Богатство

Пикуль Валентин Саввич

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. РАСТОЧИТЕЛИ

 

 

ПРЕЛЮДИЯ ПЕРВОЙ ЧАСТИ

(Иногда ему казалось, что все заблудшее сгинуло в былых ненастьях, но если случится нечто, тревожное и размыкающее его с пропащим прошлым, тогда жизнь, еще необходимая ему, вновь расцветится бравурными красками, словно тот карнавал, что отшумел на пороге зрелости…) Новый морозный день зачинался над Камчаткою. Со двора, повизгивая, хозяина звали собаки. Подкинув в руке тяжелый «бюксфлинт» дальнего боя, Исполатов ловко насытил его двумя острыми жалящими пулями, а третий ствол — для стрельбы картечью — он оставил пустым. Пышная оторочка рыжего меха обрамляла лицо камчатского траппера, жесткое и темное от стужи.

— Ну, я поехал! Провожать не надо.

Казачий урядник Сотенный скинул ноги с лежанки.

— Что ж, езжай. Когда свидимся-то?

— К аукциону приеду.

— А раньше?

— Нечего мне тут делать…

Зевнув, урядник крутанул ручку граммофона, расписанного лазоревыми букетами, в спину уходящему с трагическим надрывом пропела до хрипоты заезженная пластинка:

Все сметено могучим ураганом.

Теперь мы станем мирно кочевать…

Исполатов ногою захлопнул за собой дверь. Подминая снег мягкими торбасами, он спустился с крыльца. Поверх кухлянки из пыжика, пошитой мездрою наружу, похрустывала рубаха из грубой самодельной замши-ровдуги. Голову покрывал коряцкий капор с пришитыми к нему ушами матерого волка, которые торчали врозь — всегда настороженные, будто чуяли опасность.

Четырнадцать собак, застегнутых в плотные ездовые гужи, встретили повелителя голодным обрывистым лаем.

— Ти-иха! — сказал он им. — Кормить стану дома.

Потрепав за ухо вожака (по кличке Патлак), охотник приладил сбоку нарт неразлучный, «бюксфлинт». Час был еще ранний. Авачинская сопка едва виднелась в туманной изморози. Исполатов не понуждал собак к быстрой езде, благо впереди лежал целый день, в конце которого его встретит на зимовье Марьяна, а собак — жирные ломти юколы. Возле бывшей фактории Гутчисона и Ке он чуть придержал упряжку, чтобы глянуть на термометр. Ртутный столбик показывал потепление — всего 19 градусов ниже нуля… Был месяц март 1903 года!

На выезде из Петропавловска, среди развалюх-халуп, похожих на дровяные сараи, красовалась лавка колониальных товаров. Длинным остолом, визжащим по снегу, траппер затормозил упряжку. Впалыми животами собаки улеглись в сугробы, а Патлак свернул хвост в колечко и уселся Поверх него, как на подушку. Исполатов сказал вожаку, словно человеку, обыденные слова:

— Подожди меня, приятель. Я скоро вернусь.

В сенях лавки его перехватил изнемогший от пьянства уездный чиновник Неякин, начал клянчить:

— Сашка, будь другом, продай соболька.

— Я всех сдал в казну.

— Не ври, — скулил чиновник. — Небось Мишке-то Сотенному привез. Ежели и мне соболька уступишь, так я тебе про явинского почтальона такое расскажу… ахнешь!

Устранив забулдыгу, траппер шагнул внутрь лавки. Торговец без лишних слов снял с полки бутыль со спиртом.

— Чем заешь? — вопросил дельно.

— Вчера с урядником согрешил, сегодня — баста.

— Чего заговелся?

— Дорога трудная. А груз большой.

— Много ль взял?

— Фунтов с тысячу. Даже копылья у нарт крякнули.

Лавочник глянул в окошко, на глазок оценив собак:

— За вожака-то сколько платил?

— Четыреста. Он нездешний — из бухты Провидения.

— За одну псину экие деньги… Ай-ай!

— Патлак того стоит. Он оборачивается .

— А ты-то как, Сашка? Тоже оборачиваешься?

— Редко.

— Оно и плохо! Не видишь, что у тебя за спиной творится… Шлюха она, твоя Марьянка! Где подобрал такое сокровище?

Исполатов, внешне спокойный, и отвечал спокойно:

— Подобрал во Владивостоке… прямо с панели. Сам знаешь, от одного парохода до другого, когда билет уже на руках, выбрать порядочную времени не остается. Вот и взял какая попалась. Жить-то ведь все равно как-то надо… ;

— Смотри сам. Но люди сказывают, что, пока ты по охотам шастаешь, к ней явинский почтальон навещается.

Исполатов сумрачно оглядел длинные полки, прогнувшиеся от тяжести колониальных товаров: виски, ром, спирт, противная японская сакэ… ну, и белая — Смирновского завода.

— Заверни конфет с начинкой. Фунтов десять, — сказал траппер. — Пряников дай. Да сунь бутылку рома в кулек.

— Пожалте, — хмыкнул лавочник. — Тока не пойму я тебя — нешто ж стерву свою конфетами голубить станешь?

— Это не ей. Мне надо завернуть в Раковую.

На лице торговца возникло недоумение.

— Храни тебя бог, — сказал он. — Но помни, Сашка что проказа не сразу в человеке проявляется.

— Плевать! — Траппер шагнул из лавки на мороз.

Собаки дружно поднялись, разом отряхнувшись от снега.

…Исполатов уже давно облюбовал для охоты нелюдимые загорья и заречья Камчатки, и он не любил, если его спрашивали — откуда родом, когда сюда пришел и зачем? Лишь изредка траппер навещал уездный град Петропавловск, где сдавал пушнину в имперскую казну, а закупив провизии для зимовья, снова надолго исчезал в до ужаса безмолвных долинах.

Слегка тронув потяг вожака, он сказал:

— Кхо!

Упряжка сразу взяла нарты, аллюром.

А недалеко от Петропавловска, на берегу бухты Раковой, затаилась от людей камчатская колония прокаженных. Здесь никого не лечили, только изолировали от общества, и, кто попал в бухту Раковую, тот, считай, пропал для жизни на веки вечные… Первый, кого Исполатов встретил в лепрозории, был его приятель — огородник Матвей. При виде траппера лицо прокаженного расплылось в улыбке:

— Сашок! Друг ты наш… вот радость-то нам.

Матвей протянул обезображенную болезнью руку, и она не повисла в воздухе — Исполатов крепко пожал се. С разговорами поднялись в просторную избу-общежитие, появились в горнице и женщины, в основном старухи, но средь них была очень красивая камчадалка Наталья Ижева, полная молодуха с блестящими черными глазами, чуточку раскосыми. Исполатов распустил перед нею узорчатую шаль, купленную вчера в Петропавловске, накрыл ею плечи отверженной женщины.

— Это тебе… красуйся и дальше!

Здесь все были рады ему, как дети; траппер щедро оделил больных конфетами и пряниками.

— Будете чай пить и меня вспомните.

Протянув Матвею бутыль с ромом, он уловил трепетный взгляд Натальи Ижевой.

— Уходила бы ты отсюда, — сказал траппер девушке. — Нет ведь у тебя никакой проказы. Нет и никогда не было!

— Доктор Трушин сказывал, бытго есть. Да и куда уйдешь? Меня и на порог-то не пустят. Уже порченая. — Она всплакнула.

Матвей со смаком распечатал бутылку.

— Ты, Наташка, не реви нам тута, а лучше сигай за стаканами. Дело серьезное. И потому огурцов подцепи из бочки…

Огурцы были такой величины — хоть в пушку их заряжай. В искусстве огородничества Матвею не было на Камчатке равных; умудрялся выращивать помидоры, мечтал об арбузах.

— В дорогу не пей, — сурово сказал он трапперу.

— Ладно. Пей сам, а я погляжу…

Выпив стакана два, Матвей его допытывал:

— Ты ж газеты читаешь, образованный. В науке-то что ныне слыхать? Неужто нигде не напечатано, что хворобу нашу лечить научились? Или ученые энти самые дарма хлеб переводят?

Обманывать несчастных людей Исполатов не стал:

— Да что газеты! Ерунду всякую пишут…

— То-то и оно, — пригорюнился огородник. — Выходит, всем нам сообча околевать тута… Ну-к, ладно. Я допью.

Опустошил бутыль до дна, всех баб выслал вон.

— Угостил ты меня славно! Спасибо, Сашка, что не презираешь нас, скверных… мы за тебя бога молить будем.

— Стою ли я того? — отмахнулся Исполатов.

— Стоишь, родимый, стоишь…

Было видно — Матвею хочется что-то сказать, очень важное для охотника, но старик не знает, какие найти слова.

— Не томись, — разрешил ему Исполатов. — Режь!

— Люди болтают… всякое. Верить ли?

— Ты, наверное, о почтальоне. Так я уже знаю.

Прокаженный тяжело поднялся из-за стола.

— Не ездий сейчас, — попросил с тревогой.

— Поеду.

— Тогда ружье оставь. Я его приберу.

— Мне без ружья — как без воздуха…

Сказав так, Исполатов приударил об пол прикладом, и вдруг что-то тихо и внятно щелкнуло.

— Это у тебя? — показал Матвей на ружье.

Траппер осмотрел замки «бюксфлинта». С пулевыми стволами все было в порядке, а на картечном самопроизвольно сбросило курок, и, будь ствол заряжен, произошел бы выстрел.

— Поостерегись, — предупредил Матвей. — От такого самострела беда может случиться… живым не встанешь.

Исполатов и сам был огорчен сбросом курка.

— Ерунда, — утешил он себя. — Это случайно…

Обитатели лепрозория вышли проводить его. На этот раз траппер тщательно проверил укладку груза, заново перетянул крепления. По его экономным и точным, движениям чувствовалось, что этот человек — как машина, никогда не знающая в своей деле срывов и дефектов. Наталья Ижева, стоя на крыльце лепрозория, кусала кончик дареной шали, и такая лютая тоска светилась в ее раскосом взоре, что Исполатов не выдержал — отвернулся…

Он вырвал из снега остол, упряжка взяла разбег, и, запрыгивая на задок нарт, охотник крикнул:

— Будем живы, так еще увидимся… Ждите!

Только сейчас собаки звериным инстинктом ощутили, что все трудности впереди. С первых же миль вожак диктаторски властно установил для упряжки размеренный ритм движения, который ни одна собака не осмелилась бы нарушить… Как и всегда в разгоне большого пути, то одна, то другая псина отскакивала в сторону на всю длину рабочего алыка, быстро облегчала желудок, после чего активно включалась в центральный потяг, во главе которого бежал неутомимый умница Патлак… Исполатов не всегда мог заметить, какая собака налегает в алык исправно, а какая только делает вид, что трудится. Но зато сами псы зорко следили один за другим, и оскаленные зубы рычащей стаи заставляли ленивца бежать с полной отдачей сил.

Случалось, что в горячке бега какая-то из собак перескакивала через потяг, мешая партнерам. В такие моменты Исполатов, не задерживая движения, двумя-тремя прыжками нагонял упряжку и, схватив виновного пса за шкирку, энергичным швырком перебрасывал его через потяг обратно на законное место. Каждый час траппер делал краткую остановку, чтобы собаки могли выкусать между когтей намерзшие ледышки. Упряжка давно шла с высунутыми языками, собаки часто лизали снег, но Исполатов не обращал на это никакого внимания, он гнал их дальше, ибо высунутые языки и жажда — это лишь признаки напряжения, но никак не усталости.

Первые сорок верст прошли хорошо. Начинался самый сложный участок трассы — крутые взгорья, выпирающие из-под снега зубья острых камней и рискованные крутейшие спуски, на которых можно в два счета погубить упряжку и свернуть себе шею. Траппер скинул замшевую рубаху, опустил капор, — он остался с открытой головой, и мокрые от пота волосы быстро схватило морозным инеем. Теперь все зависело от его каюрского опыта, от мгновенной реакции вожака на команды.

— Кох, кох! — и вожак уводил упряжку направо.

— Хугг, хугг, хугг! — и нарты катились влево.

— Нига, нннга-а! — кричал Исполатов, приказывая замедлить бег…

Наконец и завечерело. В изложине меж гор открылась широкая долина — это его долина. Летом она будет стонать от шмелиного зноя, вся в удушье сладких высоких трав, а сейчас долина покоилась под синими снегами, тихо звеня от морозов. Далеко за распадком, словно желтый глаз хищника, замерцало окошко зимовья — это Марьяна зажгла керосиновую лампу. Что-то там мелькнуло, тревожа охотника. Моментально остол в снег: стопор! Исполатов достал из сумки полевой бинокль. Через его сильную оптику он видел, что от зимовья отъехала почтовая упряжка. Одним рывком траппер отдал крепления на нартах и весь груз опрокинул в сугроб. Теперь облегченные нарты пошли быстрее…

Явинский почтальон заметил погоню и, почуяв неладное, еще издалека начал орать Исполатову:

— Ты что задумал? Оставь меня по-хорошему… Оставь, говорю, иначе угроблю здеся — никто и костей не сыщет!

Было видно, как он вовсю лупит собак по головам концом своего остола. Исполатов часто дергал потяг, словно играя пальцем на туго натянутой струне, и эти подергивания тут же передавались на холку Патлака, который увлекал за собою упряжку. И хотя собаки почтальона были совсем свежие, все равно расстояние сокращалось… В руке соперника вдруг матово блеснул, вынутый из чехла, ствол винчестера.

— Отстань, каторжный! Чего привязался?

Первая пуля зыкнула над плечом траппера, вырвав клок шерсти из его кухлянки. Не сводя глаз с противника, Исполатов левую руку по-прежнему держал на потяге, а с правой зубами стянул рукавицу. На ощупь отстегнул из петель «бюксфлинт». Последовал лишь один выстрел — почтальона вынесло с нарт, его упряжка, испуганно лая, скрылась в сумерках… Исполатов повернул обратно — к дому. Неторопливо двигаясь, он первым делом освободил собак из алыков, выпряг вожака из потяга. Взяв горсть снега, съел его с жадностью.

Марьяна встретила его как ни в чем не бывало.

— Где-то стреляли, — весело сообщила она.

— Да. В деревню Явино почту провезли.

— Чего же почтальон палить удумал?

— Это я ему чем-то не приглянулся…

Исполатов по-хозяйски подкрутил коптящий фитиль лампы.

Чуточку оторопев, Марьяна спросила:

— Зачем же ему в тебя-то стрелять?

Охотник только сейчас посмотрел ей в глаза:

— Поди да спроси у него. Он в распадке валяется…

Женщина с криком выскочила прочь из зимовья. Исполатов шагнул на мороз, когда Марьяна уже возвращалась со стороны распадка, неся в руке малахай с головы убитого. Ее шатало. Но, приближаясь, она стала бросать в сожителя слова — оскорбительные, как грязные трактирные плевки:

— Да мне во Владивостоке шикарные господа по червонцу платили, а ты… хуже лягушки! У-у, морда каторжная! Думаешь, я не знаю, откуда ты бежал? А сейчас хорошего человека загубил… Я тебя на чистую воду выведу. Ты у меня дождешься, что побегаешь с тачкой по Сахалину…

Собаки с мудрым отчуждением сидели неподвижно, никак не реагируя на людские страсти. Они равнодушно восприняли второй выстрел. Устало присев на краешек нарт, Исполатов молча наблюдал, как умирает короткий камчатский день.

Вожак не выдержал и с тихой лаской подошел к хозяину. Тот запустил пальцы в его густую шерсть на загривке.

— Ну что, брат? — с душевной тоской спросил он пса. — Тебе, я вижу, стало жаль меня… Ничего. Это тоже пройдет. Как прошло и то, что было давно.

С океана дунул ветер, он заворотил подол на убитой, обнажив белые стройные ноги, а поземка быстро-быстро заметала женщину снегом, сухим и жестким. Исполатов поднялся и начал кормить собак. На этот раз они получили от него юколы гораздо больше обычной нормы.

В этом коротком романе отражены подлинные события, но имена героев (за редкими исключениями) я заменил именами вымышленными.

 

ВЫДВИЖЕНИЕ ГЕРОЯ

Андрей Петрович Соломин, редактор «Приамурских ведомостей», начал день с того, что устроил нагоняй своему токийскому корреспонденту Пуцыне, в прошлом киевскому шулеру, сосланному в места не столь отдаленные за неоспоримый и оригинальный талант никогда не бывать в проигрыше.

— Перестаньте из номера в номер писать свои статейки об успехах рыбопромышленной выставки в Осаке. Стоит ли восхищаться новыми орудиями лова, если вся наша лососина оказывается в японских или американских сетях?

— Но русский комиссар выставки Губницкий…

Соломин сразу же перебил Пуцыну:

— Я из него лепешку сделаю! Для кого он и статский советник, а для меня обычный гешефтмахер. Сейчас надо поставить акцент на визит в наши края военного министра Куропаткина, отразите нерушимую мощь русских восточных твердынь, а относительно Японии дайте читателю понять: не посмеет!

Оставшись в кабинете один, Соломин взялся сводить счеты с Губницким, неприязнь к которому испытывал давно. Губницкий целых 30 лет управлял Командорскими островами, и за время его неусыпного «княжения» янки опустошили котиковые лежбища, облагодетельствовав алеутов скрипучими граммофонами, цветными рубашками ковбоев, одеколоном с неистребимым запахом псины и бутылками виски с очаровательным привкусом керосина. Губницкий с американского разбоя имел миллионы долларов, которые и рассовал по швейцарским и лондонским банкам. Теперь он барином проживал в Сан-Франциско, поговаривали, что в Россию уже не вернется, а в Петербурге не нашли никого лучше, назначив именно этого хапугу комиссаром русского павильона на Международной рыбопромышленной выставке.

Закончив писать и еще клокоча негодованием, Соломин кликнул секретаря, велел ему прочесть написанное:

— Гляньте, что у меня получилось.

Секретарь сказал откровенно:

— Вы напрасно так расчихвостили Губницкого.

— Разве он не заслужил этого?

— Но у Губницкого очень сильная рука.

— Рука… и какой же силы?

— Сам министр внутренних дел Плеве.

— Все равно, — распорядился Соломин, — спускайте статью в типографию, и пусть ее сразу же набирают…

Прибыла шанхайская почта. Из английской газеты, издающейся в Китае, Соломин установил, что Губницкий ведет в Токио странные переговоры: японцы договаривались с ним, чтобы в случае войны с Россией рыболовные промыслы в русских территориальных водах оставались нейтральными.

— Что за бред! — возмутился Соломин. — Они будут с нами воевать, а мы за это, как последние дураки, станем еще и рыбкою их подкармливать…

Секретарь редакции принес адрес-календарь служебных чинов империи и показал загнутую страницу:

— Вот, смотрите сами… Вы устроили Губницкому раскардаш, а он, оказывается, уполномоченный от министерства внутренних дел и самого дальневосточного наместника Алексеева.

— Уполномочен? Ради каких же целей?

— Развития рыбных и зверовых промыслов.

— Точнее — разграбления их!

— Не спорю. Но здесь ясно написано, что Губницкий — один из директоров Камчатского торгово-промыслового общества.

— А я с Камчаткою дел не имею, — ответил Соломин и добавил с ухмылкой:

— С Плеве тоже… избави меня бог!

Надев котелок, взял тросточку, проверил — есть ли в жилетном кармашке зубочистка.

— Пора обедать. Ну их всех к чертовой матери!

«Приамурские ведомости» издавались в Хабаровске — столице Приамурского генерал-губернаторства (а Владивосток был столицею и крепостью Приморья). Жить в Хабаровске никогда не скучно, хотя и трудновато. Сам город удивительно благообразен, весь в зелени рощиц, улицы живописными террасами сбегают к пристаням Амура, красивые павильоны и ажурные мостики украшают променады бульваров. Но зато паршивый лимончик, которому, в Москве и цена-то всего три копейки, в Хабаровске стоит пять рублей — отдай и не греши…

Андрей Петрович обедал на Протодьяконовской улице в ресторане «Боярин», стараясь заказать что-либо подешевле. Это значит: фазан (таежный), рыбка (сахалинская) и винцо (из дикого уссурийского винограда). Тут его перехватил знакомый штабс-капитан из Управления Приамурским краем.

— Хорошо, что я вас встретил, — сказал он. — Его высокопревосходительство спрашивал о вас.

— Не знаете зачем?

— Наверное, намылят, побреют и освежат вежеталем «Сюрприз». Вы навестите Андреева — он у себя в резиденции.

Соломин поднялся вверх по Муравьево-Амурской улице — на взгорье стоял большой кирпичный дом генерал-губернатора края. Звонкие апрельские ручьи неслись по бульварным канавам.

Андреев принял его радушно, начав с некоторой игривостью:

— Не хотите ли побывать в роли восточного сатрапа?

— Упаси бог! Зачем мне это нужно?

— Не отказывайтесь. Я предлагаю вам Камчатку.

Он сообщил редактору, что зимою умер камчатский управитель Ошурков, и если там раньше не было порядка при начальнике, то без начальства люди совсем отбились от рук.

— Кто же правит Камчатским уездом?

— Сотенный… казачий урядник, — как-то стыдливо признался Андреев. — Впрочем, он и сам понимает глупость своего положения. Уездный врач Трушин, считая казака «узурпатором», тоже просится в начальники. Но я запретил доктору вмешиваться в дела, ибо он подвержен запоям и, по слухам, давно и всецело подпал под влияние местных спекулянтов пушниной.

Соломин, хорошо знавший дела края, напомнил Андрееву, что на Камчатке после смерти Ошуркова оставался его помощник — некто, если не изменяет память, Неякин.

— Увы, — отвечал Андреев, — я давно отставил Неякина за открытый грабеж меховой казны. Он еще в прошлую навигацию обязан был предстать перед судом во Владивостоке, но почему-то на материк не выехал… Получается у нас совсем как у Шекспира: «Не все благополучно в королевстве Датском!»

— Не все, — согласился Соломин, кивая…

Он сидел в кресле, ленивый после обеденной сытости; костюм редактора выглядел не ахти как притязательно, Андрей Петрович небрежно смахнул пепел с помятых брюк, слушая разглагольствования генерал-губернатора.

— Камчатка очень редко попадала в надежные и энергичные руки. Как правило, в Петропавловск сбывали все отбросы чиновничества. А у меня к вам, Андрей Петрович, просьба…

— Рад буду исполнить.

— Поезжайте в Петропавловск и в должности тамошнего начальника наложите на Камчатку тяжкую десницу справедливости и благоразумия… Вы там уже бывали?

— Наездами. В командировках.

— Каковы же ваши общие впечатления?

— Да как сказать… — Соломин даже поежился. — Знаете, когда на каждого мужчину приходится всего лишь одна пятнадцатая часть женщины, то нравы далеки от… версальских! Посудите сами: в Петропавловске триста пятьдесят душ, включая грудных младенцев, зато пять кабаков торгуют с утра до ночи — живи и радуйся! Коррупция местных богачей. Грабеж камчадалов и охотников трапперского пошиба. Всюду круговая порука…

— Вот и разберитесь, — сказал генерал-губернатор.

Соломину никак не хотелось бросать теплую редакцию (и ту самую даму, которая недавно появилась в Хабаровске, задев его холостяцкое сердце и растрепав ему нервы, без того уже основательно издерганные служебными невзгодами).

— Вы же мою натуру знаете, — сказал он. — Человек я горячий и, увидев зло, стану его сокрушать.

— Так и крушите, милый вы мой!

— Боюсь, и года не пройдет, как я вернусь с Камчатки, представ перед вами уже со свернутой шеей.

— Быть этого не может, — горячо заверил его Андреев. — Всей властью генерал-губернатора я встану на вашу защиту. — Генерал привлек его к себе и крепко прижал к мундиру, подбитому ватой. — Действуйте, как подскажет вам сердце. Я остановил свой выбор именно на вашей персоне, ибо знаю вас за бескорыстного и делового чиновника…

Соломин пошел к дверям, но задержался:

— У меня деликатный вопрос: в случае появления на Камчатке членов правления Камчатского общества — они должны подчинить меня себе или я сам вправе подчинить их своей юрисдикции?

Вопрос был довольно сложен, и Андреев, кажется, сознательно дал Соломину уклончивый ответ:

— Подчинить этих махинаторов вам не удастся. Но я не думаю, чтобы Губницкий и его коллега, барон фон дер Бригген, возымели дикое желание вмешиваться в ваши внутренние дела…

На улице Андрей Петрович невольно расхохотался: какой-то безвестный и наверняка безграмотный урядник управлял Камчаткою, в пределах которой могло бы свободно уместиться великое королевство Италии или Англии!

Вернувшись в редакцию попрощаться с сотрудниками, Соломин полистал справочник акционерных компаний Российской империи — он догадывался, кто станет его врагом, а врага следует знать. Правление камчатской «обираловки» затаилось в Петербурге на Галерной, в доме ј 49, где некие жуки Гурлянд и Мандель стригли купоны с камчатских рыбаков, трапперов, лесорубов и зверобоев. Основной капитал с имуществом 3 миллиона; стоимость каждой акции 187 рублей с копейками. Близ Петропавловска работает на компанию жирово-туковый заводишко, в Усть-Камчатске тарахтит консервная фабричка, общество торгует и на Командорах.

— Торгует, наверное, воздухом, — подсказал секретарь.

— Спиртом, черт побери! — уточнил Соломин.

Со стороны вокзала истошно взревел локомотив — это из тайги вынесло транссибирский экспресс Париж — Владивосток.

Россия в рекордно короткие сроки, изумив весь мир, недавно закончила тянуть рельсы к берегам Тихого океана:

Колоссальная протяженность пути была как раз под стать народу-исполину. Всего за какие-то десять лет, орудуя исключительно лопатой и тачкой, русские люди свершили титанический трудовой подвиг, и потому слова «Великая Сибирская магистраль» писались тогда с заглавных букв…

Проводить его пришла на вокзал та самая дама, которую он оставлял в Хабаровске (и, кажется, навсегда). При робкой попытке поцеловать ее Соломину пришлось нырять головою под громадный купол гигантской шляпы, поверх которой колыхались искусственные розы, давно и безнадежно облинявшие.

— Прошу тебя, — сказал он растерянно, — если я хоть что-то значу в твоей жизни, пожалуйста, не езди в номера Паршина, где бывает этот… этот адвокат Иоселевич.

И потом всю дорогу ругал себя за эти жалкие слова.

Еще смолоду, претерпев немало жизненных крушений, Соломин приехал на Дальний Восток, едва освещенный слабеньким заревом экономического пробуждения, — край, где тигры выбегали на улицы городов, где каторга была главной колыбелью индустрии, где самыми доступными развлечениями являлись карты и водка, а беглые преступники держали проезжих в страхе божьем. Андрей Петрович быстро выдвинулся из среды искателей наживы и приключений, сумел не затеряться в беспутной толчее наехавших сюда аферистов разного ранга. Много лет он состоял чиновником особых поручений при генерал-губернаторах Приамурья и Приморья — при скандалезном бароне Корфе, при крутом, но образованном Гродекове и прочих. По долгу службы Соломин изъездил весь Дальний Восток, разглядев в его чащобах много такого, что навсегда было сокрыто для власть имущих. На правах редактора официальной газеты Соломин ратовал за облегчение участи малых народов, живших среди невиданных богатств и погибавших в неслыханной нищете.

Андрей Петрович публиковал статьи в газетах и журналах центральной России, его избрали в члены Русского географического общества; имя Соломина было известно ученым-этнографам, экономистам и литераторам. Андрей Петрович был большой русский патриот не на словах, а на деле.

А попутчиками его до Владивостока оказались мичманы с крейсеров Сибирской флотилии, молодые люди с особым флотским шиком, щедро сорившие деньгами и юмором. Время в дороге прошло в увлекательных беседах, сотканных из рассказов анекдотического содержания. Уже подъезжая к Владивостоку, Соломин, заговорил о мощи российского флота.

— До сих пор, — отвечали ему мичманы, — Россия не имела поводов обижаться на свой флот. Не посрамим его чести и сейчас. А что касается угроз самураев, так это нас не пугает, — Япония не посмеет!

Вот и я такого же мнения, — сказал Соломин…

Вагон задергало на стыках переводных стрелок, и запыленный «микст», полмесяца назад покинувший Париж, вдруг окунулся в прохладную синеву амурских лиманов, свистом он разрезал тишину окраин, сплошь усыпанных белыми хохлацкими мазанками с рушниками на окнах. Паровоз катил к вокзалу — прямо к пристаням Золотого Рога… Это был блистательный и фееричный град Владивосток, в котором тогда бытовала житейская поговорка: «Для полноты счастья надо иметь русскую жену, китайского повара и японскую прислугу». ТРАМПОВЫЙ РЕЙС После дороги он побрился в привокзальной цирюльне, украшенной вывеской: «Очень спасибо. Парикмахер Ту Ю Сю».

Владивосток — разнолик и разноязычен, как Вавилон.

На Океанской улице чистоплотные корейцы в белых одеждах уже торговали первой редиской. В синих чесучовых халатах по Державинской степенно шествовали мукденские купцы, их длинные косички волочились по земле, как тонкие крысиные хвостики. На Тигровой и Фонтанной мелькали жизнерадостные улыбки деловитых японцев, одетых по-европейски, а скромные и милые японки в цветных киримонэ мелко семенили по тротуарам… Всюду только и слышалось:

— Капитана, ходи покупай, моя десево плодавай, моя лучи товали, обмани нету…

В глазах пестрело от множества вывесок: массажисты и присяжные поверенные, аптекарские и консульства, бани и банки, ювелиры и торговля игрушками, продажа киотов и велосипедов, колбасы и пряников, пирожных и корсетов, унитазов и роялей, классы танцевальные и гимнастические. За проспектом Шефнера, в разнообразии проулков Маньчжурского, Японского и Тунгусского, близ пролетарских и матросских слободок, гуляли русские парни-мастеровые с тальянками, приладив к картузам букетики весенних фиалок. С базара прошел солидный рабочий депо, обстоятельный и даже суровый, он нес в голубеньком одеяле новорожденного, а молодая жена тащила корзинку с провизией. На Светланской элегантные инженеры-путейцы ловко подсаживали на коляски своих хохочущих дам, наряженных по последним модам Парижа во Владивостокском универмаге Кунста и Альберса. И куда ни глянешь, всюду — матросы, матросы, матросы, матросы… Эти идут косяком, с мрачным отчуждением лузгая семечки, а между тем глаза их стреляют в сторону господских кухарок и расфуфыренных горничных. Властелинами в этой сутолоке — флотские офицеры, слегка презрительные к толпе гордецы, они чувствуют себя во Владивостоке подлинными хозяевами всего, что тут есть, и ответственными за все, что тут делается…

На пристани Эгершельда выяснилось, что пароход на Камчатку будет не раньше июня. Но есть шанс воспользоваться трамповым (то есть бродяжьим) рейсом «Сунгари», который прежде зайдет бункероваться в Хакодате, оттуда отправится на Командоры и уж только потом заглянет в Петропавловск… Соломину пришлось согласиться на этот неудобный трамп!

До выхода корабля в море он поместился в номерах на Алеутской, а обедал в «Золотом Роге» на Светланской, где ему импонировала прислуга — вышколенные официанты (сплошь из японцев). Однажды, когда Соломин разделывался с громадной клешней краба, к нему подсел бравый капитан 2-го ранга с рыжими бакенбардами, торчащими вроде рыбьих плавников, человек симпатичный и словоохотливый.

— Мне сказали, что я могу застать вас здесь в час обеда. Будем знакомы

— Николай Александрович Кроун, командир канонерской лодки «Маньчжур». Волею судеб моя канонерка охраняет летом бобров и котиков, начиная от Командор до Берингова пролива. Чиниться и забирать воду ходим к вам — на Камчатку.

Соломин, естественно, спросил:

— А вы разве не бываете в море Охотском, дабы оградить Камчатку с западного ее побережья от японских хищников?

— У нас, — огорченно ответил Кроун, — не хватает угля и нервов, чтобы отбиться с востока от хищников американских, которые грабят нас почище самураев. Анадырские чукчи мне рассказали, что однажды янки доставили морем какую-то машину небывалых размеров и с великими трудностями утащили ее в тундру, где таинственно ковырялись в почве… Я догадываюсь, что это была драга для добычи золота, а мы и ухом не повели. Приходи, грабь, режь — мы ведь не внемлем, и даже кровь с нас никогда не капает!

— Неужели в тех гиблых краях имеется и золото?

На этот вопрос Кроун отвечал вопросом:

— А разве мы знаем, что у нас имеется? Вы навестите хоть раз шалманы на Миллионке, там бродяга из-под полы предложит вам золотишко. Сразу дайте ему по зубам, и он сознается, что не украл, а намыл самым честным образом. Но где намыл? Он того не ведает, ибо в геодезии немощен, как теленок, а по тайге шпарит эдаким курсом — два лаптя правее солнышка. Бродят наши у черта на куличках, даже за Колымой…

Соломин движением бровей подозвал официанта, велел открыть бутылку французского шампанского марки «Мум» (русские называли его более выразительно: «Му-у-у…»).

