Богатство

Пикуль Валентин Саввич

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. КАМЧАТКА — ЛЮБОВЬ МОЯ

 

 

ПРЕЛЮДИЯ ВТОРОЙ ЧАСТИ

Андрей Петрович был заранее уверен в победе русского оружия, и тут ничего не поделаешь: русский человек от самых пеленок воспитан на вере в непобедимость своего великого государства… Это убеждение окрепло в Соломине после посещения им в 1902 году города Дальнего, что располагался близ Порт-Артура. Архитектор показывал ему места среди новостроек, отведенные для плавательных бассейнов, площадки для игры в теннис и роскошные кегельбаны. Андрея Петровича тогда же удивило в планировке города заведение обширного зоопарка. В самом деле, когда строят вольеры для тигров и озабочены покупкою павлинов — это убеждает лучше пушек, глядящих с бастионных парапетов в безбрежие океана.

А теперь, читатель, представим громадные пространства от Читы до Владивостока (по долготе) и от Николаевска до Порт-Артура (по широте). Мысленно рассредоточим на этой необозримой территории 90000 солдат, расставим по холмам 148 пушек и выставим в кустах пулеметов.

Много это или мало?

Да ведь это просто ничтожно… Именно с такими ничтожными силами Россия встретила вероломное и хорошо подготовленное нападение самураев. Русско-японская война исторически еще слишком близка нам, и порою кажется, что в ней все уже давно выяснено. Но это только кажется…

Для любого русского человека всегда останется неприятным вопрос: почему Россия потерпела поражение от Японии? Говорить о том, что, мол, государственный строй царизма был прогнившим и потому армию разбили, — это еще половина объяснения, ибо, как доказал опыт истории, прогнившие политические системы способны иметь победоносные армии.

Вопрос о поражении в войне с японцами слишком жгуч для национальной гордости великороссов. Именно поэтому разгром империалистической Японии в 1945 году был воспринят советскими людьми как закономерная расплата за неудачу своих отцов и дедов. Никто не спорит — да, война была одинакова чужда и русскому, и японскому простому народу. Но русская дипломатия уклонялась от войны, а японская военщина, вкупе с токийскими политиками, войну развязывала. Разгулявшемуся от легких побед над китайцами и корейцами самурайскому духу стало тесно на островах — Япония, вступая в рискованное единоборство с Россией, воевала, по сути дела, за право разграбления Китая, за подчинение Кореи, за ослабление русской конкуренции на берегах Тихого океана. Токио играл ва-банк: в случае японской победы Россия теряла большую долю своего международного престижа, а империя микадо безоговорочно вступала в ранг ведущих мировых держав…

Но все-таки почему Россия не стала победительницей?

Три воинских эшелона в сутки, которые могла пропустить по рельсам к океану Великая Сибирская магистраль, — вот едва ли не главная причина поражения. Отличная кадровая армия России даже не была стронута с западных рубежей, сдерживая угрозу возможного нападения двух заклятых врагов — Германии и Австрии! На полях Маньчжурии воевали главным образом солдаты, наспех взятые из запаса, и малоопытные казаки сибирских соединений; прославленная русская гвардия в бои брошена совсем не была… Мне думается, что это и есть вторая причина всех фронтовых неудач.

Но героизм русских воинов того времени воспет в песнях, которые вошли в боевой репертуар нынешних солдатских ансамблей. Щемящие вальсы-прощания до сих пор волнуют нас так, будто мы снова на гулких морозных вокзалах провожаем своих сестер и братьев на желтые сопки Маньчжурии, на зеленые берега Амура… Небывалая стойкость русского воинства истощила Японию до крайности, она была уже близка к поражению, когда Портсмутский мир спас ее, наложив пятно на знамена боевой славы России!

Однако, читатель, сейчас еще лето 1904 года — денно и нощно по стыкам рельсов Сибирской магистрали стучат колеса воинских эшелонов: это наши деды и прадеды едут погибать под Инкоу и Ляояном, многие из них потонут в плеске холодного океана… За два года войны через пламя сражений в Маньчжурии прошли полтора миллиона русских воинов (включая сюда убитых и выживших).

Японской армии помогала близость метрополии, превосходство ее флота на морских коммуникациях. Но японская армия, уже основательно измотанная, не могла выделить войск для захвата Камчатки, именно поэтому в Токио целиком рассчитывали на гарнизоны Шумшу и Парамушира; самураи уповали на те полмиллиона иен, что были собраны для предателя Губницкого, дабы он подготовил в Петропавловске «мирное положение». Попросту говоря, японцы платили Губницкому за то, чтобы он устранил на Камчатке возможность любого народного сопротивления.

Теперь мы вернемся к полету из окна барона фон дер Бриттена — агента американского, а не японского!

В загадочном исчезновении барона не было даже ничтожной доли мистики. Два американских матроса с транспорта «Редондо» как раз в тот момент подходили к трактиру Плакучего, дабы основательно выпить и закусить чем-нибудь солененьким. Вдруг над ними со звоном лопнуло оконное стекло, и, осыпая матросов осколками, на землю ляпнулся курляндский барон, потомок рыцарей-крестоносцев. Увидев представителя Камчатской компании в таком жалком виде, матросы мигом подхватили его и скрылись за домом Плакучего.

— Скорее на «Редондо», — велел барон матросам.

На ногу ему был наложен гипс, барон умолил капитана на всех оборотах следовать в Сан-Франциско — этим и объясняется почти молниеносное исчезновение из Петропавловска самого барона и транспорта «Редондо». По прибытии в Америку фон дер Бриттен был доставлен в госпиталь, откуда он дал срочную телеграмму в Петербург на имя министра внутренних дел. Барон депешировал самому Плеве, что на Камчатке воцарилась зловещая анархия, все жители, благодаря усилиям начальника уезда, поголовно вооружены, а ненормальное состояние Соломина угрожает серьезными последствиями той же Камчатке…

Бриттена посетил в госпитале Губницкий, который не очень-то посочувствовал коллеге.

— Когда выкидывают из окна, — сказал он (на основании богатого жизненного опыта), — всегда можно успеть вцепиться в подоконник и устроить гвалт на всю Одессу. Хорошо, что это случилось с вами не в Америке, а на Камчатке, где самый гигантский небоскреб имеет всего два этажа. Но ваша нога дорого обошлась нашей компании. Капитан «Редондо» выжал из машин максимум возможного, отчего в бортах расшатались заклепки, протекли сальники гребных валов, а в котлах перегорели трубки. Пароходная контора представила мне крупный «чит».

Бриттен проглотил упрек и сказал, что его телеграмма к министру Плеве, пожалуй, догонит ту полетучку, которую отправили в Петербург петропавловские купцы, взбесившиеся от ревностного усердия Соломина.

— Он и правда сумасшедший? — спросил Губницкий.

— Глупостей от него я не слышал. Но Соломин человек нервный, задерганный и постоянно возбужден, разговаривает на повышенных тонах. Он даже хотел посадить меня в карцер.

— И почему же не посадил?

— Я на него цыкнул…

Губницкий выразил сожаление, что пароход «Сунгари», имевший предписание из Владивостока о снятии Соломина с должности, почему-то (почему?) не зашел в Петропавловск, и это спутало все карты в дальнейшей игре.

— Сейчас, — сообщил Губницкий партнеру, — японцы, наверное, уже высаживаются на Охотском побережье. Для них вооружение камчадалов явится неприятной новостью, и я уверен, что они сразу дадут Соломину хорошего пинка.

Бриттен решил поспорить:

— На ту ли лошадку вы поставили? Неужели вы думаете, что будущее на Тихом океане принадлежит Японии, а не Штатам? Эта война с Россией так обескровит Японию, что ее финансы еще не скоро обретут устойчивость на мировом рынке. В соревновании с Россией: японцев надолго не хватит — они выдохнутся.

На прощание барон коснулся руки Губницкого:

— Мой добрый друг, выручите меня! Я как-то не сообразил, что дал в руки Соломину материал для обвинений против меня. Если вас занесет в Петропавловск, сразу изымите из канцелярии протокол, составленный с моих слов… У меня была высокая температура, и я не помню, что там сгоряча наболтал!

После ухода Губницкого барона навестили в палате цветущий молодой человек с очаровательной барышней — это были наследники бывшей американской фирмы Гутчисон и Ке, которая еще в давние времена приложила к горячему телу Камчатки, вроде кровососущих пиявок, свои грабительские фактории.

— Ничего утешительного для вас я не привез, — сказал Бриттен американцам. — Мне сломали только ногу, но вам проломили бы и головы… Камчатка одинаково не приемлет ни японцев, ни американцев. Сейчас самое лучшее — выждать официальной реакции на камчатские дела из Санкт-Петербурга!

Петербург казался расплавленным от летней жары и даже пустынным — жители спасались на дачах Лигова, Вырицы и Мартышкина. По булыжным мостовым имперской столицы сухо и звонко громыхали телеги ломовых извозчиков, дворники с утра до вечера поливали раскаленные плиты панелей, городовые спасались от жары частым употреблением копеечного пива «тип-топ» марки завода «Невская Бавария».

Бригген не ошибся: полетучка камчатских торговцев и его телеграмма достигли Петербурга почти одновременно. Сообщение о сумасшествии Соломина оказалось на столе, за которым восседал пасмурный человек в черном камгаровом сюртуке, делавшем его похожим на строгого лютеранского пастора, готового в любой момент прочесть суровую аскетическую проповедь.

— Что тут? — спросил он секретаря, не читая бумаг, а лишь указывая на них длинным перстом с белым ногтем.

— К усмотрению вашего высокопревосходительства… Это был министр внутренних дел Плеве (он же и член Особого комитета по делам Дальнего Востока). Совиным взором Плеве вчитался в бумаги. Изящно изогнувшийся секретарь добавил, что в дополнение к полетучке и телеграмме Бриттена вчера телефонировали в министерство с Галерной улицы — из правления Камчатского акционерного общества.

— Мандель и Гурлянд просили ваше высокопревосходительство покончить с пагубной практикой, когда психически не проверенных людей посылают начальствовать на Камчатку. Конечно, нельзя ожидать, чтобы там началась революция, но барон Бригген своими глазами видел вооруженное ополчение.

Известие о народном ополчении обескуражило Плеве:

— Какое еще ополчение? Никто из подданных не вправе браться за оружие без высочайшего на то рескрипта… Черт знает чем это кончится! С этой Камчатки мы не имеем гроша ломаного, одни неприятности…

Плеве крякнул, машинально протянув над столом руку.

Секретарь вложил в нее большой зеленый карандаш. Плеве наложил резолюцию, чтобы камчатского начальника Соломина, впавшего в умопомешательство, немедленно удалили из Петропавловска… Секретарь оказался прозорливее министра:

— Но практически удалить его невозможно. Пока не закончилась война, мы не имеем связи с Камчаткою, а наши корабли перестали бывать там из-за японских крейсеров.

Плеве отбарабанил по столу великолепный каскад мотива из «Прекрасной Елены» Оффенбаха.

— В таком случае, — указал он, — телеграфируйте в Сан-Франциско прямо на имя Губницкого, чтобы он при первой возможности выехал на Камчатку и сам, со свойственной ему энергией, во всем разобрался. Я давно знаю господина Губницкого за исполнительного чиновника. А основанием для снятия Соломина и разоружения жителей пусть служит телеграмма от моего имени…

Через полтора месяца министр Плеве будет разорван на сто кусков эсеровской бомбой, что впоследствии дало Соломину повод перекреститься с большим облегчением:

Бог шельму метит… так ему и надо! Но в это время «Вихрь, вызванный взмахом сабли», уже — надвигался на пустынные берега Камчатки.

 

ЯПОНЕЦ ИЗ САКАИ

Соломин догадывался, что Исполатов — это тот самый ларчик, который отпирается не сразу. Как-то вечером они разговорились по душам, и траппер вскользь обронил:

— А ведь у меня когда-то было много золота…

Он показал лишь крупицу его. Самородок не больше наперстка. При этом загадочно усмехнулся:

— Вот и все, что осталось на память…

Андрей Петрович хотел поймать его на слове:

— О чем же она, эта ваша память?

Но траппер ушел от прямого ответа:

— У каждого из нас есть нечто такое, что приятно вспоминать, но еще больше такого, что мы хотели бы навсегда забыть…

Весь день дымили камчатские вулканы, закат наплывал зловеще-багровый, отблески его, словно отсветы далеких пожаров, блуждали за окнами. Андрей Петрович заговорил о другом:

— Я столь часто разлаивал Губницкого в прессе, но ни разу лично его не встречал… А вы?

— Он же торчал на Командорах, а Командоры взаимосвязаны с Камчаткой. Я раза два повидал этого паршивца.

— И что же он собой представляет?

Траппер прищелкнул пальцами:

— Если вы когда-нибудь видели вытащенного из бездны осьминога, то, надеюсь, вам удалось встретить его упорный немигающий взгляд. Я бы не сказал, что натолкнуться на такой взгляд было весьма приятно! Вот у Губницкого, если вам угодно знать, нечто подобное во взоре… А почему вы спросили меня о нем?

— Так. Вспомнился… Я вам честно сознаюсь, — добавил Соломин, — что я почему-то боюсь появления Губницкого на Камчатке. Сам не знаю, отчего так.

— Предчувствие?

— Называйте как угодно… Исполатов, помолчав, проговорил:

— Вообще-то я вас понимаю. Губницкий по натуре злодей, словно сошедший со страниц старинных трагедий. Любой порядочный человек всегда бессилен против злодейства. Подлецов можно побеждать лишь ответной подлостью, но на это не всякий способен, и подлецы всегда учитывают чужое благородное бессилие… Потому-то, — неожиданно сказал Исполатов, — я и люблю оружие: взятый на мушку подлец напоминает мне раздавленную жабу!

Вскоре урядник Сотенный застал камчатского начальника в ужасной растерянности.

— Миша, у меня неприятность, — сообщал Соломин. — Я, кажется, как и ты раньше, потерял ключ от сейфа с казною.

— Ая-яй! Я-то на шее его таскал, а вы где?

— В кармане. Может, думаю, вроде тебя, грешного, захлопнул дверцу, не посмотрев, а ключ внутри и остался…

— Хоть бы он треснул, этот сундук! — сказал урядник. — Я мучился с ним, теперь вам мука мученическая… Позвать Папу?

— Да уж зови… без Папы не обойтись.

Но Папы-Попадаки дома не оказалось. Только тут сообразили, что его давненько не видать в городе.

— Куда же он, окаянный, делся?

Наняв понятых, Соломин свернул замок на дверях дома Папы-Попадаки, надеясь, что обнаружит внутри гигантские залежи камчатских бобров. Но, увы, в доме спекулянта ни одной пушинки не отыскалось.

— Не убийство ли с ограблением? — задумался Соломин. — Этого мне еще не хватало… И сейфа некому открыть!

Он повидал Расстригина.

— Серафим Иваныч, ты же с Папой пил вместе и закусывал. Уж, наверное, знаешь, где он, сукин сын, затаился?

— Эва! — отмечал Расстригин, прижимая ко лбу пятак. — Да он и со мною не попрощался… Сам не ведаю, куда задевался. Я так думаю, что он всех бобров на «Редондо» перетаскал потихонечку, с ними и в Америку смотался.

— Возможно, ты прав. А чего пятак держишь?

— С мадамой сцепился, с Лушкой.

— Ну-ну, развлекайся и дальше…

Вернувшись в канцелярию, Соломин сказал Блинову:

— Кажется, я вспугнул Папу раньше времени, вот он и удрал в Америку. Ему разве Камчатка была нужна? Ему бобры снились. Жалею, что не удалось его под статью подвести — он даже пол у себя в доме подмел, ничего не осталось.

Вечером ключ нашелся. Соломин обнаружил его у себя в комнате — он лежал почему-то посреди сковородки.

— Фу, — сказал Андрей Петрович, проверив наличность кассы, — слава богу, а то я перепугался. Этот ящик — прямо как заколдованный. А ключ от него — хоть к себе привязывай…

В эти дни Егоршин поймал первого японца.

Петропавловск за последнее время преобразился: жители заметно подтянулись, на шапках мужчин сверкали жестяные кресты ополченцев, никто не расставался с оружием. Боевые дружины охотников, привыкших пользоваться винчестерами, очень быстро овладели новым оружием. Самые работящие с утра до ночи гомонили на японской шхуне, где плотничали и такелажничали, помогая прапорщику Жабину привести корабль в походное состояние…

Камчатка, окрепнув изнутри, была готова к обороне!

Егоршин доложил о поимке японца:

— Сам навстречу мне из кустов вылез и улыбается. Глянь, он и сейчас улыбки мне строит…

— И не сопротивлялся? — спросил Соломин.

— А зачем это ему? Я же говорю — улыбается. Ежели человек ко мне с улыбкой, так и я со смехом. Подошел к нему и поздоровкался: «Валяй, аната, в гости ко мне…»

Андрей Петрович оглядел солдата японской армии. Это был уже немолодой человек, тощий и высокий, обмундирование на нем добротного качества, но уже сильно потрепанное. Соломин отсчитал зверобою два рубля одной мелочью.

— Своди его в трактир к Плакучему, покорми. Можете даже выпить, но только не напивайтесь. Потом посади в карцер. Мне сейчас заниматься с ним некогда. Да передай Сотенному, чтобы приставил казака для дежурства при карцере. Егоршин шлепнул японца по плечу:

— Пойдем, аната, нас бутылка заждалась…

Соломин поделился с Исполатовым:

— Откуда этот солдат мог появиться на Камчатке? Ведь не с неба же он свалился.

Блинову он наказал:

— Пусть ваш Сережа спросит пленного, каким макаром его сюда занесло.

В полдень Сережа ему доложил:

— Японец сказал, что приплыл с Шумшу, приплыл сам.

— Не верю, это разведка, — решил Исполатов.

— А как он ведет себя?

— Улыбается.

— Скажи какой весельчак попался! Ну, ничего, — произнес Соломин, — посидит в карцере — станет серьезнее…

Было уже поздно, Андрей Петрович собирался на покой, когда его навестил дежурный казак:

— Япошка-то стучит, просится.

— Так выпусти. Не я же его выводить буду.

— Он не за этим. Он до вас нужду имеет.

Соломин поставил на плиту чайник.

— Ладно. Давай его сюда…

На пороге неслышно возник японский солдат.

— Вы меня не узнали? — спросил он по-русски.

Соломин всмотрелся в плоское лицо японца:

— Нет.

— Можно мне говорить по-английски?

— Если вам так удобнее, то пожалуйста. Но отвечать стану по-русски, ибо английский понимаю, но говорю на нем плохо.

— Благодарю. Я одно время служил уборщиком мусора в типографии газеты, которую вы издавали в Благовещенске.

— Это было давно, — сказал Соломин.

— А я давно жил в России… Однажды вы оказали мне добрую услугу. Меня это еще тогда удивило — я человек для вас чужой и незначительный, а вы отнеслись ко мне очень хорошо. Неужели так и не вспомнили меня?

— Не могу.

— Но добрые поступки не забываются, — продолжал японец. — Я узнал вас сразу, едва меня представил вам этот смешной старик, который часто улыбается… Я долго прожил среди русских людей, был официантом, кочегаром, стирал белье во Владивостоке и торговал в Хабаровске свежими огурцами. Русские люди никогда не сделали мне зла. и я воспитываю своих детей в глубоком почтении к России.

Андрей Петрович придвинул солдату стул.

— Садитесь. Вы желаете что-либо сообщить мне?

— Я желаю лишь предупредить вас, — ответил японец, — и вы оцените мой поступок, если будете заранее знать, что я уроженец города Сакаи провинции Ицуми.

Эта география ничего не объяснила Соломину, а потому японец счел нужным задержать его внимание на истории:

— Сакайцы еще в древности были врагами самураев. Вы, наверное, не знаете, что именно в Сакаи родилась «чайная церемония» — тядо, о которой европейцы так много пишут, но никто не догадывается, что в замедленном ритме чаепития таится глубокий политический смысл…

— Извините! У меня как раз закипел чайник, — спохватился Соломин. — Я, конечно, не могу устроить вам чайной церемонии, но чашку чая дам с удовольствием… Одну минутку!

Отхлебнув чаю, японский солдат продолжал:

— В церемонии тядо сакайцы хотели выразить протест против алчности и жестокости самураев. Мы изобрели такие маленькие чайные домики, попасть внутрь которых самурай мог только ползком, унижая свое высокомерие. Но лазейки были устроены настолько искусно, что свои меч и щит самурай должен был оставить на улице… Когда это не помогло, а республике Сакаи грозило уничтожение, многие сакайцы сделали себе харакири!

Способы борьбы жителей Сакаи с самураями выглядели чересчур наивно, но надо было уважать чужие обычаи.

— К сожалению, — ответил Соломин, — я впервые слышу о вашем замечательном городе, но я желаю его жителям свободы и счастья… Так о чем вы хотели меня предупредить?

Перебежчик сказал, что на острове Шумшу-Сюмусю сформирован отдельный кадровый батальон, вооруженный отличным оружием.

— А я, старый сакаец, верный заветам предков, не желаю самураям победы над вашей армией.

Соломин знал о патриотизме японцев, об их нежной любви к вишневой родине, и потому последние слова солдата произвели на него очень сильное впечатление.

— Вы удивлены? — спросил сакаец. — Но ведь все в мире объяснимо. Если Япония победит вас, это будет не только победа Японии над Россией — в Токио придут к власти тигры в мундирах. Это опасно… для таких японцев, как я! Япония, если она сейчас победит, сочтет себя чересчур сильной страной, и она уже никогда не сможет жить в мире с соседями. Поколение отцов будет готовить войну, чтобы поколение детей могло воевать, а внуки, зачатые в перерывах между битвами, сочтут смерть за микадо делом чести — и так продолжится без конца…

Не постучавшись, вошел дежурный казак.

— Вы тут чаи гоняете, а мне что делать?

— Иди домой и ложись спать, — разрешил Соломин. — Ты больше не нужен. Это не такой японец, чтобы его охранять.

Потом он спросил сакайца, насколько хорошо владеет японским будущий драгоман Сергей Блинов.

— Я говорю по-русски лучше, нежели он по-японски, но юноша еще слишком молод, и если приложит немало стараний, то будет иметь в жизни много успехов на радость своим родителям.

Соломин оценил вежливость ответа и снова завел речь о гарнизонах островов Шумшу и Парамушир.

— Да, — подтвердил японец, — там только и ждут боевого приказа… Я считаю себя хорошим патриотом, но лейтенант Ямагато считает меня скверным солдатом. Сакайцу в моем возрасте невыносимо больно терпеть истязания от самурая.

— В чем же вы провинились?

Японец попросил у Соломина еще чашку чая.

— За время жизни в России я заметил, что русские люди относятся к своему царю безо всякого почтения. Вам ничего не стоит поставить горячий утюг поверх обложки журнала, на которой нарисован портрет вашего государя. Когда возникает надобность, русские спокойно отрывают кусок от газеты, употребляя его даже в том случае, если на нем изображена красивая императрица. У нас в Японии такое невозможно! На днях я случайно положил солдатский календарь на стол, не заметив, что изображение микадо оказалось перевернутым кверху ногами. Лейтенант Ямагато подверг меня жестокому наказанию, после чего я сел ночью в первую же лодку и приплыл к вам на Камчатку.

Чай был выпит. Соломин принял решение:

— Я не вижу смысла интернировать вас до конца войны. Какой же вы пленный? Скорее вы наш гость… В городе вам тоже нечего делать. Мало ли что может случиться с Петропавловском! Завтра утром будет подвода в деревню Мильково, я напишу старосте записку, и вы поезжайте туда. Мильково далеко от моря, люди там небедные, и любая семья возьмет вас к себе…

Сакаец отвесил Соломину церемонный поклон.

— Желаю вашей армии, — сказал он на прощание, — победить наших самураев, чтобы Япония никогда не желала войны!

Но теперь, после всего им сказанного, это пожелание прозвучало вполне обоснованно и вполне логично.

За окном пролился шумный освежающий ливень.

Начиналось лето… Но пока держался снежный наст, камчатские добровольцы, каюры и охотники, успели проделать колоссальную работу. Благодаря их доблести и отваге, их непомерной выносливости Камчатка за кратчайший срок была полностью оповещена об угрозе нападения, все население вооружилось, готовое к отпору любых посягательств.

Воздадим же должное и собачьим упряжкам — их не жалели в это трудное время. Следы собачьего трудолюбия запечатлелись на снегу красными отпечатками окровавленных лап.

История часто возносит хвалу людям.

Но зато история редко чтит заслуги животных.

А ведь они всегда рядом с нами!

…Под большим впечатлением разговора с японским перебежчиком Соломин утром сказал Сотенному:

— Японцы-то, Миша, кажется, придут.

— Пусть идут, — отвечал казак.

 

И ОНИ ПРИШЛИ

— А вы совсем забыли про Гижигу, — напомнил траппер.

— Нет, я не забыл о голоде на Гижиге, до которой от Петропавловска больше тысячи верст. Но пока держался наст, все упряжки были заняты развозом оружия. А теперь, когда наста не стало, до Гижиги можно добраться с помощью святого духа.

— У вас, я вижу, дурное настроение?

— Господин Исполатов, давайте говорить честно. Почему вы не совсем со мной откровенны? Скажу вам больше: этот дурацкий самородок золота, который вы мне на днях показали, не выходит у меня из головы. Откуда он у вас?

Вулканы сегодня уже не дымили.

— Конечно, — ответил Исполатов, — в моем пиковом положении удобнее всего было бы представить дело таким образом, будто я нашел золото здесь же, на Камчатке. Но я лгать не желаю — да, жизнь крепко покрутила меня по Аляске.

— Что вы там делали?

— Поверьте — что хотел, то и делал…

Сунув руки в карманы затасканных замшевых штанов, прошитых не нитками, а сухожилиями оленя, траппер вдруг разговорился:

— Между прочим, один аляскинский инженер рассказал мне за выпивкой гипотезу о «золотом человеке». Вы не слышали о ней? Это интересно… Оказывается, голова этого «человека» покоится на Аляске, он широко раскинул руки по нашей Колыме и Чукотке, туловище разлеглось по Сибири, а ноги упираются в Уральские горы. Если эта гипотеза справедлива, то наша Россия, потеряв с продажей Аляски только голову, имеет в своих просторах всего «золотого человека»… Вот перекопаем всю Сибирь-матушку, — закончил траппер с недоброй улыбкой, — и тогда нужники на вокзалах Сызрани и Пропойска будут украшены писсуарами из золота самой высокой пробы… Не верите?

— Это было бы ужасно, — ответил Соломин.

Он и раньше предполагал, что на душе траппера немало таинственных темных пятен. Сейчас он спросил вроде небрежно:

— Надо думать, вы были на Клондайке во время тамошней «золотой лихорадки»?

Исполатов охотно пошел на откровенность:

— Ну, Клондайк… Стоит ли он доброго слова? Там было гораздо легче намыть ящик золота, нежели стать богатым и при этом не околеть. С ружьем ложились, с револьвером вставали. Если после захода солнца стучались в двери моей лачуги, я сначала стрелял в дверь, а уж потом спрашивал: «Кто там?..» Это была не столько золотая, сколько кровавая лихорадка! Вы даже не представляете, до какой свирепости может дойти культурный человек, обуянный жаждою наживы.

— Вы принадлежали к их числу?

— Да как вам сказать…

Последняя фраза траппера осталась незаконченной. Соломин пытался мысленно представить себе хронологическую канву жизни Исполатова: «золотая лихорадка» на Аляске вспыхнула в 1896 году, а траппер был осужден… «Когда же? И как он вдруг очутился на Клондайке?»

— Двадцать пять долларов за банку пива! — вдруг захохотал Исполатов. — Женщины брали за визит горстями золота…

С гораздо большей симпатией он рассказывал о самой Аляске, по которой немало поездил, о ее жителях:

— Страна забытой русской истории! Однажды я ночевал в индейской деревне. Там жили странные индейцы с голубыми глазами, все белокурые. По-русски никто не понимал. Но зато собирались в вигваме вождя, где висела икона Николы Чудотворца, и молились, как молятся у нас где-нибудь в Торжке… Я удивился. Оказалось, что это потомки русских американцев, перемешавшиеся за два столетия с индейцами и уже забывшие русский язык. В довершение всего одна прекрасная индианка пустила меня по матери, не понимая смысла ругательства, а лишь запомнив словосочетание, дошедшее до нее из прошлых столетий от давно угасших предков. Наконец, в Ситхе я встретил старца, деда которого сослали на Аляску за участие в пугачевском восстании. Старик ни слова не знал по-русски, но перед смертью отчетливо произнес по-английски: «Ah, Samara, dear russian river» («Ax, Самара, милая русская река»)…

Траппер всегда поражал Соломина неожиданностью своих поступков. Вдруг он заторопился, собираясь в дорогу:

— Да будет позволено мне, вашему подследственному арестанту, отлучиться из Петропавловска на денек-другой?

— А куда же?

— В бухту Раковую… в лепрозорий.

— Помилуйте, зачем вам это нужно?

— Там есть одна женщина, которая давно смотрит на меня не так, как смотрели другие женщины…

В дверях он задержался, прикрыв глаза ладонью.

— Я стал хуже видеть, — сказал Исполатов. — Этот ваш знакомый, Фурусава или Кабаяси, ударил меня крепко. Я так и не понял — чем, но, кажется, растопыренными пальцами. Прямо в глаза, будто воткнул в них вилки. Я пошел. Всего доброго…

К ночи прибыла полетучка от дружинников с западного берега Камчатки. Безграмотно, но зато достоверно они сообщали Соломину, что заставы в устьях рек Охотского побережья уже имели несколько боевых стычек с японцами. Ни единой рыбешки им поймать не дали, а все попытки высадиться на берег отражены с немалым для неприятеля уроном. При этом сожжено несколько японских шхун…

Вот они, дальневосточные Сцилла и Харибда: на севере острова Шумшу вознеслась скала Кокутан, а за Курильским проливом, в котором плещутся морские бобры и где лосось спешит в Охотское море, виднеется с Кокутана его камчатский собрат — приземистый мыс Лопатка… Извечно глядя друг на друга, они никогда не сближаются, а сейчас даже враждебны!

Был уже конец мая — время туманов и ненастий…

Лейтенант Ямагато, в коротком халате-юкатэ, связав в пучок волосы на затылке, позвал со двора артиллерийского поручика Сато, хорошо знавшего приемы кендо. Они заняли боевую позицию, держа в руках фехтовальные бамбуковые палки, и стали наносить один другому мощные трескучие удары. Сато получил три раза по щее и не однажды по черепу, но сам мог похвалиться только одним ударом — по запястью руки лейтенанта. Турнир на палках-кендо оживил Ямагато после ночи, проведенной неспокойно: шаловливые островные крысы, бегая по одеялу, часто будили его.

Ямагато хорошо знал, когда Япония нападет на Россию, и с февраля 1904 года рыбаки и солдаты в гарнизоне Шумшу привыкли видеть его непременно в мундире, при сабле. Впрочем, у Ямагато не было хорошей связи с метрополией, как не было ее и у русских на Камчатке. Зато японский гарнизон на Курильских островах имел большое преимущество перед русскими — их поддерживал флот микадо, а русская Сибирская флотилия была связана боями, постоянно возникающими на громадных пространствах от острова Цусима до Лаперузова пролива. Полуостровное положение Камчатки, лишенной даже малой поддержки с моря, делало ее сейчас совершенно беззащитной…

Ямагато посетил солдатский барак, в котором сидели остриженные солдаты; под руководством токумусот± (старшего фельдфебеля, державшего когда-то в Николаевске-на-Амурс клинику массажа) они зубрили хором:

— Япона микадо — холосо, русики царик — не холосо. Этот земля — уважаемый япона, япона солдат стреляй, русики музик — бегай домой. Кто не понимай — того уважаемый покойник…

Ямагато дал токумусоте указание, чтобы солдаты произносили фразы гораздо энергичнее:

— Русские очень боятся громкого крика. Это потому, что в России так принято, чтобы начальство кричало. Если вы станете говорить с ними тихо, они вас не поймут!

