ПАМЯТНИК (Пролог, могущий стать эпилогом)
Со смерти Потемкина миновало уже 38 лет… В морозную зиму 1829 года бедный казанский чиновник Текутьев санным путем пробирался в Яссы, чтобы из тамошнего госпиталя вывезти домой сына, обезноженного турецким ядром под стенами Силистрии. Время опять было военное, для России привычное. Давно остались позади теплые дома Полтавы, погасли огни уютного Елизаветграда, за Балтой открылись раздольные сгепи с редкими хуторами. Мело, мело… пуржило и вихрило! А за Дубоссарами кони шли, сторожа уши, опасливые. Казалось, ямщик сбился с пути, но в отдалении вдруг замерцал одинокий желтый огонь окошка.
— Уж не худые ль там люди? — обеспокоился Текутьев.
— Не, барин. Тут солдат живет…
Кони всхрапнули возле лачуги, утонувшей в снегу. Внутри убогого жилья сидел дряхлый солдат в обветшалом мундире с медалями «времен Очакова и покоренья Крыма».
— Верст сорок, почитай, станется.
— А чего ради, отец, живешь ты здесь?
— Я не живу, — отвечал солдат. — Охраняю.
— Что в экой глуши охранять можно?
— Место.
— Место? — удивился Тскутьев. — Какое ж тут место?
— Названия у него нет. Здесь вот, сударь мой, упал на землю и умер князь Потемкин, царствие ему небесное…
Только сейчас Текутьев заметил в углу, подле божницы с лампадкой, гравюру в рамочке. В картуше ее была надпись: «Изображение кончины светлейшего князя Потемкина-Таврического, равно как и местности, срисованной с натуры, и особ, бывших при сем горестном событии». Гравировал Скородумов с картины итальянского живописца Франческо Казановы. Текутьев прочитал и стихи, оттиснутые под гравюрою:
Тыча пальцем в гравюру, старый солдат пояснял:
— И посейчас иных помню. Вот руки-то заломил секретарь евоный Попов, в белом мундире адмирал де Рибас, он Одессу потом строил… Плачет казачий атаман Антон Головатый, который запорожцев из-за Дуная вывел. А вот и сама графиня Браницкая, племянница Князева. Она-то пенсион для содержания поста нашего и отчисляла. Да что-то давно денег не шлет. То ли забыла, то ли померла. Ведь нас было тут трое. Но товарищей похоронил, один я остался. Христовым подаянием от проезжих кормлюсь.
— И давно ты здесь? — спросил Тскутьев.
— Еще матушка Катерина посадила нас тута, чтобы не забылось, на каком месте Потемкин преставился. Сказывали начальники тако: сидите, покедова памятник ему не поставят. Да что-то не слыхать, чтобы ставили… Вот и сижу! Жду…
Текутьев принес из возка дорожный баульчик. Накормил солдата. Табаку и чаю отсыпал, чарку наполнил.
— Не скушно ль тебе здесь, старина?
— Нет, сударь. Я про жизнь свою вспоминаю… — Вокруг на множество миль бушевала пурга. Под ее завывание ветеран рассказывал путнику: — А служить при светлейшем было нам весело. И никогда он нашего брата не обижал. Грех жаловаться! Под Очаковом, помню, на свой счет солдат рижским бальзамом поил, чтобы в шанцах не мерзли. От самой Риги до Очакова длинные обозы гонял — за бальзамом. Штука крепкая и вкусная! Сколько он палок об своих генералов изломал, но солдата ни кол и пальцем не тронул. Мы от него, кроме ласки, ничего не видывали… Нет, — заключил старый, — язык не повернется осудить его. Боюсь, что умру, и навеки забудут люди место сие важное…
Утром пурга стихла. Отдохнувшие лошадки сами нашли тракт до Ясс молдаванских. Текутьев, завернувшись в шубу, думал о встрече с калекою сыном, ему грезились памятные строки:
Это строки державинские, памятные еще с гимназии.
А старый солдат умер на посту, охраняя место…
Он был велик. Хотя бывал и ничтожен…
Потемкин не просто фаворит — это уже целая эпоха!
Когда его не стало, Екатерина со страхом ожидала появления на юге страны самозванца вроде Пугачева — под именем светлейшего. Но такого неповторимого человека, способного предстать перед народом в образе «великолепного князя Тавриды», не явилось, да и не могло явиться…
Суворов претерпел немало обид от Потемкина, и все-таки гибель светлейшего повергла его в тяжкое уныние.
— Великий человек был! — воскликнул он с присущей ему образностью. — Велик умом был и ростом велик! Никак не походил на того французского посла в Лондоне, о коем лорд Бэкон говаривал, что у того чердак плохо меблирован…
Державин написал на смерть Потемкина знаменитый «Водопад». Денис Фонвизин незадолго до смерти изложил свою печаль в «Разсуждении о суетной жизни человеческой». Адмирал Ушаков еще не остыл после жаркой битвы у Калиакрии, когда известие о смерти Потемкина настигло его бедой — непоправимой.
— Будто в бурю сломались мачты, — сказал он, — и не знаю теперь, на какой берег нас выкинет, осиротевших…
Граф Румянцев-Задунайский, уже престарелый и немощный, узнал о смерти князя Таврического в черниговских Вишенках, где проживал на покое. Фельдмаршал бурно разрыдался. Молоденькие невестки выразили удивление его слезам:
— Как можете вы оплакивать человека, который был врагом вашим, о чем вы и сами не раз уже нам сказывали?
Петр Александрович отвечал женщинам так:
— Не дивитесь слезам моим! Потемкин не врагом мне был, а лишь соперником. Но мать-Россия лишилась в нем великого мужа, а Отечество потеряло усерднейшего сына своего…
И дословен отзыв будущего императора Александра I:
— Сдох! Одним негодяем на Руси меньше стало.
Григорий Александрович Потемкин уже тогда был гоним. Так не раз случалось с выдающимися людьми: оклеветанные в жизни, они посмертно затоптаны в грязь. Потемкин был осмеян, о нем рассказывали небылицы и анекдоты. Его преследовали даже в могиле: злобные руки терзали прах его, срывая ордена и эполеты. Фаворита не раз переворачивали в гробу, как проклятого колдуна, а сам прах таскали с места на место, словно не ведая, куда его спрятать, — и даже сейчас мы не знаем точно, где он покоится (хотя официальная гробница Потемкина-Таврического сохраняется в соборе Херсона).
Почти два столетия подряд загробная тень Потемкина неприкаянно блуждала в русской истории — между великолепными одами Державина и грязными пасквилями злопыхателей. Время не пощадило памятников, даже прекрасные монументы в Херсоне и Одессе оно сбросило с пьедесталов. Странно повела себя и Екатерина: в манифесте по случаю кончины Потемкина она обещала увековечить память своего фаворита и сподвижника монументом, но… Неужели забыла? Вряд ли. Скорее всего — не пожелала. Почему?
Екатерина щедро платила героям своего века, возводя в их честь статуи, триумфальные арки и дворцы, украшала парки колоннами, стелами и обелисками. Под конец жизни сооружала мавзолеи даже над прахом своих собачек, сочиняла пышные эпитафии котам, сдохшим от обжорства на царской кухне. Но память главного героя своего бурного царствования императрица не почтила… Почему?
Об этом спрашивали и Потемкина — еще при жизни его:
— Ваша светлость, отчего до сей поры не поставлен приличный монумент славы вашей?
Потемкин обычно вспоминал при этом Катона:
— Лучше уж пусть люди говорят: «Отчего нет памятника Потемкину?», нежели станут языками имя мое по углам мусолить: «За какие такие заслуги Потемкину памятники ставят?»
ДЕЙСТВИЕ ДЕСЯТОЕ. Чужие праздники
1. ВСТУПЛЕНИЕ
Летом 1774 года политики Европы с нетерпением выжидали: когда же, наконец, «варварская» Россия свернет себе шею?
Потемкин брезгливо ворошил газеты Кельна и Гамбурга:
— Почитаешь их, так у нас все мерзко, мы тут еле дышим, в нашем супе вместо каперсов тараканы сварены. Однако ежели у нас все так скверно, с чего бы это многие из Европы в Россию сбегаются? А вот русский человек, единственный в мире, эмиграции ведать не ведает…
В небывалом смятении переживая затишье на войне и успехи народной армии Пугачева, императрица в эти дни сказала придворным дамам — без намека на юмор, вполне серьезно:
— Дождусь виктории за Дунаем, словлю «маркиза» Пугачева, четвертую его и навещу Москву, где, назло всем бабкам-шептуньям, пойду с графинею Прасковьей Брюс в общую баню. Пусть все видят на Москве, что я телятина еще молодая…
Ей было 45 лет: по тем временам — старуха!
Всю жизнь ее выручало железное здоровье, крепкие нервы и умение не унывать в любых обстоятельствах. С началом же Крестьянской войны у Екатерины участились короткие, но глубокие обмороки, лицо ее искажали нервные тики. Было замечено, что иногда императрица вроде бы заговаривается. В беседе с Сольмсом она понесла даже явную чепуху, и Потемкин шепнул ей:
— Като, не рассказывай, что тебе снилось…
Екатерина вскоре же позвала его к себе.
— Женщина не всегда говорит что надо. И не всегда можно одергивать императрицу, особливо при послах иноземных. — Она поднесла ему табакерку из авантюрина. — Имей, друг! Если и впредь скажу глупость, открой ее — я пойму тебя…
Ей понадобилась справка о доходах с рижской таможни. Она прошла в соседние комнаты, где торжественно восседали кабинет-секретари — Елагин с Олсуфьевым. Екатерина невольно обратила внимание, что эти господа разъелись, словно боровы. Сейчас перед ними лежал громадный вестфальский окорок, они алчно поедали его, запивая крепким английским портером (а государственные бумаги опять будут в жирных пятнах).
— Да перестаньте насыщать утробы свои! — крикнула Екатерина. — Сколько кораблей пришло в Ригу от начала нонешней навигации?
— Через курьера справимся, — отвечал Елагин.
— Лентяи бессовестные! Могли бы знать о сем и заранее… Почему одна я должна тащить этот воз по дурным дорогам?
Вернувшись к себе, она призналась Потемкину:
— Разгоню всех! Нужны молодые люди. Новые…
Ее навестил мрачный гигант Пиктэ, сообщивший:
— Кажется, Версаль отзывает графа Дюрана на родину…
Екатерина выразила желание повидаться с Дюраном.
— Политика, милый граф, как густой гороховый суп, которым меня пичкали в детстве, и с тех пор я не знаю ничего гаже… — Она понимала, почему отзывают Дюрана: там, в Версале, постоянно жаждали унизить значение России в делах Европы; теперь следует ожидать из Франции не полномочного посла, а лишь жалкого поверенного в делах. — Если вы покинете нас, — сказала Екатерина в конце разговора, — мне еще очень долго будет не хватать вашего приятного общества.
Дюран (человек с опытом) нарочно ушел от политики.
— Я всегда был восхищен вашим величеством, — сказал он. — Будь вы даже частным лицом, вы и тогда доставили бы немало хлопот дипломатам Европы — как… женщина!
— А я жалею, что не мужчина и не служу в армии.
В таких случаях доза лести крайне необходима.
— Вы легко достигли бы чина фельдмаршальского!
— С моим-то драчливым характером? — хмыкнула Екатерина. — Что вы, посол! Меня бы пришибли еще в чине поручика. — Прощаясь с Дюраном, она вдруг в полный мах отвесила ему политическую оплеуху. — Я не знаю, как сложатся мои дальнейшие отношения с Версалем, но можете отписать королю: французы способны делать в политике лишь то, что они могут делать, а Россия станет делать все, что она хочет делать…
Никита Иванович Панин, молча присутствовавший при этой беседе, потом строго выговорил императрице, что так разговаривать с послом великой державы все-таки нельзя:
— Мы уж и без того навязли в зубах всей Европы…
Екатерина отвечала «визирю» с небрежностью:
— Ах, Господи! Нам ли, русским, бояться Европы, похожей на кучу гнилой картошки? Никогда не прощу Дидро его слов, будто Россия — «колосс на глиняных ногах». Красиво сказано, и боюсь, что эта ловкая фраза сгодится еще для архивов вселенского бедлама. Но мы уже давно стоим на ногах чугунных…
Тяжелая промышленность России круто набирала мощь. На далеком Урале, в гуще буреломов и в пламени заводских горнов, ворочался в огненном аду тот неспокойный русский мужик, который много позже станет величаться «рабочим классом». Да! Умели гулять. Умели и бунтовать. Но зато и работать умели…
Екатерина ногою откинула трен широкого платья.
— Пусть Европа ведет себя со мною повежливей, — сказала она Панину в заключение. — Россия имеет столько доменных печей, сколько и не бывало в Англии, а чугуна плавим больше англичан, больше Франции и больше Швеции…
Умные люди никогда не обманывались: дело было не в женской «дешперации», которую обязан удовлетворить Потемкин, — Екатерина выдвигала его как свежую здоровую силу, далекую от грызни придворных партий. Именно такой человек способен нейтрализовать враждующих, исходя в своих решениях лишь из государственной пользы. И пусть сикофанты Орловых и Паниных морщатся — она приобщила Потемкина к делам Военной коллегии, а в Совете его голос станет эхом ее желаний. Панин сразу ощутил для себя угрозу, он умышленно раздражал честолюбие наследника Павла и его жены Натальи, а блюдо сосисок с гарниром из битого стекла уже фигурировало в депешах иностранных послов, — теперь и Екатерина догадывалась, что стекла попали в эти сосиски не по вине пьяного повара… Пребывая в панической тревоге от дел «маркизовых», Екатерина заговорила, что сама возглавит войска против Пугачева:
— Дождусь вот только реляций от Румянцева…
Румянцев не слишком-то радовался «случаю» Потемкина, признавшись секретарям, Безбородке и Завадовскому: «Этот кривой меня на кривых не объедет. В эдаком-то деле, каковы дела альковные, замену всегда сыскать мочно…» Однако, положа руку на сердце, Петр Александрович честно признавал, что с тех пор, как Военная коллегия подчинилась Потемкину, воевать стало легче. На себе испытав тяготы фронтовой жизни, Потемкин никак не стеснял действий Румянцева, не трепал ему нервов указами, а, напротив, скорым порядком слал и слал подкрепления: «За что ему спасибо великое от воинства нашего…»
Седьмой с начала войны визирь Муэдзин-заде мечтал в это жаркое лето разбить русских на русском берегу Дуная, а Румянцев (вот приятное совпадение!) решил разбить турок на турецком берегу того же Дуная. Визирь собрал 100-тысячную армию в болгарской Шумле, уверенный, что дунайские цитадели, Рущук и Силистрия, задержат неверных. Но Румянцев, форсировав Дунай на широком фронте, не стал штурмовать крепостей, обезвредив их блокадою. Впервые перед армией россиян открывался великолепный стратегический простор.
Румянцев предпринял удар на Шумлу, дабы покарать дерзкого визиря в его же ставке. Вперед он выслал дивизии Суворова и Каменского, а лучше бы не пытался совмещать несовместимое. Суворов терпеть не мог Каменского — как дурака, а Каменский не выносил Суворова — как чудака. Оба они (и дурак, и чудак) были в чинах генерал-поручиков, но Каменский получил этот чин на год раньше и потому требовал подчинения себе. Не выяснив отношений до конца, начальники дивизий выступили в поход… Каменский взял Базарджик, занял опушку густого леса, за которым лежала болгарская деревушка Козлуджа, здесь Каменский треуголкой гигантских размеров долго отмахивал от себя жалящих слепней, рассуждая при этом о Суворове:
— И чего это наболтали о нем, будто он скор в маневре? Вот я пришел и жду, а Суворова нет как нет…
Суворов явился, но свою дивизию поставил поодаль. У него было всего 8 000 штыков, и здесь, в лесу под Козлуджей, он за восемь часов жестокой битвы разгромил 40 000 турок. А пока он там сражался, Каменский слепней от себя отмахивал:
— И чего это Суворова нахваливают? Да кто ж, глупый, в эдаком лесу возьмется встречный бой принимать? Ай-ай, вот чудило гороховое! Гляди-ка, он еще пушки в лес потащил…
Суворов в этом бою взял столько трофеев, что Каменский срочно послал гонца к Румянцеву — с вестью о своей победе под Козлуджей. Лес был завален трупами. Жарища адовая. Воды не было. Раненые орали. Солнце подогрело страсти, и Суворов в лицо Каменскому высказал все, что думал о нем. Каменский отослал его к Румянцеву, а Румянцев, разлаяв Суворова последними словами, отослал Каменского — брать Шумлу… Решение не было соломоновым. Суворов заплакал и сказал, что сносить несправедливости более не желает, лучше поедет на Волгу — ловить Пугачева, а Каменский походил вокруг Шумлы, словно кот вокруг сметаны, и в нерешимости остановился. Но тактика сама перевоплотилась в стратегию, когда летучий корволант генерала Заборовского начал карабкаться уже на кручи Балкан! Все тылы армии султана, потрясенные битвою при Козлудже, разом пришли в хаотичное движение. Началась суматошная паника — кого-то казнили, кого-то грабили, — и Муэдзин-заде решил, что Румянцев обошел его с тыла: ворота на Константинополь открыты неверным. Визирь запросил мира… Румянцев даже улыбался-то редко, а тут вдруг захохотал как безумный.
— Ежели турецкий лев стал ручным и кладет гриву на колени мои, так не премину случая обкорнать ему когти!
С пасмурным челом он выслушал турецких делегатов. О чем они? Перемирие? Конгресс? Опять бумаги писать?..
— Никаких конгрессов о перемириях! Мое оружие будет действовать наступательно до той блаженной минуты, пока мира не утвердим. А что касаемо артикулов, кои диктовать вам стану, так о них извещены вы были заранее — еще от нашего посла Обрескова, и мой генерал князь Репнин, ежели вы что позабыли, о тех артикулах усердно напомнит…
Репнин отвез турецких представителей в деревушку Кучук-Кайнарджи, где и предложил им сесть в хате на лавку.
— Приступим, — сказал он, похрустев пальцами…
Напрасно король Фридрих II торопил своего посла графа Цегелина, чтобы поспешил к посредничеству о мире, дабы его королевство извлекло выгоды из чужой ссоры, — Цегелин все-таки опоздал: переговоры уже завершились. Без него! Цегелин въехал в деревню. На завалинке хаты сидел аристократ Репнин и пил молодое вино с реис-эфенди Ибрагимом, бывшим рабом.
— Садитесь с нами, — предложил князь послу. — Все кончено. Уже готовим лошадей для курьеров до Петербурга…
Так победою Суворова при Козлудже Россия отвоевала почетный мир, названный по деревне — Кучук-Кайнарджийским!
Турция признала новую соседку — Россию Черноморскую, но Европа ахнула, увидев, что неожиданно возникла новая морская держава — Россия Средиземноморская, Назло врагам она выдвинулась на самый передний край Большой Международной Политики…
Курьеры доставили мир в столицу 24 июля, когда стало известно, что Пугачев уже в 80 верстах от Нижнего Новгорода… Но еще накануне Никита Панин, желая вернуть себе прежнее влияние при дворе, намекнул Потемкину, чтобы начальство над войсками, двинутыми против «пугачей», доверили его братцу — графу Петру Ивановичу, «герою Бендер». Григорий Александрович охотно согласился, а Екатерина накуксилась.