— Выпьем за Камчатку! Я не пророк, но, может, не пройдет и сотни лет, как в этих краях возникнет удивительная жизнь, перед которой поблекнут все аляскинские клондайки и юконы.

Кроун поддержал тост с существенной поправкой:

— За Камчатку надо бы выпить чего-нибудь покрепче! Там все крепко скроено — и люди, и собаки, и вулканы, только жить там, извините, я не хотел бы… — Кавторанг куда-то поторапливался, стал прощаться: — Итак, до скорой встречи в Петропавловске. «Маньчжур» постарается оградить вас с востока, а уж со стороны моря Охотского… пардон, милейший, но с этих румбов вы отбивайтесь от японцев сами!

Перед отплытием Соломин навестил дантиста.

— Я прошу вас удалить мне зубы, которые, по вашему разумению, могут заболеть. Рвите без сантиментов. Врач поковырял один зуб, потом другой:

— Вот эти можно еще полечить.

— Некогда. У меня билет на пароход.

— Куда же вы собрались?

— На Камчатку.

— Тогда все понятно… Ну, держитесь.

— А-а-а-а-а-а!!!

— Готово. С вас двадцать рублей.

— О-о-о-о-о…

«Сунгари» потянулся в море. На траверзе острова Аскольд пришлось наблюдать возвращение с тактических стрельб Тихоокеанской эскадры. Закованные в панцири путиловской брони, тяжко просели килями в глубину желто-черные витязи-броненосцы; кренясь, в отдалении затаенно скользили серые, словно их обсыпали золою, русские залихватские крейсера; в белых плюмажах рассыпчатой пены почти кувыркались узкие веретена миноносцев.

И, глядя на эту грозную фалангу российской эскадры, идущей домой в порядке двойного кильватера, Соломин еще раз с большим удовольствием подумал: «Нет. Никто не посмеет… побоятся!»

Сангарский пролив затянуло туманом, но капитан непостижимым для разума «фуксом» все-таки умудрился завести воющий сиреною «Сунгари» в японскую гавань Хакодате.

Первое, что заметил здесь Соломин, это чудовищный мастодонт британского броненосца, к теплой массе которого нежно прильнула изящно-кокетливая канонерка французов. С пристани вдруг окликнули Соломина по-русски, и он был удивлен, увидев на берегу давнего знакомца, — польского писателя Серошевского, которого знавал по Сибири с тех пор, когда тот был ссыльным революционером.

— Вацлав! Вот встреча… Как тебя сюда занесло?

Серошевский подозвал рикшу, велел садиться.

— Собрался было на Шикотан, да туманы — не сразу и доберешься. Я ведь якутов оставил, теперь изучаю племя айнов…

«Сунгари» брал в бункера уголь, и, чтобы избежать грязи и грохота лебедок при погрузке, Соломин разместился в гостинице. Серошевский объяснил ему правила поведения:

— Гопака не плясать, кулаком по столу не трахать, иначе этот гранд-отель рассыплется на массу лакированных палочек и бумажных ширмочек… Помни, что ты не в России!

Из окна Соломин видел здание христианско-православной церкви, возле нее колыхался русский флаг.

— Япония, — пояснил Серошевский, — ожидает визита военного министра Куропаткина…

Они поехали представиться русскому консулу Геденштрому. Консул был настроен пессимистически.

— Ну да! — сказал он. — Куропаткин приедет, но японцы перехитрят его, как глупого мальчика… Я-то знаю, что с западного фасада Японии убраны все мощные батареи, а в крепостях, которые посетит генерал, собрана музейная заваль. Отличные войска спрятаны внутри страны, Куропаткину покажут хилых солдат запаса, вооруженных допотопными кремниевыми ружьями. Весь броненосный флот Японии заранее выведен в океан и не покажется у берегов, пока наш министр отсюда не уберется…

Геденштром дал Соломину прочесть свое последнее донесение в Петербург. «Я опасаюсь, — сообщал он в МИД, — что все согласия с японцами о рыбных промыслах в наших водах, которые охраняются одной лишь канонеркой „Маньчжур“, останутся мертвой буквой, исполнять которую японцы не станут…»

Андрей Петрович перевел разговор на охрану рыбных богатств Камчатки, на что консул реагировал с крайним раздражением:

— Вам бы, как начальнику этого берендеева царства, следовало знать о японском обществе «Хоокоогидай±».

— Что это значит? — спросил Соломин.

— С языка сакуры на языке родных осин это звучит так:

«Патриотическое общество японской справедливости». Но за рекламой патриотизма ловко маскируется организация офицеров японского флота, готовая к захвату Камчатки.

Соломин подыскал вежливые слова для ответа.

— Японцы раса теплолюбивая, — сказал он. — Доказательством тому массовая скученность населения на юге Японии и пустынность на севере страны. Как-то не верится, чтобы они пожелали зарыться в наши сугробы. Вы когда-нибудь, господа, видели японца, который бы катался на лыжах?

Серошевский засмеялся, а Геденштром сказал:

— Вы наивны! Члены общества «Хоокоогидай±» успели водрузить форты на островах Шумшу и Парамушир, которые вплотную подступают к берегам Камчатки… Когда вашу милость назначали в Петропавловск, вас предупреждали об этой угрозе?

— Впервые слышу, — сознался Соломин.

— Ради чего же вы едете на Камчатку?

— Чтобы навести там порядок…

Дипломат ответил недипломатично:

— Вот придут японцы, они вам наведут порядок!

Соломин и Серошевский покинули консульство.

— Я думаю, — сказал Соломин, — такая оценка событий Геденштромом происходит только из-за того, что он немец, а немцы не очень-то уверены в мощи России.

— Не заблуждайся, — ответил писатель. — Геденштром хотя и носит немецкую фамилию, но его предки со времен Екатерины жили в Сибири, этого срока вполне достаточно, чтобы основательно обрусеть. Обидно другое: в Петербурге от его донесений отмахнутся, как от назойливой мошкары, а верить станут лишь Куропаткину, который убежден, что японцы «не посмеют»!

— Но я тоже убежден, что японцы не посмеют конфликтовать. Посмотри — какая Япония, и посмотри — какая Россия…

Будто в подтверждение этих слов, мимо них прозвенела по рельсам конка. Маленькие лошадки влекли крохотный вагончик, в котором, поджав ноги, сидели маленькие пассажиры.

— Муравьи еще мельче, — съязвил Серошевский. — Но заметь, как они активны в труде и как отлично атакуют соседние муравейники… Лилипутам ведь удалось связать Гулливера!

После этого они крепко поругались и разошлись.

Вечером, тихо подвывая сиреной, «Сунгари» потянулся в океан. Соломин заметил, что пароход плывет в окружении множества фонариков — то справа, то слева вспыхивали в ночи разноцветные огоньки. Это уже тронулись на север (в русские воды!) пузатые японские шхуны с обширными трюмами, в которых ничего не было, кроме запасов соли и пустых, как барабаны, бочек.

Капитан, выйдя на палубу, сказал Соломину:

—Порожняк-то идет легко! А вы бы посмотрели, что станет с ними в августе, когда они повернут обратно. Тогда осядут в море до кромки фальшбортов, по горло облопавшись нашей лососиной. Даже плывут с трудом — едва тащатся, словно беременные клопы.

— Сколько же их плавает в наших водах?

— Вряд ли когда-либо мы это узнаем…

Да! Япония так и не раскрыла статистики прибылей от своего пиратства. Можно лишь догадываться, что ее бурный экономический взлет, ее верфи и доки, ее могучие бронированные эскадры — все это отчасти сложено из консервных банок с камчатским лососем, сооружено на бочках с драгоценной русской икрой.

По левому борту «Сунгари» проплывали темные Курильские острова. Капитан обещал, что если ничего не случится, то через пять суток прямо по курсу откроются Командоры.

После захода в Хакодате выяснилось, что немало разных людей и людишек нуждаются в посещении Камчатки и Командорских островов. Каюты «Сунгари» заполнили русские рыбопромышленники, скупщики и перекупщики пушнины, американские бизнесмены, какие-то нахальные немцы из германской колонии Кью-Чжао и много говорливой японской молодежи. За столом кают-компании Соломин оказался соседом одного пожилого янки.

— Вы в Петропавловск? У вас там дела?

Американец не стал делать из этого тайны:

— Я боюсь опоздать к открытию аукциона.

— Какого аукциона?

— Мехового, конечно…

Соломин не афишировал среди пассажиров своего официального положения, а потому два камчатских купца, Расстригин и Папа-Попадаки, вели себя, как их левая пятка пожелает. Первый был нетрезвый ухарь цыганистого вида с дурными замашками денежного туза, а второй — сомнительный «греческий дворянин», променявший торговлю зерном в Таганроге на спекуляцию мехами камчатских раздолий. Оба они задергали стюарда придирками, требуя от него «особого почтения». Соломин оказался в одной каюте с двумя молодыми студентами — Фурусава и Кабаяси, которые плыли на Командоры ради совершенствования в русском языке.

— Странно! — заметил он. — На Командорских островах, где живут триста семей алеутов, можно, скорее, совсем разучиться говорить по-русски, нежели познать его во всех тонкостях. Кто надоумил вас спрягать наши глаголы на Командорах? Поезжайте в Рязань или на Тамбовщину, а здесь вы услышите сильно искаженную речь, и даже вальс в этих краях почему-то называют не иначе как «восьмеркой».

Студенты промолчали, но потом в разговоре с ними неожиданно всплыло имя командорского сюзерена Губницкого.

— Так его здесь давно нету, — сказал Соломин.

Судя по всему, японцы и без его подсказок знали, что Губницкого следует искать в Сан-Франциско, и все время плавания Андрей Петрович не мог отделаться от впечатления, что эти скромные японские студенты внимательно его изучают.

Белыми шапками гор открылись Командоры; в редких снежных проплешинах выступала скалистая почва. Горько было видеть пустые лежбища котиков, которые раньше оглашались могучим и страстным зовом сивучей в их необъятных гаремах. Правда, возле борта «Сунгари» весело купалась самка калана. Она лежала спиной на воде, маленький детеныш возился у ее груди. Мать сильными ластами высоко подбрасывала сыночка кверху, потом ловила его в нежные объятия. От этой игры в трагическом одиночестве — без стада! — было совсем нерадостно. Соломин понимал, что и эта семья — не жильцы на свете, ибо янки охотятся за каланами с такой же неумолимой алчностью, с какой китайские бродяги ищут корни загадочного женьшеня.

Глядя на разоренные берега, Андрей Петрович снова помянул худым словом Губницкого, который безнаказанно и подлейше разбазаривал командорские богатства. «Сунгари» сделал две-три незначительные выемки груза из трюмов и, высадив редких пассажиров, поспешно вобрал в клюзы грохочущие якоря, облепленные придонной живностью. Капитан посулил, если ничего не случится, через два дня быть в Петропавловске.

Скоро по курсу завиднелись камчатские берега. Конусы вулканов издали были похожи на сахарные головы, которые вечерняя мгла аккуратно заворачивала в синюю бумагу. Петропавловский маяк, стоявший при входном створе Авачинской бухты, послал навстречу кораблю короткий, тревожащий душу проблеск, — Соломину вдруг стало печально… Нечаянно вспомнилось детство, бабушкин пахучий малинник и старые вязы под окнами вологодской гимназии. Вспомнил Соломин и тот отчаянный рев, который он издал, получив по латыни единицу, за что учитель пересадил его на заднюю парту: «Прошу вас… на Камчатку!» В памяти возник и желчный учитель географии, который, долбя указкой по темени, внушал бестолковым отрокам: «Запомнить размещение Камчатки совсем нетрудно. С простуженного носа Чукотки всегда свисает длинная капля — это и есть искомая нами Камчатка!»

 

ВЫЗВАННЫЙ ВЗМАХОМ САБЛИ

Без карты нам, читатель, все равно не обойтись…

Курильские острова — будто нитка ожерелья, которую туго натянули между Японией и Камчаткой; на севере Парамушир и Шумшу почти касаются камчатского мыса Лопатка, а два самых южных острова (Шикотан и Кунашир) присоседились к земле японцев.

Красочная гирлянда из бусин-островов отгородила от океана Охотское море, в котором образовался мощный природный холодильник с суровым климатом. Зато на южных Курилах было все, что нужно человеку: от бамбука и кедра до красной смородины и сытных белых грибов. Непуганый зверь вылезал из моря на лежбища столь плотными массами, что ряды верхние насмерть раздавливали пищащих зверей в рядах нижних…

Давным-давно на Курилы пришла русская жизнь, — из самых недр России, через чащобы и горы, явились крепкие бородатые мужики и статные светло-русые жены.

Вставали с плачем от ржаной земли, Омытой неутешными слезами.

От Костромы до Нерчинска дошли — И улыбались ясными глазами.

Хвала вам, покорители мечты, Творцы отваги и жестокой сказки.

В честь вас скрипят могучие кресты На берегах оскаленных Аляски.

Текло время. Курилы трясло в землетрясениях, вулканы извергали багровую лаву, стенкой вставали волны цунами, но, пережив бедствия, русские кутьей поминали павших, рожали новых курильцев — и вольготная жизнь не замирала. Прямо в Великий, но совсем не Тихий океан гляделись окошки изб, с удалью звенели молоты в кузницах, на огородах блеяли козы, мужики ладили крепкую мебель, курильцы плавали в гости с острова на остров, словно из одной деревни в другую.

Над Курилами горланили по утрам русские петухи! Так и жили до 1875 года, когда в Петербурге рассудили за благо обменять с японцами Курильские острова на южную часть Сахалина, где решили создать каторгу — нечто вроде «русской Кайенны». Курильцы покинули свою огнедышащую колыбель: кто подался на Камчатку или на Сахалин, а кто махнул под парусом еще дальше — на матерую таежную землю; там вокруг юных городов, Владивостока и Благовещенска, Хабаровска и Николаевска, быстро складывалась златокипящая сумбурная эпопея.

На опустевшие Курилы высадились сыны богини Аматерасу и в ненависти — никому не понятной! — по бревнышку разнесли все поселения, уничтожили коптильни и кузницы, даже кресты на могилах сожгли, а кладбища затоптали, как и огороды, чтобы на земле Оку-Эзо не осталось следа от прежних хозяев. Алеуты спасались от пришельцев бегством на далекие Командоры, а одинокие семьи айнов японцы насильно эвакуировали на Шикотан, в ту пору уединенный и совсем необитаемый; там айны начали быстро вымирать… Но это еще не история

— это лишь начало истории! И в ту ночь, когда Соломин с палубы «Сунгари» разглядывал призрачные фонарики японских кораблей, он не знал (да и не мог знать!), что неподалеку от него режет черные волны одинокая шхуна — самая роковая для русской Камчатки. Я не выяснил, читатель, как звучало название шхуны по-японски, но в переводе на русский язык она называлась так:

«Вихрь, вызванный взмахом сабли»

Все японцы — тонкие лирики, а имена их кораблей напоминали заглавия поэтических сборников: «Ветер над уснувшим прудом», «Свет месяца, пробивающийся сквозь тучи», «Молодые зеленые побеги вишни» или «Первый созревающий овощ»…

Шхуна, привлекшая наше внимание, была обычной 120-тонной шхуной, каких немало бороздили дальневосточные моря. На двух пружинистых мачтах она несла косые паруса, причем грот-трисель (на корме) был гораздо шире фор-триселя (в носу), отчего шхуна часто рыскала к ветру, а два матроса возле штурвала все время прилагали усилия, дабы удержать ее на курсе.

Вся жизнь корабля заключалась в двух рубочных надстройках на палубе. В кормовой рубке селилась команда, там было темно и смрадно, вповалку лежали подвахтенные матросы, одетые в непромокаемые комбинезоны, вымоченные перед плаванием в бочках с олифой. А носовая рубка, собранная из досок красного дерева, была украшена изящной отделкой. В углу каюты помещался жертвенник, похожий на шкафчик с откидными дверцами, которые при сильной качке непрестанно хлопали, отворяясь и закрываясь. При этом внутри кумирни статуэтка Будды с тонкими пальцами то показывалась, то исчезала. По бокам рубки дымились ароматные курильницы, тихо звякали тарелочки для священных жертвоприношений. В центре циновки-татами был привинчен к палубе ящик жаровни, подле него лежали медные стержни для тщательного ухода за жизнью огня, что слабо теплился в раскаленных углях. Возле очага — подушка, обтянутая шелком, а на подушке сейчас восседал и он сам — тоже вызванный взмахом сабли…

Это был лейтенант японского флота Мацуока Ямагато. Сабля, вызвавшая его к Жизни, была саблею самурая! И каждый раз, когда при крене сами собой открывались дверцы кумирни, Ямагато громко хлопал в ладоши, склоняя голову в знак особого почтения к бессмертному духу своих предков-сегунов. Чуткий слух офицера улавливал сейчас все, что нужно для опытного моряка, и даже злобное шипение воды, сбегавшей с палубы через узкие шпигаты, словно крысы в узкие норы, — даже этот звук был ему приятен…

Мацуока Ямагато — основатель «Патриотического общества японской справедливости» («Хоокоогидай»), о котором консул Геденштром предупреждал Соломина. Главным пунктом устава этого общества был завет: «Держать своих людей в готовности для военной службы в прилегающих морях ввиду близкого столкновения с Россией!» Японские газеты присвоили лейтенанту Ямагато почетный титул «защитника северных дверей». Где эти «двери» — никто в Японии толком не знал, но Ямагато показывал на Камчатку. «Япония, — возвещал он через газеты, — должна повелевать не только теми местами, которые она издревле занимает, но и теми, которые еще не занимает…».

Вибрируя мачтами, шхуна снова влезла на высокую волну и сверглась вниз, поскрипывая хрупкими сочленениями корпуса. При этом самурайский меч, висевший на переборке, сначала отодвинулся от нее, а потом звонко брякнулся о красные доски. В такие бурные ночи хорошо вспоминать прошлое… Десять лет назад Ямагато вызвал в Японии большое волнение, когда из бездомных рикш и бродячих матросов начал формировать население Курильских островов, должное заменить ушедших оттуда русских. Корабли с переселенцами провожали трескотн±ю праздничных хлопушек, сам микадо благословил колонистов в трудную дорогу. За время пути морем лейтенант завел среди колонистов жестокие порядки. Владея древними секретами самураев, Ямагато одним уколом вытянутого пальца укладывал на палубе замертво любого деревенского богатыря… Уже давно исчезли за кормою оазисы Южных Курил, где над полянами порхали бархатные махаоны, а корабли с переселенцами плыли все дальше на север! (Не понимаю, почему это плавание заняло у них целых три года — с 1893 по 1896 год.) Наконец, скованные стужей корабли пристали к берегам угрюмого острова Шумшу — по-японски он назывался Сюмусю. Отсюда лишь узенький пролив отделял озябших конкистадоров от русской Камчатки.

— Скоро мы будем и там! — провозгласил Ямагато…

Прошли годы. В гавани Ма±роппу сделалось тесно от обилия рыбацких шхун, на Шумшу запыхтела паром консервная фабрика. В длинных бараках, облицованных гофрированной жестью, ютились переселенцы, считавшие себя рыбаками, но которых лейтенант упрямо именовал воинами божественного микадо. Именно здесь Ямагато планировал грабительские маршруты своих флотилий в воды Камчатки и Командорских островов. На скользких морских перепутьях часто сталкивались две жестокие экспансии — японская и американская, при встречах соперников иногда возникала дикая кровавая поножовщина.

Но каждый поступок Ямагато был заранее одобрен в Токио, а каждый замысел самурая правительство подкрепляло финансами. Все складывалось замечательно для «Хоокоогидай±», пока в Японии не узнали, что на Курилах возникла своеобразная военизированная каторга. Газеты Японии, США и России писали о жестокой эксплуатации рыбаков, подчиненных законам дисциплинарной казармы. Ямагато не стал опровергать своих обвинителей. Незаметно для всех он отплыл во Владивосток, где и открыл на Кутайсовской доходную прачечную. Там у него с утра до ночи перемывали русское белье пять корейцев и восемь китайцев, тринадцать бессловесных рабов, которых он терроризировал приемами джиу-джитсу. Но иногда лейтенант сам брал корзину с бельем. На шампуньке он развозил по кораблям Тихоокеанской эскадры офицерские сорочки с накрахмаленными манжетами и щегольские воротнички с лихо загнутыми лиселями. Русские не обращали внимания на трудолюбивого и вежливого японца, зато японец хорошо разбирался в том, что происходило в каютах и на палубах кораблей.

Когда скандальный шум вокруг его имени затих, Ямагато снова вернулся на Курилы, а явный милитаризм «Хоокоогидай±» прикрыла торговая компания «Энкуисюу суисан кумиан», которая поставляла такие плотные сети, что в их ячейки не могла проскочить даже самая тощая селедка. Под вывеской этой фирмы на Шумшу-Сюмусю появились кадровые солдаты и артиллерия. Тут все было готово, чтобы, как писал Ямагато, «сделать Камчатку землею микадо, а население привести в покорность Японии»…

Шхуна снова рыскнула по ветру, сильная волна двинула ее в скулу, было слышно, как у штурвала ругаются рулевые. Рывком отворились дверцы кумирни, Будда качнулся, словно падая навстречу самураю, который при этом опять хлопнул в ладоши. Еще ничего не было решено, но вскоре должно решиться. «Вихрь, вызванный взмахом сабли» пронзал черное пространство. С верхнего дека, громыхая деревянными гэта, в каюту лейтенанта вошел боцман в желтой робе и, вежливо шипя, доложил, что слева остался Симушир, на котором не мелькнуло ни одного огонька.

— Все огни светят на Сюмусю, — ответил Ямагато…

Странно, что многое сейчас зависело от Губницкого!

Фурусава и Кабаяси, прибыв на Командоры, не замучили себя изучением у алеутов русских глагольных спряжений. Прошедшие отличную практику шпионажа в закрытой школе «Гэнь±ся», они действительно владели русским языком. Начав его освоение в Ханькоу на службе в торговой фирме Чурина, они отшлифовали чистоту произношения во Владивостоке, где японцы давно держали платную школу джиу-джитсу для офицеров русской эскадры.

Фурусава и Кабаяси вели себя в России совершенно свободно благодаря ротозейству русской контрразведки. А их мудрый начальник Мицури Тояма с цифрами в руках наглядно доказал, что еще ни один из его агентов ни разу не провалился, а все, кого он вычеркнул из своих списков, умерли естественной смертью, сделав себе харакири.

— И погребены с честью, — напомнил Тояма…

Когда «Сунгари» ушел в Петропавловск, к берегам Командорских островов причалил американский транспорт «Редондо», приписанный к порту Сан-Франциско, и Фурусава с Кабаяси сразу же заняли отведенные им каюты. «Редондо» был зафрахтован Камчатским торгово-промысловым обществом, и японцы чувствовали себя в полнейшей безопасности… Через несколько дней тайные агенты Мицури Тоямы, сразу после командорской стужи, окунулись в знойное пекло Калифорнии, японцев ослепил белый камень особняков Сан-Франциско.

В переполненном трамвае они подъехали к богатому отелю, расположенному посреди пальмовой рощи. Как и следовало ожидать, в вестибюле гостиницы их ожидал дородный господин с величавыми манерами человека, привыкшего повелевать, — это был Губницкий! Все трое молча поднялись в номер, где под потолком неустанно намахивал прохладу пропеллер электроспанкера. Но японцы еще обливались потом, и тогда Губницкий резкими жестами бросил каждому из них по вееру.

— Итак, — сказал он, — я вас слушаю…

Под линзами его очков сверкали беспокойные глаза — глаза, о которых Мицури Тояма однажды заметил, что они у Губницкого в десять раз больше его желудка. Фурусава и Кабаяси, обмахиваясь веерами, дали понять, что для захвата Камчатки уже приготовлено полмиллиона японских иен. Из этой внушительной суммы 250 000 иен выделило правительство, а другую половину собрали между собою патриоты «Хоокоогидай±».

Думай, Губницкий, думай! Полмиллиона иен на земле не валяются. Тебе, сукину сыну, начинавшему жизнь почти без штанов, тебе, который считал за благо преподавать чистописание в гимназиях Одессы, ведь тебе сейчас очень много надо… Да и стоит ли сожалеть о захудалой Камчатке, озаренной работой вулканов, если ты давно живешь и процветаешь в благодатном раю Сан-Франциско… Так думай, мерзавец, думай!

Губницкий, усмехнувшись, подлил японцам виски. Они поблагодарили его оскалом крепких зубов, и каждый щипчиками положил в свой бокал по кусочку прозрачного льда.

— Ваш добрый друг, лейтенант Ямагато, — сказал Кабаяси по-русски, — сожалеет, что не мог повидаться с вами в Осаке на выставке, и спрашивал о вашем драгоценном здоровье.

Понятно, что речь шла о «здоровье» Камчатки.

— Передайте лейтенанту Ямагато, — отвечал Губницкий по-английски, — что камчатские рыбные промыслы сохранят желательный для Японии нейтралитет, а в случае, если возникнет затруднительная для Ямагато ситуация, я прибуду в Петропавловск сам…

После ухода японцев Губницкого навестил барон фон дер Бриттен, не знавший, что его коллега по дешевке продает Камчатку японцам, и потому Бриттен, придерживаясь иной ориентации, давно торговался о продаже Камчатки американцам.

Штаты, — намекнул курляндский барон, — никогда не смирятся с усилением Японии на Тихом океане, и России нет смысла терять Камчатку даром — она может получить за нес деньги, как получила их в свое время от продажи американцам Аляски… В конце концов, — умозаключил Бригген, — Россия такая обширная страна, что для нее ампутация Камчатки будет безболезненна.

«Вихрь, вызванный взмахом сабли» причалил к Шумшу. Впрочем, Ямагато прав: еще ничего не было решено.

 

ПРИХОДИ, КУМА, ЛЮБОВАТЬСЯ!

Был рассветный час, когда «Сунгари» вошел в Авачинскую бухту, миновав узкий пролив, стиснутый песчаной косой, и очутился в уютном ковше внутренней гавани; взору открылся Петропавловск — одна-единственная улица с двумя церквами и пятью кабаками, домишки и сараи карабкались по склонам холмов все выше. На крышах еще лежал снег. Петропавловск досматривал приятные сны.

— Сейчас мы их разбудим, — сказал капитан.

«Сунгари» издал протяжный рев, на который все собаки (а их в городе было немало) ответили бесшабашным лаем. Город проснулся. К пристани сбегались впопыхах одетые люди, чтобы встретить первый в этом году пароход, приплывший из теплых краев, где давно отцвела пахучая вишня… Матрос шмякнул с высоты борта на доски пристани тяжелый кожаный мешок.

Полетучка, — сказал он Соломину, подмигнув. «Полетучкой» здесь называли почту. Нового начальника никто не встречал — так и надо! Ведь телеграфа здесь не было, и никто на Камчатке не знал о его приезде. Приехал — ну и бес с тобою, видали мы таких…

Соломину досталось от предшественника 47 000 казенных рублей, которые были заперты в сейфе, страшная неразбериха бумаг в канцелярском шкафу и… сетка от москитов. Через день он в своем столе обнаружил еще недоеденный кусок засохшего пирога со следами зубов покойного Ошуркова — вот и все!

Андрей Петрович решил не снимать квартиру в городе, а занял две казенные комнатушки, что примыкали к канцелярии уездного правления. Напротив же присутствия размещалась винная лавка, и там до утра черти окаянные заводили граммофон:

Все пташки-канарейки Так жалобно поют.

А нам с тобой, мой милый, Разлуку подают.

Разлука ты, разлука, Ра-адная ста-а-рана…

— Чтоб вы треснули со своей цивилизацией! — в сердцах говорил Соломин, но ругаться в трактир все-таки не пошел…

Не выспавшийся, он лежал в постели, закинув за голову руку с дымящейся папиросой, мучительно переживал свое положение.

В пустых комнатах звонко тикали старые ходики. «Зачем я, дурак, согласился ехать в эту дыру?..» Петропавловск расположен на той же широте, на которой лежат Оренбург, Саратов, Чернигов, Варшава и Лондон. Но разве найдется смельчак, чтобы сравнить бытие в Петропавловске с кипучею жизнью этих городов? Соломин впал в глухое оцепенение, никак не свойственное ему. Первые дни буквально тошнило от вида пустынных пристаней и серых пакгаузов, вызывали содрогание дома обывателей, давно бы упавшие набок, если бы их с гениальной сообразительностью не подперли бы бревнами.

Будь Соломин алкоголиком или ханжой, его, наверное, умилил бы ухоженный вид кабаков и храмов божиих — эти строения резко выделялись на общем мерзостном фоне запустения. Но в этот фон удивительно вписывались и памятники командору Берингу, уплывшему с Камчатки к берегам Америки, и геройским защитникам Петропавловска в Крымской кампании, когда жители отразили нападение англо-французской эскадры… Камчатка, как это ни странно, имела славное боевое прошлое!

— Ну что ж, — сказал Соломин сам себе, — существует только один способ начать — это взять и начать…

Утром он занял место в канцелярии присутствия.

— Странно! Когда во времена Екатерины в Петропавловск приплыл Лаперуз, жители дали в его честь бал — самый настоящий, с пальбою из пушек и музыкой. Я попасть на бал не рассчитывал, но со мною никто даже толком не поздоровался…

Свое недоумение он выразил пожилому чиновнику канцелярии Блинову, который ответил, что Лаперуз тут ни при чем:

— Бывало, не успеешь имя-отчество начальника затвердить, как вдруг — бац! — его на материк, шлют нового. А новый-то приплыл, наорал на всех, так что мы обкламшись ходим, потом соболей чемодана два нахапал и — туда же… яблоки кушать. А мы тут загораем… Так еще подумаешь — стоит ли здороваться?

Это было сказано чересчур откровенно, и Блинов, опрятный чинуша, вызвал у Соломина симпатию.

— Но покойный-то Ошурков долго у вас пробыл.

— Знал, с кем дружбу водить.

— С кем же? — притворился Соломин наивным.

— А хотя бы с Расстригиным… Чем плох?

— А чем он хорош?

— Да тем и хорош, что плох, — намекнул Блинов. — Мимо него ни одна чернобурка на аукцион не проскочит… Извольте знать, сударь, что на Дальнем Востоке нет Мюра и Мерилиза, как в Москве, нет и Елисеева, как в Петербурге, зато есть Кунст и Альберс во Владивостоке, а эти магазинщики понимают, сколько шкур спускать с нашей Камчатки…

Так. Один факт есть. Пойдем дальше:

— Ну, а чем знаменит Папа-Попадаки?

— Этот по бобрам ударяет… чикагские господа очень уж до наших бобров охочи. Папа и семью в Чикаго держит… Кое-что уже прояснилось. Андрей Петрович сказал:

— Господин Блинов, вы, я вижу, человек прямой. Ведь не может быть, чтобы вас такое положение устраивало?

Блинов и ответил ему — откровенно:

— А кому здесь надобно мое мнение? Да и что толку, ежели я, расхрабрившись, писк издам? Тот же Расстригин с Папочкой меня, будто клопа, на стенке распнут… Потому и молчу. Я, сударь, — добавил он, воодушевясь, — уже двадцать лет без передыха вот тут корячусь — и все ради сына! Когда он выйдет в драгоманы при дипломатах, тогда… ну, пискну.

— А где ваш сын учится?

— Сережа-то? — расцвел старик. — Уже на третьем курсе в Институте восточных языков во Владивостоке… Не шутка!

— На каком факультете?

— На японском. Вот жду… обещал навестить.

С крыши правления, грохоча, скатилась лавина подтаявшего снега, вызвав лай ближних собак, а потом, не разобравшись, в чем тут дело, лай подхватили соседние псы, и скоро весь город минут десять насыщался собачьим браво-брависсимо. Поразмыслив, Соломин сказал, что надеется избавить камчадалов от засилья местных торгашей.

— Меховой аукцион будет проводиться честно!

Блинов не очень-то деликатно махнул рукою:

— Был тут один такой. Так же вот рассуждал.

— И что с ним потом стало?

— Да ничего особенного. С ума сошел. Когда его увозили на материк, он за каждый забор цеплялся, кричал и клялся, что он этого дела так не оставит…. Матросы его, сердешного, от Камчатки вместе с доской отклеили. С тем и уехал!

— А где он сейчас? Вылечился?

— Сейчас в Петербурге. Тайный советник. Департаментом государственных доходов ведает… Такому-то чего не жить?

Это смешно, — сказал Соломин, не улыбнувшись.

Словно почуяв, что начальник решил взяться за дело, урядник Мишка Сотенный явился сдать ему эти дела. Соломин ожидал встретить ражего дядьку с бородой до пупа и шевронами за выслугу лет до самого локтя, а перед ним предстал бойкий казак лет тридцати со смышленым лицом.

Соломин решил сразу поставить его на место:

— Ты где шлялся эти дни, не являясь ко мне?

Не робея, казак объяснил, что, пока держится твердый снежный наст, он на собаках смотался к Охотскому морю — до деревни Явино, где недавно пропал почтальон.