Большинство солдат гарнизона Шумшу и Парамушира уже побывали на собственных похоронах. Идущий на войну японец заранее считает себя исключенным из числа живых, так же к нему относятся и его близкие. Офицеры внушали: нет большей чести, чем отдать жизнь за микадо, и только плохой солдат возвращается с войны невредим, — значит, он плохо любит императора! Потому-то, провожая сыновей в армию, родители заранее устраивали им церемонию похорон, в которой солдаты (еще живые) слышали загробные напутствия…

Из барака Ямагато прошел к дисциплинарному столбу, на котором с вечера висел солдат, едва касаясь земли кончиками пальцев ног. Утренняя роса сверкала на травах и елочках Шумшу, она же густо выпала за ночь на одежде японского воина. Вина солдата была ужасна — в его ранце фельдфебель обнаружил стихи поэтессы °сано Акико, которая с небывалым мужеством активно выступала против войны с русскими:

Ах, брат мой, слезы я сдержать не в силах:

Не отдавай, любимый, жизнь свою!..

И что тебе твердыня Порт-Артура?

Пускай она падет или стоит веками…

Что рыскать тебе в поле, как зверью?

Не отдавай, любимый, жизнь свою!

Ямагато ослабил веревки, и солдат со стоном опустил ступни ног на прочную землю. Лейтенант сделал неуловимый для глаза «полет ласточки» — палец самурая вызвал в теле воина страшный взрыв боли в области поджелудочной железы.

— Обещаю, — сказал Ямагато, — что я дам тебе случай исправить свои преступные заблуждения. Будь же счастлив погибнуть в первом бою на берегах Камчатки..

После этого он велел отвязать его от столба. Над морем вставало солнце, между Кокутаном и Лопаткой продували промозглые сквозняки. В полдень с Камчатки вернулась промысловая шхуна под названием «Стыдливый лепесток одинокого лотоса»; паруса шхуны были в солидных прорехах, словно русские стегали по ним из пулеметов. Старый шкипер, почтительно приседая, доложил, что Камчатка встретила их огнем.

— Где остальные экипажи? — спросил его Ямагато.

— Пожалуй, они уже никогда не вернутся…

Ямагато понял, что престиж «защитника северных дверей» можно спасти оперативной высадкой десанта на Камчатке. Шкипер предостерег его, сообщив, что в устьях камчатских рек выставлены патрули, и потому высаживаться лучше в безлюдных местах. Ямагато развернул карту, проследив взглядом будущий путь: от Кокутана к северу — в Охотское море, вплоть до самой Озерной, возле которой размещалась деревня Явино.

— Здесь очень много коров, больших и жирных, которые волочат вымя по земле, — сказал самурай. — Солдатам давно уже тошно от рыбы, и они очень обрадуются свежей говядине.

Шкипер напомнил, что в этих краях южной Камчатки русские мужики выделывают такое количество вкусного масла, что им даже смазывают тележные колеса, чтобы они не скрипели.

— Но сами никогда не едят масло без хлеба.

— Да, — согласился Ямагато, — они все едят с хлебом.

Он вызвал токумусоте, приказал улучшить в гарнизоне питание. Затем пригласил Сато на чашку китайского чая высшего сорта «прелестные брови девочки, оставшейся сиротою». Лейтенант велел поручику еще раз проверить вооружение. Ночью на мысе Кокутан был разожжен маяк, в сторону огня летели из мрака ночные птицы, и, ослепленные, они разбивались, ломая хрупкие крылья о гудящие линзы рефлекторов. Под утро вокруг маячной башни стало белым-бело от сотен и тысяч погибших птиц. Но яркий свет с острова Шумшу не вызвав из темени Охотского моря ни одной шхуны — они погибли…

Ямагато хлебнул русской водки, а солдатам позволил заполнить фляги сакэ. Батальон был построен перед казармой. Каждому десантнику выдали в дорогу по коробочке, сплетенной из тонкой щепы; внутри были красиво уложены кусочек рыбы, горсть вареного риса, яичный омлет и пучок сельдерея. Ямагато перед строем произнес воинственную речь, а солдаты кричали «банзай». Лейтенант разрешил им писать последние письма домой. «Мы еще живы…» — так начинались послания на родину. Потом паруса наполнились свежаком, флотилия тронулась на Камчатку.

Возглавлял десант сам Мацуока Ямагато, имевший на поясе самурайскую саблю и ручную бомбу весом в четыре фунта. Конечно, лейтенант не мог предполагать, что судьба этой бомбы забавно переплетется с судьбою самого Губницкого… Солдаты затянули древнюю песню самураев:

В бурном море — трупы качаются, В диком поле — трупы валяются.

Листья сакуры — тоже увянут.

Все живые — мертвыми станут.

Охотское побережье Камчатки — не приведи бог: то скалы, то трясина, в которую только ступи, потом ног не вытянешь, а сапоги в ней оставишь. В некоторых местах долины прибрежья занесло вязким илом, поверх которого на протяжении многих столетий океан, разбушевавшись, выбрасывал миллиарды рыб. Разлагаясь, это клейкое рыбное месиво насквозь пропитало почву; очень толстый слой черного, как нефть, перегноя (кстати, драгоценного для земледелия!) заливал побережье, в него-то и вляпался японский десант…

Высадка была неудачна по той причине, что японцы искали участок берега непременно безлюдный. С большим трудом выдираясь из трясины, которая властно хватала за ноги, десантники все-таки выкарабкались на сухое место. Покрытые черной пастой, источавшей резкий запах гниения, японцы шумно дышали, сидя на опушке леса, в волнении озирая широченные заливные луга и высокие заснеженные горы Камчатки.

Как ни безлюдна эта страна, но из зелени густого орешника их разглядели глаза деревенского мальчика. Это был пастушонок из деревни Явино; хлопая бичом, он сразу же погнал стадо обратно домой…

— Дядя Петя, — сообщил он старосте, — а тамотко, близ Озерной, — много-много не наших вылезли. Вылезли и сидят, все в грязи по уши. Ничего не делают, тока разговаривают. А у них знамя само-то беленько, а посередке — шарик красненький.

Староста сообразил, кто это там ничего не делает а только разговаривает. Он побежал не куда-нибудь, а прямо к дому вдовы явинского почтальона, которая недавно овдовела вторично. Сгоряча схватил бабу за волосы, стукнул ее об стенку.

— Иде японец-то твой? Не знаешь? — спросил он. — Видать, пригляделся, как мы живем тута в благодати, да на Шумшу смылся? А теперича привадил к нашему порогу грабителей… Я тебе, сучке такой, все патлы повыдергаю!

Оставив воющую от страха бабу, которая и сама не ведала, куда подевался сначала муж-почтальон, а потом приблудившийся с моря японец, староста кинулся к явинскому дьячку, велел тому бить в колокола не жалеючи, чтобы звоны услышали люди даже на дальних выпасах… Возле лавки собрался народ. Староста объявил: пусть каждый хватает все, что есть самое дорогое в доме, — надо немедля уходить в горы.

— Имею на то предписание от начальника уезда.

— А стрелять-то рази не будем? — спрашивали его.

— Стрелять погоди. У японцев наверняка пушка. Он тебе так пальнет, что башка на пупок завернется… Чай, в Петропавловске не дурнее нас с тобой и знают, что делать.

Взять в горы скотину явинские не могли, оставили ее в деревне. Не прошло и получаса, как все крестьяне — с бабками и детьми, неся на себе поклажу, — тронулись прочь из родимого селения в сторону синевшего вдали горного хребта Кима. Слов нет, жаль было оставлять живность, жалко (до слез жалко!) и домашнего барахла, что за один годок снова не справишь.

В лесу сделали первый привал.

— Все здеся? — спросил староста.

— Пересчитайтесь.

Недосчитались вдовы явинского почтальона.

— Во подлая! — стали дружно бранить бабу. — От мира отбилась, знать, дурное удумала… с японцем осталась! Отойдя в сторонку, мужики-охотники порешили:

— Надо бабу или сюды притащить, или прикончить, чтобы она, курвища, не сказала японцам, кудыть мы подались всем миром.

Бросили жребий: выпало вернуться в Явино парню по имени Помпеи; не прекословя, он взял в руки ружье и спросил:

— У кого пули надпилены?

Охотники на моржей всегда надрезали пули напильником, делая их разрывными — со страшной убойной силой, способной сокрушить мощные черепа морского зверя. Ему дали такую пулю.

— Хватай бабу за волосья и тащи к нам, — наставлял парня староста. — Ежели зарыпается, шваркни по ней и дуй обратно.

— Ладнось, — ответил Помпеи и побежал…

Он скоро достиг Явина и уже был близок от дома вдовы почтальона, когда со стороны околиц показались японские солдаты, шагавшие напрямик по свежевскопаным грядкам огородов. Без предупреждения они открыли огонь из карабинов, и бедный Помпеи, кружась под пулями, вскрикивал от каждого попадания:

— Ой!.. Ах!.. О-о!..

Падая наземь, парень пустил разрывную пулю в чистое небо и, суча ногами, затих посреди деревенской улицы, в пыли которой бродили равнодушные ко всему куры.

Вечером лейтенант Ямагато с помощью поручика Сато стали допытываться у вдовы явинского почтальона, куда делся тот молодой японец, что жил у нее, и почему он не встретил десант возле деревни Явино. Замучив пытками невинную женщину, самураи приступили к ужину… В этот тихий и благодатный камчатский вечер, под трескучее пение кузнечиков в высоченной траве, японцы поедали сметану и лакомились говядиной.

Над колокольнею прозрачной от ветхости старинной церквушки Явина развевался японский флаг. А при въезде в деревню лейтенант Ямагато укрепил столб, на котором приколотил доску с широковещательной надписью: СМЫСЛО НА ЭТОЙ ТЫНЬ ПИСАНИ СЛОВ:

ИМЕННА ЭТОТ ЗЕМЛЯ УЖЕ ПРИНАДЛЕЖАЛ— СЯ ЯПОНИЮ — ПОЭТОМУ КТО ТОГО ТРОГАЕТ ЭТО ТЫНЬ БУДЕТЕ УБИТА КОМАНДИР ЯПОНСКИ ВОЙСКИ Но в Петропавловске еще ничего не знали… К ИСПОЛНЕНИЮ ДОЛГА В эту же самую ночь, на другом краю Камчатки, в душной погибели черемухи, красивая камчадалка Наталья Ижева отдалась любимому… Потом, лежа в мокрой траве, долго плакала. Лепрозорий не был отгорожен от мира забором, можешь бежать куда глаза глядят, но бежать было некуда!

— Не плачь и верь мне, — сказал траппер Наталье. — Ты сама знаешь, что я давно смотрел на тебя совсем не так, как смотрю на остальных людей… Не плачь, не плачь, я что-нибудь придумаю. Здесь жить не останемся.

— Где же? Где же нам жить?

— О-о, ты еще не знаешь, как широк этот мир…

Утром огородник Матвей, догадываясь, где всю ночь до зари пропадала Наталья, строго выговорил Исполатову:

— Нехорошо поступаешь, Сашка… неладно.

Исполатов смазывал «бюксфлинт». Он сказал:

— А ты, старче, не суйся не в свое дело.

Для верности траппер стукнул трехстволкой об пол, и опять (как тогда!) что-то тихо и внятно щелкнуло. Исполатов не думал, что у Матвея по-прежнему острый слух.

— Опять у тебя? — показал он на ружье. — Смотри, доиграешься, что тебе башку оторвет. Или закинь свой трояк на болото, или исправь курки… Я же слышал: у тебя опять сбросило!

— Да, Матвей, — подавленно ответил траппер. — Это на картечном стволе. Но в пулевых еще ни разу сброса не было…

— Взял девку, — продолжал свое огородник, — и без того богом обиженную, задурил ей голову. Конечно, Наташке жить бы да жить, но… лучше оставь ее. Не береди души девкиной! Ты погулял, собачек запряг, и до свиданья, а ей — хоть на стенку полезай.

— Не бубни. Надоело, старик.

— Старик… А тебе сколько вжарило?

— Тридцать восемь.

— Ото! После сорока на погост быстро поскачешь.

Исполатов ответил с угрожающей расстановкой:

— Ты ведь не спрашивал меня, что дальше будет.

— А что будет-то? Ни хрена уже не будет.

— Так ведь не закончится. Я человек цельный.

Прокаженный взял со стола стакан:

— Эвон посудина… Она цельная, покедова я не кокну ее. А про человека сказать, что он цельный, нельзя. Никто ж не видит, сколько трещин в душе у каждого! Ох, Сашка, я ведь про тебя все знаю… Бить бы тебя, да сил у меня не стало.

— Меня уже били, Матвей, а что толку?

— Опять в город? — спросил огородник.

— Да, надо…

— Не обидь Наташку-то.

— Никогда!

Наталья проводила его по глухой звериной тропе.

— Только не брось меня, — взмолилась женщина. Он поцеловал ее в прекрасные раскосые глаза.

— Мне с тобою еще здорово повезет, — сказал траппер. И ушел — бесшумно, словно зверь, ни разу не оглянувшись.

Плачущая камчадалка вернулась в лепрозорий.

— Привыкай, — сказал ей Матвей.

Он появился в Петропавловске как раз в тот день, когда прибыл гонец с полетучкой от явинского старосты.

Мужик толковый, — хвалил старосту Соломин. — В напрасный бой ввязываться не стал, а — исправно отвел жителей в горы Кима…

Это где такие? — Андрей Петрович посмотрел на карту. — Ага, вот здесь. Что ж, теперь очередь за нами!

— Не забывайте про Гижигу, — напомнил траппер.

— Я только и думаю, как выбить японцев с Камчатки и как доставить гижигинцам продовольствие…

Если в прошлую навигацию проникнуть на Гижигу кораблям не позволила сложная ледовая обстановка, то в этом военном году (даже при условии, если ветры отожмут ледяной припай к югу) японцы русских кораблей на Гижигу не пропустят.

— Вам приходилось когда-либо голодать?

На этот вопрос траппера Соломин сказал:

— Честно говоря, ни разу в жизни. Однако не подумайте, что сытый голодного не разумеет. Я сам душою изнылся, но затрудняюсь в выборе средств. Не ждать же нового наста!

— Если только морем, — подсказал Исполатов.

— Но как же нашему кораблю пронырнуть между Лопаткой и мысом Кокутан? Японцы заметят и сразу потопят шхуну.

— А вы поговорите с прапорщиком Жабиным…

Андрей Петрович навестил в гавани японскую шхуну, которая по весне обрела вполне божеский вид. Попрыгав на пружинистой палубе, тиковый настил которой напоминал певучие клавиши пианино, он сказал прапорщику:

— Вы бы хоть название кораблю придумали.

Жабин был занят делом: с помощью трех отставных матросов, живших в Петропавловске доходами с огородов, он обтягивал по борту упругие штаги, крепившие мачты. Ответил так:

— Я вам любое название с потолка возьму. Хотя бы и «Камчатка» — для конторы Ллойда мы ведь все глубоко безразличны!

Они прошли в рубку, где от японцев еще сохранилась традиционная простота «ваби-саби» — здесь ничего не было лишнего. Не было даже стола и дивана, только лежали циновки-татами, здесь же свалены карты, скрученные в рулоны. Лишь в углу торчала одинокая табуретка, явно принесенная с берега.

— Это мой престол, — показал Жабин. — Садитесь.

— Нет уж, прошу вас… Вы устали больше меня.

Концом костыля прапорщик ткнул в карты:

— Вся наша навигация. А компасик я достал. Правда, паршивенький, девиация не уничтожена, и боюсь, что вместо норда он станет показывать всем нам год рождения микадо…

Соломин рассказал о высадке японского десанта.

— Для вас это неожиданно?

Нет! Урядник уже выехал в Мильково, там собран очень боевой отряд из мужиков— ополченцев, из охотников-инородцев…

Надо, — сказал Соломин, — думать о помощи явинцам, ведь они там с детьми и бабками утащились в горы, а такого цыганского житья им долго не выдержать.

— Что вы намерены предпринять?

— Ясно одно: японцев на Камчатке стерпеть нельзя.

— Так-так, — сказал Жабин…

В разрезе рубахи на груди гидрографа Соломин разглядел моряцкую татуировку, в окружении якорей и голых русалок красовались слова: «Боже, храни моряка!» Опираясь на костыль, прапорщик в волнении пересек каюту по диагонали.

— На Руси всегда так, что клин клином вышибают. Японцы десант выбросили, знать, и нам десантировать надобно. Это очень хорошо, что урядника на Мильково отправили. Мишка Сотенный — парень деловой, а мильковская дружина может идти прямо на Явино.

— Там же бездорожье, — напомнил Соломин.

— Ерунда, здесь к этому привыкли, и покажи им дорогу, так они еще удивляться станут. А вот из Петропавловска надобно срочно двигать ополченцев морем — тоже к Явину!

— Как же вы мимо Шумшу через пролив проскочите? На мысе Кукотан, если верить слухам, выставлены пушки.

— Пусть это вас не тревожит, — ответил Жабин. — Я ведь все-таки старый гидрограф, не одну собаку съел на этом деле. Выждем негодной погодишки, чтобы проливы заволокло туманцем, и проскочим в море Охотское, как рыбки!

— Тогда, — спохватился Соломин, — если уж вы попадете в Охотское море, то, высадив десант возле Явина, сможете плыть и далее — до самой Гижиги?

— Конечно! — охотно согласился Жабин.

Соломин торопливо загибал пальцы:

— Я могу отпустить на Гижигу сколько угодно муки, дам несколько бочек масла… плиточный чай, табак, порох…

— С грузом-то еще лучше идти — не так болтает. Охотское море безбалластных коробок не терпит — бьет их так, что даже гвозди из бортов выскакивают, словно пули.

— Вы меня так выручили. — Соломин расцеловал прапорщика. — А вам разве не страшно? — спросил он его.

— На то и море существует, — отвечал Жабин, — чтобы сидящие на берегу его боялись. Готовьте десант, свозите товары. Страшно будет потом! Когда война закончится…

Радостный, Андрей Петрович вернулся в канцелярию, и здесь Блинов вручил ему японскую прокламацию:

— Вот какие открыточки получать стали… Ямагато призывал население Камчатки присягнуть на верность японскому микадо, за что сулил всяческие блага. Но закончил свой призыв словами, очень схожими с надписью на той доске, которую он водрузил в деревне Явино: «Этот земля принадлежит японский империю кто эта не признает убит».

— Откуда афишка? — озабоченно спросил Соломин. Блинов пояснил, что недавно прискакал гонец:

— Из деревни Голыгино, вот и привез.

Голыгино — старинная животноводческая деревня, лежавшая чуть севернее Явина. По карте было видно, как японская оккупация расползалась по югу Камчатки, словно поганый лишай. Андрей Петрович рванул прокламацию Ямагато наискосок.

— Эх, растяпа! — тут же выругал он себя. — Такие штуки надо бы для истории оставить. — Потом обратился к трапперу Исполатову: — Вы, сударь, согласны идти в десант?

Этим он нечаянно нанес охотнику обиду.

— Какие у вас могут быть сомнения на мой счет? — ответил он. — Я даже удивлен, что вы меня об этом спросили.

— Извините. Но вы слишком вольная птица.

— Да не такая уж я вольная…

С улицы донесся звон стекла, ругань и женские крики.

— Что там еще? — спросил Соломин.

— Да это, — отвечал Блинов, — у Расстригиных уж какой денек Серафим со своей мадамой любовь обсуждают.

Думать о постороннем сейчас не хотелось. Соломин снова разглядывал карту Камчатки, мечтая, как удачно получится, если подойти к японцам одновременно с суши и с моря.

— Вам не смешно от моей доморощенной стратегии?

— Нисколько. Пока все правильно, — одобрил его Исполатов. — Но времени не теряйте: пусть Мишка Сотенный сразу же выводит свою дружину из Милькова — им еще топать и топать…

Предоставленная самой себе, лишенная связи с Россией, отрезанная от родины расстояниями и блокадою с моря, Камчатка приступала к исполнению своего гражданского долга.

Самое удивительное — Камчатка решила атаковать!

При населении в 360 душ Петропавловск поставил под ружье около сотни ополченцев. Конечно, все они — все как один — страстно желали попасть в десант.

Жабин строго предупредил Соломина:

— Особенно-то вы там не увлекайтесь! Шхуна у меня не резиновая, я же и груз беру, а отсеков в ней кот наплакал.

— Сколько же можно записать в десант?

— Возьму от силы лишь тридцать человек…

Ближайшие дни Соломина были заполнены исключительно подготовкой десанта в дорогу. Из петропавловских дружинников тщательно выбирали только здоровых, отличных стрелков, кому запах пороха издавна привычен. Соломин смертельно обидел старого зверобоя Егоршина, отказав ему в месте на шхуне:

— Тебе восьмой десяток, куда ты лезешь? Пришлось отказать и студенту Сереже Блинову:

— Вам, юноша, сам господь бог велел дома сидеть.

За единого сыночка взмолился его отец:

— Креста на вас нету! Молодой человек всей душой рвется в сражение, так оцените же его священный порыв…

В их спор врезался голос Исполатова:

— Да кому нужен его порыв, тем более священный? Разве умеет студент драться так, чтобы шерсть клочьями летела?

Чиновник настаивал, взывая к Соломину:

— Христом-богом прошу! Ведь мой Сереженька еще только вступает в жизнь, и кому же, как не ему, следует начать ее хорошо, а по кустам не отсиживаться…

Андрей Петрович просмотрел списки, скрепя сердце вычеркнул одного пожилого унтера и вписал Сережу Блинова:

— Вы довольны?

— Вот спасибо, вот спасибо. Сейчас домой сбегаю — обрадую…

— Напрасно уступили, — хмуро заметил Исполатов. — Вы же не раздаете билеты на благотворительный концерт.

— А вы разве не видели, как он ко мне пристал? Ради верной службы старика я был вынужден это сделать…

В унисон с этими событиями гремели скандалы в доме Расстригиных. Никто не вникал в суть супружеской свары, и даже самые любопытные не задерживались под окнами, из которых на улицу, заодно с черепками битой посуды, вылетали женские визги «мадамы» Лушки и брань ее благоверного супруга.

Изможденный и притихший (почему-то босой), Серафим Расстригин вдруг заявился в уездную канцелярию:

— Смерти жажду! Где здесь в десант пишут?

— Проспись, — отказал ему Блинов.

Расстригин стучал кулаком перед Соломиным:

— Деньги на одоление супостата у меня брал?

— Ну, брал.

— Небось тратил?

— Ну, тратил…

Это верно, что Соломин, не желая расходовать казенные 47 000 рублей, слегка транжирил расстригинское пожертвование. Он посмотрел на босые ноги купца с твердыми серыми ногтями. Не вдаваясь в извилистые настроения этого человека, Андрей Петрович устало велел Блинову:

— Запишите господина Расстригина в дружину и выдайте ему, как и всем, ополченский крест на шапку.

Но купец приспособил его к рубахе:

— Вся грудь в крестах или башка в кустах!

Блинов растолковал ему, что в ополчение его записали, но в десанте он никому не нужен.

— За мои-то кровные, — снова стал рычать Расстригин, — и помереть как следоваит не даете? А может, я жить не хочу?

Соломин вежливо уговаривал:

— Серафим Иваныч, тебе ли в десанте быть?

— Ах так? Тады клади деньги на бочку, все до копейки…

При всем желании Соломин не мог вернуть ему денег, ибо недостающее в сумме пожертвование следовало доложить из казенной кассы, а это запутало бы всю уездную бухгалтерию. Андрей Петрович, не найдя выхода, со вздохом объявил Блинову:

— Мужайтесь — я вашего Сережу из десанта вычеркиваю.

Блинов начал стыдить его в присутствии Расстригина:

— Как вам не совестно? Чистого юношу решили променять на этого забулдыгу, который на войну идет не ради святых чувств, а лишь затем, чтобы семейный скандал продолжить… Как угодно! Но вот вам колокола и все церковные дела, до свиданья.

— Что это значит? — обомлел Соломин.

— А так и понимайте: если не будет мой Сережа в десанте, я сегодня же подаю в отставку… по болезни. Да-с!

Соломин не вычеркнул Сережу, но вписал и Расстригина:

— Ладно, вы тоже в десанте. Только обуйтесь.

— Это мы враз…

На крыльце Соломину попался сумрачный Исполатов.

— Я и сам понимаю, — сказал Соломин извиняющимся тоном, — что в этом деле чистая лирика перемешалась с деньгами.

Траппер ответил:

— Не проще ли будет, если обоих носителей лирики и денег я сразу же угроблю возле этого вот забора, чтобы потом с ними не возиться? В таких делах нужна не протекция, а жестокий расчет…

Андрей Петрович снова наведался на шхуну, которая уже просела в море выше ватерлинии; в ее трюмы были свалены товары для голодающей Гижиги.

Соломин протянул Жабину список десантников:

— Этих людей примите на борт.

— Одного тут не хватает, — ответил прапорщик и самолично вписал в табель зверобоя Егоршина. — Такими стариками не следует кидаться раньше времени. Он и в море, он и на суше как дома… Все! — сказал Жабин, кладя список в карман. — Теперь, даже если вы будете проситься в десант, я и вам откажу — на шхуне людей как селедок в бочке.

Я бы с удовольствием, — вздохнул Соломин, — да у меня совсем иная стезя… чиновная, черт — бы ее побрал.

…Все чаще ему думалось о Губницком.

 

ВОЗЛЮБИВШИЕ РИСК

На пристани к Соломину кинулась Лукерья Расстригина:

— На што мужа-то забираете? Ведь какой день пьет, себя не помнит. Он же сдуру и вызвался, чтобы мне, горемычной, досаждение сделать.

Соломин не стал объяснять ей денежный вопрос.

— Мадам, я не чувствую себя вправе гасить патриотические порывы в сердце вашего супруга…

Жабин сказал ему, что потянуло хорошим ветром, он сейчас быстро выдует «Камчатку» из Авачинской гавани.

— Если у Гижиги вас зажмут льды, не рискуйте головой: возвращайтесь, и никто за это не осудит.

— Никто… кроме самого себя, — ответил прапорщик. — Мне-то в полярных плаваниях уже привелось варить в соленой воде сыромятные ремешки, и потому я знаю, каково сейчас на Гижиге!

Проводить ополченцев собрались горожане, Соломин нос к носу столкнулся в толпе с доктором Трушиным.

— Наконец-то и вы появились! — сказал Соломин. — Мне думается, что, невзирая на наши разногласия, вы, как врач, должны были сами вызваться сопровождать десантников. Это было бы с вашей стороны порядочно, это было бы гуманно.

— Не думайте, что там будут раненые.

— Без этого не обойдется.

— А со временем вас будут судить, — сказал Трушин.

— За что?

— Именно за эту аферу с десантом… Вы плохо знаете японцев, — продолжал врач. — Трупов — да, трупов будет нашинковано множество, но раненых не останется. А кто ответит за слезы вдов и сирот, которые скоро на Камчатке прольются?

— Не отрицаю, что слезы будут. Но если даже меня осудит только Камчатка, то вас, доктор, ожидает суд совести.

— Это чепуха! — ответил ему Трушин. — Я достаточно поработал в анатомическом театре и знаю, где у людей сердце, где печенка, где легкие, но там не нашлось места для размещения органов совести… Не обессудьте — я материалист!

— Оно и видно, — оборвал разговор Соломин.

Он подошел к Исполатову, сказав ему:

— Урядник — казачина бывалый, но вряд ли Миша способен возглавить борьбу с японцами. Я прошу вас, как бывшего офицера, взять на себя эту задачу. Надеюсь, — намекнул Соломин, — что успех десанта отразится и на вашей судьбе. Победа над японцами предоставит мне блистательный случай просить перед высшими властями о снятии с вас ответственности за то преступление, которое вы, извините, совершили.

— Не будем говорить на эту тему. А все, что в моих силах, я сделаю, не сомневайтесь…

Благословить отплывающих явился благочинный Нафанаил с клиром; священники бродили среди снастей, размахивая кадилками, в которых (за неимением ладана) сладко тлел янтарь, добытый как раз возле Гижиги, куда и отплывала «Камчатка». Твердо стуча в палубу костылем, прапорщик Жабин прошел к штурвалу, велел отдавать концы. Обратясь к толпе, он сказал:

— Простите, люди, если кого случайно обидел… Раздались последние напутствия отплывающим:

— С богом, Никола, ждать будем!

— За Дуньку не беспокойся, я пригляжу…

— Петенька, береги себя, голубь ясный!

— Вертайтесь с победой, ребята… ух, и выпьем же!

Швартовы плюхнулись в воду, обдав Соломина веером соленых прохладных брызг. Ощутив весь пафос этого торжественного момента, он испытал жажду высоких слов.

— Помните! — прокричал Соломин. — Помните ту надпись, что высечена на скале в Фермопильском ущелье: «Путник, если возвратишься в Спарту, скажи согражданам, что мы полегли за свое отечество, как нам повелел суровый закон…»

— Помним, — отозвался со шхуны зверобой Егоршин. Раздался неприличный смех — это стали потешаться Неякин с Трушиным; доктор даже сказал Соломину:

— Вы бы им сразу по-латыни нацицеронили! У нас же спартанцы шибко грамотные, мимо щей лаптем не промахнутся…

Паруса хорошо забрали ветер в свои объемные пазухи. Гася кадило, Нафанаил упрекнул Соломина:

— Нашли что вспоминать. Разве это прилично православных христиан сравнивать с язычниками? Прежде чем говорить, надобно как следует подумать…

Шхуна удалялась, по берегу ее догоняла Расстригина:

— Серафимушко-о, ангел мой, куды ж ты уехал? Издалека донесло глас ответный, глас ангельский:

Что, завертелась, стерва? Вот прибьют меня самураи японские, будешь знать, какого херувима лишилась…

Они уплыли. Всем сразу сделалось тоскливо.

За скалами, что запирали вход в Авачинскую бухту, шхуну вздыбило на гребень и легко сбросило вниз — в глубокий разлом между волнами. Началась качка, но пока плавная.

— Ее-то и не люблю, — сознался Егоршин. — Уж лучше бы трясло, как в телеге, а теперича едою лечиться надобно. Он развязал домашний мешок, предложил Жабину:

— Не хочешь ли, флотский, юколы попробовать?

— Я же тебе не собака, — ответил Жабин.

— Так это как ведь сделать юколу. Иной юколы для семьи наготовит, а ее собаки ногой лягают. У меня же чисто собачья, зато человека от нее за уши не оттащишь…

Перед ними уже распахнуло океанскую ширь.

— Никифор Сергеич, — обратился Исполатов к прапорщику, — сейчас, когда земля со всеми ее дрязгами осталась за кормою, я хочу вас спросить серьезно: вы что, действительно рассчитываете прошмыгнуть между Сциллой и Харибдой?

— Туман, как и вода, любой грех кроет.

Траппер не отказался от юколы, которая по вкусу напомнила ему хорошую ветчину. Он спросил Егоршина, на каком дыму коптился лосось — на тополевом или на кедровом?

— Неужто ты можжевельного дыма не учуял?..

В тесном форпике шхуны, который заняли старые служаки, уже началась картежная игра. В такт шлепанью карт гулко шлепалось и днище шхуны, с разбегу падавшей в провалы волн. Сережа Блинов жестоко укачался.

— В лоск, — заметил при этом Расстригин. — Но вот что интересно: коли в кабаке, так блюют за малую душу, а на корабле люди этой слабости почему-то стыдятся.

— Потому что трезвые, — ответил Исполатов и, заглянув в зеленое лицо юноши, протянул: — Хорош… вроде огурчика.

Траппер приставил к губам студента бутылку.

— Что это такое? — отбрыкивался тот.

— Барахло ужасное — виски.

— Помилуйте, как можно! Если мама с папой узнают, что я пил виски… меня же домой больше не пустят.

Траппер заверил юнца:

— Мама с папой не узнают, а болтать мы не станем. Заставив Сережу сделать несколько глотков, он спровадил его в трюм отсыпаться:

— Так будет лучше. Но старайтесь поменьше глазеть за борт, там ничего интересного пока не наблюдается…

— Дай и мне хлебнуть, — попросил его Егоршин.

— Сначала укачайся, старина.

— Не для того ем, чтобы рыбок кормить…

Большие зеленые волны бежали вровень с фальшбортом корабля, их загнутые языки торопливо облизывали кромку палубы, по которой, хватаясь за штаги и ванты, передвигались люди.

— Хороший ветер, — прокричал Жабин, — очень хороший!

От самого Петропавловска до мыса Лопатка почти не было людских поселений, а если на берегу изредка виднелся неряшливый сарай, то никто не мог объяснить — для чего он там поставлен (очевидно, это была тайная работа американских факторщиков). Нижние шкаторины парусов давно вымокли, отяжелев.

— Еще до Лопатки сделаем поворот, — сообщил Жабин.

На рассвете третьего дня он завел шхуну в маленькую, но удобную бухту, где спрятал ее под навесом скалы. Прапорщик объяснил, что именно здесь, вблизи мыса Лопатка, следует дождаться дурной погоды, чтобы затем незаметненько для японцев выбраться в Охотское море.