— Но это же мой персональный враг, — сказала она.
— Был! — отвечал Потемкин. — Но теперь он персональный враг Пугачева и тебе, матушка, аки пес служить станет…
— Срочно отпиши Румянцеву, дабы Суворова с войском отпустил с Дуная на Волгу, пущай генерал поспешит, чтобы сообща с Паниным «маркиза» нашего изловить…
Неорганизованные, плохо вооруженные ватаги «пугачей» должны были встретиться с вышколенной в боях регулярной армией, приученной побеждать. Вечером в собрании Эрмитажа императрица играла в карты и тихонько шепнула Потемкину, чтобы он посмотрел на графа Никиту Панина:
— Он уже сделался похож на китайского мандарина, от глаз одни щелочки остались… Это хорошо… Пусть ест и дальше. Толстые да сытые меньше всего к заговорам приспособлены.
Но из этих «щелочек», как из бойниц вражеской крепости, Потемкин уловил внимательное прицеливание умных глаз. А подле Панина восседала его новая метресса — Марья Талызина, женщина таких невероятных объемов, что глядеть было страшно. Екатерина, прикрыв губы веером, фыркнула:
— Представляю их в минуту любовной пылкости…
Панин под конец вечера жестоко отомстил ей:
— Имею для вас неприятное сообщение из Рагузы…
Рагуза — ныне Дубровник в Югославии (а в ту пору столица Дубровницкой республики, сенат которой имел в Петербурге своего посла).
На юге России из новых земель, отвоеванных кровью, уже складывалась Новая Россия, и Потемкин был сделан первым российским наместником.
— Куда уж выше? — сказал он. — Но можно и выше…
Изучение вольнолюбивых трудов Монтескье и Дидро — пусть этим ее величество занимается, а у Степана Ивановича Шешковского иные заботы, более вразумительные. Сидючи под иконами, скушал он просфорку божию и пальцем — дерг, дерг — подозвал сподвижников своих, палачей Могучего и Глазова:
— Великая силища на Волге собралась! Вы, орлы, струмент пытошный в бережении содержите. Чую, вскорости Емельку клещами рвать станем, истины от него домогаясь.
И чуял он, просфорку жуя, что возвышается: быть ему в ранге статского советника. Ого-го! Степан Иванович шуршал доносами, листая новое дело, заведенное им на графа Андрея Разумовского, который блудно жил с великой княгиней Натальей Алексеевной… Что ж, Екатерина не вечна, после нее на престол взойдет Павел, а связь Разумовского с Natalie окрепнет с годами, чего доброго, и сыночек у них явится, и тогда Разумовский займет в империи такое же место, какое в давности занимал Меншиков при Екатерине I…
Тут было отчего крепко задуматься Шешковскому, мысли которого из степей Приволжья переносились в альковы персон высокопоставленных.
После тяжелых боев с повстанцами Михельсон отвел регулярные войска на Уфу и этим маневром открыл Пугачеву дорогу на Каму и Волгу. Народ все притекал под знамена «Петра III» — неисчислимый, как песок, «пороху же у них столь довольно было, что у убитых сыскивалось в подушках патронов по 15, в особливых мешочках по полфунту пороху…». В июне Пугачев подошел под стены крепости Оса, гарнизон которой, усиленный пушками, решил не сдаваться. Но солдаты в гарнизоне все же сомневались — царь Пугачев или не царь?
Из крепости вышел старый гвардеец, лично знавший Петра III. Пугачев рискнул, да столь дерзко рискнул, что мог бы здесь же, под Осою, и головы лишиться. Одетый в простое казачье платье, он встал в ряду иных повстанцев, а гвардеец пошел вдоль ряда, всматриваясь в бородатые лица.
— Эй, старик! — окликнул Пугачев гвардейца. — Неужто не узнал меня?.. Смотри, дедушка, в оба глаза да узнавай поскорее своего законного государя.
Старец смутился и корявым пальцем неуверенно указал на Пугачева.
— Кажись, похож на государя-то.
— А коли так, — подхватил Пугачев, — так ступай обратно в крепость да скажи всем, чтобы мне не противились…
Оса сдалась. Пугачев перевешал всех офицеров, сохранив жизнь подпоручику Минееву, которого наградил чином полковника. Благодарный за это Минеев сказал:
— Позволь, государь, прямо на Казань тебя выведу.
— Коли так, то веди, — согласился Пугачев…
Казань была предана пламени, и только в кремле города не сдавался гарнизон. Здесь Пугачев повстречал свою законную жену Софью с детишками. Его увидел сын, крикнувший:
— Гляди, матушка, каково батюшка ездит!
В этот опасный момент Пугачев тоже не растерялся:
— Да это, вишь ты, семья Емельки Пугачева, который за меня пострадал, — объяснил он казакам. — Я эту бабу с детьми знаю. Пущай за нами в обозе едет…
Под Казанью появился Михельсон, в жестоком сражении его войска разбили неопытное войско мнимого Петра III. Пугачев с остатками войска бежал вверх по Волге, где у села Кокшайского свершил переправу и оказался в самой гуще той крепостной России, которая была еще не тронута восстанием, но уже, подогретая слухами о свободе, она, эта Россия, стала поднимать вилы, топоры и косы…
Все думали, что Пугачев повернет на Нижний Новгород, до которого было рукой подать, и в Нижнем уже готовились испытать то, что в полной мере испытала Казань, но Пугачев бежал к югу, быстро усиливаясь толпами мордвы и чувашей… «Пугачев бежал; но бегство его казалось нашествием» — так писал Пушкин. От Саранска — через Пензу — он устремил свое победное движение на Саратов… На всем пути народ принимал его с великой радостью.
2. «ВСЕ НАШЕ, И РЫЛО В КРОВИ»
Разумовский, как верный паж, неся скамеечку и зонтик, сопровождал великую княгиню в прогулке. Прическа молодой ветреницы была налажена по моде парижской: в шиньоне она упрятала крохотные бутылочки с говяжьим бульоном, питавшим свежие розы. Вернувшись из парка в покои Царскосельского дворца, женщина игриво спросила мрачного мужа-цесаревича:
— Как вам нравится газон на моей голове?
— Вы богиня… вы прекрасны. И еще эти розы… ах!
От кордегардии рокотал барабан, зверинец оглашало рычанье медведей, кричали голодные павлины. Друзья прошли к столу. Между мужчинами, поддернув юбки, уселась Natalie.
— Если в Европе меня называют Гамлетом, — рассуждал Павел, — то мне повезло: я отыскал свою Офелию.
Павел жил иллюзиями, а его «Офелия» — долгами и потаенной страстью. Екатерина после истории с сосисками отшатнулась от сына. «Считаю испорченным тот день, — говорила она, — в котором сына повидаю. А коли он, глупенький, Гамлетом себя почитать изволит, то играть на театре «Гамлета» Шекспира я запрещаю…»
Она права: исторические аналогии бывают и опасны!
И уж никак не ожидала императрица, что ее чадо вдруг представит «Разсуждение о государстве вообще… и касательно обороны всех пределов». Павел, по сути дела, не рассуждал — он жестоко расхаял все время правления своей матери. Павел призывал Екатерину киокою во внешней политике, чтобы Россия занимала в Европе позицию лишь оборонительную…
— Читая ваше «Разсуждение», сын мой, — сказала мать, — можно подумать, что войну с Турцией начала я ради собственной славы. Вашему высочеству, однако, неразумно упрекать меня в войне, зачатой едино лишь в продолжение той политики, коя от Петра Великого россиянам завещана… Нам без моря Черного не бывать, как не бывать и без моря Балтийского! Да, согласна я, что война сия отяготила народ. Не спорю. Но, скажите, какая война облегчает нужды народные? Я таких войн не припомню… А что за военные поселения вы придумали?
Павел растолковал: армию сократить, гвардию раскассировать, а по рубежам страны основать военные поселения, дабы крестьяне, весело маршируя, пахали и сеяли. (Вот откуда зарождалась на страх народу будущая «аракчеевщина».)
— Не ваша это фантазия! — обозлилась Екатерина. — Подобные поселения Мария-Терезия уже завела на границах Венгрии и Буковины, а нам, русским, того не надобно. Не поручусь за цесарцев, но русского хлебопашца в казарму не засадишь. Мало нам одной пугачевщины? Так и вторая случится…
Когда Павел покидал кабинет, ему пришлось перешагнуть через вытянутые ноги Потемкина, не соизволившего извиниться.
— «Разсуждение» сие, — намекнул потом фаворит Екатерине, — исходит, судя по его слогу, из предначертаний панинских. Что граф Никита, что граф Петр, оба они до прусских порядков всегда охочи и к тому же цесаревича сызмальства приучали…
Павел, оскорбленный до слез, удалился на свою половину дворца, где его ожидали Разумовский с Натальей, звонко стучавшей по паркетам красными каблуками варшавских туфель.
— Теперь, — сказал им Павел, — у меня не остается иного пути, как завести собственную армию — образец будущей! Но для квартирования полка нужны владенья земельные.
Наталья Алексеевна заметила, что регимент можно разместить в густых лесах Каменного острова. Разумовский возразил:
— Это слишком близко от резиденции, и каждый маневр наш через полчаса станет известен императрице…
Павел выразительно глянул на жену:
— Ангел мой, когда вы станете в тягостях и понесете к престолу наследника, матушка моя — она уже обещала мне! — наградит нас обширным имением. — Павел не заметил, что жена его не менее выразительно глянула на Андрея Разумовского. — Я догадываюсь, — заключил муж (ни о чем не догадываясь), — что матушка перекупит от Гришки Орлова его Гатчину с замком, и там-то мы уж славно замаршируем на любой манер…
Он скромно выклянчивал у матери 50 тысяч рублей.
— Нельзя так много тратить! Впрочем, — согласилась Екатерина, — просимую сумму выдам. Но лишь после того, как отпразднуем разгром Пугачева и славный мир Кучук-Кайнарджийский… Верьте слову матери, сын мой.
Екатерина была извещена, что Пугачев сумел внушить своим приверженцам веру в близкий приезд к нему Павла с войском.
В эти неприятные дни Екатерина сказала Потемкину:
— Не хотела тебя тревожить, но все-таки знай: Никита Панин передал мне очень скверное сообщение из Рагузы…
Потемкин вышел из кабинета ее со странными словами:
— Все будет наше, и рыло в крови!
За Сарептой армию Пугачева настиг неутомимый Михельсон, который одним ударом опрокинул мятежников в реку. Пугачев бросил все пушки, все обозы и скрылся с яицкими казаками на восточном берегу Волги… Надвигалась осень. Беглецы углубились в степи. Пески, безводье, сушь, клекот орлов.
Пугачев не знал, что среди казачьей верхушки, которая его выдвинула (и которой он верил), уже созрел заговор: сдать «надежу-государя» властям, получить за него денежки, обещанные царицей в манифесте, и потом с чистой совестью жить да поживать на берегах тихого Яика… Яицкие казаки, атаманы Чумаков, Творогов, Федульев и Бурнов говорили друг другу:
— Тады нам и кровь невинную простят, смилуются.
Стремя соловой лошади Пугачева соприкасалось со стременем Коновалова, родного брата «императрицы» Устиньи; это был верный телохранитель Пугачева… Казаки вывели отряд на Узени — таинственные реки без конца и начала, теряющиеся в травах и камышах, столь высоких, что в них не заметишь и всадника. Издревле в этих краях, обильных живностью, укрывались волжские разбойники, а староверы имели тайные скиты и молельни. Отсюда и до Яицкого Городка было уже недалече… На ночь расседлали коней. Ярко вспыхнул костер. Пугачев строил планы: коли Астрахань взять, к яицким примкнут казаки донские, терские и гребенские. С ним вроде бы соглашались. Пугачев велел шурину не отлучаться:
— Да штобы, гляди, мой соловый под седлом наготове был. Пистолеты штобы с пулями, проверь…
Творогов в караул поставил своих сообщников, соловую лошадь в темноте заменил худой кобылой с пугачевским седлом, а пистолеты спрятал. На следующий день шатер Пугачева навестили отшельники-староверы, принеся в дар «государю» арбуз превеликих размеров. Пугачев сказал:
— Поедим арбуза да поедем. Ну-ка, Чумаков, разрежь энтого богатыря, штобы каждому было поровну…
При этом он протянул Чумакову длинный кинжал, с которым не привык расставаться. Чумаков подмигнул сообщникам, глубоко вонзя нож в кровавую мякоть. Посыпались черные семечки.
— Что, ваше величество, куда путь направили? — спросил Чумаков.
— А я думаю двинуться к Гурьеву городку. Там перезимуем и, как лед вскроется, сядем на суда да поплывем за Каспийское море…
— Иван, что задумал — то затевай! — крикнул Федульев Бурнову. Тот схватил Пугачева за руки.
— На царя руки подымаете? — закричал Пугачев.
На него набросились, отобрали оружие.
Старцы-отшельники от страха попадали на землю. Пугачев опрометью выскочил из шатра — с криком:
— Измена, измена… Солового коня сюда!
В горячке он даже не разобрал, что под ним чужая кобыла. Коновалов пластал над собой воздух саблей, защищая царя-шурина, но его тут же изрубили в куски. По камышам, сухо трещавшим, в страхе разбегался народ. Пугачева сдернули с седла.
У него было взято: 139 червонных монет разной чеканки, 480 рублей серебром, турецкая монета (тоже из серебра) и… медаль на погребение императора Петра III. Пугачева отвезли в Яицкий Городок, заперли в клетку, с бережением доставили в Симбирск, где и состоялась его встреча с Иваном Паниным.
— Как же смел ты, вор, назваться государем?
— Я не ворон, я вороненок, а ворон-то еще летает, — бросил ему в ответ Пугачев.
При допросе Пугачева пытали, Панин разбил ему до крови лицо, в ярости выдрал клок волос из бороды. Однако страдания не сломили Пугачева. В ноябре его привезли в Москву и посадили на цепь в Монетном дворе в Охотном ряду. Опасаясь, что Пугачев умрет до того, как от него «выведают» все, Екатерина повелела при допросах проявлять «возможную осторожность».
Празднование Кучук-Кайнарджийского мира откладывалось.
— Пока Шешковский все жилы из нашего «маркиза» не вытянет, — решила она, — и пока его в куски не разнесут топорами, мне на Москве-матушке веселиться неспособно…
Потемкин готовил почту Румянцеву, имевшему после войны пребывание в Могилеве на Днестре. Секретарям велел:
— Надо быстро скакать. Пишите подорожную на двенадцать лошадей. — Он вручил курьеру письма. — Ежели фельдмаршал станет спрашивать, как у нас, отвечай: «Все наше, и рыло в крови!»
3 октября Шешковский тронулся в путь — на Москву, дабы по всем правилам искусства пытать Пугачева. Его сопровождали палачи Могучий и Глазов — дядя с племянником. Степан Иванович не миновал ни единой церкви в дороге, а палачи совались в каждый кабак… Так и ехали: один с акафистами, другие с песнями.
3. «СЕСТРА» ЕМЕЛЬЯНА ПУГАЧЕВА
Императрица полагала, что «пугачевщина» взошла на дрожжах политических интриг.
— Матушка, — убеждал ее Потемкин, — ошиблась ты. Никаких происков иноземных не обнаружено. Признаем за истину, раз и навсегда: возмущение мужицкое есть природное российское…
Чтобы стереть в народе память о «пугачевщине», решили они казачество с Яика впредь именовать уральским.
— Станицу же Зимовейскую, коя породила такого изверга, разорить вконец, а жителей ея переселить в иное место.
— На что им таскаться по степи с сундуками да бабками? — рассудила Екатерина. — Вели, друг мой, Зимовейскую станицу именовать Потемкинской, и пусть имя твое, Гришенька, на ландкартах в истории уцелеет…
Потемкин продолжал штудировать все 28 артикулов Кучук-Кайнарджийского мира. Крым из подчинения султанам турецким выпал, содеявшись ханством самостоятельным. Россия обрела Азов, Керчь, Еникале и Кинбурн. В русские пределы вошли степи ногайские Между устьями Днепра и Буга — пусть невелик кусок, но флоту есть где переждать бури, а верфи следует заводить немешкотно. Босфор, слава богу, теперь отворен для прохождения кораблей русских. Турция признала протекторат России над молдаванами и валахами… Конечно, князь Репнин — дипломат ловкий: артикулы обнадеживают. Но так ли уж все ладно? Екатерина была удивлена, что фаворит этим миром был недоволен.
— При ханской независимости Бахчисарай обретает право вступать в союзы с врагами нашими и с турками не замедлит союз заключить… Вот тебе: не успели мир ратификовать, как турки возле деревни Алушты десант высадили на радость татарам, а народу нашего-то сколько побили — страсть! Крым, — доказывал Потемкин, — надобно в русскую провинцию обращать. Не к лицу великой державе гнусную бородавку иметь!
Екатерина, думая о другом, отвечала ему подавленно:
— У меня сейчас иная бородавка выросла, и откуда она взялась — сам бес не разберет. Но понятно, что «маркиз Пугачев» такой сестрицы из Рагузы ведать не ведает…
Служители римского ломбарда были растеряны, когда появилась молодая красавица. Ее сопровождали богатые паны в жупанах, бренчащие саблями у поясов, за ними негр в белой чалме и араб в желтом бурнусе внесли тяжеленные ящики. Дама сказала, что за тысячу цехинов желает держать в закладе фамильные драгоценности русского Дома Романовых. Служители ломбарда отвечали женщине, что они безумно счастливы хранить такое сокровище.
— Но, синьора, мы должны вскрыть ящики…
— Как вы можете не доверять мне? — вспыхнула красавица. — Мне, дочери русской императрицы Елизаветы и родной сестре Емельяна Пугачева? (Она произносила: Эммануил Пукашофф).
— Мы боготворим вашу экселенцию, но по закону обязаны составить опись на ваши драгоценности.
В ящиках «сестры Пукашоффа» оказался всякий хлам, а драгоценности Дома Романовых никак нельзя спутать с булыжниками. Не смутившись, женщина удалилась в сопровождении пышной свиты, а служители ломбарда оценили ее бесподобную грацию:
— Эта мошенница отлично сотворена Богом…
Современники писали о ней: «Принцесса сия имела чудесный вид и тонкий стан, возвышенную грудь, на лице веснушки, а карие глаза ее немного косили». Называла себя по-разному: дочь гетмана Разумовского, черкесская княжна Волдомир, фрау Шолль, госпожа Франк, внучка Петра I или внучка шаха Надира, Азовская принцесса, мадам де Тремуйлль, персианка Али-Эметс, Бетти из Оберштейна, княжна Радзивилл из Несвижа, графиня Пинненберг из Голштинии, пани Зелинская из Краковии, «последняя из Дома Романовых княжна Елизавета», — и никогда не именовалась Таракановой, хотя под таким именем и сохранилась в истории. Княжна Тараканова (придется называть ее так) блестяще владела французским, немецким, хуже итальянским, понимала на слух речь польскую. Она стреляла из пистолетов, как драгун, владела шпагой, как мушкетер, талантливо рисовала и чертила, разбиралась в архитектуре, играла на арфе и лютне, но лучше всего она играла на мужских нервах…
Россия была поглощена войной, и Петербургу было глубоко безразлично появление в Париже «султанши Али-Эмете». Екатерину не волновало, что литовский магнат Михаил Огинский, музыкант и композитор, пламенно влюбился в экзотичную женщину, невольно вовлекая ее в атмосферу эмигрантской политики, несогласной с королем Станиславом Августом Понятовским. Но сам Огинский бедствовал в изгнании, и Тараканова покинула конфедератов, окрыленная надеждами и слухами о России, которые она искусно расцвечивала собственной фантазией — всегда к своей личной выгоде… Проездом через Германию она вскружила голову князю Филиппу, владельцу Лимбурга, известного выделкой «лимбургского сыра». Филипп предложил «султанше» стать его супругою. Запутав старого дурака в долгах, Тараканова как бы нечаянно проговорилась, что она дочь Елизаветы и гетмана Разумовского (самозванка не знала, что фаворитом Елизаветы был не гетман Кирилла, а его старший брат Алексей Разумовский).