— Упряжка вернулась, а нарты пустые, был человек, и нет человека. Приходи, кума, любоваться!

Помня о притязаниях уездного врача Трушина на пост начальника Камчатки и зная, что в Петропавловске немало противников урядника, Соломин сменил гнев на милость:

— Ну, садись, узурпатор окаянный. Сейчас я «мокко» заварю. Ты когда-нибудь «мокко» пил?

— А как же! — последовал ответ.

—Где?

— Конешно… в Сингапуре. Бывал и в Японии, — сказал Мишка. — Жить, не спорю, и там можно. Но больно уж комары у них дикие. Летают, стервы, понизу и, ровно гадюки, хватают за ноги. Жрут так, что ажно слыхать, как они чавкают…

Пришлось удивиться и признать, что урядник человек бывалый. Во рту его, поражая воображение, сверкал золотой зуб.

— Это мне в Шанхае вставляли, — похвастал он. Помимо золота во рту, он имел на груди «Георгия».

— А за крестом ты куда ездил?

— Это мне за китайцев дали. Слыхали, чай, о «боксерах»? Они несколько ден подряд Благовещенск из-за Амура пушками обстреливали… Вот с ними и дрался.

— Не «боксеры» ли тебе и зуб выставили?

— Наш выставил… хорунжий. Я сапоги с вечера забыл наярить, а он заметил. Кэ-эк врежет! Ажно вся конюшня ходуном заходила. «Сапоги, доложил он мне, надобно чистить с вечера, чтобы утром надевать их на свежую голову…»

Знакомство состоялось, пора приступать к делу.

— Дай ключ от сейфа, — велел Соломин.

Урядник, звякнув шашкою, поскоблил в затылке.

— Помню, что таскал его на груди, вроде гайтана божьего. На ключ, можно сказать, молился. А его не стало.

— Неужели посеял?

— А хучь убейте, выходит, что посеял…

Общими усилиями отодвинули несгораемый шкаф, надеясь, что с помощью отвертки удастся отвинтить заднюю стенку. Но сейф оказался монолитен.

— Слесарь в городе сыщется?

— Да мы уж всяко! — отвечал урядник. — Ковыряли гвоздем и шилом — не открывается. Правда, один способ я знаю. Способ уже проверенный. У нас в казачьей дивизии, когда казначей запил, тоже ключ от сейфа потеряли. Но мы не растерялись. Быстро пороху в замок насылали, фитилек подпалили, потом все по канавам разбежались и крепко зажмурились. Тут как рвануло до небес — и пришла кума любоваться!

— Это не способ, — сказал Соломин. — За такой «способ» меня выкинут в отставку без права на пенсию… Как же я стану управляться с Камчаткою без копейки казенных денег?

— Скоро аукцион — сразу разбогатеете.

Андрей Петрович в бессилии треснул по шкафу ногой:

— Ручаешься, что здесь сорок семь тысяч?

— Так точно. С копейками.

— Ну, ладно. Верю. Считай, что казну я принял…

Соломин велел построить вооруженные силы славного камчатского гарнизона. Он сказал об этом без юмора, а Мишка Сотенный — тоже без юмора! — построил их моментально. Гарнизон Петропавловска составляли девять казаков, в числе которых двое были еще школьниками, а трое безнадежными инвалидами.

Итого, к бою готовы четыре верных бойца.

— Как же вы тут управляетесь с Камчаткой?

— А што нам! — сказал Мишка, заломив набекрень шапку. — До кутузки-то пьяного дотащить — так мне гарнизону хватает.

— В порядке ли карцер?

— Приходи, кума, любоваться.

— Сидит там кто-нибудь сейчас?

— Не без этого. Даже обязательно.

— Пойдем — покажешь…

Прежде чем отомкнуть запоры, Соломин приставил глаз к смотровому отверстию — и в этот же миг глаз ему залепил смачный плевок, метко посланный изнутри камеры. Сотенный с бранью отодвинул засов — обрюзглый господин в коверкотовом пальто и галошах сделал Соломину медвежий реверанс.

— Извините, сударь, что плюнул, не подумав, — сипло проговорил он. — Я ведь решил, что это Мишка меня озирает… самозванец хуже вора Гришки Отрепьева! Это он, это он, Лжемихаил, власть над Камчаткою у закона гнусно похитил…

Соломин, вытираясь, спросил, кто это.

А это наш Неякин, — объяснил урядник, — тот самый, что у покойного Ошуркова в помощниках бегал.

Андрей Петрович в бешенстве заявил Неякину:

— От службы в уездном правлении вы давно отстранены, так чего же околачиваетесь на Камчатке? Кроме того, на вас заведено дело, и вы обязаны предстать во Владивостоке перед судом. Прошу с первым же пароходом покинуть Петропавловск.

На что Неякин отвечал ему с иронией:

— Да какой же олух сам себя на суд отвозит? Ежели я суду надобен, так пускай он сюда приезжает и судит меня.

— За что вы посажены в карцер?

— А я разве знаю? — огрызнулся Неякин.

За роялю сидит, — мрачно пояснил Сотенный. — У нас в школе рояля была… едина на всю — Камчатку! Так он с приятелями среди ночи давай роялю на улицу выпирать. Я всякое в жизни видел, — гордо сказал казак. — Однажды, когда посуды не было, пришлось и в балалайку мочиться. Но такого зверского обращения с музыкой еще не видывал. Они ее, эту несчастную роялю, с боку на бок по снегу дыбачили, будто сундук какой…

Соломин велел Неякина из карцера выпустить.

— И чтобы с первым судном убрались во Владивосток!

— А ты меня учи… щенок, — отвечал Неякин.

Соломину было уже под пятьдесят.

Вернувшись в канцелярию, он спросил:

— А этот Хам Нахалович нормальный ли?

— Тут все, пока трезвые, нормальные… Вы с этой гнидой поосторожнее. Неякин и напакостить может, потом и лопатой не отскребешь. Он же прихлебатель у нашего Расстригина…

Сотенный выложил на стол протокол:

— Не хотел говорить у карцера, а дело такое, что Неякин замешан в ограблении имущества умершего зимою купца Русакова. Вот и показания родственников, которые уже обвылись, а Неякин добром украденное не отдает.

Ознакомясь с делом, Соломин обомлел:

— Просто уголовщина! А ведь такой вот Неякин занимал высокий пост, он мог бы стать и моим заместителем.

— Мог бы… Потому я и действовал как самозванец! Сразу, когда Ошурков пятки раскинул, я все бумаги опечатал, к казне караул приставил и заявил, что до решения в генерал-губернаторстве ни единого прохиндея до дел камчатских не допущу.

— Правильно сделал… молодец!

Этот толковый парень нравился ему все больше, и сейчас Соломин даже пожалел, что сгоряча перешел с ним на «ты», — урядник заслуживал уважения.

— Начнем же с маленького, чтобы потом взяться за большое. Ты, Миша, опись имущества покойного Ошуркова составил?

— Не.

— А надо бы… Пойдем и сразу покончим с ерундой этой.

Описывая имущество в доме покойника, случайно обнаружили шкуры морских бобров. Сотенный повертел их в руках, дунул на мех, чтобы определить глубину подшерстка.

— Это бобер с мыса Лопатка… точно! Одно не пойму: на Лопатке лежбище охраняет особая команда. Каждому бобру ведется табель, а когда с бобра шкуру спустят, ее представляют в казну при особом рапорте… Приходи, кума, любоваться!

Это значило, что, прежде чем попасть на аукцион, бобр проходил регистрацию и ни одна шкура по могла миновать казенного учета. Из разговора с урядником выяснилось, что врачебный инспектор Вронский в прошлую навигацию вывез с Камчатки сразу трех бобров, даже незаприходованных в аукционных листах… Сотенный рассказывал без утайки:

— Тут, ежели в сундуках покопаться, так много чего сыщешь: чернобурки, песцы, соболи — первый сорт. Чернобурок-то на Камчатке уже малость повыбили, но зато их на Карагинском острове еще хватает… Соломин знал, что Командоры были родиной голубого песца, а Карагинский остров считался в России естественным питомником черно-бурых лисиц… Андрей Петрович спросил:

— Миша, сколько стоит мех одной чернобурки?

— У нас?

— Да, в местных условиях.

— По совести — больше сотни, а в Америке уже за тыщу долларов. Конешно, я не продавал, но так мне сказывали.

— А за сколько рублей они идут с рук на Камчатке?

— За червонец у наших дикарей сторгуешься…

В Хабаровске на эти деньги можно купить два лимона.

Соломин тут же отправил полетучку во Владивосток на имя генерала Колюбакина, чтобы у медицинского инспектора Вронского конфисковали вывезенных бобров. (Ретивость камчатского начальника пусть не покажется читателю наивной. Он ведь знал катастрофическое положение на лежбищах, где раньше добывали в год полтысячи бобров, а сейчас от силы штук тридцать. Еще недавно котиков набивали до 100 000 особей, но после набегов американцев их стали добывать всего три-четыре тысячи…) Мимо присутствия, нежно обнявшись, проследовали в винную лавку дорогие друзья — Расстригай и Папа-Попадаки; опять изо всех окошек трактира, словно через дырки дуршлага, тягуче вытекло уже хорошо знакомое:

Все пташки-канарейки Так жалобно поют…

Скоро пошел в рост буйный камчатский шеломайник, который за две недели выгонял свои стебли на такую высоту, что с головою скрывал в своих зарослях всадника. На верхушке стебля распускалось чудесное соцветие, вроде бомбы. Приезжие говорили о шеломайнике — лес, а камчадалы говорили — трава…

Началось лето. Берега Авачинской бухты уже закидало цветами, окрестности Петропавловска стали удивительно живописны. Иностранные капитаны говорили Соломину, что Камчатка в пору цветения напоминает им самые райские уголки мира.

— На подходах к вашему городу нам казалось, будто мы входим в Сидней или сейчас откроется Рио-де-Жанейро…

Камчатку населяли тогда лишь около 7000 человек!

 

ПУШИСТАЯ КАМЧАТКА

Будущее имеют страны, у которых есть прошлое. Прошлое — это ведь тоже богатство, почти материальное, и оно переходит к потомкам вроде фамильного наследства…

На вулканическом пепле цветущих долин Камчатки, как на срезе старого дерева, четко отслоились три исторические эпохи. XVII век выплеснул на эти угрюмые берега крепкие кочи с казаками-землепроходцами. XVIII столетие оставило на Камчатке потомство ссыльных и беглых, искавших здесь вольной жизни. XIX век подарил Камчатке русских переселенцев, которые (в обмен на освобождение от рекрутчины) избрали себе отдаленное житие среди вулканов и гейзеров, а вслед за тамбовцами и ярославцами сюда потянулись и коренные сибиряки. Из прочного сплава пришлых россиян с местными жителями образовался новый тип — камчадал! Язык камчадалов — русский, но сильно искажен местным выговором.

Камчатка знавала и веселые времена. Когда-то здесь шумела полнокровная жизнь. Гавань оживляли корабли, в городе размещался большой гарнизон с артиллерией, население почти сплошь было грамотно, всю зиму Петропавловск играл пышные свадьбы. Камчатка считалась тогда наилучшим трамплином для связи России с ее владениями в Америке, и лишь когда Аляску продали ни за понюх табаку, камчатская жизнь заглохла сама по себе. Одни уехали, другие повымерли. Казалось, что сановный Петербург раз и навсегда поставил крест на Камчатке как на земле бесплодной и ненужной. Все богатства полуострова и омывавших его морей царизм безропотно отдал на разграбление иностранцам…

Андрей Петрович, стоя возле окна, долго смотрел вдоль унылой улицы, такой пустынной, что брала оторопь.

— А жизнь-то кипит! — произнес Блинов.

Нет, чиновник не шутил, и, когда Соломин указал ему на отсутствие оживления, Блинов восторженно заговорил:

— Помилуйте, да сейчас на Камчатке вроде ярмарки.

Лето — самое веселое время. Смотрите, и корабли заходят, и одно приезжих, и газеты читаем, и письма пишем…

Андрей Петрович даже рассмеялся.

— Если летом жизнь кипит, — сказал он, — то представляю, как она бурлит и клокочет зимою.

Вскоре Соломина навестил в канцелярии Папа-Попадаки, конкретно и без обиняков предложивший денег.

— Касса-то у вас не открывается, — сказал он.

Андрей Петрович понял, что за этим предложением кроется попытка всучить ему взятку. Он ответил ценителю бобров:

— Благодарю, но в деньгах я пока не нуждаюсь.

В поведении Папы-Попадаки вдруг проявилось нечто странное. На цыпочках он блуждал вокруг сейфа, пальцы его, унизанные безвкусными перстнями, обласкивали холодный металл несгораемого шкафа. Неожиданно он пришел к выводу:

— А клюцык-то внутри остался. Мишка его там оставил. Касся не закрыта на клюц, а лис на задвижку французской системы.

Папа-Попадаки зашептал на ухо вкрадчиво, как шепчут слова страстной любви, что он может открыть «кассю», но за это Соломин обязуется показать ему пушную казну Камчатки.

— Мне много не нузно. Один бобрик, два бобрика. Ну, лисицку какую… все тихо! А кассю открою вам ногтем. Это ведь не касся, а чистому смех, как говорят в Балаклаве. Я зе визу, тут замок Брамма, с ним и котенок лапкою справится. Когда разбогатеете, — дал он совет Соломину, — покупайте кассю только системы инзенера Мильнера… Вот касся так касся! Дазе открывать невыгодно.

— Не понял, — сказал Соломин.

Папа-Попадаки пояснил неучу, что для открытия мильнеровских сейфов одного лишь инструмента требуется 16 пудов, следовательно, без двух помощников в таком деле не обойтись, а с ними надо делиться и содержимым кассы.

— Дазе дом трясется, когда открываес кассю системы инзенера Мильнера… Позалуста! — вдруг сказал Папа-Попадаки. Раздался мелодичный звон, и дверца сейфа открылась, обнажая пачки казенных денег, поверх которых — верно! — лежал и ключ. Когда и как Папа-Попадаки открыл несгораемый шкаф, Соломин даже не успел заметить, — это была работа маэстро.

— Так можно мне ясак посмотреть? — спросил он.

— Нельзя, — остался непреклонен Соломин.

Пала-Попадаки резко захлопнул сейф.

— Тогда зывите без денег, — сказал он, уходя.

«Жулье какое-то», — решил Соломин…

Судя по всему, Папа-Попадаки наслоился на камчатскую историю как стихийное явление XX века, как продукт хищного афоризма мелкой и неразборчивой буржуазии, — таких типов Камчатка раньше не знала. Это было нечто новенькое.

Вообще-то Блинов прав: за кажущейся притихлостью царила подпольная суета сует. Между обывательских домов Петропавловска шныряли наезжие иностранцы, чающие купить пушнины из-под полы еще до открытия аукциона. Соломин в эти дни случайно повстречал и того американца, с которым плыл на «Сунгари».

— Вам удалось поживиться мехом?

— Никак! — удрученно ответил тот. — Я не думал, что это так сложно… Ведь у нас в Америке о Камчатке ходят легенды, будто здесь лисицами и соболями выстланы мостовью.

Очевидно, янки был в этом деле новичком.

— Вы разве приехали сюда не от фирмы?

— Какая там фирма! Я небогатый служащий из скромного офиса. Всю жизнь моя жена мечтала о хорошей шубе, какие носят богатые дамы. Мы подсчитали, что даже с поездкой сюда шуба обойдется нам в сорок раз дешевле, нежели мы стали бы покупать ее у себя дома…

Соломин потрепал американца по плечу:

— У вашей жены будет шуба. Отличная шуба!

— И скоро?

— Я немножко еще придержу открытие аукциона…

Ему до сих пор многое было неясно в механике аукционной продажи. Он понимал, что тут не все чисто, но не мог разобраться, где кончается торговля и начинается открытый грабеж. Ведь если вдуматься, прибыль от продажи пушнины должна обогатить местных трапперов и охотников-инородцев. Именно они поставляют столицам мира нежно-искристую, легчайшую красоту манто, горжеток, палантинов, муфт и боа, украшающих женщин лучше всяких драгоценностей…

Близость предстоящего аукциона уже настраивала Петропавловск на праздничный лад. Мишка Сотенный тоже потирал руки.

— Вот когда мы выпьем! — говорил урядник.

— С кем же, Миша, пить собираешься?

— У меня дружок есть — траппер Сашка Исполатов, что охотничает за рекой Камчаткой. Вот увидите — он больше всех привезет мехов. Сдаст в казну — и тут мы с ним закуролесим…

Соломин попросил урядника подсказать ему, как удобнее обойти спекулянтов при аукционе, но Сотенный сказал:

— Я ведь с купцами не вожусь. Если хотите все знать, вы у Блинова спрашивайте — он давно на Камчатке горбатится…

Блинов не стал щадить петропавловских богатеев, он честно раскрыл их крапленые карты. «Оказалось, — писал Соломин, — что аукцион ясачных соболей искони веков производится в тесной компании камчатских торгующих, причем цены за соболей всегда держались заниженные. Выяснилось также, что далеко не вся пушнина, собранная в ясак, предъявлялась на аукцион. Иные звери продавались как-то так, что от них не оставалось и следа…» Блинов сказал Соломину, что дело это сложное.

— Расстригин и Папа — вам с ними лучше не тягаться. Но если хотите жить спокойно, примите от них положенное и закройте глаза на все, что творится.

«Положенное» — это взятка.

— Но взяток не беру, — сказал Соломин.

— Да уж лучше взять, чтобы потом не мучиться…

Поначалу казалось диким и неприятно резало слух стародавнее слово «ясак». Начинался век технического прогресса, а здесь, на Камчатке, еще драли ясак с населения, будто не кончились времена Мамая и Тохтамыша… Из связки ключей уездной канцелярии Соломин выбрал ключ, которым и открыл ясачные кладовые. При этом даже зажмурился — горы лежали перед ним, горы мягкой и волшебной красоты, которые собрала пушистая и нежная Камчатка! Он снова закрыл двери и засургучил их печатью.

— Я думаю, пора начинать, — сказал Соломин.

С улицы грянул выстрел, и через минуту в канцелярию вломился толстый немец — из числа наезжих скупщиков пушнины. Он требовал привлечь к суду местного жителя Егоршина, который безо всякой на то причины сейчас застрелил его собаку.

— Прекрасного породистого доберман-пинчера!

— Не кричите, — осадил немца Соломин, — причины к убийству вашей собаки вполне законны. Завоз любых собак на Камчатку, карается большим денежным штрафом, и я вас оштрафую, ибо ваш прекрасный доберман мог испортить породу камчадалок.

Немец счел, что над ним издеваются.

— Мой доберман-пинчер имел в Берлине три золотые медали, его на выставке собак изволил приласкать сам кайзер, и как же он мог испортить ваших паршивых дворняжек?

Соломин растолковал, что камчадалки (хотя хвосты у них и закручены в крендель) вовсе не дворняжки. Это собаки, порода которых сложилась в суровых условиях служения человеку, и они способны покрыть в сутки расстояние до 120 миль, получив за этот адский труд лишь кусок юколы, а медальный доберман-пинчер, если его поставить в нарты, сдох бы сразу!

После чего Соломин повернулся к Блинову:

— Составьте протокол и оштрафуйте этого господина, доберман-пинчер которого был недостоин даже того, чтобы понюхать под хвостом у самой последней камчатской сучки…

А перед самым открытием аукциона он решил нанести удар по винной торговле — по самому больному месту.

Согласно законодательству Российской империи, завоз спирта на Камчатку, как страну «инородческую», был неукоснительно запрещен. Наяву же здесь протекали хмельные реки. Спирт завозился из Америки, и Соломин не имел права выпустить его на землю (хотя он чуял, что тут не обошлось без Камчатского торгово-промыслового общества). На складах Петропавловска обнаружились колоссальные запасы алкоголя в самых различных вместимостях — от мизерных «сосок» (то есть соток) вплоть до необъятных бочек. А перед главным кабаком Петропавловска площадь была вымощена пустыми бутылками. Несколько поколений виноторговцев закапывали бутылки донышками кверху — образовалась уникальнейшая мостовая, какой не было нигде в мире. Сейчас поверх этого «паркета» лежал в блаженстве все тот же отставной чинодрал Неякин, которого давно устали ждать судьи Владивостока.

Соломин велел оттащить Неякина в карцер.

— Конечно, где ж ему уехать с Камчатки? Он не только пароход, но и царствие небесное проспит…

Вместе с урядником Соломин обошел лавки города и отобрал у продавцов патенты на винную торговлю, о чем сразу же оповестил начальство. В условиях абсолютной трезвости открылся пушной аукцион… Мишка Сотенный тишком спросил:

— А вы прежде с Расстригиным-то столковались?

— О чем толковать мне с ним?

— Неужто даже товар нашим не показали?

— Увидят его лишь сейчас…

В этом и заключалась его стратагема. А вести аукцион Соломин упросил школьного учителя, и тот согласился.

— С меня — как с гуся вода, — сказал он, бесстрашно раскладывая на столе серебристых соболей и седых бобров.

Торг проходил в пустых классах школы, где расставили скамейки для публики. В самый последний момент Соломин был ошарашен непониманием двух слов местного диалекта.

— Учтите, — сказал ему учитель, — здесь не только хвост, здесь продается и головка.

Оказывается, хвост — это худшие сорта пушнины, которая всегда выставлялась на аукцион, а головка — лучшие сорта, которые раньше камчатские начальники позволяли продавать подпольно, за что и получали с купцов солидное вознаграждение. Но теперь этот фокус не прошел, и Соломин видел алчное беспокойство в рядах местных скупщиков и перекупщиков, он даже слышал, как Расстригин, обернувшись, сказал кому-то в публике:

— Ой, нехорошо все это… не по-божески!

Соломин заранее предупредил учителя, чтобы тот, ведя азартную игру аукциона, нарочно взвинчивал цены. Американцу же, приехавшему за шубой для жены, Андрей Петрович шепнул:

— Шуба вам будет. Вы только не кидайтесь в споры, а переждите, когда страсти поутихнут…

— Кто это такой? — спросил Соломина урядник.

— Небогатый человек и, кажется, порядочный. Ему не меха нужны, одна шуба. Наберет на манто и уедет… пускай!

Учитель растряс в руках дивную чернобурку — такой красоты, что иностранцы издали стон, а представитель одной бельгийской фирмы начал нетерпеливо елозить ногами по полу.

— Кошка дохлая, — послышался басок Расстригина.

— Нашли, что показывать! — поддержали его прихлебатели. — Этой-то шкуркой в сенях мусор мести…

Все было так, как и предвидел Соломин, перехвативший инициативу торга в казенные руки. А лисица полыхала дивным смоляным огнем волшебного подшерстка.

— Убей меня бог, даже червонца жаль за такую падлу! — кричал Расстригин, тряся потными кудрями.

Но жажда местной наживы заглушалась жаждой наживы более широкой — уже международной, и заезжие иностранцы, увидев в этом году такой великолепный товар, стали круто поднимать ставки. Неумолимо, разрушая все козни спекулянтов, стучал молоток в руке вдохновенного педагога:

— Восемьдесят — раз… Кто больше? Девяносто — раз, девяносто — два, девяносто…

Соломин демонстративно выхватил бумажник, хлестнул по столу двумя сотенными «екатеринками».

— Двести! — выкрикнул он, поднимая цену выше.

Карагинская чернобурка пошла с молотка за 220 рублей, и Соломин сложил свои деньги обратно в бумажник. Иногда за редкие экземпляры цены взбегали до 300 рублей и даже выше. Соломина нисколько не смущало, что меха Камчатки попадали в руки иностранцев, — торг есть торг, и в нем существенна только прибыль. Но теперь, когда Расстригин и Папа-Попадаки были выбиты из игры, денежная прибыль, минуя их кошельки, поступала в кубышку инородческого капитала Камчатского уезда.

Конечно, стерпеть этого купцы не могли.

— Мы ж не какие-нибудь — православные! — бросил Расстригин в лицо Соломину и ринулся к двери, увлекая за собою на улицу и всех остальных перекупщиков.

— Продолжайте, — велел Соломин учителю. В окно он проследил, как Расстригин, размахивая руками, уводил приятелей в ближайший кабак. Но через минуту выскочили оттуда словно ошпаренные. Вином больше не торговали, и это привело камчатских крезов в ярость. Большой толпой они проплыли мимо школы. Блинов под азартные вопли аукционеров сказал:

— Вы даже не знаете, сколько обрели врагов.

— Я знаю, что их много, — ответил Соломин.

К нему протиснулся пожать руку знакомый янки.

— Моя жена будет очень довольна, — сказал он, вскидывая на плечо громадный, но почти невесомый мешок с соболями.

— Я очень рад за вас, — улыбнулся Соломин.

Он был рад, что может избавить жителей Камчатки от грабежа, который давно уже стал традицией.

Теперь пора подвести итоги: продажа ясачной пушнины с торгов дала прибыли 17 000 рублей. Блинов даже ахнул:

— Матушки! В шесть раз больше обычной выручки.

Соломин сразу же велел произвести из этих денег оплату инородцам налоговой повинности, а остальные деньги тут же переправил во Владивосток на имя губернатора — с реестром товаров, необходимых для жизни тех же инородцев. Петропавловск зажил нервной и судорожной жизнью, купцы всюду жаловались:

— Все было у нас на ять, а теперь никто не знает, что будет, господи! Хвост обче с головкой куда-то за океан сбагрили, а нас обидели, будто мы нехристи какие.

Скупщиков поддерживали виноторговцы:

— Живи сам, но не мешай и другим. Не ради себя и стараемся. Нам бы тока народец не заскучал. Рази ж не так?

— Золотые твои слова, Тимоха Акимыч!

Немало волновались и камчатские пьяницы:

— Что же нам теперь? Так и будем сидеть трезвыми?..

Расстригин навестил Папу-Попадаки.

— Вот что, Пала, — сказал он ему, вышибая пробку из бутылки с ромом, — ты, хоша и греческий, а все же дворянин, а потому сам понимаешь… надо писать донос! Крой этого Соломина так, чтобы во Владивостоке чесаться начали. Да прежде покажи донос Трушину, чтобы он занятые расставил.

Вечером видели Папу-Попадаки, который двигался по улице в сторону кладбища, имея в руке вилку с надетым на нее куском балыка. Вид у него был весьма обалделый. «Бобровый король» с балыком на вилке скрылся среди могильных крестов, где, надо полагать, искал творческого вдохновения.

До расстановки запятых было не так уж далеко.

 

ПЕРВЫЕ ТОЛЧКИ

Среди примечательных строений Петропавловска выделялся дом старого купца Плакучего — в два этажа, крытый железом. Внизу жил он сам с семейством, а наверху располагался трактир с четырьмя столиками для иностранцев и «чистой публики»; готовили не так уж чисто, но зато сытно. Здесь же обедал и Андрей Петрович, уставший потреблять на десерт невыразимое пойло, которое Плакучий именовал иногда чаем, а порою кофе.

— Если это чай, — не раз говорил Соломин, — так дайте мне кофе, а если это кофе, так прошу дать мне чаю.

— Сегодня… какава, — выкручивался Плакучий.

За множеством дел совсем забылось, что в Петропавловске существует уездный врач Трушин, пренебрегать которым нельзя хотя бы потому, что сей отважный эскулап в прошлом тоже метил на пост камчатского начальника.. Соломин не искал с ним знакомства, а встретились они в том же трактире Плакучего, где доктор с завидным аппетитом поглощал фирменное блюдо Камчатки

— студень из моржатины (под горчицей) .

Трушин был уже немолодой человек с некоторой претензией на элегантность, а цепочка с брелоками и брошь в галстуке выдавали в нем тайное желание нравиться женщинам. Андрей Петрович отметил его осоловелые глаза и запах, составленный, казалось, из малосовместимого синтеза кабака и аптеки.

— Когда поедете в уезд собирать пушной ясак с инородцев, — попросил доктор, — возьмите и меня с собою.

— Желаете объехать больных?

— Да какие тут больные! Люди на Камчатке здоровые, живут долго. Старики, попив чайку с рябиновым вареньицем, вдруг ложатся на лавку и говорят, что сегодня помрут. И не было еще случая, чтобы они не сдержали слова… Я лечу в основном приезжих вроде вас! — неожиданно закончил Трушин, и это прозвучало неприлично по отношению к Соломину.

После такого похоронного монолога исцелитель камчатского населения воспроизвел, на пальцах общепринятый жест, широко известный всем алкоголикам.

— Не угодно ли приложиться ко святым мощам? — спросил он. — Здесь, благодаря вашей строгости, нам уже не поднесут, но можно пройти ко мне… у меня все есть!

— Спасибо, — ответил Соломин. — Но я вином грешу редко. Уже давно перебесился, теперь обожаю аккуратность. Вместо выпивки он предложил врачу показать больницу.

— Охотнейше, — согласился тот.

Больничные койки пустовали. В неопрятном тазу лежали хирургические инструменты, в полоскательной чашке валялись давно забытые ватные тампоны со следами гноя и крови. А на подоконнике белый котенок намывал лапкой гостей.

— Значит, больных у вас нету.

— Не держим за ненадобностью.

— Кстати, — вспомнил Соломин, — здесь, кажется в бухте Раковой, имеется лепрозорий. Вы там бывали?

— И вам не советую. Жизнь у каждого все-таки одна.

— А с кем же там остались прокаженные?

— Был в Раковой фельдшер, которому после службы на Сахалине небо уже с овчинку казалось. Но он помер.

— От проказы?

— Что вы! Решил к своим праздничным порткам пришить новую пуговку. Укололся иголкой, заражение крови, и-в яму… Да вы не волнуйтесь, — вдруг оживился Трушин, — прокаженные давно смирились со своей долей… мм там хорошо! Отбросы рода человеческого… Они освобождены даже от уплаты налогов.

Соломин никогда не был ангелом и цинизма навидался в жизни достаточно. Но цинизм доктора все же озадачил его. Взяв на руки котенка, он поиграл с ним. Совсем неожиданно прозвучала въедливая фраза Трушина:

— Вы симпатий в Петропавловске не обрели, а обиженные вами апеллируют к Владивостоку, пишут жалобы генералу Колюбакину.

— Кого же я здесь обидел? — отвлеченно спросил Соломин, давая котенку кусать себя за палец.

— Надо уважать сложившиеся… традиции, — увертливо намекнул доктор. — Здесь давно утвердилось правило, чтобы головка поступала в руки камчатских предпринимателей, а уж хвост пушного ясака пускай треплют наезжие. От такого порядка ни один из начальников еще не бывал в обиде и на всю жизнь обеспечивал себя… яблоками! — вдруг сказал Трушин.

— Ах вот вы о чем…

Не стоило забывать, что за Трушиным стояла дремучая сила — сила круговой поруки, основанная на наживе. Между тем Андрей Петрович не строил и приятных иллюзий — он ведь понимал, что российский купец устроен до безобразия примитивно: ты можешь дать ему в ухо — он тебя расцелует, но только не вздумай бить его по кошельку — тогда он сатанеет… Соломин осторожно посадил белого котенка обратно на подоконник.

— Я был прав, дорого продавая меха иностранцам, а не продавая их дешево нашим. Прибыль поступила в инородческий капитал, в котором до аукциона не было и полушки. Камчадалов и коряков грабили веками. Из-за этого они уже перестали осознавать ценность денег. Но сейчас прибылью с аукциона я покрыл все налоговые обложения и написал Колюбакину во Владивосток, чтобы на остаток от дохода мне прислали товаров.

— И опять нарушили традицию! — сказал Трушин. — Инородцы уже привыкли покупать товары у наших местных торговцев.

Вот тут Соломин не выдержал:

— О какой привычке вы говорите? Не может же человек привыкнуть, чтобы с него спускали три шкуры. Инородцы просто не имели возможности купить товары на стороне по законным ценам, а брали втридорога то, что подсовывали им наши купчины… А что им подсовывали? Сивуху-то?

Сейчас, чтобы уйти от гнетущего разговора, Соломин был бы и рад выпить. Но доктор вина уже не предлагал.

— Вы куда сейчас? — спросил его Трушин.

— Домой. Спать.

— Заходите, если нужда возникнет. Йод есть. Карболки полно. Аспирину дам… Ну, а если потребуется просвечивание рентгеном, плывите во Владивосток, ха-ха!

У доктора был тяжелый взгляд, и он поднимал глаза на собеседника с таким усилием, будто пудовые гири.

— А вы, я слышал, были у Трушина? — спросил Блинов.

— Был. А что?

— Да нет, это я так.

— Все-таки закончите то, что вы подумали…

— Бабник! — сказал Блинов. — К тому же запойный. Скрипит и терпит, а потом сорвется, будто собака с цепи, тогда хоть умри, а даже клизмы от него не допросишься.

Соломин закинул удочку дальше:

— Странно, что такого человека могут любить женщины.