— Говорят, на Кокутане стоят пушки?

Жабин ответил Исполатову:

— Потому-то и не стоит соваться туда сгоряча…

Ожидать погоды в пустынной бухте было крайне томительно. Карты всем надоели, и ополченцы, собравшись в кружок, убивали время в воспоминаниях. Исполатов никогда не думал, что эти люди, которых он часто встречал в шалманах Петропавловска, эти неказистые мужики, с головою ушедшие в хозяйство и тяжелый быт, имели дерзкое геройское прошлое.

Совсем неожиданно по шхуне пронеслась тревога:

— Корабль… Кого-то несет сюды нелегкая!

Жабин суровым окриком, размахивая костылем, загнал ополченцев в трюмы, чтобы носа на палубе не показывали (это было правильно, ибо пустая палуба корабля не вызывает подозрений). Затем прапорщик рассматривал струйку дыма над горизонтом, похожую на легкий мазок акварелью, он долго вглядывался в очертания корабельного корпуса…

Опустив бинокль, Жабин сообщил:

— Я узнал его. Это легкий английский крейсер «Эльджерейн», который уже давно крутится в наших морях.

— Что надобно тут джентльменам? — спросил траппер.

Жабин пожал плечами. Но он ощутил серьезное беспокойство, когда крейсер вдруг начал заворачивать за Лопатку, чтобы войти в густосиний «холодильник» Охотского моря.

— Вот это странно, — призадумался Жабин. — Англичане в Охотское море раньше старались не залезать…

Подозрения гидрографа имели основания. Англия покровительствовала японской военщине. Англия щедро вливала в японские банки свои полнокровные займы. Прегордые лорды Уайтхолла откровенно желали поражения российской армии и на морских коммуникациях явно вредили русскому флоту.

— Когда же завернем за Лопатку? — приставали к Жабину.

— Погоди, — отвечал он. — Еще нет погоды…

Если бы не прапорщик Жабин, вряд ли экспедиция из Петропавловска увенчалась успехом. Опытный моряк, он терпеливо (как это умеют делать только хорошие моряки) выждал нашествия тумана. А вместе с «молоком» пролив между Кокутаном и Лопаткой затянуло противным и липким «бусом». Это был дождь особой породы — дальневосточной: почти микроскопические капли воды насквозь пронизали воздух, но самого дождя даже не заметишь

— Вот такая дрянь мне по душе, — решился Жабин.

Снова поставили паруса, и шхуна «Камчатка», вывернувшись из бухты, потянулась в разъятое горло узенького пролива. Справа виднелась Лопатка, а слева совсем пропал остров Шумшу с его выпирающей скалой — Кокутаном. Если там и стояли возле пушек дежурные, они бы ничего не смогли разглядеть, а тем более прицелиться… Охотское море встретило десантников редкими подталыми льдинами. Форштевень корабля часто разрушал их своим накатом, и лед мягко крошился, утопая под днищем. Где-то в тумане сипло и безысходно орали секачи, зовущие в свои гаремы непослушных молоденьких самок.

Покинув Петропавловск 16 июня, «Камчатка» находилась в море уже более двух недель. Припасы, взятые в дорогу, давно истощились. Жабин теперь наверняка не отказался бы от куска «собачьей» юколы, но Егоршин показал ему опустевший мешок:

— Надо было раньше носа не воротить…

Впрочем, до места высадки оставалось недалеко. Егоршин, не раз бивший зверя в этих краях, сам же и выбирал бережок для десантирования. И будьте уверены — выбрал не так, как выбрали его японцы: ополченцам не пришлось месить грязищу рыбного перегноя, с палубы они ступили на твердую землю, где их сразу с головою заботливо укрыла высокая стенка дикого шеломайника — кому лес, а кому трава…

Жабин тоже сошел на берег, попрощался с каждым:

— Конечно, снова увидеть всех вас мне уже не удастся. Война есть война, тут ничего не справишь. Ступайте своим путем, а мне пожелайте удачи во льдах.

Шхуна отошла в море, беря курс на Гижигу. Десантники примерились к ноше, проверили оружие, подтянули штаны. Егоршин, опершись на берданку, сказал:

— Покеда не тронулись, надо бы решить, кого слушаться. Без батьки никому в пекло прыгать не хочется.

— Слушаться меня! — объявил Исполатов. — Идем не на ярмарку, и если я замечу в ком-либо шатание, так знайте сразу — церемоний разводить не стану, убью!

При этом посмотрел на Расстригина и на Блинова. Подкинув в руке карабин, сказал просто:

— Пошли, братцы!

Шеломайник быстро объял их со всех сторон, сделав невидимыми ни для врагов, ни даже для друзей.

Скоро пропали запахи моря, стали ощутимее ароматы трав. Исполатов шагал подле Егоршииа.

— Давай сначала отыщем в горах мужиков явинских, потом надо соображать, как соединиться с мильковской дружиной.

— Мишка-то не напутает ли чего? — спросил зверобой.

— Не один же он там… поправят Мишку.

Не сразу, но все же отыскали табор явинских жителей которые, охотясь и собирая орехи, блуждали по лесистым отрогам между Ключевским озером и вулканом Опальным. Староста жаловался, что горные бараны столь пугливы — н никак не взять их на мушку, мяса давно не ели. Но никто из явинцев, и даже дети, страдавшие больше взрослых, никто не желал вернуться в деревню, занятую врагами. Мужики очень тосковали по собакам, которые небось прибежали домой, а хозяев-то и нету.

— Наверняка японцы их, бедных, перестукали.

Женщины тосковали по брошенной скотине:

— Коровушек наших, видать, уже не сповидаем…

Исполатов записал фамилию и возраст старосты.

— Зачем это тебе, голубь?

— Соломин велел спросить — для награждения.

— Так я же ничего еще не сделал.

— Успеется… еще сделаешь!

Оказался он мужиком дельным! Невзирая на тяготы бездомной жизни, умудрился постоянно следить за противником. Неказисто, но точно рисуя на клочке бумаги, староста указал маршруты передвижения захватчиков.

— От берега, — говорил он, — еще не отошли японские шхуны. Всего два лагеря: один в Явине, другой в Озерной. Но Ямагато никак не усидит на месте! Он все времечко таскает и таскает солдат с места на место, будто украл их и теперь не знает, где, лучше спрятать…

Исполатов спустил отряд с гор обратно в долины, устроил ночлег в лесу. Для безопасности выставил караулы, назначил постоять на часах и Сережу Блинова:

— Ночью страхов много, вот и привыкайте…

Среди множества ночных страхов студенту выпало испытать один, самый впечатляющий. Из-за его спины выросли во мраке чьи-то длинные руки и, шевеля пальцами, вдруг захлопнули ему глаза. Сережа и сам не заметил, куда делась берданка.

Ночное привидение загробным голосом спросило:

— А кузькину мать не хошь поглядеть?

Это был Мишка Сотенный.

— Что ж ты, шляпа городская! — учинил он выговор. — Разве же так надо стоять в карауле?

— Пожалуйста, не говорите об этом Исполатову.

— Бог с тобой. Казак сплетничать не станет…

Так состоялась встреча двух отрядов. Сведенные вместе, они насчитывали 88 бойцов. Среди них только 17 человек были русскими. Остальные — камчадалы, тунгусы, коряки и орочены.

История не сохранила для нас их обликов. Можно лишь догадываться, как они выглядели… Охотники и рыбаки, каюры и зверобои, эти люди с малых лет возлюбили риск единоборства, их не страшили опасности. Кажется, что это о них, о питомцах Русского Севера, еще в древности писал велеречивый Петрарка: «Там, где дни облачны и кратки, там родится племя воинов, которому не больно умирать».

 

ЭТО БЫЛ «ДЗЕН»

Восемьдесят восемь добровольцев решили противостоять кадровому японскому батальону. Урядник подсчитал на бумажке:

— И на кажинного нашего по три самурая.

— Оставь глупости, — сказал Исполатов, озабоченный совсем другим. — Не могу разгадать, ряди чего маневрируют японцы…

Правда, в поведении лейтенанта Ямагато не проявилось ни оперативной смекалки, ни даже примитивной попытки тактически овладеть обретенным положением. Явинский староста подметил верно — они шатались по Камчатке как неприкаянные. Истребив в Явине всю скотину и уничтожив ездовых собак, японцы, ведя на поводках свору будочных псов, покинули разоренную деревню, стали перебираться ближе к Озерной (параллельно их движению вдоль морского берега спускалась к югу и вся флотилия)… Урядник спросил приятеля:

— А куда, ты думаешь, их потянуло?

— Сам не знаю. Завтра выясним…

Исполатов отряхнул от хвои замшевые штаны. Нарочито медленно он загнал пулю в ствол карабина.

— Пойду, — сказал, — прогуляюсь по речке…

Трапперу хотелось побыть в одиночестве, к которому он так привык за долгие годы, а постоянное общение с людьми заметно утомляло его. Охотник стремился уйти в тишину, чтобы остаться наедине с самим собой. Но сейчас за ним увязался Сережа Блинов.

— Можно, и я с вами?

— Только я не терплю болтовни.

— Обещаю не мешать.

— Да уж, пожалуйста, будьте любезны…

Студент шагал за траппером, и его удивляло, что Исполатов не выбирает дороги, а идет всегда напрямик, какие бы завалы и препятствия ни встретились на его пути.

Вблизи протекала звонкоструйная лесная речушка.

— Простите, а как она называется?

— Ищуйдоцка.

Снова шаги. Молчание и плеск реки.

— А что это значит по-русски?

— Ищу дочку, — ответил Исполатов.

— Странное название, правда?

— Обычное для Камчатки…

Близился вечер, в зарослях малинника тонко запели комары. В тени густого ольховника Исполатов уселся на берегу речки, положив на колени казачий карабин. Рядом с ним присел на траву и юноша. Молча они наблюдали, как неподалеку от них возился в реке громадный медведь с красивой лоснящейся шерстью.

Зверь давно заметил людей, но люди ему не мешали. Он, кажется, захотел рыбки. Встав носом против течения, косолапый долго смотрел, как между его ног проскакивали стремительные лососи. Зверь оказался умнее, нежели думали о нем люди. Передние лапы он расставил под водою пошире, а задние сомкнул настолько, что между ними свободно проплывала всякая мелочь, но сразу же застревала крупная рыба. Почуяв, что добыча в капкане, медведь почти цирковым трюком, весь в туче брызг, вскидывал над водою зад и, словно с катапульты, выбрасывал пойманного лосося на берег.

— Тоже… ловец удачи, — улыбнулся Исполатов.

В один из таких моментов большая трепещущая кета упала к ногам траппера, который даже не шевельнулся. Медведь выбрался из воды, маленькими красноватыми глазками он долго смотрел на охотника. Исполатов тихонько сказал ему:

— Бери, бери… ешь на здоровье. А я сыт.

И ногою придвинул зверюге кету. Мишка со вкусом отгрыз ей голову, после чего, радостный, снова прыгнул в реку, посреди которой занял прежнюю позицию.

Сережа Блинов шлепнул Исполатова по спине.

— У вас комар, — сказал он.

— Не стоит беспокойства…

Грянул выстрел. Медведь рухнул в воду, красная ленточка крови быстро вытянулась вниз по течению Ищуйдоцки.

— Кто же его? — удивился Сережа.

— Я просил вас не болтать.

Сережа хотел подняться. Траппер удержал его:

— Сидеть. Молча. Не двигаясь.

Вскоре неподалеку затрещали кусты, и в реку вошел японский солдат с карабином в руке. Оружие мешало ему, он перекинул его через плечо. Хватая убитого медведя то за ноги, то за уши, он пытался вытащить свою добычу на бережок.

По наивности студент думал, что для стрельбы нужно вскинуть оружие, обязательно вжимая приклад в плечо, потом тщательно прицелиться… Но ничего подобного не случилось. Сережа даже не заметил, что лежащий на коленях Исполатова карабин слабо дрогнул.

Оружейное дуло — без прицеливания! — медленно сопровождало каждое движение противника.

Японец вытащил медведя на мелководье, достал нож.

Из карабина выблеснуло короткое пламя… Самурай зарылся лицом в густую медвежью шерсть.

Исполатов встал. Зорко оглядевшись, он раскурил папиросу. Жизнь продолжалась во всем дивном и великолепном многообразии. Мирно журчала река, в ее темной глуби, словно короткие мечи, двигались к нересту лососи, плещущая вода обмывала гладкую серебристую шерсть медведя, она же выполаскивала и одежду мертвого японского солдата..

— Вы убили его? — спросил Сережа. Портсигар исчез в кармане замшевых штанов.

— А как вы догадались? — прищурился Исполатов. Юноша был явно растерян и подавлен увиденным.

— Но… вот просто так взять и убить человека? А может, он хороший? Может, его дома ждет семья?

Исполатов отрезвил его крепкой пощечиной.

— Щенок! — сказал траппер с небывалым презрением. — Какое сейчас может иметь значение — хороший ли человек убитый мною солдат или, напротив, дурной? Запомните: на войне никто и никогда людей не убивает — на войне уничтожают врагов…

Сережа Блинов поднялся с земли:

— Я, наверное, сказал глупость… простите.

Еще раз они посмотрели на убитых: японец был очень маленьким, а медведь большой и рослый, даже сейчас казавшийся красавцем. Исполатов нервно продернул затвор, который живо выкинул на траву отработанную гильзу, дымно воняющую окисью газов. В ствол карабина плотно засела свежая пуля. Сплюнув окурок в реку, он пошагал обратно в лагерь. Сережа тронулся следом. Два человека, столь разных, долго шагали молча, вдруг траппер резко остановился, так что юноша даже наскочил на него.

— Я сожалею об этой пощечине, которой вы не заслужили, — мягко произнес Исполатов. — Мне близки ваши благородные чувства, а наивность проходит с годами… Но поймите, дорогой вы мой, — в голосе траппера вдруг прозвучала нежность, — ведь на войне сражаются не патриотизмом, а только умением. Мы здесь столько зверья набили, что сами озверели, и для нас завтрашний бой — все равно что хлобыстнуть стакан водки без закуски. Вы же для боя никак не годитесь.

— Так что же мне теперь делать?

— Не стремитесь завтра быть самым удачливым. Вы же видели, как легко можно укокошить человека. Подумайте, что станет с вашими папой и мамой…

Опять шагали по тропе. Сережа задумчиво спросил:

— Скажите, кто ваш идеальный герой? Ответ был совершенно неожиданный:

— Карамзинская бедная Лиза, что утопилась в пруду.

Вернувшись в лагерь, он сообщил уряднику, что японцы разбили свой бивуак где-то неподалеку.

— Пора покончить с их маневрированиями.

Рано утречком ополченцев навестил усталый разведчик из явинских мужиков и подтвердил, что японский бивуак расположен в низовьях речки Ищуйдоцки.

— А у берега моря стоят ихние шхунки…

Исполатов наблюдал, как Мишка Сотенный долго полоскался в реке, потом урядник извлек из кармана свернутое, как носовой платок, полотенце — начал вытираться.

— Ты аристократ, Мишка, — сказал ему траппер, кусая травинку. — На войну даже с полотенцем шляешься.

— Да уж не хужей тебя будем, — отвечал урядник…

Егоршин вызвался разведать противника в его же лагере. Зверобой рассуждал вполне здраво:

— Я же бывал у них на Шумшу. Ежели Ямагату сповидаю, он меня завсегда признает… А приду как приятель, скажу, что жратве конец пришел. Попрошу у них рисику.

— Ружье оставь, — велел урядник.

— Э, нет, — сообразил Егоршин. — Вот тогда они заподозрят, что тут неладное. Кто же из камчадалов без ружья ходит?

Он пошел к японцам с ружьем. Исполатов проследил, как зверобой скрылся в шелестящих зарослях шеломайника, и легко подхватил с земли карабин.

— Сашка, — окликнул его урядник, — а ты куда?

— За кавалером. Поберегу его.

— Заметит старик — озвереет от обиды.

— Я умею быть незаметным…

Идти пришлось долго, пока в воздухе не повеяло морем. Исполатов издали видел, как японские караульные сдернули с плеча Егоршина ружье и потащили старика за собой. Траппер залег в тени дикой смородины, решив, что, если через час Егоршин не возвратится, надо постараться проникнуть внутрь японского лагеря. Тихо пошумливало море. Время текло томительно, даже клонило в сон. Исполатов оборвал с куста почти все недозрелые ягоды. Во рту стало терпко. Кончилось это тем, что Егоршин, неслышно подкравшись, надавал трапперу шлепаков, словно мальчишке.

— С кем связался, несмышленый? Хотел меня обмануть, да сам попался… Я тебя сразу ощутил, как ты за мной тронулся. Ну, думаю, погоди — я ему задам хорошего шпандыря.

Исполатов шутливо поднял руки:

— Признаю твое несомненное превосходство. Садись.

— Нашел место. Отойдем подале, там и сядем.

Удалившись от бивуака японцев, Егоршин сказал:

— Ямагату видел — он там. Ну, я, вестимо, голодающим прикинулся. Стал рукою ко рту подносить — мол, видите, подыхаю… Там народу немало, — говорил старик. — Все обруж±ны, обязательно со штыками. А поодаль палаточка (эеленька, в ней дохтур сидит, через очки книжку читает. Явинский мужик не соврал: у берега много кораблей заякорились.

Когда они вернулись в лагерь, был устроен обед, вроде общего собрания. Все 88 ополченцев имели право давать советы, и каждый открыто высказывал свои мысли. К несчастью, возобладало мнение, что японца следует брать «на ура». Мишка Сотенный тоже стоял за лихую атаку:

— Накинемся скопом — сомнем! Всех раскидаем. Разноголосье покрывал хриплый бас Расстригина.

— Чего ух там! — гудел он, будто шмель. — Японец же мелок. Я его кулаком шмякну — и мокрота, хоть подтирай. Пошли врукопашную, а с русской силушкой никому в мире не совладать. Сегодня же геройством до самой смерти обеспечимся.

Исполатов вступил с ним в перебранку:

— Тебе, бугаю такому, креста захотелось, чтобы в первую гильдию выбраться, — так ты дождешься, крест у тебя будет, только не Георгиевский, а деревянный.

С резкой отповедью он повернулся к уряднику:

— А ты тоже дурак хороший! Лычки нацепил, а ума не видать. Ополченцы стреляют зверя в глазок, это верно. Но разве же устоят в штыковом бою! Подумай сам. Японский солдат славится в рукопашной, он штыком владеет, как парикмахер бритвою. Если мы по собственной дурости навалимся «на ура», стрелять уже не придется. А на штыках умирать — благодарю вас покорно…

Траппера поддержал разумный Егоршин:

— Сашка правду сказал! Действовать надо непременно скрадом, будто к зверю подбираешься. Ты, друг ситный, подползи, даже травинки не колыхнув, цель каждый себе избери, а потом и шваркнем залпом… Нас же восемьдесят восемь — значит, восемьдесят восемь японцев уже в раю одеколон нюхают! Ну а тех, что уцелеют, мы скорехонько на костыли переставим…

Победили разумные доводы.

— Ладно, — притих урядник, — давайте скрадом…

Пообедав, ополченцы тронулись к японскому лагерю. Сыпанул крупный и частый дождь, но скоро кончился. Исполатов поманил Блинова в сторону:

— Не козыряйте доблестью. Жизнь еще впереди. На глазах студента блеснули слезы обиды:

— Я же с чистой душой… Почему вы хотите лишить меня счастья сражаться за отечество?

— Пули так устроены, что они не разбирают, у кого душа чистая, у кого грязная. Еще раз прошу — поберегите себя!

Во главе цепочки двигался Егоршин, который передал: больше никаких разговоров — японский лагерь уже рядом. Ополченцы залегли. Тихо раздвигая мокрую траву, вперед проскользнули урядник и траппер, быстро и цепко осмотрелись.

— Егоршин прав, — сказал Мишка. — Ежели полыхнем по ним прицельным залпом, так словно коса по траве пройдется.

Исполатов передал Сотенному свой бинокль:

— Вон там палатка врача, а вон, гляди, офицер… Надо полагать, мы имеем счастье лицезреть самого Ямагато!

Да, они рассматривали основателя агрессивного общества «Хоокоогидай±» и «защитника северных дверей» Японии.

— Врача не трогать, — шепнул траппер. — А лейтенанта я беру на себя… Хочу загнуть ему простонародные салазки.

— Не связывайся ты с ним, — отговаривал его урядник. — Японцы, они большие мастера «секим башка» делать.

— Этот самурай за мной, — повторил Исполатов.

Шеломайник сверху был мокрый от дождя, а возле основания его стеблей, где залегли дружинники, было совсем сухо. По цепочке ополченцев тихонько передали от одного к другому:

— Офицера японского и дохтура не трогать… Ни-ни — даже пальцем. Дохтур, он покалеченных выправляет, а офицера Сашка на себя берет. Двинулись… скрадом, братцы.

Давать залп решили по треску ветки, который должен сломать в руках казачий урядник. Бесшумные и юркие, охотники подползли к японскому бивуаку, внутри которого продолжалась обыденная лагерная жизнь. Караульных сняли так, что они даже не пискнули. Теперь стало слышно, как на флагштоке хлопает японское знамя. Под прикрытием шеломайника дружинники оказались почти в самом лагере противника.

Каждый выбрал для себя цель, какая пришлась по вкусу. В ушах долго и надсадно звенело от напряжения. Японцы шлялись возле них, ничего не замечая.

— Давай, — шепнул Исполатов уряднику.

Ветка громко треснула пополам — грянул залп! И сразу— же лагерь закружило в движении к бою. Но теперь — после убийственного залпа — преимущество было целиком на стороне камчадалов. Завязалась схватка, нахрапистая и костоломная. Всюду — упор, крики смятения, хрипы борьбы и стоны…

Лейтенант Ямагато успел выхватить только саблю! Прыжок, прыжок, прыжок

— Исполатов возник перед ним с карабином. Отливая синевой, сабля прошлась над его головою, но траппер присел и снова пружинисто выпрямился. Он учел все — даже то, чтобы его не ослеплял солнечный свет, бьющий сейчас прямо в лицо самурая.

— Работай, работай! — словно подначивал его Исполатов.

Обладая отличной реакцией, траппер хотел измотать Ямагато в бесплодных атаках, чтобы лишить его возможности руководить боем, который складывался уже трагически для захватчиков. Под частой сеткой сабельных ударов приклад крошился в мелкую щепу, Ямагато рубил плашку ружейного ложа.

Но он не мог достать самого Исполатова!

Траппер дразнил его своею неуязвимостью:

— Махайся, аната… махай, махай…

Ямагато желал сейчас одного — отвязаться от этого дьявола. Но Исполатов, неустрашимый и ловкий, отбивал все его наскоки.

— Хватит! — злобно гаркнул он вдруг.

На один лишь миг Ямагато ослабил внимание. Этого мига хватило Исполатову — на шее лейтенанта с хрустом размозжился кадык. Выпустив саблю, он схватился за горло, а следующий удар буквально размял его сверху. Ямагато был готов принять смерть. Но он никак не был готов принять позу, весьма оскорбительную для его офицерской чести. Что скажут предки, увидев с высоты, какое положение принял их потомок?..

— Воронкой кверху — вот так тебя! — сказал траппер.

Бой из лагеря уже переместился к морю. Японцы бросались в волны, ища спасения на шхунах. Исполатов передал пленного офицера дружиннику:

— Башкой за него отвечаешь — береги анату!

Он тоже кинулся к морю. Шхуны не имели времени для выбирания якорей — шкиперы топором рубили канаты, оставляя якоря на русском грунте. Всюду виднелись головы плывших японцев, а галдящая толпа самураев забила большой черный кунгас, поспешно отгребая от берега. Исполатов побросал на траву пачки патронов, и в положении «с колена» — выстрел за выстрелом! — стал заклепывать пули в черные доски кунгаса, пока не пробил в нем множество дырок; громко булькнув, кунгас с японцами утонул.

Со шхун отвечали яростным огнем, но под пулями метких охотников самураи один за другим выпускали оружие. Успев подобрать из воды несколько человек, шхуны торопливо удирали обратно на Шумшу-Сюмусю!

Исполатов понял, что дело закончено…

Когда он вернулся в лагерь. Мишка Сотенный уже содрал с палки японское знамя. Обозрев поле побоища, усыпанное вражескими телами, урядник подмигнул Исполатову:

— Во, наваляли… Приходи, кума, любоваться!

Траппер сбросил с плеча связку трофейных карабинов.

— Погоди радоваться… Все ли у нас живы?

Из шеломайника дружинники вытащили Расстригина, на которого лучше было не глядеть. Сабля поручика Сато рубанула его сверху вниз — от темени до подбородка. Лицо снесено было начисто, из кровавой маски сверкали белые зубы. Даже глаз у него не осталось. Странно, что Расстригин был еще жив…

Рядом с ним положили на траву и Сережу Блинова.

Он был убит штыком прямо в грудь.

— Хоть не мучился, — сказал кто-то.

Егоршин отошел, держась за голову руками:

— Ой, беда… теперича слез не оберешься!

Японский врач перевязал своих соотечественников, без тени принуждения он оказал медицинскую помощь и русским раненым. Таких было всего лишь четверо.

— Будем трогаться? — спросил Сотенный.

Исполатов придержал его:

— Надо подождать, пока не умер Расстригин.

— Так он, может, до ночи протянет.

— Японский врач сказал, что скоро…

За это время из Явина успели пригнать телегу. Исполатов попросил оставить на повозке место.

— Для них? — показал урядник на мертвых.

— И для него, — показал траппер на Ямагато.

— Что с ним?

— Дзен…

Еще сегодня утром перед ним строился батальон, привычно кричащий «банзай». «О, солнечная богиня Аматерасу, ты знаешь, куда он делся?» В считанные минуты из полнокровного войска, готового покорить Камчатку, остались лишь он сам, его доктор и десятка три солдат, плохо соображавших, что произошло. Посмотрев на Ямагато, урядник переспросил:

— А что с ним?

— Я же сказал — дзен…

Ямагато сидел на корточках, согнутый в дугу. Он ушел даже не в себя, а в полное отрицание всего, что сейчас его окружало. Это был дзен! Вокруг него говорили люди, но он ничего не слышал. Это был дзен! Победители пытались растормошить его, но мускулы тела одеревенели в однажды принятой позе. Это был дзен! Глаза лейтенанта Ямагато бессмысленно смотрели перед собой… Это был дзен!

Дзен — состояние прострации, в какое иногда способны впадать японцы, когда «я» для них уже не «я», а весь мир кажется несуществующим. Дабы искусственно вызвать в себе это полное отрешение от мирских невзгод, японцы могут часами глядеть на луну, они подолгу любуются очертаниями камней…

Но сейчас перед Ямагато крутился, весь в репейниках, хвост русской кобылы, которая увлекала его в ужасный позор пленения. И даже этого хвоста самурай не замечал.

Хвост был для всех, но только не для него…

Вот это дзен! Прочный, непрошибаемый, почти обморочный. Потрясающий дзен, к которому нам даже нечего добавить…

 

ХВАЛА СЛЕЗАМ

Проделав долгий путь на восток, отряд разделился: Мишка Сотенный увел свою дружину обратно в Мильково, а петропавловские ополченцы повернули в сторону города. На телеге между убитыми бултыхался тот самый столб с доскою, на которой лейтенант Ямагато безграмотно и напыщенно изложил претензии Японии к господству над русской Камчаткой 8.

В одной деревеньке лейтенант Ямагато, придя в себя, выразил желание побрить голову. Сначала заподозрили в этом умысел полоснуть себя бритвой по шее, но Исполатов сказал:

— Дайте ему бритву…

Он объяснил дружинникам, что у самураев издревле так принято — в случае большого позора они всегда бреют головы.

Егоршин в пути поделился с Исполатовым:

— Не знаю, как ты, Сашка, а я боюсь в город въезжать. Расстригин-то ладно, он спьяна в артель затесался. А вот молодняк жалко… Как мы перед стариками Блиновыми покажемся?

Траппер ответил, что у него тоже нет сил объявить родителям о гибели их единственного сына.

— Я не могу, — сказал он. — И вообще ничего не надо доверить. Въедем в город, люди сами увидят…

Долго шагал за телегою молча, потом признался:

— Это моя вина. Зачем я не удержал его от боя? Если бы он даже в кустах пересидел — не велика беда…

На поясе траппера болталась четырехфунтовая бомба — та самая, что недавно украшала лейтенанта Ямагато. Над телегою гудящим роем вились мухи… Через весь город убитых сразу отвезли в часовню, плотник начал ладить гробы.

Была середина июля — с землетрясениями по ночам, с вулканическим пеплом, которым щедро осыпало Камчатку. Если ты здесь родился, ты будешь любить эту неспокойную землю. Ты полюбишь ее, хоть раз прикоснувшись к ней горячей и животворящей, веками впитывавшей в себя кровь людей и зверей…

Соломин никак не ожидал увидеть трактирщика Плакучего в таком горе. Этот неопрятный жилистый старик в замызганной ситцевой рубахе резко отказался кормить пленного Ямагато:

— Не стану я его, злодея этого, со стола своего потчевать. Мы ихнего брата к себе не звали, а Камчатка уже давно слезами от извергов умывается. Кажинный год всюду только и слыхать: там убили, там сожгли… Что вы хотите?

— вдруг заплакал старик. — У меня внученька во Владивостоке, гимназию кончает, уже барышня, умненька! У ней со студентом Блиновым любовь была. Ждали, что парнишечка в люди выйдет — и хорошая пара бы получилась… А теперь? Вот яму ему копают…

Егоршин принес в канцелярию японское знамя:

— Куды девать-то его?

— Музея нет, а хорошо бы завести.

— Шелковое, — сообщил зверобой, словно удивляясь. — Ежели бы не этот красный кружок посередке, можно бы девке какой блузочку сшить… А так вещь запылится и пропадет.

Затем Соломину пришлось выслушать от Егоршина немало горьких, но справедливых упреков:

— Угораздило же вас студента к нам приспособить… Гляньте сами! Всего двое убитых — и оба не нашего поля ягоды. Зато у нас лишь четверо штыками порезались. Мы же сызмальства к ружьям прикипели. Что охота, что война — две дружные соседки, и одна другой всегда пособляет…

Желая пресечь тяжкий для него разговор, Соломин сказал зверобою, что, он заслуживает второго «Георгия».

— Старый я, уже открасовался. Я бы и свой отдал, только бы студент живым остался. Как теперь родители его жить будут? Ведь единого сынка в семье даже в армию не берут, а вы взяли его, кутенка, да прямо в волчатник бросили…

Появился в канцелярии сосредоточенный Исполатов, с улицы донеслись какие-то заунывные звуки.

— Что это? — спросил Соломин.

— «Хвала слезам», музыка Шуберта. Учитель школьный репетирует. А вы даже не поздоровались со мною…

— Извините. Я рад вас видеть.

— Я тоже. И хочу сделать вам подарок.

— Только прошу, чтобы он не был дорогим. Это в городе могут истолковать в дурном смысле.

— Успокойтесь. Мой подарок дешевый. Он водрузил на стол ручную японскую бомбу.

— Большое спасибо. Но что я буду с ней делать?

— Делайте что хотите, только не бросайте.

— Я думаю! Брось, так потом кишок не соберешь…

Соломин спрятал бомбу в несгораемый сейф, засунув ее за пачки казенных 47 000 рублей, которые (будь они трижды прокляты!) уже затаили в себе какую-то роковую развязку.

Посидели и послушали, как школьный учитель извлекает из своего фагота бессмертную «Хвалу слезам».

— Замечательно! А нельзя ему сказать, чтобы он убрался подальше? У меня, знаете ли, нервы последнее время хуже мочалок.

— Пейте бром, — ответил Исполатов.

Андрей Петрович растряс в руках японское знамя,

— Кто захватил его в бою?

— Мишка Сотенный.

— По законам что ему за это полагается?

— Очень много — прямая дорога в офицеры…

Погибших в бою на речке Ищуйдоцке одну лишь ночь продержали в часовне, кадя над ними нещадно, дабы заглушить тлетворный запах, потом весь город вышел на проводы. Ополченцы разрядили в небо берданки, салютуя павшим. На чиновника Блинова и его супругу было страшно смотреть: будто две черные тени качались над разъятой землей, в которую навсегда опустили их сына. Соломин изо всех сил старался найти нужные слова утешения, но все слова растерялись, и он сказал Блиновым слишком наивно:

— Ах, если бы в прошлую осень «Сунгари» не прошел мимо Камчатки, все было бы иначе.