— Пугачев действует со мною заодно, — сказала она. — Я решила оставить Екатерине Петербург и дам ей имение в Лифляндии. Знайте же, что Пугачев тоже сын гетмана Разумовского!
Вскоре она встретила литовского рате Кослапкц Радзивилла, который ради борьбы с королем оставил в Несвиже свои погреба. Радзивилл страдал меланхолией от пьянства, а меланхолию лечил пьянством. Конфедераты составили «двор» красавицы. Радзивилл ел на серебре, Тараканова ела на золоте. Впрочем, когда она отходила ко сну, ключи от спальни ее Радзивилл прятал себе под подушку. Пинский консилярий Михаил Даманский сходил с ума от любви! В лунные ночи он, словно ящерица, взбирался по гладкой стене на третий этаж, чтобы видеть в окне свое божество.
В конце 1773 года слухи о Таракановой стали доходить до берегов Невы. Екатерину встревожила сначала не столько самозванка, сколько то, что она пребывает в окружении барских конфедератов, искавших поддержки своим планам у Версаля и Турции. Императрицу малость успокоило, что Огинский с Виельгорскими вскоре просили у нее прощения, и она вернула им богатейшие латифундии в Литве…
Но Радзивилл с пьяным упорством решил ехать к Порогу Счастья и бить челом перед Абдул-Гамидом, чтобы он помог конфедератам, а заодно и Таракановой.
Из Италии самозванка отплыла в Турцию, жестокая буря выбросила корабль на далматинский берег. Жителям Рагузы совсем не нравилось появление конфедератов, редко трезвых, да еще с претенденткой на русский престол; сенат через посла в Петербурге запросил графа Панина — как быть? Никита Иванович зевнул в ответ: «Вся эта возня недостойна моего внимания…» Между тем возня в Рагузе становилась опасной. Тараканова просила турецкого султана о покровительстве, писала ему, что ее зовет к себе брат, вынужденный скрываться под именем Пугачева. И так же как Пугачев взывал к мнимому сыну Павлу — в пустоту, так же и Тараканова слышала мнимые призывы от Пугачева — из пустоты! Кучук-Кайнарджийский мир развалил все планы Барской конфедерации. Радзивилл, протрезвев, тоже захотел просить у России прощения, а поражение армии Пугачева на Волге стало для Таракановой настоящим бедствием… Плачущая, она слушала горячие заверения Даманского в любви:
— Моя любовь да будет бессмертна! Уедем в Америку, где нас никто не знает…
Но после князя Лимбурга с его сыром, после Огинского и Радзивилла — что ей этот жалкий пинский консилярий? Все разъехались. Из свиты при ней остались негр, камеристка Мешеде, хорунжий Черномский, экс-иезуит Ганецкий, и конечно же не покинул ее Даманский… Денег не было даже на то, чтобы выбраться из Рагузы. И вот тогда самозванка вспомнила о русской эскадре, стоявшей в итальянском порту Ливорно.
— Эскадра должна быть моей! — обрадовалась женщина.
Она обратилась к Орлову-Чесменскому не письмом просительницы, а высокомерным манифестом повелительницы:
«Божией милостию, Мы, Елизавета Вторая, княжна всея России, объявляем верным подданным нашим… Мы имеем больше прав на престол, нежели узурпаторы государства, и в скором времени объявим завещание умершей императрицы Елизаветы, нашей матери. Не желающие принять Нам присягу будут Мною наказаны…»
Тараканова отправила это послание и в Петербург — в руки самого графа Никиты Панина. «До последнего дыхания, — писала она, — я буду бороться за права короны и народа!» Вот тогда при дворе Екатерины раздался сигнал тревоги… Из Ливорно царица получила текст подложного завещания Елизаветы, якобы завещавшей русский престол своей дочери от Разумовского — той самой дочери, что сидела сейчас на бобах в Рагузе, не зная, как оттуда выбраться без денег.
— Мы ей поможем… ядрами, — решила императрица.
— А какова стерва! — смеялся Алехан, блаженствуя в салоне флагманского «Исидора». — Ведь извещена, подлая, что Орловы от государыни обижены стали. А эскадра моя — такая громыхала, что, ежели ее в Неву завести, от Петербурга головешки останутся.
Тараканова верно учитывала оскорбленное самолюбие братьев Орловых и мощь боевой эскадры, доверенной человеку дерзкому и бесшабашному. Алехан еще раз перечитал приказ. «Сей твари, столь дерзко всклепавшей на себя имя и породу, употребить угрозы, — диктовала ему Екатерина, — а буде и наказание нужно, то бомбы в город (Рагузу) метать можно, а буде без шума достать (ее) способ есть, то я и на сие соглашаюсь…»
Однако обстреливать с моря Рагузу не пришлось: сам же сенат Рагузы с почтением известил Орлова, что самозванка выехала недавно из города, а куда — неведомо.
Орлов озабоченно сказал адмиралу Грейгу:
— Всю Италию, как худой огород, перекопаем, а бабу эту сыщем. Ее на эскадру завлечь надобно.
— Зачем, граф, нужна она на эскадре?
— Я женюсь на ней, — отвечал Орлов-Чесменский…
3 января 1775 года Тараканова объявилась в Риме.
4. ПРАЗДНИК ПОСЛЕ КАЗНИ
А через неделю, 10 января 1775 года, в Москве, на Болоте, казнили Пугачева. Современники сообщают: «Незаметен был страх на лице Пугачева. С большим присутствием духа сидел он на своей скамейке». Пугачев взошел на эшафот, перекрестился и, кланяясь во все стороны, стал прощаться с народом: «…Прости, народ православный». Палачи набросились на него, сорвали тулуп, стали рвать кафтан. Пугачев упал навзничь, и «вмиг окровавленная голова уже висела в воздухе» (А. С. Пушкин). «Превеликим гулом» и «оханьем» ответил народ на эту смерть…
Дворянство жаждало свирепости в приговорах, пытках и казнях… По Волге мимо городов плыли, пропадая в синеве Каспия, страшные плоты с «глаголями», на которых висели полусгнившие тела пугачевцев…
— Теперь можно праздновать, — сказала Екатерина.
Но прежде отъезда в Москву для празднования мира Екатерина решила навести порядок при «малом» дворе. Разговор с сыном она начала с выговора его беспутной жене: обещала изучить русский язык — и ни слова по-русски не знает.
— За такие деньги, какие вы от казны берете, любой дуралей уже завтра бы стал болтать даже по-эскимосски. Впрочем, не ради этого я вас звала. Семейная жизнь, сын мой, сложнее алгебры. Люди злы, а языки длинные. Советую внести пристойность в отношения жены вашей с графом Андреем Разумовским.
— Наша светлая дружба, — отвечал Павел, — не дает мне никаких оснований для унизительных подозрений.
— Но молодой франт зажился в ваших апартаментах…
Намек был сделан, Павел целую неделю пребывал в прострации. Natalie почуяла неладное, но муж отмалчивался. Ласковым обращением она все-таки вынудила его рассказать о предупреждении матери… Великая княгиня в бешенстве переколотила все чашки на столе, истерично разрыдалась, крича:
— Я так и знала! Эта старая Мессалина во всем хорошем привыкла видеть только дурное и грязное… Неужели вы сами не догадались, что разговор о графе Андрее она завела с единою целью — чтобы навеки разлучить нас!
Павел не мог видеть слез, он потянулся к ней.
— Не смейте прикасаться ко мне… прочь руки! Ах, зачем я приехала в страну, где я так несчастна! Что я вижу здесь?
Павел на коленях ползал за женою, хватал ее за полы одежд, громко шуршавших, и покрывал их страстными поцелуями:
— Я виноват, что поверил матери… она и меня ненавидит. Умоляю, сжальтесь надо мною. Не отвергайте меня.
Плачущий, он затих на полу — маленький, слабый, ничтожный человечек, желающий верить в любовь и благородство. Natalie торжествующе (сверху вниз) смотрела на него, потом крепко постучала пальцем по темени цесаревича:
— Обещайте, что больше никогда не станете слушаться злой матери, но всегда будете послушны моим добрым советам.
— Да, клянусь.
— Встаньте, ваше высочество. И чтобы впредь я более никогда не слышала от вас подобных глупостей… Вы же сами любите своего верного и лучшего друга — графа Андрея.
— Люблю.
— Вы должны извиниться перед ним.
— Хорошо. Извинюсь.
— Я вас прощаю, — сказала Natalie, удаляясь…
Въезд в Москву состоялся 25 января. Денек был морозный, звонили колокола церквей, каркали вороны на деревьях. Народ встретил Екатерину с таким оскорбительным равнодушием, что она с трудом смирила свою гордыню. Зато Павел вызвал в простом народе бурю ликования; вечером он во главе Кирасирского полка ездил по улицам Москвы, запросто беседуя с людьми, которые целовали его ботфорты и руки в длинных крагах. Андрей Разумовский склонился из седла к уху наследника, прошептав многозначительно:
— Вы любимы этой сволочью! Ах, если бы вы дерзнули…
Он звал его к дворцовому перевороту, чтобы ускорить не его, а свое возвышение, но Павел ответил, что останется покорным сыном своей матери. Опьяненный популярностью в народе, Павел в тот же день вызвал гнев самого фаворита:
— Как шеф Кирасирского полка, я требую, чтобы поденные рапорты в мои же руки и присылали.
— Тому не бывать, — отказал Потемкин. — Я, а не вы, заведую Военной коллегией, и все рапорты будут у меня.
— Но я — наследник престола.
— Так что мне с того? Вы и генерал-адмирал, но ваше высочество и баржи с каторжанами в море не выведете…
Назло фавориту и матери, Павел начал обучать кирасир на прусский лад. С ножницами в руках перекраивал мундиры:
— Фридрих Великий еще снимет передо мною шляпу…
Но опять вмешался Сусlope-borgne — Потемкин:
— Яко генерал-инспектор кавалерии российской, запрещаю вашему высочеству уродовать форму одежд кирасирских…
О Боже! Сколько власти у этого кривого!
Москва ожидала героя войны-фельдмаршала Румянцева.
Письма от матери Потемкин, как правило, даже не распечатывал, а сразу швырял в камин, говоря при этом:
— Что дура умного написать может? Разве что — кто из сородичей моих помер, так зачем огорчаться скорбию лишней?
Дарья Васильевна Потемкина, в канун казни, вывезла из Смоленщины на Москву осиротевших внучек своих — Энгельгардтов. Необразованные девчонки, плохо одетые, еще не понимали степени того величия, какого достиг их странный в повадках дядюшка. Не понимала того и госпожа Потемкина, полагая, что сыночек ее возвысился сам по себе, а вовсе не по той причине, на какую завистливые людишки ей намекают.
— Да будет вам пустое-то молоть, — обижалась она в беседах с родственниками. — Нешто за экий вселенский срам ордена да генеральства дают? Чай, мой Гриц знатно иным отличился…
При встрече с сыном она строго внушала ему:
— Коли стал государыне нашей мил, тебе в самый раз жениться, и пущай государыня сама невесту приищет… богатеньку!
— Дура ты у меня, маменька, — отвечал Потемкин.
Екатерина произвела старуху в статс-дамы, просила принять со своего стола ананас из оранжерей подмосковных.
— Да на што он мне… в колючках весь, быдто кистень разбойничий! Мне бы яблочка моченого или клюковки пососать.
— Дура ты у меня, маменька, — отвечал Потемкин.
Екатерина справила себе платье на манер крестьянского сарафана. Высокий кокошник красиво обрамлял ее голову с жиреющим, но по-прежнему острым подбородком, полную шею украсила нитка жемчуга. Она осуждала моды парижские.
— Онемечены и выбриты, словно пасторы германские. А я желаю царствовать над истинно русскими и, кажется, совсем обрусела!
Она выразила желание посетить общие бани, чтобы окончательно «слиться» с народом, для чего графиня Прасковья Брюс уже приготовила пахучие веники. Но Потемкин высмеял этих барынь, сказав, что Москва живет еще в патриархальной простоте — мужчины и женщины парятся вместе:
— Стоит ли тебе, Като, быть столь откровенной?
— Не стоит, — согласилась Екатерина и велела Парашке выкинуть веники.
Она тут же сочинила указ, по которому «коммерческие» — общие — мыльни разделялись отныне на мужскую и женскую половины, причем доступ к женщинам разрешался только врачам и живописцам.
— Рисовальщики наши в живой натуре нуждаются, — сказала императрица, — а то в классах Академии художеств они одних мужиков наблюдают…
Потемкин открыто заговорил при дворе, что срочно необходима амнистия тем, кто следовал за Пугачевым.
— Иначе, — доказывал он, — покудова мы тут веселимся с плясками, помещики хлебопашцам все члены повыдергивают, а мужиков рады без глаз оставить. Опять же и телесные наказания чинов нижних — их меру надобно уменьшить… Битый солдат всегда плох. Пьяному шесть палок, и хватит с него!
В апреле Екатерина справляла день рождения. Дюран сообщал в Версаль королю, что императрица «не могла скрыть удивления по поводу того, как мало лиц съехалось в такой день… она сама мне говорила о пустоте на бале в таком тоне, который явно показывает, как она была этим оскорблена!..»
Выходит, напрасно кроила сарафан простонародный, напрасно улыбалась публике, зря проявила обширное знание русских пословиц и поговорок, — ее не любили в Москве. «Ну что тут делать?» И на этот раз оригинальной она не оказалась:
— Разрешаю для народа снизить цену на соль…
Когда полицмейстер Архаров выкрикнул эту новость с крыльца перед народом, то «вместо восторженных криков радости, коих ожидала императрица, мещане и горожане, перекрестясь, разошлись молча». Екатерина, стоя у окна, не выдержала и сказала во всеуслышание: «Ну, какое же тупоумие!» — так описывали эту сцену дипломаты, все знающие, все оценивающие…
Возле ее престола мучился Павел — ждал денег.
— Деньги для вас были приготовлены. Полсотни тыщ, как вы и просили. Но возникла нужда у графа Григория Потемкина, и деньги ваши я ему вручила…
«Русский Гамлет» от унижения чуть не заплакал!
Потемкину доложили, что его желает видеть Кутузов.
— Кутузов или Голенищев-Кутузов? — спросил он.
— Голенищев…
— Вот так и надобно говорить: большая разница!
Дворян этих разных фамилий было на Руси яко карасей в пруду. Но в кабинет фаворита вошел Михаила Илларионович, старый знакомый по Дунайской армии; прежнего весельчака и шутника было теперь не узнать.
— Что с тобой, Ларионыч? — обомлел Потемкин.
Молодой подполковник в белом мундире с желтыми отворотами, эполеты из серебра, а орден — Георгия четвертой степени. Изуродованное пулей лицо, вместо глаза — повязка. Голенищев-Кутузов сказал, что на охрану Крыма молодняк прислали и, когда турки десантировали под Алуштой, люди дрогнули.
— Пришлось самому знамя развернуть и пойти вперед, дабы примером людей увлечь за собой. Тут меня и шваркнуло…
Он просил отпуск в Европу ради лечения.
— Копии моей отказа ни в чем не будет, — сказал Потемкин.
По его совету Екатерина перечла рапорт о подвиге Михаила Илларионовича: «Сей штаб-офицер получил рану пулей, которая, ударивши его между глазу и виска, вышла напролет в том же месте на другой стороне лица». Слова Екатерины для истории уцелели: «Кутузова надо беречь — он у меня великим генералом станется!» Она отсыпала для него 1 000 золотых червонцев, которые по тогдашнему времени составляли огромную сумму.
— Передай от меня и скажи инвалидному, что тревожить его не станем, покудова как следует не излечится…
Проездом через Берлин увечный воин представился в Сан-Суси Прусскому королю. Фридрих просил его подойти ближе к окну, чтобы лучше разглядеть опасную и страшную рану.
— Вы счастливый человек, — сказал король. — У меня в прусской армии с такими ранениями мало кто выживает…
Сейчас король был озабочен делами «малого» двора. Сватая принцессу Гессен-Дармштадтскую за Павла, он рассчитывал, что она, благодарная ему, станет влиять на мужа в прусских интересах «Северного аккорда». Но тут явился красивый нахал Андрей Разумовский и разом спутал королевские карты, соблазняя Natalie политической игрой с Испанией и Францией.
— Кажется, я свалял дурака, — признался король сам себе. — Натализация екатеринизированной России не состоялась… жаль!
По натуре циник, ума практичного, он откровенно радовался слухам о слабом здоровье великой княгини: пусть умрет.
— Ладно. Поедем дальше, — сказал король, не унывая, и надолго приник к флейте, наигрывая пасторальный мотив, а сам думал, как бы выбросить Разумовского с третьего или, лучше, даже с четвертого этажа того здания, которое называется «европейской политикой».
Широко расставленными глазами граф Андрей Разумовский взирал на великую княгиню, и она, жалкая, приникла к нему:
— Мы так давно не были наедине, а я схожу с ума от тайных желаний… Что делать нам, если эта курносая уродина не отходит от меня ни на шаг, а он мне всегда омерзителен.
— Я что-нибудь придумаю, — обещал ей граф…
За ужином он незаметно подлил в бокал цесаревича опий. Павел через минуту выронил вилку, осунулся в кресле:
— Спать… я… что со мною… друзья…
Разумовский тронул его провисшую руку.
— Готов, — сказал он женщине.
— Какое счастье, — отвечала она любовнику.
Когда Павел очнулся, Natalie с Разумовским по-прежнему сидели за столом. Павел извинился:
— Простите, дорогие друзья, я так устал сегодня, что дремота сморила меня… Скажите, я недолго спал?
— Достаточно, — отвечала ему жена. — Мы провели это время в бесподобном диалоге… Жаль, что вы в нем не участвовали!
5. ТЯЖЕЛАЯ МУХА
Прусский король закончил играть на флейте.
— А что поделывает старая карга Мария-Терезия после того, как Румянцев заключил выгодный для русских мир?
— Она часто плачет, — отвечал ему Цегелин.
Фридрих, продув флейту, упрятал ее в футляр.
— Она всегда плачет, обдумывая новое воровство, и нам, бедным пруссакам, кажется, что пришло время беречь карманы.
