд Пальмерстон говорил:

– Во всей Европе шлезвиг-голштейнский вопрос понимали только три человека – муж моей королевы Виктории, один дурашливый старик в Дании и я! Но моя королева овдовела, глупый датчанин угодил в дом для умалишенных, а я совершенно не помню, в чем там дело…

Датский ребус очень сложен. Над правом обладания Шлезвиг-Голштейном столетьями наслаивались осложнения – событийные, династические, языковые, бытовые; сложность этой проблемы до сих пор интригует юристов международного права и историков. У шлезвиг-голштинцев таилась надежда стать двумя маленькими государствами, которые могли бы прокормить сами себя, благо они обладали высокоразвитым сельским и молочным хозяйством. Но Бисмарк, как перед хорошим обедом, уже потирал руки:

– В этом датском ребусе, с какой стороны к нему ни подойти, всегда сыщешь место, чтобы уцепиться за повод к войне. Маленькая экзекуция делу не повредит…

Вызвав к себе на Вильгельмштрассе русского посла, президент сказал ему с циничной откровенностью:

– Я знаю, что в России станут думать обо мне, но я очень прошу: дайте нам обменяться с Данией пушечными залпами!

Это значило: конфликт можно разрешить и мирным путем, но Бисмарку нужна война, только война, чтобы немцы снова почуяли вкус крови. Предчуя нашествие «экзекуторов», датский король обнародовал конституцию, закреплявшую единение Дании с немецкими провинциями, – Бисмарк начал бушевать:

– Да кому теперь нужна его бумажонка?..

Берлин и Вена переслали в Копенгаген ультиматум, чтобы в 48 часов (!) не было и духу от датской конституции. Дания отказалась исполнить их команду. Бисмарк того и ждал:

– Прекрасно… экзекуция начинается!

И тут выяснилось: в Пруссии много кричали о войне, но воевать никто не рвался. Ровно полвека немцы просидели дома, а не бродили с оружием в руках по дорогам Европы. Старикам, помнившим былые войны, молодежь уже не верила, что в боевых условиях человек может выспаться на голой земле (немцы возлюбили пуховые перины). На вокзалах бунтовали призывники:

– Куда нас гонят? Нам и так хорошо живется.

– Плевать мы хотели на этот Кильский канал!

– А что мне датчане сделали плохого?..

Усмиряя антивоенные бунты, полиция измучилась: новобранцев запихивали в вагоны силой. Бисмарк тащил пруссаков на войну буквально за волосы. Накануне первого сражения при Миссунде кронпринц Фридрих вдруг вспомнил, какие пылкие бюллетени обращал Наполеон I к своим солдатам, и тоже провозгласил: «Каждый, кто в будущем может похвастать: я – миссундский солдат! – получит ответ: „Вот так храбрец!“ После этого пошли вперед и были… наголову разбиты. Драпая от датчан, сами же пруссаки обсмеивали себя:

– Ты, парень, удираешь из-под Миссунды?

– Ага.

– Вот так храбрец…

Мужество датских стрелков и крестьян Ютландии, с руганью похватавших охотничьи ружья, заряженные картечью на волка, приводило Бисмарка в отчаяние. Под фортами Дюппеля пруссаки бились о фасы, словно барабаны о стенку, но взять фортов не могли. Австрия воевала гораздо лучше пруссаков. Бисмарк, донельзя удрученный, сказал Мольтке:

– Мы становимся просто смешны… позор!

Мольтке оставался невозмутим, как бог:

– Наши маневры – сплошная цепь взаимосвязанных недоразумений. Но, – добавил он, – ответственность за тактические промахи несут кронпринц Фридрих и военный министр Роон, а приказы по армии проходят через канцелярию самого короля… Бисмарк, я назвал вам виновных! Так воевать нельзя. Устройте еще одну войну – специально для прусского генштаба, и вы убедитесь, как точно планируем мы победы…

Весною прусская армия освоилась с войной, стала побеждать. Это было уже нетрудно, ибо на одного датского солдата накидывались три немецких. Отвоевав Шлезвиг и Голштинию, захватив Фризские острова, Бисмарк увлекал австрийцев и дальше – чтобы оторвать от Ютландии земли пожирнее. Но датский флот регулярно громил неопытных моряков Пруссии, а морскую разведку в пользу Копенгагена вели английские корабли Ла-маншской эскадры. Опьяненный успехами на суше, кайзер вдруг заговорил, что Пруссия способна поразить даже Англию…

Об этом узнал в Петербурге князь Горчаков:

– Поразить Англию? Любопытно – в какое место? Но зверь проснулся, и пора стричь ему когти…

Летом он с царем срочно выехал в Киссинген, где отдыхали кайзер с президентом. Неизвестно, какую инъекцию впрыснул Бисмарк своему королю, но старикашка, поначалу робкий, как заяц, теперь обнаглел и озирался с беспокойством – где бы еще отрезать кусок для Пруссии? При встрече с племянником Вильгельм I сказал, что стоит ему двинуть мизинцем, и вся Германия – от Немана до Рейна! – поднимется, охваченная тевтонской яростью. Бисмарк деликатно не стал развивать этой темы. Царь заговорил с дядей о неограниченных возможностях средств уничтожения, какие ныне уже имеются в арсеналах Европы.

– Нельзя закрывать глаза, – сказал он, – и на колоссальные жертвы, которые могла бы принести миру всеобщая война. Сейчас один снаряд, разорвавшись, способен унести жизни сразу трех человек… Нельзя же с этим не считаться!

Горчаков тихим голосом вставил:

– Россия не останется безучастным зрителем. Случись еще одна «экзекуция», и мы не останемся в стороне, как равнодушные наблюдатели.

– Неужели, – закричал кайзер, вскакивая, – вы способны стрелять в пруссаков, в своих верных и добрых друзей?

– Я не говорю сейчас о стрельбе. Но политически мы не поддержим вас. Бросая перчатку через Ла-Манш, вы (я понимаю это) не столько ратуете за национальное единство, сколько желаете посредством военного энтузиазма приглушить внутри Пруссии сдавленные вопли оппозиции.

Глупый король, не подумав, ляпнул:

– Да! Мы хотели бы свернуть болтунам головы…

Шрам над губою Бисмарка из белого сделался багровым, но он терпеливо смолчал.

– Для нас, – продолжал Горчаков, словно не заметив оговорки кайзера, – не суть важен сам датский вопрос – мы заинтересованы в сохранении мира. Еще раз напоминаю: России не всегда удается сохранить нейтральное положение. Вы хлопочете о том, чтобы все немцы жили одной семьей. Но послушайте вой, уже оглашающий Шлезвиг и Голштинию, жители которых и не мечтали сделаться пруссаками.

– С этим мы справимся, – хмуро сказал Бисмарк.

В частной беседе с президентом Горчаков дал ему понять: без одобрения Петербурга королевская Пруссия не сделает лишнего шага; Бисмарк рассвирепел, и на вокзале, прощаясь с Горчаковым, он сказал:

– Не слишком-то вы доверчивы к друзьям! Такие выговоры, какие получили я и мой кайзер, делают лишь провинившимся лакеям, если они с опозданием подают барину ночные туфли…

Горчаков потрепал его по плечу:

– Ну-ну, Бисмарк! Что вы так обидчивы? Кстати, – спросил он, – как вы собираетесь разделить с Австрией завоеванное?

Поезд тронулся, и Бисмарк помахал рукою. Потом приложил руку к сверкающей каске и крикнул:

– Как-нибудь разделим!

* * *

Франц-Иосиф имел бухгалтерскую память на события и факты истории. Но стоило ему из этого материала начать лепить храм австрийской политики, как все разваливалось на отдельные детали, среди которых император и оставался, будто ребенок среди разбросанных по углам игрушек. В душе кесаря царила мгла постоянного уныния, и он пребывал в предчувствии того, что если не в соседних комнатах Шёнбрунна, то уж в соседнем государстве кто-то непременно желает ему напакостить. Впрочем, в этом он мало ошибался… Сейчас Франц-Иосиф страдал, не зная, как проглотить обретенное на войне.

– Я вот смотрю на карту, – сказал он Рехбергу, – и не понимаю – ради чего мы с вами воевали? Здесь Дания, а здесь моя империя. Между ними пролегла Пруссия и германские княжества… Об этом мы раньше не подумали!

Между тем уже началось «онемечивание» немцев самими же немцами. Немец, освободивший немца из-под мнимого датского гнета, выгонял брата по крови в скотский хлев, а сам занимал дом для военного постоя. Вместе с немцами Бисмарк унаследовал 200 000 чистокровных датчан и фризов, которым запретили читать датские газеты и петь свои песни. Но когда шлезвиг-голштинцы запевали хором свой «Schleswig-Holstein», прусская полиция разгоняла хористов палками. Тюрьмы и штрафы очень помогали «взаимопониманию» одних немцев другими… В отвоеванных провинциях всюду вспыхивали драки и поножовщина!