— Да, да, вы правы, — отозвался Блинов. — Все началось с того, что не пришел «Сунгари»…

Отодвигаясь в сторону, Соломин пуговицей зацепился за ветхую ограду чьей-то могилы. С удивлением прочел, что здесь лежит астроном Жозеф де Лилль де ля Кройер, лежит очень давно, еще со времен императрицы Анны Иоанновны… Старые деревья сплетали кроны над петропавловским кладбищем, и старое время неслышно смыкалось с новым. Андрей Петрович подумал, что изменяются только условия жизни, но чувства и переживания людей всегда неизменны. Здесь под каждым камнем навеки упокоился неповторимый мир человеческих ощущений.

Через день он встретил школьного учителя и спросил, почему он так и не явился на кладбище, дабы почтить убитых «Хвалою слезам».

— Уж не сердитесь. Не мог. Как заиграю — плачу.

— Я и сам таков, — ответил Соломин, прослезясь.

Японский врач, взятый в плен, оказался порядочным и добросовестным человеком. Соломин разрешил ему ходить где вздумается, без охраны. А захваченная при нем полевая аптека была даже намного богаче той, что обслуживала петропавловскую больницу доктора Трушина.

Зато Ямагато держали в карцере под замком.

— Куда ж я его, обритого, дену? — говорил Соломин…

Исполатов снова попросил у него разрешения отлучиться в бухту Раковую, обещая вернуться недели через две. Он сказал:

— Я забыл передать вам от имени прапорщика Жабина, что в Охотском море находится английский крейсер «Эльджерейн»…

Вот это новость!

— Крейсер? А что он там, пардон, делает?

— Что-нибудь делает, — ответил траппер. — Англичане без дела не сидят, а на их крейсерах не служат ротозеи туристы. Я думаю, что «Эльджерейн» кого-то там ищет.

— Господи, — вырвалось у Соломина, — до чего все запутано, и хоть бы поскорее пришел «Маньчжур»! А как вы полагаете, — спросил он, — долго еще продлится наша изоляция?

— До конца войны…

Нечаянно Соломин вызвал Исполатова на признание.

— Я сейчас составляю списки отличившихся и включил в них ваше имя. Это поможет вам снова встать на ноги! Траппер даже изменился в лице.

— Я прошу вас не делать этого, — попросил он.

— К чему скромность? — сказал Соломин. — Ваша заслуга в изгнании неприятеля с Камчатки несомненна. Наконец, вы лично пленили японского офицера.

— И все-таки я прошу вас не делать этого.

— Не понимаю… объяснитесь. Молчание.

— Я был слишком откровенен с вами, — начал говорить траппер, — и уже многое рассказал о себе. Но, к сожалению, я не сказал вам всей правды… простите! Дело в том, что я не был освобожден с каторги досрочно — я бежал с каторги.

Соломин будто заглянул в черный омут.

— Неужели с Сахалина? — тихо спросил он.

— Нет, с колесухи…

Среди дальневосточников «колесухой» называлась каторга, громоздившая в амуро-уссурийской тайге насыпи под рельсы будущей Великой Сибирской магистрали. Соломин знал, что для колесухи не хватало народу и, действительно, часть арестантов была вывезена с Сахалина.

— Но это меняет все дело, — сказал он.

— Да, — не отрицал Исполатов, — даже круто меняет. Сейчас все притихло и меня никто не ищет. Я пропал для всех. Но стоит вам возбудить вопрос о снятии с меня ответственности за убийства в связи с награждением, как сразу же всплывут мои давние грехи… а новые лишь дополнят их.

— Так. Но это еще не все, — сказал Соломин.

Исполатов подумал. Подумал и ответил:

— Да, не все. Исполатов — это не настоящее мое имя.

— Какое же настоящее?

— Стоит ли его вспоминать? Его просто нет…

Андрей Петрович долго не мог прийти в себя.

— И когда же вы бежали?

— В девяносто первом.

Соломин как старожил хорошо помнил 1891 год, когда с колесухи был совершен массовый побег преступников. Тогда тряслась вся тайга, по дорогам боялись проехать, а на окраине Владивостока, в кварталах Гнилого Угла, ночи освещались выстрелами — шла настоящая война с беглыми каторжниками. Соломин не забыл, как средь бела дня убили мичмана Россело с французской эскадры, как зарезали капельмейстера флотского оркестра…

Словно угадав его мысли, Исполатов произнес:

— Общего у меня с бандитами было только то, что я бежал вместе с ними. Мне страстно хотелось свободы… свободы!

— И после этого оказались на Аляске?

— Иного выхода у меня не было.

— Теперь я понял хронологию вашей жизни…

Исполатов поднялся, прошел через всю комнату, чересчур старательно отряхнул с папиросы пепел, вернулся к своему стулу и сел… Странно прозвучали его слова:

— Поймите меня правильно — я полюбил женщину, и, к несчастью или к счастью, она тоже любит меня.

В этих словах был оттенок щемящей жалобы, только Соломин не мог распознать — на что он жаловался?

— Эта женщина из лепрозория?

— Она.

— Вы действительно ее любите?

— Да…

Соломин проверил — не стоит ли кто за дверями.

— Войдите же, наконец, в мое чиновное положение. Что я должен теперь делать? Чтобы как-то выручить вас и эту женщину, мне отныне надобно закинуть это дурацкое зерцало под лавку и… Ну, как мне быть?

— Если это так трудно, — ответил Исполатов, — давайте все упростим: арестуйте меня, и дело с концом.

— Да я же не только чиновник — я же и человек, который хотел бы помочь другому. Сейчас мое уважение к вам заглушает желание посадить вас за решетку… Я же даю себе отчет в том, сколько вы сделали для Камчатки!.. Давайте как на духу: честно выкладывайте — что еще лежит на вашей омраченной совести?

Исполатов вдруг весело рассмеялся:

— Андрей Петрович, вы очень хороший человек, но сидеть с вами в одной камере я бы не решился… Я вам сказал уже все! А что еще предстоит мне натворить, этого не ведаю даже я. Но поверьте, что мною действительно иногда управляет рок.

— Рок — это лишь выдумка древнегреческой философии. Давайте оставим это… Вы когда вернетесь из Раковой?

— В августе обещаю.

— Хорошо. Поезжайте. Скоро увидимся.

…Они не знали, что эта встреча не состоится!

Вскоре перестал гореть свет в окошках Блиновых, а когда открыли двери их дома, внутри было пусто. Перебраться на материк они никак не могли, потому в городе говорили:

— Уж не худое ли? Небось зашли в лес да петельку на себя и накинули… И была-то у них едина надежа — сыночек!

Соломин продолжал испытывать мучительные угрызения совести. Егоршин в своих упреках был, несомненно, прав: бой при Ищуйдоцке наглядно показал, что в десанте погибли люди случайные, а опытные в отваге и риске потерь не имели.

— Это мой грех, — переживал Андрей Петрович…

Он еще не терял надежды, что к ним прорвется доблестная канонерская лодка «Маньчжур» и тогда жить станет легче.

Но вместо «Маньчжура» в Петропавловск неожиданно вошла американская «Минеолла»!

Прелестное название корабля никак не гармонировало с внешним видом этого допотопного чуда, которому лучше бы называться иначе — плавучий гроб, галоша, бандура или самотоп. Не хватало только гребных колес, чтобы они шлепали по воде старомодными плицами. Высокая труба-монстр, сложенная чуть ли не из кирпичей, завоняла Авачинскую гавань гнусным дымом, насыщенным крупицами плохо прогоревших углей. А мостик «Минеоллы» напоминал старомодный комод с массою ящиков, в котором хорошо бы поселиться бездомным крысам…

Зато капитан «Минеоллы» оказался сущим молодцом!

Приветствуя Камчатку, он треснул ее форштевнем по старой пристани, так что от нее куски полетели. Желая исправить случайную бестактность, кэп приказал в машину дать полный назад… И — дали… Так дали, что винт корабля, взбаламутив рыжую воду, буквально за минуту вымыл из грунта четырнадцать свай сразу, отчего половина пристани обрушилась в море.

Потом из ящиков комода раздалась бравая команда:

— Подать швартовы на берег!

И — подали… Прямо на голову служителя пристани, ободрав человеку ухо и раскровенив ему лицо. Моряки такую швартовку называют грязной. На пароходе «Минеолла» прибыл мистер Губницкий! Я думаю, он приложил немало стараний, дабы зафрахтовать с корабельных кладбищ США такую гибельную шаланду. Но для этого у него, видимо, были вполне обоснованные причины… Мне, читатель, не хотелось бы играть в прятки: пора уже знать, что заход английского крейсера «Эльджерейн» в Охотское море вызван ожиданием загробного привидения в образе «Минеоллы»!

 

«…A3 ВОЗДАМ»

Соломин писал о встрече с Губницким: «Он встретил меня сурово и величественно, предупредивши, что имеет полномочия высшего правительства разобрать камчатские дела».

— Каждому аз воздам, — пригрозил Губницкий…

Два давних недруга сошлись в салоне «Минеоллы», причем у стола прислуживал корабельный стюард-японец, внимательно их слушавший. Соломин присмотрелся к этому типу.

— Вы меня, конечно, узнали? — спросил он японца.

— Да, Соломин-сан.

В памяти снова возникла кают-компания «Сунгари» и время, проведенное с двумя японскими студентами. Андрей Петрович задал вопрос наугад:

— Вас, кажется, зовут Фурусава?

Стюард (весь в белом) отвесил поклон:

— Нет, я Кабаяси.

Соломин даже рассмеялся:

— Надеюсь, что за этот большой срок вы постигли русский язык во всех его неуловимых нюансах? Ну, и как же он вам показался? Наверное, было трудно?

— Сейчас я читаю уже Тютчева, — ответил Кабаяси.

— А что читает ваш друг Фурусава?

Неуловимая запинка — и точнейшая ложь:

— Фурусава нравится ваш Чехов…

Соломин не счел нужным объяснять шпиону, что его напарник Фурусава давно закопан в камчатской земле. Повернувшись к Губницкому, он учтиво сказал:

— Извините, что я отвлекся. Мне было очень приятно встретить рядом с вами своего старого знакомого.

Губницкий слегка кивнул, будто одобряя. После чего протянул Соломину список его камчатских недоброжелателей:

— Всех этих лиц следует собрать вместе.

Поверх табеля стояла дата: 9 апреля 1904 года — это был горький для Соломина день, когда враги установили «научный» диагноз о его сумасшествии. Он ответил:

— Хорошо! Но Папу-Попадаки поищите в Чикаго. Расстригину пропоем вечную память, а господа Неякин и Трушин, в этом нет никакого сомнения, охотно подтвердят мою ненормальность…

Возникла пауза, напряженная для обоих. Имея немало причин для ненависти к Губницкому, Андрей Петрович все же не догадывался о подлинной роли предателя, потому и доложил с оттенком некоторой гордости:

— Камчатку можете поздравить. В этом году, даже при полном отсутствии морской погранохраны, нерест лосося прошел без грабежа со стороны. Американцы, надо полагать, не рискнули нарушить нейтралитет, а японских браконьеров Камчатка отбила с немалым для них уроном… В этом — большая заслуга всех местных .жителей, особенно ополченцев!

— Заслуга ли? — ответил Губницкий. — Нейтралитет рыбных промыслов был одобрен на Международной рыбопромышленной выставке в Осаке. Здесь я могу сослаться на стародавний прецедент Крымской кампании, когда тоже была договоренность с противником не мешать рыбной ловле.

Вспомнив слова Исполатова, Соломин заглянул в глаза Губницкого (в глаза осьминога) и обнаружил, что в его зрачках действительно есть что-то приковывающее… Соломин возразил:

— Но ведь в период Крымской кампании англичане с французами не закидывали сетей в русских водах! Японцы же давно привыкли жить доходами с богатств русских морей.

Кабаяси тихо расставлял посуду. Соломин заметил, что для жалкой обстановки «Минеоллы» совсем не требуется стюард. Масса рыжих тараканов нахально падала с потолка прямо в тарелки, по отвороту пиджака Губницкого форсированным маршем передвигался раскормленный клоп, никак не думавший, что из благодати Сан-Франциско ему суждено переместиться в камчатскую холодрыгу. Андрей Петрович заодно уж осмотрел и себя — нет ли на нем какой-либо нечисти…

Губницкий достал какую-то бумажонку:

— Имею сообщение от господина Прозорова…

— ?

— Прозоров, — пояснил он, — председатель Санкт-Петербургской торговой биржи, ныне вступившей на паях в правление Камчатского акционерного общества. Здесь он пишет мне, что вы давно не в себе, творите неслыханные надругательства над жителями, совершенно их терроризировав, «вследствие чего Камчатское общество затрудняется исполнять свои задачи».

Это была уже цитата! Соломин спросил:

— А какие задачи у вашего почтенного общества?

Губницкий дал ответ крайне глубокомысленно:

— Нетрудно догадаться… Мы осваиваем Камчатку, как это всем известно, не ради прибылей. Мы стараемся привить ей хотя бы скромные зачатки цивилизации. Посильно привносим в эти дикие края культуру и основы благосостояния…

Соломин на дешевую демагогию не улавливался.

— Браво! — сказал он, с нарочитой издевкой хлопнув в ладоши. — И еще раз браво! Я счастлив, что ваши задачи совпадают с моими… Кстати, вы прибыли из такой цветущей страны, и надеюсь, что ваша «Минеолла» привезла детям Камчатки хотя бы ящик дешевых калифорнийских апельсинчиков.

— Здесь обожают репу, — ответил Губницкий, — а вкус апельсинов местным жителям так же непонятен, как мне противен вкус местной сараны или черемши. Камчатка сама по себе чрезвычайно богата внутренними ресурсами… О чем вы просите? Разве же барон Бригген не доставил вам провизию на «Редондо»?

— Он не сгрузил на пристань даже черствой горбушки, только навез сюда массу невозможных сплетен…

Андрей Петрович понял, что в беседе наступил кризис. Присутствие Кабаяси мешало ему, но он решил этим пренебречь.

— Ваши полномочия, — дерзко потребовал он.

Губницкий величавым жестом предъявил телеграмму Плеве, которая являлась и директивою к исполнению. Соломин прочел, что его ведено с Камчатки устранить, а ополчение подвергнуть расформированию. Конечно, оспаривать резолюцию министра внутренних дел Соломин не решился (а мог бы!).

— Ваша карта бита, — сказал Губницкий с усмешкой. Да, бита…

Разговор продолжили в канцелярии уездного правления.

— Каждому аз воздам, — повторил Губницкий, оглядывая скудную кривоногую мебелишку казенного присутствия. — Для меня ведь все люди одинаковы. Для меня важно лишь справедливое решение… А вам предстоит сдать дела.

В раздумье постояв у несгораемого шкафа, он велел:

— Откройте камчатскую казну.

Слава богу, ключ на этот раз быстро нашелся.

— Пожалуйста, — Соломин открыл дверцу сейфа.

Губницкий залез в него чуть ли не с головой.

— Сколько здесь?

— Сорок семь тысяч. С копейками.

— А почему здесь сорок семь тысяч?

— Вас смущает не круглая сумма? Так я и сам не знаю, почему тут сорок семь, а не сорок и не пятьдесят тысяч.

Губницкий, пересчитывая пачки ассигнаций, неожиданно извлек из сейфа спичку, уже обгорелую:

— Может, вы и окурки сюда складываете?

— Да нет, не складываем.

— Как же эта спичка сюда попала?

— А бес ее знает, — ответил Соломин.

Конечно же, он не причислял Губницкого к лучшей части человечества. Но и фантазии Соломина не хватило додуматься, что эти 47000 казенных денег Губницкий уже заприходовал в графу своих прибылей, а для того, чтобы из сейфа они переместились в его чемодан, нужна сущая ерунда — японские крейсера!

Наконец-то он обнаружил в сейфе и бомбу.

— Не понимаю, зачем тут валяется эта штука?

— А куда девать? Не прятать же под подушку.

— Но и не хранить же ее с деньгами.

— Одно другому не мешает, — отозвался Соломин.

— Откуда она у вас, такая страшная?

— Откуда? — Соломин чуточку поразмыслил. — Представьте, принял вместе с камчатскими делами. Даже расписался, как в казенном имуществе. Об этом во Владивостоке знают. Так что вы уж, пожалуйста, не подведите меня.

— Хорошо, — сказал Губницкий, — не подведу…

Ключ от камчатской казны перебазировался в карман Губницкого, при этом Соломин мысленно воздал хвалу всевышнему, который избавил его от дальнейших хлопот с сейфом. Он еще раз машинально глянул на список своих врагов.

— Да, — напомнил ему Губницкий, — пожалуйста, соберите всех лиц, кои принимали участие в консилиуме, установившем вашу психическую неуравновешенность.

Андрея Петровича несколько удивило, что при появлении Неякина Губницкий широко распахнул перед ним объятия:

— О, вот и мой старый сподвижник по службе на Командорах! Как я рад видеть тебя бодреньким и здоровеньким…

Два супостата устроили публичное лобызание. Взирая на их нежность, скрепленную совместным воровством, Андрей Петрович понял, что сейчас они сожрут его как миленького. Душа погрузилась в унылейшую апатию. В самом деле, стоит ли разбиваться в лепешку, если все предрешено заранее?..

Лиходеям, собравшимся для «консилиума», он сказал:

— Жаль, что я вас раньше в бараний рог не свернул…

Хлопнув дверью, резко вышел, а на крыльце встретил Егоршина, который сунул ему в руки никелированный браунинг.

— У японцев отобрал, — шепнул зверобой. — По-опаси-тесь. Я эту шушеру немножко знаю… от них всякое станется.

— Спасибо. Теперь хоть есть из чего застрелиться.

Минут через двадцать «консилиум» завершился, и Губницкий снова пригласил Соломина в канцелярию.

— Доктор, — показал он на Трушина, — утверждает, что психическая ненормальность постигла и вашего помощника… Вы разве не замечали, что урядник Сотенный шизофреник?

Андрей Петрович отвык чему-либо удивляться.

— Здесь все сумасшедшие, — сказал он.

Соломин понимал дело так, что Губницкий берет Камчатку в свои руки. Но ошибся — Губницкий указал на Неякина:

— Вот старый боевой конь, который еще послужит под седлом. Дела камчатские прошу сдать господину Неякину.

Это было отступлением от директивы Плеве, но, очевидно, Губницкий счел более благоразумным укрыться за спиною Неякина. Андрей Петрович швырнул перед ними связку ключей.

— Жрите! — сказал, уже не выбирая выражений. Неякин поспешил открыть ясачные кладовые. Из темного коридора в канцелярию донесся его придушенный голос:

— Никодим Авенирович, идите-ка сюда! Скорее. Губницкий не замедлил явиться.

— О-о-о, — произнес он в восхищении, когда из темной глуби кладовых искристо засверкали груды камчатских мехов…

Присутствие Соломина, собравшего этот ясак, помешало хапугам выражать грабительские эмоции более откровенно.

— Закройте, — строго указал Губницкий. — Потом все пересчитаем и отправим на Командоры… ради безопасности!

Со сдачею дел Соломин явно поспешил: под окнами уездного правления уже качнулся частокол берданок, ополченцы устроили воинственный гвалт. Андрей Петрович сам же и писал, что Губницкий «хорошо был известен населению как самый крупный хищник, как самый безжалостный кровопивец. Сила, во всяком случае, была на моей стороне…»

Зная местные нравы, Губницкий перетрусил и, показывая на окно, за которым галдели дружинники, выговорил:

— Вот за это вы ответите по закону! Соломин дал ему правильный ответ:

— Неужели только за то, что я, патриот отечества, собрал таких же патриотов для защиты отечества?

— Вы их вооружили!

— Конечно. Не пальцем же воевать с японцами.

— Однако раздача оружия населению — это прямая угроза сохранению благочиния и гражданского спокойствия.

— Но ведь нам следовало обороняться.

— На вас никто не нападал…

Соломин выпалил в лицо Губницкому:

— Даже от японского лейтенанта Ямагато я не слышал такой белиберды, какую вы мне здесь поучительно преподносите!

— А где он сейчас? — вдруг оживился Губницкий.

— Сидит.

— Как сидит?

— На полу сидит.

— Не понимаю.

— От табуретки отказался. Вот и сидит на полу.

— Где сидит?

— В карцере же, конечно…

— Как вы смели? — обрушился на него Губницкий. Соломин взял со стола тяжеленное пресс-папье.

— Да, осмелился! Что вы кричите? Я ведь вашему Ямагате раскаленных иголок под ногти не загонял. Рисом кормил, в чае и папиросах не отказывал, на прогулки выпускал… Так какого же еще рожна надобно для поверженного противника?

Губницкий сказал:

— Ямагато следует освободить. Это известная персона в Японии, он вхож к министрам, его лично знает сам микадо.

— Я ключи вам сдал, — ответил Соломин, — и, как Пилат, умываю руки. Желательно вам христосоваться с Ямагато — пожалуйста. Но я в таком деле вам не товарищ…

На улице его окружили ополченцы, настойчиво требуя приказа об аресте Губницкого и Неякина. Камчатка уже знавала немало кромешных бунтов, когда неугодное начальство кровавой метлой выметалось в море, — камчадалы никогда не были народом покорным: вулканы сотрясали Камчатку, и вулканы страстей бушевали в душах ее жителей… Скажи им Соломин сейчас одно только слово — от Неякина с Губницким даже галош бы не осталось, а этот заразный барак «Минеоллу» разнесли бы по гаечкам! Но Соломин (как и в случае с бароном Бриттеном) опять допустил дряблость воли, сейчас особенно непростительную.

— Расходитесь, — велел он ополченцам. Ему отвечали с большим неудовольствием:

— Разойтись-то легче всего, зато собраться трудно… Ведь не иначе как эту нехристь на нас японцы наслали!

— Нет, — сказал Соломин, — это не японцы.

— Так кто же тогда?

— Это из Петербурга подкинули… Господин Губницкий показал мне телеграмму министра внутренних дел Плеве.

— Ах, Плеве? Так и он, гад, микаде продался… Повидавшись с Егоршиным, Соломин велел ему тишком ехать в Мильково и предупредить Сотенного, чтобы урядник не показывался в городе, где его ждут большие неприятности:

— Будет лучше всего, если он переберется в Большерецк и оттуда продолжит оборону Камчатки от японцев.

Послать же гонца в лепрозорий, чтобы предупредить Исполатова, он не осмелился, надеясь, что траппер, как и обещал, сам появится в Петропавловске, и тогда Андрей Петрович постарается выручить его. Увы, предупредить траппера не удалось!

Губницкий не сразу вызволил Ямагато из карцера, сначала он как следует продумал свое поведение. Полмиллиона японских иен, собранных самураями в его пользу, — этот великолепный чистоган надо было как-то оправдать…

Лишь к ночи он велел привести к нему Ямагато, и, когда самурай вошел, часто кланяясь, как заводной петрушка, Губницкий (тоже с поклоном) торжественно вручил ему саблю.

— Приношу глубокие извинения, — сказал он по-английски, — за то печальное недоразумение, какое произошло по вине начальника Камчатки… Уверен, с вами ничего бы такого не случилось, если бы начальник Камчатки был психически нормален.

Этой фразой Губницкий как бы оправдал поражение Ямагато, а сам бой на речке Ищуйдоцке он тщательно завуалировал незначительным словом — недоразумение.

— Где мое знамя? — сразу потребовал самурай.

Знамя долго искали и нашли за печкой.

Ямагато с обритой головой был карикатурен: в одной руке на отлет держал обнаженную саблю, в другой знамя, нуждавшееся в стирке с мылом, а грудь он выпятил, как на параде.

— Если начальник Камчатки ненормален, — отвечал самурай по-японски, — то и бандитов, вооруженных им, тоже следует признать явлением ненормальной фантазии.

Губницкий быстренько с этим согласился:

— Ополчения отныне не будет… Я сразу же оповещу окрестности Петропавловска, чтобы с шапок поснимали ополченские кресты, а дружины сдали оружие. Но сообщать об этом в Петербург я не стану, зато извещу Владивосток, что душевная болезнь Соломина подтвердилась, и пусть они телеграфируют дальше… Смею надеяться, что это известие вскоре же дойдет и до Токио!

Потом Губницкий вспомнил, что в госпитале Сан-Франциско барон Бригген просил его уничтожить протокол, им подписанный. Порывшись в шкафах, Губницкий отыскал этот протокол. Но он был скреплен булавкою с другой бумагой, и совсем нетрудно догадаться, что этим двум документам Соломин придавал особо важное значение.

Сразу уничтожив болтовню барона, Губницкий внимательно вчитался во вторую бумагу. Несколько страниц были заполнены личными показаниями траппера Исполатова об убийстве им сожительницы Марьяны и явинского почтальона.

— Людские дела… господи! — вздохнул Губницкий. Подумав как следует, он спрятал показания траппера в ящик стола и, зевнув, повторил:

— Каждому аз воздам…

Ключ в его руке щелкнул, как взводимый курок.

 

ЛЮДСКИЕ ДЕЛА, ГОСПОДИ!

Замолчать подвиг камчатского ополчения Губницкий при всем желании не осмелился, он подтвердил донесение Соломина о битве на речке Ищуйдоцке, в котором пленили японского командира и захватили знамя противника. Сохраняя казенную последовательность, Губницкий оказался вынужден утвердить составленный Соломиным список ополченцев, достойных награждения за боевые отличия.

Все это он проделал одной рукой. Но другой рукой Губницкий притягивал к ответственности тех же самых геройских ополченцев. Буквально из пальца прохиндей высосал юридическую формулировку для привлечения к суду руководителей боевых дружин. Казуистика строилась таким образом: «за участие в разбоях в отношении к мирным японцам, приходившим к нам ловить рыбу…»

Жестокая правда тех дней такова: предателю удалось разоружить ополченцев, квартировавших в Петропавловске и ближайших от города поселениях. Отвечать за это преступление следовало бы и Плеве, который дал Губницкому самые широкие полномочия. Но руки Губницкого (а тем более руки министра внутренних дел) оказались слишком коротки, чтобы дотянуться до берегов Охотского моря, где боевые дружины продолжали священную войну с оккупантами…

От самого устья Тигиля до мыса Лопатка все лето подряд Камчатку трясло от частой пальбы — патронов не жалели. Ополченцы прибрежных деревень и стойбищ отражали каждую попытку японцев закрепиться на побережье. В Большерецке произошло уже настоящее сражение — там дружинники перебили всех налетчиков, факелом сгорела большая японская шхуна.

Выискивая слабейшие места в обороне, японцы решили высадиться на самом севере Камчатки, в безлюдном и суровом Карагинском краю, где жили безграмотные коряки и камчадалы — прямые потомки первых русских землепроходцев, осевших здесь со времен Дежнева и Атласова. Камчатские патриоты наголову разгромили японский десант, и лишь пять захватчиков с трудом добрались до шхуны вплавь, остальных добили меткие выстрелы.

В Токио никак не ожидали, что пустынная Камчатка ответит пулями из-за каждого камушка, ответит плотными залпами из гущи диких шеломайников. Японская военщина замыслила операцию по захвату Командорских островов — совсем уж беззащитных, благо там проживали лишь 300 алеутских семей (а здешние богатства котиковых лежбищ и последние каланы давно привлекали самураев). Рано утречком, когда жители еще спали, японцы высадились на архипелаге. Японский офицер, потрясая саблей, поведал алеутам, что отныне Командоры — земля священного микадо, в честь чего над островами был поднят японский флаг. Алеуты — люди спокойные: они дождались ветра с дождиком, а потом нанесли захватчикам удар такой убийственной силы, что самураи вверх тормашками закувыркались с островов в море… Ямагато было ясно, что без поддержки крейсеров на Камчатке нечего делать, нужна мощь главных корабельных калибров! Но действия японских крейсеров были скованы единоборством с кораблями Сибирской флотилии, а в Охотском море еще околачивался английский крейсер «Эльджерейн»…

Тридцатого июля Губницкий велел Соломину собираться.

— Я в Америку не поеду, — твердо заявил Соломин. — Лучше я буду сидеть в камчатском карцере.

— Америка в таких, как вы, и не нуждается. Ступайте на «Минеоллу», там для вас отведена самая лучшая каюта…

На этой поганой «бандуре», которая никак не свидетельствовала о бурном развитии американской техники, Андрею Петровичу отвели каюту без иллюминатора и вентиляции, похожую, скорее, на мрачную грязную нору. От соседства кочегарок переборка раскалялась так, что на ее поверхности, кажется, можно было отпарить брюки. Легионы тараканов сыпались сверху шуршащим дождем, от клопов не было никакого спасения…

Хотелось бросить последний взгляд на Камчатку, и Соломин толкнул дверь на палубу. Увы, дверь предусмотрительно закрыли снаружи, очевидно по приказу Губницкого, боявшегося, как бы этот «сумасшедший» чего-либо не натворил. От работы склеротичных машин единственный стул в каюте, припрыгивая, начал двигаться с борта на борт, словно в спиритическом сеансе. Наконец кто-то вставил ключ в дверь и провернул его в скважине, выпуская Соломина в коридор.

Перед ним стоял каютный юнга — тщедушный американец с красными, как у альбиноса, глазами. Соломин пожалел его.

— Ну и вид у тебя, дружище! — сказал он юнге. — Будто ты целую неделю не мог выбраться из кабака.

— Кабак, сэр, все-таки лучше «Минеоллы», сэр. Два раза «сэр» — это признак уважения.

— Куда же вы плывете с клопами и тараканами?

— Топиться, — ответил юнга с красными глазами.

— Сэр! — напомнил ему Соломин.

— Простите, сэр…

Петропавловск (такой ненавистный и такой любимый) уже пропал за кормою, будто его никогда и не было, а лишь приснился в кошмарном и сладком сне. Слева по борту Соломину подмигнул почти приятельски желтый глаз маяка. Щелкнула дверь под «комодом» капитанского мостика — из пассажирского салона вышел Губницкий в шелковом японском халате, расписанном чудовищными драконами, с ярким американским полотенцем на шее.

— А вы преступник, — заявил ему Соломин. — Я сожалею, что удержал ополченцев… они бы вас разорвали, как собаки кошку! Ответьте мне — куда вы дели весь камчатский ясак?

Губницкий поддел на палец кончик полотенца, стал тщательно вытирать в ушах (кажется, он выбрался прямо из душа).

— Не хватит ли объяснений? Что вас тревожит этот вонючий ясак, до которого вам уже давно нет никакого дела?..

Машины «Минеоллы» стучали, словно бабкины ходики, из трубы валила копоть, будто от дрянной керосинки. Стало муторно. Вернувшись в каюту, Соломин нашел под подушкой записку, коряво начертанную по-английски: «Если хотите еще пожить на этом дурацком свете, ничего не ешьте от нашего стюарда. Честный американец». Конечно, разделаться с Соломиным в море проще простого. Обернут в простынку, как дитятю, и бросят за борт, а потом поди проверь, отчего загнулся.

Но когда прозвенел гонг, зовущий к ужину, Андрей Петрович все-таки направился в салон. Кабаяси, хорошо войдя в роль корабельного стюарда, из-за спины Соломина наклонил бутылку с джином над его стаканом, сказав с наглой улыбочкой:

— Скоро вы увидите моего друга Фурусава.

Соломин уже видел его друга Фурусава с раскроенным черепом, но в этот момент понял слова Кабаяси таким образом, что его решили доставить, в Японию.

— Еще чего не хватало! — закричал он. — Я никогда не сдавался в плен, а значит, никто не имеет права…

«Минеоллу» дернуло на волне так, что изо всех тарелок выплеснуло потоки рыжего овощного супа. Отлетев к переборке, Губницкий уцепился за стойку пиллерса, над его головою раскачивалась клетка с черным мадагаскарским попугаем.

— Да, — заявил он Соломину, — «Минеолла» должна навестить Японию, и это меня нисколько не оскорбляет, ибо война не должна мешать торговле. Но вас, сударь, — договорил он, — я выкину за борт напротив Охотска — радуйтесь!

Андрей Петрович с ужасом вспомнил о грозном охотском баре, на котором разбились и погибли уже столько мореплавателей.

— Вы это ловко придумали, — сказал он Губницкому. Слишком ловко!

Даже если Соломин останется жив за баром, все равно дорога от Охотска до Иркутска займет у него прорву драгоценного времени. Значит, Петербург еще очень долго не будет извещен о той подлости, какую развели на Камчатке мистер Губницкий и его подопечные холуи.

— Где вся пушнина Камчатки? — снова спросил он.