Фридрих не ошибался: уж если из Вены послышались рыдания императрицы, так и жди — сейчас Мария-Терезия кого-то начнет грабить. Так и случилось! Солдаты императрицы венской каждую ночь незаметно передвигали пограничные столбы, постепенно присоединяя к австрийским владениям Буковину, а дела России сейчас не были таковы, чтобы вступиться за буковинцев, издревле родственных народу русскому. Напыщенный девиз венских Габсбургов гласил: «Austriae est imperare ordi universo» (назначение Австрии — управлять всем миром). Чтобы укрепить свою кавалерию, Мария-Терезия как раз в это время хотела закупить лошадей в России. Екатерина — в отместку за Буковину! — ответила ей хамской депешей: «Все мои лошади передохли». Фридрих II был солидарен с Петербургом в неприязни к Вене и писал в эти дни, что еще не пришло, к сожалению, время указать Римской империи ее подлинное место. В истории с захватом Буковины отчасти был повинен и Никита Панин: поглощенный придворными интригами, он уже не успевал вникать в козни политиков Европы, не предупреждал событий.
Екатерина в какой уже раз жаловалась Потемкину:
— Панин совсем стал плох! Даже о том, что творится в Рагузе и Ливорно, я узнаю со стороны…
— Так что там в Ливорно? — спросил Потемкин.
Английский посол в Неаполе, сэр Вильям Гамильтон, славный знаток искусств (а позже и обладатель жены, покорившей адмирала Нельсона), уведомил Орлова-Чесменского о том, что искомая персона, под именем графини Пинненберг, просила у него 7 000 цехинов и новый паспорт на имя госпожи Вальмонд для проживания в священном городе. Установлено: самозванка остановилась в Риме, в отеле на Марсовом поле, ищет связей с папской курией и пьет ослиное молоко, дабы избавиться от склонности к чахотке… Все стало ясно.
— За дело! — решил граф Алексей Григорьевич.
Он вызвал к себе в каюту испанца де Рибаса:
— Осип, чин капитана желателен ли тебе?
— О, Due (о, Боже)! — воскликнул тот, радуясь.
И тут же получил тумака по шее:
— Убирайся с эскадры и езжай в Рим…
Де Рибас с трудом поднялся с ковра, ощупал шею:
— За что такая немилость от вашей милости?
Орлов открыл ящик в столе, сплошь засыпанный золотом.
— Бери, — сказал, — полной лапой.
— А сколько брать?
— Сколько хочешь. И слушай меня внимательно…
…Все последние деньги Тараканова вложила в обстановку своей комнаты, придав ей деловой вид. Умышленно (но вроде бы нечаянно) поверх раскрытой книги она бросила янтарные четки; на рабочем столе, подле шляпы для верховой езды, положила прекрасную (но фальшивую) диадему. Самозванка соблазняла теперь курию, принимая каноников и прелатов, будущих кардиналов; при этом в кабинет как бы случайно входил иезуит Ганецкий, кланяясь низко, приносил бумаги с печатями.
— Ваше величество, — титуловал он ее, — извольте прочесть письмо от султана турецкого. Кстати, через барона Кнорре получена депеша от прусского короля Фридриха Великого.
— Я занята сейчас. Прочту потом. Не мешайте…
Тараканова теперь именем «сестры Пугачева» не бравировала, а папскую курию смущала клятвами: по восшествии на престол православная церковь России вступит в унию с католической. Прелаты внимали самозванке с благоговением, но ни в папский конклав, которому она хотела представиться, ни в свои кошельки, куда она хотела бы запустить лапку, прелаты ее не допускали.
— Мои войска, — утверждала она с большой убежденностью в голосе и жестах, — стоят лишь в сорока лье от Киева, и скоро я буду там сама. А русский флот, зимующий в Ливорно, уже готов услужить мне…
Ее подвел слуга-негр: на улице возле отеля он стал требовать жалованье за год, иначе — отказывался служить. Тараканова, бдительная после гибели Пугачева, была крайне удивлена, когда некий господин цветущего вида на глазах жадной до скандалов публики сам расплатился с негром, после чего развязно шепнул самозванке:
— А не вы ли писали на эскадру в Ливорно?..
Тараканова затаилась. Через узкие щели оконных жалюзи она несколько дней подряд наблюдала, как этот красивый незнакомец блуждает под окнами отеля. Ожидание острой новизны сделалось нестерпимо, и наконец женщина повелела Даманскому:
— Проверь, заряжены ли мои пистолеты, и пригласи этого человека с улицы ко мне… Да, это я писала в Ливорно! — сказала Тараканова входившему де Рибасу.
Размахнувшись, он далеко и метко бросил через всю комнату кисет, с тяжелым стуком упавший на стол, и Тараканова догадалась о его содержимом — золото.
— Изящнейший граф Чесменский, — сказал де Рибас, — приносит извинения за скромность своего первого дара…
— Что вам угодно от меня, синьор?
— Лишь поступить к вам в услужение.
— Разве вы не офицер русской эскадры из Ливорно?
— Я был им. Но ушел в отставку, не в силах выносить терзаний моего славного адмирала… Его благородная душа жаждет отмщения этой коварной женщине, которая отвергла Орловых от двора, а их брата Григория содержит в подземельях ужасного Гатчинского замка. Если б вы могли видеть, какими слезами мой адмирал орошал ваше письмо, в котором вы дали понять, что нуждаетесь в его возвышенном покровительстве.
— Поверьте, — отвечала Тараканова, — нет такого женского сердца, которое бы не дрогнуло при имени чесменского героя. Мои чувства к нему не внезапны: я давно испытываю их, всегда извещенная о его щедрости и благородстве.
— Пусть скромные золотые цехины от адмирала станут залогом ваших будущих приятностей в жизни.
— А как здоровье моего адмирала?
— Ужасно! Сейчас он снял в Пизе двухэтажный отель Нерви, и в одиночестве и молитвах проводит свои тяжкие дни. Конечно, Орлов не смеет и надеяться, что вы удостоите его сиятельство своим посещением. Но… все-таки.
— Я подумаю, — сказала в ответ Тараканова.
Грандиозная эскадра России с пушками и бомбами — это ли еще не подарок судьбы? Де Рибас вкрадчиво спросил се:
— Нас никто не слышит?
— Мы одни. В этом будьте уверены.
— Тогда я сообщу вам главное: стоит вам появиться в Ливорно, и вся эскадра принесет вам присягу на верность — как императрице Елизавете Второй… Но сначала — Пиза?
— Пожалуй, — согласилась женщина. — В Риме я чувствую себя неважно от сухости воздуха, а в Пизе климат лучше.
Золото лежало на столе — доступное! Ганецкий доложил, что у отеля топчется, желая войти, кардинал Альбани.
Тараканова гордо тряхнула головой:
— Передайте кардиналу, что в помощи священного престола я более не нуждаюсь…
Альбани пытался удержать ее в Риме, говорил:
— Вы начинаете игру с огнем.
— И с огнем, и с водою, — отвечала Тараканова со смехом.
Теперь она именовала себя графиней Зелинской.
15 февраля в Пизе ее ожидала торжественная встреча: перед отелем Нерви офицеры салютовали шпагами, почетный караул с эскадры отдал самозванке почести, как царственной особе. Таракановой было приятно встретить здесь и де Рибаса.
— А вы уже в чине капитана? — спросила она.
— Благодаря служению вам, — отвечал пройдоха…
В дар Орлову она преподнесла мраморный барельеф со своим профилем. Алехан действовал напористо, а Тараканова, излишне чувственная, легко отдалась ему, о чем граф сразу же оповестил императрицу: «Признаюсь, что я оное дело исполнил с возможной охотою, лишь бы угодить вашему величеству». Не династию Романовых спасал он от покушений самозванки — себя спасал, карьеру свою, благополучие всего клана Орловых. Он даже предложил самозванке свою руку и сердце. «Но она сказала мне, — сообщал Алехан в столицу, — что теперь не время, ибо она еще несчастлива, а когда окажется на своем месте (читай — на троне), тогда и меня осчастливит…»
В конце февраля Орлов сказал, что следует показаться на эскадре, дабы подготовить экипажи кораблей к присяге. Ранним утром они выехали в Ливорно, в отеле Нерви остался де Рибас, бумаги самозванки были упакованы им в плотные тюки — для отправки в Россию. Из кареты Тараканова пересела в шлюпку, украшенную коврами и шалями из индийского муслина. Под звуки оркестра с палубы «Ростислава» спустили кресло, обтянутое розовым бархатом, Тараканова уселась в нем, словно царица, и матросы, щелкая босыми пятками по тиковой палубе, с неприличными припевками подняли ее на палубу.
— Урра… урррра-а-а! — перекатывалось над рейдом.
Пушки извергли мощную салютацию — в ее честь.
— Теперь вы уже дома, — объявил Алехан Орлов…
Ветер радостно наполнил паруса. Вот и Лигурийское море.
— А что виднеется там… слева? — спросила женщина.
— Корсика, — скупо отвечал Самуил Карлович Грейг…
Тараканова обнаружила, что Орлов куда-то исчез. К ней подошел караул гвардии с капитаном Литвиновым.
— А где же адмирал? Позовите сюда Чесменского.
— Орлов, яко заговорщик, арестован и предстанет перед судом.
Тараканова требовала хотя бы де Рибаса.
— А сей изменщик, — отвечали ей, — уже повешен… Повинуйтесь!
Мимо Гибралтара она проплыла почти равнодушно, казалась даже веселой и много пела по-итальянски. Но, увидев берега Англии, ей знакомые, хотела броситься в море. Ее удержали матросы. Тут женщина поняла, что ждет ее впереди, и надолго потеряла сознание. Холодные ветры нелюдимо гудели в парусах, чужое море неласково стелилось под килями громоздких кораблей. 22 мая эскадра Грейга бросила якоря. Тараканову вывели на палубу, отстранив от нее камеристку Мешеде и верного Даманского. Она зябко вздрагивала, кашляла.
Увидев на берегу строения, Тараканова спросила:
— Как называется эта ужасная крепость?
— Кронштадт, — отвечали ей.
Ночью пришла галера, доставившая ее в Петербург — прямо в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. В растерянности женщина оглядела страшные, молчащие стены.
— О, Due… — простонала она.
В камеру вошел генерал, сказавший по-русски:
— Не пугайтесь! Я фельдмаршал и здешних мест губернатор, князь Александр Михайлович Голицын, мне поручено допросить вас… Первый вопрос самый легкий — кто вы такая?
Увы, ни слова по-русски Тараканова не знала. Ее тонкую и нежную шею украшал странный кулон — на белой эмали черный ворон, оправленный в золото. Женщина в яростном гневе сорвала с себя этот кулон и зашвырнула его в угол:
— О, карамба! О, какое гнусное коварство!
В перерыве между танцами Екатерина воскликнула:
— Ради одной паршивой мухи потребно стало гонять вокруг Европы целую эскадру — с адмиралом Грейгом во главе!
— Тяжелая попалась нам муха, — согласился Потемкин.
6. ПРОДОЛЖЕНИЕ ПРАЗДНИКА
Едва подсохли подмосковные дороги, Екатерина с Потемкиным удалились в село Коломенское, ища покоя и уединения. Москва-река текла под окнами, скользили лодки под парусами, было очень тихо, лошади переплывали реку на другой берег, там горел одинокий костер пастушонка. На зеленых лугах расцветали ромашки, а далеко-далеко уже зачернели полосы свежевспаханной землицы-кормилицы… Хорошо тут было, хорошо!
Ночью, пугая императрицу, Потемкин угукал филином, зловеще и бедово, как леший. А под утро сказал:
— В лесу родился, из лесу в люди вышел, и в лес тянет… Хочешь, я сейчас всех куриц в округе разбужу?
Потемкин запел в окно петухом, да так задиристо, так голосисто и радостно, что поверили даже все петухи из деревень и откликнулись на его боевой призыв. Лакеи еще спали, туман слоился над рекою, едва открывая росные берега. Любовники спустились во двор. Екатерина разулась, босая шла по мокрой и холодной траве. Остановилась сама и велела ему остановиться. Взяв Потемкина за руку, приложила его ладонь к своему животу:
— Тут последний мой… от тебя, тоже последнего!
Павлу шел уже тридцатый год. Алексею, рожденному от Орлова, исполнилось тринадцать лет, и только теперь Екатерина присвоила ему фамилию Бобринский. Потемкин спрашивал ее:
— А наше отродье какой фамилии будет?
— Не Романов же… У тебя, друг мой ласковый, переднее «По» отрубим, останется «Темкин»…
Москва наполнилась слухами, будто Потемкин желает увести императрицу под венец. В церкви на Пречистенке он каялся в грехах, кормил свое «сиятельство» грибками и рыбками, постничая праведно. Однажды из кабинета царицы слышали его голос:
— А если не по-моему, так я и в монастырь уйду…
Плохой сын, он оказался хорошим дядей, все чаще появляясь с выводком племянниц Энгельгардтовых. Одна лишь Танюшка была еще девчонкою, а сестры ее уже взрослые барышни, и, когда они, приодетые дядюшкой, явились во дворце на Волхонке, женихи московские света божьего не взвидели. И впрямь хороши были они, собранные в один букет с пахучих полян Смоленщины, с детства сытые огурцами да пенками, медами да морковками. Только Наденьку фаворит звал «Надеждою без надежды», ибо, не в пример сестрицам, лицом была неказиста. Попав же в придворное общество, деревенские барышни поначалу смущались, слова сказать не могли и просили его:
— Дядюшка, отпусти нас в деревню, а? Скоро, гляди-ко, и ягоды поспеют, девки хороводы водить станут…
В один из вечеров фаворит читал при свечах очередной том Бюффона. Сквозняк от дверей задул свечи. Незнакомый офицер с порога нижайше его сиятельству кланялся.
— Ты кто таков? — спросил его Потемкин.
— Поручик гвардии Петр Шепелев, честь имею.
— Чего тебе от меня… честному-то?
— Руки прошу племянницы вашей.
— Какой? У меня их много.
— Любую беру. Хоть и Надежду без надежды.
Потемкин колокольцем позвал дежурного офицера:
— Жениха сего под арест… за дерзость!
Румянцев прикатил в Москву за два дня до триумфа своего — со штабом, с канцелярией походной. Петр Александрович, не желая враждовать с Потемкиным, представил его к ордену Георгия первой степени, но фаворит скромно отказался:
— Не достоин! Вторую степень, ладно, приму. Но и ты уступи мне, матушка-государыня: Саньке Энгельгардтовой, старшей моей, дай шифр фрейлинский: пора девке в свете бывать…
Глашатаи возвестили народу о наградах Румянцеву:
— Наименование графа Задунайского, жезл фельдмаршала с бриллиантами, шпага с камнями драгоценными, шляпа с венком лавровым, ветвь масличная с алмазами, звезда орденская в бриллиантах, медаль с портретом его (ради поощрения в потомстве), имение в пять тысяч душ — для увеселения душевного, сто тысяч рублей из Кабинета — для строительства дома, сервиз из серебра на сорок персон и картины из собрания эрмитажного, какие сам пожелает, — ради украшения дома своего…
Вереница карет покатила в имение героя, названное теперь новым именем «Каинарджи»: там, среди богатых оранжерей и зеркальных прудов, под сенью старинных дедовских вязов, Румянцев-Задунайский принимал гостей, для которых были накрыты столы трофейных турецких шатрах, колыхавшихся на ветру шелками голубыми, желтыми, красными.
Румянцев был мрачен. Потемкин тоже не веселился.
— Что мы, князь, с тобою будто на похоронах?
— Да, невеселы дела наши… Девлет-Гирей опять принял в подмогу себе десант турецкий, а на Кубани смутно стало.
— Сам знаю: война грядет. Страшная! — сказал Румянцев. — Князь Василий Долгорукий — Крымский, Алехан Орлов-Чесменский, я, славу Богу, Задунайский стал, вакантно место — Забалканского… Эту титлу недостижимую тебе и желаю!
— И без того расцвел, аки жезл Ааронов…
Вскоре пришло письмо из столицы от фельдмаршала князя Голицына, допрашивавшего Тараканову. «Из ея слов и поступков, — прочел в депеше Потемкин, — видно, что это страстная, горячая натура, одаренная быстрым умом, она имеет много сведений».
— Сущая злодейка! — сказала Екатерина. — Но я уже согласна отпустить ее на все четыре стороны, если она откроет свое подлинное имя и честно признает — кто она.
Тараканова писала Екатерине, умоляя о личном свидании и чтобы убрали из камеры офицера с солдатом, кои при ней безотлучно находятся, а она ведь женщина, и ей очень стыдно. Екатерина отвечала — через Голицына: «Объявите развратнице, что я никогда не приму ее, ибо мне известны ее безнравственные и преступные замыслы…»
Она просила Потемкина поспешить с делами запорожскими, боялась новых возмущений народа.
— Один лишь Яик с Пугачевым, — говорила Екатерина, — чего нам стоил, а по окраинам еще сколько развелось войск: донское, волжское, гребенское, терское… Вся голытьба российская свободы да безделья в казачестве алчет! Петра Калнышевского, атамана Запорожского, я в Соловки сошлю…
Грицко Нечеса не забыл гостевания в запорожском стане, когда ходил там, небритый и лохматый, пил горилку по куреням, заедая ее вкусной саламатой. И виделись звезды украинские, белые хутора под лунным сиянием, снова, казалось, чуял он поступь лошадей в теплой духоте ночи. Сам был волен: «Пугу-пугу — едет казак с Лугу!»
Польское панство уж на что люто ненавидело запорожцев, но и то признавало: «Турция веками пасть разевала на Киевщину, Волынь да Подолию… где вы, москали, были? Одни лишь запорожцы храбро клали руку в эту пасть, выламывая зубы и султанам и ханам крымским…» Вольность казачья в поговорку вошла, а бунты казачьи вошли в историю. Москва, потом Петербург всегда учитывали опасность, какую несла эта вольность, паче того, казака в голом-то поле голыми руками не словишь… Кучук-Кайнарджийский мир закрепил новые границы, уже на берегах черноморских, и Сечь Запорожская, оказавшись внутри Украины, прежнее значение форпоста потеряла.
Румянцев грубо, но справедливо доказывал:
— Волдырь посередь Украины! Живут в Сечи своей, все в холостом состоянии, в брачное же силком не затащишь. А когда список поименный у них требуешь, они огрызаются: мол, сколько их — не упомнят, а считать по головам — не бараны же…
Потемкин вникал в запорожские неустройства с опаскою. Тронь их — так куда они побегут? Не к султану ль турецкому, не в мамелюки ль?
Но Румянцев тоже был прав: внутри спаянного государства, в котором украинцы и русские все крепче сживались в единую братскую семью, разлагалось автономное устройство, дикое, неуправляемое. Потемкин говорил Екатерине, что не желает проливать кровь запорожскую, сам в Сечи живал:
— И нужды казачьи мне ведомы. А что делать?
— Вот и делай как знаешь… Но — истреби!
Разгромить Сечь удалось без крови и выстрелов. Многие запорожцы рыбу ловили, гостили на хуторах «гнездюков» (женатых казаков), пушкари дремали в тени лафетов. Запорожцев попросту разогнали, как сброд, а все реликвии их (бунчуки там, булавы гетманские и прочее) свалили на возы и увезли. Горланили, конечно, чубатые много. Но куреня их сгорели, укрепления их рассыпались — куда денешься? Сообща решили слать депутатов.
Екатерина дала запорожцам последнюю аудиенцию, повелев им жениться, на что чубатые отвечали ей честно: «Женатый чоловик для нас — хуже пса бродячего!» Кошевые да куренные получили от нее чины офицерские. А другие ушли — пропадать в степях да разбойничать. Но много казаков покинуло родину: они перешли за Дунай, били челом султану турецкому. Там, за Дунаем, и возникла новая Сечь — Сечь Задунайская.