Бисмарк был строго последователен и никогда не приступал к выполнению второй задачи, пока не разрешена первая. Сначала он создал предпосылки для союза с Австрией, теперь надо было загнать Австрию в безвыходное положение. Отрезанный от Дании пирог лежал на германском столе и аппетитно дымился, Бисмарк и Рехберг точили ножи, дабы совместно приступить к его справедливому разделению…

Дележ начали на курорте Гаштейн; пруссаки с австрийцами уселись за стол, все прилично одетые, взаимно любезные, и в ходе приятной беседы договорились, что Голштейн – Австрии, а Шлезвиг – Пруссии (у датчан отняли еще и герцогство Лауэнбургское, которое пока не делилось).

Но пришло время австрийцам взвыть…

– Господь видит, – начал Рехберг, – что Голштейн для нас вроде данаевых даров, ибо мы не знаем, что с ним делать. Вы получили Шлезвиг, обживаете для флота Кильскую гавань, хотите рыть канал… А что нам? Вене гораздо легче укусить себя за локоть, нежели обладать Голштейном.

«Бульдог с тремя волосками» издал рычание:

– В чем дело? Я вас не обманывал. Или вы завидуете, что мы ковыряемся в земле? Да переройте хоть завтра весь Голштейн, Пруссия вам и слова худого не скажет.

– Но так же нельзя! – возмутился Рехберг. – Заберите себе уж и Голштейн, а взамен отрежьте нам самый завалящий клочок своей земли, примыкающей к нашим рубежам, чтобы мы могли с нею управляться… ну, хотя бы графство Глац!

Бисмарк суровым оком высмотрел Глац на карте:

– Один из заветов дома Гогенцоллернов гласит, что земля, единожды побывав в наших руках, уже никогда не может быть отдана… Я оскорблен венскими капризами!

Он сознательно выводил Вену из терпения, заставляя ее взяться за оружие, – так и понял его Франц-Иосиф.

– Благодарю вас, граф, – сказал он Рехбергу, – за всю ту датскую карусель, на которой вы меня так славно прокатили. Я не желаю вас больше видеть. Вы дурак, но, к сожалению, я догадался об этом с большим опозданием…

Рехберга выгнали, а Бисмарк получил титул графа.

– Зато, – сказал ему кайзер, – что вы не поссорили меня с Австрией, а Вену сделали большим другом Берлина.

Глупец так и не понял, что Бисмарк добивался (и добился!) как раз обратного. Вскоре президент принял в Берлине делегации Баварии и Гессена, которых начал возбуждать противу Австрийской империи… Со смехом он рассказал им:

– Вот послушайте, какая шлюха эта Вена и как она легко продается. Когда в Гаштейне я с Рехбергом заключал шлезвиг-голштейнский кондоминиум, мы с ним крепко выпили и за два миллиона риксдалеров я перекупил у него бесхозное герцогство Лауэнбургское… Вообще-то оно мне нужно, как лягушке зонтик! Но этим актом спекуляции я хотел показать всей Германии, что Австрия способна торговать даже тем товаром, который завалялся на чужих прилавках…

Сосредоточенный Мольтке, прибирая к своим рукам управление армией, выковывал стратегию уничтожения Австрии:

– Тяжба разрешится на полях Богемии! Вот здесь…

* * *

Именно здесь, по зеленым проселкам австрийской Богемии, бродяжил неунывающий человек. Он выступал под видом странствующего фотографа, влача на своих плечах по деревням тяжелый ящик фотокамеры; показывал фокусы с шариком на сельских ярмарках и в солдатских казармах. Но чаще всего катил перед собой тачку, наполненную доверху малосовместимыми товарами для продажи – молитвенниками и порнографическими открытками. Расчет был на слабость человеческой психики: всегда найдется человек, который из двух зол выберет для себя самое меньшее… Это дело вкуса! Бродягою был Вилли Штибер.

Все шло замечательно. Штибер загорел и окреп на свежем воздухе, тщательно собирая сведения о шоссе и гарнизонах Австрии, о калибре встреченных пушек, о приемах подковывания кавалерийских лошадей. Ничто не ускользало от его бдительного ока, а на деньги, полученные от Бисмарка, он вербовал среди населения тайных агентов для прусского генштаба… Конечно, в таком деле, каким занимался Штибер, без неприятностей не обойтись, и в поганом городишке Траутенау, где Штибер зашел в харчевню похлебать лукового супа, кто-то крикнул:

– Вот и собака Штибер… что он тут нюхает?

Его узнал коммивояжер, бывавший наездами в Берлине. Штибер перестал хлебать суп и подставил себя под удары кулаков. Когда его избили, а молитвенники с порнографией растащили, он отдался в руки австрийской полиции. Два верховых жандарма всю ночь напролет гнали его пешком до границы. На рубежах империи они развязали шпиону руки, повернули лицом на восход солнца и поддали сапогами под зад:

– Вот тебе сосиски с капустой! Беги запей их пивом…

Не унывая, Штибер прибыл в Берлин и попал на прием к Мольтке, которого просто очаровал своей осведомленностью.

– Ваш шпион – это чудо! – сказал он Бисмарку. – Мы узнали все, не прибегая к похищению документов венского генштаба… Просто удивительно!

– Я не держу плохих исполнителей, – ответил Бисмарк и поручил Штиберу приступить к созданию тайной полиции, пронизывающей все ткани внутренней жизни королевства.

– А я, как начальник тайной полиции, взываю к вашему благоразумию: носите пуленепробиваемый панцирь.

– Вы думаете… – неуверенно начал Бисмарк.

– Все так думают, – ответил Штибер.

 

Развитие агрессии

Горчаков прихворнул – вершил политику дома…

– А герцог Морни умер, – сообщил Жомини.

– Вот как? Жаль вдову… бедная девочка, – вздохнул вице-канцлер. – Где она еще найдет такого мужа, который бы с равным успехом мог управлять политикой Франции или стоять за прилавком, торгуя хурмой из Алжира… Однако со смертью Морни не стало в Париже главного политического спекулятора. Боюсь, теперь Наполеон будет обманут Берлином…

Его навестил военный министр Милютин, опять упрекавший Горчакова в том, что он вроде бы извиняется перед Англией за проникновение России в пески Средней Азии:

– Англичане ведь не церемонятся, они захватывают целые царства, чужие города и страны, и мы не спрашиваем у них, по какому праву они это делают.

– Так-то оно так, – отвечал Горчаков, – но основное правило политической культуры – уважение чужого мнения при сохранении своих убеждений. Если это правило когда-либо исчезнет из обихода, то идейного противника, даже не выслушав, будут сразу бить кулаком в фас, чего делать, – сказал князь, – нельзя… Не старайтесь поссорить меня с Англией!

Нэпир, легок на помине, не замедлил явиться.

– Итак, – сказал он, сразу наступая, – все ваши миролюбивые разглагольствования о том, что Россия не желает обретения новых пространств, в финале имеют захват вами кокандского Чимкента, и я, не боясь показаться скучным, все-таки напомню, что Россия снова придвинула свои рубежи к Индии.

– Оставьте вы меня со своей Индией, – отвечал Горчаков, глотая микстуру. – Я не собираюсь на старости лет лазать через хребты Афганистана, чтобы отнимать самую драгоценную жемчужину из вашей короны… Чимкент! Господи, да это такая дыра, где не живут даже кошки! Чимкент – это точка; здесь наши войска остановятся как вкопанные.

– Помните наш предыдущий разговор? Я ведь предупреждал, что самое трудное в этом деле – остановиться.

– В цивилизованных странах на что-то ведь существуют не только генералы, но и правительства, их обуздывающие…

Но телеграф тут же принес известие, что генерал Черняев взял Ташкент! Отношения с Англией обострились, и Горчаков жаловался, что теперь он в положении повара, у которого на плите кипят сразу несколько горшков. Конечно, размышлял он, лежа в постели, в будущем возможна опасность со стороны Германии, но дети не скоро становятся взрослыми. Перенести же симпатии в Вену, чтобы с помощью Австрии сдерживать рост Пруссии, – это исключено! Франция проявила враждебность в польском вопросе, Англия противник в делах, что творятся за пустынными барханами.

Вскоре он порадовал Нэпира:

– Довожу до вашего кабинета, что генерал Черняев за самоуправство, выразившееся в самовольном захвате Ташкента, смещен со своего поста, а вместо него в Туркестан назначен генерал Романовский, весьма исполнительный и послушный…

«Послушный» генерал сразу же штурмовал Ходжент!

К немалому удивлению Горчакова, Романовский смещен за самоволие не был и даже, более того, получил от царя Георгия, – Певческий мост порою не ведал тайных планов Зимнего дворца. Анализируя обстановку в Европе, Горчаков в эти дни писал: «Чем более я изучаю политическую карту, тем более убеждаюсь, что серьезное и тесное согласие с Пруссией есть наилучшая комбинация, если не единственная!» Александр Михайлович не строил приятных иллюзий – его политика опиралась на точные факты.

* * *

Мольтке спросил Бисмарка, лак отнесется Франция к предстоящей схватке с Австрией, и получил ответ:

– Полагаю, когда двое дерутся, третий должен радоваться. Делайте свое дело, а политику я потащу на себе.