Кажется, сейчас Соломин уже пожалел, что собирал ясак без «теплой компании»: пусть уж лучше бы разворовали пушнину свои мерзавцы, а не этот американский оборотень с глазами осьминога. Балансируя на уходящей из-под ног палубе, Губницкий добрался до своей тарелки, окунул в нее мельхиоровую ложку.

— Дайте человеку поесть спокойно… В темном коридоре Соломину снова встретился юнга, беднягу даже мотало от усталости.

— Что, приятель, так много утомительных вахт?

— Да, сэр. На всю команду у нас одна бессменная вахта. Мы просто боимся ложиться в койки… Неужели вы не догадываетесь, зачем «Минеолла» тащится в пустыню Охотского моря, до которого нам, честным американцам, нет никакого дела?

Соломин сказал, что это из-за него:

— Напротив Охотска меня шлепнут за борт, как лягушку.

— Вы наивный человек, сэр, — насмеялся юнга. — «Минеолла» застрахована мистером Губницким на такую большую сумму, что дело осталось за малым — не дать ей зажиться на белом свете. Охотское море — отличная покойницкая, ведь там никто не проверит причину смерти. Вот мы и не спим, чтобы не проворонить, когда нас станут сажать на банку. Я вам дам совет: если это случится, не старайтесь завязать шнурки на ботинках. Вы не успеете крикнуть «мама!», как палуба сама выскочит из-под ног. Великий боже, не дай нам проспать эту веселую минутку…

С наступлением темноты Соломин прошел в каюту Губницкого, которого страшно перепугал своим появлением. Рука его потянулась к звонку, чтобы вызвать стюарда Кабаяси, но Соломин треснул его по руке.

— И не кричать! — сказал. — Садитесь…

Соломин плотно притворил двери.

— Что вам угодно? — спросил Губницкий.

— Знать глубину вашего падения… Вы тридцать лет управляли Командорами. Скажите, удавалось ли вам за эти годы следить за русской прессой?

— Кое-что почитывал.

— Надеюсь, что под статьями, направленными против вас, вы уже встречали мое имя?

— Приходилось. А за что вы невзлюбили меня?

— За то, что вы самый настоящий жулик, место которому в петле. И будь моя воля, вы бы висели до тех пор, пока не лопнет дотла перегнившая веревка…

Губницкий догадался, что Соломин дальше слов не пойдет, и успокоился, начав ковыряться в своих карманах.

— Россия, — говорил он, — никогда не была для меня матерью. Я человек вполне новой формации, и мне вообще смешна сама мысль, что какую-то страну можно любить только потому, что там родился… Прошу вас — не падайте в обморок!

Он показал ему паспорт американского гражданина:

— Это мой… Вы удивлены?

Лицо Соломина покрылось холодным потом. Только сейчас он осознал, что произошло. К управлению Камчаткой пришел подданный Соединенных Штатов, о чем в Петербурге не догадывались. Губницкий правильно рассчитал удар: когда до министерства дойдет известие о его самозванстве, он будет уже в полной безопасности — за океаном! А весь богатый камчатский ясак (плюс денежная казна Камчатки) останется при нем. Ко всему этому он еще получит крупную сумму страховки после неизбежной гибели «Минеоллы»…

Соломин в обморок не упал.

— Вы крепкий человек, — похвалил его Губницкий. — Ну как? Видите, я вас поймал и держу в клетке, а вам меня уже не поймать… Ха-ха! — раздался бодрый смех. — Это я сделал уже не по-русски — это по-американски. Надеюсь, вы оценили размах моих операций.

— Да, оценил. Вы меня извините, — сказал Соломин, — но я вынужден поступить вот так… — Он плюнул в осьминожьи глаза Губницкого, потом вышел.

В каюте нащупал под подушкой холодный никель браунинга, подаренного в разлуку зверобоем Егоршиным. Присутствие оружия направило мысли в нехорошую сторону. «Нет, — сказал он себе, — стреляться рановато». Перед ним возникла ясная цель: во чтобы то ни стало добраться до первого, же телеграфа, чтобы информировать Россию о геройстве камчатского ополчения, чтобы оповестить официальный Петербург о злодейском поведении шайки грабителей — Губницкого и барона Бриггена, этих прихвостней загадочных гешефтмахеров, Манделя и Гурлянда, что спокойненько посиживают на Галерной, в доме ј49… Очень сильно качало.

С-с-с-сволочи… — свистел Соломин сквозь зубы.

«Минеоллу» швыряло так, что ее комоподобный мостик, казалось, оторвется от палубы и упорхнет за борт со всем его — премудрым начальством. Хорошо, если бы это случилось!

Пятого августа расхлябанная от качки «Минеолла» положила якорь в жидкие грунты на внешнем рейде перед Охотском.

— Вы еще не спали? — спросил Соломин юнгу.

— Ждем пересадки… Хорошо, что в Охотском море нету акул, зато вода такая, что каждая косточка уже заранее готовится сплясать бравую моряцкую джигу!

Далеко-далеко виднелось несколько домишек Охотска — когда-то шумного океанского порта, а теперь весь город был меньше деревни. Над баром ходили волны, там взвивало пенные смерчи.

На скрипящих талях уже стравили шлюпку.

— Прошу, — сказал Губницкий, толкая Соломина к штормтрапу, раздерганному, как старая банная мочалка.

Все стало ясно: жить осталось недолго.

— Вам угодно видеть, как я угроблюсь на баре?

— Ты мне надоел! Катись к чертовой матери.

— Но ты не думай, что я стану умолять о пощаде. Я никогда не унижусь перед тобой…

Соломин перекинул тело через поручни и, хватаясь за перепрелые выбленки трапа, спустился в шлюпку, которую волна била о борт корабля с такой страшной силой, что от планшира кусками отлетали краска и щепки. Еще раз глянув в сторону охотского бара, он заметил, как на гребне буруна высоко подняло черное днище лоцманского баркаса, — это охотские жители спешили на помощь. В бешеной ярости Соломин оттолкнулся от грязного борта «Минеоллы», крикнув Губницкому на прощание:

— Не все в мире покупается на золото! Я желаю тебе, подлецу, подохнуть раньше, чем ты начнешь тратить ворованное…

«Минеолла», взревев гудком, сразу отошла в открытое море. Со стороны бара враскачку несло баркас с охотскими казаками на веслах, а в носу его кряжисто возвышался бородатый мужик-лоцман. Он еще издали швырнул Соломину канат, горланя с молодецкой удалью:

— Бог не выдаст — комар не съест!.. Закрепись, милок, хоша на живую нитку, чичас мы тебя на чистую воду выведем!

«Скажу одно, — вспоминал Соломин, — что я до сих пор не понимаю, почему, собственно, мы не потонули?» На самом крутом всплеске, бара лопнул буксирный канат — считай, амба! Но очередная волна, вовремя подошедшая с моря, могуче треснула шлюпку и транец, и она перескочила за бар, врезавшись носом в рыхлые пески. Соломина вышвырнуло на берег носом вперед, словно из седла ретивого скакуна. А следом за шлюпкой громыхнулась на камни и тяжеленная посудина лоцмана.

На берегу стояли люди с охотским исправником.

— Откуда вы? — спросил он Соломина.

— Из Петропавловска.

— Мать честная! А пароход-то чей же?

— Американский.

В толпе заговорили с осуждением:

— Вот негодяи, что с пассажирами выделывать стали! Небось деньги-то за билет взяли, а потом крутись как знаешь…

Одна из женщин сняла с себя старомодный шушун, какие носили в прошлом столетье, и укрыла им плечи Соломина.

— Простынешь, миленько-ой, — пропела она.

Исправник сказал, что его жена готовит обед.

— Прошу, пане, до нашего вельможного корыту…

Звали его Рокосовским, он был сыном поляка, сосланного в Сибирь за участие в восстании 1863 года. А жена у него была якутка — баба востроглазая и расторопная. Глядя, как она таскает горшки из печки, Соломин сказал:

— Мне надо срочно в Якутск.

— Упаси вас матка боска, — ответил исправник. — Сейчас на Якутском тракте костей не соберете. Лучше дождитесь зимы, вот ударят морозы — поскачете в саночках.

— Нет, — решил Соломин, — у меня очень важные дела. Я должен скорее добраться до города с телеграфом. Если завтра тронусь в путь, то когда я смогу быть в Якутске?

— К ноябрю доскачете.

— А когда же буду в Иркутске? — Ну, там уж Лена встанет, а ямщики лихие… .

Андрей Петрович закусил губу, чтобы не расплакаться.

— Что с вами, сударь вы мой?

— Жалко мне… Камчатку! Погубят ее, стервецы…

Оставив Соломина соревноваться со стихией бара, Губницкий велел капитану разворачивать «Минеоллу» в глубь Охотского моря — там прожекторным лучом их осветил английский крейсер «Эльджерейн», знавший, что сейчас произойдет.

— Теперь я спокоен, — перекрестился Губницкий. Команда не спала, выжидая удара под ржавое днище. Матросы с этого дела будут иметь хороший ревматизм на старости, а денежки достанутся за это купание не им.

Охотское море гневно стучало в борта «Минеоллы». Внутри корабельных отсеков давно появилась «слеза» — предвестник обильной течи. В узких льялах парохода, где уже свободно плескалась вода, на ребрах шпангоутов сидели старые рыжие крысы с длинными хвостами и тоже ждали, чем это все кончится. Если бы крысы могли думать, они бы сейчас, наверное, думали: «Какая страна нас примет? Под каким флагом мы будем прогрызать ходы в корабельные провизионки?»

«Минеолла» старательно утюжила море в поисках не обозначенного на картах рифа. И все это время британский «Эльджерейн», словно зловещий призрак, сопровождал коптящую гробовину, иногда ослепляя ее вспышкой прожектора… Кажется, англичанам надоело мотаться за «Минеоллой» в ожидании ее гибели, просвещенные мореплаватели решили ускорить события. А так как штурманские карты у англичан всегда были точнее американских, то «Эльджерейн» проблесками прожектора показал американцам нужное для получения страховки направление.

— Клади на румб триста двенадцать.

— Слушаюсь, сэр!

Капитан «Минеоллы» велел увеличить скорость. Под водою их ожидал острый клык из гранита. Металл борта разъехался, будто негодная промокашка.

— Тонем! — заорали на палубе матросы.

— Благодарю тя, господи, — обрадовался Губницкий.

Сейчас каждая тонна воды, врывающейся в пробоину, приносила ему десятки тысяч долларов чистого дохода. Губницкий перепрыгнул на палубу англичан, даже не замочив ног (вместе с ним успели спастись и крысы). Правда, матросам пришлось немного освежиться водою, но жертв, слава богу, не оказалось. Команда «Минеоллы» сразу же разбрелась по закоулкам крейсера, и, выбрав места потеплее, матросы завалились спать…

На месте гибели «Минеоллы» бурно лопались громадные «подушки» воздушных пузырей, которые давлением океана выжимало из затхлых отсеков. Клопы и тараканы приняли мученическую кончину в бездне. «Эльджерейн» поспешил в Японию, оттуда Губницкий — через Сингапур — телеграфировал в Петербург, что, к его великому прискорбию, весь пушной ясак Камчатки пропал на транспорте «Минеолла», погибшем на рифе, который не был обозначен на картах.

На самом же деле в трюмах «Минеоллы» не было ни одной шерстинки (если не считать крысиной). Весь камчатский ясак — целое миллионное состояние! — Губницкий заранее переправил на Командоры, откуда барон Бриттен на «Редондо» перевез его в Америку, где вскоре открылся меховой аукцион…

Что добавить к людским делам, господи? Губницкий снова появился на Камчатке, дабы обеспечить приход японских крейсеров. С их помощью он надеялся увеличить свою прибыль. РОКОВОЙ МУЖЧИНА Снова засев в канцелярии, Губницкий, не слишком-то доверявший Неякину, проверил, на месте ли казенные деньги.

— Вы вот уехали, — обиделся на него чиновник, — все двери позакрывали, будто мы воры какие, а я душою изнылся. На меня тут в прошлую зиму урядник Мишка Сотенный протоколец вреднущий сварганил… Где он?

— О чем протокол?

— Будто я покойного купца Русакова обокрал…

Губницкий с брезгливостью, какую испытывает крупный бизнесмен к карманному воришке, вручил ему судебное дело:

— Уголовщина… И не стыдно тебе?

Неякин с большой радостью сунул протокол в печку, даже кочергой помешал, чтобы жарче горело.

— Даже дышать легче стало, — засмеялся он… Губницкий глянул в ящик стола, где им были спрятаны показания траппера Исполатова. Он спросил Неякина:

— Исполатов! Не тот ли, что заодно с урядником Сотенным устроил взбучку японцам у деревни Явино?

— Это он, демон! Встретишь такого, так взмолишься, чтобы деток не сделал сиротами… Барона-то нашего он из окна выставил. Ямагато обритый ходит — тоже от его насилия.

Губницкий, посвистев, сказал:

— Очень хорошо. Пусть он только мне попадется!

— Да ничего вы ему не сделаете.

— А я и делать не буду. Я этого бандита отдам Ямагато, и пусть он драконит его как душе угодно…

Мишка Сотенный был сейчас недосягаем, а Исполатов стал для Губницкого вроде взятки, которую он собирался дать японцам, чтобы самураи не забыли рассчитаться с ним суммою в полмиллиона йен…

Исполатов вскоре должен был появиться!

Прокаженный огородник Матвей умудрился в это лето выходить такую клубнику, что две ягоды заполняли стакан. В лепрозории дружно солили на зиму огурцы, квасили капусту, редька была очень вкусной… Угощая Исполатова, огородник сказал:

— Так, Сашка, жить не гоже. Ты бы хоть в церкву сводил Наташку, да пусть вас повенчают.

— Кто ж ее в церковь-то пустит? Нет уж, — отвечал траппер, — будем жить пока так… не венчаны.

Исполатов собрался в город, чтобы навестить Соломина. Наталья слишком обостренно переживала его отъезд:

— Не ездий ты, не ездий. Боюсь я за тебя.

— Глупости! Я обещал Соломину прийти, и я должен непременно сдержать свое слово…

Не умолив его остаться, Наталья сказала:

— Тогда ружье возьми.

Исполатов забил два ствола пулями, а третий — картечный — оставил пустым. Подумав, он отложил «бюксфлинт».

— Возьми ружье, — настаивала женщина. — В дороге мало ли что может случиться.

— С кем-нибудь, но только не со мной…

Траппер появился в городе, поразившем его подозрительной пустотой. Возле крыльца уездного правления стоял один из японских солдат, взятых в плен на Ищуйдоцке, но почему-то был вооружен. «Странно!» — подумал Исполатов, толкая перед собой двери. Миновав полутемные сени, он обтер ноги о половик, и шагнул внутрь канцелярии. Сразу стало ясно, что угодил в западню!

За столом сидел Губницкий в жилетке и курил сигару. Его круглые глаза в обрамлении резко очерченных век медленно обволокли фигуру охотника каким-то ядовитым туманом. Возле стола прохаживался лейтенант Ямагато — при сабле и револьвере, сбоку на поясе висела фляга в суконном чехле.

Появление Исполатова обрадовало самурая. Его рука раздернула кобуру револьвера, чтобы иметь оружие наготове.

Опережая японца, траппер обратился к Губницкому:

— Мне хотелось бы видеть камчатского начальника.

— Считайте, что он перед вами…

Не оборачиваясь, траппер услышал, как за его спиною лейтенант запер двери — путь к побегу отрезан. «Ах, Наташа, Наташа… как ты была права!» Он сказал невозмутимо:

— Но я ожидал видеть господина Соломина.

— Соломин давно на материке…

Завязалась беседа: Ямагато говорил по-японски, Губницкий, бурно жестикулируя, отвечал по-английски. Исполатов не знал японского, но отлично владел английским, и он понял из разговора, что сейчас его угробят.

Значит, борьба должна завершиться здесь же! Боковым зрением траппер отметил, что возле печи, прислоненный к ней, стоит японский карабин — один из тех, что были взяты ополченцами в бою на речке Ищуйдоцке.

Губницкий отложил сигару и вежливо спросил:

— Господин Исполатов, по какому праву вы совершили бандитское нападение на японский отряд лейтенанта Ямагато?

— Мы не бандиты, — ответил траппер.

— А кем же вы себя считаете?

Исполатов издевательски шаркнул ногою:

— С вашего разрешения, мы — патриоты. Надеюсь, вы грамотны, и мне не надо разъяснять вам значение этого слова.

Ямагато улыбнулся трапперу почти приветливо.

Губницкий, напротив, быстро охамел.

— Ах ты… душегуб! — прошипел он, поднимаясь. — Что ты тут размяукался о любви к отечеству? А это что?

Он выхватил из стола личные показания Исполатова о том, как и при каких обстоятельствах были убиты им явинский почтальон и сожительница. Держа бумагу в вытянутой руке, Губницкий вопил, торжествуя, почти ликующий:

— И ты, морда каторжная, при этом еще нагло утверждаешь, что не бандит? Глаза есть? Читай… читай, что ты здесь накатал! Ведь не я же, а ты сам расписался в убийстве двух невинных душенек…

Ямагато еще улыбался. С этой же милой улыбочкой траппера выведут во двор, там прислонят к стене канцелярии и всадят в него пачку патронов. Губницкий тряс бумажными листами.

— Чего замолк?! — кричал он. — Или уже наклал полные штаны? Тебе деваться некуда… из моего капкана не вырвешься!

Исполатов еще раз незаметно скосил глаза в сторону карабина. Он знал, как звери отгрызают себе лапы, защелкнутые капканом, и, оставляя на снегу кровь, вновь обретают блаженную свободу. Но это — лапы, а он сунулся в капкан головою…

«Голову, к сожалению, отгрызть себе невозможно».

Это хорошо понимал и лейтенант Ямагато; отстегнув от пояса фдягу, самурай стал раскручивать пробку.

— Моя япона, — сказал он трапперу, — сейчас будет немножко стреляй, твоя русики будет немножко помирай.

Щедрым жестом Ямагато протянул флягу, предлагая хлебнуть перед смертью. От чистого сердца он пожелал трапперу сохранить мужество. Исполатов вылить не отказался:

— Вы благородны, как и положено самураю… Он сделал несколько обманных глотательных движений, и со стороны казалось, будто страшно обрадовался водке, — а на самом же деле траппер лишь смочил водкою горло.

— Благодарю, — сказал он.

Исполатов вернул флягу лейтенанту, в Ямагато стал ее закручивать. Времени, пока он будет возиться с пробкою, должно хватить с избытком… Последовал стремительный бросок к печке. В ту же секунду приклад карабина впечатался в лоб самурая с таким отчетливым звуком, будто на срочную депешу проставили казенный штемпель — к отправлению!

С треском ломая жиденький венский стул, лейтенант Ямагато рухнул на пол без сознания. Из фляги, которую он не успел завинтить, на пол, булькая, вытекала русская водка…

Губницкий не изменил позы, продолжая тянуть руку, в которой он держал личные показания Исполатова.

Челюсть его начала отвисать, как у покойника. Вместо лица образовалась серая гипсовая маска смерти.

Дело было сделано!

Исполатов только сейчас передернул затвор, досылая в карабине патрон до боевого места. По улице прошли японские солдаты, имея оружие на ремнях, и остановились напротив камчатского правления, о чем-то оживленно беседуя. Не выпуская их из своего поля зрения, Исполатов начал творить суд праведный:

— Ты, сволочь паршивая, имел неосторожность назвать меня и других ополченцев бандитами… Будешь извиняться?

— Бу-бу-бу, — выбили зубы предателя.

— Не торопись. Произнеси отчетливее. Получилось новое словообразование:

— Дубаду.

— Поднатужься и скажи точнее.

— Бу-ду, — выговорил Губницкий.

— Молодец, — похвалил его траппер. — Теперь перестань тянуть ко мне свою грязную лапу. Возьми мои показания и сожри их с выражением такого удовольствия, будто ты, поганец, находишься в лучшем ресторане Парижа, допустим у «Максима»!

Вот этого Губницкий не ожидал:

— Ка-ка-ка-как?

— А вот так… Разжуй и проглоти, смакуя. Губницкий не мог на это решиться. Зрачок карабина пополз кверху, нащупывая сердце.

— Сейчас у тебя аппетит разыграется… Жри!

Исполатов досмотрел до конца, пока все листы его показаний не исчезли в желудке мистера Губницкого.

— Я спокоен, — сказал траппер, — теперь до вечера ты не захочешь кушать. — Он кивнул на окно, в котором виднелись головы японских солдат. — Мне лень заниматься бухгалтерией. Подсчитай, сколько там собралось этих шмакодявцев?

— Четырнадцать, — ответил Губницкий.

— И пятнадцатый — часовой на крыльце… Так вот, — сделал вывод траппер, — лейтенант Ямагато очухается еще не скоро, а со всеми вами я сейчас быстро разделаюсь.

Губницкий брякнулся перед ним на колени:

— Что угодно… ничего не пожалею… все отдам!

— Дурак ты, — тихо сказал Исполатов.

— Только не убивайте… умоляю…

Дулом карабина траппер показал на самурая:

— Этого скомороха я сам и взял в плен, убить его — нарушить кодекс военной чести. А что касается твоей персоны, то я… Чего ты вдруг стал дышать, будто гармошка не в порядке?

— Астма.

— Это хорошая болезнь. От нее и сдохнешь. Гуд бай!

Он шагнул в полутьму сеней, без промедления сразил выстрелом часового, силуэт которого четко вырисовывался на светлом фоне дверей. Убитый солдат еще падал, а его оружие уже перешло в руки Исполатова.

Из двух карабинов он уложил двух солдат. Прыжок с крыльца, и траппер скрылся за домом, где быстро перезарядил оружие. Когда из-за угла правления выскочили японцы, двоих сразу не стало — шлеп первый, шлеп второй!

— С кем связались… мозгляки, — сказал траппер.

С разбегу перемахнув через изгородь, он вжался между картофельными грядками. Два точных движения — и он дослал в стволы свежие патроны.

— Вы запомните, как умеют стрелять господа офицеры русской стрелковой гвардии! — в бешенстве произнес Исполатов.

Еще два выстрела — еще два поражения.

Попадания были снайперские — наповал!

Кто угодил под пулю — не жилец на белом свете.

А траппер ведь даже и не прицеливался.

Он бил из карабинов, как из пистолетов.

Вражеских солдат поубавилось. Укрывшись за изгородью, они ждали, когда он появится из густой картофельной ботвы.

«А встать надо…» Траппер поднялся в могучем прыжке, словно мотнулась хищная кошка, японцы дали по нему «пачкой», и что-то с хрустом рвануло в плече. Исполатов на ходу выпалил из карабинов, отбежал за плетень и, присев на корточки, еще раз продернул затворы. Тронув себя за плечо, он поднял к лицу ладонь — кровь, кровушка, кровища…

Залп! Не стало еще двух самураев.

— Жаль, — сказал он, измазавшись в крови. — Жаль, что задело. Теперь надо уходить, пока ноги целы…

Исполатов перепрыгнул через плетень и сразу оказался на тропе, которая огибала крутой обрыв в гаванскую низину. Раскинув руки, держащие два карабина, траппер бросился вниз, увлекая в своем падении вороха листьев и ломая под собой трескучие стебли боярышника… Он был спасен!

В вечерней полутьме, застилавшей сопки, Исполатов снова появился в Раковой бухте, где его заждалась Наталья. Он швырнул ей под ноги трофейные карабины, опустился на траву:

Вот этого я и хотел… посидеть у твоих ног. Ты со мною никогда и ничего не бойся. Мы проживем очень долго. И, пожалуйста, не пугайся — я ранен. Не всегда же везет даже таким, — как я…

На лбу Ямагато еще долго после войны будет красоваться зеленовато-синий след «штемпеля», запечатленного ударом приклада… Когда лейтенант пришел в чувство, стрельба на окраине Петропавловска уже затихла.

Возле окон канцелярии рядком укладывали убитых.

— Сколько их там? — спросил Ямагато.

Губницкий произвел несложный подсчет:

— Восемь, включая и часового у крыльца.

Ямагато погладил себя по обритой голове.

— Моя месть будет ужасна, — пообещал он.

— Да где вы теперь его поймаете? — ответил Губницкий. — Камчатка велика, а он, словно зверь, знает каждую нору…

Но тут заявился Неякин и сказал, что Исполатова следует искать в бухте Раковой, среди прокаженных.

— Я-то уж знаю! Он там у одной камчадалки пригрелся, у Наташки Ижевой… Девка косая, но сама будто ее из масла с медом в шарик скатали. В городе народ говорил, что доктор Трушин и засадил ее в лепрозорий, потому как она в полюбовницы к нему идти не пожелала… С чего бы такая гордость?

— О чем рассказывает Неякин-сан? — спросил Ямагато.

Губницкий растолковал, что речь идет о лепрозории.

— Туда нам лучше не соваться. Проказа болезнь неизлечимая и страшная. К лепрозорию даже близко нельзя подходить…

На лоб Ямагато было возложено мокрое полотенце.

— Воинов божественного микадо, — декларировал он, — не устрашит никакая проказа. Я пошлю в Раковую отряд, и мои солдаты перебьют там всех…

Скоро с острова Шумшу прибыло подкрепление.

Над обширными раздольями ягодников (которые камчадалы привыкли называть «шикшей») уже откармливались бесчисленные стада диких гусей и лебедей, косяками отлетавших в дальние благословенные края… Надвигалась осень.

Матвей до осени лечил Исполатова травами, и рана в плече зажила удивительно быстро. Огородник утешал траппера:

— Жить на Камчатке да под пулю ни разу не угодить — это, брат, ты многого, захотел… Полежи, не рыпайся. Место здесь тихое, никто к нам не сунется, живем как у Христа за пазухой.

Камчатку рано засыпало снегом. Исполатов посадил упряжку на привязь возле общежития лепрозория. Кормить собак помогала ему Наталья, и псы, почуяв в ней будущую хозяйку, вскоре брали юколу из женских рук. Потом Исполатов совершил пробные выезды вдоль берегов океана, чтобы собаки по первопутку вспомнили свои обязанности, чтобы Патлак восстановил над ними диктаторские права. Жизнь была хороша, и ничто не предвещало беды. Но однажды утром его разбудил Матвей:

— Вставай! Кажись, пришел наш остатний часочек.

— Что случилось?

— Глянь в окно — банзайщики понаехали…

Японские солдаты стояли у въезда в лепрозорий и, кажется, не решались подходить к прокаженным. Исполатов пролез головою в кухлянку, мгновенно зарядил картечью «бюксфлинт» и пулями два карабина.

— Матвей, быстро запряги собак.

— Да не дадутся мне — покусают.

— Тресни остолом — не тронут. Быстро!

Матвей убежал. Исполатов торопил Наталью:

— Одевайся теплее.

— Куда мы?

— Не спрашивай. Главное — вырваться…

Он заметил, что большая часть японцев вошла во двор, другие, утаптывая глубокий снег, обходили лепрозорий с его задворок, где в хлеву мычали сонные коровы.

— Чего копаешься?

— Да гребень не найду… расчесаться.

— Нашла время! — Он вручил Наталье оружие. — Ступай через двор как можно спокойнее, ружье и карабины сложи в нарты, но не вздумай их привязывать.

— Ладно, — и женщина ушла…

Матвей, вернувшись, сказал:

— Уж как запряг — не спрашивай, Сашка.

— И то хорошо. Давай прощаться.

Японцы из отдаления наблюдали, как на крыльце лепрозория два человека протянули друг другу руки. То, что Матвей запряг собак, а теперь вернулся к общежитию, запутало их догадки.

— Наташа! — крикнул траппер. — Ты готова?

— Жду тебя, — донеслось в ответ.

Собаки тоже ожидали хозяина. Но Исполатов пошел сначала в другую сторону, потом, будто что-то вспомнив, направился прямиком к нартам. Японцы перестали понимать, кто уезжает, а кто остается… Траппер рывком проверил центральный потяг. В общем пуге подтянул алыки рядовых собак. Тихо сказал:

— Наташенька, карабины держи сверху…

Исполатов ласково потрепал вожака за ухом, заглянул в умные собачьи глаза, голос траппера вздрагивал.

— Я тебя никогда по обижал, — сказал он псу, — а ты ни разу меня не подвел… Что эти плевые четыреста рублей? Ты ведь стоишь гораздо больше. Сейчас от тебя зависит вся моя жизнь. Обещай сразу набрать хороший аллюр. Если каких собак и убьют, остальные должны бежать не останавливаясь, и мертвые собаки пусть тащатся в алыках… На всякий случай — прощай!

Пора. Исполатов на глаз сверил дистанцию до японцев.

— Не сиди, — сказал он Наталье. — Ляг.

— Зачем?

— Без разговоров. Потом узнаешь — зачем…

Чтобы помочь собакам набрать с места разбег, Исполатов качнул нарты, отдирая от снежного наста примерзшие к нему полозья. В этот момент случилось непредвиденное. Матвей от крыльца общежития вдруг повернул в их сторону. Это заметила и Наталья, снова привставшая на нартах.

— Лежать, черт побери! — цыкнул на нее траппер. Огородник совершил трагическую ошибку, которую уже невозможно исправить. Исполатов не стал кричать, чтобы он не подходил к нему, — это могло насторожить японцев.

— Матвей, ты напрасно вернулся.

— Рази?

— Вот тебе и «рази». Здесь не игрушки.

— Не серчай… Когда-то еще сповидаемся?

— Боюсь, что никогда… Напрасно, ох, напрасно!

Теперь огородник был обречен. Исполатову приходилось оставить его на снегу, бросить на произвол судьбы.

— Отойди хоть в сторонку, — мрачно произнес он.

—Ладно. Отойду…

Исполатов выдернул из снега остол, освобождая упряжку для движения. «Бюксфлинт» и карабины лежали наготове.

— Держись крепче, — сказал он Наталье. Матвей повернулся спиною. Японцы вскинули оружие чтобы единым залпом покончить с людьми и упряжкой. Морозный воздух рассекло гортанное:

— Кхо!

Спасение — в рывке упряжки. Падая спиною поверх Натальи, траппер видел, как пули буквально разорвали Матвея, а снег окропило брызгами крови. Из-под собачьих лап взметало пышные вихри. Теперь пули сыпались отовсюду, но упряжка уже набрала бешеный разбег. Исполатов открыл беглый огонь…

Когда лепрозорий остался далеко позади, он спрыгнул с нарт, резко затормозив упряжку, и псы разом легли на снег, жадно облизывая его горячими языками.

— Жива? — спросил Исполатов.

Наталья закрыла лицо руками и заплакала.

— Иди ко мне, — позвала она его.

Он присел на нарты. Женщина взяла Исполатова за острые уши волка, торчащие над коряцким капором, и, притянув к себе, покрыла его лицо частыми влажными поцелуями.

— Увез меня, увез… не оставил там, — шептала она.

Начинался снегопад.

— Нам пора, — сказал траппер, вставая. — Смотри, день зимний короткий, а нам бежать еще далеко…

Выхватив нож, он обрезал алыки, освобождая из потяга двух убитых собак. Закопав их в сугробе, произнес:

— Я взял их щенками. Таких уже не будет.

Неожиданно он вздрогнул от рыданий. Рука сама вскинула «бюксфлинт», салютуя. Три жерла разбросали звонкие громы над собачьей могилой.

— Теперь у меня их двенадцать… Поехали! — сказал Исполатов, бросая ружье.

Наталья перехватила «бюксфлинт» в полете и уложила его рядом с собою. Она даже не спрашивала, куда он увозит ее, потому что понимала — хуже того, что было, уже никогда больше не будет. Счастливая, женщина уснула, лежа в узеньких нартах, и даже не слышала, как сани бешено вскидывает на крутых спусках с высоких гор… Она проснулась, освещенная ярким солнцем. В снегу лежали усталые собаки, а Исполатов с остолом в руках пробивал тропу к дому с одиноким окошком.

— Доброе утро, — сказал он издали.

Вокруг на много-много миль тянулась прекрасная лесная долина, внутри ее радостной музыкой звенела густая морозная тишина. Исполатов махнул ей рукою, открывая двери:

— Вставай, красавица! Мы дома…

Это было его зимовье, которое он оставил год назад. Начиналась полоса безмерного житейского счастья.

 

НЕСПРАВЕДЛИВОСТЬ

Андрей Петрович пробудился оттого, что сын охотского исправника (наполовину поляк, наполовину якут) звонким голосом читал за стенкою Адама Мицкевича:

Тихо вшендзе, глухо вшендзе, Цо-то бендзе, цо-то бендзе?