— Боятся, — пояснил Блинов. — Тут была одна красивая камчадалка, Наталья, она чуть ли не с Гижиги приехала… издалека. Не знаю, что там у них случилось, нравы здесь легкие, но красавица доктором пренебрегла. За это он объявил ее прокаженной, теперь баба картошку в Раковой окучивает, да уже поздно — из лепрозория обратной дороги нету…

Соломин подумал и сказал, что такое вряд ли возможно. Хотя (он понимал это) такое и возможно, ибо проверять диагноз, установленный доктором Трушиным, мало кто возьмется. В эти дни Соломина захлестывала энергия, он торопился делать добро… Со стороны все кажется просто, но окунись с головою в эту простоту и тогда поймешь, как это трудно. Давая согласие на управление Камчаткой, Андрей Петрович не подозревал, что здешние дела вроде гиблой трясины: чем дальше идешь, тем сильнее она тебя засасывает.

Да, не так-то легко управляться с Камчаткою: тут на всякое дело — свой сезон, и только успевай в календарь поглядывать. Приходилось учитывать, когда отстрел зверя, когда сбор ясака, когда закупка товаров, когда лосось пойдет в реки метать икру. Начинался июль — удушливый, вулканы как-то подозрительно курились дымом, а он совсем позабыл о главном — о рыбном нересте.

— Теперь держитесь, — подсказал ему Блинов. — Рыба в реки пошла гулять, а значит, японец на нас навалится…

Заявился в канцелярию урядник Сотенный, красуясь новыми скрипящими сапогами на ходком московском ранте.

— Ну как? — спросил он. — Хороши?

— Очень. А ты, кажется, выпивший?

— Для прилику хватил, это верно.

— Очевидно, приехал твой приятель…

Сотенный стал серьезным:

— Да нет нигде Сашки Исполатова! Я еще тогда, перед аукционом, думал: чего не едет? Уж не — случилось ли беды?

Мысли Соломина приняли совсем иное направление:

— Не знаешь ли, что происходит на острове Шумшу у японцев? Не бывал там кто-либо из наших людей?

— Бывал один зверобой, старик Егоршин.

— Егоршин? Не тот ли, что доберман-пинчера шлепнул?

— Он самый. Старик задушевный. Разрывными стреляет.

— Ты приведи его ко мне.

— Слушаюсь, — отвечал урядник. — Андрей Петрович, я, когда дела вам сдавал, забыл одну бумажку показать…

Сотенный долго ковырялся в канцелярском шкафу, потом торжественно выложил на стол длинную ведомость.

— Что это, братец?

— Ведомость оружию на Камчатке.

Из реестра выяснилось, что на складах Петропавловска хранятся 4000 новейших берданок, а к ним 800 000 патронов. Если учесть, что каждый житель имел свое личное оружие, то выходило, что Камчатка вооружена до зубов. Андрей Петрович велел казаку положить бумагу на прежнее место.

— Не забудь прислать ко мне этого Егоршина.

— Будет исполнено, — откозырял урядник…

Скоро из деревень, расположенных в устьях рек на западном побережье Камчатки, стали поступать тревожные полетучки: появились японские шхуны, вовсю гребут рыбу.

— А что я вам говорил? — заволновался Блинов. — Теперь до осени они хуже мошкары станут над Камчаткою виться…

Соломин вызвал служащих рыбного надзора. Стражников было всего двое, и, глядя на них, Андрей Петрович понял всю тщету своих надежд. Он перед ними просто взмолился:

— Как хотите, отцы, а выше головы надо прыгнуть. Нельзя же смотреть, как грабят нас! Сделайте что-нибудь… Надзорщики показали ему на карту уезда.

— Господин Соломин, — логично отвечали мужики, — окажите нам божецкую милость: прикиньте на глазок — по сколько ж это верст на каждого из нас получается?

Каждому доставалось по 1500 верст бездорожья.

— А нам ведь не разорваться. Да и японец нонеча нахалом сделался. Ты его от берега гонишь, а он тебя из ружей дробью поливает. Хотите, одежонку скинем — гляньте сами: мы и без того уже все дырками мечены. Солдат на нашем месте уже бы в героях бегал, а мы так… с хлеба на квас перебиваемся!

Загибая пальцы, мужики выкладывали перед начальством, что им нужно для объезда гигантских владений, и ничего Соломин не мог им дать… Мужики жаловались:

— Речек-то на Камчатке полно, а нам хоть перепрыгивай через них. Нигде нет даже лодок для переправы.

— А где я вам их возьму? — отвечал Соломин.

Стражники поднялись с лавки, оперлись на ружья.

— Мы ведь не отказываемся. Пойдем. Может, даст бог, японцы в каком-либо месте и послушаются — уйдут с сетями…

Под вечер пришел старый зверобой Егоршин, тактично опростал ноздри не на пол, а под печку. Он рассказал, что на Шумшу был занесен сильным штормом. Японцы приняли его хорошо, накормили и обсушили, но старались спроводить обратно на Камчатку. Бродить же по острову в одиночку не разрешали.

— Там и солдаты имеются, — поведал он Соломину.

— Ты не спутал ли солдат с кем-либо?

— Или я солдат не видывал? Да ставь передо мной тыщу людишек вразнобой

— я тебе сразу скажу: вот это солдат, а этот просто так выперся… житель. Мы уже грамотные!

На груди зверобоя распахнулась замызганная куртка из серой парусинки, и Соломин увидел погнутый крест солдатского «Георгия» на засаленной гвардейской ленте (оранжевое с черным — цвет огня и дыма былых сражений).

— О-о, да ты, оказывается, кавалер.

— Кавалерствую, — загордился старик.

— Чего же крест погнут?

— А никогда на материк не езживал. На старости лет решился. Приехал во Владивосток, чин чином зашел в пивную. Ну а тут драка начнись. Меня и помяли.

— За что же крест получил?

— За англичанку…

Оказывается, Егоршин еще в 1854 году отражал нападение англо-французской эскадры на Петропавловск. С тех пор прошло полвека, и сейчас старику приятно вспоминалась младость.

— Пальба была такая, — рассказывал он, — что, помню, у нас сука раньше срока ощенилась. А я смолоду был страсть какой любопытный. Выперся на редут и гляжу. Интересно же! Такое нечасто бывает… Сам адмирал Завойко, царствие ему небесное, увидел меня и кричит: «Что, мол, ты, дурак такой, пули ноздрями ловишь? Ежели делать нечего, так бери ружье и лупи!» Я так и сделал. Потом наши в штыки пошли. Сбросили мы врагов с горушки. Удирают они к берегу… эвон к тому самому, — показал Егоршин в окошко. — Вдруг вижу: впереди меня баба лататы задает. Юбка — один срам: коротенька! А ноги-то у ей, стервы, длиннющие. Так и сыпет, так и сыпет… Не наша баба — вражья сила! А я озорной тогдась был. Бегу за ней, и хохотно мне. Вот, думаю, догоню и оженюсь на ней. То-то смеху всем будет! Догнал и кулаком по шее сразу посватался. Она у меня — кувырк. Тут я разглядел, что это не невеста, а жених… Офицер аглицкий! Я в моську ему насовал, чтобы не шибко брыкался. Притащил его прямо к Завойке. «Вот, говорю, ежели надобен, так берите, пока теплый. А не нужен — за ноги размотаю и в бухту пущу». За энтого офицера в юбке «Георгия» и удостоился, — закончил свою новеллу Егоршин.

Соломин, проявив уважение к зверобою, пожал ему руку и спросил, что примечательного он видел на острове Шумшу за время своего краткого пребывания у японцев.

— Такого у них не водится. Даже бани нету. Сядут в бочки и парятся. Водка опять же ихняя слабая. Мне давали. Я ее пил-пил, пил-пил — нет, не шибает… Еще и пушки видел. В сарае стоят под навесиком. Но я плевать на пушки хотел. Потому как что же в них примечательного?..

Вечерело над Камчаткою, высокие травы заливала лиловая хмурь. Соломин остался в канцелярии один. Ему сейчас было трудновато. Хотелось бы найти опору, но ее не было. Сотенный хороший парень, однако за ним не стоит никакой силы, кроме четырех казаков, двух школьников-казачат и трех инвалидов. И снова вспоминался зал ресторана «Золотой Рог», пришли на память рыжие бакенбарды кавторанга Кроуна.

— Хоть бы поскорее явился сюда «Маньчжур»!

В эту ночь на Камчатке было землетрясение, но слабое, и Соломин даже не проснулся, хотя утром был удивлен — мебель стояла как-то не так, как стояла с вечера. В эту ночь ему снилась та самая дама, которую он оставил (и, кажется, навсегда) в Хабаровске; сон был еще хабаровский, но уже с камчатской отрыжкой — в номерах Паршина, обнимаясь с адвокатом Иоселевичем, эта дама в шляпе с увядшими розами глушила чистый спирт стаканами и закусывала хрустящими моржовыми ластами.

Просыпаться после такого сна было очень противно!

Это землетрясение коснулось и острова Шумшу-Сюмусю, и оно потревожило Мацуока Ямагато… Лейтенант сбросил с себя одеяло и распахнул окно барака, готовый выпрыгнуть наружу; долго в напряжении мышц и нервов самурай сидел на плоском татами. Впрочем, толчки больше не повторялись. Спать Ямагато уже не ложился. Утром в конторе гавани Ма±роппу он собрал шкиперов флотилии, уходившей в устье камчатской реки Большой, где располагалось крупное русское селение — Большерецк.

— Вчера из Ичи вернулся шкипер Нагасава с большим уловом, но половину его пришлось выбросить: им в пути мешал встречный ветер, и лососина испортилась. На этот раз я пошлю в Большую пустые шхуны, которые заберут от вас рыбу, а вы оставайтесь в устье… Если русские затеют драку, вы с ними много не разговаривайте — стреляйте!

Удар гонга в отсыревшем воздухе разбудил команды рыбаков. Под мелким дождем они, согнувшись, разбирали снасти и тяжелые паруса. Ямагато разрешил выдать им по чашечке сакэ и, кланяясь, пожелал удачи.

Земля вздрогнула снова. На этот раз толчок был сильнее, и на шхунах стали торопиться с постановкой парусов. Ямагато остался на берегу.

Как и раньше, еще ничего не было решено.

Черные ветки смыкались над деревянными навесами, под сенью которых спасались от океанской сырости скорострельные пушки, закупленные Японией у добродетельной матери нейтралитета — у постной и целомудренной Швейцарии.

Встречные солдаты отдавали Ямагато честь.

На этих маленьких островках, на Шумшу и Парамушире, были заложены огромные возможности, для захвата Камчатки, для развития будущей агрессии.

 

РЫБЬЯ ЛЮБОВЬ

В длинной череде камчатских начальников самой колоритной личностью был адмирал Завойко — тот самый, что возглавил оборону Камчатки от англо-французского флота в период Севастопольской кампании. Надо сказать, что этот высокообразованный человек не боялся суровых мер и чуть ли не палками принуждал камчадалов сажать картошку. До него Камчатка жила привозом и добычей с охоты — культуртрегер Завойко приказал завести огороды и выращивать на них овощи. Опыт огородничества удался. Камчатская земля, подогретая изнутри работой вулканов, оказалась чрезвычайно плодородной; в долинах рек не только репа, но даже пшеница росла очень хорошо. Однако рыба всегда оставалась главным продуктом питания, а на севере Камчатки ее коренные жители были сплошь ихтиофагами — они от рождения до смерти поглощали рыбу даже в сыром виде. Европейская часть России кормилась, по сути дела, рыбою волжскою и каспийскою, совсем не ведая вкуса рыбы Дальневосточной, — охотско-камчатская лососина до Москвы и Петербурга не доходила…

Все последние дни Соломина были заняты помыслами о нересте лосося и о пиратстве японцев. Беспощадно разрывая ткань этих переживаний, в Петропавловск затесался какой-то тип, один лишь вид которого вызывал омерзение: вшивый и грязный человек лет сорока, он носил канадскую куртку с капюшоном, ноги были обуты в разбитые ичиги, на все вопросы он отвечал только матюгами. Его схватили на огородах, где он свернул курице голову. Урядник явил бродягу в присутствие — пред ясные очи Соломина.

— Ты кто? — последовал вопрос.

В ответ — мать-перемать, так тебя и разэтак. Соломин круто развернулся и — тресь в зубы! Задержанный сразу обрел дар человеческой речи:

— Чего стучишь по мне? Я тебе дверь, что ли?

Дознались, что это старатель без паспорта и родства не помнящий, добывал золотишко на севере уезда, в их партии было шесть человек, один краше другого, но с моря вдруг подошла шхуна с американцами, пятерых сразу убили, его ранили, все намытое золото янки заграбастали и убрались в море…

— И много намыл? — спросил Соломин.

— Месяц лопатился, словно каторжный, тряс-тряс на лотке, а фарту не было — всего фунтишко и наскреб.

Андрей Петрович велел уряднику отвести бродягу в карцер — пусть доктор Трушин там и лечит его рану, — дать Роднику спирту и кормить невозбранно, дабы отъелся после голодухи.

А придет «Маньчжур», сдадим его под команду, и пусть Кроун отвезет его во Владивосток в — полицию…

Блинов потом сказал Соломину:

— Таких, как этот, много, а сколько — никто не знает, Говорят, в прошлом годе на Чукотку выбрались человек полтораста, а пароход снял осенью только сорок.

— Куда ж остальные делись?

— Сдохли! У них папы с мамочкой нету — никто не поплачет. Вы этот народец и не жалейте. Сейчас лосось прет в реки так, что кирпичную стенку проломит. Об этом и думайте…

— Но где же «Маньчжур»? — переживал Соломин.

Задача канонерки — сохранить рыбью любовь.

Кровь у рыбы холодная, зато любовь у нее горячая! Лосось любит только один раз — перед смертью… В рыбьей любви есть что-то величественное и загадочное. Из нежной капсулы икринки рождается малек, а родиной его бывает река или озеро с чистыми проточными водами. Окрепнув в пресной среде, лососенок скатывается в соленую купель океана, где и проходит вся его жизнь

— жизнь, по-своему, наверное, очень интересная и даже, пожалуй, увлекательная. Речь у нас, читатель, пойдет только о лососевых рыбах — кете, горбуше, чавыче, кижуче, семге и прочих.

Подрастая на жирных пастбищах, лосось долго бродит в таинственных безднах, давно позабыв о своей родине. Но вот он достиг зрелости и тогда подчиняется страшной, почти необъяснимой силе — инстинкту! В темных пучинах рыбы идут могучими косяками, влекомые любовью, которая станет для них трагична. Какие опытные штурмана ведут миллионные стада лососей? Откуда они берут свой удивительно верный курс? Мы этого не знаем. Не знает этого и сам лосось, который, всплывая с глубин океана, астрономически точно находит ту реку (или даже ручеек), которая была его родиной.

Готовый к нересту, лосось уже облачился в брачный наряд. Окраска сделалась привлекательно пестрой, иногда даже ярко-красной. Но зато внешне рыбы стали уродливей — выросли горбы, обнажились зубы, носы заострились на манер клювов. Лососю уже давно тесно в толчее своих сородичей. Рыбная масса двигается сама, и при этом она двигает перед собой водяной вал. В устьях рек вода вскипает от безудержного плеска. А выдавленные общей массой на берег лососи издыхают, но в последний миг жизни они все же мечут икру — в лужи, в траву, щедро обрызгивают ею кусты.

Природа не прощает таких ошибок — эта любовь окажется бесплодной…

Начинается последний этап стихийной гонки! Плотной фалангой лосось стремится вверх по течению, его не остановят даже скалистые пороги, не устрашат даже бурные водопады. Разбиваясь о камни, цепляясь плавниками за каждый выступ, совершая прыжки через мелководья и поваленные деревья, лосось идет посвятить себя акту пылкой любви. И нет сейчас такой силы, которая способна задержать его героическое движение к любви (а точнее говоря — к смерти)!

В такие периоды рыбак перестает быть рыбаком — он не ловит рыбу, а просто черпает ее ведром, словно воду из реки. Птицы становятся гурманами: они садятся на спины лососей и выклевывают им лишь глаза — ослепшие рыбы все равно продолжают путь. Собаки заходят в реку и отжирают у лососей самое лакомое — головы, вкусно хрустящие на зубах. Медведи садятся на берегу, и, подцепив лосося на коготь, перебрасывают его через плечо, даже не оглядываясь. Накидав целую кучу рыбы, косолапый приступает к еде — обстоятельно и неторопливо. Я не рисую, читатель, картину варварского истребления — я изображаю лишь скромную сцену потребления, неспособного нарушить общую гармонию нереста.

Итак, наш лосось продолжает путь, и, пока его жабры еще покрыты водою, он преодолевает любую быстрину, устремленный туда, где нерестились его предки, где он сам познал радость своего рыбьего бытия. Изможденные, почти полумертвые, лососи разгребают песок и гальку, в ямки гнезд мечут икру с молоками. Сколько бы ни длился этот беспощадный процесс нереста, за все его время лосось ничего не ест. Но, исполнив свой родительский долг, он рыцарски остается на страже гнезда, тихо колебля над ним воду хвостом, а потом… потом умирает. Печально, но это так: лососю никогда не суждено видеть свое потомство.

Такова трагедия пылкой рыбьей любви!

А законы промысла справедливы — рыбу можно ловить, дозволено отбирать у нее икру. Нельзя лишь препятствовать нересту, грешно пресекать акт рыбьей любви, преступно лишать лосося завершения священного цикла природы. Но камчатская рыба, входя в устья рек, сразу же попадала в плотные сети флотилий лейтенанта Ямагато — японцы бессовестно нарушали законы лова.

Они нарушали и границы русского государства! В самый разгар лососиного нереста в Авачинскую бухту наконец-то вошла с океана канонерская лодка «Маньчжур»…

Город сразу наполнило воркование гитар, по мосткам заходили матросы-клешники (тоже стенкой, как и лососи), а навстречу им, пыля юбками, павами выступали сердечные зазнобы, душеньки и лапушки. Господи, да на что им сдались эти матросы? Глаза бы их, бестий, никогда не видели! И что в них хорошего находят? Матросам тоже глубоко безразличны камчатские красотки — гордые, разве они унизят свое моряцкое достоинство вниманием к иному полу? Кажется, что в непримиримой вражде сошлись два различных мира, которым никогда не ужиться вместе. Но это только внешнее впечатление. Не стоит делать поспешных выводов, а лучше подождем, пока стемнеет…

На осыпанный теплым дождем Петропавловск щедро пролилась забубенная матросская лирика:

Что земля? Она полоской узкой.

Па-азабылась вся родня.

Ветерок, лети на берег русской — Па-ацелуй их за меня.

«Ишь какие мастера соблазнять!..» Чопорно и равнодушно проколыхались мимо матросов колокола юбок, а черные ленты с чеканной славянской вязью «Маньчжуръ», трепеща на ветру, обвивали крепкие шеи матросов…. Огорченно вздрогнули гитары:

По морям, по волнам, Нынче здесь, завтра там.

Эх, моря!

Моря, моря, моря.

Нынче здесь, а завтра там…

Под этот аккомпанемент Соломин увиделся с командиром «Маньчжура». Кавторанг Кроун выслушал его и сказал:

—Даже не просите! Я не имею инструкций заходить в Охотское море, у канонерки определенные задачи: побывать в Анадыре, исполнить поручение в Номе на Аляске, затем — рейд до кромки полярных льдов Берингова пролива. Поймите, что «Маньчжур» связан маршрутами лишь к востоку от Камчатки, и я ведь еще до Владивостока предупреждал вас об этом…

В уютном салоне, похожем на будуар великосветской дамы, Соломин сидел на диване, обтянутом золотистым штофом, над его головою мягко посвечивали блеклые матовые абажуры. Извне в салон проникали звонки сигнальной вахты, всхлипывания придонных насосов, тяжкие вздохи усердных воздуходувок. Здесь царстововала жестокая правда военных порядков, правда путиловской брони и обуховских калибров, в пособничестве которых так нуждалась обездоленная Камчатка…

Вестовой матрос, крепкий зубастый парень, внес на подносе кофе и бутылку душистого арманьяка. Отдельно на тарелочке лежал нарезанный сыр, янтарно нежилась прозрачная японская хурма.

— Не хотите ли пообедать? — предложил Кроун с радушием хозяина. — Это не затруднит: одно нажатие кнопки, и…

— Спасибо. Но от рюмочки не откажусь.

Кавторанг разлил по рюмкам тепловатый коньяк.

— Здесь, на Камчатке, — сказал он, — все богатства на сотню лет вперед разворованы и распроданы оптом и в розницу. Когда-нибудь потомство еще предъявит суровейший счет нашим великороссийским разгильдяям, которые знать не хотят, что тут творится…

Порывшись в столе, кавторанг показал Соломину кусочек чего-то зеленоватого, даже неприятного на вид.

— Как вы думаете, что это такое?

— Трудно догадаться.

— Золото.

Рядом он положил нечто, похожее на окатыш гальки.

— Тоже самородок?

— Нет. Олово.

— Откуда это у вас?

— Я любопытный и, когда схожу с корабля на берег, внимательно смотрю себе под ноги…

Соломин вернул разговор в прежнее русло:

— Положение у нас создается аховое! Перегораживая реки, японцы не дают лососю подняться в верховья рек, от этого население внутри полуострова не сможет обеспечить себя запасами рыбы на зиму. Камчатку ожидает голод… В первую очередь погибнут, конечно, собаки. Камчатка лишится связи и основного транспорта, ибо без собак мы здесь — ничто!

Настроение у Кроуна заметно испортилось, но никакое красноречие Соломина не могло стронуть канонерку с рейда Петропавловска, чтобы заставить ее окунуться в промозглую слякоть Охотского моря… Кавторанг ответил Соломину:

— В вашем рассказе для меня нет ничего нового. Так было до вас, боюсь, что так будет и после вас. Но войдите и вы в мое положение. Обстановка к востоку и северу от Камчатки не менее напряженная, нежели в Охотском море — к западу от Камчатки. Только, ради бога, не подумайте, что я бюрократ, цепляющийся за пункты инструкции. У меня свои дела… Выпьем?

Соломин придвинул к нему свою рюмку.

— Вы куда сейчас?

— Заглянем в бухту Провидения.

— А что там стряслось?

— Какая-то загадочная шхуна без флага и маркировки зашла в поселок, матросы перестреляли половину мужчин, изнасиловали женщин, забрали всю пушнину и ушли, устроив на прощание пожар в чукотских ярангах. Если я не появлюсь там, люди окончательно потеряют веру в защиту от лица России.

— Я вас понимаю, — согласился Соломин. Сидеть в прогретом калориферами салоне, попивая арманьяк, было, конечно, очень приятно, но, к сожалению, пора и честь знать. Андрей Петрович нехотя поднялся с дивана.

— Жаль, — вздохнул он. — Очень жаль… Я ведь ждал вас как манны небесной, мы все рассчитывали на канонерку.

Кроун отвел глаза и сказал:

Простите. Я ведь только голова, а начальство — шея. Куда шея пожелает, туда и голова — поворачивается…

Он увел «Маньчжура» в безбрежие океана.

Была середина июля (самый разгар лососевого нереста), когда из Большерецка прибыла полетучка: староста сообщал, что с Курил подошли японские флотилии, перегородив сетями устья Большой реки и Быстрой, — теперь браконьеры совсем затворили лососю проход к нерестилищам в глубине полуострова. Соломин даже не глянул на карту уезда-и без карты понятно, каким бедствием угрожает это японское нашествие…

За окном меленько моросило, желтоватый туманец наползал с моря, погружая душу в уныние. Ночью над Камчаткой разразился страшный штормяга, который бушевал три дня, пока не сменился ровным, устойчивым норд-вестом. Когда «Маньчжур» вернулся из Провидения, ветер еще срывал с поверхности бухты белые охапки соленой пены, похожей на лохмотья свежей капусты.

Канонерка притащила на буксире избитую штормом японскую шхуну с измочаленным такелажем и разбитым рангоутом, но без команды. Соломин при свидании с Кроуном спросил:

— Как она вам досталась?

— Иду вдоль берега. Вижу — шхуна. Мотается в дрейфе, но с сетями. Японцы — паруса долой, сети обрубили, а на гафель — флаги: «Покажите широту и долготу места». Скажи на милость, какие талейраны выискались! Ведь берег у них под самым носом, определиться пара пустяков. Но тогда надо признать, что забрались в чужие воды. Вот и притворяются, будто не знают, где находятся… Я не выдержал и тут же конфисковал шхуну.

Соломин неожиданно вспомнил:

— В прошлый раз я забыл просить вас, чтобы вы забрали из моего карцера одного бродягу золотоискателя.

— На мой бы характер — камень ему на шею да бултых за борт… буль-булъ, и готово! Я за эти годы устал доставлять во Владивосток этих гужбанов. Тюрьма там — будто ее вылепили из каучука, — сажают туда, сажают… без конца!

Кавторанг спросил — как дела? На этот раз Соломин не стал уговаривать Кроуна, а молча выложил перед ним поле-тучку от большерецкого старосты. Кавторанг вчитался в ее страдальческое содержание и начал мерить салон резкими шагами.

— Но до каких же пор?! — выкрикнул он. — Наконец, это уже натуральное свинство… Я думаю, нам хватит одной ночи, чтобы поджать фланцы на гребных валах.

Эта фраза ничего не объяснила Соломину, а кавторанг открыл кран умывальника и ополоснул лицо забортной водой.

— Но учтите — я крут! — предупредил он, хватая с вешалки пышное махровое полотенце.

— Как мне понимать вас?

— Я же сказал русским языком, что за ночь успеем поджать фланцы, а значит, утром я могу увести канонерку в Охотское море и там устрою разбойникам хорошую баню.

Соломин отреагировал на это — в растерянности:

— Я не желал бы стать причиной нагоняя, который вы получите от своего начальства за самовольное вхождение в Охотское море.

— Пустяки, — отшутился Кроун. — В конце концов, эполеты на моих плечах

— это дело наживное, как и деньги…

«Маньчжур» ушел, а Блинов стал накаркивать беду:

— Как бы эти моряки Камчатку на попа не поставили! Кроун не пропадет, у него жена питерская аристократка, он служит и на всех свысока поплевывает. А вы можете пенсии лишиться, тогда на старости лет зубами еще нащелкаетесь.

— Да перестаньте, господин Блинов!

— Могу и перестать. Но предупреждаю: дело может кончиться международными осложнениями, вот и будет всем нам кишмиш на постном маслице…

— Надеюсь, что до этого не дойдет, — отвечал Соломин, хотя в душе уже стал пугаться агрессивности Кроуна…

От Петропавловска до Большерецка, а потом из Большерецка до Петропавловска — путь немалый, и возвращения «Маньчжура» пришлось ждать до конца июля. Кроун не стал бросать якорей на рейде — он пришвартовал канонерку прямо к городскому причалу. Едва матросы закрепили концы, как изо всех люков корабля, словно мусор из дырявого мешка, посыпались на берег японцы…

Их было много! Так много, что Соломин с трудом пробился через их горланящую толпу к корабельному тралу.

— Докладываю, — сообщил Кроун. — Большерецкий староста верно обрисовал картину. Когда я вышел к устью Большой, там царило настоящее варварство. Мне пришлось тараном, разбить двенадцать японских кораблей, все их невода я утопил к чертовой матери, а команды браконьеров задержал для «декларации».

Кавторанг предъявил Соломину пачку протоколов о незаконном лове рыбы в русских территориальных водах.

— Капитаны японских шхун подписались охотно?

— Без принуждения! Вот протокол, вот тебе за неимением кисточки мое перышко рондо, ставь иероглиф. И они поставили.

Через открытые иллюминаторы в салон долетал возбужденный гам японцев. Соломин сказал:

— Я понимаю, что юридически все оформлено правильно, и не придерешься. Но что мне делать с этой японской оравой?

— А чем они виноваты? — ответил Кроун. — Я лично к ним зла не имею, они люди подневольные. Вы накормите их, обеспечьте ночлегом и постарайтесь скорее избавиться от них.

— Возьмите их себе и переправьте во Владивосток.

— Увы, дорогой, я ухожу до аляскинского Нома…

Соломин срочно повидался с Сотенным.

— Миша, — сказал он уряднику, — хоть тресни, а раздобудь посуды не меньше чем на двести персон.

— Господь с вами. Где я столько наберу?

— Где, где! — возмутился Соломин. — Обойди дома в Петропавловске и отбери у обывателей все тарелки.

— Ну, отберу. А наши с чего есть будут?

— Да из кастрюлек! Не велика жертва…

Японских рыбаков разместили в пустующих прибрежных пакгаузах, и они там устроились для ночлега, даже радуясь нечаянному отдыху. Хорошо, что на складах оказались запасы риса — его отдали японцам, они его сами и варили. Никакой охраны к ним Соломин не приставил, рыбаки в ней и не нуждались, ведя себя покорно и прилично, среди них не оказалось ни пьяниц, ни скандалистов. Но прошел срок, и Соломин уже начал поругивать Кроуна:

— Кто его об этом просил? Я надеялся, что он разгонит японцев — и только, а он обрадовался, что дело нашлось, и вот посадил мне на шею целый батальон дармоедов.

Блинов, человек практичный, предупредил Соломина, что никакой пароход не согласится задарма катать эту безденежную ораву из Петропавловска до Владивостока:

— Вот разве что случайно зайдет японский корабль.

— А если не зайдет?

— Тогда будут зимовать с нами и прожрут в бюджете Камчатки такую дырищу, что вы своим жалованьем ее не законопатите.

По вечерам японцы пели мелодичные грустные песни, а Соломин с растущей тревогой озирал несгораемый шкаф, где лежали (вместе с ключом) казенные суммы. Обывателям, кажется, уже поднадоело кормиться из кастрюлек! Но, к счастью, для Андрея Петровича, в Петропавловск вдруг зашло незнакомое судно.

— Кажется, «Котик», — пригляделся Блинов.

«Котик» принадлежал Камчатскому торгово-промысловому обществу, а курсы этого корабля, очевидно, прокладывались не столько в штурманской рубке, сколько в Петербурге в доме ј 49 по Галерной улице.

— Может, прибыл Губницкий? — спросил Соломин.

— Это барин, — ответил Блинов, — он не станет за океан мотаться. Скорее, прикатил барон фон дер Бриттен…

На корабле не оказалось ни того, ни другого. А капитан «Котика», немец с анекдотичной фамилией Битто, встретил Соломина с учтивой холодностью. Он был одет в прекрасный костюм из американского шевиота, и перед ним начальник Камчатки выглядел жалким босяком… Битте выслушал просьбу Соломина забрать японцев в трюмы для отправки во Владивосток.

— Я согласен, — сказал он. — Но вы напишите мне отношение, чтобы я мог предъявить его начальству компании.

— Куда писать? На Галерную, в Петербург?

Битте усмехнулся, угостив Соломина гаванской сигарой.

— Зачем же так далеко? Пишите прямо в Сан-Франциско, я скоро там буду и передам ваше послание мистеру Губницкому, он человек, сочувствующий чужой беде.

— Чью беду вы имеете в виду? — насторожился Соломин.

— Японцев — они же пострадали от вас…

Спорить на тему о страданиях не хотелось. А случайный приход «Котика» в Петропавловск только потом показался Соломину странным и непонятным. Ведь с корабля не бросили на камчатский причал даже сушеной фиги, но зато с причала забрали толпу японских рыбаков. Когда последний из них исчез в низах корабельных отсеков, Битте сразу передвинул на мостике телеграф, и машины «Котика» обдали провожающих душным теплом перегретых механизмов, — корабль ушел во Владивосток…

Сезон лососиного нереста закончился, вместе с ним завершился сезон тревог. Как бы то ни было, но в этом году Камчатка отстояла свои промыслы от пиратов. Совсем рядом, в шести милях от Камчатки, японский лейтенант Ямагато думал, что многое зависит от Губницкого… Но он не знал, что очень многое в делах Камчатки зависело теперь от Соломина!

 

ПРИЗНАКИ СУМАСШЕСТВИЯ

Скорее ради психологического интереса Соломин снова попросил Папу-Попадаки открыть сейф.

— А я вам не зулик, цтобы открывать касси. Одназды на Венской промысленной выставке в павильоне Франции появилась касся мсье Шубба, который обесцал сто тысяц франков тому, кто ее откроет… Я открыл! Но венская полиция поцадила меня в тюрьму. Сказыте, как мозно после этого верить людям?

— Вот я и не верю, что вы греческий дворянин.

Пала не стал этот тезис оспаривать:

— Хоросо. Я открою вам кассю, но за это возьмите меня с собою, когда поедете драть ясак с инородцев.

— Драть ясак не стану и вас с собою не возьму…

В присутствии появился Сотенный, опять завел речь о загадочной пропаже явинского почтальона:

— Ежели вожак у него не умел оборачиваться, тогда он, может, выпал с нарт на повороте и замерз, как цуцик. А вот куда Сашка Исполатов делся? Он и человек опытный, и вожак у него — чистое золото…

Соломин спросил урядника, бывали ли на Камчатке случаи бесследной пропажи людей.

— Сколько угодно! Иногда через несколько лет и найдут. Одни косточки да тряпочки… приходи, кума, любоваться.

— А если поискать как следует?