Бисмарк поддержки в обществе не имел. В эти дни он бросил в лицо ландтагу упрек в отсутствии патриотизма.

– Партийная фракционность заменила вам любовь к отечеству!

С места ему крикнули, что он будет повешен.

– Это меня нисколько не волнует, – ответил Бисмарк. – Лишь бы веревка, на которой я стану болтаться, навеки связала дом прусских Гогенцоллернов с будущей Германией!

Осенью 1865 года он выехал к Бискайскому заливу, где на курорте Биаррица отдыхал французский император. Теплые ветры Атлантики широко и протяжно задували над апельсиновыми рощами, но красоты природы не волновали Бисмарка…

– Бисмарк, – сказал Наполеон III жене, – отнюдь не такое наивное дитя, каким казался в Париже. У него совсем нет души. Зато много ума. Сознаюсь, что он покорил меня.

– А что он просил у тебя?

– Нейтралитет Франции, и только.

– А что за это обещал тебе?

– Да так… объедки… Люксембург, немножко от Баварии, частичку от земель на Рейне… ерунда!

В разговоре с Бисмарком император почти с гневом отверг Люксембург, заявив, что нейтралитет такой великой страны, как Франция, стоит гораздо большего. Бисмарк чуть ли не клещами вытянул из него признание – нужна Бельгия! После этого Наполеон III круто изменил тему разговора, а Бисмарку стало ясно, что император твердо убежден в поражении Пруссии: когда же победа Австрии станет явью, тогда он под шумок заграбастает Бельгию и все то, что на него смотрит…

В Берлине Мольтке встретил Бисмарка словами:

– Вы привезли мне нейтралитет Франции?

– Я привез вам коробочку с барбарисовым мармеладом… ешьте! Это единственное, что удалось вывезти из Биаррицы, да и то не от Наполеона, а от его обворожительной супруги.

Мольтке с удовольствием съел мармеладинку:

– Вкусно! Но как же нам теперь быть?

– А как? – переспросил Бисмарк.

– Я не понимаю вашего спокойствия.

– А я – ваших тревог. Скажите честно, Мольтке: разве вы собираетесь проиграть войну Австрии?

– Упаси нас бог.

– Тогда волнения неуместны…

Генштаб работал как проклятый дни и ночи, выковывая победу, в которой не должно быть изъянов. На смену крикливому Роону приходил замкнутый «молчальник» Мольтке. Со стороны могло показаться, что у этого человека три любимых дела – помалкивать, танцевать и охотиться на зайцев в силезском Крейзау. Но главным для Мольтке была война, как высшее проявление мозговой и нервной деятельности человека. Даже не Бисмарк, а именно Большой генштаб Берлина должен стать головою будущей Германии… Между прочим, офицер прусского генштаба считался до конца подготовленным, если он проходил стажировку в русских войсках (лучше всего – на Кавказе). Из богатейшего опыта русских войн немцы скрупулезно выбрали самое рациональное и, переварив в своем соку, не механически, а творчески перенесли на почву фатерлянда. Прибавим к этому феноменальную склонность пруссаков к организации, и получится тот сплав боевой мощи, который обеспечит Пруссии победы…

– Наполеон Третий, – рассуждал Мольтке, – надеется, что в свалке с Австрией нам не миновать беды. Франции выгодно, если война превратится в затяжную, изматывающую. Именно поэтому война должна быть скоротечна, как вспышка молнии. Если Фридрих Великий сражался семь лет, мы должны расправиться с этим делом за семь недель, и тогда Наполеон Третий не успеет сдать мочу на анализ, как от Австрии останется один горький пепел… Кстати, а что делать с побежденной Веною?

– На аншлюс я не согласен, – ответил Бисмарк. – Брать на себя всю эту обузу из чехов, венгров, словаков, сербов, цыган и хорватов – значит брать на свою душу многовековые грехи Габсбургов, а Германия от притока буйной славянской крови не усилится, напротив, ослабится… Скажите, что вам необходимо, дабы война была краткой, как удар меча?

– Разделение армии Австрии на два фронта.

– О! Для чего же тогда существует Италия?

– Без нашей помощи Италия будет разбита.

– Жалеть ли об этом? Ведь главное для нас, чтобы они открыли второй фронт на юге.

– А что вы пообещаете итальянцам?

– Я люблю дарить лишь то, что мне не принадлежит. Вот Венеция… чем плохо? Пусть идут и воюют за Венецию…

Мольтке писал, что эта война «не вызвана необходимостью защищать наше угрожаемое существование: это был конфликт, признанный необходимым в кабинете, задолго продуманный и постепенно подготовлявшийся… речь шла не о завоевании новой территории, а о господстве над Германией».

* * *

Никакого сочувствия войне! Канцелярию президента завалили адресами в пользу мира, с церковных кафедр его называли «учеником дьявола», архиепископ из Майнца заклеймил Бисмарка как разжигателя братоубийственной бойни… Германские часы были заведены еще в глубокой древности, а механизм их часто смазывался кровью покоренных народов. Бисмарк решил, что часы вот-вот остановятся, если их обильно не смазать своей кровью – немецкой!

7 мая, в самый канун войны, Бисмарка обстреляли на Вильгельмштрассе. Будущий «железный канцлер», волчком кружась под пулями, и впрямь оказался железным – семь пуль подряд расплющились об его панцирь (спасибо Штиберу за совет!). Опомнясь, Бисмарк ударом кулака свалил покусителя на панель.

Это был берлинский студент Карл Блинд!

– Дурак, ты стрелял в будущее великой Германии…

С этими словами Бисмарк скрутил ему руки за спину и доставил Блинда в полицай-президиум. Там студент, рухнув на пол, разгрыз стекло в печатке перстня. К нему кинулись – он был уже мертв… Бисмарк вытер со лба холодный пот.

– Едем в Бабельсберг, – сказал он Штиберу…

Вильгельму I он навязал Штибера на время войны в начальники полевой полиции при главной квартире – персона!

– Но позвольте мне, – сказал Штибер, – завести цензуру для писем и особый отдел для распускания слухов, чтобы воодушевлять Пруссию и сбивать с толку ее противников…

Война нависала над немцами, словно капля росы на кончике ветки, готовая вот-вот сорваться. Австрийцы, уверенные в победе, желали войны гораздо больше пруссаков. А немецкие герцоги, боясь потерять короны (что неизбежно для них при объединении Германии), тянулись к Вене, как дети к матери, видя в ней защитницу от немецкого единства. Бисмарку в ландтаге было решительно заявлено, что общественное мнение Пруссии против войны… Для него это не новость!

– Во врага, – ответил он, – никто не стреляет общественным мнением – врага разят только пулями…

По немецким дорогам круглосуточно громыхали составы; в раскрытых дверях вагонов прусские солдаты играли на окраинах и пели вполне миролюбиво:

Девчонок ваших давайте спросим — неужто летом штанишки носят?

Бисмарк зашил в отворот мундира лошадиную дозу яда, чтобы покончить с собой, если Пруссию постигнет поражение, Роон говорил ему, что в конечном итоге все решит игольчатое ружье системы Дрейзе: пруссак сделает три выстрела, в то время как австрийский солдат успеет выстрелить единожды.

– Уповая на бога, – рассуждал Роон, – не станем забывать, что австрийцы помешаны на тактике прошлого века и сомкнутых колоннах. А наши стрелки идут цепями, используя любую складку на почве, в Дании мы научились обходить фланги…

Пришло жаркое лето 1866 года. Австрия обратилась к сейму во Франкфурте, чтобы Германский бундестаг обуздал Пруссию, чтобы все германские князья мобилизовали против нее свои армии. В ответ на это Бисмарк заявил публично: принятие австрийского предложения будет сочтено в Берлине за объявление войны. 14 июня началось голосование: девять голосов против шести высказались за Австрию. Тогда с места вскочил прусский посол фон Савиньи и прогорланил:

– Вот! Отныне вы уничтожили сами себя…

Бисмарк мило попрощался с австрийским послом:

– Дорогой мой граф Карольи, я очень рад, что не мне выпала миссия объявлять войну… На нас напали! Прощайте. Мы увидимся в более приятные времена.

На стороне Австрии остались королевства Баварии, Саксонии, Ганновера, Вюртемберга, герцогства Бадена, Гессен-Дармштадта и Нассау, вольный город Франкфурт-на-Майне да еще свора мелких князей, обещавших Австрии поддержку, не выводя своих солдат за пределы владений. На сторону Пруссии перешли северогерманские и тюрингские княжества. Во главе прусской армии встал король, а начальником штаба был Мольтке… Бисмарк спросил Альвенслебена:

– И каков, по-вашему, будет результат?

Документальный ответ генерала:

– Ударим так, что Вена ноги задерет…

А венские газеты писали, что «Пруссия в конце войны сама повесится на кишках непобедимой Австрии». С богом – начинай, ребята!

 

Садовая – Кёнигсгретц

15 июня поздним вечером Бисмарк с английским лордом Лофтусом гулял в саду берлинского замка. На башне пробило полночь, и Бисмарк сверил карманные часы.