Пора вставать и отправляться в дальнюю дорогу. Почти с робостью он ступил на тропу знаменитого Якутского тракта — самого древнего, самого опасного, который на почтовых картах империи официально именовался «дорогой v 2850». Муза истории, босоногая Клио, не запомнила, с каких же пор этот тракт связывал Россию с берегами Тихого океана; от самого Якутска тянулась дорога к Аяну и Охотску, откуда бежали морские пути на Камчатку и в Америку… О, этот гиблый Якутский тракт! Никто из поэтов не воспел тебя в возвышенных одах, лишь одинокие путники сложили стихи, проникнутые тревожной печалью:

Гладкие скалы. Гул глубины.

Белою глыбою ель наклоненная.

Лик замерзающей желтой луны.

Признаки смерти, в земле усыпленные.

Спасибо охотскому исправнику Рокосовскому — подарил чудный шарф из беличьих хвостиков, а жена его, милая повариха, закутала Соломина в доху из шкур горного барана. До заморозков ехал на лошадях, и было даже интересно. Андрей Петрович не раз видел в пути, как серебряные пружинки горностаев, описав в полете дугу, впивались в горло жирным глухарям, а птицы с испугу возносили зверьков в небеса — и оба рушились наземь, уже мертвые. Встречались в пути перевернутые камни — это трудились медведи, чтобы в подкаменной сырости вылизать вкусное лакомство — черных муравьев. А на озерных корягах сидели сытые выдры и с ленивым презрением часами наблюдали, как в холодной глубине мечутся острые клинки окуней.

Но скоро ударили морозы, выпал снег, лошадей заменили оленями. Из седла пришлось перебраться в нарты. Перед Соломиным раскрывалась богатейшая страна

— странища, о которой в России знали тогда не больше, чем гимназисты знают о Патагонии. Он пересекал отчизну бездомных людей, живущих в дороге, посреди которой они женятся, рожают детей и умирают. «Скоро вернусь», — говорил якут якутке, а это значило, что не пройдет и полугода, как она снова его обнимет. Соломин давно испытывал сердечную слабость к якутам, считая их самым одаренным сибирским народом. Ему всегда казалось, что, если условия жизни в России изменятся к лучшему, якуты еще дадут миру немало ученых, политиков, мореходов, писателей и художников… На редких «станциях» Соломин отпивался горячим чаем, проводники угощали его пупками нельмы и строганиной из стерляди. Из юртовой тьмы блистали, как звезды, глаза молодых якуток. Девушки лакомились волшебным напитком из мясного настоя, смешанного со снегом, который они пили через полую мозговую кость…

Однажды к Соломину подвели дряхлого старика, который помнил проезд по Якутскому тракту писателя Гончарова.

— Холосый селовек был! Обесцял рузье подарить. Да все не едет… Уж не заболел ли?

Гончаров проезжал Якутским трактом после памятного плавания к берегам Японии на фрегате «Паллада», — с того времени миновало ровно полстолетия, а якут все еще ждал обещанного подарка. Андрею Петровичу пришлось разочаровать старика:

— Умер Гончаров, давно умер.

— Заль. А я все рузье здал… теперь не приедет!

За время пути отросла бородища, которая на морозе превратилась в моток жесткой проволоки, на ресницах висла бахрома инея, при мигании веки примерзали одно к другому. Над запаренными оленями нависало облако пара, слегка потрескивавшее на морозе. При переправе через бурный поток Соломин упал в воду и закричал от ужаса — ему казалось, будто его швырнули в клокочущий кипяток. Вокруг цепенела ледяная пустыня, и он понял, что не выдержит — погибнет от стужи. Но якуты тут же полоснули одного из оленей ножом по шее, быстро вывалили из него внутренности и запихнули Соломина в оленью тушу, — там он сразу отогрелся, как в бане.

Наконец перед ними вырос Становой хребет, с его вершины Соломин разглядел под собою бездну, в которую предстояло падать и падать. Тут он понял, какова была мера мужества предков, что не раз проходили здесь еще при царе Горохе, дабы «ясаку для Москвы поискати». Рядом с ним почти кувырком пронеслись кверху полозьями сани, а олени, присев на зады, скатывались в пропасть, издавая жалобный стон, почти человеческий… От падения с этой кручи в душе Соломина сохранилось ощущение восторга и ужаса. Когда он, ощупав себя, убедился в том, что жизнь продолжается, дальнейший путь до Якутска показался ему лишь увлекательной загородной прогулкой, в конце которой обязателен веселый пикник. Правда, ему пришлось еще с ходу форсировать Лену, вдоль которой могуче и стремительно неслась ледяная шуга. Но, ступив на левый берег реки, он сказал себе с большим удовольствием:

— Кажется, я начинаю уважать себя…

На этом берегу уже был телеграф!

Якутск — для кого ссылка, для кого и родина. После всего пережитого было странно видеть барышень, выходящих из церкви, забавляли румяные гимназистки с книжками. И уж совсем чудом казалось развернуть свежую газету

— «Якутские областные ведомости», в которой редактором был давний приятель Петя Климов… Приведя себя в порядок, Соломин зашел в трактир «Ермак» близ старинного казачьего острога, вкусный и жирный обед он залил чудесным якутским квасом. На десерт ему подали половинку местного арбуза, чуть подсоленного. Осоловев от обильной еды, Соломин спросил полового:

— Эй, малый, а губернатор сейчас в городе?

— В самый раз! — отвечал тот…

Якутским губернатором был статский советник Булатов, которого Соломин знавал еще по старой службе. Потомок декабриста принял его в кабинете, из окна которого виднелась лавка, там купец намахивал топором масло «на фунты», а приказчики, орудуя двуручной пилой, распиливали «на пуды» промороженную тушу коровы, словно дерево.

— Никак Соломин? —удивился губернатор.

— Разве, Виктор Николаевич, я так изменился?

— Да вы, милейший, поседели.

— К тому и дело идет… старею. А жизнь прошла — будто чихнул несколько раз, вот и вся радость.

Выслушав историю обороны Камчатки, Булатов сказал:

— Я вас не отпущу из Якутска, пока не напишете статьи для наших «Ведомостей». Сейчас газеты России наполнены мрачными слухами о поражениях, так пусть же хоть ваш рассказ засияет торжеством маленькой победы…

Соломин всю ночь писал, утром пришел с очерком в редакцию газеты, там его восторженно приветил Климов; когда-то политический ссыльный, он так и осел в Якутске, отпустил длинную бороду, носил толстовку и валенки. Прочитав статью, Климов спросил:

— Слушай, Андрюша, у тебя деньжата водятся?

— Последние шевелятся. А что?

— Так не пожалей ты их, треклятых, и отбей статью по телеграфу в центральные газеты… Ну что Якутск? Пусть вся Россия знает, как сражалась за честь отечества всеми забытая Камчатка!

— Некогда. Мне надо ехать.

— Куда спешишь?

— Хочу как можно скорее попасть в Петербург, чтобы оправдаться в несправедливых нареканиях… Хочу правды, Петя!

— Правды не найдешь, — сказал Климов. — А потому ты горячки не пори — до середины октября, пока не установится зимний тракт, тебе из Якутска все равно не выбраться…

Соломину, чтобы достичь Иркутска, предстояло еще проехать около 3000 миль на лошадях. Он надеялся, что там его приголубят, посочувствуют, и покатит он на колесах дальше — прямо в Северную Пальмиру, где обязательно восторжествует справедливость. С якутского телеграфа Андрей Петрович отстучал в Москву и в Петербург свою статью о защите Камчатки от японцев, ее сразу же подхватили столичные газеты — русский читатель из статьи Соломина впервые узнал о подвиге безвестных камчадалов…

До начала движения по Ленскому тракту Соломин прожил в каком-то угаре, жадно впитывая в себя плоды якутской цивилизации. Он посетил уроки рукоделия в приюте для арестантских детей, прослушал лекцию о микробах в училище Эверстова, побывал на концерте «Якутского общества любителей изящных искусств» (не ужаснувшись сочетанию виолончели с гармошкой) и в полном блаженстве, приняв достойную позу, сфотографировался в ателье Атласова на Полицейской улице — за его спиною цвела божественная Ницца и росли дивные пальмы.

Наконец открылась регулярная «гоньба» по Ленскому тракту, и Андрей Петрович с удовольствием уселся в кошевку. Лошади прытко сбежали на лед, ямщики свистнули-гикнули — помчались! Вдоль ленских берегов раскинулись вширь зажиточные русские села. Когда-то в давние времена Екатерина II переселила сюда «государевых ямщиков», и они, променяв волжское раздолье на ленское, обжили эти берега хозяйственно и добротно. На чисто прибранных станциях путника всегда ожидали постель и баня, к столу обильно подавали сливки и яйца, дичь и рыбу. А между ямщиками существовала круговая порука, за путника ответ держали всем миром и потому гнали лошадей день и ночь без передышки, всюду принимали радушно, заботливо, гостеприимно… Время от времени ямщики показывали Соломину примечательные места:

— Здесь девка наша медведицу на дерево загнала… Тута вот о прошлом годе барка с водкой разбилась, все в реку вытекло, а в Якутске до весны тверезые жили… На этой версте жена полицмейстера сразу двойню выкинула… А туточки моего деверя злые люди пришибли, всю почту по снегу раскидали.

Была уже середина ноября, когда на горизонте мелькнули купола храмов и задымили трубы заводов — показался Иркутск. Со дня 3 августа (когда Губницкий выкинул его за охотский бар) Соломин успел к ноябрю покрыть гигантское расстояние, жаждая доказать перед властью свою несомненную правоту.

Первым делом он поспешил в канцелярию генерал-губернатора, которой управлял его приятель Николай Львович Гондатти — образованный человек, этнограф и администратор, писатель и музыкант, друг семьи Льва Толстого… Гондатти обнял Соломина:

— Вот не ожидал! Сколько же лет мы не виделись?

Соломин напомнил ему, что последний раз они виделись в 1892 году на далеком Анадыре.

— Меня туда черт занес в командировку, а ты как раз принял пост анадырского начальника…

— Верно! Я тогда изучал быт чукчей и эскимосов.

В кабинет подали чай. Выслушав горестную повесть о камчатском правлении, Гондатти сразу же загорелся:

— Да, да! Непременно поезжай в Питер и поведай всю илиаду своих злоключений. У меня там большие связи, я дам тебе рекомендательные письма. Ты не оставляй этого так! Я уверен, что мои друзья в Питере устроят тебе аудиенцию у государя императора, ты и от него ничего не скрывай, расскажи все, как мне сейчас рассказал…

Гондатти посоветовал Соломину, чтобы он, согласно чиновному положению, представился иркутскому губернатору.

— У нас здесь хозяйничает Иван Петрович Моллериус, и хотя он типичный немец-перец-колбаса, кислая капуста, но человек очень твердых правил и смотрит на вещи трезво…

Иркутский губернатор Моллериус смотрел на Соломина настолько трезво, что Андрею Петровичу стало не по себе.

— Так вы, значит, бывший начальник Камчатки?

Соломин отвесил поклон (сесть ему не предложили) :

— Так точно. Имел несчастие.

— Gut, — буркнул Молсриус, — вы-то мне и нужны!

Перебрав на столе бумаги, он извлек из их груды бланк служебной телеграммы, подписанной приамурским генерал-губернатором Андреевым, который год назад благословил Соломина на камчатское «княжение»… Соломин в недоумении прочел:

В Иркутск прибывает душевнобольной петропавловский уездный начальник Соломин, собирающийся ехать далее в Петербург для разведения кляуз. Благоволите сим распоряжением водворить его в больницу для психических больных.

Андреев.

Моллериус тут же забрал телеграмму из рук Соломина.

— Извольте сесть и не двигаться, — указал он.

Андрей Петрович сел и уже не двигался.

— Наконец, — говорил он, — это превосходит все границы разума. До каких же пор будут издеваться надо мною? Сначала издевались на полуострове, теперь на материке… Вы не имеете права… спросите любого… я нормальный!

— Это мы сейчас выясним, — сказал Моллериус.

Из сумасшедшего дома прибыла карета, и «пара гнедых, запряженных зарею», покатила его на обследование. Соломин пребывал в отчаянии и горько заплакал, взывая о милосердии. В сонме мрачных психиатров он был бесстыдно обнажен, как новобранец, и приставлен к белой стене, как перед расстрелом.

Врачи дотошно ковырялись в его генеалогии, выясняя, не было ли среди родственников отклонений от нормы. Не пьянствовали ли дядюшки? Не блудодействовали ли тетушки? На все вопросы Соломин давал четкие отрицательные ответы. Психиатры почему-то невзлюбили его покойную бабушку, которая имела неосторожность в 39 лет выйти замуж вторично.

— По каким причинам она это сделала?

— Не знаю, — отвечал Соломин (действительно не зная). — Думаю, что ей надоело вдовствовать.

— А кто был ее второй муж?

— Лесничий в Кадниковском уезде под Вологдой… Господа, перестаньте тревожить прах моей любимой бабушки. — Вы, больной, успокойтесь.

Врачи заставили его вытянуть руки вперед и закрыть глаза, что он покорно и исполнил, снова зарыдав. Боже! Каким раем казалась ему теперь далекая Камчатка. А доктор Трушин — милейшим человеком: объявил сумасшедшим, но никогда не мучил…

Когда Соломину разрешили открыть глаза, он увидел новое лицо. Это был медицинский инспектор Иркутского генерал-губернаторства — почтенный муж науки, доктор Вронский.

— Ага-а, — сказал он гневно, наполняясь кровью. — Так это вы, родименький, на меня Колюбакину жаловались?

Соломин, хоть тресни, никак не мог сообразить — когда и зачем он имел нужду жаловаться на Вронского? Но, догадавшись, что Вронский здесь самое важное лицо, он решил поговорить с ним начистоту:

— Позвольте по порядку. Значит, так… Первое, с чем я столкнулся на Камчатке, было хищение бобров с мыса Ло… При упоминании о бобрах Вронского аж заколотило.

— У-у-у, — издал он гудение, — это по вашему наущению у меня во Владивостоке произвели обыски отобрали трех бобров?!

Тут-то Соломин и вспомнил, что такое дело было — еще в первые дни служения на Камчатке. Но он никогда не думал, что его судьбу вдруг перехлестнет с судьбою Вронского в психиатрическом отделении иркутского бедлама. Уяснив для себя окончательно, что подобру-поздорову его не отпустят, он махнул рукой:

— Делайте что хотите. Мне все равно…

Его упрятали в камеру для тихопомешанных, где уже сидел капитан байкальского парохода «Сынок», приятный и вежливый человек, в два счета научивший Соломина вязать морские узлы.

Первые дни Гондатти думал, что, дорвавшись до иркутских трактиров, Андрей Петрович попросту «загулял» во все тяжкие, и не беспокоился. Затем Гондатти велел сыскать Соломина, и был удивлен, что его приятель тихо тронулся… Обладая большими правами в генерал-губернаторстве, Гондатти на свой страх и риск вызволил его на волю. Соломин твердил одно:

— Петербург… мне надо в Петербург!

Гондапи протянул ему билет на экспресс до Владивостока.

— Я тебе худого не хочу — сказал он. — Представь, что поехал ты в Питер, но такие же телеграммы ожидают тебя в Енисейской губернии, в Томской; в Казанской— и везде губернаторы станут проверять тебя на ненормальность до тех пор, пока ты и в самом деле не начнешь заговариваться… Поезд скоро отходит — поезжай в другую сторону, на восток!

— Но именно там и родилась легенда о моем сумасшествии. Как я появлюсь в Хабаровске? Приамурский генерал-губернатор Андреев сразу же засадит меня за решетку.

Гондатти велел подавать к подъезду экипаж.

— Но в Хабаровске, — доказывал он, — сидят хотя бы свои люди, которые и не такое еще видели… Первое время ты воздержись городить чепуху, болтай поменьше, и постепенно все образуется. А до Петербурга не доехать… Что ты, милый? Или порядков наших не знаешь? Не будь наивен…

Гондатти не поленился довезти его до вокзала, даже посадил в вагон и терпеливо дождался второго гонга.

— У тебя деньги-то есть? — спросил он.

— Откуда?

— Держи. Отдавать не затрудняйся…

Поезд тронулся. Не имея при себе никаких вещей, кроме пальто на плечах, Соломин потащился через состав, с одного тамбура на другой, в салон ресторана. Там он, стесняясь перед публикой за свои грязные манжеты, попросил водки.

— Ну, и чего-нибудь закусить. Попроще…

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ НА КРУГИ СВОЯ

Красивый город Дальний с его бассейнами для плавания и кортами для игры в теннис был уже давно оставлен, но Порт-Артур — в жесткой блокаде японских батарей и крейсеров — еще героически сражался. А пока Соломин, поспешая к Иркутску, преодолевал тяготы Якутского и Ленского трактов, русская армия успела выдержать две кровопролитные битвы. В сражении при Ляояне победа была уже за нами, но Куропаткин слабовольно сдал позиции японцам. Зато на реке Шахэ бои окончились безрезультатно для обеих сторон, и там образовался колеблющийся позиционный фронт — нечто совершенно новое в методике военного искусства.

Две попытки Порт-Артурской эскадры прорваться через блокаду во Владивосток не удались, а теперь мир внимательно следил за походом эскадры Рожественского; в поезде открыто поговаривали, что скоро Балтика отправит на войну третью эскадру под командованием адмирала Небогатова…

Всех беспокоила судьба Порт-Артура.

— Если Порт-Артур, — рассуждали военные, — выдержит осаду, тогда силы японского флота окажутся раздроблены и самураи не удержат наши эскадры в корейских проливах. Но если Порт-Артур капитулирует, тогда японцы смогут весь свой броненосный флот выставить у острова Цусимы и наши эскадры будут уже не в состоянии пробиться к Владивостоку…

Между Читой и Нерчинском, на станции Китайский Разъезд, вагоны экспресса заметно опустели: часть пассажиров пересела в воинский эшелон, который и помчал их в маньчжурские пустоши, к Цицикару и Харбину, откуда легендарная КВЖД вела прямо, в полымя сражений. А за Нерчинском пошли мелькать знакомые для Соломина станции — Раздольная, Амазар, Ерофей Павлович, Рухлова, Бурея и, наконец, станция Гондатти, названная в честь его приятеля, на деньги которого он добирался до Хабаровска.

Всю дорогу пассажиры вели столь откровенные разговоры, что Соломину порою казалось, будто он попал на революционный митинг. И чем дальше углублялся экспресс в дебри Дальнего Востока, тем больше развязывались у людей языки, и даже сухопарая чиновница, инспектриса благовещенской женской гимназии, и даже солидный каперанг, едущий командовать крейсером, — все, словно сговорясь, на чем свет стоит костили царя и его окружение, перемывая кости бездарному Куропаткину.

— Но позвольте, — вступил в беседу Соломин, — ведь говорить о поражении России можно лишь в том случае, если враг ступит на русскую землю. Пока же мы сражаемся на чужой территории, о поражении и речи быть не может.

На это каперанг ответил не слишком-то вежливо:

— Да откуда вы взялись, любезный?

— С Камчатки, — ответил Соломин.

— Оно и видно, — заметила инспектриса гимназии, словно брызнула ядом, и свела в ниточку плоские губы.

Андрей Петрович испытал чувство, какое, испытывает, наверное, человек, вдруг свалившийся с печки…

Вот и Хабаровск, здесь можно ощутить себя дома, где и солома едома. На перроне, встречая какое-то питерское начальство, выстроился оркестр, игравший красивый флотский марш «Кронштадт — Тулон». В морозном воздухе бравурно звенели медные тарелки, барабанная дробь напитала усталую душу бодростью… Андрей Петрович поднял воротник пальто и направился в городскую больницу, где вымученным голосом просил психиатра выдать справку о «нормальности». После беглой проверки его психика была признана вполне здоровой, а мышление гибким и ясным.

— Зачем вам все это? — удивился врач.

— Министр внутренних дел Плеве соизволил наклеить на меня ярлык сумасшедшего, а теперь его никак не отодрать.

— Глупости! Да и от Плеве брызг не осталось.

Соломин объяснил врачу, что смолоду был чиновником и силу великороссийской бюрократии, способной размолоть человека в порошок, он хорошо знает:

— Если уж кто-то наверху сказал, что я верблюд, то теперь, хоть головой разбейся об стенку, очень трудно доказать, что ты орел. Без бумажки казенного вида в таком деле не обойтись.

На последние деньги он перекусил в ресторане «Боярин», где, слава богу, знакомых не встретил. Потом в номерах Паршина снял для себя комнату и позвонил в редакцию «Приамурских ведомостей». К телефону подошел его бывший токийский корреспондент Пуцына.

— Навестите меня, Викентий Адамыч…

Пуцына вскоре явился, заметно облинявший. Памятуя о том, что война закрыла ему дорогу в Японию, которую он умел хорошо и красочно описывать, Соломин спросил:

— О чем же сейчас кропаете?

— Да так… о Колыме.

— Вы же там не были.

— И нет дураков, которые бы о Колыме мечтали. Но тема уж больно захватывает — бродяги, золото, дичь!

— Не нашли вы себя, — ответил Соломин, раскуривая последнюю папиросу последней, кажется, спичкой. — Колыма — это еще не тема. Там только волков хорошо морозить… Деньги есть?

— Нету. А надо?

— Очень.

— Не похоже, что вы с Камчатки.

— Похоже, милый, похоже.

— Тогда посидите. Сейчас деньги будут…

Пуцына ненадолго удалился в зал, где шла игра в карты, и вернулся, имея в кармане полтысячи рублей.

— Половину мне, половину вам. Отдавать не стремитесь. Я их, глупцов, на «гильотине» в момент срезал.

Он откровенно показал шестерку, которая в его руке тут же превратилась в девятку. Потом предъявил трефового валета и мгновенно обратил его в даму пик.

— Опять вы за старое? — вздохнул Соломин.

— Какое там старое! Пальцы уже не те… халтурю.

Вечером Соломин заказал в номер бутылку шампанского и хороший ужин с фруктами. Сидел и думал — как жить дальше? Тут-то он еще раз помянул Плеве недобрым словом.

— А я вот живу! Пусть на деньги от «гильотинки», но все равно живу…

Хорошее вино — шампанское: от него под забор не поедешь, а, напротив, захочешь порхать вроде жаворонка.

Кто-то постучал в двери номера. — Пра-ашу! — отозвался Соломин. Предстала вдруг во всей красе та самая дама, которую он год назад оставил в Хабаровске, умоляя не бывать в номерах Паршина с адвокатом Иоселевичем. Женщина заметно похорошела и была одета с вызывающей роскошью. На правах старой знакомой она чмокнула Соломина в щеку, со свободной непринужденностью расселась в кресле напротив, терзая нежную лайку перчаток.

— Боже мой, боже мой, как я рада вас видеть! — напористо заговорила она. — Сколько слез, сколько драм, сколько… Теперь дело прошлое, и я могу быть вполне откровенна: вы — мое единственное женское счастье! Андрей Петрович, ради нашей пылкой любви, ради всего, что было, выручите меня.

Исполнив эту увертюру, она стыдливо потупила взор, чтобы Соломин мог разглядеть, какие у нее длинные ресницы. Налюбовавшись, Соломин ответил:

— Охотнейше выручу. Что вам угодно?

— Я не слишком затрудню вас глупой просьбой. Мне нужно хотя бы десять, пятнадцать, двадцать… пусть даже тридцать черно-бурых лисичек. Вы не смеете отказать мне! Я сплю и вижу себя в прелестном манто. Выручите. Я же хорошо знаю, что все, кто побывал на Камчатке, все они…

Соломину стало тягостно, как никогда. Он сказал:

Неужели, мадам, вы полагаете, что на Камчатке все так и разложено: вот лисицы, вот песцы, вот бобры — бери, что надо, и уезжай. Между тем осмелюсь заметить: камчатские начальники — это еще не трапперы. Я же всегда был негодным стрелком и не убил для вас даже паршивой — камчатской кошки…

На лице женщины отразилось презрение.

— Неужели, — спросила она, — вы даже себе ничего с Камчатки не привезли?

— Напротив, все, что было, растерял. Помните, что сказано в Евангелии: «И исшед вон, плакаху горько!»

Взглядом она окинула его стол, где в окружении фруктов красовалось шампанское. По глазам дамы Соломин догадался, что она не поверила ему и сейчас, наверное, сидит и мыслит: «Награбился на Камчатке, теперь спит на бобрах, покрываясь одеялом из голубых песцов, а жалеет какие-то чернобурки для полного дамского удовольствия…» Поднявшись, дама поправила перед зеркалом шляпу размером с тележное колесо.

Она щелкнула на перчатке кнопкой, словно поставив точку.

— Поздравьте меня! Я выхожу замуж.

Соломину теперь было уже все равно:

— Очень рад за адвоката Иоселевича…

— Вы ошиблись, дорогой мой, — засмеялась дама. — Этот жалкий адвокатишка оказался слишком меркантилен в любви. Я выхожу за инженера Пшедзецкого, который строит мосты. Между нами говоря, глубоко между нами, сколько в моей жизни бывало мостов, через которые приходилось проезжать, но я никогда их даже не замечала…

— А теперь?

— А теперь-то я знаю, что мосты строятся из чистого золота… Прощайте! Я уезжаю завтра в Варшаву, а оттуда в Париж и прошу вас не искать встреч со мною.

— Вот уж чего я не стану делать…

Подхватив пышный трен платья, она удалилась. Соломин допил шампанское. Подумал, что нет худа без добра: если бы не эта Камчатка, он, глупец, возможно, и женился бы на этой даме. Но где бы он взял столько мостов для нее?

Восемнадцатого декабря 1904 года Соломина вызвал приамурский генерал-губернатор Андреев; это свидание состоялось за два дня до падения Порт-Артура, который не сдался врагу, но был сдан комендантом крепостной обороны генералом Стесселем.

— Ну, рассказывайте, — встретил его Андреев. Соломину осточертело рассказывать всем одно и то же.

— Ваше превосходительство, — заупокойно начал он, — в этом же кабинете год назад вы благословили меня на управление Камчаткой, обещая грудью, так сказать, оберечь меня ото всяких изветов… Я ведь не забыл этот день!

— Я тоже, — бодро отозвался генерал-губернатор.

— Но что же получилось на деле? Камчатские торговцы, желая от меня избавиться, изобразили меня дураком, покойный Плеве «зарезолютил» мою ненормальность, а вы — именно вы, ваше превосходительство! — шлете телеграммы вдоль Сибирской магистрали, чтобы меня упрятали в бедлам… Приходи, кума, любоваться!

— Какая кума? — удивился Андреев.

Кажется, этой поговорки Соломину не следовало употреблять.

— Да нет… это я так. Вы не обращайте внимания.

За окном мягко сыпал пушистый снежок. Андреев долго сидел недвижим, затем поднялся и, сочно поскрипывая сапогами, обошел Соломина посолонь.

— Помилуйте, но я-то ведь еще не сошел с ума!

— Зато вы утвердили мое сумасшествие.

— Сейчас мы это дело проверим…

Вернувшись к столу, генерал-губернатор Приамурья нажал кнопку звонка, сразу же явился начальник канцелярии.

— Подайте сюда табель всех исходящих.

— Слушаюсь, ваше превосходительство. Начальник канцелярии вышел, а Андреев сказал Соломину:

— Я таких телеграмм никогда не подписывал… Канцелярия работала как машина, и через минуту, присев к столу, Андреев вместе с Соломиным искали по списку исходящих бумаг эту злополучную телеграмму… Нашли ее! Директор канцелярии предъявил и дубликат ее, подписанный Андреевым.

— Это ведь ваша подпись? — спросил Соломин.

Генерал-губернатор сознался, но не сразу:

— Моя… не помню, чтобы я… Это какая-то мистификация. Быть того не может! Но подпись — да, сознаюсь… Знаете, дорогой мой, не будем муссировать этот вопрос. Я заработался, мне подкатили целую тачку бумаг для подписи, и я не глядя подмахнул и эту телеграмму… Виноват!

Соломин представил ему справку из больницы:

— Из нее явствует, что я психически нормален.

— Все это замечательно, — ответил Андреев, — но сия писулька от врача не может затмить резолюции покойного министра внутренних дел Вячеслава Константиновича Плеве.

— Так что же вы мне прикажете? Самому отправляться в дом для умалишенных и сидеть там до скончания века во благо исполнения министерской резолюции?

Снегопад кончился. Выглянуло солнце.

— До этого, надеюсь, мы не доживем, — ободрил Соломина генерал-губернатор, стараясь не смотреть ему в глаза. — Но вам следует посильно доказать, что вы человек психически здоровый.

Соломин уныло отвечал:

— В теории мне все понятно, но как, простите, осуществить все это на практике российского бытия?

— В наших условиях это, конечно, не легко. Для начала, — сказал Андреев, — я представлю вас к Анне на шею. Став аннинским кавалером, вы сразу обретете иную весомость. Но чтобы питерских гусей не дразнить, вам лучше бы согласиться с тем, что в период управления Камчаткой вы пребывали явно не в себе. А теперь… теперь да, поправились. Бывает же так?

Соломин вспылил:

— Так за что же вы вешаете мне Анну на шею? Неужели за то, что, управляя Камчаткой, я пребывал в состоянии идиотизма?

— Да нет! Вы будете награждены за управление Камчаткой в самую сложную пору ее истории.

— Но я же тогда, по вашему разумению, был ненормальный.

— Вы меня неправильно поняли, а теперь и меня собираетесь запутать… — Андреев явно хотел помочь, но сам не знал — как.

— Попытайтесь оправдать свои деяния перед вышней властью.

— Но в Петербург не попасть: согласно вашим же указаниям, меня ссадят с поезда на первой же станции.

— В таком случае боритесь за правду по телеграфу.

— У меня нет денег, чтобы устроить перепалку по телеграфу. Каждое слово влетает в копеечку…

Андреев сказал, что телеграфные расходы он спишет за счет генерал-губернаторства. Одновременно все распоряжения Соломина по управлению Камчаткой были отданы на экспертизу психиатров, которые вывели заключение, что бумаги писаны «в здравом уме и в твердой памяти». Соломин вспоминал: «В конце концов, под влиянием, конечно, петербургских покровителей Губницкого в Хабаровске была получена из столицы бумага: „Теперь, разумеется, г-н Соломин психически здоров, но из этого не следует, что он был нормален и на Камчатке, где возникли такие условия, что ему было нетрудно и помутиться разумом…“

Такая версия вполне устраивала Андреева.

— Это же самое предлагал вам и я! Все равно, голубчик, плетью обуха не перешибешь. Давайте так и условимся. Нервы у Соломина уже не выдерживали.

Мне даже стыдно! — сказал он. — Стыдно за самого себя. Что я, как дурень с писаной торбой, вожусь тут с этим своим «сумасшествием», если вокруг черт знает что творится и еще — неизвестно, чем это все кончится… Ладно! Будь по-вашему.

Россия вступала в 1905 год — год унижения Портсмутского мира, год небывалой гордости первой русской революции…

В январе Андреев снова вызвал Соломина к себе и просил его вернуться на Камчатку, чтобы вторично приступить к управлению ею.

— Оттуда — ни слуху ни духу, будто все вымерло…

Андрей Петрович отказался от такой чести.

— Вы посмотрите в окно — на улице уже двадцатый век, а Камчатка живет еще в эпоху средневековья. Я, — сказал он, — согласен принять Камчатку лишь на правах губернатора, с тем чтобы Петропавловску был придан статут губернского города. Камчатка должна иметь радиостанцию, ей нужен постоянный гарнизон и военная охрана побережья. А для служебных нужд необходим и патрульный корабль.

— Это романтика, — ответил Андреев… Он предложил Соломину снова возглавить редакцию «Приамурских ведомостей», от чего Андрей Петрович отказываться не стал. В привычных трудах быстро пролетело время до мая, когда жившие в Хабаровске китайцы — прачки и разносчики, уборщицы и землекопы — вдруг стали распускать слухи о гибели эскадры Рожественского при Цусиме… Это было тем более странно, что РТА (Российское телеграфное агентство) о поражении на море молчало. Наконец все телеграфы вдоль Сибирской магистрали забили тревогу: да, катастрофа русского флота стала явью, и в эти дни на улицах Хабаровска можно было часто видеть плачущих людей… Цусима очень больно резанула по сердцу каждого русского патриота, после гибели эскадры многие стали задумываться — кто же главный виновник всех неудач в этой войне?