Мишка Сотенный рассмеялся:

— Найди попробуй… Сейчас трава выше козырька, а зимою снег любой грех кроет. Даст бог, и само все откроется…

Соломин не знал ни явинского почтальона, ни траппера Исполатова, а потому переживать исчезновение их он не мог.

Совершенно неожиданно его навестил Нафанаил — владыка клира петропавловского и духовный наставник камчатской паствы. При появлении благочинного в канцелярии Соломин испытал некоторое смущение, ибо, чего греха таить, за множеством дел не торопился отстоять всенощную… Спасибо Нафанаилу — он не учинил ему выговора, а завел речь на иную тему.

— Туточки вот, кады я сюды приехал, в некоем доме обнаружилось забавное чтение. Бумаги архивов камчатских. Избегая чадного курения и винопития, яко человек просвещенный, удосужил я разум свой чтением кляуз старинных. Воистину доложу вам: на примере былых начальников камчатских не избегнете вы кары господней… Уезжайте отселе, покедова в разуме!

— Простите, ваше преосвященство, — ответил Соломин, — но не могу уяснить, на что намекаете вы?

— На то и намекаю, что, как учит опыт камчатской истории, многие здешние начальники с ума посходили. Бряк — и поехали чепуху молоть, а сраму при этом уже не ведают, бедненьки.

— Я думаю, мне это пока не грозит.

— И сами не заметите, как в безрассудстве явитесь…

Соломин, естественно, спросил владыку, почему при душевно здоровом населении сумасшествие избирает для себя жертвы именно среди управителей Камчатки.

— Это нам не открыто, — увильнул Нафанаил.

Показался он человеком глупым, и глупым его речам Соломин не придал никакого значения.

В эти дни ему надоело кормиться у Плакучего, он нанял себе кухарку. В доме стало чуточку уютнее, дородная Анфиса походя сметала фартуком пыль со стола и говорила гневно:

— Во, мужичье проклятое! Без бабьего уходу хуже свиней живут… Будь моя волюшка, так я бы всех мужчин передавила…

Озирая ее многопудовую дородность, Соломин верил — такая передавит.

По утрам его (ну совсем как в деревне) будил звон бубенчиков и пение рожка — это петропавловский пастух выгонял из города на выпас тучное коровье стадо. А почти все дома камчатской столицы были крыты ветхой соломкой — тоже как в деревне. Соломин полюбил гулять в окрестностях Петропавловска, где ему часто встречались медведи — громадные, но удивительно миролюбивые. Не раз он наблюдал такую картину: женщина гребет в кошевку смородину, а рядом с нею лакомится медведь. Потом спокойно разойдутся — и ни крику, ни испугов, ни страхов! Это было очень забавно…

Возвращаясь с прогулки, он повстречал на улице Блинова, а подле него шагал румяный застенчивый юноша.

— Это мой Сережа… приехал к пале с мамой.

— А-а, будущий драгоман! — приветствовал студента Соломин и любезно расспросил об успехах в учебе.

— Японский… это же страшно трудно, — вставил отец.

— Да нет, папа, — возразил юноша. — Русский язык дается иностранцам ничуть не легче, однако многие японцы постигают его очень быстро…

— И надолго вы к нам?

— Как водится — до последнего парохода.

— А когда Камчатку покидает последний?

— Примерно в октябре, — пояснил Блинов-старший, — потом уж до следующей весны живем, как в бочке. Сереже никак нельзя упустить последний пароход, это может плохо кончиться — возьмут и выкинут из института, а что ему тут делать?

С разговорами они дошли до памятника Лаперузу (глыбы серого гранита, оплетенного якорной цепью). Сережа Блинов с грустью вспоминал веселое студенческое житье во Владивостоке…

Это верно, что жизнь во Владивостоке была сейчас приятной. Там на рынке уже появились первые арбузы, в кинематографе «Гранд-Иллюзион» показывали американский боевик «Большое ограбление почтового поезда», по вечерам открывался цирк-шапито с любимицей публики наездницей Гамсахурдия — и вдруг (о читатель!) в этот милый шурумбурум вторгся с моря пароход «Котик», который выбросил на пристани Эгершельда громадную толпу японцев. Никто не понимал, откуда они взялись, а японцы бормотали одно:

— Япона… руссики… Сюмусю… Соломин-сан…

Высокое начальство, как известно, очень не любит, если какой-нибудь безвестный Соломин-сан нарушает устоявшийся режим их бравурной жизни. Быстрее всех сориентировался японский консул Номура: от имени своего правительства он заявил решительный протест против самочинных и необоснованных действий русских властей на Камчатке, — дело сразу приобрело нежелательный для МИДа политический резонанс, а дальневосточный наместник Алексеев учинил выговор адмиралу Витгефту;

— Прошу вас, Вильгельм Карлович, вставьте ха-ароший фитиль с огнем и копотью своему забулдыге Кроуну, а я принесу извинения японскому консулу… Это черт знает на что похоже! Соломина надо бы вытряхнуть в Петербург, чтобы в Сибири такими придурками и не пахло!

Пока в верхах судачили, изобретая для Соломина кары небесные, японский консул подал на него в суд. А судьи (о, наивная простота!) даже не взглянули на карту. Они видели лишь факт конфискации сетей и умышленный срыв японского рыбного промысла. Но интересно, что сказали бы японцы, если бы русские стали ловить иваси в заливе Сагами у Токио или резать японских коров на пастбищах Хоккайдо?

Будь судьи арбитража хоть чуточку патриотичнее, они должны бы задать Номуре один вопрос: «В чьих водах были задержаны ваши корабли и при каких условиях изъяты у них орудия незаконного промысла лосося?» Но такого вопроса они сделать не догадались. Владивостокский арбитраж усмотрел в деяниях камчатских властей незаконные (?) действия, а неистощимая казна России обязалась выплатить японским браконьерам денежную компенсацию.

«Котик» снова отплыл на Камчатку, дабы завершить акт мщения. Капитан Битте доставил в Петропавловск целый мешок частной корреспонденции — владивостокские торговые компаньоны оповестили камчатских купцов и духовенство о том, что дни власти Соломина уже сочтены. От этого в домах местных воротил началось откровенное ликование.

— Не сегодня, так завтра генерал Колюбакин треснет его оглоблей по шее, тогда будет знать, как в чужие санки садиться. Ведь он, говорят, даже ясак умыслил без нас собирать. Не выйдет… Вся головка за нами, а ему, сквалыге худому, дадим от хвоста побаловаться — самый кончик, не больше кисточки для бритья. Вот и пущай, побритый, отседова выкатывается!

Особенно лютовал Расстригли:

— Не здороваться с ним, с этим пентюхом! Коли встретишь на улице, вороти рожу на сторону, будто его и не видишь…

Эти слова звучали как указание к исполнению! Из казенных бумаг, доставленных «Котиком», Андрей Петрович уяснил, что ему вынесено самое суровейшее порицание за «беспокойный характер», а это здорово испортило его служебный формуляр. В дополнение к этому генерал Колюбакин, приморский губернатор, почему-то вообще не любивший Соломина, указал снова открыть все кабаки в Петропавловске.

Блинов пытался утешить Соломина:

— Уж сколько на моих глазах удалили начальников, и никто еще не падал в обморок от горя, все только радовались.

Соломин был явно подавлен.

— Дело не в этом, — сказал он. — Я ведь еще не успел свершить ничего путного. Когда, я сюда прибыл? Кажется, в середине мая. А сегодня какое число?

— Пятое августа.

— Вот видите! Разве за такой короткий срок что-либо сделаешь? Нафанаил прав — можно без труда спятить…

Среди казенной корреспонденции оказалось и частное письмо. Его писала Соломину та самая дама в громадной шляпе, которую он вынужденно оставил в Хабаровске на попечение юркого адвоката Иоселевича… Андрей Петрович читал:

«Как ты и просил, мой милый, я не бываю в номерах, г-на Паршина, чтобы не встретить там этого гадкого Иоселевича. Но недавно мы все поехали в номера Гамертели, где инженер с дороги Пшедзецкий (надеюсь, ты его знаешь) так разошелся, что заказал мне ванну из шампанского. Я, конечно, отказалась, но была удивлена — откуда у него столько денег? А помнишь ли ты прыщавого поручика фон Бетгера? Так он застрелился, глупышка, вчера его хоронили с духовым оркестром. Люди так злы, так злы! И когда я рыдала над его могилой, какие-то глупые неотесанные бабы показывали на меня пальцем, будто я во всем виновата…» Стало совсем тошно. Соломин решил объехать свои королевские владения. Блинову так и сказал:

А то выкинут с Камчатки, и ничего не увижу здесь, кроме Петропавловска… На старости и — вспомнить будет нечего!

Юколу делают так. Из груды рыб хватают лосося пожирнее. Удар ножа — и нет головы. Вжик — она отлетела в сторону, никому не нужная. Молниеносный надрез вдоль сочного брюха, и взору открывается ценное рубиновое мясо, Нож смело разъединяет боковины на два пласта, соединенных хвостом. За хвост же и вешают мясо на вешалки сушильных балаганов — к осени обветренная (а иногда и червивая) юкола будет готова. Собаки ведь все сожрут, даже лососину!

Соломина поразил не сам процесс заготовки юколы, а то варварство, с каким безжалостный нож выбрасывал на землю икру. Возле разделочного стола кетовая икра лежала метровым слоем, и она пищала под ногами, обрызгивая сапоги животворным соком. Было жутко при мысли, что тут заживо погребены не миллионы, а может быть, даже миллиарды лососиных жизней.

— Нельзя же так, — сказал Соломин с упреком. — Ведь в Петербурге на Невском икру продают фунтиками, как конфеты.

— До Питера нам далече, — отвечали промышленники.

— Вы хоть сами-то ешьте.

— Ня-я вкусно! — скривился парень с бельмом на глазу.

— Кормите собак.

— Ня-я жрут, подлые.

— Тьфу! — и Соломин ушел прочь с этой живодерни.

Урядник заботливо придержал стремя, пока он усаживался в седло. Они ехали дальше, а Камчатка внутренняя была совсем не похожа на прибрежную, и страна щедро открывала перед всадниками свои красоты. Шумели не белые, а сероствольные камчатские березы, над головами всадников качались крепкие завязи лесных орехов. В дороге Соломин не раз вспоминал знаменитого афериста

— графа Морица Бениовского; в царствование Екатерины II он посадил ссыльных на корабли и уплыл с ними в поисках лучезарной короны мадагаскарского корабля. Бениовский никогда бы не подумал, что Камчатка ничуть не беднее Мадагаскара.

Возле ночного костра Сотенный задумчиво сказал:

— Ваша правда! Мы покеда с Камчатки верхние пенки снимаем. Ну, соболя бьем, ну, лосося ловим, моржа схарчить завсегда рады с горчицей и хреном. А тут, — казак вдруг топнул ногою в землю, — тут еще копать и копать… не нам, так внукам нашим! Что мы знаем? Может, по мильенам босиком шляемся, а сами у приятелей четвертаки стреляем на выпивку…

В долине реки Камчатки ландшафты стали особенно живописны. Трава была такая — хоть ешь ее! Таких сочных пастбищ для молочного скота Соломин нигде еще не видывал. На мужицких грядках зрела картошка — в два кулака, белее сахара, а репа была такой величины, что ею можно насмерть убить человека. В подоблачных высях прыгали по изумрудным склонам горные бараны, а возле шумных ручьев с кристальной водицей, пыхтя, возились на лужайках медведи — они играли, тоже радуясь жизни. Было жарко на тропе. Сотенный сказал:

— Ежели небольшой крючок сделать в сторону, то вон за тем распадком как раз и живет Сашка Исполатов. Не навестить ли?

Соломин согласился, но потом даже пожалел — «крючок» оказался большим. Ближе к вечеру всадники въехали в медвяную тихую долину, наполненную цветами и тяжелым гудением больших золотистых шмелей. Мягко ступая, кони вывели на тропу, ведущую к зимовью траппера. Ни одна собака не залаяла при их приближении, а домишко казался вымершим, слепое оконце уже затянула паутина… Всадники спешились, стреножа коней.

Сотенный с опаской растворил двери. Внутри все было так, будто хозяин еще рассчитывал вернуться. В кладовой лежали нетронутые запасы.

— Он здесь жил один? — спросил Соломин.

— Да нет… с бабой. Исполатов ее на Миллионке подобрал. Когда привез сюда, я ему сразу сказал: «Ну, Сашка, добра не жди. Тащи эту швабру в лес и никому не показывай».

Соломин присел на запыленную лавку.

— Странно, куда же они подевались? На лавке лежала связка книг — солдатские рассказы Владимира Даля и Собрание сочинений Мельникова-Печерского.

— Мои книжечки, — сказал Мишка. — Когда весною Исполатов был в городе, я давал их ему читать…

В траве возле зимовья Андрей Петрович случайно обнаружил позеленевший патрон и показал его уряднику.

— Это от «бюксфлинта», — сказал тот.

— Хорошее оружие?

— Приличное. Из двух стволов пулями жарит, а из третьего дробью тебя, будто кипятком из — лейки, так и поливает…

Соломин, размахнувшись, забросил патрон в кусты:

— Не ждать же их тут! Поехали дальше…

Долго плыли по Камчатке — вниз по течению реки до самого Усть-Камчатска. Лишь изредка мелькало на берегу убогое стойбище коряков с дымными юртами, еще реже блистали в чащобах лучинные огни русских селений. Причалишь к берегу, скопом навалятся на тебя собаки, выбегут люди, живущие в закоренелом неведении того, что творится на белом свете. «Из этой поездки, — писал Соломин, — я вынес, между прочим, такое впечатление, что торговцы буквально разоряют местных охотников: берут у них пушнину по неимоверно низким ценам, а товары ставят по самым высоким расценкам».

Если меня сейчас не уберут с Камчатки, — сказал он Сотенному, — я за зиму это положение — исправлю.

Урядник не слишком-то поверил в эти посулы:

— По первому снегу вам бы надоть ясак собирать. А на Камчатке уж так заведено исстари, чтобы начальник за головкой ясака не один, а в теплой компании езживал.

— Поеду один, без теплой компании, даже если от этого мне потом очень холодно будет.

— Все верно, — сказал Сотенный, — они же на спирте зимой отыграются при роспуске товара и свое с Камчатки сдерут…

Соломин вернулся из объезда лишь в конце августа, проехав расстояние примерно такое, как от Петербурга до Харькова, но сумел оглядеть лишь незначительный краешек полуострова.

Утром, когда он прогуливался, ему встретился доктор Трушин, не ответивший на его поклон. Соломина это задело.

— Послушайте! — сказал он. — Вы ведете себя попросту неприлично. Уберут меня или не уберут, но, пока я начальник Камчатки, будьте добры хотя бы буркнуть мне «здрасьте».

Трушин остановился, тяжело подымая глаза.

— Вы разве видели меня пьяным? — вдруг спросил он.

— Нет, никогда не видел, — признал Соломин.

— А тогда зачем же вы, милостивый государь, посылаете во Владивосток на меня грязные доносы, будто я беспробудный алкоголик и не вылезаю месяцами из запоев?

— За свою жизнь я немало написал служебных донесений, но доносов на отдельные личности никогда не сочинял. С чего вы это взяли, господин Трушин?

— Меня предупредили… из Владивостока.

— Какая глупость!

— Что значит — глупость? Уж не хотите ли вы этим сказать, что я дурак? Ведь это, сударь, дорого обойдется… У вас же, я давно замечаю, вот тут не все в порядке!

И врач повертел пальцами у виска…

«Хорошо, что еще не ушел „Маньчжур“. А уйдет — я совсем один», — тоскливо думал Соломин.

К берегам Камчатки подкрадывалась осень.

 

ОСЕННИЕ НАСТРОЕНИЯ

Летом для всех камчатских собак — лирическое приволье, и они живут, как волки, быстро дичая в поисках корма, а осенью, поджав хвосты, возвращаются к человеку, снова готовые верой и правдой служить ему за порцию юколы, за хорошую трепку и за, очень редкую ласку. Зато горожане на все лето вяжут собак к приколам; озлобленные несытые своры наполняют ночи Петропавловска нестерпимым жалобным воем — их можно понять: ведь даже собакам не нравится подлинная «собачья жизнь»! Но вот уже повеяло с океана, предзимними ненастьями — и хозяева в городе возвращают псам великое благо свободы личности, которое собаки спешат использовать для установления любовных контактов и ради чудовищных массовых драк посреди улицы, в которые нам лучше не ввязываться… Собаки сами разберутся — кто из них прав, а кто виноват!

Итак, осень — пора подведения итогов…

— Грустно все, — говорил Соломин чиновнику Блинову, — иногда и самому хочется, чтобы меня поскорее с Камчатки убрали. Здесь мне уже объявлен негласный бойкот.

— Неженатый вы человек, — отвечал чиновник, — детей никогда не имели, оттого и нету у вас сердечных отдушин, куда бы весь казенный угар выдуло. Разве можно так жить, чтобы на каждый чих говорить «будьте здоровы»? Да плюньте вы на карусель нашу. Ну и уберут с Камчатки, возможно, что и так. Да разве на одной Камчатке свет клином сошелся?

— Я буду жалеть, что мало принес людям пользы…

По вечерам пригородная сопка Никольская, поросшая густым березняком, освещалась кострами. Так уж повелось, что эта сопка была любимым местом для свиданий и расставаний. Если девка нафрантилась и полезла на сопку, в Петропавловске говорили: «Готово! Закрутило бестию…» Сколько на этой горе разбилось сердец прекрасных камчадалок, сколько пылких матросских клятв слышали эти старые березы! А ниже, у самого подножия сопки, лежат павшие в боях камчадалы, лежат вровень с ними и враги их — англичане с французами, которые полвека назад вознамерились оккупировать Камчатку…

Соломин надел резиновые боты, взял в руки зонтик.

— Вот и верно решили! — одобрил его Блинов. — Сходите к Плакучему, выпейте шампанского, и жизнь завертится веселее.

— Да нет, — усмехнулся Соломин, — я на «Маньчжур»…

Дежурный вельбот мягко причалил к борту канонерки. Вахтенный офицер сопроводил Соломина до командирского салона. Кроун сказал гостю, что мечтает вернуться во Владивосток.

— Вы можете мне поверить, — я там юлить не стану, а выскажу в лицо все, что думаю. Это позорное судилище лишний раз проафишировало бессилие власти и глупость наших доморощенных рукосуев, дуроломов и головотяпов…

Соломина и Кроуна, столь, различных по взглядам и воспитанию, связывало общее беспокойство за судьбу тех богатств, которые принадлежали отечеству. Решение владивостокского арбитража их обоих, чиновника и офицера флота, глубоко оскорбило, Кроун рассуждал:

— Ахинея какая-то! Вы заявили хозяйские права на лосося русской Камчатки, а я задержал нарушителей государственных границ России, и мы же теперь оказались виноватыми.

Андрея Петровича больно ранило решение приморского губернатора Колюбакина об открытии кабаков на Камчатке.

— За что они ратуют? — говорил он. — Здесь нет акцизной продажи вина, а это значит, что государство с виноторговли прибыли не имеет. Я отобрал у кабатчиков патенты. Теперь я вернул их кабатчикам. Но с патентного налога русская казна имеет жалкие рублишки, зато для пьянства никаких препон не стало… Неужто во Владивостоке не понимают такой ерунды?

Кроун был настроен сегодня мрачно:

— Много у нас еще такого, чего не понимают…

В окантованные медью иллюминаторы было видно, как разгорались костры в березовых рощах, и можно не сомневаться, что возле каждого костра сидят Маруся с Васей, а костер им нужен, чтобы комары не слишком мешали разговаривать о любви. Соломин вдруг вспомнил ту самую даму, которая сейчас, наверное, ужинает в номерах Паршина, обвораживая адвоката Иоселевича.

— А у вас жена в Петербурге? — спросил он.

— Да, и я напишу ей, пусть нажмет соответствующие педали, дабы отмодулировать наш лососиный дуэт более благозвучно… Скоро «Маньчжур» уйдет для зимнего ремонта котлов в Шанхай. Думаю сам побывать в Питере, или жена навестит меня в Шанхае, если, конечно, ничего не случится, — добавил Кроун с большой многозначительностью.

— А что может случиться?

— На море бывает разное… как и в политике.

— Вы думаете — война?

— Давайте ужинать, — ответил кавторанг…

К столу подали дивное мясо, вкусную дичь и корзину экзотических фруктов.

— Где вас так хорошо снабжают?

— Мы сделали заход в Ном на Аляске, а там продукты исключительно австралийские. Вот и закупили. Зато вода в Номе продается на вес — галлонами, янки скупятся. Потому-то и ходим за водой к вам, вы уж по дружбе денег с нас не возьмете.

Соломин заговорил о своем — наболевшем:

— Как вы думаете — успеют меня убрать до зимы?

— Вряд ли генерал Колюбакин раскачается до наступления морозов. Так что готовьтесь зимовать в Петропавловске… В любом случае, — добавил Кроун (опять многозначительно), — я бы очень хотел, чтобы Камчатка из наших рук не перешла в иные руки…

Мысли Соломина невольно обращались к войне, о которой не раз говорили приезжавшие летом в Петропавловск.

— Великое счастье для матушки-России, — сказал он, — что мы успели проложить дорогу до Владивостока.

— Таких дорог нужно десять! Чтобы от Байкала магистраль пустила ветви до Охотска, даже до Анадыря и Чукотки… Если бы собрать все те деньги, которые в Петербурге пропили на банкетах, посвященных нуждам Севера, уже давно можно было бы освоить морской путь вдоль ледовых берегов Сибири. Случись конфликт с японцами, и наши балтийские эскадры поползут через весь шарик. Англичане назло нам перекроют Суэцкий канал, и тогда будь любезен — обогни Африку… А пробиваясь во льдах, мы бы смело оперировали эскадрами, как фигурами на шахматной доске.

Костры на Никольской сопке медленно угасали.

— Я наговорил вам немало печального, — сказал Кроун. — Но сердце ноет, и хочется его облегчить в беседе. Я понимаю ваше состояние: «Маньчжур» выберет якоря, а вы останетесь один… Повидайте-ка прапорщика Жабина — это человек, на которого можно положиться. Запомните — прапорщик Жабин…

Камчатку уже трясли осенние штормы, когда «Маньчжур» под пение горнов выбрал с грунта якоря.

— Ждите нас летом следующего года, — обещал Кроун. — Мы непременно придем. Если, — конечно, ничего не случится…

Осень была удивительно щедрой. Нет для камчадала ничего слаще дикого корня сараны, который всегда с аппетитом жевали и дети и взрослые. Зима никому не грозила цингою — черемша (дикий чеснок) росла всюду, только не ленись нагнуться, а камчатские собаки исцелялись черемшой от болезней. Плотные яркие ковры ягод устилали благодатную осеннюю землю. Камчатка делала запасы на зиму. Люди, как и зверушки, торопливо заполняли свои кладовые. Иные хозяйки даже ленились собирать припасы сами, они выискивали гнезда полевок, у которых все уже собрано и хорошо просушено — зерно и коренья. Но, выгребая из гнезд звериные запасы, женщины (согласно камчатской традиции) брали не все, обязательно оставляя в норах ту норму, которой хватит мышам для периода зимней спячки. Так сохранялся нерушимый баланс природы: есть мыши — будет корм для пушного зверя, есть промысел пушнины — будет отрада и прибыль для человека!

Наступили серые тоскливые вечера. Соломину подкинули к порогу грязную анонимку, писанную нарочито коряво, в которой было сказано: ты, мол, не думай, что и зимовать с нами останешься — вылетишь с Камчатки, аки пробка… Это аукался пушной аукцион, это отрыгивалось изъятие патентов на винную торговлю.

В один из дней хмельной Расстригин высказался перед Соломиным слишком откровенно:

Не хотели с нами по-людски жить, теперь и близок локоть, да не укусишь… Ясак наш будет, а — вам — эва!

Соломин испытал муторную тоску:

— А представьте, что последнего парохода не будет, тогда я до весны останусь вашим начальником… Что тогда?

— Не высидишь — спятишь! — был точный ответ.

Однажды с маяка передали, что мимо прошел на север пароход «Сунгари», который, очевидно, станет в этом году последним кораблем для Камчатки.

— Роковое совпадение, — сказал Соломин. — «Сунгари» привез меня на Камчатку, пусть «Сунгари» и увезет меня.

За своего сына волновался старый Блинов:

— Чего же капитан сразу не завернул в Петропавловск? Боюсь, как бы Сереженьке в институт не опоздать.

— Ваш сын, видимо, и станет моим попутчиком до Владивостока. Я думаю, что «Сунгари» ушел сначала к Анадырю, а на обратном пути меня обязательно заарканят на пристани…

Соломин не ошибся. На борту «Сунгари» находился отряд полиции при судебном исполнителе, они должны были забрать с берегов Чукотки хищников-старателей, по которым давно плакала тюрьма во Владивостоке. А капитан «Сунгари» имел предписание о снятии из Петропавловска камчатского начальника Андрея Петровича Соломина.

— Хуже нет ожидания, — сказал Соломин Блинову. — Пусть ваш Сережа придет вечером, хоть в шахматы сыграем…

Студент, конечно, был осведомлен о шатком положении камчатской власти, и потому Соломин спросил его без обиняков:

— Представьте, юноша, что вы, молодой и красивый, оказались вдруг на моем месте. Что бы вы сделали?

— На вашем месте я запалил бы Петропавловск с двух концов, и пусть он сгорит дочиста. А потом бы новый город построил. Места тут красивые — быть и городу красивым, край богатейший — пусть и люди будут богаты.

— Это маниловщина, а не решение вопроса, — ответил Соломин. — Допустим, что старого Петропавловска нет — стоит новый и дивный город. Но жителей-то куда денешь? Не обидно ли заселять райский город прежними обывателями?

— Об этом я как-то не подумал…

С улицы вдруг запустили булыжником в окно, стекло разлетелось вдребезги, задул сильный сквозняк, и долго было слышно, как в отдалении тяжко бухают о землю сапоги убегающих.

Соломин снова разжег погасшие свечи.

— Вот они, — сказал, — будущие жители вашего райского уголка. — От страшной обиды на людей ему хотелось взвыть волком. — Господи, за что они меня так ненавидят?

Андрей Петрович принялся занавешивать окно одеялом, а Сережа веником сгребал на совок осколки стекла.

— А кто ненавидит-то? — спросил студент. — Гордитесь, что ненавидят Расстригины да Трушины… Я бы вас и не уважал, если бы с Нафанаилом хлеб-соль водили.

Снова расселись над шахматною доской.

— Чей ход? — спросил Соломин.

— Не помню…

Андрей Петрович смахнул фигуры:

— Жизненный мат! Извините, нет настроения продолжать. И пусть уж поскорее придет «Сунгари»…

Утром старик Блинов встретил его в канцелярии сочувствующим взором, сказал, что уже договорился со зверобоем Егоршиным, у которого имеется алмаз для резания стекла.

— Он придет и вставит вам стекло.

— Благодарю, дорогой мой… чудесно!

Явился Егоршин с алмазом. Подмигнул дружески:

— Ну что, начальство? Допекли небось?

— Допекают. Уже подгорать стал.

— Да, с нашими живоглотами лучше не связывайся. Проглотят вместе с мундиром и даже пуговички сжуют, не морщась.

Разговорившись с ним, Соломин спросил:

— А кто такой прапорщик Жабин?

— Инвалид. На костыле прыгает.

— Отчего я его нигде и никогда не видел?

— Он дома сидит. На костылях не погуляешь…

За окном вдруг весело закружило метелью.

— Вот и снег, — перекрестился Блинов. — Господи, на тебя единого уповаю, чтобы «Сунгари» не прошел мимо.

— Да перестаньте, — выговорил Соломин. — Сережа здесь не останется, и я не буду зимовать с вами… Последний камчатский рейс накладывает на капитана «Сунгари» особые обязанности, да он и сам это великолепно понимает!

— Отставной прапорщик корпуса флотских штурманов — Жабин Никифор Сергеевич…

Перед Соломиным в глубине пустой комнаты, опираясь на самодельный костыль, стоял высокий болезненный человек. Из-под щетки рыжеватых усов виднелись бледные губы.

— Извините за вторжение, — сказал Андрей Петрович. — Повидаться с вами мне советовал кавторанг Кроун, отзывавшийся о вас в наилучших выражениях… Что за беда с ногою?

— Пострадал от собственной глупости. Я, извольте знать, плавал подштурманом на гидрографических судах. Как-то в Беринговом проливе нас стало зажимать. Командир и говорит мне: «Никифор Сергеич, брильянтовый мой и яхонтовый, ну-ка прыгните за борт да гляньте, что там сильно хрустит у пятнадцатого шпангоута?» Я разом сиганул на лед и неудачно — нога попала между бортом и льдиной… С тех пор и прыгаю!

Привыкая друг к другу, сначала поговорили о пустяках, потом прапорщик признался, что помирает от зеленой тоски:

— В школьной библиотеке перечитал все, даже детские учебники. У обывателей, что у кого есть, все брал читать по нескольку раз… Беда нашей Камчатки в том, что сюда везут муку, спирт, порох, но никогда я не видел, чтобы на пристань выгрузили печатное блаженство. Нет ли у вас приличного чтения? Чтобы посидеть потом да подумать.

— Я в дорогу сюда захватил лишь томик Достоевского, с удовольствием подарю его вам. Мне сейчас уже не до чтения.

Лицо гидрографа скривилось, как от боли.

— Извините покорнейше, — сказал он. — Но я терпеть не могу Достоевского! Где он умудрился видеть таких русских людей, какими он их описывает? В каком сословии? В купечестве таких нет, в мещанстве нет, в дворянстве — тоже… Почему они не хотят жить нормально? Отчего герои господина Достоевского не разговаривают, а ведут диалоги на высоком крике? Русские люди — не нытики, они ведь не ковыряются один у другого в потемках души и разума. Слава богу, мы, русский народ, уже не раз доказывали миру, что являемся народом самого активного настроения.

— Всегда ли так? — усомнился Соломин.

— Нет, вы погодите. Я вот часто думал над разгадкою одного явления. За короткие полвека (вникните, в это!) русские прошли от Урала до Тихого океана. А когда научные экспедиции появились в Америке, то, к их великому удивлению, они обнаружили среди индейских вигвамов и русские поселения.

— Как же нашего брата туда занесло?

— А… прыгали с камушка на камушек через Великий океан, будто через речку. С Камчатки — на Командоры, с Командор — на Алеутские острова, а там до Америки рукою подать… При этом напомню, — сказал Жабин, — что европейцам, осваивавшим Америку, удалось достигнуть ее окраин лишь за три с половиной столетия. Вот теперь часто слышишь: мол, янки активны. А чем мы хуже?

— В русской жизни, — сказал Соломин, — существует немало сдерживающих плотин, барьеров и перегородок. Я и по себе знаю, что иногда хочется размахнуться, а потом думаешь — стоит ли? Еще кулак отобьешь.

— Вот именно! — И совсем неожиданно прозвучала следующая фраза Жабина:

— Я ведь уже давно наблюдаю за вами.

— Зачем? — вырвалось у Соломина против воли.

— Мне интересно, как вы справитесь.

— И каковы же ваши выводы?

— Вы человек мягкий, а здесь нужны крутые решения. Между тем у вас сейчас нет иного выхода, как только идти напролом и продолжать начатое во что бы то ни стало.

Соломин сказал, что скоро начнется торговый зимний сезон, который на Камчатке принято называть «роспуском товара».

— И я заранее с ужасом думаю, сколько спирту прольется на Камчатке в обмен на пушнину! Боюсь, что, если я встану на пути этого спиртного тайфуна, он меня сметет, как ничтожную букашку. Сбор ясака тоже сопряжен с «теплой компанией».

— Да, — сказал Жабин, — с этим злом бороться трудно. Тем более трудно, что американцы до самого мыса Дежнева понаставили на берегу тайных складов со спиртом. Первогильдейский Чурин со всей Сибирью торгует, а попробовал сунуться на Чукотку — и сразу отработал машиной «полный назад». Конкуренции с американцами не выдержал! Когда я был в Уэлене, меня поразило, что тамошние чукчи хорошо говорят по-английски, но совсем не знают русского языка.

Не скрывая своего чиновного бессилия, Соломин попросил совета — как пресечь вывоз спирта из города?

— Проверяйте все нарты на выезде из города.

— Так просто?

— А зачем излишне мудрствовать лукаво?

— Попробую… Конечно, только в том случае, если меня не выставят отсюда, как щенка, который забыл попроситься на улицу. Сейчас я жду прихода «Сунгари».

Андрей Петрович еще раз оглядел нищенскую обстановку жилья отставного прапорщика, и ему захотелось помочь этому умному искалеченному человеку.

— Нет ли у вас просьб ко мне?

Жабин намек понял и застыдился:

— У меня крохотная пенсия. Потому и застрял на Камчатке, ибо жизнь во Владивостоке стоит бешеных денег. Если это не затруднит вас, примите меня на службу. Например, я мог бы стать смотрителем пристани и тех судов, что остались здесь, догнивая. К весне я обязуюсь полностью исправить рангоут и такелаж японской шхуны, которую летом конфисковал Кроун… Разве нам помешает иметь свой корабль?