– В эту минуту, – сказал он, – наши войска входят в Ганновер, в Саксонию и в Гессен-Кассель… дело серьезное!

– Почему вы так уверены, вплоть до минуты?

– Мы хорошо подготовились к этой войне…

Даже очень хорошо! Короли бежали, герцоги сдавались в плен. Пруссаки вломились в «вольный город» Франкфурт, обложили его чудовищной контрибуцией в 25 миллионов флоринов, а бургомистра задергали до того, что он взял и повесился. Древний Нюрнберг увидел, что тут не шутят, и сам открыл ворота перед пруссаками… Мольтке призывал:

– Двигаться врозь – бить вместе!

Без единого выстрела прошли всю Саксонию, войска которой влились в состав австрийских. Мольтке расчленил армию Пруссии на две колонны: первая вытекает из долин Эльбы, другая змеей вытягивалась из ущелий Исполиновых гор, – впереди лежала зеленая и сочная земля славянской Богемии. План Мольтке был шедевром, но при условии, если его исполнители проделают маршруты с часами в руках. Бисмарк целыми сутками ехал на громадной рыжей кобыле – не спал. До него дошло известие, что итальянской армии уже не существует: при первом же столкновении с австрийцами она побросала оружие и прытко разбежалась… Бисмарк был поражен:

– Я знал, что они будут разбиты! Но я надеялся, что они хотя бы день-два продержатся ради приличия…

Он страдал бессонницей и просил жену выслать ему мешок романов, «не слишком захватывающих, чтобы пленить мой ум, и не настолько уж глупых, чтобы сразу швырнуть их об стенку». По ночам в ужасе просыпались жители городов, когда в сонную тишину вторгалась какофония звуков от прохождения артиллерии и конницы, звенящей амуницией. Михаил Иванович Драгомиров состоял при прусской главной квартире – как глаза и уши российского генштаба, чтобы все видеть и слышать. Вильгельм I обходился с ним очень любезно. Мольтке на беседы поддавался туго, зато Бисмарк любил болтать с атташе по-русски. Одну из ночей они провели в какой-то деревне с добротными домами. Крестьянский мальчик с испугом смотрел на незнакомых военных. Бисмарк спросил его:

– Ты кто, милое дитя? Чех? Поляк? Саксонец?

Мальчик молчал. Бисмарк намочил в остывшем кофе с молоком кусочек сахару и сунул его в рот ребенку.

– Сладко? – спросил он, поглаживая его по головке.

– Горько, – ответил тот вдруг по-немецки.

* * *

Драгомиров – по его словам – окунулся в «океан пруссаков», из которого хотел бы выделить «перлы». Оставляя в стороне Мольтке как явление незаурядное, он пришел к выводу, что «перлов» вообще не было. Все генералы Пруссии имели одинаковый общий уровень грамотных и работоспособных специалистов; в общей массе они и составляли то ценное ядро прусского генералитета, который лучше всего определить словом «плеяда». Все пожилые генералы Пруссии, и даже старики, выглядели свежо и бодро, ни у кого не было отвислых животов, желания «соснуть часочек в тенечке», приказы они отдавали звонко, кратко и точно. Казалось, эти суровые люди в широких пелеринах и сверкающих касках еще с колыбели усвоили железное правило: любое разгильдяйство строго карается! Но зато ни один из прусских генералов не стал бы командовать, если бы его лишили самостоятельности; умение быть самим собой на поле боя – очень ценное качество. И еще заметил Драгомиров, что прусская армия не любит «победителей». Заслугу в победе над противником приписывали не отдельной персоне, а всей армии, что разрушало общепринятый в мире трафарет личного искусства полководца. Все лавры, какие выпадали на долю победителей, пруссаки как бы сваливали в общий котел.

В богемском походе Драгомиров подружился с 71-летним корпусным генералом Штейнмецем, имевшим громкие победы при Находе и Скалицах. Красноречивый, с львиною шапкою седых волос, он чем-то напомнил Драгомирову славного Ермолова. Штейнмец отлично говорил по-русски. Он начал с чтения петербургских газет, потом увлекся Пушкиным, изучив его творчество (как писал Драгомиров) «со свойственной немцам исполнительностью». Под Скалицами атташе спросил генерала:

– Как вам удалось проломить эти позиции?

– О, это ведь очень просто! Войска, едва волоча ноги, ходят в атаки до тех пор, пока не возьмут позиции.

– Но вы же, генерал, обескровили войска. Не лучше ли после первых неудачных атак заменить их свежими частями?

– Ни в коем случае! – возразил Штейнмец. – Солдат должен знать, что смены не будет. Смена уставших дала бы дурной пример для армии. В том-то и дело, что прусский солдат воспитан на сознании: отдых приходит с достижением цели…

Драгомирова удивило еще одно прусское правило. Если какой-то генерал терпел поражение, никто не упрекал его в бездарности, на него не падали подозрения в измене. Все коллеги генерала в спокойной деловой обстановке пытались выяснить причины неудачи, а сам виновник поражения нисколько не чувствовал себя удрученным… Для Драгомирова это было ново: «Почему так?» Оказывается, прусская армия прошла чистку еще в мирное время. Каждого офицера изучили вдоль и поперек. Робких, безынициативных и неумелых со службы выкинули! Зато доверие к оставленным в армии было безоговорочным. Никто не рассуждал об ошибках, никто не злорадствовал, а сообща пытались установить, каковы роковые причины неуспеха. От такого доверия прусские генералы в боях не нервничали, не боялись за свою карьеру, они смело шли на риск и, как инженеры машинами, спокойно управляли войсками.

В одном селении Драгомиров наткнулся на пленных австрийцев, доедавших свой воинский обед – еще из казны императора Франца-Иосифа. В оловянном котелке каждого плескался жиденький супчик, а в нем, словно разбухший утопленник, бултыхалась тяжелая клецка из сырого теста.

– А что у вас на второе? – спросил Драгомиров.

Солдат из чехов подцепил клецку ложкою:

– Да вот же оно…

* * *

Иначе выглядел мир австрийской армии. Его отличали от прусского нерешительность начальства, страшная, переходящая в кошмар боязнь ответственности за неудачу и генеральная диспозиция войны, подписанная в Шёнбрунне, где после призыва к победе указывался и точный маршрут отступления!

Во главе 300-тысячной Богемской армии стояла трагическая фигура фельдмаршала Бенедека, которого можно пожалеть. Сын бедного фармацевта из венгерских цыган, он выдвинулся неустрашимой храбростью в боях с итальянцами, но был совершенно не способен командовать армией. Бенедек на коленях (!) умолял Франца-Иосифа избавить его от такой чести, тем более что в Богемии ни разу не бывал и не знал ее местности. Франц-Иосиф утешил Бенедека странной фразой:

– Я ведь не прошу от вас победы, я прошу только услуги…

С тяжелым сердцем Бенедек отъехал к армии, где офицерский корпус был пропитан интригами, кляузами, доносами и завистью к ближнему своему. Для помощи фельдмаршалу были приданы два венских «гения» – граф Крисман и барон Геникштейн, которые не столько боялись прусской армии, сколько трепетали при мысли, что в Шёнбрунне их могут раскритиковать. Бенедек велел стянуть силы к Кёнигсгретцу, лежавшему напротив деревни Садовая. Осмотревшись, он послал телеграмму императору: «Катастрофа неизбежна. Любой ценой заключите мир». Франц-Иосиф отстучал ответ: «Не могу. Если отступление, так отступите в порядке». Перед отходом Бенедек устроил солдатам ночевку; на рассвете его разбудили словами:

– Кажется, нам не отвертеться от сражения…

Бенедек поскакал в деревню Липа, чтобы с ее горушки видеть поле битвы. Здесь случилось то, чего, кажется, он и сам не ожидал: до двух часов дня Бенедек был победителем самого Мольтке, а потом его солнце закатилось… Между Садовой и Кёнигсгретцем разрешался столетний спор среди немцев – кому из них владеть Германией?

…После битвы император сказал Бенедеку:

– У вас неприятная манера ведения боя. Напишите письменное заверение молчать до смерти о… Вы знаете, Бенедек, что’ я имею в виду! После чего ступайте под трибунал.

Это была жертва. Бенедек, умирая в горах Штирии, завещал жене, чтобы не вздумала украсить его могилу цветами. Чтобы над ним вытоптали даже траву. Чтобы на кресте не было никакой надписи. Он просил посадить колючий стебель репейника!

* * *

А старого хрыча под Садовой было не узнать; в странном возбуждении Вильгельма I появилось что-то ненормальное. Сидя верхом на кобыле по кличке Веранда, король много кричал, когда надо и не надо, обнажал саблю, с поцелуями и слезами прикладывался к знаменам полков и требовал жертв во имя монархии. Один полковник был ранен четырежды, и кайзер четыре раза пинками заталкивал его, истекавшего кровью, обратно в самое пекло боя.