Летом генерал-губернатор Андреев сообщил Соломину, что с Камчатки обходными путями пришла телеграмма от Губницкого, а Соломин и не думал, что Губницкий еще на Камчатке. Андрей Петрович с удивлением прочел:

Маяк разрушен Касса взломана Деньги целы

— Вы что-нибудь понимаете? — спросил Андреев.

— А вы?

— Я — нет.

— И я за компанию с вами тоже не понимаю…

 

САМУРАЙСКАЯ ГЛАВА

Летом 1905 года, который самураи считали 2565 годом (со времени восшествия на престол первого микадо), японская армия перенесла боевые действия непосредственно на русские территории. Сначала 3-я хваленая дивизия, вторглась на Сахалин, где по примеру Камчатки было спешно создано народное ополчение. За оружие взялись даже бывшие каторжники, обживавшие остров на «птичьих правах» ссыльнопоселенцев.

Сахалинская эпопея написана кровью! Японцы пленных даже не расстреливали, а резали штыками, русским офицерам отрубали головы. Захватив тюрьму, где сидели бессрочные каторжники, прикованные к тачкам кандалами, солдаты божественного микадо изрубили всех арестантов в сечку. Единственный, кто уцелел в этой бойне, был громила рецидивист Заклюкин (уголовная кличка — Скоба), имевший 67 убийств и 218 лет каторги. Непонятно, чем он приглянулся самураям, но они отправили его в Японию, где кормили, как свинью на убой, всюду демонстрируя, вроде редкостного экспоната звериной породы…

Лишь очень небольшое количество защитником Сахалина оказалось в Японии, где их пытались утешить женщины провинции Нагато; японки писали русским:

«Когда летом вы находитесь под тенью зеленых ветвей, то можете ощущать приятную прохладу дуновения ветра. При всякой перемене погоды, во время дождя или ветра, мы постоянно думаем о наших сыновьях и братьях, находящихся в душистом саду сражения… С точки зрения Будды или Христа, люди всего мира должны быть братьями… Кажется, уже недалеко то время, когда вы снова будете среди своих соотечественников. Мы очень желаем, чтобы господа военнопленные были веселы и терпеливо ждали своей судьбы».

У офицеров, попавших в плен на Сахалине, были отрезаны пальцы. Их отрезали самураи вместе с обручальными кольцами. Офицеры не знали, что сталось с их женами и детьми. А я не выяснил, что они ответили деликатным женщинам из провинции Нагато. Но я думаю, что они ответили японкам очень хорошо: японские женщины стоили доброго слова…

После Сахалина удар обрушился на Камчатку!

Никакой преступник, как бы он ни был осторожен, никогда не может положить предел своей алчности… Так же и Губницкий! Отплывая 30 лет назад на Командоры, он наивно думал, что сколотит капиталец тысчонок в десять и улизнет на материк, чтобы носить хорошие штаны и быть веселым. Но, быстро ощутив вкус к наживе, Губницкий решил, что жизнь без миллиона — вообще пустая забава. Географическое положение Командоров таково, что проводить отпуск в Сан-Франциско гораздо удобнее, нежели тащиться во Владивосток или Шанхай, и в Америке он скоро установил нужные связи. Шумело море, ревели сивучи, играли с прибоем каланы, и вовсю гремела пальба американских браконьеров. Год за годом, десятилетие за десятилетием Губницкий складывал в банки тысячи долларов, и теперь ему хотелось уже три миллиона… Главарь японского шпионажа Мицури Тояма был прав: глаза у Губницкого во много раз больше его желудка.

А преступление уголовное — рядышком с политическим! Было ровно 6 часов утра 30 июля 1905 года, когда на входном створе Авачинской бухты показались японские крейсера. Они двигались на самых малых оборотах, и потому им потребовалось целых пять часов, чтобы положить якоря напротив Петропавловска.

За это время жители успели проснуться, умыться, позавтракать и сообща решить, что им делать дальше. Школьный учитель хотел услышать совет от камчатского начальника Неякина, но тот отослал его к Губницкому, а Губницкий учителя выгнал:

— Поймите, что мне сейчас не до вас…

В синеватой дымке чистого прохладного утра разворачивались крейсера Японии, медленно пошевеливая стволами орудий; солнечные блики весело играли на «чечевицах» цейсовской оптики, которая уже соразмеряла дистанцию для открытия огня по городу. Противостоять главному калибру крейсеров было бессмысленно, и жители решили дружно покинуть город.

Что может взять человек, бегущий из своего дома? Ну, ложку. Ну, спички. Ну, одеяло. Ну, кастрюлю. Похватав самое необходимое, закутав ревущих детей, жители убегали из города в сопки… Сколько там было цветов и какая высокая росла там трава! Все выше и выше по узеньким тропкам уходили люди из Петропавловска, чтобы глаза их не видели вражеского глумления.

Неякин спросил Губнидкого:

— А мне-то как быть? Остаться?

К этому времени крейсера уже вцепились в грунт Авачинской гавани раскоряченными, лапами якорей, а Губницкий с помощью Кабаяси накрыл торжественный стол для приема дорогих гостей — офицеров японского флота. Оглядев пышное обжорство банкетного стола, Неякин убегать в сопки уже не пожелал.

— От добра добра не ищут, — философски заметил он и расселся поудобнее, ожидая, когда нальют ему первую рюмочку.

— А ты здесь лишний, — сказал ему Губницкий.

Неякину это не понравилось:

— Да не объем же я вас с японцами. Мне много и не надо!

— Иди, иди… тут и без тебя обойдутся.

Неякин, которого лишили выпивки, затаил зло, но не знал, как отомстить. Проходя мимо несгораемого шкафа с казенными деньгами, он выдернул ключ из замка и сунул его в карман.

— Так я пошел, — зловеще предупредил он.

— Не мешай, — ответил Губницкий, увлеченный хлопотами.

Город уже словно вымер, по улицам неприкаянно бродили коровы, выпущенные хозяевами из хлевов. Но даже собака нигде не взлаяла — всех псов жители увели с собою. Неякин тоже стал подниматься в сопки…

В этот-то момент случилось непредвиденное. Японские крейсера, не согласовав своих действий с планами Губницкого, открыли по городу артиллерийский огонь. На банкетном столе уездного правления жалобно зазвенели графины с рюмочками.

Губницкий закричал на Кабаяси:

— Так-то вы расплачиваетесь с друзьями?

Стальная болванка снаряда легко, будто протыкая лист бумаги, насквозь прошила ветхое здание правления и, своротив печку, унеслась дальше, сокрушая на своем пути плетни и заборы.

— Скорее в подвал! — сообразил Кабаяси…

В подвале правления они и отсиделись, пока не стихла канонада, а с улицы не раздалась бойкая речь корабельных десантов. Японские матросы с удивительной быстротой разбегались между домов и огородов Петропавловска, а вид удойных коров, гулявших по травке, приводил их в несказанное умиление.

Никто из рядовых не смел зайти в русские жилища без офицера. Но в сопровождении офицеров матросы устраивали внутри домов подлинный трамтарарам, перевертывая все имущество вверх тормашками; японцы не ленились даже развинчивать на детали швейные машины «зингер», откручивали трубы от граммофонов. Я не знаю, какие цели они преследовали, столь беспощадно расправляясь с вещами обывателей, но-к чести японских матросов — отмечу, что даже ничтожной мелочи они для себя не взяли.

Был уже час дня. С рейда от борта крейсеров отходили шлюпки и катера с новыми десантами, и японцам вскоре показалось, что они полностью завладели положением в городе. Придя к такому выводу, они стали расстреливать коров из карабинов. Прямо посреди улицы их свежевали и потрошили, а ободранные мясные туши с радостным смехом переправляли на крейсера.

Все складывалось для них превосходно, когда — непонятно откуда! — грянул первый выстрел, сразивший сигнального унтера, мочившегося подле часовни. Японцы оставили коров и начали суетливо озираться. Вторым выстрелом разнесло голову мичману, который на конце сабли поджаривал возле костра кусок телячьей печенки. Вскоре прозвучал и третий выстрел, точно нашедший жертву. Японцы заметили, что пули издавали в полете какой-то сверлящий звук (это были пули, надрезанные для охоты на морского зверя). Оставив терзать коров, матросы начали прочесывать окрестности города, ровными шеренгами они поднимались по склонам сопок, штыками разводя перед собою высокую траву.

Тогда зверобой Егоршин покинул свою засаду…

Теперь, когда японские, крейсера пришли, следовало потихоньку переложить камчатскую казну в свои чемоданы. — А где же ключ! — удивился Губницкий.

Все было заранее продумано: вину за исчезновение казны можно свалить на японские крейсера, тем более что министерство финансов России никогда не посмеет запрашивать Токио — так ли было дело? Порыскав по карманам, Губницкий ключа от несгораемого сейфа не обнаружил. Это его сильно озадачило. Он начал лихорадочно рыться среди бумаг на столе, обшарил все закоулки канцелярии…

Ключ не находился!

А без него не извлечь искомые 47 000 рублей.

— Куда же он делся? — бормотал Губницкий, следуя в сени за топором. — Я же помню, что он все время торчал из шкафа…

Лезвием топора он пытался поддеть крышку сейфа, чтобы произвести то уголовное действие, которое в юридической практике именуется «взломом с применением орудия».

Его отрезвил голос Кабаяси:

— Будьте готовы, сюда следуют господа офицеры…

Командование крейсеров сопровождал большой штат чиновников, сведущих в камчатских делах, и переводчики. Еще не теряя надежды, что ключ отыщется, Губницкий изо всех сил старался увлечь японцев за банкетный стол, но они сразу приступили к делу. С ловкой поспешностью самураи сортировали дела камчатских архивов, складывая бумаги в ровные стопки. Часть документов сразу отбросили как ненужные, другие переправили на крейсера, некоторые из казенных бумаг почему-то стаскивали к берегу Авачинской бухты и там усердно топили их на глубине.

— Дорогие наши гости, — трепетно взывал Губницкий, — нельзя ли сделать маленький перерыв в работе и, по русскому обычаю, выпить и закусить чем бог послал!

Но деловитые японцы были настроены на иной лад. Когда в канцелярии все, что только можно, было уже разворочено, один из штатских направился к несгораемому шкафу и непререкаемо указал Губницкому:

— Открыть немедленно.

Губницкий растерянно ответил, что охотно исполнит это желание гостей, но несколько позже, когда отыщется ключ.

— Неправда! — вмешался Кабаяси. — Всего час назад я видел ключ торчащим из замка.

Японцы стали посматривать на мистера Губницкого как на врага своего. Кабаяси бесцеремонно ощупал его карманы, а Губницкий только успевал поворачиваться, говоря с надрывом:

— Не ожидал такого недоверия… не ожидал. Неужели вы думаете, что я его спрятал? Я ведь честный человек, — горячо оправдывался он. — Господа офицеры, пожалуйста, пройдите к столу, а я… ключ найдется! Ах, как это нехорошо…

Один из переводчиков, самый голодный, не устоял перед очарованием обильно выставленных закусок.

Это не русики еда, — сказал он, — это русики едишки…

В громадных мисках пыжилась золотистая кетовая икра, янтарно розовели сочные ломти семги, дымилась аппетитная оленина, а поверх закусок призывно посвечивали горлышки бутылок, как путеводные маяки. Самураи, лязгая саблями, неторопливо обошли весь стол по кругу, внимательно изучая все видимое, но ни к чему даже не притронулись, хотя возбужденно дискутировали о крепости русской водки и добротном качестве «едишек».

— Мы придем позже, — обещали они Губницкому.

Кабаяси уже ковырялся штыком в замочной скважине несгораемого шкафа. Убедившись, что открыть его без ключа невозможно, он позвал с улицы громадную ораву матросов:

— Отнесите его на крейсер, — велел он.

Губницкий не был готов к такому обороту дела:

— Я обязан присутствовать при вскрытии казны.

— Но крейсера уходят в метрополию.

— Согласен сопровождать казну в Японию…

Он не жалел родины — он ценил только деньги! Японские матросы облепили несгораемый шкаф, как муравьи громадную вкусную личинку, которую обязательно следует дотащить до муравейника, где будет устроен пир горой. Поднатужась, они с трудом оторвали шкаф от полу, шкаф грозно качался, и вместе с ним качались муравьи-матросы. Губницкий, ахая и охая, словно старая баба, давал матросам дружеские советы:

— Здесь порог… не заденьте косяк… так-так!

Больше всего он сейчас боялся, как бы японцы не усмотрели саботажа в том, что он не мог предъявить им ключа от сейфа, — тогда полмиллиона иен из самураев не выцарапаешь. А железный шкаф был очень тяжел, и матросы поставили его на землю. Посовещавшись, они решили, что такую махину удобнее всего кантовать с боку на бок. Это было разумное решение, благо тропинка имела наклон в низину гавани — сначала пологая, она потом становилась все круче и круче.

Только сейчас Губницкий вспомнил о бомбе! Но изменить что-либо в бурном развитии событий он был уже не в силах. Сейф вырвался из рук матросов и пошел под уклон горы собственным ходом, быстро наращивая скорость в частых кувырканиях свободного падения. Губницкий отчетливо представил, как внутри стальной кассы, расталкивая вокруг себя тысячи русских рублей, мечется в тесноте хорошая бомбина… Даже из окна было видно, как несгораемый шкаф, устремляясь в низину гавани, высоко подпрыгивал на неровностях почвы и нацеливался, кажется, прямо в толчею десантных катеров и шлюпок, с которых японские матросы наблюдали за шкафом с большим интересом.

Губницкий крепчайше зажмурился.

— Господи, образумь бомбу, — взмолился он.

Господь моментально исполнил его просьбу — раздался мощный упругий взрыв. Сила его была особенно велика еще и потому, что взрывным газам было никак не вырваться из тесной ловушки шкафа, и сейф лопнул с оглушительным треском. Масса осколков истерзала скопище японских шлюпок, а высоко в небе еще долго порхали, словно белые голубки, злосчастные 47000 рублей.

Камчатская казна приказала долго жить!

Японцы потребовали от Губницкого объяснений. Но теперь ему приходилось делать вид, что о бомбе он ничего не знал.

— Поверьте, — суетливо доказывал он, — для меня этот взрыв такая же непостижимая загадка, как и для вас. Я сам не понимаю, отчего шкаф взорвался. Наверное, шкаф новой системы!

Выяснить, кто виноват, было невозможно, тем более что и сам Неякин никак не ожидал столь продуктивного результата от своей мелкой мести. Заядлый пьяница хотел лишь нагадить Губницкому за рюмочку водки, но последствия оказались несколько иными… Я думаю, что полмиллиона иен Губницкий вряд ли от японцев получил! На японских крейсерах приспустили флаги — в знак траура по убитым при взрыве камчатской кассы.

А банкет все-таки состоялся. Это было дикое пиршество, и, пока в камчатском правлении звучали хвастливые тосты, мертвый город молчал, а на улицах разлагались кучи коровьих потрохов. Сразу же после банкета японские крейсера торопливо покинули Петропавловск-на-Камчатке — их появление здесь можно сравнить только с пиратским налетом.

Они уже пересекали выходной створ, и Губницкий не сомневался, что самураи сейчас дадут полновесный залп по свечке маяка, чтобы она погасла. Но орудия главного калибра остались дремать под чехлами. Губницкий спросил командира крейсера — неужели ему не хочется сокрушить такую цель, имеющую большое навигационное значение? Японец оказался дальновидным политиком:

— После мира с Россией нам ведь тоже предстоит плавать в этих водах, и маяк всем нужен. Одна лишь пристрелка по маяку потребует из погребов не меньше пяти снарядов, каждый из которых обойдется Японии в шестьсот иен. А мы уже и так разорены войною, потому всем японцам надлежит быть экономными…

История уже никогда не выяснит, когда и при каких обстоятельствах Губницкий состряпал бестолковую телеграмму: маяк разрушен, касса взломана, деньги целы, — здесь, что ни слово, все неправда. Мне кажется, что эта ахинея свидетельствовала о нервном состоянии ее автора, который потерял былую уверенность в самом себе и уже не рассчитывал на безоблачное будущее… Ну что ж! В русском народе есть старинное поверье: на чужом несчастье своего счастья не построишь. Вернувшись из Японии в Америку, миллионер Губницкий только было расположился начать роскошную жизнь, как злодейка судьба решила — хватит! Жестокая астма схватила жулика за глотку костлявыми пальцами и не разжала их до тех пор, пока он не посинел.

Камчатка и Командоры не забыли этого «кровопивца»!

Но странная телеграмма от Губницкого еще долго не давала покоя приамурскому генерал-губернатору Андрееву.

— Сразу же, как смягчится военная обстановка на море, — сказал он Соломину, — вам следует все-таки побывать на Камчатке. И даже не отказывайтесь. Я верю, что никто лучше вас не разберется в тамошних делах. Заодно уж вывезете оттуда Неякина и вручите награды отличившимся в обороне Камчатки.

— Хорошо, — не стал возражать Соломин…

Чтобы быть к морю поближе, он заранее отъехал во Владивосток. На городском вокзале как раз встречали большую партию раненых, которых организация Красного Креста вызволила из японского плена. Какой-то неприлично разъевшийся генерал держал перед ними речь, а под конец грозил инвалидам пальцем:

— Так что, братцы, это я вам уже без дураков говорю, в следующий раз в плен не попадайся, а бейся до последнего, как и положено славному русскому солдатику.

В ответ из толпы калек резануло злобное:

— И не попались бы, если б генералы не завели…

Настроение у Соломина было пасмурное, как и небо над Золотым Рогом. По слухам, циркулировавшим в редакциях, он знал, что государственный долг России возрос на два миллиарда рублей, — народ ожидали экономические невзгоды. На рейде перед городом дымил крейсер «Алмаз» — дерзостный одиночка из эскадры Рожественского, который с залихватской удалью прорвался во Владивосток. Андрей Петрович иногда встречал на улицах матросов с «Алмаза», глаза у них были какие-то шалые, они не признавали тротуаров и шлялись по мостовым, мешая движению.

Позиционная война с весны 1905 года замерла близ Мукдена, и порою казалось, что ни русские, ни японцы не стремятся более воевать. А в американской Портсмуте уже велись переговоры о мире. Куда ни придешь, всюду пережевывают злободневную тему: что потребуют японцы от России и что уступит им Россия? В городской библиотеке, разговорившись с одним интеллигентным флотским офицером из штаба, Соломин сказал ему:

— Япония не посмеет требовать что-либо от России, дабы не иметь в будущем у себя под боком могучего противника.

— Дело даже не в нас, — ответил офицер, протирая замшей стекла пенсне.

— Вступление японцев в мировой концерт — это удар по престижу и американскому! Вы думаете, отчего Рузвельт настойчиво хлопочет, чтобы помирить Токио с Петербургом? Сейчас Америка, пожалуй, больше России побаивается усиления Японии на Тихом океане, и надо полагать, что наши дети еще станут свидетелями грандиозных битв между янки и самураями.

— Я думаю, — ответил Андрей Петрович, — что Россия не останется равнодушной наблюдательницей. Эта война долго не забудется в русском народе.

Наконец 23 августа был подписан Портсмутский мир, который вызвал в народе нервное уныние. Россия была вынуждена уступить японцам южную часть Сахалина. Но обстановка на море оставалась еще напряженной, рейсов на Камчатку не было, и лишь в последних числах сентября Соломин на «Сунгари» отплыл знакомой дорогой на Петропавловск.

На этот раз он должен был выступать перед Камчаткой в роли государственного ревизора — карать и миловать. «Сунгари» сильно мотало на пологой волне. В коридоре кают-компании, стоя перед зеркалом, Андрей Петрович внимательно посмотрел на себя — и не понравился сам себе. Жизнь накренилась за пятый десяток. «Все уже сделано. Осталось сделать немногое…» С небывалой для него ранее аккуратностью он расчесал на макушке последние редкие волосы.

— Да, брат, — сказал, — поехал ты… покатился.

Впервые за время войны «Сунгари» выходил в океан Сангарским проливом, и слева по борту плыла японская земля Хоккайдо; чужестранные маяки светили кораблю вполнакала — слабым дрожащим светом, словно усталые глаза через застилавшую их горестную слезу. А стол кают-компании украшали дивные голубые ирисы. Их подарила на стоянке в Хакодате молодая плачущая японка, у которой муж затерялся в русском плену, — женщины Японии всегда оставались возвышенно-благородны.

— И когда же будем в Петропавловске? — спросил Соломин, усаживаясь на стул, выпрыгивающий из-под него при качке.

— Не ранее десятого октября, — ответил стюард, собирая сброшенные креном со стола вилки. — В этом году ранняя зима. Машины на «Сунгари» состарились, нам трудно выгребать против волны.

В коридорах корабля гуляли тревожные сквозняки.

 

НИКОГДА БОЛЬШЕ

Полоса счастья подозрительно затянулась…

По утрам Исполатов, стараясь не потревожить сладкий сон Натальи, тихо выходил на двор кормить собак. В этом году зима пришла на Камчатку раньше обычного — долины замело снегами. Он возился с собаками, пока из трубы не начинало выметать искры — это Наталья уже разводила огонь, ставила ему чай. И было сладостно, вернувшись в домашнее тепло, сбросить груз меховой одежды, встретить ласковый взор женщины.

С тех пор как ему удалось вырваться от японцев из лепрозория, он редко покидал зимовье, жил исключительно охотой, ставил капканы с привадой, а табак и порох ездил выменивать в деревни. Здесь, вдали от людей, Исполатов, пожалуй, впервые за эти годы испытал покой и ненасытное желание любви, отчего порою становилось даже не по себе. «Слишком уж хорошо», — частенько задумывался траппер…

В один из дней с Охотского побережья моря его зимовья пробежала упряжка с незнакомым каюром — красивым парнем.

— Ты-кто? — спросил Исполатов.

— А почтальон.

— Из какой деревни?

— Явинский я.

— А-а-а… Ну, заходи, покормлю тебя.

За столом почтальон сказал, что война закончилась, а в Петропавловске снова появился Соломин.

— Начальником Камчатки?

— Нет. Недельки на две. Потом уедет на материк…

Весь день Исполатов был задумчив.

— Наташа, — сказал, — мне надо побывать в городе. Женщина прижалась к нему с криком:

— Не пущу! Я боюсь отпускать тебя.

— Пусти. Надо.

Она билась головою об его грудь:

— Нет, нет, нет… Тогда возьми и меня с собою. Мне без тебя не жить! А ты пропадешь без меня. Я это знаю. Он легко высвободился из ее объятий:

— Чепуха! Я скоро вернусь.

— Тогда… оставь мне ружье, — строго велела Наталья. — Я застрелюсь, если не вернешься, так и знай…

Пристегивая к торбасам громадные щитки наголенников, Исполатов рассмеялся:

— Глупая! Что ты каждый раз так переживаешь нашу разлуку? Ведь ты должна быть спокойна. Я люблю твои раскосые глаза, твои маленькие работящие руки, мне нравятся жесткие черные волосы и застенчивая улыбка твоя… Я люблю есть все, что ты варишь. Даже вода вкуснее, если ты сама зачерпнешь ее для меня!

— Ты так меня любишь? — спросила Наталья.

Исполатов не сказал — да. Вскрыв стволы «бюксфлинта», он туго набил в них две тяжелые пули.

— На! — крикнул он, бросая ружье в руки Наталье. — Оставляю в залог того, что я обязательно вернусь. Жди.

Заплакав, она вышла во двор и помогла ему собрать в цуге собак. Пока упряжка не скрылась вдали, женщина стояла на морозе. Исполатов на прощание не поцеловал ее в губы — он поцеловал ей руку, и камчадалка этого поцелуя не поняла.

Приход «Сунгари» прорвал военную блокаду Камчатки. В домах Петропавловска пекли праздничные пироги из свежей муки, всюду виднелись счастливые лица взрослых, стариков и детишек. Соломин вручил ополченцам Георгиевские кресты и медали, казаки получили унтерские лычки, а их урядник Сотенный обрел первый офицерский чин.

— Приходи, кума, любоваться! — сказал Мишка, примерив погоны подпоручика к своим плечам. — Хорош гусь… Соломин спросил его, где гидрограф Жабин.

— Ничего не знаем. Как ушел на Гижигу, так и пропал. Может, и жив. А может, затерло льдами…

Некстати было появление доктора Трушина.

— Вы бы хоть не портили мне праздник.

— Извините. Я, наверное, виноват перед вами?

— Не наверное, а уж точно.

— Все понимаю. Но прошу выслушать горькую истину…

Соломин не ожидал видеть слезы, брызнувшие из глаз этого заматеревшего циника.

— Перестаньте, — отвернулся он, не жалея его.

— Сейчас, как никогда, я часто возвращаюсь памятью во дни студенческой юности… Андрей Петрович, вы можете поверить, что я сидел в тюрьмах, и был отчаянным радикалом?

— Нет, не могу.

— Между тем это так… Боже, как я тогда горел! Как я желал послужить народу! Я ведь и медицину-то выбрал, чтобы стать ближе к нашему страдальцу мужику. Я сам вышел из самых низов, лбом пробил себе дорогу.

— Этим вы никого на Руси не удивите, — ответил Соломин. — У нас много таких людей, что пробивали дорогу лбом. Но вышедшим из народа никто не давал права хамить народу. Не трудитесь далее рисовать передо мною трагическую кривую своего нравственного падения. Таких, как вы, к сожалению, тоже немало на Руси… Смолоду горят и витийствуют на перекрестках, сидят в кутузках, от избытка чувств рвут на себе рубахи, а потом, заняв казенное местечко, ступают на стезю откровенного стяжательства и с этой дорожки уже не сворачивают до самой смерти. Мне вас жаль, господин Трушин, вы ограбили сами себя!

По-детски наивно прозвучал вопрос доктора:

— Что же вы теперь со мной сделаете?

В отношении врача Соломин не имел никаких административных указаний, но отпускать Трушина без возмездия Андрей Петрович тоже не захотел — пусть показнится совестью.

— Будьте готовы, — строго заявил он. — Не исключено, что я возьму вас на «Сунгари» вместе с Неякиным, даже осуждение коллегией владивостокских врачей пойдет вам на пользу! А если они лишат вас прав врачевания, я буду это приветствовать…

Зато разговор с Неякиным выглядел проще: чинуша напоминал кошку, которая всегда знает, чье мясо съела.

— Ну-с, — сказал ему Соломин, — а вас-то почему Губницкий не забрал на японский крейсер? Или места не хватало?

— А мне в Японии нечего делать. Я же русский!

— Вы негодный русский, ибо унизили себя сотрудничеством с неприятелем. В восемьсот двенадцатом году таких, как вы, подвергали всенародной обструкции и проклятью.

— Ну-у, нашли что вспомнить… двенадцатый! Тогда был Наполеон, тогда Москва-матушка горела, а сейчас что? Коров они порезали? Так у нас этого добра хватает.

«Не понял или притворяется?» Соломин сказал ему:

— Заранее нацепляйте резиновые галоши, я заберу вас на «Сунгари» и доставлю во Владивосток, где вы предстанете перед уголовным судом. И не вздумайте скрываться — отыщу.

Бог вас накажет, — ответствовал Неякин. — Я старый человек, пора на пенсию, а вы меня под — тачку подводите.

Жалости к себе он не вызвал.

— Благодарите судьбу, что, пользуясь удаленностью Камчатки, вы, мерзавец такой, уже два года скрывались от правосудия. Я успокоюсь, когда на пристани Владивостока сдам вас под расписку бесстрастным служителям Фемиды.

На что Неякин ответил:

— Ничего. Везите на казенный счет. Я про вас тоже кое-что слышал. Эту самую Фемиду и на вас можно науськать… Думаете, я не знаю, что вы беглых тут покрывали?

— Убирайтесь отсюда… вор!

Выпив в одиночестве стопку водки, Соломин накинул пальто, решил прогуляться по городу. Всюду шумели семейные застолья, матросов с «Сунгари» зазывали в каждый дом, там с почетом усаживали их под икону, просили рассказывать новости в мире, таком широком и таком сумбурном… Андрей Петрович вздрогнул: в окошках дома Блиновых горел свет!

Даже не верилось, и поначалу он решил, что в этом доме, так загадочно опустевшем, поселились другие люди. Торопливо распахнув двери, Соломин в темных сенях опрокинул какую-то бадью, пролив из нее воду. Вошел в комнаты не постучавшись. В чистой и теплой горнице, под розовым абажуром керосиновой лампы, чаевничали супруги Блиновы, а в лицах их, милых и добрых, светилось уже нечто новое, умиротворенное.

— Уф! — сказал Соломин, хватаясь за сердце. — Слава богу, с вами ничего не случилось. А то ведь тут всякое думали… Где же вы столько времени пропадали?

Не сразу он заметил маленькую камчадалку, она пила чай из большой кружки, перед нею лежала домашняя пастила. Яркая нитка бус украшала тонкую шею девочки, и над жесткой челкой на лбу красовался громадный шелковый бант.

— А мы с Машей, — сказал Блинов, — как Сережи не стало, сразу и уехали. Поплакали и решились… Далеко-далеко, ажно за Кроноцким озером, отыскали бедную женщину, и она уступила нам свое дитя на веки вечные. А мы уж ее выходим! Вы не думайте — любить станем… как и Сережу. Теперь хотим во Владивосток перебираться, надо о гимназии думать для девочки.

Жена Блинова, кутаясь в шаль, добавила:

— Нарочно дочурку взяли. Ей воевать не надо… Годы пролетят быстро. Пройдет лет десять, а там, глядишь, уже и невеста!

До седых волос они уже дожили. Теперь до последнего вздоха будут тянуться в нитку, вкладывая свои души в .эту вот девочку, совершенно для них чужую, и Соломин понимал, что Блиновы сделают все, только бы она была счастлива!

Низко поклонившись старикам, он вышел…

В канцелярии его поджидал хмельной Мишка Сотенный.

— Что, загулял, господин подпоручик?

Да, выпил… не без этого, Андрей Петрович, — сказал Мишка, — а что вы такого сказали — нашему доктору?

С улицы рвануло разудалой русской песней:

Дядя Вася свою женку В сени выведет и бьет.

И спокойно он при этом Песню дивную поет.

Соломин выглянул на улицу: приплясывая по снегу меховыми пимами, справлял праздник зверобой Егоршин, и на груди старика тряслись два «Георгия» — один помятый, другой новенький.

Ах вы, сени, мои сени, Сени новые мои, Сени новые, кленовые, Решетча-аты-и!

— Я сказал Трушину, что надо. А в чем дело?

— Повесился он, — ответил Сотенный. — Видать, сразу после разговора с вами. Тут гульба такая, а он… лежит там. Может, вы его напугали чем?

— Он и сам был напуган. По-христиански, конечно, я должен бы скорбеть. Но по-граждански я понимаю — не стоит…

— А как быть? Надо бы протокол составить.

— Завтра, — отмахнулся Соломин.

На следующий день он продолжил разговор с Мишкой Сотенным:

— На материк не собираешься яблоки кушать?

— Да нет, уже сжился с Камчаткою… дел тут много.

Столько всякого наворочено, что не знаешь, за что и браться.

Соломин посоветовал Сотенному перейти на службу в инспекцию рыбного надзора, которую было решено военизировать. Не было никаких гарантий, что самураи снова не полезут в камчатские воды, и нужны сноровистые, мужественные люди, дабы обеспечить охрану прибрежных богатств.

…Подпоручик Сотенный запомнил этот совет и после войны стал начальником камчатского рыбнадзора. Жить ему осталось три года! Летом 1908 года судьба занесла его в устье реки Воровской, где он заночевал с пятью стражниками-камчадалами. Здесь их зверски убили японские браконьеры, и лишь через много лет случайно отыскали скелеты, дочиста отмытые бурными вешними водами.

Скоро в Петропавловске появился и траппер Исполатов, от его меховых одежд сразу повеяло снежными просторами камчатских долин. Душевно поздоровались. Соломин сказал:

— Я, наверное, огорчу вас — никакой награды вам не привез, но вы же сами того не пожелали.

— Пустое, — ответил Исполатов. — Этот вопрос не имеет для меня никакой ценности. Я ведь пошел в ополчение не в чаянии крестов или… помилования! Мне важно было исполнить свой долг перед отечеством.

— Что ж, вам это удалось. — Соломин в смущении помял в кулаке подбородок. — Тут, понимаете ли, Неякин о чем-то догадывается… уже намекал. А у вас в городе дела?

— Нет. Я приехал лишь затем, чтобы предоставить вам возможность арестовать меня за совершенное мною убийство. Но в этом случае у меня просьба: отпустите меня на зимовье, чтобы я мог снять капканы, поставленные на зверей, и попрощаться с женщиной, которая меня очень и очень ждет… Заодно уж можете меня и поздравить — скоро я стану отцом!