— Отлично. Буду рад служить с вами, — ответил Соломин. — Так принести вам «Преступление и наказание»?

— Нет, не надо… ну его к бесу!

Расстались они чрезвычайно дружелюбно, и беседа с прапорщиком укрепила Соломина в уверенности, что, утопая, не следует пренебрегать любою соломинкой. В двадцати пяти милях от Петропавловска, при входе в Авачинскую гавань, неустанно работал маяк — его беспокоящий луч пронзал метельные всплески, тревожил в ночи проплывающих ради добра и зла.

«Сунгари», где же ты,"Сунгари»? Приди к нам!

 

ЯСАК БЕЗ СПИРТА

— Господин Неякин как ваше здоровье?

— А как вы себя чувствуете господин Соломин?

— Паршиво, между нами говоря.

— Вот и я тоже… между нами.

— Но я не ради этого вас позвал. Надеюсь, вы еще не забыли моих слов, которые я произнес, выпуская вас из карцера?

Неякин не отказал себе в удовольствии напомнить.

— Я вам тогда еще в очко попал.

— Плюнули! А я вам сказал, чтобы вы убирались с Камчатки во Владивосток, где вас должны судить.. Так или не так?

— С трудом, но вспоминаю.

— Вы моего распоряжения не выполнила Однако не надейтесь, что я отступился от вас… Урядник, где ты? Миша Сотенный предстал.

— Сразу, как придет «Сунгари», это сокровище, — он показал на съежившегося Неякина, — погрузить без промедления на корабль и проследить, чтобы по пьянке не выпал за борт.

— Слушаюсь, — отвечал казак.

— У-у, сатрапы! — обругал их Неякин.

Соломин на это сказал ему:

— Цыть!

Блинов все чаще посматривал на календарь

— Пора бы уж «Сунгари» от Анадыря появиться…

Теперь и Соломин испытывал волнение: с Камчатки еще не выехали некоторые приезжие, скопилась большая почта, немало казенной переписки. Отъезжающие заранее снесли чемоданы к пристани, сидели как на гвоздях, ожидая прибытия парохода.

Наконец с маяка сообщили, что вчера «Сунгари» прошел мимо Авачинской гавани, имея курс к югу — на Владивосток!

Почему так поступил капитан «Сунгари», выяснить было невозможно. Но тонкая ниточка, связывавшая Камчатку с Россией, окончательно прервалась — и теперь за всю зиму будут лишь одна-две почтовые полетучки.

Блинов сразу осунулся и сник, вызывая жалость.

— Теперь Сережу из института выгонят…

Соломин не знал, что ему и сказать.

— Успокойтесь! Я сочиняю бумагу на имя директора:

так, мол, и так… что-нибудь сообща придумаем.

— Вы придумаете, а что Сережа придумает?

— Зимою возьму его с собою ясак собирать.

— Нашли дело… До ясака ли ему?

Соломин и сам понимал, что год студенческой жизни для молодого Блинова пропал. А старик был безутешен:

— Мы ведь с женою рассчитывали, что еще год-два — и Сережа встанет на ноги, тогда я брошу корпеть над этой чернильницей. Теперь все рухнуло… Черт бы побрал этого капитанишку — неужто трудно было ему к нам завернуть? Небось напился до чертиков, пропер свою пароходину мимо…

Камчатку сковало морозами. Установился хороший снежный покров, на улицах Петропавловска появились характерные борозды — это открылась езда на собаках.

И сразу запахло спиртом. Но как запахло!

Формулируя свою главную задачу, Соломин писал: «По простоте душевной, я ведь думал, что приехал сюда только затем, чтобы помочь забитым и загнанным камчатским инородцам, этим истинным сынам матери-природы…»

Кажется, настал момент, когда от слов пора перейти к делу. Город наполнял веселый лай собачьих упряжек, псы радовались предстоящей дороге, в которой от хозяев им выпадут лакомые куски, всюду торговцы ладили караваны нарт, крепили копылья под тяжелый груз.

Начинался сезон роспуска товаров! Если одна шкурка соболя обходилась порой в ничтожную «соску», то за бутылку дрянного виски можно взять хорошую лису-серодушку с дивным белым подбрюшием. А самое удобное в меновой торговле

— это чистый спирт, крепкий и незамерзающий, синеватой стру±й он сейчас объемисто заполнял бочки, бидоны, фляги и бутылки.

Соломин велел уряднику Сотенному:

— Миша, выстраивай свой могучий гарнизон.

— Четырех или всех сразу?

— Всех казаков — со школьниками и инвалидами.

Даже духовенству в эти дни не сиделось на месте. Под видом желаемого «требоисполнения» священники Петропавловска тоже собирались отъехать в камчатские Палестины, дабы не лишиться обильной наживы с несчастных инородцев. Блинов, предчувствуя громы и молнии, предупредил Соломина:

— Пустили камень в окошко — пустят и в голову!

Но теперь, когда «Сунгари» не пришел, Андрей Петрович в камчатской изоляции обрел прежнюю уверенность.

— Расправа со мною если и состоится, то не раньше весны следующего года, когда откроется — навигация. А до той поры я на Камчатке и царь, и бог, и земский начальник!

Сотенный тоже был против задержки обозов со спиртом.

— Но я человек служивый: что прикажут — исполню. Медали, чую, никто не даст, а по шее накостылять могут…

Урядник расставил казаков на выезде из города. Соломин и сам не гнушался проверять караваны нарт. Теперь, когда спирт со складов или лавок переместился на частные нарты, закон позволял Соломину действовать решительно. На выезде из Петропавловска царила суматоха, остервенело грызлись упряжные собаки, раздавались озлобленные выкрики:

— Да што нас держат, пошто обыск-то учиняют? Такого еще николи не бывало… эвон у дедов спроси — они скажут!

Соломин действовал диктаторски:

— Со спиртом саней не пропущу!

Его пытались уговорить:

— Так куды ж мне девать-то его? Ведь деньги плачены.

— Для кого покупал? — спрашивал Соломин.

— Ну, скажем, для собственного удовольствия.

— Для собственного — тогда зажмурься и пей! Хоть всю бочку тут вылакай

— я тебе слова худого не скажу. Но дурманить Камчатку не позволю… Если угодно — жалуйся!

— Эва, умный какой. Да куды ж мне жаловаться?

— Хоть министру Плеве пиши.

— Где я его возьму, министра-то, на Камчатке? Плеве и есть Плеве: ему на меня плевать…

На просторы уезда вырвались из города лишь несколько упряжек, загруженных ситцами, сахаром, порохом. Но роспуск товаров, основанный исключительно на спирте, прогорел с самого начала. Со страшной руганью торговцы заворачивали караваны нарт обратно на склады. Дома их встречали жены:

— Миколай, ты чевой вернулся-то?

— Да не пущает… скиипа эта! Кудыть ехать-то, ежели без спирта? Совсем уж нам житья не стало…

Расстригин в эти сумбурные дни казался даже красиво-величественным. В распахнутой шубе, подбитой голубыми командорскими песцами, сдвинув на ухо громадную шапку, за которую поплатился жизнью бобер с мыса Лопатка, он взывал к согражданам с крыльца трактира Плакучего, будто Козьма Минин к нижегородцам во времена старинные, во времена Смутные, когда зашаталась от ворогов земля святая, земля русская:

— Кого испугались-то? Неужто начальника? Да чего с ним, с дураком, разговаривать-то? Или сами не видите, что он уже рехнулся… Ей-ей, как перед истинным, пущай я в тюрьму сяду, но энтого цуцика Соломина доконаю всенародно!

Соломин так и не понял — по собственному ли почину или по наущению Расстригина появился ласковый Папа-Попадаки.

— Я вас оцень увазаю, — сказал он, — потому цто вы цену себе знаете. Согласен — цена высокая! Но за это я вас есцо больсе увазаю. Камцатка — это, конецно, не Таганрог. Приди вы ко мне в Таганроге, разве бы мы сидели бы при свецках? Я зажег бы вам в саду иллюминацию, а над деревьями протянул канат, и на канате до утра плясали бы голые зенсцыны…

— Что вам от меня надо? — устало спросил Соломин.

— Это вам надо! Сказыте — сколько?

Андрей Петрович со вздохом смотрел, как любитель бобров, который умудряется содержать семью в Чикаго, жирными пальцами лезет в карман за бумажником. Движением руки Соломин удержал «греческого дворянина» от широкого жеста:

— Не трудитесь! У меня имеется сорок семь тысяч казенных денег… Будет лучше, если вы откроете мне сейф. В этом случае можете считать, что вы дали мне взятку.

— А я вам не зулик! — возмутился Папа, вскакивая…

Сразу от канцелярии он направил стопы к дому Расстригина, где уже гостевал и доктор Трушин. Сама же мадам Расстригина, именито — Лукерья Степановна (а попросту — Лушка), накрывала стол. Не было здесь только птичьего молока, но разве откажешься от лебедя, только что покинувшего духовку? Нежно источала румяный жир буженина из камчатской медвежатины, обсыпанная для вкуса перцем пополам с порохом и тертым оленьим рогом. В граненом графине красовалась ненаглядная рябиновка. Расстригин схватил графин за горло в кулак, будто душить его собрался, и сказал Трушину:

— Доктур, а ты как? Приголубишься с нами?

— Ни-ни-ни, — заговорил Трушин, бледнея от ужаса. — Что ты, Серафим Иваныч, мне только пробку нюхать дай, так я… сам знаешь! Через месяц из этого дела сухим не выберусь.

После настырных уговоров эскулап сдался:

— Ну, капельку. Лишь ради приличия.

Ради приличия налили полную «капельку». Трушин выпил и, сосредоточенный, стал выжидать второй. Между тем Расстригин уже овладел вниманием честной компании.

— «Сунгари»-то не пришел, — сказал он, приуныв. — А теперь всем нам ежа родитъ против шерсти и то, кажись, намного легше, нежели от Соломина избавиться… Как быть, как быть? Под третью «капельку» доктор воодушевился:

— Зимовать с Соломиным нам нет никакого житейского интереса. Он же и ясак с дикарей хапнет!

— Труба нам выходит, — огорчился Расстригин и велел Лушке подавать пироги. — Что делать — не придумаю. Трушин сказал:

— Если уж тебе, Серафим Иванович, так прижгло, что терпежу не стало, так посылай на свой счет полетучку.

— На свой-то счет накладно станется…

Да, недешево! Не каждый каюр согласится в такие морозы ехать не меньше трех месяцев, чтобы добраться до разумных властей с жалобой на камчатского начальника. Пока до Аяна едешь Охотским побережьем, собаки уже скорчатся от усталости, а сам каюр превратится в обмороженное и засаленное от грязи чудовище… Тысячи, ведь многие тысячи миль пролегли в пустынном безлюдье!

Папа-Попадаки разумно сказал, что если уж тратиться на каюра, так надо «бить» телеграмму не во Владивосток, а прямо в Санкт-Петербург — министру внутренних дел Плеве.

— И то дело, — одобрил его Расстригин. — Пускай разорюсь, но полетучку отправлю. А вот с Соломиным-то как быть?

Доктор придвинул к нему свой стаканчик.

— Налей-ка. Мне нужно, — сказал он, выпив, — изучить две серьезные книги по психиатрии. Соломин — дурак, но это еще не доказано. Я докажу это вполне научно, и тогда мы его сковырнем в канаву как ненормального… Налей-ка, Серафим Иваныч, еще капельку!

— Да пей. Жалко, што ли? — охотно подлил ему Расстригин. — Но книжки-то небось толстые?

— Вот такие, — показал Трушин на пальцах.

Папа причмокнул, сочувствуя доктору. Расстригин дельно спросил Трушина:

— За месяц с наукой управишься?

— За месяц… это точно… Налей-ка!

Времени для изучения курса психиатрических наук понадобилось, однако, гораздо больше месяца, ибо Трушин, восприняв «капельку» от стола Расстригина, попал в полосу жесточайшего запоя, а когда врач начал приходить в себя, Соломина в Петропавловске не оказалось — он уехал далеко-далеко…

Собирая ясак без помощи спирта, Соломин забрался в такую глушь северной Камчатки, где коренные жители, еще не испорченные цивилизацией, не ведали даже любовного поцелуя, а при встречах обнюхивали друг друга… В попутчики себе он взял казака для охраны пушнины и студента Сережу Блинова, чтобы молодой человек не закис от скуки. Вдали от города Соломин сразу же ощутил радушие и приветливость, от которых отвык за последнее время. «Камчатский народ, — вспоминал он, — по-видимому, хорошо понял, какую линию я веду, а потому насколько скверно относились ко мне в Петропавловске, настолько хороший прием и, главное, доверие встретил я во всех отдаленных селениях Камчатки…»

До глаз закутанный в меха, Соломин лежал в узеньки партах, будто на лавке, рядом с ним поспевали через сугробы нарты с Блиновым, следом ехал казак, на попечении которого находился целый караван нарт, заваленных доверху кипами ясачной пушнины… Соломин делился со студентом:

— Всю Камчатку нам все равно не объехать, а значит, и ясак остригу лишь отчасти. Но соберу головку годового промысла, а уж хвост пускай отгрызают всякие Расстригины.

Ему стало привычным видеть мельканье собачьих лап, оставлявших иногда на снегу кровавые следы. Полюбив бесхитростных жителей Камчатки, он отдавал должное и камчатским собакам — ах, как они выносливы, как умны и активны, всегда готовые усердно служить человеку! Однажды устроились для ночлега в дымной коряцкой юрте. У костра сидела полураздетая корячка и, громко плача, дробила камнем яркие стеклянные бусы (явно американского производства), которые подарил ей муж, оказавшийся подлым изменником.

— У косга! — бранила мужа корячка.

Впрочем, предмет этой ревности, изменивший с Дульцинеей из соседнего стойбища, сидел тут же и равнодушно сосал трубку, в которой давно уже не было табака.

— Чего сидишь? — опросил его Соломин.

—Думаю.

— Не мешать тебе?

— Не надо.

— Ну, бог с тобой. Думай и дальше…

Под ударами камня с визжащим звуком дробились острые осколки женских украшений. Именно во время этой ночевки Соломин лицом к лицу столкнулся с чудовищным парадоксом меновой торговли, от которой страдали в первую очередь сами же инородцы. Оглядывая юрту, Андрей Петрович заметил шкуру лисицы редкостной красоты.

— Погоди думать. Продай мне лису.

Соломин попросил об этом не ради наживы: ему было интересно войти во внутренний мир человека, опутанного безжалостными традициями меновой торговли. В ответ на его просьбу коряк-охотник пожелал за лисицу бутылку спирта.

— А на деньги?

После долгих пререканий коряк заломил 200 долларов.

— Рублей! — поправил его Соломин.

Цена в рублях была вполне подходящей.

Но коряк настаивал на цене именно в долларах.

— Так ты пойми, — толковал ему Соломин, — что бутылка поганого спирта никак не может стоить двести долларов…

Плача, корячка сняла с шеи бусы — последние, что у нее остались в дар от изменника-мужа. Посасывая пустую трубку, коряк не уступал в торге, и Соломин понял, что винить тут некого — сознание инородцев было испорчено многовековым грабежом, они не знали подлинной цены богатств, которые добывали, они не ведали и ценности денег. Под громкие рыдания корячки, уже занесшей камень над бусами, Андрей Петрович поднялся и встряхнул лисицу в руках.

— Тогда я забираю твою лисицу в ясак. Камень упал на бусы, вокруг разнесло веер ярких стеклянных брызг. Коряк отдал мех с удивительной легкостью.

— Бери в ясак, — разрешил почти равнодушно.

Сережа Блинов был свидетелем этого дичайшего диалога, и после ночевки в юрте он сказал Соломину:

— Смотрю я на вас, Андрей Петрович, и все время думаю — напрасно стараетесь… Да, вам удалось задержать спирт в городе. Верю, что и головку промысла соберете, рассчитаетесь ясаком за налоги, даже товарами обеспечите людей без обычного живодерства. А все равно в победителях вам не бывать: как жили здесь, так и будут жить.

Эти слова ударили по самолюбию Соломина.

— Ради какого же черта, спрашивается, я валяюсь на вшивых подстилках, дышу по ночам дымом и уже забыл, когда был в бане? Я ведь преследую цель вполне благородную!

— Не спорю, — согласился студент охотно. — Но по мелочам добыть победу легко. А нужны коренные изменения во всей системе нашего великого государства…

Андрей Петрович откровенно расхохотался.

— Вот как у нас все простенько! — сказал он. — Отъехали подальше от города, ни полиции тебе, ни жандармов — и сразу разболтались… Да вы, Сережа, оказывается, радикал!

— Не я один, — ответил юноша. — Сейчас все так думают.

— Насчет всех вы махнули лишку. Если бы все так думали, так в России давно бы случилась революция. Однако на Руси еще полно людей, думающих иначе… Вы меня спросите — кто я таков? Я вам отвечу — чиновник, увы-с. Да, обыкновенный чиновник, только ненавидящий чиновное равнодушие. Можете меня даже презирать… как вам угодно, сударь.

Студент произнес с некоторым упреком:

— Вы не только чиновник, вы еще и писатель!

Напоминание об этом не было для Соломина приятным.

— Литература — вроде бесплатного приложения к моей чиновной карьере. Я ведь пишу больше по той причине, чтобы в чем-то оправдаться перед начальством. А печатное слово мне всегда казалось намного крепче слова говоренного.

— Зато мысль изреченная есть ложь.

Андрей Петрович показал ему вперед:

— Вы мне тут господина Тютчева не цитируйте, а лучше следите за второй пристяжной слева — опять кровь на снегу.

— Ах, извините, пожалуйста…

Караван остановили. На израненные лапы собак надели сыромятные чулки, и они снова налегли в ременные алыки.

Соломин вернулся в Петропавловск лишь в самые последние дни февраля; Россия уже вступила в 1904 год.

Предстояла работа по подсчету ясачной пошлины. Андрей Петрович отчасти был знаком с бухгалтерским делом и теперь с видимым удовольствием подводил калькуляцию прибыли, щелкая костяшками счетов. В итоге образовался свободный «инородческий капитал» в сумме 80 000 рублей.

— Даже не верится. Нет ли ошибки? — сказал Блинов.

Соломин заново перещелкал ясак на счетах:

— Все верно. Восемьдесят тысяч…

Блинов стал хлопать себе по коленям:

— Дивно, чудно! Вы собрали ясак, с лихвою покрывающий годовую потребность расходов всей Камчатки… Такого еще не бывало! Теперь-то я понимаю, сколько воровали прежние начальники, когда ездили драть ясак не одни, а в теплой компании…

Правда, что в Петропавловск еще долго наезжали камчатские охотники, иные сдавали пушнину в казну, а других, тайком от Соломина, перехватывали скупщики. Но это тянулся уже хвост, а сама головка промысла нерушимо покоилась в кладовых.

…К этому времени Трушин выбрался из запоя.

 

НАУЧНЫЙ ДИАГНОЗ

Весь март в Петропавловске шла подозрительная возня, какая бывает среди муравьев, если их потревожат: муравьи бегают, при встречах ощупывают друг друга усиками, снова разбегаются, весьма деятельные. В условиях бездарнейшей конспирации все недовольные Соломиным собирались то в трактире Плакучего, то на дому у Расстригина, то на квартире Неякина. Андрей Петрович отчасти догадывался, о чем сговариваются «лучшие, люди» Камчатки, но выводов для себя делать не стал.

— Пусть будет как будет, — говорил он.

Наконец особыми повестками «лучшие люди» камчатского общества были созваны на всенародное вече в помещении уездной больницы. Гостей встречал сам хозяин, безбожно опухший после запоя, говоря каждому с радушием небывалым: — Прошу… прямо: в палату для хроников.

Больничный фельдшер, шаркая галошами, обносил гостей чистым спиртом, который он разливал из громадной ведерной бутыли с этикеткой: «Дезинфекция. Только для закрытых помещений». В число приглашенных попал и урядник Мишка Сотенный, держа в руке повестку, где черным по белому писано: «Сим извещается, что сего дня в помещении градской больницы имеет состояться установление научного диагноза о болезни (умалишении) нашего несчастного уездного начальника…»

Рассаживались по рангам: побогаче на стульях, а те, что победнее, с робостью присели на пустые больничные кровати, затянутые казенными одеялами со штампом: «Дар черногорской королевы больным града Петропавловска-на-Камчатке». Со стола убрали аптечку, вместо нее Трушин возложил две монографии немецкого психиатра Р. Крафта-Эбинга. Одна была руководством по клинической психиатрии, другая — об извращении полового чувства… Благочинный Нафанаил воздел очки на нос и полистал обе, старательно вникая. Но ни бельмеса не понял и отложил книги, сказав с душевным надрывом:

— А и велика же премудрость господня…

Расстригин обратился к Трушину:

— Чего тянуть кота за хвост? Начинай с богом.

Трушин поднял над головой два тома:

— Внимание, господа! Вы видите сочинения знаменитого психиатра Рихарда Крафта-Эбинга, который недавно скончался, и при его кончине весь научный мир Европы невольно вздрогнул.

Сидящие на больничных койках вздрогнули тоже в знак солидарности с Европой, только один урядник остался невозмутимым и лениво перекинул ногу на ногу, покуривая мечтательно. Далее Трушин заговорил, что много дней и ночей посвятил штудированию этих трудов по психиатрии, дабы на строгой научной основе поставить диагноз душевной невменяемости камчатского начальника…

— Вы все его знаете, — печально поник он главою. — Знаем, знаем! — раздались крики, и к фельдшеру, блуждавшему в галошах, потянулись быстро пустеющие стаканы.

— В науке не редкость, —воспрянул доктор, — что человек, внешне кажущийся нормальным, при ближайшем клиническом рассмотрении оказывается… уже поехал! Если же этот вопрос копнуть глубже, то нормальных людей вообще не существует.

— Как это так? — забеспокоился Расстригин.

— Не месай, — удержал его Папа. — Ты слусай.

— Ко мне, — витийствовал Трушин, — уже неоднократно поступали заявления от почтенных граждан, кои просили меня последить за поведением господина Соломина… Вы, надеюсь, ухе заметили, что наш начальник, не в пример другим начальникам, выделяется излишнею жаждою деятельности. О чем это говорит? О том, что он не в себе, ибо, — тут доктор глянул в книгу, — тенденция к неукротимой активности тоже есть разновидность безумия, научно говоря — маниакальный синдром.

— Чего, чего? — спросил Нафанаил.

— Синдром, ваше преосвященство.

— А-а, тады все ясно…

Неякин присвистнул в углу палаты для хроников:

— А я-то думал — с чего это Соломин по всей Камчатке волчком хороводит? Оказывается, он просто дурак такой, что на одном месте усидеть не может. Опять же обиду имею. Однажды смирно лежу на улице и никому не мешаю. Вдруг откуда ни возьмись вылетает Соломин в пальто нараспашку и, слова доброго не сказав, наклоняется надо мной и плюет мне в глаз… вот в этот!

Участники научного консилиума стали приводить другие яркие примеры безумия Соломина, а доктор Трушин, торопливо листая Крафта-Эбинга, подводил под них «научную основу».

— Опять же, — напомнил Расстригин, — все нормальные начальники, коли ехали ясак драть, так нами не брезгали. А этот от компаньи воротится, нас и за людей уже не считает.

— Типичная маниус грандиоза, — объяснил Трушин, — когда человек за все берется, что другим не под силу, и который ставит перед собой задачи, явно невыполнимые для общества.

Эта «грандиоза» дошибла всех окончательно, дьякон петропавловского собора, перебравший лишку из больничной бутыли, горько заплакал. Доктор Трушин, оставаясь трезв, аки ангел, обсыпал заговорщиков, словно карнавальным конфетти, ужасными словами — шизофрения, эгоцентризм, паранойя и прочими.

Расстригин увлекся книгою о половых извращениях.

— Жаль, что нету картинок, — сказал он.

Фельдшер, шаркнув галошами, взболтнул бутылишу:

— Кому налить? Тута ишо осталось… на донышке.

Все были уже пьяны, а алкоголь придавал собранию характер дикой безалаберщины, а личные обиды, подогретые казенным спиртом, виртуозно перемешивались с научными цитатами, вычитываемыми из книг под неутешные рыдания долгогривого дьякона.

Слово опять получил Неякин:

— Кстати, об этих самых извращениях… Мимо этого пройти нельзя! Ведь мы до сих пор не знаем, в порядке ли у Соломина извращение? Опять же кухарку он взял. Она к нему, стерва, бегает. Сколько было начальников на Камчатке, и столько же было кухарок, которые к ним бегали. Ведь не для того же они бегали, чтобы супы им варить…

— Во-во! — заторопился Расстригин. — Я на днях Анфису в угол затолкал и спрашиваю: «Ну, как он… насчет этого?» А она говорит, что ничего похожего и такого даже не ожидала.

— Замецательно! — вскочил Папа-Попадаки. — Я таких ненормальных узе встрецал. Помню, был у нас в Таганроге полицмейстер, который на зенсцын не обрасцал внимания. Но поцему-то обратил внимание на меня. Я тогда зерном торговал, и у меня было два корабля на Азовском море, где водится сладкая скумбрия — ницуть не хузе камцатской лососины. А скумбрию, если зелаете иметь блазснство, зарят так…

— Ближе к делу, — поправил его Трушин.

— Дело было подсудное, а сумаседсый полицмейстер, обративший на меня свое изврасценное внимание, посадил меня в тюрьму. Но я, — поклялся «греческий дворянин», — барзы с зерном не воровал. Просто был сильный шторм, барза сама отвязалась от Таганрога и уплыла прямо в Турцию, где турки не будь дураками, все зерно продали в гредеские Салоники. Но спросите меня — имел ли я— с этой бури хоть одну копеецку?

— Против науки не попрешь, — мрачно заявил Расстригин. — Даже страшно подумать, какие бывают болезни на свете…

Разошлись в первом часу ночи. Плачущего дьякона духовный клир увел под руки, и улицу ночного города долго оглашали рыдания. Потом кто-то, кажется Неякин, стал кричать:

— Ура! Наша берет…

Утром урядник рассказал в подробностях, как проходило совещание в больнице. Соломин велел пригласить Трушина в управление, но прежде доктора на пороге кабинета появился мстительно-торжествующий Неякин.

— Я вас не звал. Зачем пожаловали?

— А посмотреть…

— Ну, посмотрели. Что дальше?

— Интересно же, какие сумасшедшие бывают…

—Вон!

Неякин выскочил на улицу.

Блинов, подоспев, просил Соломина не волноваться.

— Стоит ли вам так отчаиваться? Ведь оттого, что назвали сумасшедшим, вы с ума не сойдете… Знаете, в народе-то как говорят? Хоть горшком назови, только в печку не ставь.

Разговор с доктором Соломин начал ровно:

— Как же вы, сударь, человек гуманнейшей профессии, вдруг влезаете в дрязги и топчете самое святое — науку?

Трушин хотел увести разговор в область психиатрии, оперируя вчерашними терминами, но Соломин резко пресек его:

— Вы это где-нибудь рассказывайте! И не старайтесь казаться наивнее, нежели вы есть на самом деле. Мне давно ясна подоплека дела, которому вы себя посвятили. «Сунгари» не пришел, меня не убрали с поста начальника Камчатки, на что вы так надеялись, а вам после сбора мною ясака стало уже невмоготу от моих законных действий. Вы решили не ждать первого парохода. Зачем, если меня можно устранить от дел гораздо раньше: того, как над Камчаткою повеют нежные зефиры. Вот и придумали этот медицинский выверт с сумасшествием.

Соломин вышел из-за стола, встал подле врача.

— Кому служите? — спросил печально. — Заветам клятвы Гиппократа или золотому тельцу, жиреющему в дебрях Камчатки?

— Чего вы меня толкаете?! — заорал Трушин.

Соломин и не думал его толкать. Он сказал:

— Оставим науку, вернемся к законам, которые вы нарушили. Устранение должностного лица ввиду его психической ненормальности следует производить не в теплой компании за выпивкой без запуски, а в официальном порядке в присутствии прокурорского надзора и не менее трех врачей.

— Перестаньте меня толкать! — снова закричал врач. Соломин не толкал его, но теперь грубо отпихнул:

— Убирайся вон, мерзкая тварь… Ты и тебе подобные уже расточили богатства камчатские. Я не удивлюсь, если узнаю, что все вы давно покумились с иностранцами.

Трушин вдруг пошел на него грудью:

— Не тыкай мне, кретин, а то я тоже тыкну!

Соломин схватил со стола тяжелую трехгранную призму судейского зерцала, испещренную поучениями о честности и призывами к гражданской доблести.

— Видит бог, — показал он на икону, — я не пожалею своей карьеры и запущу этой штукой тебе в голову…

— Не посмеешь: зерцало — предмет священный.

— Мне сейчас уже не до святости.

Андрей Петрович потерял над собою контроль.

— Я ненавижу твою пьяную масленую рожу! — сорвался он. — Мне противны все вы… и ты в первую очередь!

Рука поднялась сама по себе, и Трушин был повержен на пол здоровенной оплеухой. Тут же вскочив, эскулап врезал правителю хорошего леща. Началась драка — самая примитивная, истинно русская, когда все средства хороши. Вокруг них летали стулья, со звоном выпало стекло из шкафа. Под ногами кувыркалось судейское зерцало с призывами к честности и гражданской доблести.

Блинов с дежурным казаком едва их растащили. Трушин подхватил с полу шапку, отряхнул ее об колено.

— Мой диагноз правильный, — сказал он. — Ты не просто сумасшедший, ты даже буйно помешанный. Я законы тоже немножко изучил: при наличии безумия у власти светской власть духовная имеет право удалить из города церковные сосуды, дабы их не постигло гнусное осквернение… Пасха-то уже на носу! — рассмеялся Трушин, злорадствуя. — А молиться людям будет негде. Вот тогда я посмотрю, как ты у меня попляшешь…

Мерзавец выкатился на все четыре стороны, а Соломин не выдержал — бурно разрыдался от обиды:

— За что мне все это? Господи, за что?..

Послышался скрип костыля, пришел Жабин.

— Расстригин нанял каюра. А тот за ящик виски и полтысячи рублей взялся доставить полетучку на материк.

— И пусть! Владивосток все равно меня уберет.

— На этот раз, — пояснил прапорщик, — полетучка поедет намного дальше: решили жаловаться на вас в Петербург.

— Кому же? На Галерную?

— Этого я не знаю.

— Ах, как мне все это осточертело!

— Верю… Чем могу вам помочь?

— Да чем же вы, прапорщик, можете помочь мне, если по табели о рангах вы всего-навсего коллежский регистратор, а я как никак все-таки статский советник… выше полковника!

Они еще не ведали, что камчатские «психиатры» отправили кляузу на имя самого Плеве, министра внутренних дел.

Трушин в своих пророчествах оказался прав. Под самую пасху, когда надобно куличи святить и обыватель поневоле впадает в обжорно-молитвенное состояние, духовенство Камчатки всей силой своего церковного авторитета поддержало «научный» авторитет диагноза о сумасшествии Соломина…

Рано утром в комнату ворвался Мишка Сотенный:

— Ой, беда… ну, теперь поехало!

— Да объясни толком, что случилось?

— Сейчас благочинный Нафанаил из собора святые дары на морозище вытащил. Попы уже собак в нарты запрягают. Дьяки святыни грузят, а сами ревут, будто их режут. Народищу собралось — и все тоже воют. Оно же ясно: неосвященные куличи кому жрать охота? Только псам их бросить…

Возникла ситуация, которая нуждается в пояснении для читателя, мало знакомого с законами церкви: удаление церковных святынь из города непременно связано с тем, что духовенство обязано следовать за святынями, а это значило, что храмы Петропавловска остаются без духовного причта.

— Куда же они собрались? — спросил Соломин.

— Говорят, к маяку…

Андрей Петрович, прыгая на одной ноге, с трудом попал другой в штанину брюк. Он быстро одевался, бормоча:

— Интердикт… интердикт… интердикт…

Уряднику показалось, что он и впрямь спятил:

— Вы хоть по-русски-то говорите.

— А я и говорю по-русски. Интердикт — это, Мишенька, штука страшная! Это духовная мера воздействия церкви ради вразумления неугодных ей начальников… Без бога, брат ты мой, как ни крутись, а далеко не ускачешь. Вот и получается, что начальник, то есть я, должен всенародно покаяться, дабы церковь вернулась к исполнению треб духовных.

— Не ходите вы туда — прибить могут!

Урядник тронулся за ним, но Соломин удержал его:

— Не надо. Я сам. Что будет, то будет…

Запыхавшись от бега, он быстро достиг церковной площади, издали слыша вопли и стенания баб, которые поняли, что куличи в этом году предстоит святить на маяке, а туда пока доберешься, все ноги переломаешь и разговляться уже не захочешь. Возле нарт, готовых тронуться в путь, топтались отъезжающие попы в громадных шубах и малахаях. При появлении Соломина на площади стало тихо-тихо.