– Трус! – кричал он ему с высоты Веранды. – Если ты наклал в штаны, так привяжи себя к лошади и умри за меня…

Возле короля собралось великолепное трио: грубый и лукавый Бисмарк с порцией яда, молчаливый и внешне безучастный Мольтке с подзорной трубой, упрямый и безжалостный Роон с картой в руках… За Кёнигсгретцем виднелась Эльба, дальше леса Хлума и болота Быстрицы, а косой дождь прибивал пороховой чад к распаренной земле. Драгомиров курцгалопом поспевал за прусским штабом. После удара шпорой лошадь под ним дала резкую «лансаду» и вынесла всадника вперед… Вблизи взорвалась бомба, и королевский рейткнехт (полевой конюх) сразу осмотрел Веранду со всех сторон – нет ли у нее царапин? В этой обстановке совершенно неуместной выглядела фигура Бисмарка в белой фуражке; за спиною президента болтался мешок с романами – от бессонницы.

Драгомиров слышал, как Мольтке напомнил королю:

– Время подойти армии вашего сына-кронпринца…

Сейчас должна сработать немецкая пунктуальность!

Ровно в два часа дня, как и запланировано, под проливным дождем, по размытым дорогам, Силезская армия, ведомая кронпринцем Фридрихом, с математической точностью, вышла к лесам Хлума. Свежая колонна сразу включилась в битву, а Драгомиров угодил в самую «кашу»… Лошади обезумели от массы огня, их гривы поднялись, ноздри были раздуты. Иные, встав на дыбы, сбрасывали кавалеристов под копыта, другие грудью бились об стены горящих домов. Всюду валялись раненые, кругом – крики, взрывы, брань, выстрелы… Прусские ружья Дрейзе вносили в ряды австрийцев роковое опустошение!

К пяти часам дня от армии Бенедека ничего не осталось. Драгомиров рапортовал в Петербург: «Австрийцы обратились в поспешное, беспорядочное бегство; они бежали громадными толпами, потеряв всякое подобие войска, погибая от пуль и снарядов, от изнурения, а по пути топили друг друга в реках, в две-три минуты всякое сомнение исчезло – австрийцы и саксонцы понесли ужасное поражение…»

Мольтке, слезая с коня, сказал кайзеру:

– Ваше величество, мы выиграли… Германию!

Прусская армия была измотана до предела и преследовать противника не решилась. Напрасно Роон взывал к кайзеру:

– Вспомните Блюхера! Он тоже был обессилен битвою при Ватерлоо, и когда пьяные англичане Веллингтона завалились дрыхнуть, Блюхер с одними трубачами и барабанщиками, непрерывно игравшими, гнал Наполеона еще несколько миль…

– Ну, вот и конец, – Бисмарк выбросил яд.

Лошади, высоко вздергивая ноги, бережно ступали среди убитых. Воздух наполняли призывы о помощи, мольбы о пощаде. Среди мертвецов ползали побежденные, пронзенные насквозь штыками, пробитые навылет пулями. Один молоденький австриец шагал навстречу Бисмарку, бережно неся в грязной ладони свой выпавший глаз, который болтался на ярко-красных нервах.

Бисмарк громко сказал:

– Главное сделано! Теперь нам осталось совершить сущую ерунду – заставить австрийцев полюбить нас…

 

Война – дело прибыльное

Вот уж кому хорошо на войне, так это Штиберу! Надо же так случиться, что на пути прусской армии попался городок Траутенау, где год назад он не доел миску луковой похлебки. Штибер велел спалить дотла харчевню, а потом… Огонь шуток не понимает, и скоро улицы Траутенау были объяты пламенем, а на шею бургомистра накинули петлю.

Отвечая за безопасность королевской ставки, бедняга Штибер рассчитывал, что в ставке и пообедает. Не тут-то было! Генералы устроили юнкерский гвалт и, зловеще сверкая моноклями, сказали королю, что за один стол с «собакой» не сядут. Никакие «особые обстоятельства» во внимание ими не принимались. Тогда граф Бисмарк пригласил Штибера к своему столу, столу президента, а кайзер наградил ищейку медалью (правда, потом он долго извинялся перед генералами)…

Понимая, что Штиберу следует подкормиться, Бисмарк назначил его гауляйтером в столицу Моравии – город Брюн. В мемуарах Штибер писал: «Я встретил здесь величайшую предупредительность всех моих желаний. Конечно, были произнесены неизбежные речи. Брюн богат и ко мне весьма щедр… я пользуюсь вином и едою в неограниченном количестве… Я закрыл уже пять газет, четыре другие выходят под моей цензурой. Я милостиво разрешал играть актерам в театре, но под моим неусыпным надзором». При заключении мира в Никольсбурге гауляйтер обеспечивал слежку за послами венским и парижским. Он мог видеть то, что от других было навсегда скрыто. Как, например, два прекрасных и благородных графа, граф Бисмарк и граф Карольи, чокались кружками с пивом, рассуждая об условиях мира с таким видом, будто речь шла о сдаче в стирку грязного чужого белья… Бисмарк нежно сказал Карольи:

– Вы же сами знаете, граф, как я всегда любил Австрию. Если миллионы австрийцев и пруссаков, прижавшись друг к другу спинами и выставив штыки, образуют единое каре, то кое-кто подумает – стоит ли нарушать наше согласие?

Под этим кое-кто подразумевалась Россия.

* * *

Садовая отворила ворота Вены! Прусские аванпосты вошли в Знаим, что в 10 верстах от столицы. Изнутри Австрию раздирал национальный кризис: венгры требовали прав наравне с правами немцев. Венское население выразило свой патриотизм тем, что собралось возле Шёнбрунна и просило Франца-Иосифа, во избежание ужасов штурма, поскорее сдать столицу победителям. Прусская ставка разместилась в Никольсбурге, близ венских предместий, и здесь, на виду Вены, все планы Бисмарка едва не погибли с треском. Неестественное возбуждение короля еще продолжалось. О генералах и говорить нечего – они собирались войти в Вену завтра же:

– Под пение фанфар промаршируем по Пратеру! Нашим солдатам не терпится задрать подолы венским девчонкам…

А король, трясясь от жадности, составлял списочек завоеваний. Ему хотелось получить: Баварию, Саксонию, Судеты, всю Силезию, Ганновер, Гессен, Ансбах, Байрейт, ну и прочее… по списку! Задыхаясь от восторга, старик кричал:

– Мои предки никогда еще не уходили с войны без добычи – не уйду и я! Это было бы очень глупо с моей стороны…

Его куриные мозги видели только рассыпанную крупу, которую можно безбоязненно клевать. Бисмарк растолковывал олуху царя небесного, что главное сейчас – не куски Германии, проглоченные наспех, а влияние Пруссии в германском мире. Придет время, и Берлин будет лопаться от пресыщения, но сейчас надо быть разумно умеренным…

– Бисмарк, что вы мне можете посоветовать?

И кайзер получил военно-политический ответ:

– Налево кру-гом! По домам – марш!

– Вы просто пьяны, Бисмарк…

Бисмарк был трезв. Трезв и одинок. Против него вырастала стена. Сплотились все, от короля до Мольтке, и все кричали о славе прусского оружия, вопили о законченном праве на добычу. Бисмарк заявил генералам, что они глупцы:

– Ваше решение войти в Вену способно встряхнуть Наполеона, и тогда французы появятся на Рейне. Если же я кажусь вам трусливым идиотом, то могу хоть сейчас уйти в отставку.

Генералы с кайзером видели лишь раскрытые ворота Вены, Бисмарк же слышал тяжкую работу потаенных рычагов, двигавших политику Европы. Франц-Иосиф уже телеграфировал Наполеону III, что отдает ему область Венеции. Отдает лично ему, чтобы он передал ее итальянцам. Этим жестом он подчеркивал слабость разбитой в боях Италии, не способной взять Венецию своими силами. Но тут итальянцы, из чужих рук получив Венецию, возомнили себя победителями. Теперь для полноты счастья, как выяснилось, им не хватает Триеста. Бисмарк не стал их отговаривать, а, напротив, сам подталкивал в сторону Триеста, дабы второй фронт против Австрии не закрывался… Прибывший в Никольсбург граф Карольи желал поскорее заключить перемирие, а Бисмарк все еще не мог образумить короля и генералов. Даже Мольтке, которого глупцом не назовешь, страстно хотел парадного марша по Пратеру. Бисмарк измучился – нервы не выдержали…

Это случилось 23 июля, когда король собрал военный совет, и снова – в который раз – генералы требовали вступления в Вену. Бисмарк сказал, что ответственность за политическое решение войны несет все-таки он, президент, а не генералы. Он напомнил, что вторжение в Вену даст лавры только армии, но в будущем отнимет у Пруссии союзника, ибо занятие столицы долго не забудется в народе, как глубоко нанесенное оскорбление. Ему отвечали, что Пруссия не нуждается в таком слабом союзнике, как Австрия, если у нее имеется сильная Россия. Бисмарк вполне логично растолковал, что союз Пруссии со слабейшей Австрией усилит Пруссию, которая подчинит себе Австрию, а союз с сильной Россией ослабит Пруссию, попадающую под пресс политики Петербурга… Совет проходил в комнате Бисмарка, лежавшего в простуде; переломить упрямство генералов он не мог. Тогда канцлер сполз с постели и стал кататься между ног короля и военных, стуча кулаками по полу; Бисмарк грыз зубами ковры и – рыдал, рыдал, рыдал…

Это были слезы, выжатые из железа.