— Нажили мы себе мамелюков, — ворчал Потемкин. — Ну да пусть потешатся, все равно внуками из-за Дуная вернутся…
Петр Калнышевский, последний атаман Сечи, был навеки заточен в монастырь Соловецкий, где и скончался в возрасте 112 лет. Могила последнего запорожца ныне охраняется государством. Но была еще одна могила тех времен, которую неслышно затоптало безжалостное время. Ровно через полвека декабристы, заточенные в Петропавловской крепости, с трудом разберут на стене каземата выцарапанное обращение к милости Божией: «О Due…» — и все!
Допрос самозванки Голицын вел по-французски, а листы допросные женщина подписывала именем «Елизавета», что особенно бесило императрицу. Уже поднаторевшая в политических процессах, Екатерина с пристрастием руководила из Москвы следствием, указывая в Петербург — Голицыну, как создавать «ловушки» из слов, дабы принудить самозванку к раскаянию… Борьба была слишком неравной: противу беззащитной больной женщины, запутавшейся в своих фантазиях, воедино сплотились «герой Хотина», слезам не верящий, и житейски опытная императрица, верящая только фактам. Только фактам! О монолиты стен Алексеевского равелина безжалостно разбивались хрупкие иллюзии и сказочные вымыслы, в тишине казематов угасали молитвы и жалобы. На защиту самозванки храбро выступил один лишь консилярий — Михаил Даманский.
— Я страстно люблю эту женщину, которую стоит и пожалеть, — говорил он князю Голицыну. — Я согласен вывести ее отсюда в одной рубашке и на руках пронести через всю Европу.
Голицын злым человеком никогда не был:
— Я отпущу вас… без нее.
— Без нее лучше пусть я здесь и умру.
— Вы были ее любовником?
— Никогда. Я только любил.
— Скажите — кто она такая?
— Если об этом не знает она сама, могу ли знать я?..
Следствие зашло в тупик. Тараканова убеждала фельдмаршала, что в голове у нее давно сложился забавный проект торговли с Персией, что князь Лимбург мечтает о продаже сыра в Россию: и сейчас ждет ее как муж, а к дому Романовых она, упаси бог, себя причислять и не думала:
— Подобная ересь могла возникнуть только в голове Радзивилла, вечно пьяного враля и хвастунишки…
Все писанное своей рукой, все манифесты и завещание Елизаветы самозванка объявила копиями с чужих бумаг, которые ей кто-то прислал. Она кашляла кровью. Голицын перевел узницу из равелина в помещение коменданта крепости. В самый неожиданный момент князь Голицын вдруг заговорил с нею на польском языке. Увы, она едва его понимала.
— Хорошо, — сдался Александр Михайлович, — тогда вот вам бумага. Своей рукой начертайте любую фразу на персидском, ибо не знать вы не можете, благо вы там долго жили; в Персии, по вашим же словам, осталось и ваше великое состояние.
Тараканова легко начертала странные кабалистические знаки. Голицын велел отнести написанное в Академию наук; ответ ориенталистов пришел незамедлительно:
— Ни в персидском, ни в арабском, ни в каких других языках подобных фигураций не существует…
— Ваши ученые просто невежды, — сказала самозванка.
Коменданту крепости Голицын жаловался:
— Штурмовать Хотин, в крови по колено, куда как легше было, нежели дело сие волочь на себе…
И уж совсем стало невмоготу старому воину, когда врач выяснил, что Тараканова должна стать матерью:
— У беременной еще и легочная апостема…
Отец известен — Алексей Орлов! Но что случится ранее — родит она или умрет? Фельдмаршал иногда даже хотел спасти ее, как отец спасает заблудшую дочь. Напрасно он доказывал ей — даже ласково:
— Вы еще молоды, дитя мое. За этими стенами — свобода, солнце, пение птиц, сама жизнь! А вы хотите умереть непременно в ранге принцессы, нежели покинуть этот каземат обычной плутовкой, но без высокого титула. Вы придумали себе знатное происхождение, с которым теперь вам страшно расставаться. Однако, — говорил Голицын, — нет ничего зазорного в том состоянии, в каком человек родился… Наш генерал Михельсон, победитель Пугачева, тоже причислял себя к древнему шотландскому роду. А недавно, будучи сильно пьян, сознался, что его отец — столяр с острова Эзель. Однако решпекта своего при дворе императрицы сын столяра не потерял…
Тараканова молчала. Голицын депешировал Екатерине: «Я использовал все средства… никакие изобличения, никакие доводы не заставили ее одуматься!» Помощь пришла с неожиданной стороны. Посол короля Георга III сообщил Екатерине, что, по сведениям, которыми располагает Лондон, самозванка — дочь еврейского трактирщика из Праги. «Впрочем, — добавил посол, — ее отцом может быть и булочник из Нюрнберга…» Голицын, заранее торжествуя, вошел в камеру Таракановой и сказал, что теперь-то он рнает о ней все. При этих словах глаза Таракановой осветились новым блеском. Женщина напряглась. Но, выслушав английскую версию, рассмеялась:
— Дочь трактирщика? Или булочника? О-о, нет…
Струйка крови сбежала из ее рта на ворот сорочки.
7. ПОЕДИНКИ
Ассигнации вошли в быт страны, появились уже и фальшивые деньги из бумаги (что каралось ссылкой в Сибирь). Директором Ассигнационного банка был граф Андрей Петрович Шувалов — щеголь, с ног до головы осыпанный бриллиантами.
— Друг мой, — сказала ему Екатерина, — Швеция сама по себе нам не опасна. Но она станет очень опасна, ежели политику свою будет сочетать с турецкой и версальской. Ныне король Густав выехал в Финляндию и меня туда завлекает, чтобы я анекдоты его выслушивали. Я занята Москвой, вместо меня ты и поезжай до Стокгольма: вырази королю мои родственные чувства…
Андрей Шувалов сочинял стихи на французском языке, он был корректором переписки императрицы с Дидро и Вольтером. Баловень судьбы был обескуражен, когда Густав III, одетый в худенький мундирчик, принял его, аристократа, на молочной ферме. За стенкою павильона мычали коровы, а баба-молочница наклонила ведро над графскою кружкой, грубо спрашивая:
— Тебе, русский, добавить сливок или хватит?..
Екатерина в небрежении к своему посланцу увидела нечто большее, и шведскому послу Нолькену от нее досталось.
— Я не стану щеголять перед вами остротами, — сказала она. — Но если брату моему, королю вашему, пришла охота пощипать меня за хвост со стороны нордической, то я с любой стороны света в долгу не останусь.
Над Москвою-рекою медленно сочился рассвет.
— Гриша, давай убежим, — вдруг сказала императрица.
— Куда? — сонно спросил Потемкин, уютно приникнув щекой к ее плечу.
— Все равно куда. Утром моего «величества» хватятся, а меня и след простыл. Я ведь, Гриша, озорная бываю. Иногда, чтобы лакеев напугать, под стол прячусь.
Над нею теплилась лампадка иконы «Великомученицы Екатерины», фаворит лежал под образом «Григория Просветителя».
— Скажи, Катя: кроме меня, никого боле не будет?
Она перебирала в пальцах его нежные кудри:
— Последний ты… верь! А какой туман над полянами. Слышишь, и лягушки квакают. Чем тебе не волшебный Гайдн?
— Сравнила ты, глупая, Гайдна с лягушками.
— Ах, по мне любая музыка — шум, и ничего более. А вот Елизавета концерты лягушачьи слушала. На этом же берегу в Коломенском слезами умывалась. До того уж ей, бедной, симфонии эти нравились… Утешься, — сказала она фавориту. — Куда ж я от тебя денусь? А что глядишь так? Или морщины мои считаешь? Да, стара стала. Куда ж мне, старой, бежать от любви твоей ненасытной? От добра добра не ищут…
Утром они принимались за дела. Потемкин погружался в историю Крымского ханства, Екатерина набрасывала проект «Учреждения о губерниях». Дворянская оппозиция никогда ее не страшила. Но усилением власти дворянской провинции хотела она предупредить новую «пугачевщину». Здесь, в тиши древних хором, женщина завела речь о том, что от власти в уездной России остался лишь жалкий призрак:
— Откуда я знаю, что накуролесит завтрева в Самаре воевода Половцев, какие черти бродят в башке губернатора казанского?
Потемкин напомнил ей поговорку: ждать третьего указу! Первый указ мимо глаз, второй мимо ушей, и лишь третий побуждал провинцию к исполнению.
— Так и получается, — согласилась Екатерина. — Думаю, что провинциям следует дать власти более. Я думаю, и ты думай!
В августе она по-хорошему простилась с графом Дюраном, ей представился новый посол маркиз Жюинье, в свите которого императрица выделила черноглазого атташе Корберона. Екатерина спросила Жюинье:
— Вы здесь недавно, маркиз, каковы впечатления?
— Признаюсь, страшновато жить в стране, где каждую ночь происходит ужасное убийство, о котором по утрам возвещают жителей истошным воплем. «Horrible assassinat!»
— Если перевести этот вопль с французского на русский, — расхохоталась Екатерина, — то «ужасное убийство» обернется просто «рыбой-лососиной», о чем и оповещают жителей разносчики-торговцы… А что скажете вы, Корберон?
— Когда я засыпаю под звуки роговых оркестров, я невольно вспоминаю игру савояров на улицах Парижа.
— Да, музыки у нас много, — согласилась императрица. — Никто на скуку не жалуется. Кашу все едят с маслом. В садах от обилия плодов ломаются ветви. Оранжереи зимой и летом производят тропические фрукты. На каждом лугу пасутся стада. А реки кишат рыбой и раками. Но довольства нет… Люди так дурно устроены, что угодить им трудно. Даже в райские времена счастливых не будет. И как бы я ни старалась, по углам все равно шуршать памфлетами станут: тому не так, другому не эдак…
Корберон поинтересовался мнением посла о царице.
— Гениальная актриса! — отвечал ему Жюинье…
Вечером при дворе танцевали. Корберон записал в дневнике: «Турецкую кадриль открыли императрица с Потемкиным; усталость и вожделение на их пресыщенных лицах…»
Прусский посол граф Сольмс информировал короля, что великая княгиня Natalie, большая охотница до танцев, на этом балу отсутствовала: «Болезнь ея не из тех, о которых говорят открыто. У нее тошнота, отвращение к пище, что служит признаком беременности…» Фридрих поразмыслил.
— Генрих! — позвал он своего брата. — Не пора ли тебе снова навестить Петербург, чтобы застать там самый смешной момент придворной истории русского царства…
Екатерина при встрече с невесткой ощутила брезгливость.
— Пфуй! — сказала она с отвращением. — Я прежде как следует изучила русский язык, а уж потом брюхатела…
Вскоре лейб-медик Роджерсон доложил императрице, что Natalie имеет неправильное сложение фигуры.
— Не это ли сложение костей сделало из нее немыслимую гордячку, которая не способна даже поклониться как следует?
— Возможно, — отвечал Роджерсон.
Екатерина с безразличным видом тасовала карты.
— «Ирод» подсунул нам завалящий товар, — сказала она…
Глядя на свою «несгибаемую» супругу, Павел тоже разучился кланяться, приветствуя людей не кивком головы, а, напротив, — запрокидывая голову назад, так что виделись его широкие ноздри, дышащие гневом. Он уговаривал Потемкина, чтобы Андрею Разумовскому дали чин генерал-майора, и Потемкин дал:
— Но об этом прежде вас просила его сестрица Наталья Кирилловна…
В это время, на свою же беду, при дворе появился князь Петр Голицын, прославленный сражением с Пугачевым. Молодой генерал был скромен, образован, женат, имел детей. Голицын был очень хорош собою, и Екатерина однажды, не удержавшись, при всех выразила свое восхищение:
— А каков князь Петр! Прямо куколка…
Громыхнул стул, резко отодвинутый: это удалился фаворит, Придворные сразу же стали шептаться:
— Вот и конец Голиафу сему… теперь перемены будут. Ну и пущай князь Петр, не все одноглазому лакомиться…
Потемкин велел заложить лошадей. В кривизне переулков обнаружил он сладкое прибежище своей юности — домишко, где когда-то проживал коломенский выжига Матвей Жуляков.
— Стой, — велел кучеру и остался здесь.
С выжигой он расцеловался в губы, они поплакали.
— Эх, Гришка-студент! Величать-то тебя ныне как?
— Без величанья хорош. Эвон, вижу бочку-то старую… Зачерпни-ка, друг сердешный, как в былые хорошие времена, капустки кисленькой. Вина ставь. Говорить станем…
Одряхлел выжига, но водку глотал исправно. Однако он шибко печалился, что вконец обнищал:
— Сейчас не как раньше. Тогда и баре щедрее были. Мундиров да кафтанов с покойников своих не жалели. Принесут мне: на, жарь! Я и жарю в свое довольство. А теперь, Гришка, сами норовят позолоту содрать, чтобы другой не поживился…
Потемкин смахнул с головы парик, сказал:
— Матяша, верь, и дал бы… да с чего? По семьдесят пять тыщ в год из казны забираю. А долгов уже на двести тыщ наскреб… Вот и считай сам: где тут деньгам быть? Да что деньги — вздор, а люди — все… Чего рот-то открыл? Подцепи-ка еще капустки из бочки.
Они выпили. Громко жевали капусту.
— Жарь духовку свою, — велел Потемкин.
Он сбросил с плеч тяжелый кафтан, обшитый золотом. Оторвал с нагрудья бриллиантовые пуговицы, даренные Екатериной. Швырнул одежду поверх железа, докрасна раскаленного.
— Жги! Чего там жалеть-то? Все дерьмо…
Смрад пошел по лачуге — хоть беги.
— Будто не кафтан, а меня жарят… Наливай!
Золото и бриллианты горкой лежали на столе — промеж бутылок да мисок с капустой, пересыпанной клюковкой.
— Бери все, — сказал Потемкин другу младости.
— Гришка, да ведь спьяна ты… одумайся!
— Твое… забирай, — отвечал фаворит.
Вернулся в карету — пьян-распьян, хватался ручищами за доски заборов, весь черный от копоти, напугал кучера:
— Эко вас, Хосподи! Ваш сясь, никак, пограбили?
— Должок другу вернул… езжай, не вырони меня.
Утром, когда пробудился, Москва гудела, встревоженная. На рассвете дрались на шпагах князь Голицын и Петр Шепелев, который коварным выпадом и заколол «куколку» насмерть.
Убийца не замедлил навестить Потемкина.
— Ваше сиятельство, — сказал Шепелев с подобострастием, — не токмо я, но и персоны важные приметили, что внимание особы, нам близкой, к петуху сему неприятно вам было. За услугу, мною оказанную, извольте руку племянницы вашенькой…
Григорий Александрович спустил его с лестницы.
— Убирайся, скнипа! Иначе велю собаками разорвать…
Панин позвал его к ужину, где были и послы иноземные. Оглядев их, Никита Иванович сказал, табакеркой играя:
— Из Америки слухи военные: англичане тамошние расхотели быть королевскими. Чую, вскорости Петербург обзаведется новым посланником — заокеанским. А эти фермеры, я слыхивал, чай лакают с блюдечек, по углам через палец сморкаются…
Корберон в тот вечер записал: «У гр. Панина была княг. Дашкова… она не терпит нас, французов, зато исполнена любви к англичанам. Скоро она отъезжает в Ирландию, где и останется с сыном, воспитание которого поручает знаменитому философу Юму». Потемкин спросил у посла Англии:
— Так ли уж плохи дела в Америке?
— Об этом предмете мой король подробно извещает императрицу вашу, прося предоставить ему для войны в Америке русскую армию, кстати освободившуюся после войны с турками. Георг Третий обещает платить Екатерине золотыми гинеями.
— Вам, милорд, — обозлился Потемкин, — не хватит Голконды в Индии, чтобы за кровь русских солдат расплатиться!
В поединке с самозванкой Екатерина понесла поражение. Теперь ей еще более хотелось знать — кто же она такая? Фельдмаршал Голицын, получив от императрицы новые инструкции, навестил в камере Даманского.
— Государыня велела мне объявить, что она не враг вашему счастью. Вам предоставлено право свободы. Вы можете венчаться согласно обычаям любой веры. Казна России берет на себя все свадебные расходы, и вы получите богатое приданое от нашей императрицы.
— О, как она милосердна! — воскликнул Даманский.
— Не спешите, — притушил его радость Голицын. — Вы должны пройти к своей госпоже, и пусть она честно признается перед вами, кто она такая, откуда родом и прочес.
Даманский беседовал с Таракановой по-итальянски: через дверь было слышно, как она плачет, упрекая его в чем-то, потом громко вскрикнула — и Даманский выскочил из камеры:
— Она утверждает, что сказала вам правду.
— Так кто же она такая? — рассвирепел Голицын.
— Дочь покойной Елизаветы и Разумовского…
Тараканова просила священника православного, но со знанием немецкого языка. Такого ей представили. Перед ним она каялась во многих грехах и любострастии, но своего подлинного имени так и не открыла. А в декабре умерла. Самозванка покоилась на плоской доске, еще не убранная к погребению, с широко открытыми глазами. Растопырив два пальца, князь Голицын аккуратно закрыл их… Бездонное, как океан, великое молчание истории — о, как оно тягостно для потомков!
В декабре двор — длиннейшими караванами — покинул Москву, устремившись в столицу. До нового, 1776 года оставались считанные дни. Морозище лютовал страшный. Лошади закуржавились от обильного инея. Дорога занимала пять дней и десять часов. От старой столицы до новой было 735 верст, аккуратные дощечки с номерами отмечали каждую версту… В конце поезда скромно катились Безбородко и Завадовский, а пьяный кучер из хохлов часто задевал боками возка верстовые столбы…
— Понатыкали столбив, що и нэ проихать чоловику…
8. КОМЕДИЯ БОМАРШЕ
В карете императрицы Потемкин сам топил печку.
— Все время загадки! — жаловался он, обкладывая берестой поленья. — Дашь человеку мало прав — считаться с таким не будут, дашь много воли — распояшется, мерзавец, и других под себя подомнет. До чего трудна эта наука!
Екатерина, грея руки в муфте, сидела в уголке кареты, поджав под себя зябнущие ноги. Она сказала, что империя двигается не столько людьми, с нею, императрицей, согласными, сколько умными врагами ее царствования. И даже назвала их поименно: граф Румянцев-Задунайский, братья Панины, князь Репнин. Главное в управлении государством — не отвергать дельных врагов, а, напротив, приближать к себе, делая их тем самым безопасными, чтобы затем использовать в своих целях все их качества, включая и порочные.
— Но помни, что имеешь дело с живыми людьми, а люди — не бумага, которую и скомкать можно. Человека же, если скомкаешь, никаким утюгом не разгладишь…
Отношение ее к людям было чисто утилитарным: встречая нового человека, она пыталась выяснить, на что он годен и каковы его пристрастия. Всех изученных ею людей императрица держала в запасе, как хранят оружие в арсенале, чтобы в нужный момент извлечь — к действию. Кандидатов на важные посты Екатерина экзаменовала до трех раз. Если в первой аудиенции он казался глупым, назначала вторую: «Ведь он мог смутиться, а в смущении человек робок». Второе свидание тоже не было решающим — до третьего: «Может, я сама виновата, вовлекая его в беседы, ему не свойственные, и потому вдругорядь стану с ним поразвязнее…»
Пламя охватило дрова, в трубе кареты загудело.