— Стойте! — заговорил он, подходя ближе к толпе. — Давайте оставим все, как есть. Я знаю, что меня объявили сумасшедшим. Что же, я не стану этого отрицать… пусть так! Впредь я не стану вмешиваться в ваши дела. Если кто из вас придет ко мне с нуждою как к начальнику Камчатки, я приму его как начальник Камчатки. Кто не желает знать меня за начальство, пусть даже не здоровается со мною… Но я прошу, — закончил он, подняв руку, — всех разойтись по домам, а вас, отец благочинный, вернуть божьи дары туда, где они и должны храниться.

Получилось так, что Соломин сам же и подтвердил свое мнимое сумасшествие. Трудно решить — верно ли поступил он. Не будем забывать, что религия еще очень властно заполняла сознание людей, и любое пренебрежение к церкви могло обернуться для Соломина скверно.

Морально опустошенный, он вернулся домой.

— И совсем я вам ни к чему! — такими словами встретила его кухарка Анфиса, покидавшая его.

Началось питание всухомятку. Круг изоляции «сумасшедшего» начальника замкнулся, но в этом кругу еще остались урядник Сотенный, отец и сын Блиновы, близким человеком сделался прапорщик Жабин, а простые горожане даже сочувствовали ему… Теперь надо выждать весны, чтобы покинуть Петропавловск с первым же пароходом и уплыть, не оглядываясь.

Над камчатской юдолью пылили синие вьюги.

 

ИСПОВЕДЬ ЧЕЛОВЕКА

Обывательские трущобы заносило сугробами, общение становилось затруднительным не только между поселениями, но даже и соседями в городе.

Был один из тягостных вечеров, когда Соломин ходил по комнатам, слушая, как метель стегает в окна. Неожиданно ему показалось, что он слышит отдаленный лай собак… Чу! Возле канцелярии взвизгнули нартовые полозья.

— Кто бы это мог быть?

В сенях хлопнула наружная дверь, но шаги человека были почти бесшумны, мягкие по-кошачьи. В потемках канцелярии чья-то рука долго шарила по стене, отыскивая дверную ручку. На пороге комнаты возникла фигура — сплошной ком мехов, занесенных пластами снега.

Первое, что бросилось в глаза Соломину, так это острые уши волка над головой незнакомца. Из нимба меховой оторочки виднелось лицо — лицо человека, которого Андрей Петрович никогда и нигде не встречал. Это лицо было почти ужасное: темное и жесткое от стужи, а взор пронзительный, даже хищный.

Незнакомец стянул с головы меховой капор с пришитыми к нему волчьими ушами. Потом аккуратно прислонил в угол комнаты тяжелый заиндевелый «бюксфлинт».

— Добрый вам вечер, — произнес он, и голос его оказался удивительно молодым и свежим.

— Здравствуйте, — ответил Соломин.

Андрей Петрович затеплил на столе еще две свечи, чтобы лучше разглядеть незнакомца. Тот сделал шаг вперед, осыпая снег с торбасов, поверх которых, как боевые щитки, были привязаны громадные меховые наголенники, предохранявшие ноги от переломов при падениях с нарт… Он заявил спокойно:

— Я приехал, чтобы вы меня арестовали. Весною прошлого года я имел несчастье застрелить двух человек.

Соломин безо всякой нужды передвинул на столе чернильницу, пальцем помог горячему воску быстрее сбежать со свечи.

— Явинского почтальона?

—Да

— И свою сожительницу?

—Да

— Вы местный траппер Исполатов?

—Да.

Нервными шагами Соломин пересек комнату, взялся за «бюксфлинт», обжегший ему руку ледяным холодом.

— Вот из этого?

— Именно…

Соломин спрятал оружие в канцелярский шкаф.

— Садитесь, — показал он на стул.

— Благодарю.

Последовал четкий кивок головы, а ноги траппера, обутые в промерзлые торбаса, вдруг разом сомкнулись, словно желая вызвать ответный звон невидимых шпор, — и этим жестом Исполатов непроизвольно выдал себя.

— Постойте, вы же… офицер? — догадался Соломин.

Ответ прозвучал даже с вызовом:

— Имел честь быть им.

Очень долго они молчали. Соломин за это время механически разложил на столе десть бумаги, придвинул перо к чернилам.

— Думаю, что составление полицейского протокола не доставит, удовольствия нам обоим. Лучше, если вы изложите обстоятельства убийства своею рукою.

Исполатов стянул с кухлянки хрусткую рубаху из замши и, скомкав, зашвырнул ее в угол. Безо всякого замешательства или волнения он окунул перо в чернильницу.

— Мне будет позволительно писать с двух сторон или же только с одной стороны страницы?

— Это не имеет значения, сударь…

Надсадно царапая тишину, долго скрипело перо. Страницы быстро заполнялись четким, разборчивым почерком. Исполатов сидел вполоборота к Соломину, который обратил внимание на его профиль — резкий профиль, как у римского центуриона. Андрей Петрович подумал, насколько разнообразны бывают русские люди — от добродушного курнофея до пронзительного облика Савонаролы… Закончив писать, Исполатов вздернул пышный рукав кухлянки и посмотрел на часы (блеснуло золото).

— Я не слишком утомил ваше внимание? — спросил он, протягивая Соломину подробное описание убийства. Андрей Петрович бегло перечитал его исповедь.

— Вы не пощадили себя, — заметил он.

— Я и не заслуживаю пощады… от самого себя!

Траппер легко поднялся и, подойдя к окну, продышал на замерзшем стекле круглый глазок.

— Что привлекло там ваше внимание?

— Смотрю, как устроились мои собаки.

— Может, пустить их в сени погреться?

— Упряжке нельзя расслабляться. Я сам не раз спал на снегу и знаю, что это не так уж страшно, тем более для собаки… Не беспокойтесь: завтра утром я откопаю их из-под высоких сугробов, в которых спится лучше, нежели под периной.

Соломин подумал — все ли сделано? Оружие он спрятал, показания записаны самим убийцей… Что дальше?

— Вы с дороги. А у меня, — сказал он, — еще осталось немножко настоящего «мокко». Если угодно, я сварю.

— Не стоит беспокойства, — учтиво поблагодарил траппер. — За эти годы я отвык от кофе.

— Тогда сварю для себя. А вам — чаю.

— Пожалуйста. От чая не откажусь…

В печных трубах уездной канцелярии завывало так, что громыхали вьюшки. За окнами — чернота. Трепетно дымили робкие свечи.

Они сидели за столом.

— Как же это все-таки у вас получилось?

— Это… рок, — глухо отвечал Исполатов.

Соломин поймал себя на грешной мысли, что рад появлению этого человека, разрушившего его постылое одиночество. Сейчас ему было даже неловко перед самим собою за то, что он, блюститель государственной законности, не относится к Исполатову, как к преступнику, а лишь как к милому и приятному собеседнику… Он спросил:

— Простите, а в каком полку вы служили?

— В лейб-гвардии стрелковом батальоне.

— Это батальон императорской фамилии?

— Да, мы квартировали в Царском Селе.

Соломин заинтересовался — насколько справедливы все те легенды, которые ходят об офицерах этого батальона, как о стрелках небывалой меткости.

— Знаете, — отвечал Исполатов, — тут после войны с бурами в Африке англичане на весь мир расхвастались своей меткостью. Тогда слово снайпер и вошло в обиход русского языка. Тут вот у нас в лейб-гвардии стрелковом батальоне все поголовно были отличными снайперами. Но имеющий мускус в кармане не кричит об этом на улице — запах мускуса сам говорит за себя… Не так ли?

Положив на ладонь кусок рафинада, он ударами рукояти ножа ловко раскрошил его на мелкие куски.

— Как же вы оказались на Камчатке?

Вопрос Соломина был, кажется, слишком опрометчив, и траппер ответил не сразу:

— Это тягостная история, сударь. Боюсь, что мой рассказ не доставит вам удовольствия.

Снежная буря куролесила над крышами Петропавловска.

— Не скрою, — сказал Соломин, — вы поставили меня в затруднительное положение. Прошу понять меня правильно: я теперь не знаю, что с вами делать.

— Арестуйте, и это будет самое правильное.

— В том-то и дело, что ваше скромное желание почти неисполнимо. У меня всего четыре казака, и, согласитесь, обременять их, людей занятых и семейных, постоянным несением караула при вашей персоне я не могу… Тюрьмы тоже нет!

Исполатов откровенно рассмеялся:

— Сочувствую вам, сударь, у вас, как говорится, положение хуже губернаторского.

Еще как хуже-то! Вы, наверное, извещены о том, сколь жестоко поступил со мной здешний — цвет общества?

Траппер отозвался с легкой небрежностью:

— Да, кое-что я слышал…

— С тех пор, — горячо подхватил Соломин, — Камчатка живет сама по себе. Стоило мне признать, что диагноз местного врача правилен, как все стало на свои места. Меня никто не тревожит, но и я ни во что не вмешиваюсь.

— Вы не то говорите! — прервал его траппер. — Ничто на свои места не стало. Но если учесть, что торгующей братии на Камчатке раз-два и обчелся, то остальная Камчатка целиком на вашей стороне… Поверьте, я говорю об этом не ради утешения!..

Соломин снова поймал себя на мысли, что невольно испытывает к Исполатову необъяснимую душевную симпатию.

— Скажите, вот вы — охотник, — вы тоже страдали от этой торгующей братии?

— Я? Никогда… Они же меня боятся!

Соломин достал из шкафа бутылку водки.

— Давайте выпьем. Чем черт не шутит, а эта штука иногда отлично снимает напряжение. Только вот с закуской у меня, извините, небогато. Впрочем, однажды в Благовещенске я видел, как заезжие московские артисты запивали водку чаем.

Исполатов вышел на улицу и вернулся с тряпичным свертком. Он развернул его на столе, и Андрей Петрович увидел красиво обжаренный кусок мяса с белыми прожилками жира.

— Баранина?

— Волчатина.

— Вы меня от такого деликатеса избавьте.

— Пищевой консерватизм неоправдан, — поучительно ответил траппер. — Вы попробуйте, и тогда поймете, что мясо волка вкуснее любой баранины. Позвольте, я отрежу своей рукой?

Стаканы сдвинулись (а пурга все бушевала).

— Пока мы еще не выпили, — сказал Соломин, — я хочу сделать вам трезвое предложение. Вот вам комната, смежная с моей, и поживите у меня. А уж весной, когда придет пароход, я арестую вас по всем правилам юридической науки.

— Искренно тронут любезностью. За ваше здоровье?

Выпили и заели водку волчатиной.

— А ведь и в самом деле вкусно…

Исполатов задымил папиросой. Прищурился.

— В ответ на ваше доверие я все-таки расскажу вам, почему я оказался здесь. Прежде Камчатки в моей судьбе был Сахалин. Причем на Сахалине, как вы и сами догадываетесь, я не был путешественником… Хотите выслушать самую банальную историю?

— Если вам не будет тяжело вспоминать.

— Я ничего на собираюсь вспоминать — я собираюсь только рассказывать… Вышел в офицеры. Женился по страстной любви.

Заметьте — первой! Девушка из хорошего петербургского дома. Выпущена из Смольного с отличием. Играла на арфе, танцевала с газовым шарфом и обожала алгебру. А у меня был денщик. И вот однажды я возвращаюсь из офицерского собрания. В спальне я застал ту сцену, которую в романах почему-то принято называть «известным положением»… Что бы вы сделали на моем месте?

— Наверное, поспешил бы удалиться.

— Как все просто у вас! Повернулись и ушли… Не-е-ет, я вынул револьвер.

Выпив водки Исполатов продолжил:

— Тогда был громкий процесс, о котором много шумели в газетах. Кто писал — жертва рока, кто писал — изверг? Дали мне десять лет, и я сказал судьям: «Спасибо». Привезли в Одессу, оттуда морем — на Сахалин. Помню, проплывали волшебные страны, даже не видя их. С берега доносило ароматы цветов, звучала незнакомая музыка. А мы сидели в клетках, как звери, каждый вечер дрались из-за места подальше от зловония параши. Ну-с, прибыли. Каторга. Ничего особенного. Но каторга всегда нуждается в образованных людях. Меня назначили на метеостанцию. Замерял температуру воздуха и направление ветра, хотя никому это не было нужно. Я, поручик лейб-гвардии, сдергивал шапку перед всякими хамло надзирателями…

Исполатов умолк, вертя в пальцах пустой стакан.

— А дальше? — напомнил Соломин.

— Дальше? — переспросил траппер как-то отвлеченно.

— Дальше меня освободили… досрочно, — добавил он торопливо. — А куда деваться? Родные постарались забыть, что я существую. Путь в армию (о гвардии и говорить не приходится!) отрезан. Возвращаться на родину, извините, стыдновато. Ну, и махнул сюда — на Камчатку. Умение стрелять без промаха пригодилось, теперь живу с охоты и даже не беден…

Выслушав его исповедь, Соломин произнес:

— Выходит, у вас такая история случилась вторично? Тогда двух и сейчас опять двое…

Да, получились дуплеты. — Сказав так, Исполатов мрачно дополнил: — Я же говорил вам, — что это — рок!

Было уже полтретьего ночи, когда они, погасив свечи, разошлись по комнатам спать. Каждый чувствовал, что осталось между ними что-то сознательно не договоренное.

Соломин прервал тишину:

— Я забыл вас спросить: где вы были все это время?

— В бухте Раковой — в лепрозории.

— Вот как? Разве вы не боитесь проказы?

— Это надо еще доказать, проказой ли больны те несчастные, что живут в Раковой! Вы, конечно, знаете Трушина? Порою мне кажется — Трушину просто выгодно, чтобы в лепрозории собралось побольше народу. Они там выращивают овощи, ставят силки на птицу, а милый доктор живет с их трудов вроде фараона.

— Надо бы мне съездить в Раковую и разобраться в тамошних безобразиях,

— сказал Соломин. Исполатов ответил ему из потемок:

— Все-таки воздержитесь… не советую.

— Ну, хорошо. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи и вам, господин Соломин…

Оба уснули. Было еще совсем темно, когда Исполатова и Соломина разбудил лай собак — кто-то с улицы барабанил в двери.

Камчатку ожидала новость…

 

КАМЧАТСКОЕ ПРОБУЖДЕНИЕ

За горами, за морями да за синими лесами лежит Камчатка, будто отрезанный от каравая ломоть. Но прежде чем потревожить дремучие камчатские сны, мы, читатель, ненадолго возвратимся назад — в февраль 1904 года…

Снова разложим карту: там, где величавый Амур впадает в горло Татарского пролива, на самом стыке Японского и Охотского морей, подымливает трубами Николаевск-на-Амуре, по тем временам гиблая «дыра», но «дыра» уже с некоторой претензией. Городок, вообще-то, никудышный, хотя лри гарнизоне и батареях. Населен военными, казаками да ссыльными. Летом еще заходят сюда бравые миноносцы, ватага матросов на день-два оживит Николаевск непомерным буйством страстей, а потом опять — играй в «подкидного дурака» или пляши сам с собой «восьмерку».

В первые дни февраля 1904 года на почте Николаевска-на-Амуре было не протолкнуться: готовился массовый разъезд почтальонов по гигантским просторам Охотского округа, что лежал за Амуром в девственной тиши. Среди множества мешков с почтой была и полетучка для Петропавловска-на-Камчатке.

Почтовый чиновник, белобрысый парень в кургузом мундирчике, поспешно накладывал сургучные печати, ловко штемпелевал дорожные бумаги к отправлению в такую даль, словно на тот свет их готовил. При этом он скороговоркой выпаливал:

— Здесь ли Никифор Лемешев? Здорово, браток. Кажись, тебе до Аяна катить?.. Хватай вот эту полетучку, сдашь в Аяне тунгусу Ваське, пусть гонит ее далее — до Охотска…

Почта! Древнейший каторжный труд множества безвестных людей, особенно в таких вот местах, как эти… Сначала лошадки бежали по зимнему тракту, почтальон пальцем выковыривал из лошадиных ноздрей длинные, как морковки, ледяные сосульки — иначе падут лошади! Убогие деревни сгинули позади, будто их никогда и не было; заполняя горизонт, распростерлась белая ширь, и почтальон пересел на собак. Через три недели Лемешев достиг Аяна, зазнобленного среди высоких гор на диком берегу моря Охотского. Полетучку перекинули в свежие нарты.

Тунгус по имени Васька повез новости далее. От Аяна до Охотска еще полтысячи верст (масштабы такие, хоть плачь или радуйся). Все чаще встречались оленьи следы, а за ними, как правило, тянулась торопливая побежка волков, готовых рвануть живность за горло. И все реже встречались в пути дорожные «поварни», в которых вместо дверей были растянуты звериные шкуры. Неделями Васька ночевал у костра, дремали в снегу, сторожа уши, собаки. Уже пошел второй месяц, как полетучка выехала из Николаевска, а почтальон только сейчас достиг желанного Охотска (городок в 35 домишек с годовым бюджетом аж на 140 рублей!) Отсюда марафонская эстафета продолжалась.

Теперь якут Никодим Безруков гнал упряжку до стойбища на безвестной реке Магадан и там сдал полетучку юкагиру Паратунгу. Этому почтальону предстоял самый трудный участок пути — вплоть до реки Гижиги, в устье которой безмятежно догнивал старинный Гижигинск с церковью и господином исправником, а из всех фруктов, какие известны на планете, там произрастала лишь редька (да и то раз в три года все губили морозы). При въезде в городишко Паратунга увидел ряд открытых для отпевания гробов с покойниками, а земский исправник приветствовал каюра кулаком по зубам.

— Ты где околевал, скважина, косая? — спросил он. — Тебя еще в прошлом месяце с полетучкой ждали…

В прошлую навигацию 1903 года Гижигинский залив, что расположен в самом гиблом углу севера Охотского моря, забило плотными льдами, отчего корабли не могли доставить в Гижигу продовольствие — теперь в городе люди умирали. Исправник сдернул с нарт Паратунга мешок с полетучкой и потащил его к избе гижигинского казака Власьева.

— Игнатушко, — сказал он ему, — твоя очередь. Езжай, милок, до Петропавловска да передай на словах тамошним, что мы здесь ложки да миски давно уже вымыли, а теперь зубы на полке сложили и одного бога молим…

Власьеву предстояло сделать большой крюк, огибая на собаках Пенжинскую губу, потом завернуть к югу — как бы въезжая в Камчатку со стороны ее северного фасада. Но голодные собаки пали в пути, казак едва доволочился до коряцкого стойбища, где и слег в лихорадке. Очнувшись, позвал хозяина юрты.

— Слушь, мила-ай! Кати далее за меня, а я у тебя в гостях помирать останусь… Есть там в Петропавловске начальник такой — Соломин, ему полетучку отдай, да не забудь сказать, что гижигивские людишки коре березовой рады-радешеныси…

Быстро сказка сказывается, да не скоро дело делается: на весь этот путь от Николаевска-на-Амуре до Петропавловска-на-Камчатке ушло три месяца!

Была как раз ночь с 22 на 23 апреля, когда коряцкие нарты затормозили возле крыльца уездного присутствия. Каюр начал барабанить в запертые двери.

Исполатов проснулся первым.

— Наверное, полетучка, — сказал он, быстро одеваясь. — Вы не торопитесь. Я сейчас открою…

Полетучка лежала на столе, а коряк ждал награды. Соломин налил ему водки, сверх того из своего кармана одарил тремя рублями, после чего велел идти в карцер — отсыпаться:

— Там тепло, и никто тебе не помешает…

Взломав на мешке печати, он изъял из него почту. Исполатов помог отсортировать казенную корреспонденцию от частной. Внимание привлек пакет с красным штемпелем:

«Срочное отправление — нигде не задерживать». Заметив, что Андрей Петрович волнуется, траппер сказал ему:

— Не переживайте заранее. Какая-нибудь официальная ерунда, а начальство всегда радо пороть горячку.

— Но я не привык так жить, чтобы от самой осени до весны не знать, что произошло в мире…

Прочитав короткое извещение, он опустил руки.

— Что там?

— Война. Япония все-таки посмела…

— Кому же сопутствует успех победы?

— Я тоже хотел бы знать. Но об этом — ни слова. Война-и все. Оповещать нас в подробностях сочли излишним. — Ему вспомнились слова польского писателя Серошевского, оказанные им в Хакодате. — Но как этот лилипут осмелился схватиться с Гулливером?

— Не советую обольщаться, — ответил Исполатов. — Мы же не знаем, как обстоят дела, а потому Камчатку надо сразу же изготовить к обороне от возможного нападения.

— Придет первый пароход, и все узнаем!

Траппер предостерег Соломина:

— А если в эту навигацию не будет в Петропавловске ни первого, ни даже последнего парохода?

— Шутите! Такого быть не может. Наконец, канонерская лодка «Маньчжур» никогда не оставит нас в беде.

— Но морская блокада Камчатки — вещь вполне реальная. Лучше от начала проникнуться убеждением, что мы надолго отрезаны от России, будем отныне полагаться лишь на свои силы.

— Где вы видели на Камчатке эти силы?

— Конечно, не в четырех же казаках Мишки Сотенного, а в населении Камчатки… Кстати, мука есть на складах?

— Пять тысяч пудов. Крупчатка.

— Подумайте, как отправить хлеб голодающим на Гижигу… А каковы, пардон, у вас отношения с Нафанаилом?

— Преотвратные.

— Сейчас годятся даже такие. Идите сразу к нему, и пусть он прикажет клиру трезвонить в колокола…

Через спящий город Соломин побрел к дому благочинного. Пурга притихла, высокие сугробы еще не были пробиты тропинками, идти было трудно. Соломин разбудил Нафанаила и сказал, что началась война с Японией. Благочинный в одних кальсонах сидел на перине, долго не мог подцепить на ногу шлепанец.

— А как столица-то ихняя прозывается? — зевнул он.

— Токио.

— Так в чем же дело? — сказал Нафанаил, пролезая в портки. — От этого самого Токио давно уже одни головешки остались.

Соломин вручил ему полетучку:

— Прочтите. Здесь насчет головешек ничего не сказано. Прошу ударить в колокола, чтобы собрался народ.

— Ударим! Так двинем, что Япония зашатается…

Рассвет уже высветлил небо над Авачинской бухтой, когда Петропавловск огласили певучие перезвоны. Жители не спешили на площадь. Они думали, что у царя, имевшего четырех дочерей, появился наследник, и сходились, уповая на то, что сходка завершится чтением торжественного манифеста и благодарственным молебном. Но когда собрались перед правлением, то по лицу Соломина догадались — «ниспослания благодати» сегодня, кажется, не предвидится. Андрей Петрович был в пальто нараспашку, ноги в валенках, шапку он заранее снял. Позванивая шашкой по ступеням, на крыльцо поднялся урядник Сотенный.

— Что стряслось? — спросил тихонько.

Соломин объяснил казаку: так, мол, и так.

— К тому и шло, — не удивился урядник. — Недаром самураи, будто мошкара, над Камчаткой тучами вились. Чуток вдохнешь поглубже — и сразу по десятку в нос забивалось…

Соломин кашлянул в кулак, начал деловито:

— Дамы и господа, дорогие сожители и мои любезные соотечественники! Оказывается, давно идет война, а мы живем и ничего не ведаем. Ничтожная Япония злодейски размахнулась на великую и могучую матушку-Россию! Здесь, — он помахал полетучкой, — изложен только сам факт войны, но, к сожалению, не сказано о том, как протекает эта война, заведомо несчастная для наших противников. Полетучка шла до нас четверть года, а потому можно надеяться, что за такой срок с Японией уже давно покончено. — Соломин перехватил сумрачный взгляд Исполатова и решил поправиться: — Но можно думать, что Япония еще не сдалась на милость победителя. И посему мы, населяющие русскую Камчатку, должны быть готовы и к тому, чтобы отразить любое неожиданное нападение в наши пределы… Вот я вижу, что в первых рядах обывателей стоят почтенные мужи, которые хорошо помнят, чем закончился налет англичан и французов на Петропавловск! Это было ровно полстолетия назад. Надеюсь, что и сейчас все мы, как единая дружная семья, встанем,.. встанем… как бастион… как…

Он почему-то вдруг растерял слова. На крыльцо без приглашения поднялся зверобой Егоршин и как бы нечаянно распахнул тулупчик, чтобы все видели погнутый в драке Георгий».

— Земляки! — увесисто произнес он. — Сейчас всякую ерунду надо оставить. Кто там из нас нормальный, а кто тронулся, — это потом выясним. Квашня поперла — только поспевай месить. Ежели дураками не будем, так отобьемся. Японец нам не новость — давно знакомы. А кого хорошо знаешь, того и лупцевать завсегда легше… Так не посрамим земли нашенской, родины камчатской! Хоша и примостилась она с краю стола России, да зато далече отселе видится — ажно Америка просвечивает, язви ее в корень и в таком самом роде!

— Не так горячо, — придержал его Соломин.

— А ты меня за язык не хватай, — обиделся старик. — Камчатка, продолжал он, — испокон веков землица русская, ишо от дедов досталась нам в бережение дальнейшее. Потому скажу истинно: костьми ляжем, но отпору дадим… во такого!

Показав кулак, он спрыгнул с крыльца. Колокола умолкли. Народ расходился, судача.

«Мое положение, — вспоминал Соломин, — осложнялось объявлением меня сумасшедшим. И всякое мое распоряжение могло ведь быть истолковываемо как акт моего безумия, тем более что предусмотрительные японцы, как мне стало известно, заручились благорасположением моих теперешних антагонистов…»

Блинов настраивал его на мажорный лад:

— Христос тоже был гоним, и даже за умного его не считали, а потом вон как дело-то обернулось. С вами такое же… Но теперь наши камчатские фарисеи сами не рады, что катавасию развели. Сейчас все изменится к лучшему… верьте!

Война любит деньги. Для войны нужно оружие. Соломин велел доставить в канцелярию Папу-Попадаки.

— Если через минуту сейф с казною не будет открыт и ключ от него не будет у меня в кармане, я запихну тебя в карцер и стану держать на воде и хлебе до тех пор, пока не сознаешься, кто ты такой и ради каких целей оказался на Камчатке…

Бобровый Папа на глазах Соломина стал краснеть все ярче и ярче, и, казалось, ткни в него пальцем — кровь брызнет.

— Отвернитесь, — жалобно попросил он.

За спиною Соломина мелодично прозвенел замок.

— Позалуста, — сказал Папа-Попадаки. Соломин не стал говорить ему «спасибо», а, спрятав ключ от сейфа в карман, сразу повысил тон:

— Все-таки кто ты такой? Бобры — дело десятое, а открывание несгораемых касс, наверное, и есть главное? Папа-Попадаки утащился прочь на ватных ногах… С деньгами решено, дело за вооружением. Андрей Петрович пригласил в кабинет урядника:

— Миша, друг! Я вспомнил, что прошлым летом ты подсовывал мне какую-то аршинную бумагу о наличии на Камчатке оружия.

— Есть такая. Я вам показал реестр оружия, что лежит на складах, а вы отнеслись к нему шаляй-валяй… Между тем это не частное оружие, а казенное!

— Какой системы? — сразу вмешался Исполатов.

— Бердана.

— Ну что ж. Пошли, глянем…

Под арсенал был отведен старинный склад бывшей американской фактории Гутчисона и К»; весь пакгауз был сплошь — в линию — заставлен отличными ружьями в смазке, которую пробило морозным инеем. Соломин удивился, насколько это зрелище было грандиозно и внушительно, будто он угодил в храм.

— Сколько же здесь всего? — спросил он урядника.

— Четыре тьпци по описи. А патронов почти целый мильен, так что весь божий свет насквозь пропалить можно.

— Тут на целую дивизию, — уточнил Исполатов. Урядник подкинул в руке берданку, продернул затвор.

— Работает на ять… Приходи, кума, любоваться!

Берданка целых 25 лет верно служила русской армии. Это было неплохое оружие с откидным скользящим затвором. Потом знаменитый инженер-генерал С. И. Мосин из однозарядного сделал оружие пятизарядным, и с тех пор славная «мосинская» винтовка заработала без перебоев на страх врагам России…

Андрея Петровича разбирало любопытство:

— Но откуда же здесь столько оружия?

— А черт его разберет, — отозвался Сотенный.

— Наверное, — догадался Исполатов, — когда берданки стали заменять в войсках винтовками, тогда и завезли их сюда. Свалили и забыли, как частенько бывает на Руси великой…

В канцелярии Соломина поджидал Расстригин.

 

НАРОДНОЕ ОПОЛЧЕНИЕ

— Что было, то сплыло, —сказал он пасмурно. — Очень уж густо вы соли на хвост мне насыпали. Но вчерашние щи подогревать не станем, давай заварим свежие… По рукам, што ли?

Такого поворота Соломин никак не ожидал. Прямо в лоб он сразу огорошил живоглота вопросом — имеет ли тот торговые связи с японскими или американскими фирмами?

— Да бог с вами! — заволновался Расстригин. — Коли начистоту пошло, так я Камчатку-то стригу, это верно, крику с этого дела имею много, а вся шерсть другим достается. Раскрою своих агентов: универсальный магазин Кунста и Альберса во Владивостоке, первогильдейский Чурин в Иркутске — ему тоже стриги в хвост и в гриву, а в Благовещенске — китайский купец Тифонтай, что на русской дуре женился… Я вам это как на духу!

Он снял шапку и бросил ее на стол.

— Война ведь, — сказал Расстригин. — Сейчас не такое времечко, чтобы нам с тобою собачиться…

— Ладно, — примирился Соломин. — Я враждовать не желаю. У нас ныне общий враг, вот с ним и давайте драться.

Он проследил, как рука Расстригина исчезла в кармане шубы, вытягивая наружу бумажник, готовый лопнуть от изобилия радужных «екатеринок», и с огорчением заявил Расстригину:

— Все было так хорошо, так мило беседовали, а вы своими деньгами все испортили… Прошу — не надо.

— Как это не надо? — взъярился купец. — Да ты у меня в печенках застрял. Хоть в ногах изваляйся — я тебе копейки не дам. Не тебе же и даю — на одоление супостата!

— Это дело другое. Заприходуем как пожертвование в пользу отечества. От души могу сказать — не ожидал. Расстригин безжалостно опустошил бумажник.

— Мы ж не звери… все понимаем, — сказал он.

— Я тоже все понимаю и доложу начальству, чтобы оно вознаградило вас за рвение медалью на аннинской ленте.

— Медаль нам не помешает. Это уж будьте спокойны! Носить будем — точно. С медалью человек издаля видится…

Он захлопнул бумажник, как прочитанную книгу.

— Говорите, чего еще с меня надо? Из шкуры вывернусь, нагишом побегу по снегу, а для отечества постараюсь.

— Для отечества? — прищурился Соломин. — Так передайте доктору Трушину, чтобы не показывался мне на глаза. Расстригин понял, в чей огород запущен камушек.

— Ясно, — крикнул он, поворачиваясь к двери.

— Нет, вы останьтесь. Сейчас соберутся люди, дабы обсудить положение. Вы уже немало наторговали здесь всяко и разно, но Камчаткою торговать не станем… Верно ведь?

— Еще бы! Камчатка — кормилица наша…

На собрании каждый говорил, что думал.

— Всегда эдак было, — выступил Блинов, — что Русь спасалась ополчением народным. Так было во времена Смутные, так в двенадцатом, а в пятьдесят четвертом адмирал Завойко тоже призвал Камчатку под ружье — и отказу он не слышал.

Не терпелось дать совет и Расстригину:

— Вестимо, японцы полезут с Охотского моря, чтобы быть поближе к нересту лосося, а у нас там кораблей — фига!

Прапорщик Жабин тут же отчитался:

— Японскую шхуну, что притащил Кроун в Петропавловск, я по малости, сколько сил хватило, упорядочил для плавания, теперь бы сообща ее просмолить да проконопатить. Компаса на ней, конечно, нету, но я ведь гидрограф — проведу корабль, куда надобно, по одним звездочкам…

Было неясно, как поведет себя во время войны Камчатское торгово-промысловое общество. Не исключено, что, фрахтуя корабли у Соединенных Штатов, Бригген и Губницкий смогут прорвать морскую блокаду под нейтральным флагом. Когда Соломин высказал это мнение, никто не поддержал его.

— Не станут они в нашу заваруху соваться! А японцам в этом годе, — посулил Егоршин, — хвоста селедки не дадим пососать. Пущай шпроты из жестянок трескают…

Исполатов не принимал участия в общей беседе.

— А что вы скажете? — спросил его Соломин.

Бывший офицер высказался по существу:

— Расстригин прав — надо ожидать, что летом японцы попробуют десантировать именно на западном побережье. А твердый снежный наст продержится на Камчатке до середины мая, и это обстоятельство всем каюрам надо срочно использовать… За прошедшую зиму охотники, конечно, уже расстреляли по зверю патроны к винчестерам. Значит, необхолимо в кратчайшие сроки снабдить Камчатку берданками с запасами казенных патронов. Моя упряжка, скажу без хвастовства, лучшая в уезде. Да будет мне благосклонно дозволено, чтобы я доставил в Явино и Большерецк оружие и инструкции?