– Не входите в Вену! Я… мы… что угодно… Франция… оставьте Вену… мир… Наполеон… я вам сказал…

Сцена была ошеломляющей. Встал король, поднялись и генералы. Президент страны в исподнем валялся на полу, тихо воя. Вильгельм I с тяжелым вздохом произнес:

– Уступая вам, я должен заключить постыдный мир. Но я все опишу, как было, и сдам бумагу в архивы Берлина, чтобы мои потомки ведали: мой президент не дал мне войти в Вену!

Бисмарк встал. Его пошатывало. Влез в постель. Мольтке закинул его одеялом. Всхлипнув, Бисмарк отвернулся к стене. Кайзер и генералы на цыпочках удалились.

…Под подушкой Бисмарка лежала телеграмма из Петербурга: русский император, поздравляя с победой, взывал к великодушию над побежденными. Между любезных строк Бисмарк прочитал скрытую угрозу… Слева – Франция, справа – Россия, а Пруссия посередке, словно орех в клещах!

Никольсбургское перемирие было подписано.

* * *

Если бы в эти дни Бисмарк оказался в Петербурге, он был бы крайне удивлен: русские стали симпатизировать разбитой австрийской армии. В рядах Гостиного двора, где полно самой разной публики, можно было слышать такие речи:

– Жаль австрияков. Чай, тоже люди, а за што страдали? Мне куманек (башка!) сказывал, что в цесарских войсках много наших служит – сербов да еще разных там чехов…

Если подняться «этажом» выше, там шли иные разговоры. В светском обществе Петербурга ошибочно полагали, что Бисмарк – послушная марионетка в руках ловкого чародея Горчакова, а война Пруссии с Австрией – тонкий ход русской дипломатии. Салонные «пифии» восклицали:

– Наш вице-канцлер – великий человек! Не пролив ни капли крови, он отплатил Австрии за ее коварство в Крымской войне. Но еще не отмщены руины Севастополя…

Горчаков мстительные рефлексы выносил за пределы политики в область психологии. Теперь перекраивалось то соотношение сил в Германии, какое со времен Венского конгресса казалось устоявшимся. Одна и та же тревога охватывала министерства дел иностранных и дел военных: возросшая сила Пруссии заставляла дипломатию и генштаб России реагировать без промедления.

Русские по газетам знакомились с новой бисмарковской Пруссией. Австрия из немецкого мира удалена! Германский сейм во Франкфурте уничтожен, вместо него Бисмарк образовал Северогерманский союз. К черно-белому знамени Гогенцоллернов снизу пришили красную полосу – союзную. Сохранив Австрию в целости, Бисмарк зато жестоко ограбил ее сателлитов. Пруссия вобрала в себя Ганноверское королевство, курфюршество Гессен-Кассельское, герцогство Нассау и город Франкфурт; над Германией весело кружился пух – Бисмарк ощипывал князей, будто цыплят. Теперь он стал президентом Северогерманского бундесрата, пределы которого раскинулись от Кильской бухты до Майна, огибавшего Баварию!

Горчаков выдвинул идею европейского конгресса, чтобы обсудить переустройство германской карты. Это встревожило Бисмарка; он срочно послал в Петербург генерала Эдвина фон Мантейфеля. В краткой беседе с Горчаковым тот намекнул, что новая Пруссия предлагает России уничтожить статьи Парижского трактата о нейтрализации Черного моря…

Горчаков подачек от Берлина не принял:

– Погребение неудобных для нас статей состоится без участия ваших факельщиков и траурмейстеров…

Александр II встретил Мантейфеля очень сухо.

– Мое сердце переполнено ужасом! – так начал он. – Еще недавно мы с дядей совместно выступали против нарушения династических прав в Италии, и вдруг мой дядя, свято верящий в то, что он царствует «милостью божией», сам ступил на путь Гарибальди… Я даже отсюда слышу печальный звон, с которым Пруссия разбивает законные короны германских государей.

Мантейфель намекнул, что тут поработал другой «дядя».

– Я так и думал, – ответил царь. – Мой дядя Вилли по старости лет подпал под вредное влияние Бисмарка, который увлек благочестивую Пруссию на путь революций… Поймите боль моего сердца! Вюртемберг, Баден, Гессен-Дармштадт – там царствовали мои бабки, мои тетки, мои сестры – и вдруг врывается, как разбойник, Бисмарк и залезает прямо в сундук… Впрочем, – сказал царь, глянув на часы, – вы, Мантейфель, должны извинить меня. Завтра продолжим беседу, а сейчас у меня свидание с парижским послом Флери…

Это прозвучало намеком на сближение с Францией; Бисмарк телеграфировал Мантейфелю, чтобы тот успокоил царя: прусская кара романовским сородичам будет смягчена…

Горчаков, смеясь, сказал Жомини:

– Кажется, сейчас наши отношения с Пруссией зиждутся исключительно на любви племянника к дяде. Но вот герцога Морни не стало, и Наполеон сделался вялым – момент для нападения на Пруссию им упущен…

Одна война, издыхая, порождала из своего ужасного лона другую. Вечером Тютчев гулял с Горчаковым по набережной.

– Мы присутствуем в антракте между двумя драмами. Сыграна прелюдия к той великой битве, что произойдет обязательно, и мы услышим ее шум даже через гробовые доски…

Что ж, поэты умеют предвидеть будущее.

* * *

Итальянцам было суждено испытать на чужом пиру похмелье: их еще продолжали бить! В сражении у Лиссы эскадра Франца-Иосифа не оставила от флота Италии даже щепок. Итальянцы кинулись в Берлин, взывая о помощи, но Бисмарк сказал:

– Я обещал вам Венецию – вы ее получили. Если вам захотелось Триест, идите и воюйте за Триест сами… Кто вам мешает? Я ведь знаю, что все итальянцы большие охотники до военных приключений… Бьют? Ну а я-то при чем? Терпите…

Осталось разобраться с Францией. Наполеон III выжидал от Бисмарка расплаты натурой за «нейтралитет». Но Бисмарк делал вид, будто забыл, о чем шла речь в Биаррице. Когда же французский посол сам заговорил с ним о Люксембурге, Бисмарк не стал возражать: берите! Наполеон III зондировал почву относительно аннексии Бельгии. Бисмарк и тут не спорил: пожалуйста, Бельгии ему тоже не жалко…

– Между прочим, – сказал он Шарлю Талейрану, – у меня столько дел, что трудно упомнить все детали пожеланий вашего императора. Изложите их письменно, дабы мне было удобнее передать их для ознакомления моему королю.

Получив письменное заверение от Франции, что она алчет захвата Люксембурга и Бельгии, Бисмарк спрятал документ в железный сейф. Ключ щелкнул, как взводимый курок.

– Благодарю вас, – сказал Бисмарк послу…

Затем (последовательно!) он вызвал к себе на поклон делегации Баварии, Вюртемберга, Бадена и Гессена, сохранивших самостоятельность. Бисмарк любезно ознакомил их с планами Наполеона III; в результате вся Южная Германия заключила с Берлином тайный военный союз против Франции.

Бисмарк выиграл – Наполеон III проиграл…

Уф! Пришло время пощадить нервы и успокоиться. Бисмарк наполнил кувшины пивом, взял тарелку с чибисовыми яйцами и удалился в садовую беседку, где его поджидал деловой, собранный Мольтке с неизменным румянцем на щеках.

– За армию! – сдвинули они кружки…

Борьба за гегемонию в немецком мире завершилась. Теперь не мешает подумать о немецкой гегемонии в Европе. В грохоте крупповских «бруммеров» Бисмарк навсегда похоронил либеральные притязания буржуазии, зато ее национальные требования он готов исполнять и дальше!

* * *

Когда кайзер Вильгельм I был молод, он в рядах русской армии вступал в Париж. Однажды к столу Александра I подали омара, и царь заметил, что прусский принц к нему даже не прикоснулся. «Вы разве не любите омаров?» – «Я их никогда не видел, – отвечал Вильгельм, – и не умею их есть…»

Сейчас он истреблял омара за омаром – с выпивкой. А в пьяном виде проболтался парижским журналистам:

– Как это бог выбрал такую свинью вроде меня, чтобы моими руками сосвинячить такую громкую славу для Пруссии.

Потеряв 4450 человек убитыми и 6427 умершими от дизентерии, Пруссия увеличилась на 1300 квадратных миль, ее население возросло на 4 300 000 человек, и теперь в королевстве жили 24 миллиона немцев. Наконец в Бабельсберге было объявлено, что чистый валовой доход от контрибуций составил 300 000 000 франков, а такие деньжата на земле не валяются. Полковник Борбштейн выхватил из ножен палаш.

– Ура! – провозгласил он (и все его поддержали). – Вот и пусть после этого профессора политической экономии болтают с кафедр университетов, что содержание армии непроизводительно… Какой дурак теперь им поверит?