Соломин убрал со стола судейское зерцало (присутствие этого атрибута правосудия невольно сковывало его).

— Я не хотел бы этого делать. — Он кивнул на шкаф канцелярии, в котором все было перевернуто. — Видите, что натворили японцы? Если угодно, займитесь раскопками этой Помпеи сами. Я разрешаю вам изъять отсюда автограф своих показаний.

— Благодарю. Но мой автограф сожрал Губницкий.

Он поведал об условиях, в каких это случилось.

— Не думаю, чтобы это было так уж вкусно…

Андрей Петрович долго и взахлеб хохотал.

— За много последних лет, — сказал, с трудом отдышавшись, — я впервые смеюсь так легко и отрадно. Мишка Сотенный прав — с вами не пропадешь… Скажите, у вас есть время?

— Оно всегда есть у меня.

— Тогда, может, мы выпьем?

— И рад бы, да не могу. Я заметил, что упряжка терпеть не может, если от меня пахнет спиртом. Правда, псы повинуются мне, но зато вожак становится апатичен.

— Ах да! — сказал Соломин. — Вам ведь обязательно надо вернуться, вас очень ждет эта женщина… Завидую, — нечаянно признался он. — Вы, пожалуйста, передайте своей супруге глубокий поклон от меня. А на время родов советую вам перебраться в Петропавловск, здесь есть опытная повивальная бабка.

— Не стоит. Я справлюсь сам.

— А сумеете?

— Беременность женщины — это ведь не болезнь женщины. Природа сделает все сама. Мне останется только помочь ей.

— Господин Исполатов, от души желаю вам счастья.

— Спасибо. Кажется, я обрел его… Андрей Петрович вышел во двор проводить траппера. Собаки дружно отряхнулись от снега, вожак повернул голову.

— Все-таки, — сказал Соломин, — я бы на вашем месте не задерживался на Камчатке, а уехал бы куда-нибудь подальше. Пройдет еще год-два, и старое может открыться.

— Я подумаю.

— Подумайте и махните в Австралию или даже на алмазные копи в Родезии. Английский вы знаете, растерянным человеком вас не назовешь… Да мало ли существует мест на свете, где вы можете хорошо закончить свою жизнь.

Исполатов с горьким смехом притопнул торбасом:

— Закончить ее хорошо можно только вот здесь!

— Но такие люди, как вы, нигде не пропадут.

— Такие-то, как я, скорее и пропадают.

— Простите, я не хотел вас обидеть.

— Я не обиделся, но с меня хватит и Клондайка! — ответил Исполатов. — Я, наверное, слишком сентиментален… А силу земного притяжения я способен испытывать только на родине.

Над ними весело закружился приятный снежок. Траппер набросил на голову коряцкий капор с торчащими ушами волка, подкинул в руке древко остола, конец которого от частых торможений по снегу был отполирован до нестерпимого блеска. Наступила минута прощания, и Андрей Петрович не знал, что бы сделать хорошее для этого человека.

— Не дать ли вам денег? — неловко предложил он.

— Я и сам могу дать вам денег, — резко ответил Исполатов и пошагал к упряжке. — Прощайте! — крикнул он издали.

Соломин молча поднял руку и не опустил ее до тех пор пока собаки не взяли хороший аллюр. Ему было горько от предчувствия, что никогда больше они не встретятся. В критические периоды жизни хорошо иметь рядом с собою такого вот человека… Подавленный, Соломин вернулся в канцелярию — докончить с камчатскими делами.

Ему удалось за последние дни опросить всех стариков и старух, которые не могли бежать в сопки и оставались в Петропавловске во время краткого налета японских крейсеров. Андрей Петрович с их слов записал, что на банкете, который дал японцам Губницкий, «было очень весело». Но Соломин не мог найти объяснения телеграмме, будто маяк сожжен, касса взломана, а деньги целы. Маяк светил по-прежнему, а казна Камчатки пропала бесследно вместе с пушным ясаком.

Двадцатого октября Соломин опять повидался с Сотенным.

— Миша, я облечен правами сам назначить временного начальника Камчатки до того, как с материка пришлют нового. Лучше тебя, братец, я никого здесь не знаю… На! — он шлепнул перед ним казенную печать уезда. — Старайся пореже прикладывать ее к бумагам, побольше разговаривай с людьми, у тебя это всегда хорошо получается… А теперь тащи Неякина на «Сунгари».

— Значит, отплываете?

— Да. Здесь больше нечего делать. Загляну попутно на Командоры и оттуда

— прямо на Владивосток…

Стоя на палубе «Сунгари», он долго смотрел, как в изложине между сопок исчезает Петропавловск, и вытирал слезы:

— Прощай, Камчатка… прощай навсегда! (Прощайте все вы, скользящие сейчас на лыжах с высоких гор и поднимающие из морских глубин тяжкие сети; честь и хвала всем вам, выслеживающим в засаде зверя и бегущим рядом с собаками по камчатским снегам, что осыпало горячим вулканическим пеплом… прощайте все вы, прощайте!) Был полдень, яркий и солнечный, долина сверкала, будто ее осыпали алмазами, когда Исполатов затормозил упряжку возле зимовья. Наталья припала к нему. Траппер показал на след чужой упряжки, проложившей в сугробах глубокую борозду.

— Кто здесь проезжал без меня?

— Почтальон из Явина.

— А-а-а… Ну, бог с ним. Пусть ездит.

Они вошли внутрь своего жилья. Исполатов сказал:

— А ты не верила, что я вернусь… Где ружье? Траппер взял «бюксфлинт» и, открыв двери на мороз, двумя выстрелами опустошил пулевые стволы — пули ушли в чистоту солнечно сиявшего дня. Повернувшись, он сказал Наталье:

— Лови!

Ружье пролетело через всю комнату, и Наталья ловко перехватила его в полете, смеясь звонким смехом.

— Теперь поймай ты.

— Оп!

— Кидай мне, — просила она…

Мужчина и женщина стали играть, забавляясь, как малые дети. Между ними, страшный и черный, метался через комнату «бюксфлинт», и обоим было даже приятно, когда его тяжелое ложе со смачным пришлепом попадало в расставленную ладонь.

— Лови!

Исполатов бросил ружье, и на этот раз Наталья не успела поймать его в стремительном полете.

Трехстволка прикладом (почти стоймя) ударилась в пол.

Брызнуло огнем кверху, комната наполнилась удушливым дымом, и стало так тихо, что первый стон показался кощунством.

— Наташа, — позвал Исполатов.

Но ему только показалось, что он позвал ее. На самом же деле губы беззвучно произнесли имя любимой женщины.

Руками он разводил перед собой синеватый угар порохового чада и в этот момент был похож на пловца, который безнадежно борется с сильным встречным течением.

Женщина стояла на коленях, держась за грудь.

Пальцы ее были словно отлакированы красным лаком.

Вздрогнув, она упала головою вперед.

Это был конец. Игра в счастье закончилась.

Он опустошил только пулевые стволы.

Но забыл о третьем, заряженном картечью.

От удара замок сбросило сам по себе…

Исполатов в бессилии прислонился затылком к стенке. Долго стоял недвижим, а через раскрытую дверь ему виделись дальние горы и нестерпимый блеск камчатского солнца.

Теперь все кончено.

— Это… рок, — сказал он себе.

Исполатов с трудом оторвался от стены и шагнул за порог. Шатаясь, он уходил прочь и проваливался в глубокие сугробы.

— За что-о?! — раздался его крик. — За что мне это?

И, подхватив его крик, эхо долго блуждало в глубине мертвого, застывшего в морозах каньона.

Больше никто и никогда Исполатова на Камчатке не видел.

 

ПОСЛЕДНИЙ АККОРД

Ну, вот и все… Командоры медленно растворились за горизонтом, большой кит долго сопровождал «Сунгари», потом нырнул в темную глубину. Андрей Петрович спросил капитана:

— Когда надеетесь быть во Владивостоке?

— Если ничего не случится, — ответил тот, — то к первому ноября положу якорь в Золотом Роге…

Изношенные машины «Сунгари» с трудом преодолевали волну, порывисто бегущую навстречу. Через день стали уже привычными и погребальные скрипы корпуса, и мятежное хлопанье каютных дверей, и резкие завывания вентиляции, выдувавшей наружу спертый воздух внутренних отсеков.

В одну из ночей, когда плохо спалось, Соломин поднялся на мостик, капитан любезно позволил ему побыть в ходовой рубке. Здесь был совсем иной мир, и рулевой, внаклонку застывший над компасом, напоминал мага в момент колдовства, его отрешенное от всего на свете лицо едва освещалось пучком света, мягко струившимся из колпака нактоуза. Под запотевшим стеклом рывками двигалась массивная стрелка кренометра, отмечая критические размахи качки…

Андрей Петрович завел, разговор с капитаном:

— Скажите, почему «Сунгари» в ту памятную осень не зашел в Петропавловск? Мы так его ждали. Капитан от такого вопроса даже крякнул.

— Дело прошлое, — ответил он, — и я действительно имел предписание зайти в Петропавловск. У меня на руках было распоряжение приморского губернатора Колюбакина вывезти вас с Камчатки. Я не знаю, что вы за человек, но слыхал, что вы человек честный. Перед выходом в море я поговорил с приятелем, кавторангом Кроуном, и он посоветовал мне не заходить в Петропавловск, сославшись на штормовые условия, чтобы вы остались зимовать на Камчатке…

Теперь многое стало ясно.

— А где сейчас Кроун?

— Жаль его, беднягу… Кроуна очень ценил адмирал Макаров и перетянул его в свой штаб. Он и погиб вместе с Макаровым от минного взрыва на броненосце «Петропавловск». Осталась вдова и мальчик семи лет…

Соломин истово перекрестился:

— Вот почему я не дождался «Маньчжура».

— «Маньчжур» и не мог прийти, — пояснил капитан, — канонерскую лодку еще в начале войны китайские власти интернировали в Шанхае, а команда выехала по железной дороге на Балтику… Вы, наверное, помните матросов, что гуляли по улицам Петропавловска с гитарами? Так вот, — досказал капитан, — вас удивит, что большинство из них уже пересажены по тюрьмам.

— Такие хорошие и веселые ребята!

— Да, веселые и хорошие, они на кораблях Балтийского флота стали заводилами в революционных бунтах…

Рулевой молча колдовал над компасом.

Соломин редко укачивался, но сейчас качка измотала его до изнеможения. А капитан оказался прав: поздно вечером 1 ноября «Сунгари» стал подходить к Владивостоку. Город был еще слишком далек, а горизонт уже окрасился чем-то багровым.

— Что случилось там? — встревожился Соломин.

— Не пойму, — отозвался капитан.

За островом Аскольд панорама города еще не открылась, но зато стало ясно: Владивосток горит… да, горит.

На мостике четырежды звякнул телеграф. По стрелке указателя скоростей Соломин заметил, что капитан со «среднего» переставил машины на «малый». Звяк-звяк— «самый малый».

— Зачем вы уменьшаете ход?

— Здесь много японских мин. Командир порта обещал к нашему подходу выслать тральщик, но тральщика не видать…

Спустили катер для штурмана, капитан поручил ему дать в порт заявку на траление форватера и на забор пресной воды. Возвращения штурмана ожидали очень долго.

Над Владивостоком разгорелось огненное зарево.

Рядом с Соломиным вдруг оказался Неякин.

— Горит? — присмотрелся он.

— Как видите.

— А зачем горит?

— Черт его знает… Может, пожар?

Малыми оборотами винта капитан продвинул «Сунгари» чуть поближе к городу. Скоро вернулся катер, штурман сообщил:

— Воды нет, тральщика не будет, а в городе революция…

Сбивчиво он рассказал, что вчера восстали матросы 2-го Сибирского флотского экипажа, устроили на базаре митинг, к ним примкнули солдаты Хабаровского полка в десять тысяч штыков; к матросам и солдатам сразу присоединились рабочие.

— В городе страшные пожары, — доложил штурман. — В порту говорят, что вчера были зажжены магазины иностранных торговых фирм, в первую очередь Кунст и Альберс, уже сгорели Морское собрание офицеров и военно-морской суд…

Неякин снова возник из тьмы.

— Ежели это революция, — нашептал он Соломину, — так я господу-то богу ба-альшущую свечку поставлю. Во такую!

Андрей Петрович удивился — с чего бы такая радость по случаю революции именно у Неякина? Но чиновник до конца объяснил свою мысль с обычным для него цинизмом:

— Теперь судьям будет не до меня. Сейчас такой карась в их сети попрет, что только держись… До меня ли им тут, когда только успевай революционеров вешать.

Соломин с горечью подумал: «А ведь он прав… опять выкрутится, снова уйдет от правосудия». Андрей Петрович поднялся на мостик и сказал капитану, что должен быть в городе.

— Потерпите, — отвечал тот, наблюдая за пожарами Владивостока. — У меня спит подвахта, через сорок минут я ее разбужу и подам шлюпку под тали… Но вы прежде подумайте, стоит ли вам появляться в городе? У вас где квартира?

— Я хабаровский, — ответил Соломин.

Линзы капитанского бинокля ярко вспыхнули, отражая в своей глубине огненные вихри владивостокской революции.

— А я местный. Мой дом, слава богу, целехонек. Я даже вижу занавески на окнах…

Через сорок минут, как и обещал капитан, заспанная подвахта спустила шлюпку. Соломин спрыгнул на шаткое днище вельбота и снизу крикнул Неякину, что бы ждал его на борту.

Не вздумайте скрыться — поймаю, хуже будет! Весла откинулись назад и дружно рванули воду, пронизанную отсветами далеких пожаров. Бурля, вода расступалась перед мускульной силой — гребцов. Владивосток приближался…

Шлюпка причалила к пристани напротив сквера Невельского. Матросы разом согнулись в дугу над веслами и положили разгоряченные лбы на залитые свинцом вальки — они отдыхали (переход от активной отдачи энергии к полному покою был слишком резок). Сидевший на руле боцман спросил Соломина:

— Пойдете или… боитесь?

— Пойду, — решил Соломин.

Революция вошла в его память (и навсегда закрепилась в ней) не пожарами по обеим сторонам Светланской — революция запечатлелась в сознании Соломина видом шагающего оркестра.

Это был сводный оркестр Тихоокеанского флота, который и шествовал по Светланской, маршируя точно посередине центральной улицы Владивостока.

Еще никогда музыка не вызывала в душе Соломина таких острых ощущений, как в этот день 1 ноября 1905 года, когда мимо него прогромыхал марш дальневосточной революции.

Это было страшно! Но это было и прекрасно! Из окон горящих зданий, как из брандспойтов, выбрасывало лиловые факелы огня, крутились в небе искристые головни, метеорами проносило в черноте яркие снопы искр. Но казалось, что музыканты не видят ничего — они шли напролом через пламя, увлекаемые разгневанной «Марсельезой».

Впереди всех шагал пожилой тамбурмажор и подбрасывал кверху нарядную штангу, звенящую подвесками триангелей. Он вскидывал ее к небесам, охваченным заревом, а за ним в мерной поступи чеканно колыхались шеренги музыкантов с шевронами за беспорочную службу.

Ах, какие звуки рождались в эти мгновения из сложнейших изгибов, воинственных труб, которые своим ликующим тембром заглушали даже треск пожара! Музыканты неистово дули в золотые улитки тромбонов, и тромбоны будто пророчили неизбежность того, что непременно должно случиться…

Это «Марсельеза» увлекала матросов!

В праздничном сверкании оркестра радостно перекликались валторны, а флейты своей небывалой задушевностью поддерживали громовые возгласы медных тарелок, словно призывавших людей к мужеству: будь-будь, будь-будь…

Здоровенные ребята-матросы в бушлатах несли на себе гигантские раковины геликонов, они старательно выдували из них в пламя пожаров нечто зловещее, почти с роковым оттенком, будто угрожая всем тем, кто осмелится встать на пути их возлюбленной «Марсельезы».

Дальний Восток входил в кильватер Русской Революции.

Музыканты давно скрылись за поворотом, уйдя в проулки Пушкинской, Ботанической и Невельского… Но Соломин еще долго стоял, сняв шапку.

 

ПРИИСК НЕЧАЯННЫЙ. Вместо эпилога

С тех пор прошло немало лет, минуло много событий… Советская власть установилась на Дальнем Востоке не сразу, и лишь в 1923 году были ликвидированы последние банды Пепеляева и Григорьева, Бочкарева и Полякова, засевшие на Камчатке, на Аянском берегу и в Охотске, где они жили грабежом и зыбкой надеждой на то, что Красная Армия в эту глушь не скоро доберется. Но еще долго на отдаленных окраинах бывшей империи сохранялись прежние порядки, по рукам жителей ходили царские деньги. Однажды летом 1924 года сторожевик «Красный вымпел» (бывший «Адмирал Завойко») зашел в бухту Провидения. На палубу корабля поднялся исправник со всеми регалиями былой власти, которая служаке казалась несокрушимой. Увидев на гафеле красное знамя, он прямо осатанел:

— А-а, бунтовщики! Я всех вас, ядрена лапоть… Сейчас же снять, тут мне ваши «Потемкины» не нужны.

Матросам пришлось растолковать олуху царя небесного, что со времени Великого Октября, покончившего с самодержавием, прошло уже около семи лет.

— А ты живешь здесь как волк, закосмател в шерсти, даже глаз не видать, и «Правды» небось никогда еще не читал.

Его арестовали, угостив краснофлотским борщом.

— Надо же так борщ назвать! — фыркал исправник.

— Но ведь вкусно? — спрашивали его.

— Сожрать-то все можно, только давай…

Магадана еще не было! За студеным безлюдьем чахлой тайги, за падями и болотами тунгусских просторов, пронизанных гудением кровососущей мошкары, укрывался от взоров богатейший край — Колыма, и зверь встречался там чаще человека.

Без золота человек прожить может — для него это роскошь, но без золота не может существовать государство — для него это необходимость. Ни один металл не слышал столько проклятий и столько восторженных дифирамбов, как золото… Дело даже не в красоте: золото всегда было эталоном ценности, это насущная кровь экономического развития, это испытанное средство, международной торговли.

Молодое Советское государство, разрушенное иностранной интервенцией и гражданской войной, особенно нуждалось в запасах золота, чтобы с его помощью прорвать экономическую блокаду капиталистических держав. В конце двадцатых годов молодые геологи СССР еще не разбудили, а лишь чуточку потревожили волшебный сон «золотого человека», голова которого покоилась на Аляске, а ноги упирались в Уральские горы. Перед советскими рудознатцами распростерлась тишина Колымы — это была страшная тишина, почти неживая! Не мольбами и не заклятьями, а упорным трудом и лишениями извлекается из земных недр золото…

Летом 1931 года молодой ученый Балабин с группой вольнонаемных рабочих и оперативным работником ОГПУ отправился в экспедицию искать золотые россыпи в сложной паутине колымских притоков. Редко-редко протягивалась над горизонтом синяя и тоненькая, как дымок папиросы, струйка дыма от костра одинокого охотника — вокруг ни души, только усталый храп перегруженных лошадей, только чавканье почвы под ногами да резкие выстрелы, выбивающие из косяков птичьих стай нужную для обеда нагульную дичь… Балабин разрушал молотком на ладони куски кварца, словно сахар, — кварц всегда самый верный спутник золота!

Но золота не было, а карта Колымского края оказалась столь примитивной, что хоть выбрасывай ее. Изнемогая от гнуса и тяжести поклажи, Балабин расспрашивал в тунгусских кочевьях — не было ли здесь раньше старателей, и если намывали золото, то где? Тунгусы ничего о старателях не слышали, но из их путаных речей Балабин уяснил для себя, что где-то выше по реке Тенке давно живет русский «насяльник», который все знает… Оперативного работника волновало сейчас другое: недавно из лагеря бежали четыре закоренелых преступника, которые сумели раздобыть оружие; теперь их путь мог пролегать лишь в одном направлении — прямо к Якутску, куда летом заходят пароходы, там они, чтобы достать документы, пойдут на «мокрое дело», а потом ищи-свищи их, как ветра в поле… Но тунгусы не встречали в тайге и бежавших уголовников.

В конце дня поисковая группа, следуя по течению Тенке, вышла в широкую лесную долину и здесь обнаружила избушку, крыша которой, засыпанная землей, обросла травою. Оперативник вынул наган и дал предупреждающий выстрел. Но в ответ лишь пролаяли собаки, никто не вышел их встретить.

Балабин пинком ноги растворил хлипкую дверь.

— Идите сюда! — крикнул он. — Здесь никого нету…

Он ошибся. Из полумрака убогого жилья поднялся старик с хищным профилем лица, темного и жесткого, на котором глаза казались совершенно бесцветными.

— Что вам нужно, сударь? — спросил он геолога. Балабин догадался, что это и есть «насяльник».

Пока рабочие распрягали лошадей и разбивали на берегу реки палатку, геолог с работником ОГПУ беседовали со стариком.

— Извините, — спросил юноша, — почему вы оказались в такой глуши? Что заставило вас похоронить себя на Колыме?

— Это… рок, — скупо отвечал отшельник.

Старое ружье системы «бюксфлинт» и самодельный невод наглядно показывали, что «насяльник» живет с охоты и рыбной ловли. Но Балабин заметил в углу и лоток для промывки золота, на который «опер» не обратил внимания… Сейчас он уже стал наседать на отшельника с серьезными намеками:

— А вы случайно не из этих ли?

— Из каких — из этих?

— Ясно — из белогвардейских офицеров. Что ж, местечко выбрали неплохое. Каши не хватит, чтобы найти вас здесь.

Балабин разъяснил «насяльнику», что в России была революция, была гражданская война белых и красных, а теперь во всей стране установлена твердая Советская власть.

Это не произвело на старика никакого впечатления.

— Мне уже все равно, — сказал он. — Какая бы ни была власть. Россия всегда останется Россией, а русские люди останутся русскими…

Оперативник достал блокнот и карандаш.

— Как ваша фамилия? — сурово спросил он.

Это рассмешило старика:

— Я ведь могу назваться любым именем, и вам, сударь, остается лишь одно

— поверить мне…

Он говорил замедленно, словно подыскивая нужные слова, но построение речи выдавало в нем грамотного человека.

— Так все-таки какая у вас фамилия?

— Ну, допустим… Ипостасьев. Зачем вам это?

— Для прописки.

— Да, я помню, что для прописки нужен был адрес, а какой же адрес на Колыме? Впрочем, я не возражаю. — Ипостасьев показал на крохотное окошко, затянутое грязной ситцевой тряпкой. — Вот течет Тенке, а ниже впадает в нее ручей, у которого нет названия… Устроит ли вас мой адрес?

Оперативник выговорил ему с назиданием:

— Каждый гражданин должен иметь паспорт.

Ипостасьев отмахнулся от него:

— Собаки всегда узнают меня и без паспорта…

На вопрос, не проходили ли мимо его зимовья четверо беглых преступников с оружием, он сказал:

— Вы ошибаетесь — их было трое.

— Нет! Бежали четверо.

— А я говорю, что видел троих.

— Куда же делся четвертый?

— Четвертого слопали, — пояснил Ипостасьев вполне серьезно. — Не знаю, как сейчас, а раньше так и делалось. Бессрочники брали в побег дурака, которому и сидеть-то осталось полгода. Дурак бежал, не ведая того, что он служит живыми консервами, а из его задницы наделают ромштексов…

— Вы это бросьте! — сказал «опер». — Я вас без шуток спрашиваю, куда прошли эти бандиты с винтовками?

— А вам что надо — они сами или их винтовки?

— Лучше бы и то и другое…

«Опер» раскурил папиросу. Ипостасьев заинтересованно осмотрел спичечный коробок, на этикетке которого был изображен аэроплан, а внизу призыв вступать в общество «Осоавиахим».

— Осоавиахим — это на каком языке?

— На русском, — ответил оперативник и показал ему свое удостоверение. — Я из ОГПУ, — сухо сказал он.

— Огэпэу… Простите, вас не понял. Что это такое?

— Короче, куда прошли эти гады с оружием?

Ипостасьев встал с легкостью, какой трудно было ожидать от старика, и, нагнувшись, вытащил из-под топчана четыре винтовки, затворы которых были обмотаны промасленными тряпками.

— Пожалуйста, — сказал он, сваливая оружие на стол.

Оперативник, малость опешив, пожал ему руку:

— Спасибо! Но где же сами бандиты?

Ипостасьев растворил двери, в которые потекла сиреневая мгла, пропитанная беспощадным комариным зудением. На опушке леса чернел холм свежей земли.

— Разройте — они там, — сказал он.

Работник ОГПУ не поверил ему:

— Вы что? Убили всех троих?

— Да, мне очень надоели эти трое. Сразу же, едва появясь из леса, они съели мою собаку. Но они даже не зарезали пса, а разорвали его за лапы. В моих ушах до сих пор стоит крик несчастного животного. Эти трое мерзавцев были покрыты вшами, а я брезглив. Они угрожали мне своими винтовками…

— Спрашивали дорогу к Якутску?

— Да! И требовали от меня золота. Тут я не выдержал…

Он закрыл дверь и снова сел, внешне невозмутимый.

— Как же вы, старый человек, — спросил его Балабин, — и справились с тремя здоровыми преступными бугаями?

Ипостасьев сказал, что когда-то не страшился в одиночку принять бой с целым взводом противника, но и сейчас у него еще хватит сил и умения, чтобы расправиться с тремя.

Оперативник снова разложил свой блокнот:

— Так я составлю протокол об убийстве. Не возражаете?

А мне, сударь, ровным счетом плевать на тот протокол, который вы составите. Я не чувствую — себя виноватым.

Балабин, помня о деле, спросил:

— Есть тут поблизости золото?

— Оно даже ближе, нежели вы полагаете…

Ипостасьев снова пошарил под топчаном, с кисетом в руках вернулся к столу. Развязав тесемку, он опрокинул кисет — на доски протекло маслянистое золото.

— Где намыли? — вмешался «опер».

— Вы не должны спрашивать меня об этом. Ведь я хорошо разбираюсь в людях, и я вижу, что именно вам золото не нужно. Золото ищет вот этот молодой и красивый человек!

С этими словами он всю горку передвинул к Балабину.

— Еще хочется? — спросил он, словно ребенка-лакомку.

— А разве у вас есть?

— Где-то валялось… уже забыл.

Покопавшись в хламе, что лежал под столом, Ипостасьев достал тряпицу, внутри которой лежали самородки.

— Решил как-то умыться в ручье. Нагнулся, воды зачерпнул в ладони, а под водою, вижу, что-то блестит… Мне золото уже ни к чему! Но оставлять его в ручье тоже показалось излишним барством. Вот и собрал… можете взять себе.

Балабин тихонько наступил на ногу оперативнику, чтобы тот не вмешивался в разговор. Он спросил Ипостасьева:

— Не будете ли вы столь любезны показать мне то место, где вам удалось обнаружить россыпь и самородки?

— С великим желанием, — согласился старик. — Если уделите мне клочок бумаги, я вам нарисую…

Из-под его руки возникла удивительно точная топографическая сетка ближайших притоков Колымы, крестиками он обозначил месторождение золота.

— Здесь его больше, чем на Клондайке, — сказал Ипостасьев. — Но, к сожалению, в этом году вы не сможете заложить прииск. Морозы остановят вас в пути, а реки станут, и тогда всех вас ждет неизбежная гибель… Когда-то в молодости я тоже грешил старательством и по опыту знаю, что золото, как и преступные натуры, любит затаиваться от людей в самых угрюмых местах.

Утром караван тронулся в обратный путь.

— В следующем году, — сказал Балабин, — я приду снова и надеюсь опять встретиться с вами.

— Я бы тоже очень хотел этого, — отвечал Ипостасьев.

В следующем году Балабин увел поисковую группу к тем местам Колымского бассейна, на которые ему указал старый загадочный «насяльник»… Да, здесь было золото! Пройдя хорошую выучку у старателей, Балабин ловко работал лотком, встряхивая его в руках, и на дне лотка оседали драгоценные крупицы металла. Это было отличное золото, о котором Максим Горький писал, что оно «окружает человека своей паутиной, глушит его, сосет кровь и мозг, пожирает мускулы и нервы…».

В группе Балабина работали уголовники, служившие за носильщиков и конюхов каравана, а старый и бодрый громила, дядя Шура, осужденный по статье 59-й (ограбление с убийством), исполнял должность коллектора, чем немало гордился.

— Подставь кепку, — велел ему Балабин.

С лотка он пересыпал в кепку бандита намытое золото. Дядя Шура, которому осталось «загорать» еще три годика, исполнился печали о бренности бытия.

— Пятьдесят девятая статья, — сказал он, — трепаться не любит… Ну что, урки, приуныли? Сейчас трахнем инженера по башке топором и мотаем всем гамузом до Якутска. У меня в кепочке столько, что по гроб жизни мы все обеспечены, и даже на девочек останется…

— Мотай, мотай, — ответил Балабин, снова склоняясь над ручьем. — Пропьешь золотишко с девочками, а потом что делать? Опять по башке топором трахать?

После работы ели у костра кашу со шкварками. Дядя Шура сказал, что надо бы придумать название прииску, который скоро возникнет здесь, оживляя колымскую глухомань.

— Назовем его Нечаянным, никто не придерется.

Воры, громилы и бандиты пустили его подальше: — Какой же нечаянный, ежели все мы вполне сознательно до Колымы докатились? Шарики-то свои перестукай, падла!

И хотя Балабин понимал, что ничего случайного в открытии месторождения не было, он все же вписал на карте новое название — Нечаянный.

Колыма понемногу раскрывала свои богатства… Была уже осень, ранняя и дождливая, геолог заторопил караван в обратную дорогу, чтобы до ледостава поспеть в бухту Нагаева, где стоял одинокий амбар (и где в скором будущем возникнет от этого амбара колымская столица — славный град Магадан!). По утрам заморозки уже трогали инеем землю, когда караван втянулся в речную долину Тенке. Дядя Шура растворил двери зимовья Ипостасьева.

— Идите! — позвал он. — Здесь никого нет… Похоже, что «насяльник» ушел навсегда. Но, подойдя ближе, Балабин увидел привязанные алыки, которые были перегрызены сбежавшими от голода собаками. Пригнувшись, он шагнул в затхлую яму зимовья и сразу же увидел Ипостасьева.

Он сидел за столом, уронив на руки голову, и казалось, что дремлет. Но это был уже не человек — это был лишь прах человека. Подле мертвеца лежали на досках горки самородного золота и кучка позеленевших, давно отстрелянных патронов. Серая плесень, покрывавшая прах, покрывала и доски стола.

— Что с ним? — не сразу сообразил дядя Шура.

— Просто умер. Умер от старости…

Но возле лавки, готовый к бою, стоял неразлучный «бюксфлинт». Балабин открыл его замки — все три ствола были заряжены, чтобы выстрелить немедленно. Балабин переводил взгляд с оскала мертвеца на горки золота, рассыпанные перед ним, и был оглушен мучительным вопросом: «Если он хотел жить, то когда же он собирался начать эту жизнь?..»

Уголовники нехотя вырыли яму, опустили в нее Ипостасьева. Балабин поднял над собою старое ружье. Ему крикнули:

— Ой, лучше не стреляй — разорвет эту заразу!.. Уголовники опасливо отбежали подальше, от могилы. Балабин нажал спуск первого ствола — выстрел, второй ствол — выстрел, потом ударил в небо оглушительной картечью. Настала вязкая, гнетущая тишина.

Помедлив, геолог швырнул «бюксфлинт» в могилу.

— Зарывайте, — сказал и отошел…

Он велел каравану следовать дальше, а сам нарочно отстал от него, чтобы подумать. Чтобы подумать о судьбе человека, который бесследно растворился в этих просторах, в трепете зябнущих осин, в загадочной путанице звериных троп…

«Кто он? И зачем жил?»

А сколько еще было на Руси таких, одиноких и проклятых, которые ушли в глубокую тень, почти не коснувшись радостей жизни. И на угрюмых берегах оставили после себя черенки лопат, ржавые кайла да самодельные лотки, в которых изредка им сверкали крупицы призрачного богатства…

Балабина невольно охватила жуть.

Чего искали они, эти люди, отчаявшиеся в зверином одиночестве? Неужели только удачи? Неужели только удачи — мгновенной и ослепительной, как ночной выстрел в лицо?

Балабин стал нагонять караван, уходивший в яркий круг колымского солнца, клонившегося над замерзающим лесом.

Что-то осталось навеки недосказанным.

Знать бы нам — что?