— А зачем взяла ты у Румянцева этих ослов — Безбородко да Завадовского? Ведь их ублажать да кормить надобно.
— Ослов всегда кормят, — отвечала Екатерина. — Если их не кормить, кто же тогда повезет наши тяжести?
Безбородко и Завадовский появились на Москве, состоя в походном штате Румянцева, который соперников в делах воинских не терпел. И сковырнуть Потемкина фельдмаршалу явно желалось. А тут — кстати! — Екатерина нажаловалась, что бумаг у нее скопилось выше головы, а секретари — лодыри.
— Твои реляции-то кто писал для меня?
Румянцев назвал искусника Безбородко, императрица велела явить его. Но, помятуя о завидном могуществе Потемкина, фельдмаршал сказал Завадовскому, чтобы тоже представился.
— А мне-то зачем? Да и боюсь я, — струсил тот.
— А вот как дам по шее… не бойсь!
Появление Безбородко не обрадовало Екатерину: чурбан неотесанный, шлепогубый, коротконогий, глазки свинячьи. Зато мужественная красота Завадовского ей приглянулась. Близ этого чернобрового красавца Безбородко казался женщине ненужным и даже глуповатым. Из вежливости она его спросила:
— Французским достаточно владеете?
— Не удосужился. Едино латынь постиг.
— Вряд ли вы мне сгодитесь, — поморщилась Екатерина.
Чтобы избавиться от урода, она строго сказала, что возьмет его в кабинет-секретари при условии, если через год он будет владеть французским, как природный парижанин:
— Дабы времени зря не терять, покопайтесь пока в делах иностранных, разберите в моих шкафах книги, я вас у принятия челобитен попридержу… А там видно будет!
По приезде в столицу Завадовский получил от императрицы перстень с ее монограммой, а Безбородко, словно крот, перерывал архивы, принимал челобитные, штудировал дипломатические акты. На масленицу Екатерина созвала к блинам всех дежурных при дворе. Велела и кабинет-секретарей позвать. Камер-лакей доложил, что в канцелярии пусто, как на кладбище:
— Только какой-то Безбородко торчит.
— Ну что ж. Зови хоть его… торчащего там!
За блинами возникла речь об одном старинном законе: все путались, плохо в нем извещенные, и тогда Безбородко с конца стола прочел его наизусть, Екатерина, не доверяя такой памяти, велела принести том законов, а Безбородко подсказал:
— Это на странице двести семнадцатой, снизу!
Все точно. Теперь Екатерина иначе взглянула на эту образину, полюбопытствовала об успехах во французском. Безбородко ответил ей:
— Я решил, что латыни и французского маловато. Заодно уж итальянский с немецким изучаю. Скоро буду знать.
— Отчего у вас прозвание столь смешное?
— Не смешное, ваше величество, а страшное. Предку моему Демьяну татары крымские в злой сече на саблях отсекли подбородок, оттого потомки и стали писаться Безбородками…
Работать с Екатериной было легко. Она быстро схватывала суть чужой мысли, придиралась лишь к точности выражений письменных, но в разговоре с нею можно было не стесняться. Часто она прерывала собеседника на середине фразы:
— Довольно! Я уже поняла вас…
От глаз Потемкина не укрылось женское внимание императрицы к Завадовскому. Но спросил он его — с небрежностью:
— Откуда у тебя перстень с шифром матушки?
— Матушка и одарила.
— Беря у матушки, ты бы спросил у батюшки…
Фаворит возлежал на софе, над ним висела картина его любимого художника Жана Греза. Английский посол уже извещал короля Георга III: «Некая личность, рекомендованная Румянцевым, имеет, кажется, надежду овладеть полным доверием русской императрицы». Но вскоре посол поправил сам себя: «Однако влияние Потемкина ныне сильнее, чем когда-либо…» 27 января Корберон депешировал во Францию, что Потемкин получил Кричевское воеводство в Белоруссии с 16 тысячами душ, «каждая из которых может приносить ему по пять рублей в год. Но здесь уже поговаривают, что такая милость — признак близкой опалы». Теперь очень многое в фаворе Потемкина зависело от реакции европейских дворов. Мария-Терезия первой догадалась признать (уже в европейских масштабах!) большую роль Потемкина в русской жизни, и вскоре он получил из Вены богатый диплом на титул «Светлейшего князя Священной Римской империи».
Его сиятельство превратился в его светлость!
Светлейший, обставленный бутылками с квасом и щами, валялся на диване, когда Екатерина поздравила его с чином поручика кавалергардов.
— Катя, а ведь ты забыла стихи, что в молодости писал я тебе. Помнишь, сравнивал в них себя с червем ничтожным, который, влюбившись в сверкающую звезду, из земли по ночам выползает. Теперь плачу: верить ли мне в любовь твою?
— Верь. Ты моя последняя женская радость…
Она подарила ему Аничков дворец. Вместе они покатили в санях — критиковать Фальконе. По дороге им встретился маркиз Жюинье, Екатерина пригласила посла сопутствовать им. Маркиз сказал, что в Париже умирает от рака его мать.
— Разве ваша Франция не имеет хороших хирургов?
— Имеет. Но нужна смелость решиться на операцию…
Фальконе ругали тогда все кому не лень. Между делом он перевел Плиния, в Париже ему досталось и за Плиния. Теперь приехала Екатерина с маркизом Жюинье, а с ними Потемкин, который, слава богу, хоть понимает, как трудно переводить Плиния. Но все хором винили Фальконе за то, что Гром-камень, с таким трудом в Петербург доставленный, мастер безжалостно обтесал, уменьшив его исполинские размеры. Фальконе устало ответил, что нельзя же Петра I помещать поверх неуклюжей глыбыщи, поросшей травой и мохом, к тому же еще и треснувшей от удара молнии.
— Я не понимаю, ради чего меня звали в Россию? Если только затем, чтобы водрузить на площади уникальный булыжник, так для этого занятия достаточно опыта Ивана Бецкого.
— Ладно! — согласилась Екатерина, кутаясь в шубу. — Делайте дальше как угодно, но прежде заключите почетный мир с врагами, как я заключила мир с султаном турецким.
— С турками, — отвечал Фальконе, — мир заключить было гораздо легче, нежели мне с вашими придворными дураками…
Екатерина потом говорила Потемкину:
— Французы всегда бывают или юны, или стары, так как зрелый возраст проскакивают без задержки, словно курьеры мимо станции, на которой плохо кормят…
Конюшенная контора уже готовила 1100 лошадей для проезда прусского принца Генриха, которого Фридрих посылал в Петербург ради уточнения политических разногласий. Генрих имел от короля еще и тайное поручение: избавить сердце Натальи Алексеевны от страсти к графу Разумовскому.
Потемкин недавно получил датский орден Слона, а принц Генрих привез ему прусский орден Черного Орла. В благодарность за это Светлейший отправил королю в Сан-Суси целый мешок русского ревеня, столь ценимого в Европе.
10 апреля она ощутила близость родов.
Появление принца Генриха народ встретил с большим подозрением: «В прошлый раз приезжал, так чуму на Москву наслал. Гляди-ка, брат, чего он сейчас натворит?..» От народа, как ни прячь, ничего не скроешь, и петербуржцы знали, что разрешение великой княгини от бремени запоздало на целый месяц. Теперь все ожидали 300 выстрелов из пушки — если явится сын, или 150 — если родится девочка. Но пушки молчали… На второй день Екатерина вызвала врача Круза и графиню Румянцеву-Задунайскую, жену фельдмаршала, сведущую в женских делах. Пришел на помощь и славный хирург Тоди, он без промедления хотел накладывать акушерские щипцы, предупредив императрицу зловеще:
— Хоть по кускам, но дитя надо вытащить ради спасения матери…
Екатерина просила его не спешить с ножом:
— Лучше посоветуйтесь с моим Роджерсоном.
Роджерсон заявил, что кесарево сечение необходимо:
— Строение таза таково, что родить она не может…
Это был первый сигнал с того света; ребенок скончался во чреве матери, а кости бедер ее так и не раздвинулись. Екатерине доложили, что вскрылась Нева, по реке мощно двигается лед. А согласно петровским традициям, крепость в честь открытия навигации должна устроить салют.
Но пушки были заряжены совсем для иной цели.
— Не надо лишнего грохоту, — велела Екатерина. — Все ожидают иного салюта, и, ударь пушки, начнут радоваться.
— Пусть они стреляют, — простонала Natalie…
Роджерсон энергично настаивал на операции.
— Это как решит Сенат, — отвечала ему Екатерина.
А любой Сенат, даже мудрейший, меньше всего схож с консилиумом гинекологов, потому старцы долго размышляли, чем же кесарево сечение отличается от обычного сечения (розгами, допустим). Наталья Алексеевна иногда слезала с постели, переходила в кресла. Уже тогда ее комната, обтянутая зеленым тиком, стала наполняться зловонием; в матери гнил ребенок, и с ним же загнивала она. Принц Генрих прислал своего хирурга, но было поздно. Ему сказали:
— Началась гангрена от разложения дитяти…
Не спали канониры у пушек. Потемкин тоже не спал, проигрывая графу Панину пятую тысячу рублей. Измученная болями, молодая женщина спокойно простилась с мужем:
— Забудьте меня скорее! — И долго смотрела на графа Андрея Разумовского. Ей было уже безразлично, что люди болтают, и потому сказала любовнику при всех: — Этот мир был прекрасен для нас. Я буду ждать встречи с вами… в другом мире!
Екатерина велела звать Платона; увидев своего духовника, великая княгиня зарыдала.
Все удалились. Платон исповедовал умирающую.
Екатерина дождалась его возле дверей — с вопросом:
— В чем секретном призналась моя невестка?
— Тайна предсмертной исповеди нерушима…
На рассвете 15 апреля великая княгиня скончалась. Екатерина немедля распорядилась ободрать все обои в ее комнатах, штофы и занавески предать огню. Она сказала:
— Догадываюсь, что сейчас газетеры в Европе уже строчат, будто я умертвила свою невестку, а посему приказываю врачам произвести вскрытие — ради точных научных публикаций…
Хирурги доложили ей, что зачат был мальчик:
— Очень крупный, около девяти дюймов в плечах. Природа сама предопределила ей умереть в родах. К тому же у нее было очень странное искривление позвоночника в форме буквы «8».
Екатерина повторила, что прусский «Ирод» продал ей завалящий товар, а теперь ей все стало понятно:
— Перед смертью моя невестка известила меня, что в детстве была горбатой. Потом попала в руки шарлатана, который выпрямлял позвоночник ударами кулаков и пинками колен…
Пока хирурги проводили вскрытие, Екатерина распотрошила кабинет покойной. Из потайных ящиков была извлечена секретная переписка с послами бурбонских династий. Испания и Франция, как выяснилось, давали деньги не только Разумовскому, но платили и ей. В руках Екатерины оказался и список долгов Natalie: «ТРИ МИЛЛИОНА РУБЛЕЙ». Конечно, она надеялась расплатиться с кредиторами после своего занятия престола…
А в лавках и на улицах судачил народ:
— Вот молодые-то мрут, а старую бабу сам черт не берет. Но принц Генрих — мастак: как приедет, так и нагадит…
Заметив, что ее сын безутешен в скорби, императрица выложила перед ним пачку писем:
— Прочти и успокойся. Раз и навсегда…
Это была любовная переписка Natalie с Разумовским.
— Не верю, не верю, не верю! — кричал Павел.
Екатерина брякнула в колоколец — явился Платон.
— Я не буду мешать вам, — сказала императрица. — Если не мне, так моему сыну доверьте тайну последней исповеди. И пусть он, глупец, осознает, что частная жизнь может опасно влиять на дела государственные…
После этого она указала Елагину поставить в Царскосельском театре комедию Бомарше «Севильский цирюльник».
Ну, тут уж все нахохотались до слез!
9. НА ЖИВОДЕРНЕ
Екатерина не пожелала оставлять невестку в усыпальнице Дома Романовых — ее похоронили в алтаре церкви Александро-Невской лавры. Сановников пришло немного, лишь избранные, а Павел вообще отсутствовал. Грешница и должница была накрыта золотою парчой, над изголовьем ее колыхались черные перья страусов. Крышку гроба завинтили. Потемкин заметил, что граф Чернышев при появлении в алтаре поклонился сначала Завадовскому, а потом и ему, Потемкину. «Что за притча?» На паперти, ожидая выхода вельмож, стоял поручик Гаврила Державин, желавший вручить Завадовскому челобитную.
Но Завадовский с надменной грубостью отвернулся:
— Пошел! На кладбищах едино лишь нищим подают.
Обидные слезы брызнули из глаз Державина.
— Так я и есть нищий, — отвечал он с гневом. — А подаю-то богатому. Для чего ж вы у принятия челобитен ставлены?
Но следом идущий Безбородко прошение принял:
— О чем, братец, ты просишь тут?
— Да поручился я за товарища в долге карточном, а тот сбежал, и долг евоный на мне повис. Немного и прошу у государыни — чтобы дозволила мне, дураку такому, чужих долгов не платить, коли и от своих-то не знаю куда деваться.
— Ступай, братец. Я тебя понял. Все сделаю…
Державин заметил Потемкина и поклонился ему. Но фаворит проследовал мимо поэта, ослепленный страшными подозрениями.
Об этих днях Екатерина оставила запись: «Увидев свой корабль опрокинутым на один борт, я, не теряя времени, перетянула его на другой…» Сыну за тридцать, а внуков — не видать. Потемкин завел речь о Разумовском:
— Говорят в городе разное: то ли в Дюнамюнде отвезен, то ли уже в Петропавловской крепости сидит.
— А никуда я его сажать не стану! — возразила Екатерина. — Сделаю лишь материнское внушение через канцелярию Шешковского и приищу ему место в европейской политике.
— Да он же Бурбонам продался.
Екатерина преподала урок политической игры:
— Дурные качества столь же полезны, как и положительные. Граф Андрей доказал, что способен быть не только любовником, но и дипломатом бесстрашным, что мне и потребно от него…
Потемкин всегда покровительствовал Разумовским, считая их людьми умными и активными. Особенно любил он сестру графа Андрея, Наталью Кирилловну Загряжскую, некрасивую горбунью, он охотно исполнял все ее прихоти и капризы. Во дворце Разумовских (что на Мойке у Полицейского моста), играя с Натальей Загряжской в карты, светлейший спросил ее:
— Граф-то Андрей где нынче прячется?
— У меня… где же еще?
— Ты скажи братцу, что, ежели на живодерню к Шешковскому попадется, пусть не садится в кресло напротив стола Шешковского. Там есть рычаг такой, которым кресло с виноватою персоной в нижний этаж переводится. А внизу кнутобойцы, лица наказуемого не видя, ему посеканции делают.
— Куда ж Андрею теперь? За границей спасаться?
Но спастись стало невозможно: за каждым шагом Разумовского следили шпионы. Почуяв неладное, он заметался, скрываясь на пригородных дачах. Его охотно прятали у себя любовницы — Анастасия Нелединская-Мелецкая и княгиня Марья Барятинская. Однажды на улице, заметив Корберона, он лишь на секунду распахнул дверцу кареты, успев крикнуть французскому атташе:
— Не старайтесь искать меня! За мною следят…
Но сам не заметил, как на козлах его кареты подменили кучера, и Разумовский невольно испытал ужас, увидев себя во дворе незнакомого дома. Кто-то распахнул двери:
— Ваше сиятельство, милости просим… ждем!
Андрей был извещен об искусстве Шешковского. Инквизитор иногда прямо с придворного маскарада увозил какую-либо фрейлину, не в меру болтливую. Выдерет ее во славу Божию, после чего доставят ее обратно во дворец, где она и танцует дальше как ни в чем не бывало. В таких случаях все кончалось визгом да писком! Но инквизитор владел и другим приемом — даст в челюсть, и будешь потом с полу зубы свои в карман собирать. Помня об этом, Андрей Кириллович внутренне приготовился. Сын украинского пастуха-свинопаса, волею судеб ставшего аристократом, он отлично владел той народной смекалистостью, непобедимой крепостью духа, которой отличались его недалекие предки — чумаки, запорожцы, гайдамаки, бунтари и пахари.
На втором этаже, в окружении множества икон, его поджидал обер-кнутобоец «екатеринизированной» империи. Степан Иванович встретил плута стоя, даже поклонец учинил.
— Ах, молодость! — произнес сочувственно. — Сколько грехов ей отпущено… о том и по себе ведаю. Садитесь, ваше сиятельство. — При этих словах Шешковский, как и следовало ожидать, указал на страшное криминальное кресло.
«Ага!» Разумовский первый страх уже поборол:
— Мне ли сидеть в присутствии столь важной особы?
— Напротив, — уговаривал его Шешковский, — осмелюсь ли я сидеть за столом, ежели передо мною ваше высокорожденное сиятельство! Ведь я из ничтожества произошел. Щи лаптем хлебал, мух ноздрями ловил, на кулаке спал, лопухом подтирался, а посуду мою собаки облизывали. Уважьте старика: сядьте!
С разговорами он вышел из-за стола, слегка подталкивая Разумовского к креслу. Но граф был неумолим:
— К чему эти политесы? Лучше садитесь вы…
Граф Андрей уже заметил рычаг возле стола, а Шешковский задал ему первый вопрос: с каких пор он блудно вступил в мерзкое прелюбодеяние с высоконареченной цесаревной.
— Об этом велено мне вызнать самою государыней.
Разумовский занял такое положение, что Степан Иванович невольно обернулся лицом к нему, а спиною — к креслу.
— Сразу и вступил. Еще на корабле…
Он резко пихнул инквизитора в кресло, сразу же дернув рычаг. Потаенная механика сработала: руки Шешковского защелкнуло в капканах, укрытых в подлокотниках кресла. Пол разверзся под ним, раздалось скрипение тросов, и, в ужасе открыв рот, Шешковский величаво погрузился в нижний этаж своей сатанинской кухни. Над уровнем пола осталась торчать его голова, словно отрубленная.
— Сынок, родненький, — взмолился он, — пожалей старика. Жена дома, стомахом страдающа, дочка в невестах. Не губи!
— Придется потерпеть, — отвечал Разумовский.
Внизу звенел колокольчик, побуждая палачей к действию. Работающие сдельно, они проворно тащили со своего начальника исподнее. Потом с большим знанием дела обозрели внушительный объект для кнутоназидания.
— Ну и ну!.. — удивились Могучий с Глазовым (дядя с племянником). — Уж не казначей ли какой попался севодни? Плеснем-ка, Шурка, по чарочке, чтобы разговеться ради бесстрашия… Эть! — сказал Могучий, высекая первую искру.
— А-а-а-а, — заголосила голова Шешковского.
— Что я слышу? — удивился граф Андрей, смеясь. — Извините, но подобные неприличные звуки вам не к лицу.
— Пожалей… в отцы ведь тебе гожусь!
— У меня таких отцов не бывало, — отвечал граф.
Могучий с Глазовым продолжали обстегивать свое прямое начальство с двух сторон сразу, при этом дядя поучал племянника своего, как лучше до костей пробрать:
— Клади с наскоку! С оттяжкою жарь… Гляди — эть!
— О-о-о, — пробрало Шешковского. — Ваше сясество… голубчик мой… вот я матушке-то нажалуюсь!