Немцы стали привыкать к мысли, что война – дело прибыльное, а победителям живется куда веселее и приятнее, нежели повесившим носы побежденным. Факелцуги двигались по Вильгельмштрассе, Бисмарк выходил на балкон, и толпа встречала его восторженным ревом. Из самого ненавистного он становился самым популярным. Но главным торжеством был «акт раскаяния» парламента. Четыре года безбюджетного правления кончились. С него сняли ответственность за расходы на войну, не утвержденные ландтагом. Конфликт между парламентом и высшей властью завершился его триумфом… Под окнами, опьяненная победами, стонала толпа:

– Веди нас! Веди нас, канцлер, дальше…

В письме к Горчакову он жаловался – невозможно стало выйти на улицу: раньше плевались, а теперь носят на руках. С курорта Вильбада он вернулся раздраженным: там его преследовали молодые женщины… В общем ликовании совсем затерялась скромная фигура Вилли Штибера!

 

Париж – Экспо-67

В паузе между войнами разыгралась баснословная феерия Всемирной промышленной выставки… Париж 1867 года – вавилонское столпотворение приезжих, битком набитые отели; лошади с трудом влекли переполненные омнибусы, извозчики стали королями положения; удушливая теснотища на бульварах; по Сене жужжали специально построенные пароходы-мухи (Mouhses), – все двигалось и спешило на Марсово поле, где раскинулась шумная «ярмарка тщеславия» человеческого. Безмерно обогатилась почта Парижа, которая с блеском обслуживала переписку со всем миром, и для этих целей где-то раздобыли нового Меццофанти, говорившего чуть ли не на всех языках планеты. Гонкуры отметили в своем дневнике: «Всемирная выставка – последний удар по существующему: американизация Франции, промышленность, заслоняющая искусство, паровая молотилка, оттесняющая картину, ночные горшки в крытых помещениях и статуи, выставленные наружу, – словом, Федерация Материализма!» Выставка была устроена в форме большого кольцеобразного базара, окруженного садами. В первой галерее были собраны самые наглые красавицы Парижа, о нарядах которых высказывались в такой форме: «Ах, как они очаровательно раздеты!» Очевидец писал, что эти красотки «сферою сладострастия заграждали доступ к произведениям науки, труда и промышленности. Но кто храбро перешагивал черту разврата, тот достигал подлинных шедевров…» Дети влекли родителей в павильон шоколадной промышленности, где умная машина не только шоколад делала, но и даром его раздавала. Вспотевшие женщины ломились в павильон парфюмерии, где под аркою русской фирмы Броккар били из земли фонтаны духов и одеколонов, женщины бесплатно душились и пудрились, а желающие помыться имели к услугам любой кусок мыла…

Россия впервые столь широко участвовала во Всемирной выставке и, не имея опыта в этом деле, решила поразить Европу в область желудка. Русской науке и русским умельцам было чем похвастать на мировом рынке (у себя в Нижнем и хвастались!), но русский павильон в Париже по чиновной воле обратился в «обжорный ряд». Правда, дело было налажено превосходно. Прислуживали расфранченные боярышни в жемчужных кокошниках, выступавшие будто павы, соколами порхали с палехскими подносами бедовые ребята-половые. Сюда ломилась толпа, дабы вкусить от русской кухни щей с кашей, расстегаев с кулебяками, окрошки и ботвиньи. Черную икру французы прозвали неприлично: cochonnerie russe, и, единожды попробовав паюсной, они тишком выплевывали ее под стол, говоря с возмущением: «Как русские могут переваривать такую мерзость?..»

Хватит о выставке – роман все-таки политический!

* * *

Вот вам новость: Александра II на выставку не пригласили. С большими капризами и обидами он чересчур бурно настоял на своем приглашении в Париж; жена была против этой поездки, но царь спровадил ее в воронежские степи – хлебать кумыс! Наполеон III никак не хотел видеть в Париже одновременно русского царя и прусского кайзера. Через посольство в Берлине он намекнул, что все помещения в Тюильри уже заранее заняты. Вильгельм I ответил согласием жить в гостинице – странная навязчивость, за которой угадывается влияние Бисмарка! Тогда Наполеон III велел передать, что на всех гостей не хватит посуды (это в Париже-то?). Я не знаю, что ответил кайзер относительно посуды, но он стал собираться в дорогу.

В ночь на 17 мая царь с Горчаковым и свитой выехали из Царского Села, ночь провели в Потсдаме, а 20 мая уже были встречены Наполеоном III на вокзале Северной дороги; вслед за ними в Париж прибыл Вильгельм I с Бисмарком и Мольтке (Штибер тоже не был забыт и ехал с ними под видом лакея).

Потсдамский поезд был еще в пути, когда Штибер получил из Франции зашифрованную телеграмму о тайном свидании в кабачке «Клошар» возле центрального рынка. Бисмарк разместился в прусском посольстве на улице Лилль, где снискал себе приют и Штибер… К появлению в Париже кайзера, Бисмарка и Мольтке французы отнеслись с юмором. Парившиеся под касками господа напомнили парижанам «генерала Бум» из веселой оперетты «Герцогиня Герольштейна». Интерес к немцам был недобрым, но повышенным: под аркадами улицы Риволи постоянно теснились люди, чтобы взглянуть на прусскую троицу с трескучей пороховой славой. При этом из толпы раздавались жиденькие крики «ура», авторам которых Штибер выплачивал сдельно, словно за товар, продаваемый навынос и поштучно. Скоро газетчики пронюхали, что король с Бисмарком, переодевшись под гулящих буржуа, посетили одно сомнительное заведение с целью весьма далекой от политики нагнетания международной напряженности. Эта новость вызвала в Париже злорадное ликование и массу бульварных острот…

Не в пример России с ее наивным уклоном в гастрономию, Пруссо-Германия в лице господина Круппа выкатила на Марсово поле свое новое изделие для европейского «ширпотреба». Это была не просто пушка, а – пушка-монстр в 50 тонн весом, и ее мрачное жерло сурово и надменно озирало парижскую суету. Никто из французов не понимал, что пруссаки силились этим доказать:

– Пушка, но большая… что тут интересного?

Интересно, что Наполеон III за этот экспонат произвел Круппа в кавалеры ордена Почетного легиона. Но Бисмарк приехал в Париж не ради того, чтобы проветриться. Его тревожило пребывание в Париже императора с Горчаковым. Не исключено, что они попытаются вовлечь Францию в тайный сговор против Пруссии, и этому надо помешать! Штибер, имевший давние связи с русским III отделением, охранял в Париже не только кайзера, но и русского царя. Бисмарк намекнул ему, чтобы он в этом деле не разбивался в лепешку! Напротив, небольшой инцидент с пистолетом или бомбой нисколько политике не повредит. Штибер понял его с полуслова…

Берлинская тайная агентура, давно пронизавшая внутреннюю жизнь Франции, заранее обследовала в Париже кварталы Батиньоля, где селились польские и венгерские эмигранты. В кабачке «Клошар» Штибер от подручного узнал, что в саду на улице Клиши собираются поляки-заговорщики, у которых большие разногласия: стоит или не стоит затевать покушение на царя в Париже? Штибер сказал агенту, что стоит:

– И вы эту мысль полякам внушайте!..

В один из дней он срочно приехал на улицу Лилль, когда из ворот посольства Бисмарк выезжал на прогулку. Граф был в тусклом пальто старомодного фасона, при цилиндре, и внешне напоминал сельского нотариуса, собравшегося с визитом к своим милым клиентам. Штибер, вскочив на подножку коляски, шепнул, что имеет очень важное сообщение.

– Надеюсь, не очень длинное? Я собрался прокатиться по Елисейским полям… Садитесь рядом.

В коляске и состоялся серьезный разговор.

– Завтра шлепнут русского императора.

– Это не сплетня? – спросил Бисмарк.

– Нет. Поляки уже бросили жребий.

– Кто знает об этом кроме нас?

– Еще два моих агента.

Минута молчания. Бисмарк думал.

– Положимся на волю случая. В конце концов для нас всего важнее сейчас – отбить у царя и Горчакова охоту к сближению с Францией. Надеюсь, все обойдется…

За Триумфальной аркой вечерняя мгла была пронизана массою разноцветных светляков, которые двигались в одном направлении, – это кучеры зажгли фонари экипажей, и тысячи их укатывали в прохладу благоуханного вечера. Бисмарк решительно выплюнул изо рта зажеванный кончик сигары.

– Только бы ваш поляк не струсил, – сказал он…

В этот прелестный вечер Крупп преподнес Наполеону III каталог изделий своей фирмы; в письме он просил императора обратить благосклонное внимание на четыре последние страницы каталога, где приводился ассортимент его пушек, изготовленных на заводах в Эссене для нужд всего мира.