Это одобрили. Сообща решили украсить ополченцев Камчатки отличительным знаком — крестом для ношения на шапках. Крест быстро нарисовали на бумаге, пригласили кузнеца.

— Можешь ли быстро намастерить таких вот крестов?

— А сколько их вам?

— Штук с полсотни, — сказал Соломин.

Раздался дружный хохот, смеялся и кузнец.

— Вы еще плохо нашу Камчатку знаете! Да тут все подымутся от мала до велика, даже бабы за мужиками пойдут… С полсотнею ополчения, — сказал Блинов, — и возиться не стоит. Руби крестов с тысячу — не меньше.

— Вы, господа, не тем занимаетесь, — выговорил Исполатов. Сняв со стены карту Камчатки, он разложил ее на столе. Палец траппера от южного мыса Лопатка поднимался все выше к северу, до самой почти Гижиги. — В устьях каждой реки необходимо выставить вооруженные заставы. Наладить между ними связь. В каждой деревне создать дружины… Работы много, и я еще раз говорю вам — торопитесь использовать твердый наст для развоза по Камчатке оружия. Сейчас это самое насущное для обороны.

— Ну хорошо, — сказал Соломин, заново обретая права и авторитет начальника, — завтра начнем развозить берданки.

Исполатов уже шагал к дверям — запрягать собак.

— Сегодня! — сказал он. — Пока держится наст…

На улице его ждали собаки: Патлак, Керемес, Фаворитка, Ермак, Обалдуй, Мальчик, Жиган, Нахалка, Изверг, Красуля и прочие, — они встретили хозяина ликующим лаем.

Впереди лежали тревожные расстояния…

Люди расходились возбужденные, еще продолжая спорить, сталкивались в дверях, возвращались, договаривая нужное. Прежней апатии как не бывало, на улицах — ни одной бродячей собаки, все псы уже сидели в алыках, повизгивая от предчувствия кормежки перед дорогой. А возле канцелярии стихийно возникала очередь — каждый спешил записываться в ополчение. Первыми от крыльца стояли отставные унтеры и солдаты, уже хлебнувшие военной доли, за ними шел ряд стариков, помнивших былую славу, потом тянулись обыватели, в хвосте нетерпеливо притопывали школьники во главе с учителем. Блинов вел запись в дружину, но первым внес в списки своего сына — Сережу.

— Иначе и нельзя, — объяснил он Соломину. — Единый он у меня, и сердце родительское, конечно, не камень. Но в таком строгом деле надо быть честным. Я даже благословил его на святой подвиг… Сережа меня за это только уважает!

Хрустя валенками по снегу, Соломин вышел на морозную улицу. У крыльца, облаченный в походную одежду, уже похаживал возле нарт Исполатов: в зубах — папироса «эклер», в руке — древко остола. Жестом почти элегантным он отдернул мех рукава малицы, словно манжет из густейшей шерсти, опять тускло блеснуло золото.

— Часам к шести буду в деревне Завойково, — сказал он.

— Позвольте, сударь, но почему нарты у вас пустые? Все упряжки спешат в арсенал, поезжайте и вы.

— Не нужно, — ответил траппер. — Я нарочно, чтобы сохранить собак свежими, добегу до Коряк, там и буду ждать каравана с оружием. Обещаю вам принять самый большой груз и начну объезд южной Камчатки от Большерецка до Явино…

Соломин подошел к нему поближе.

— Явино? — намекнул он. — А как же… почтальон?

Этим вопросом он нисколько не смутил траппера.

— Но почтальон уже давно не живет в Явино, а при виде его тоскующей вдовы меня ведь не прошибет сентиментальная слеза… Патлак! — окликнул он вожака. — Я тебе все уже объяснил, а ты меня, надеюсь, отлично понял: не гони собак понапрасну, нам ведь пока спешить некуда…

Он по-военному вскинул два пальца к капору, поверх которого торчали волчьи уши, и взмахнул остолом.

— Кхо-кхо-кхо!

Собаки дернули. Метров двести траппер бежал рядом с нартами, потом Соломин видел, как он ловко — спиною, навзничь! — упал на нарты, и они, взметая полозьями снежную пыль, исчезли в конце улицы. Опытный каюр, Исполатов нарочно не утомлял собак. К вечеру, проскочив через Завойково, он прибыл в деревню Коряки, где и поужинал в доме старосты. Скоро сюда стали подтягиваться упряжки из Петропавловска, груженные связками берданок и ящиками с патронами.

Жена старосты приготовила гостю постель.

— Спасибо, но я сейчас поеду, — сказал ей траппер.

— На ночь-то? Гляди, чумовой, пурга-то закрутит.

— Ничего. Отлежимся в сугробе…

Он приступил к кормежке собак. Его мощногрудые камчадалки с густой темно-бурой шерстью, высоко подпрыгивая, жадно схватывали на лету большие ломти юколы. В этот момент посторонним псам лучше не подходить, Исполатов даже каюров предупредил, чтобы держались подальше:

— Разорвут!..

Тщательно проверив укладку груза на нартах, он велел доложить еще сорок берданок и четыре ящика с патронами.

— Сашка, — убеждали его, — псы не потянут.

— Это ваши! А мои рванут за милую душу…

Но собакам было тяжело. Они выкинули фортель, который хорошо известен всем каюрам. Не проехав и версты, упряжка стала описывать широкую дугу циркуляции, самовольно возвращаясь обратно. Исполатов не стал их бить или ругать — он покорно бежал рядом с собаками, позволив им вернуться на то место, с которого они взяли старт.

Каюры, конечно, обсмеяли его, но Исполатов не обиделся. Подойдя к Патлаку, траппер присел на корточки и с большой нежностью наговорил вожаку немало приятных слов:

— Ты у меня хороший, ты у меня умный, ты самый красивый и сильный. Мы же с тобою давние друзья, я заплатил за тебя четыреста рублей, так какого же черта ты решил со мною трепаться? Давай-ка лучше как следует возьмемся за дело…

Шершавым языком Патлак облизал ему лицо.

Снова раздалось энергичное:

— Кхо! — И псы поняли, что дороги, как и тяжкого груза, не избежать. Резко опустив хвосты, они разом налегли в алыки, дружно молотя снег лапами, и, по мере того как исчезали вдали деревенские огни, собачьи хвосты уверенно задирались все выше и выше. Когда же они закрутились в привычные для глаза баранки, Исполатов понял, что его воля — воля человека — победила немалую волю дружного собачьего коллектива.

Вместе с упряжкой, сливаясь воедино с ее напряжением, траппер целиком отдался впечатлениям и опасностям дороги.

Он пересекал Камчатку с востока на запад! От самого Тихого океана до берегов Охотского моря.

Исполатов добровольно взял на себя самый трудный маршрут — этот человек умел не щадить себя.

Настоящие каюры редко присаживаются на нарты.

Настоящие каюры чаще бегут рядом с нартами.

Никто ведь не знает, какой это труд — «ездить» на собаках, часами пробегая вровень с упряжкой. После дороги лицо каюра станет серым, будто обсыпанное пылью, — суровый отпечаток непомерной усталости, след неимоверного напряжения.

Спасибо Патлаку! Если траппер ошибался в верном направлении или подавал ошибочную команду, вожак поворачивал голову, глядя на хозяина почти с презрением, и сам избирал верный путь. Собачьи языки давно свисали вбок, словно мокрые красные тряпки. Изредка заскочив на концы полозьев, Исполатов с удовольствием наблюдал, как собаки бегут в нерушимом и слаженном цуге, ритмично помахивая баранками бодро закрученных хвостов…

На вторые сутки он был уже в Большерецке, а это селение немалое, в стародавние времена здесь был острог, отсюда начальство управляло Камчаткой. Созвав у церкви народ, Исполатов вручал мужикам новенькие берданки и запас патронов.

— О каждом появлении японцев, — наказал он им, — сразу же извещайте Петропавловск. В бой вступайте только в том случае, если уверены в его успехе. Ну, а стрелять учить вас не стану — этому вас учили с детства…

Следующая деревня — Голыгино; здешние мужики жили с промыслов и огородов, они взбивали вкусное масло, а сливки со сметаной текли у голыгинцев рекою. Но здесь было меньше охотников, и потому Исполатов прочел целую лекцию, показывая наглядно, как продергивать затвор, как поступать в случае заедания патрона… Пошел уже пятый день пути. Собаки устали — это так, но зато уменьшился груз на нартах, и трапперу удавалось выдерживать прежнюю скорость передвижения, с какой и начинал свой путь, когда бежал с полной нагрузкой. Глаза уже слипались от многосуточного недосыпа, но Исполатову предстояло заехать еще в Явино, что лежало на юге Камчатки.

Поздно вечером он затормозил у дома явинского старосты. Сказал, что будить людей, глядя на ночь, не следует. За чаем они разговорились о войне с Японией…

— А у нас в Явино с осени япончик живет.

— Откуда он взялся? — удивился траппер.

— Вроде бы со шхуны, которые тута частенько на камнях калечатся.

— Где он сейчас? — спросил Исполатов.

— Дрыхнет небось. Чего ж ему делать-то?

Староста немного помялся, потом сказал:

— История тут такая… У нас год назад почтальон пропал. Баба у него осталась. Ну, повыла малость, как и положено бабе, потом притихла. А тут и японец откель ни возьмись. Не гнать же его! Посуди сам, мил человек… Японец ласковый. Ожился у нас и домой ни в какую не собирается. Глядишь, он дрова колет. За скотиной пригляд имеет. Хозяйственный! Вот и причалил ко вдове почтальонной. Зимою священник его в православие обратил. Повенчал с бабой. Вот история-то какая…

Исполатов угостил старосту папиросой.

— А по-русски он говорит?

— Да леший его разберет. Так вроде бы ни бэ, ни мэ, ни кукареку. А иной раз по глазам вижу, что нашу речь понимает.

Исполатов посидел, подумал. Конечно, близ бурного моря случаются всякие трагедии. Ничего удивительного, если японского рыбака с острова Шумшу прибило к русскому берегу. Всякий человек с моря идет на свет огня — к человеку! Пришел и этот японец в русскую деревню. Кто его знает? Может, и нашел здесь простое человеческое счастье…

У Исполатова не возникло никаких подозрений.

— Но я не хочу, — сказал он старосте, — чтобы ваш японец знал о том, что я привез оружие и инструкции. Теперь задумался и староста:

— Куда ж я его подеваю? Не топить же его!

— Топить не надо. Я сложу оружие у тебя в сенях. Сам и раздай мужикам берданки. Помни, отец, что твоя деревня Явино ближе всего к острову Шумшу, где самураи давно высиживают змеиные яйца. На совете в Петропавловске относительно вас решили так: если японцы появятся, сразу же отводи людей в лес или в горы, а нам шли гонца… Тебе все ясно?

— Ясно, голубь.

Задерживаться в Явино траппер не хотел и решил убраться отсюда, чтобы его даже не видели. Но случилось не совсем так, как он задумал. Был еще ранний час, когда Исполатов начал выезжать из деревни. На околице стоял коровник, из него вдруг вышел молодой японец с вилами, на которые была поддета большая куча парного навоза.

— Брось вилы, иди сюда! — позвал его Исполатов.

Японец послушно исполнил команду.

— Садись. Отвезу тебя в Петропавловск.

Японец издал вежливое шипение, но в глазах его мелькнуло что-то зловещее — было видно, как он насторожился. Держа в руке «бюксфлинт», Исполатов сам подошел к нему вплотную.

— Расскажи, как ты сюда попал и зачем?

— Моя япона русика не понимай.

— Перестань дурить. Я же вижу, что руки у тебя совсем не рыбацкие… Что-о? А ну-ка без разговоров вытяни их!

Японец с улыбкой вытянул руки.

Страшной силы удар хлестнул Исполатова по глазам.

Ослепленный невыносимой болью, траппер одним замахом обрушил перед собой тяжкий, как молот, приклад «бюксфлинта». Но и сам, скрюченный от боли, обмяк телом и опустился на снег.

Когда зрение вернулось к нему, Исполатов увидел, что лежит рядом с японцем, у которого череп раскроен пополам сильнейшим ударом приклада.

Боль была долгой и нестерпимой.

— О-о, — стонал траппер, подвывая. — Ы-ы… Ы-ы-ы… Страшным усилием воли он заставил себя для начала сесть. Потом, опираясь на ружье, поднялся в рост. Быстро огляделся. В домах Явино уже растапливали печи, но, кажется, никто их схватки не видел.

Исполатов волоком дотащил убитого до упряжки и, словно вялый мешок, втянул его на пустые нарты, сверху закинул полостью. Рухнув на передок саней, траппер слегка тронул потяг, хрипло сказав в сторону вожака;

— Патлак… кхо!

Исполатов вернулся в Петропавловск первым, остальные каюры с грузом оружия были еще в пути, развозя берданки и патроны по стойбищам и деревням Камчатки.

Соломин был поражен видом траппера: лицо почти искаженное от невзгод, а глаза — два сплошных синяка.

— Что с вами?

— Было дело под Полтавой… Исполатов тяжело опустился на лавку.

— Вам надо поспать, — сказал ему Соломин.

— Дайте выпить. Чего-либо покрепче.

Андрей Петрович набулькал в стакан чистого спирту, наспех соорудил неказистый бутерброд с икрою.

— Прошу, — поднес все это трапперу.

Жадно выпив, Исполатов стал жевать бутерброд.

— Я все сделал, — мрачно доложил он. — Население прибрежных деревень о возможном нападении извещено. Оружие мужики разобрали охотно. Раздал и кресты ополченцев. А к тем четырем, что лежат на моей совести, припишите и пятого…

Траппер попросил Соломина выйти во двор. Там, откинув с нарт полость, он показал убитого японца.

— Хороший попутчик! Словно знал, что я не из болтливых, и потому всю дорогу молчал как проклятый. Соломина при виде трупа даже зашатало.

— А где же… второй? — неожиданно спросил он.

Вопрос показался трапперу прямо-таки дурацким.

— Я же не молотилка! Или одного вам кажется мало?

Соломину пришлось объяснить, что убитый в деревне Явино японец хорошо знаком ему: год назад на пароходе «Сунгари», вышедшем из Хакодате, его соседями по каюте были два молодых японца — Фурусава и Кабаяси, плывшие на Командорские острова изучать русский язык.

Для меня, — сказал Соломин, — все японцы на одно лицо, и я не могу точно утверждать, кто — это

— Фурусава или Кабаяси. Но зато я твердо уверен, что перед нами один из них.

— В любом случае, — ответил траппер, — кто бы это ни был, но русский язык он изучил теперь досконально. Мне непонятно лишь одно — как же с Командор он угодил в Явино?

Опрокинув нарты; он пинками ноги откатил замерзший труп к самому забору и засыпал его снегом.

— Мне и в самом деле надо выспаться. А вдова явинского почтальона не слишком-то и скучала! Теперь, благодаря моим постоянным услугам, она овдовела вторично… Это меня не огорчает. У нее такой богатый коровник, что она скоро найдет себе третьего дурака!

И пошел спать. Соломин спрашивал Сотенного:

— Миша, что за человек твой приятель?

— С ним не пропадешь — он грамотный.

— Как бы этот грамотный не подвел меня.

— Сашка не выдаст, — заверил его урядник.

 

ПРОВОКАЦИЯ

К утреннему чаю Исполатов вышел в полуфраке при манишке, не изменив только своим расхристанным торбасам.

— Ради чего это вы так вырядились? — недоуменно спросил Соломин. — Или пожелали эпатировать камчатское общество?

— Точно так же я иногда одевался и на зимовье, где мне совсем некого было эпатировать. Просто надоело шляться в затрапезе, телу необходимо подвигаться свободнее.

Соломин заговорил о погоде — невпопад:

— Какой сегодня ясный денек, верно?

Но Исполатов не поддержал этой темы:

— Вам не кажется, что Россия все-таки безнадежно отстала? Нам бы давно пора иметь на Камчатке радиотелеграф. Будь в Петропавловске станция; мы не томились бы полным неведением происходящего в мире.

— Радио? — ответил Соломин. — Вы многого захотели. Сейчас, как говорила моя бабушка, не до жиру — быть бы живу…

Чаепитие прервало появление казака.

— Тревога! Японцы в гавань лезут… Казак побежал с этим сообщением дальше.

— Японцы лезут, — повторил Исполатов. — Можно подумать, что они лезут к нему на печку.

— Собирайтесь же! — волновался Соломин.

— Умереть всегда успеется…

По всему городу хлопали двери, слышались крики, клацанье затворов. В котловину гавани отовсюду сбегались ополченцы, а со стороны моря уже показался неизвестный корабль. Через окно уездного правления было видно, как он не спеша разворачивается в отдалении, застилая соседние сопки курчавым дымом.

— Наверное, крейсер, — говорил Соломин, впопыхах надевая боты. — Сейчас вот разделают нас артиллерией… А мы со своими берданочками — пых, пых, пых!

— Это не крейсер, — на глаз определил траппер. — Нас, кажется, решил визитировать «Редондо», американский транспорт, который часто фрахтует Камчатская компания…

Андрей Петрович поспешил в гавань, навстречу ему поднимался по тропинке Мишка Сотенный.

— Вот оболтусы! — хохотал урядник. — Развели шумиху, а это не японцы. Видать, провизию для нас привезли…

Жители Петропавловска толпились у берега в чаянии, что сейчас узнают мирские новости — о делах на фронте, о несомненной победе матушки-России. Соломин вместе со всеми стоял у самого среза причала, поджидая, когда к нему подвалит борт корабля, исхлестанный полосами засохшей морской соли. Американские матросы в длинных свитерах молча подали швартовы. В толпе нашлось немало охотников, чтобы ловкой удавкой закрепить их за причальные кнехты. Дребезжа роликами, на берег покатилась гремучая корабельная сходня. Однако никого из петропавловцев янки на палубу «Редондо» не допустили. Над бортом корабля свесился через леера чересчур элегантный господин в сером костюме и белых гетрах. Он крикнул вниз:

— Что вы, как шайка, все с ружьями?

— Так надо, — за всех ответил ему Егоршин.

— Кто здесь начальник Камчатки?

— Я, — сказал Соломин. — Сейчас поднимусь к вам.

— Не нужно. Я сам спущусь на берег…

Это был барон фон дер Бриттен — потомок крестоносцев, искавших в Палестине гроб господень, а теперь он, урляндский дворянин, сходил на берег Камчатки, которая лакомым куском нависала над бездною Тихого океана.

Продираясь через толпу, барон отрывисто говорил:

— Война уже проиграна… страшное поражение… Соломин поспешил увести Бриттена в правление, куда сразу же набились люди, жаждущие узнать правду. Перед ими находился человек, прибывший из того мира, в котором можно ежедневно читать газеты, знать самые свежие новости.

Конечно, все буквально в рот смотрели барону, а он, видимо, наслаждался своим всемогуществом, ибо один он — только он! — обладал той информацией, которая была сейчас для Петропавловска будто хлеб для голодных.

— Так расскажите нам! — воззвал к нему Соломин.

Повесив макинтош на спинку стула, Бриттен сел. Взором, почти отвлеченным, он обвел лица собравшихся. Сказал:

— Ничего утешительного. Россия разгромлена!

Календарь показывал 5 мая 1904 года. Плотное молчание, словно непрошибаемая стенка, выросло вокруг того стула, на котором расселся барон. Чтобы эта тишина не взорвалась возмущением, Бриттен торопливо заговорил:

— Я понимаю, что все вы жили под обаянием несокрушимости великороссийской мощи. На деле оказалось — это мыльный пузырь, лишь слегка сверху бронированный… Достаточно было иголочного укола, чтобы он лопнул!

Блинов прослезился. Казачий урядник ногтем соскабливал смолу, прилипшую к эфесу его шашки. Исполатов, отвернувшись, пускал к потолку голубые кольца табачного дыма. Соломин сказал:

— Простите, барон, но такого ведь быть не может, чтобы наши священные твердыни, вроде Порт-Артура…

Бриттен сразу перебил его возгласом:

— Порт-Артур уже сдан! Вернее, — поправился он, — когда мы покидали Сан-Франциско, уже была решена его капитуляция.

— А как же наш флот? — спросил урядник.

— Какой флот? Русского флота давно нет… Поищите его на дне Тихого океана. — И барон рассмеялся.

В сенях канцелярии кто-то задел пустое ведро. Этот житейский звук несколько оживил Соломина, совсем увядшего. Все были растеряны, не зная — верить или не верить. Да и как было не поверить, если говорило официальное лицо?

— А что во Владивостоке? — спросил Соломин.

— Владивостока нет. Эскадра японских крейсеров еще в марте оставила от него дымящиеся руины. Масса убитых и раненых. Поезда переполнены — жители панически спасаются в Россию, и сейчас Владивосток — это мертвое поле, а все подходы к нему японцы завалили минами так густо, что еще добрую сотню лет туда никто не рискнет соваться… Голова от таких новостей шла кругом. Бриттен поднялся и сдернул макинтош со спинки стула.

— Сейчас, — произнес он, — назрел вопрос о конференции ведущих держав мира, чтобы произвести окончательный раздел дальневосточных владений Российской империи.

Тут, не выдержав, гаркнул Мишка Сотенный:

— Да Россия-то, чай, не Африка, чтобы делить ее!

Бриттен, вроде сочувствуя уряднику, пожал плечами:

— Увы, но это так.

Исполатов вдруг гортанно произнес одно слово, которое резануло всех, словно бритвой:

— Кайкчич!

К сожалению (или к счастью?), Бриттен его не понял. Это было старое оскорбление ительменов, которое могли понять лишь старожилы Камчатки; оно означало примерно то позорное русское слово, что начинается с буквы «б».

Белые гетры барона уже заторопились к дверям.

— Америка, — говорил Бритггн на ходу, — получит Камчатку, из которой образуется самостоятельный штат, а конгресс Соединенных Штатов в этом случае отдает мне все, что здесь имеется, на концессионных правах.

Дверь, взвизгнув пружиной, захлопнулась за бароном столь громко, будто выстрелила пушка. Соломин сел.

— Надо бы его попросить, — сказал вяло, — чтобы он воздержался от таких слов на улице. Могут возникнуть неприятности.

Блинов вытер слезы и ожесточился:

— А пускай, сволочь, болтает, что хочет. Одной болтовней ему из нашей Камчатки колонии не сделать.

Андрей Петрович с надеждою воззрился на Исполатова:

— Как вы относитесь ко всему услышанному?

Траппер размял в пепельнице погасшую папиросу с таким старанием, будто хотел уничтожить заклятого врага.

— Россия — это такая страна, которой можно нанести поражение, но которую никогда и никому не удавалось победить. Я допускаю, что наша армия могла оставить Мукден, допускаю, что Владивосток можно бомбардировать, как это сделали недавно с Благовещенском китайцы. Но курляндский баронишко что-то уж больно много насыпал пеплу на наши головы… Вспомните! Даже насквозь прогнивший Китай и тот, когда на него напали сразу несколько стран, обладавших новейшим оружием, даже Китай не испытал столько бед и насилий, какие, по словам барона, выпали сейчас на русскую долю. Уж если ты, собака, взялся за вранье, — заключил Исполатов, — так ты уж ври хотя бы так, чтобы тебе поверили!

Это были убедительные слова, и тут уряднику Сотенному пришла в голову хорошая мысль:

— Любое вранье легко проверить. Попросим у барона газетку. Хоша бы американскую. Не может так быть, чтобы на всем «Редондо» не нашлось захваченной в дорогу газетки…

Соломин поспешил за Бриттеном, нагнал его на улице и попросил дать почитать последние газеты.

— Ах вот оно что! — строго произнес барон. — Вы не доверяете мне. Но учтите, что я дворянин и моим словам…

— Я тоже дворянин, хотя и мелкотравчатый, — торопливо сказал Соломин. — Как дворянин дворянина, я настоятельно прошу вас, барон, воздержаться от распространения вредных слухов.

— Сударь мой! Я не слухи распускаю, а сведения о фактах, и не вредные, а самые достоверные…

— Вы доставили на Камчатку товары?

—Нет.

…Тогда непонятно, зачем вообще прибыл сюда «Редондо»?

Бриттен повидал Неякина и Нафанаила, которые сообщили ему: мол, Соломин явно не в себе, что и сам всенародно признал под пасху при вынесении городских святынь. От благочинного барон проследовал в больницу, где доктор Трушин выразился о Соломине таким образом:

— Это такая инфекция, что слов нету! Я уже сказал ему, чтобы он мне на глаза не попадался, потому что я за себя не ручаюсь. Да вы спросите Неякина

— он не даст соврать.

Неякин, прилипая к барону как банный лист, охотно доложил о позорных «неистовствах» начальника Камчатки:

— Стыдно сказать, пресветлый барон, но господин Соломин кажинный раз, как меня встречает, сразу плюет мне в глаз. Причем обязательно в левый… видите, как распух?

Предоставим слово Соломину. «Наутро из разных источников я стал получать заявления о том, что Бриттен объявил уже Камчатку под американцем, причем одновременно с этим объявлением он не преминул накинуть два рубля на кулек муки, чего он не мог сделать без моего ведома и согласия».

Урядник в сердцах даже наорал на Соломина:

— Да что вы смотрите-то? Будь я на вашем месте, у меня бы жук этот до конца войны из-за решетки выглядывал. Вон как он злодейски народ мутит.

Это правда, что в городе уже создалась унылая, давящая обстановка. Жители сходились в кучки, слышалось:

— Быть не может, чтобы Россию с хвоста делить стали!

— А ты Аляску забыл, браток?

— Охти, тошно… А вдруг Бриттен-то прав?

Звучали, правда, и другие речи:

— Плевать мы на всякие конференции хотели! Даже если весь Дальний Восток по кускам растащат, и то Камчатка постоит за себя, и ни под японца, ни под американца мы не пойдем — хоть ты режь нас тута!

В городе все дружно ругали Бриттена:

— Ишь орел какой! Прилетел невесть отколе, в одну минуту изо всех вас американцев понаделал, да еще товорит — с вас два рубля за мешок… Видали мы эдаких, да фукать на них хотели!

Исполатов поддержал урядника Сотенного:

— Советую вам немедленно арестовать фон дер Бриттена с его бесстыжими тевтонскими глазами.

Андрей Петрович отвечал, что у него нет юридической основы, чтобы, опираясь на нее, произвести арестование.

— Вы арестуйте его, — настаивал Исполатов, — а уж после войны пусть седовласые сенаторы кассационного департамента ковыряются в законах, выясняя, была у вас основа или таковой не было.

Соломин пригласил фон дер Бриттена в правление, где в присутствии многих свидетелей заявил ему:

— Я вынужден составить протокол о распространении вами слухов, вредящих настроению умов на Камчатке.

— Протокол… с какой целью? — фыркнул барон.

— С целью привлечения вас к ответственности…

Сказав так, Соломин повернул на столе судейское зерцало, обратив его к барону той гранью, на которой начертано: «Всуе законы писать, когда их не хранить или ими играть, яко в карты, прибирая масть к масти, чего нигде в свете так нет, как у нас было…» (слова старинные, еще петровские!). После чего все рассказы Бриггена о руинах Владивостока, о гибели флота российского, о конференции держав относительно раздела русских владений на Дальнем Востоке — все это (включая и наценку в два рубля на мешок муки) было тщательно запротоколировано. Закончив писать, Андрей Петрович спросил: — Вы по-прежнему утверждаете, что Камчатка должна отойти под владычество Соединенных Штатов Америки?

— Да, вместе с Чукоткой, а Сахалин — Японии.

— Ладно. Подпишитесь вот тут, барон…

До самого последнего момента Соломину казалось, что Бриттен побоится оставить свое факсимиле под таким документом. Но барон, не смутившись, подсел к столу и с видом, будто свершает благое дело, расписался внизу протокола. Соломин намекнул:

— А если я посажу вас в карцер?

— Вам диагноз уже поставлен, — нагло отвечал барон. — Я вообще не понимаю, чего вы тут раскомандовались? Можете сажать. Но выручать меня станет уже не Петербург, а Вашингтон!

Когда он удалился. Сотенный сказал:

— Вот погань какая… надо же так, а?

Соломин, проявив слабость воли, не нашел в себе мужества арестовать провокатора. Но если бы он послушался советов Исполатова и урядника и барон оказался бы под замком, — возможно, что камчатские события не обрели бы позже того трагического крена, который угрожал перевернуть Камчатку кверху килем.

Девятого мая Исполатов в своем полуфраке, мягко ступая торбасами, поднялся на второй этаж — в трактир Плакучего. Небрежно бросив на прилавок четвертную, попросил открыть шампанское. За столиком скромно (без выпивки) ужинали барон фон дер Бригген со своим прилипалой Heякиным… Исполатов послушал, о чем они беседуют, и во всеуслышание заявил барону:

— Сейчас же прекратите дурацкие разговоры о гибели России, иначе я в два счета выброшу вас отсюда.

— Кто это такой? — спросил Бриттен у Неякина.

— Тип! — отвечал тот неопределенно.

Вид светского фрака при засаленных торбасах вызвал у потомка крестоносцев чувство, близкое к гадливости, и указательным перстом, сверкнувшим перстнем, Бриттен указал трапперу на дверь:

— Попрошу вас удалиться и впредь не мешать мне… Кто здесь, на Камчатке, хозяин — вы или я?

— Конечно, я! — отвечал Исполатов.

Два громадных синяка возле глаз никак не украшали сейчас искателя удачи. Но жестом, не менее величавым, нежели жест барона, указующий ему на двери, траппер бросил перед Плакучим еще одну четвертную: Шампанского… открой!

Вылетела пробка, коснувшись в полете последних волосинок на темени Неякина. Между рамами окна зажужжала весенняя муха, не выметенная с осени.

— Барон, — свысока заговорил Исполатов, — когда вы идете в приличный шалман, не забывайте спрашивать, какие в нем цены. Между прочим, на Камчатке за все цены очень высокие… Это вам не занюханная простаками Америка, где на два пенса можно нажраться любой патоки до отвала.

— Откуда вы, камчадалы, знаете что в Америке?

— Мы все знаем…

— Кто этот тип? — еще раз спросил барон.

— Сашка! — неопределенно ответил Неякин.

Звякнула вилка, отброшенная Бриттеном, а муха между оконными рамами стала жужжать назойливей.

— Вы ведете себя возмутительно! — выговорил Бригген с назиданием. — Но пусть содержимое моего кошелька вас не тревожит: у меня хватит денег расплатиться.

Исполатов со вздохом опустил бокал на прилавок, и все услышали, как шипит в нем шампанское.

— Боюсь, что вы, барон, окажетесь на улице раньше, нежели успеете это сделать. Но лестница для сукиных сынов — это слишком роскошно… Существует путь более короткий!

Плакучий, умудренный опытом, жалобно сказал:

— Пожалей хоть стиклы-ы… ы-ызверг!

Неякин, издав мышиный писк, скрылся за печкой. Барон фон дер Бригген только за океаном сумел оценить скоропостижность своего поражения. В долю секунды он был схвачен за штаны и за воротник. Какая-то сила оторвала его от стула. Мелькнув на прощание белыми гетрами, он описал в воздухе довольно-таки сложную траекторию и головой рассыпал перед собой стекла…

А за окном была улица, увы, — совсем не мягкая! В трактире все замолчали. Плакучий протер полотенцем стакан, зачем-то подул в него и снова стал протирать, проявив не свойственную ему чистоплотность. Неякин тихо выбрался из-за печки и еще тише спросил:

— Который час?

— А зачем тебе знать? — грустно ответствовал Плакучий.

— Да так… интересно.

— Ну, девятый. А нам с того ни легше.

Все явственно слышали, как шлепнулся внизу барон, соприкоснувшись с мостовой. Но ни единого стона не донеслось с улицы, отчего присутствующие в трактире решили, что барону амба — как лягушке.

Наконец Неякин исполнился волевым решением:

— Пойду-ка я… гляну, что с ним.

Вскоре он возвратился, пребывая в прострации.

— Вдрызг? — спросил его Плакучий. Неякин с трудом пролепетал:

— Его… не стало.

— Куды ж эта гнида подевалась-то?

— Стекла лежат. А барона нету…

Один из гостей трактира высунулся в окно:

— Верно! Не видать паразита.

Исполатов допил шампанское и сказал:

— Не туда смотрите! Что вам далась эта улица?

— А куды ж нам глядеть? — удивился Плакучий.

— Гляньте дальше — из бухты исчезло и «Редондо»… Кажется, я начинаю верить в чудеса, — закончил траппер, честно расплачиваясь с трактирщиком за выбитые стекла.

В торбасах и фраке, твердой поступью он спустился во двор. Иногда ему казалось, что, если случится нечто, тревожное и размыкающее его с пропащим прошлым, тогда жизнь, еще необходимая ему, станет нужна и другим…

Где-то на окраине Петропавловска завели граммофон, и до Исполатова донесло хрипловатый басок певицы Вари Паниной:

Стой, ямщик!

Не гони лошадей, Нам некуда больше спешить.

Нам некого больше любить.