— Какой матушке? Моей или… своей?
Ведя этот бесподобный диалог, молодой пройдоха обрыскал шкафы канцелярии, педантично собрал свои расписки, данные де Ласси и Дюрану, сунул в карман и список долгов покойной Natalie. Ему попался отдельный «брульон», писанный рукой Екатерины, которая начертала по пунктам, какие вопросы задавать Разумовскому. Подумав, он оставил эту шпаргалку на столе:
— Вот ею и подотрешься — это не лопух, чай.
— У-У-У, — завывал Шешковский, страдая.
— В этом мире все переменчиво, — рассуждал Разумовский с улыбочкой, почти сладострастной. — Недаром же на могилах крымских татар высечены в камне философические афоризмы: «Сегодня я, а завтра ты…» Ну, всего доброго!
Андрей повернулся к дверям, чтобы уйти.
— Не покидай меня, — заревел Шешковский. — Коли уйдешь, меня ведь вусмерть засекут… Нажми пупочку!
— Какую еще пупочку нажимать мне?
— Да снизу стола. Чтобы от секуций избавиться…
Разумовский нажал «пупочку», и тогда Степан Иванович, опомнясь, сказал ему со слезами на глазах:
— Далеко пойдешь, граф! Это я тебе предрекаю. Но Христом Богом молю тебя: будь так ласков ко мне, старику, не сказывать никому, что меня в своем же доме высекли…
Разумовский отъехал к сестре, а Шешковский потащился к матушке Екатерине, доложив, что «внушение» произведено.
— Ну как? В чем сознался граф Андрей?
— Ни звука не издал… окаянный!
Она предложила ему сесть, но главный кнутобоец империи сказал, что лучше постоит… Екатерина сказала:
— Это хорошо, что граф Андрей ни в чем не сознался. Этим он еще раз доказал, что интриган испытанный, твердый…
Теперь Разумовский нравился ей еще больше! Ибо надо уметь так ловко, словно червь в яблоко, вкрасться в доверие юной женщины, обнадежить умных послов Испании и Франции. Какая изощренная хитрость, какой злокозненный ум… Этого бесподобного наглеца Екатерина встретила во дворце: Андрей веселился на придворном машкераде.
— Как вы смели здесь появиться? — спросила она.
— По праву камер-юнкера двора вашего величества.
— Вон отсюда! Езжайте на флот — в Ревель…
А за картами спросила отца его, бывшего гетмана:
— Граф Кирилла, сколько лет твоему негодному сыну?
— Двадцать четыре, Като… орясина эдакая!
— А сколько кафтанов у него, разбойника?
— Одних жилетов четыреста.
— Куда столько? Пора бы ему и отечеству послужить. Тогда и кафтаны с жилетами иному делу послужат.
События следовали стремительно: едва Natalie умерла, как Румянцев-Задунайский был срочно отозван с Украины в Царское Село. «Зачем? — недоумевал фельдмаршал, готовый думать о новой военной грозе. — Неужели из-за Буковины?..» Он ошибался: мысли двора занимало сейчас иное. Фридрих II уже пробил по Германии брачную тревогу — срочно нужна невеста! Пребывание в Петербурге его брата Генриха оказалось как нельзя кстати — принц выступал в роли свата. В переписке между Царским Селом и Сан-Суси обе заинтересованные стороны быстро договорились меж собою, а самого Павла никто и не спрашивал, желает ли он облегчить свое вдовство новым браком. Екатерина была деспотична: она вызвала сына к себе и поставила перед ним портрет молодой женщины.
— Мертвые пусть будут мертвы, — сказала мать, приласкав болонку, запрыгнувшую к ней на колени. — А я привыкла думать о живых… Познакомься: принцесса София-Доротея из дома Вюртембергского, двоюродная внучка прусского короля.
Невесте не было и семнадцати лет. Фридрих в письмах к Екатерине настоятельно подчеркивал «небывалое по годам физическое развитие» принцессы, как будто в жены Павлу выбирали акробатку для семейного манежа. Павел сказал матери, что, обжегшись на молоке, он теперь дует на воду:
— Отныне не верю ни друзьям, ни словам. Воля ваша священна, но хотел бы видеть невесту не в масле на этом холсте.
— Для этого, друг мой, я уже вызвала Румянцева, который помпезно сопроводит вас до Берлина, куда из Монбельяра торопится выехать навстречу вам и сама невеста с родителями.
Павла безмерно обрадовало посещение Берлина, где он может лицезреть своего кумира — короля Фридриха Великого! А лично побывать на парадах в Потсдаме — Боже, он и не мечтал об этом! Какое счастливое совпадение! Словно забивая последний гвоздь, дабы укрепить эту матримониальную конструкцию, Екатерина сказала, что невеста родилась в Штеттине:
— Где родилась и я, ваша достойная мать…
28 мая граф Румянцев-Задунайский примчался в Царское Село и удивился, что всего-то навсего ехать ему в Берлин.
— Да я Берлин, матушка, уже брал!
— Возьмешь еще раз, — отвечала императрица.
10. ДЕЛА И ДНИ ПОТЕМКИНА
Весною 1776 года Потемкин одобрил план создания нового города в Новой России по названию Екатеринослав, на строительство которого он, как наместник края, утвердил смету в 137 140 рублей и 32 с половиной копейки.
Екатерина хмыкнула:
— Откуда взялись эти несчастные полкопейки?
— А шут их знает, — отвечал Потемкин. — Не я считал, умнее меня люди считали. Но велю сразу же школу для детей устроить. И консерватория на Днепре будет. Запорожцы соловьями распоются…
— Завираешься ты, но весело мне с тобою. Однако прежде консерватории не забудь тюрьму да церковь поставить…
Екатеринослав (будущий Днепропетровск) — самый первый алмаз в драгоценной короне причерноморских городов, которым еще предстояло возникнуть в степных пустырях. А мощная фигура администратора Потемкина уже вырастала из-за спины полководца графа Румянцева, понемногу затемняя фельдмаршала «светлейшею» тенью. Потемкину суждено было довершить то, что начинал Румянцев…
Он готовил себя к роли Таврического!
А простреленная голова Голенищева-Кутузова долго еще не давала покоя: сам одноглазый, Потемкин понимал, каково смолоду глаза лишиться. Коварное же нападение турок на Крым после мира ожесточало сердце его. Где же предел терпения России, которое растянулось на тысячелетия? После летних маневров флота Балтийского стали готовить эскадру под коммерческим флагом, чтобы корабли, обогнув Европу, вошли в море Черное, усилив флотилию тамошнюю. Потемкин мучился:
— Пропустят ли агаряне корабли наши? А ежели запрут, не прорывать ли нам Босфор с пальбой пушечной?
— Помни, что к войне мы не готовы, — отвечала Екатерина.
Потемкин горячился: за периодом послевоенным — без промедления! — грядет период предвоенный, и горе тому, кто истины сей ребячьей не разумеет. Екатерина с фаворитом — как супружеская пара: он падал духом — она укрепляла его, а чего не хватало императрице, Потемкин активно дополнял своей энергией. Среди пиров и забав, жадный до всяческих удовольствий, то усмиряя себя постами, то возбуждая излишествами, Потемкин часто искал одиночества, а придворные в такие дни думали, что фаворит отсыпается от грехов да кается перед богом…
Никогда он не каялся! Васенька Рубан, дружочек верный, пожалуй, один только и знал, что в периоды обязательного затворничества опять до крови будут изгрызены ногти на пальцах светлейшего; алчно поедая апельсины и редьку, селедку и ананасы, его княжеская светлость будет читать и мыслить… Еще в Москве Потемкину поручили надзор за Оружейной палатой, в которой сыскал он немало древностей рукописных.
— Многое тут, Васенька, тиснения достойно типографского — ради веков будущих. Ты нужное избери. Возвеличь в издании книжном! Ежели не нам, потомкам сгодится. И перестань стихами чирикать — не дело. Савва Яковлев дал тебе во дни морозные шубу свою поносить — ты его одами своими всего измазал. Платон сунул тебе горшок с медом — ты весь в рифмах излился.
Василий Григорьевич Рубан впал в отчаяние:
— Велика ли корысть моя, ежели от эпиталам свадебных да от эпитафий похоронных кормление себе имею? Ты лучше Ваську Петрова грызи: он поденщик престола, а я поденщик публики.
Петрова помянул он кстати. Потемкин сказал:
— Этот не пропадет! Ныне он, щербатый, при английской герцогине Кингстон-Чэдлей обретается. Сказывали мне, что в роскошной галере по Тибру римскому плавает.
Рубан отвечал: щербатым да кривым на баб везет.
— А мне, корявому, и к поповне не подступиться…
Потемкин ценил поэта за трудолюбие, схожее с трудолюбием Тредиаковского. Но, сам писавший стихи, светлейший отлично в них разбирался и чуял, что Рубан от Парнаса далек:
— Меня, брат, на мякине не проведешь, от рифмы звонкой не обалдею. Не будет тот столяр, кто рубит лишь дрова, не будет тот пиит, кто русские слова разрубит на куски и рифмой их заключит… А ты не поставляй за деньги глупых од и рылом не мути Кастальских чистых вод.
Большой (хотя и неряшливый) ум Потемкина пытался сочетать сказанное о Крымском ханстве до него с тем, что ему самому думалось. В историю он окунался как в омут, где водится всякая нечисть. Фаворит усердно работал над статьей об уничтожении ханства — этой поганой «бородавки», в вечном воссоединении татарских и ногайских земель с пределами великой России.
Неожиданно предстал перед ним Безбородко.
— Имею честь, — склонился он перед фаворитом, — занять ваше светлейшее внимание опытом слога моего, коим начертал я ради приятств ваших «Записку, или Кратчайшее известие о Российских с Татарами делах и войнах».
— А ну дай сюда! — выхватил рукопись Потемкин. Глянул и отбросил ее от себя. — Врешь, хохлятина! Слог-то недурен. Разве тобою писано?
— Верьте, что все бумаги подобным слогом пишу.
Потемкин поверил. «Записка, или Кратчайшее известие» Безбородко удачно придала его мыслям о Крыме стройность.
— Мало при дворе людей, которы бы писали грамотно. А ты, брат, даже знаки препинания расставил… Удивлен я! — говорил Потемкин.
— Счастлив угодить вашей светлости. По должности своей все архивы дворцовые переглядел, и дела восточные зримо выявились. По мнению моему, — заключил Безбородко, — настал момент Крымское ханство унизить, а южной России принести блаженство покоя и благополучие хозяйственное.
— Ну, спасибо, Александр Андреевич… удружил!
Потемкин понял: Безбородко будет ему союзен.
При дворе блуждали сплетни, будто Потемкин на деньги, отпущенные для новых городов, в родимом сельце Чижове строит сказочные дворцы с фонтанами и римскими термами, где и собирается жить, если карьера его оборвется. Многие верили в это. Верил и граф Румянцев-Задунайский…
Сегодня фаворит имел долгую беседу с маркизом Жюинье и его атташе Корбероном, которые пытались доказать, что если Франция возьмется за выделку русской водки из астраханских вин, то это будет выгодно для России. Потемкин обернулся к Рубану:
— Вася, глянь-ка, сколько анкеров винишка своего паршивого французы продали нам в прошлом годе?
— Полсотни тыщ анкеров, ваша светлость.
— Хорошо. Вы, французы, можете гнать водку из наших вин, но в таком случае двадцать пять тысяч анкеров скостим.
— Франция потерпит убытки… так нельзя!
— Россия потеряет еще больше, если сглотает свою пшеничную да запьет ее вашей — виноградной. Вина в мире достаточно, чтобы всем нам спиться, но его не хватит, чтобы экономику выправить. Лучше уж мы продадим вам украинский табак.
— Посольство короля Франции, — заметил Корберон, — согласно покурить ваши табаки, чтобы сделать о них заключение. А сейчас поговорим о продаже вами конопли.
Конопля — главное сырье для корабельного такелажа.
— Вася, глянь, что у нас там с коноплей?
— В прошлом годе четыреста тыщ пудов ушло за границу за шестьсот тыщ рублев. Полтора рублика пудик! Грабят.
— Неурожай у нас, — взгрустнул Потемкин, — дожди тут были. Плохо с коноплей. Ежели два рубля пуд — согласны.
— Вы разорите нас! — воскликнул маркиз Жюинье.
— Мы согласны вместо конопли продавать флоту Франции пеньку, выделанную из той же конопли. Три рубля пуд!
— С вами трудно разговаривать, — сказал Корберон.
— А мне каково? Я ведь в этих делах не смыслю…
Все он смыслил! Иначе бы и не разговаривал. Но тихое возвышение Завадовского уже начинало разъедать его душу. А придворные исподтишка наблюдали за ним. Потемкин знал, что его не терпят, и, сохраняя важность, ему присущую, поглядывал на вельмож с высокомерием, как господин на вассалов. Однажды он навестил сестру Марью Самойлову.
— Гриша, — запричитала бабенка, — шептунов-то сколько. Обманывают тебя, да еще и осмеивают… Что ж ты добрых людей не собрал, одних врагов нажил? Да оглядись вокруг и уступи… Неужто все мало тебе?
— Деньги — вздор, а люди — все, — отвечал он. — Ах, Маша, Маша, сестреночка славная… Ее можно и оставить. А на кого дела-то оставлю?
Потемкин всюду начал открыто высказываться, что Россия не одним барством сильна, что нельзя упования викториальные возлагать едино лишь на дворянство.
— Пришло время открыть кадетские корпуса для детей крестьянских и сиротинок солдатских, пусть будут офицеры плоть от плоти народной… Рано мы забыли Ломоносова, рано!
По чину генерал-адъютанта неделю он провел во дворце, навещая Екатерину. Однажды сказал ей:
— А дешперация-то у тебя уже не та, что раньше!
— Дешперации более шибкой не требуй, ибо дел стало невмоготу…
В караул Зимнего дворца заступила рота преображенцев. И заявился к нему Гаврила Державин — не зван не гадан.
— Чего тебе? — спросил Потемкин.
Стал поручик говорить о заслугах своих. Печалился:
— А именьишко мое под Оренбургом вконец разорено.
— Покровителя, скажи, имеешь ли какого?
— Был один. Да его Петька Шепелев шпагой проткнул. Это князь Петр Михайлович Голицын.
Потемкин омрачился. Скинул с ног шлепанцы.
— «Приметь мои ты разговоры…» Как дале-то у тебя?
Державин стихи свои читал душевно и просто:
Потемкин расцеловал поэта с любовью.
— Слыхал? — спросил он Рубана. — Вот как надо писать. А ты, скула казанская, — повернулся он к Державину, — чего пришел? Или в полковники метишь?
— Да мне бы чин не повредил, — сказал Державин. — Опять же, если супругу сыскивать, как без чина к ней подойдешь?
— Будешь полковником… я тебя не оставлю.
Когда указ вышел из типографии Сената, Державин глазам своим не верил; стал он коллежским советником, что по «Табели о рангах» и соответствовало чину полковника.
Но дни Потемкина были уже сочтены.
Разом опустела его приемная, которую раньше наполняли люди и людишки, ищущие его милости, как собаки ласки, — это признак недобрый. Вот и сегодня навестили только два дурака, конъюнктур придворных не разгадавшие. Один дурак высказал дурацкое мнение, что он благороден и лишь потому беден.
— Не ври! — сочно отвечал Потемкин. — Еще не всякий бедняк благороден и не каждый богач подлец. Убирайся вон!
Второй просил у светлейшего вакантного места.
— Вакансий свободных нет, — сказал Потемкин. — Впрочем, повремени: скоро мое место освободится, так ты не зевай…
В разгар лета, желая испытать крепость чувств к нему Екатерины, Потемкин размашисто вручил ей прошение об отпуске:
— Слышано, что где-то Тезей оставил какую-то Ариадну. Но еще не приходилось мне читывать, чтобы Ариадна оставила своего Тезея… Воля твоя, матушка! Отпусти ради отдыха.
Екатерина проявила колоссальную выдержку.
— Ты надолго не покидай нас, — сказала она.
Это ошеломило Потемкина. Утопающий, он вдруг начал цепляться за последние обломки своего разбитого корабля:
— В подорожной прошу указать, что еду не микстуры пить, а ради инспекции войск в губернии Новгородской.
Он уехал, а при дворе началось безумное ликование: «Ура! Нет больше светлейшего, а Петя-то Завадовский — скромница, он из темненьких, мухи не обидит… Золотой человек! Матушка небось знает, на кого ей уповать». Завадовский торопливо вселился в покинутые Потемкиным дворцовые апартаменты, стал передвигать мебель, нанял для себя учителя игры на арфе. А дабы чувствовать себя уверенней, собирал возле себя недругов Потемкина, и они порочили князя всячески. Но Гришка Орлов конфидентом его не стал.
— Чего радуешься? — грубо сказал он Завадовскому. — Или возомнил, что таким, как ты, замены не сыщется? Так будет замена. Где взвод побывал, там и батальону место найдется. Ты на арфе играй, играй. Доиграешься…
11. БЕРЛИНСКИЕ АМУРЫ
Перед отъездом в Берлин граф Румянцев-Задунайский предостерег Екатерину относительно Безбородко:
— Хотя и умен, как цыган на лошадиной ярмарке, но ты его прижучь. Сладострастию предан безмерно, женщин любит до исступления, за девку штаны свои заложит.
— Да какой девке нужна эта уродина?
— Пробавляется любовью по вертепам.
Для Екатерины это была новость:
— Безбородко допущен до дел иностранных, секретных. Ты уж не пугай меня, скажи прямо: продажен он или нет?
— Увы, матушка, продажен.
— Уловлен хоть раз был? На чем попался?
— На войне патенты офицерские за деньги продавал. При армии на Дунае расплодил офицеров столько, что капитаны на запятках карет ездили, а поручики мне сапоги чистили.
— Плохо, что ты подсунул мне Безбородко, не предупредив. А теперь он в тайны политики Кабинета проник. Послы же иноземные, сам ведаешь, так и рыщут, кому бы взятку сунуть. Выход один, — сказала Екатерина, не желавшая расставаться с Безбородко, — завалить его золотом по самое горло, чтобы он, жук, в подачках от иностранных дворов не нуждался.
— А где ты денег возьмешь столько?
— На других экономить стану, — отвечала Екатерина…
В первую очередь она экономила на сыне. В свадебную поездку императрица снабдила его столь скудненько, что Павел над копеечкой трясся. Правда, она вручила Румянцеву большой сундук с дорогими подарками, но тот Павла к нему не допускал:
— И ключа не дам! Раздать-то все можно…
Впрочем, стоило кортежу Павла пересечь границу, как он был встречен генералами Фридриха и с этого момента пруссаки честно и щедро расплачивались за все расходы жениха…
— Эти русские меня разорят, — ворчал король. Втайне Фридрих рассчитывал, что визит русского наследника вынудит венских захватчиков быть скромнее.
— Пусть там не облизываются на Силезию и Баварию, — сказал король. — Я еще способен устроить всем хорошую чесотку. — Фридрих велел справить для невесты три платья. — Два, а не три! — крикнул он вдогонку портному.
Мать невесты просила у него денег на приданое.