* * *

Сам воздух Европы был наэлектризован угрозой взрыва, и не замечать это могли только глупцы. Положение Горчакова было архисложное. Предчуя опасность для Франции, он не оставлял надежд на то, что Париж – через голову Бисмарка – вот-вот протянет руку Петербургу. Но, сделав три попытки переговорить с Наполеоном III, вице-канцлер убедился, что император от политической беседы уклоняется. Оставалось надеяться, что он соизволит выслушать Александра II, который при всем его пруссофильстве все-таки умел иногда трезво смотреть на вещи…

Царю были отведены в Елисейском дворце личные покои Наполеона I из пяти комнат с библиотекой, включая и «Salon d’argent», в котором все стены, мебель и камины были из чистого серебра (выше этажом разместился Горчаков со свитою). Александр II посетил выставку, но рано утром, дабы избежать общения с публикой. Выставка вообще оставила царя равнодушным, все его время поглощали балы, скачки и церемонии приемов. Но настроение у него в эти дни было ровное, без кризисов. Он подчеркнуто носил русский национальный кафтан; неисправимый бабник, царь сознательно не посещал злачных мест, чтобы не давать пищи газетным пересудам. Однако все его попытки вовлечь Наполеона III в беседу ни к чему не приводили. Горчаков, старчески брюзжа, не переставал подзуживать самодержца на дальнейшее зондирование в Тюильри.

25 мая на Лоншанском поле должен был состояться парад и показательная атака 50 эскадронов отборной кавалерии. Инженеры заранее укрепляли трибуны подпорами, чтобы они не рухнули; по подсчетам полиции, в Лоншане ожидали скопления около полумиллиона зрителей. Горчаков не поехал на празднество, сославшись на то, что не терпит толчеи. Утром царю подали отдельный поезд, а на опушке Булонского леса монархов ожидали кареты. Александр II уселся с Наполеоном III в широкое открытое ландо. Парк был пронизан лучами солнца, всюду виднелись толпы гуляющих. По сторонам экипажа скакали шталмейстеры Бургуан и Рэмбо. Множество парижан, словно обезьяны, сидели на деревьях. Ландо огибало каменистый грот, из которого вытекал источник… Один человек соскочил с дерева на дорогу! Рэмбо круто развернул на него лошадь. Грянул выстрел. Револьвер разорвало в руке покусителя, лишив его пальцев, а пуля, пробив ноздри лошади, наповал уложила одну из женщин… Наполеон III живо обернулся к царю:

– Если стрелял итальянец – значит, в меня. Ну а если поляк – это предназначалось вам…

Стрелял поляк по имени Болеслав Березовский.

– Это в меня, – хмуро произнес царь.

Французам было неприятно, что покушение произошло именно в Париже, и они говорили, что Березовский несомненно анархист из школы Михаила Бакунина. Но на суде Березовский отверг эту версию и признал, что он участник польского восстания, желавший отомстить самодержцу за репрессии в Польше. Защищал его адвокат Жюль Фавр (защищавший Орсини, бросавшего бомбы в Наполеона III). Когда Александр II осматривал Дворец правосудия, судья Флоке с вызовом воскликнул:

– Да здравствует Польша, мсье!

Александр II со сдержанной вежливостью ответил:

– Я такого же мнения, мсье Флоке…

Суд вынес Березовскому мягчайший приговор, который царь расценил как издевательство над ним – монархом. Само покушение, выкрик дерзкого Флоке и бархатный приговор суда еще больше углубили политический ров между Францией и Россией – именно этого Бисмарк и добивался!

Но перед отъездом из Парижа царь случайно оказался с Наполеоном III наедине, и ничто не мешало их беседе. Александр II, подавив в себе прежние обиды, с большой ловкостью завел речь об угрозе Франции со стороны Пруссии. Но тут двери распахнулись, и, нежно шелестя муслиновыми шелками, вошла (нечаянно? или нарочно?) Евгения Монтихо; при ней царь уже не стал развивать этой темы… Все трое начали горячо обсуждать вернисаж импрессионистов, возмущаясь последними картинами Эдуарда Манэ – «Завтрак на траве» и «Олимпия».

Евгению Монтихо никак не устраивал сюжет первой картины, где на зеленой лужайке в компании одетых мужчин сидит раздетая женщина и с вызовом смотрит в глаза зрителю.

– А вы видели «Олимпию»? – спрашивал Наполеон III царя. – Добро бы разлеглась усталая после охоты Диана, а то ведь… Это не женщина, а самка гориллы, сделанная из каучука, возле ног которой трется черная блудливая кошка.

– Уличная девка возомнила себя королевой, – добавила Монтихо. – Как и раздетая для «Завтрака» ее нахальная подруга, «Олимпия», нисколько не стыдясь, глядит мне прямо в глаза…

Нисколько не стыдясь, она смотрела прямо в глаза царю, и Александр II невольно сравнивал ее с тою же Олимпией, которую она так жестоко критиковала.

Никто еще не знал, что эта женщина сама толкает мужа на войну с Пруссией, а потому все хлопоты русской дипломатии были сейчас бесполезны.

* * *

Вскоре из Парижа вернулся и Тютчев; при встрече с Горчаковым он признался, что ему не совсем-то было приятно видеть на международной выставке свой портрет работы фотографа Деньера, на котором он представлен с пледом через плечо, будто мерзнущая старуха. Все шедевры истребления людей поэт обнаружил в павильоне Пруссии, и однажды утром Тютчеву привелось видеть Бисмарка, в глубокой задумчивости стоявшего возле пушечного «бруммера»… Федор Иванович спросил князя:

– А вы разве не заметили, где была поставлена эта дурацкая гаубица, в которую можно пропихнуть целого теленка?

– Не обращал внимания. А где же?

– Как раз напротив статуи умирающего в ссылке Наполеона. Вы не находите это сопоставление роковым?

– Нахожу, – ответил Горчаков.

 

Заключение второй части

Летом 1867 года Горчаков, в ознаменование 50-летнего юбилея службы, был возвышен до звания Российского канцлера, а это значило, что в сложной «Табели о рангах» он занимал первенствующее положение в стране, и равных ему никого не было. Тютчев не преминул вспомнить его приход к власти:

В те дни кроваво-роковые, Когда, прервав борьбу свою, В ножны вложила меч Россия — Свой меч, иззубренный в бою… И вот двенадцать лет уж длится Упорный поединок тот…

Почти одновременно с Горчаковым граф Бисмарк стал бундесканцлером Северогерманского бундесрата. Никто не сомневался, что в Европе возникли две большие политические силы, от решения которых отныне зависело многое. Вопрос был лишь в том, куда будет направлена эта умственная и моральная энергия двух мощнейших политиков – к добру ли повернут они свои страны или обратят свое влияние во зло человечеству?..

Подобно гипнотизеру, внушающему больному: «Спать, спать, вы уже спите», Бисмарк усыплял европейцев словами: «Мир, мир, мир… мы хотим только мира». С сердцем всегда холодным, словно собачий нос, Бисмарк проявлял сейчас гигантскую силу воли и колоссальную выдержку, чтобы не начать войну раньше времени. Война, как и мир, всегда требует солидной дипломатической подготовки. Нет, это не летаргия – это лишь деловое, разумное выжидание. Близкий ему человек, берлинский банкир Гирш Блейхредер, помогавший ему в тайных финансовых аферах, советовал наброситься на Францию немедля.

Бундесканцлер высмеял своего Шейлока:

– Историю можно только подталкивать. Но если ее треснуть по спине, она может обернуться и хватить кулаком…

В сейфах Большого генерального штаба уже затаился жутко дышащий эмбрион – план нападения на Францию, и генералы видели в Бисмарке тормоз их нетерпению. Войну можно спровоцировать, а превентивная война – это сущее благо, – примерно так доказывал Мольтке канцлеру. Бисмарк в ответ развил теорию политической стратегии, которая обречена противостоять стратегии генеральных штабов.

Мольтке, выслушав его, сказал:

– Ваша точка зрения, мой друг, безупречна. Но в свое время она будет нам стоить немалых жертв.

– Чепуха! В войне с Австрией, – ответил Бисмарк, – мы имели жертв от поноса больше, нежели от пуль противника…

В конце года он дал интервью английскому журналисту Битти-Кингстону; дымя трубкой, канцлер горячо доказывал:

– Северогерманский бундесрат твердо стоит на позициях сохранения мира в Европе, и немцы первыми не нападут. Я не понимаю, зачем нам вообще война? Мы сыты, мы одеты, у наших очагов всегда приятное тепло. Что мы выиграем от войны? Разве нам нужны стоны, кровь, пожары и страдания? Вот вы говорите – Эльзас и Лотарингия. Руда и еще что там… не знаю. Но это разговор для котят, а не для меня. Я же лучше вас знаю, что в Эльзасе и Лотарингии жители хотят остаться французами… это вам не паршивый Шлезвиг-Голштейн, где жители сами не ведают, кто они такие. Ах, вас еще беспокоят речи наших генералов? Да, иногда они меня беспокоят тоже. Генералы во все времена любят поболтать с таким важным видом, будто они что-то понимают… Между тем, смею вас заверить, что в мирное время всех прусских генералов надобно, как псов, держать на железной цепи, а во время войны их надо вешать…

…Франция, оставшись в трагическом одиночестве, танцевала под сенью германских «бруммеров». Стальная империя Круппов родилась намного раньше империи Гогенцоллернов.