— Вот новость! — отвечал король. — Откуда я знаю, мадам, на какие пуговицы вы истратите мои деньги? Будьте довольны и тем, что ваша дочь, став русской цесаревной, ни одного раза в жизни не ляжет спать голодной…
Из депо извлекли дряхлые фаэтоны прошлого века, Фридрих велел освежить их сусальным золотом, а заодно уж (опять расходы!) вставить новые стекла взамен выбитых. Софию-Доротею Вюртембергскую тщательно готовили для встречи с женихом: пытаясь устранить неуклюжесть провинциалки, обучали легкости шага, умению садиться, «трепетать» веером. Перед пустым креслом она разучивала книксены и реверансы, а баронесса Оберкирх выступала в роли дрессировщицы:
— Не вижу грации! Где непринужденность вашей улыбки? Еще раз сорвите цветок и, нюхая его, изобразите на своем лице неземное блаженство… вот так! Теперь еще раз отрепетируем важную сцену появления перед русской императрицей…
Заодно разрабатывались темы будущих разговоров с женихом. Конечно, пересадка из Монбельяра на будущий престол России — дело слишком серьезное, и тут стоило потрудиться. Был учтен и горький опыт первой жены Павла. Невесте внушали: что бы там ни вытворяла Екатерина Великая, твое дело — производить детей и помалкивать… Вюртембергское семейство всегда было унижено бедностью, дети привыкли ходить в обносках. Таких принцесс, как невеста Павла, можно было встретить на базарах немецких городишек: с корзинкою в руках, в накрахмаленном чепце, они до обморока торговались, чтобы не переплатить лишний пфенниг за пучок петрушки.
Между тем кортеж жениха приближался. За Мемелем граф Румянцев впал в мрачное состояние духа. Померания плыла в окошках кареты осыпями желтых песков, унылыми перелесками. На этих полянах Румянцев, еще молодым, сражался с Фридрихом в Семилетней войне.
— Не знаю уж, как он кости свои собрал…
Впереди кортежа играли на трубах почтальоны.
Берлин был уже большим и красивым городом: множество садов, зеленые аллеи, опрятно одетые жители — пуговицы пришиты к кафтанам и мундирам прочно, на века! Павел въехал в Берлин через триумфальную арку, обыватели и чиновники кричали «ура!», за каретою бежали семьдесят девиц с цветочками, изображая легкомысленных нимф и пастушек, играла музыка, звонко палили пушки.
Король ожидал Павла возле дворца — сухой и желчный старик в затасканном мундире.
— Я прибыл с далекого Севера, — приветствовал его Павел, — в ваши чудесные края и счастлив получить драгоценный дар судьбы из рук героя, удивляющего потомство.
Трость взлетела в руке короля.
— Вот! — произнес он, указывая на Румянцева. — Вот подлинный герой нашего бурного века. С храбростью Ахиллеса сочетает он в себе добродетель Энея, и мой язык уже слаб, чтобы возвеличить его. Сюда надобно вызвать легендарные тени Гомера и Вергилия… А каков мир! — произнес король. — Румянцев вырвал его у турок, держа в одной руке перо, с конца которого капали чернила, а в другой сжимая победоносную шпагу, с лезвия которой стекала варварская кровь…
Фридрих пропустил Павла, потом сказал Румянцеву:
— Мы старые друзья! Прошу следовать впереди меня.
В покоях королевы Павел был представлен невесте, плеча которой он едва достигал своим париком. Физическое развитие ее и впрямь было великолепно. Мать невесты хвасталась, что по совету Руссо всех детей вскормила собственной грудью:
— Теперь вы сами видите, что у меня получилось!
Опыт вполне удался: София-Доротея обладала таким мощным бюстом, как будто ее готовили в кормилицы. Маленькому цесаревичу очень понравилась гигантская принцесса. Заметив в ее руках нарядный альбомчик, Павел справился о его назначении. Ответ был — конечно же! — продуман заранее:
— Я записываю в альбом русские слова, чтобы при свидании с вашей великой и мудрой матерью сразу заговорить с нею по-русски и тем доставить ей удовольствие…
Павел просил принца Генриха передать невесте, что он влюблен, а через два дня сделал формальное предложение. «Политика… голая политика», — отозвался об этом король.
— Дети мои, — обратился он к молодым, — прошу откушать с немощным старцем. У меня найдется и вкусненькое.
Он угостил их паштетом из балтийских угрей, итальянской «полентой» и говядиной, разваренной в водке. Беседуя с ними король не забывал о Польше:
— В прусских пределах я совместил три религии — католическую, византийскую (вашу!), протестантскую. Таким образом, пощипав Польшу, я как бы принял святое причастие. Это не принесло покоя моей слабой душе: для благоденствия королевства мне, старику, не хватает еще и… Данцига!
— Ваше величество, — приложился Павел к руке короля, — если бы я только царствовал, поверьте, что Данциг…
— Не будем забегать впереди наших лошадей, — остудил его порыв Фридрих. — Беспощадная мельница времени и так мелет для будущих пирогов. Я сейчас призову своего наследника…
Фридрих пригласил племянника, будущего короля Фридриха Вильгельма, и скрепил пожатье их рук:
— Клянитесь, дети мои, что, достигнув престолов, вы сохраните дружбу наших дворов — в сердцах! в политике!
— Клянемся, — отвечали будущие самодержцы.
— И завещайте эту клятву детям своим.
— Клянемся, — последовал ответный возглас.
Очень довольный, король вернулся к столу:
— Моя бедная матушка говорила, что в старости можно делать все, что делал в юности, только понемножку. У меня сегодня счастливый день, и мне захотелось выпить… немножко!
Павел с нетерпением ожидал, что король угостит его зрелищем потсдамских парадов, фрунтов и прочими чудесами плацев, но не тут-то было: опытный политик, Фридрих не сделал этого, чтобы не возбуждать недовольства к себе в Петербурге. Он лишь мельком, без охоты, показал свой Потсдамский полк:
— Есть в этом мире вещи куда более интереснее фрунта…
Жениха с невестой отвезли в замок Рейнсберг, стоящий посреди угрюмых лесов, на берегу мрачного, затихшего озера. И здесь, в окружении давящей тишины, Павел бурно разрыдался:
— Я так одинок… я так несчастен, принцесса!
— Со мною вы не будете одиноки, — утешала его невеста. — Я принесу вам покой души и много детей.
— Ах! Сколько же мне еще можно ждать?
— Всего девять месяцев, — заверила его невеста.
— Да? Но ведь и ожидаю другого…
Не рождения наследника, а смерти матери!
Екатерина велела жене фельдмаршала Румянцева выехать в Мемель — навстречу вюртембергской невесте.
— Мне нужен внук-наследник, — сказала императрица. — Соблаговолите учинить тщательный осмотр, о чем и доложите. Я не хочу повторения истории с Natalie… Заодно уж, графиня, проследите, чтобы ни одна немецкая мышь не прошмыгнула на Русь за вюртембергскою кисочкой…
От Мемеля Павел ехал один, а невеста осталась в Мемеле проститься с родителями. Она умоляла русскую свиту пропустить с нею в Россию подругу, Юлиану Шиллинг фон Канштадт (будущую мать будущего шефа жандармов А. X. Бенкендорфа), но русские твердо держались указаний своего Кабинета:
— Вы можете ехать одна. Только одна!
Павел долго ожидал невесту в Ямбурге:
— Что случилось с вами, волшебная принцесса?
Губу невесты безобразно раздуло, в жестоком флюсе оттопырилась ее щека, один глаз совсем заплыл. Она сказала:
— Продуло в дороге. И пчелка в губку кусила…
Екатерина встретила молодых у шлагбаума Царского Села. Обозрев флюс и царственные габариты принцессы, она не удержалась и, фыркнув, шепнула своей наперснице Парашке Брюс:
— Подумать только! Сколько добра сразу из Монбельяра, и все это достанется одному моему глупому сыну…
Попав в райское великолепие дворца Екатерины, невеста рухнула на паркет и поползла к императрице на коленях. Екатерина (если верить Корберону) крикнула:
— Быстро закрыть двери из аванзалы!
Она не хотела, чтобы придворные видели это недостойное пресмыкательство. «Зрелище, — писал Корберон, — было сокрыто от любопытных глаз. Но, очевидно, императрица осталась довольна подобным унижением…» Принцесса была крещена с именем Марии Федоровны, а поздней осенью состоялась свадьба. Покидая застолье с Петром Завадовским, императрица удалилась, благословив молодых словами:
— Ну, живите, дети мои. Только не скандальте…
Мария Федоровна углубилась в изучение шкафов и комодов своей предшественницы. Гардеробмейстер извинился, что не успел к приезду раздать бедным людям все ее платья и обувь.
— Бедным? — обомлела юная цесаревна. — Да я сама все сношу… Где камеристка? Я должна сверить, что осталось в шкафах, со списком вещей покойницы. — К великому ее огорчению, недоставало пары варшавских туфель.
— Я должна их найти. Если они обозначены в табели, значит, должны быть. Какое счастье, что обувь покойницы мне впору!
Когда Павел покинул Берлин, вдогонку ему Фридрих произнес вещие слова, которые в истории оправдались:
— Наследник высокомерен. Надменен. Заносчив. Управляя русскими (а это народ суровый), он недолго удержится на материнском престоле. Боюсь, что Павла ожидает такой же конец, который постиг и его сумасбродного отца.
Это пророчество Фридрих II закрепил в своих мемуарах. Подсчитав расходы на гостей, он заболел от огорчения. А узнав о его болезни, Вена стала потихоньку собирать войска в Богемии, чтобы затем при последнем вздохе «старого Фрица» наброситься на Силезию. Но «старый Фриц» воскрес.
— Ах, негодяй! — вскричал король, срывая с головы ночной колпак. — Если Вена не дает мне права болеть спокойно, я ведь способен еще вскочить в седло, плюнув на вес рецепты великого врача Циммермана… Европа еще услышит, как грохочут прусские барабаны и как волшебно поют мои воинственные флейты… Горе вам, венские зазнайки!
Мария-Терезия тихонечко отвела войска из Богемии.
12. ЗАЛОМ
Потемкин пропал — несчастный, отверженный. Растворил себя в дорогах деревенской России, ночевал на сеновалах. Опустился. Обрюзг. Ногти отрастил…
Не стал он первым. Не быть уже и последним!
На ухабах трясло. Лошади ступали тяжко.
Единым оком озирал он скорбные пажити и поляны, слушал несытый вороний грай над храмами сельскими, в которых и молился, взыскуя от Бога тягостей, а не праздников. Худо было.
Поля, поля, поля… «Господи, дай мне сил в дороге!»
— Не оставь Ты меня, грешного, в унынии сердца моего…
Был вечер. Впереди лежало немалое село. Издали доносились бабьи плачи, причитания старух, мужики же оцепенели в молчании. Подъехал ближе, спросил:
— Люди добрые, или беда какая у вас?
— Залом! Залом у нас, миленький. Видать, за грехи наши наказал Господь Бог…
Потемкин грузно выбрался из возка.
— Где залом-то у вас? — спросил, сам робея.
— А эвон… вчера у самой дороги скрутило.
Что такое залом, Григорий Александрович ведал. Лихой человек или ветер иногда причудливо закручивал на поле стебли ржаные в узел. А народ считал, что хлебов коснулась сама нечистая сила. Распутать залом боялись, ибо издревле верили в примету: развязавший залом — не жилец на белом свете! Коснуться залома мог только священник безгрешной жизни, да и тот брался развязывать узел не голыми руками, а через епитрахиль… Потемкин кликнул старосту.
— За священником послали? — спросил он.
— Побегли парни. Ищут. Боится он. Прячется. Уж больно ржицу-то жаль… сгибнет. Ишь бабы как воют! Беда нам, беда…
Со стороны села два дюжих парня вели под руки священника. Босыми ногами он загребал бурую пыль, на его жилистой шее жалко болталась выцветшая от времени епитрахиль.
Народ упал на колени:
— Батюшка, спаси… ослобони от беды! Детки малые. Сами до весны не сдюжим: изголодаем ведь. Спаси…
— Не могу, православные! Избавьте меня. Грешен. Во субботу с попадьей опосля бани грех имел… Помру ведь!
— Да кто по субботам с бабой не грешен? — галдели мужики. — Особенно ежели опосля бани… Уж ты не отрекайся: сотвори милость. А мы с иконами округ всех полей обойдем…
Священник сел на меже, сбросил с шеи епитрахиль:
— Не могу! Страшно. Посылайте в город — за митрополитом с клиром евоным. Пущай сам от нечисти нас избавит…
Глядя на матерей и бабок, заголосили и дети малые.
Потемкин нагнулся и поднял с земли епитрахиль.
Нацепил ее на себя, перекрестился — истово.
Толпа разом смолкла и расступилась, когда он шагнул, наперекор горькой судьбе. Шагнул прямо в ржаное поле…
— Господи, помоги! — взмолился он тут.
И правда, что руками узла не распутать. Тогда светлейший с корнем вырвал залом и отбросил скрюченные стебли далеко за межу. После чего торопливо шагнул в коляску.
— Все, брат! — сказал кучеру. — А теперь — погоняй…
И вот тогда освободилась душа — стало легко-легко.
И даже чудилось: не сама ли судьба его как этот дьявольский залом во ржи, который не мог развязать он, зато хватило смелости вырвать с корнем и отбросить прочь. И понял — никуда ему от Екатерины не уйти. Ведь кто же другой оживит буйные города в степях одичалых, кто Крым приобщит к России, кому, как не ему, посылать флоты в моря и армии на кровавые штурмы?
— Гони! — кричал он, взъерошенный. — Назад гони!
…Во дворце был «большой выход», когда двери аванзалы с грохотом разлетелись настежь, арапы отпрянули, — перед растерянной толпой снова возник он:
— Потемкин… вернулся.
Праздничный. Ликующий. Яркий. Непобедимый!
Через лоб, пересекая его, пролегла черная тесьма, укрывающая безглазие. Голубым муаром стелилась через могучую грудь андреевская лента. Нестерпимый блеск исходил от алмазов на орденах его. В гордой позе стоял он в дверях, опираясь на трость. А рукоять ее, выточенная из оникса, изображала Екатерину — в точном портретном сходстве, но… в виде морской сирены, и в короне ее вспыхивали мелкие бриллианты.
— Ты звала, матушка? — вопросил он. — Так вот я…
И, сказав так, он пошел к престолу, каждым шагом своим утверждая самого себя. А перед ним, надменным и гордым, все шире размыкался коридор придворных:
— Дорогу светлейшему… дорогу ему!
Екатерина павой сошла со ступенек трона. Молча распахнула двери в свои покои. Молча и затворила их за Потемкиным. Она крепко обняла его, заплакав и засмеявшись:
— Гришенька… единственный мой.
Не стал последним, так стал единственным.
ЗАНАВЕС
Я нарочно умолчал о рождении императрицей ребенка от Потемкина, ибо не выяснил дня его рождения. Очевидно, он появился на свет где-то накануне смерти невестки императрицы.
Родилась девочка — Темкина, крещеная, с именем Елизаветы, в отчестве — Григорьевна. Передо мною два ее изображения: дама уже достаточно зрелая, симпатичная, и не берусь судить, на кого она больше похожа — на отца или на мать. Рождена она, естественно, втайне. Потемкин отвез девочку на воспитание к сестрице Марье Самойловой и более, кажется, не интересовался ею (обычная история незаконнорожденных детей монархов). Однако Темкина с детства знала тайну своего происхождения, а все поместья на Украине, ей данные, она лихо промотала еще в ранней юности. Уже после смерти отца Е. Г. Темкина стала женою выходца из Греции, херсонского губернатора И. X. Калагеоргия, жила под Киевом в местечке Межигорка, имея множество детей.
Правнук ее и праправнук Потемкина, известный ученый Д. Н. Овсянико-Куликовский, вспоминал в своих мемуарах, что многочисленные наследники Потемкина «жили дружно, весело и шумно, но вместе с тем как-то очень беспокойно, ожидая по временам всяких бед и напастей. Любили жизнь, но не умели ее устраивать. Она у них как-то сама строилась и сама разрушалась — на основах несокрушимого благодушия, неисправимой доверчивости к людям и такой же нерасчетливости в делах».
Нет никаких сомнений в большой любви Потемкина к императрице. И она любила его! В начале отношений им не хватало дня и ночи: не успев расстаться, они обменивались любовными «цидульками» в таких откровенных выражениях, что женщина иногда даже пугалась осуждения в будущем:
— Вот помрем с тобой, а люди, не дай Бог, прочтут сие и скажут, что мы с тобой были буйнопомешанные…
Екатерина до старости не могла избавиться от мужского обаяния Потемкина.
…Вернувшись ко двору, светлейший сразу же вытряхнул из дворцовых покоев Завадовского, который, как воришка, забрался в чужие комнаты. Боясь гнева светлейшего, случайный фаворит метался в апартаментах, руководя выносом вещей. Он был жалок и мелочен — цеплялся за мебель, вазы и занавески.
— А коробочку эту можно забрать? — спрашивал он.
— Забирай все коробочки свои и — вон!
Прервав интимные отношения с императрицей, Потемкин достиг в жизни таких высот, каких никогда не достиг бы, оставаясь только любовником… История не богата примерами, чтобы мужчина и женщина, уже разделенные в личной жизни, продолжали оставаться нерасторжимы в делах государственных.
И тут возникает вопрос: а были ли они мужем и женою?..
Да, были! И об этом многие тогда знали… Сегюр, Кобенцль, де Кастера, Вертгеймер и наши историки, Бартенев и Кобеко, писали о браке Екатерины с Потемкиным как о факте точно известном. Бартенев сомневался лишь в дате венчания — то ли конец 1774 года, до отъезда двора в Москву, то ли самое начало 1775 года, когда двор в Москву прибыл.
А где же документ, подтверждающий этот брак?
Он покоится в глубинах Черного моря.
Не будем удивляться… Санечка Энгельгардт, любимая племянница Потемкина, в браке графиня Браницкая, была свидетельницей венчания Екатерины с Потемкиным. Ее записка об этом событии перешла в род графов Строгановых, один из которых, проживая в Одессе, незадолго до смерти погрузил богатейший архив на корабль, велел ему выйти в море, где архив и был утоплен. Погибли ценнейшие документы русской истории. Бартенев полагал, что Строганов сделал это по настоянию Елизаветы Ксаверьсвны Воронцовой, урожденной графини Браницкой.
Венчание происходило в храме Вознесения на Большой Никитской улице (ныне улица Герцена) в Москве. И теперь понятны бесконечные хлопоты Потемкина, который, призвав на помощь гениального архитектора В. В. Баженова, хотел перестроить церковь в величественный собор. Смерть помешала князю Таврическому закончить сооружение, храм достраивали его потомки — уже при Николае I. (Именно в этом храме позже венчался Пушкин с Натальей Гончаровой).
Доказательства брака имеются. Из семьи Энгельгардтов, родственных Потемкину, вышло впоследствии немало ученых, известных в нашей стране. Среди них памятен Василий Павлович Энгельгардт (1828–1915), приятель композитора М. И. Глинки, — оба они, как и Г. Потемкин, были смоляне. Василий Павлович — доктор философии и астрономии, член Академии наук, автор монографии о А. В. Суворове, основатель музыкального фонда композитора Глинки. Он имел частную обсерваторию в Дрездене, которую передал в дар Казанскому университету, где она находится и поныне. Здесь же разместились его архив и библиотека. В архиве был альбом Энгельгардта, в нем хранились фотографии брачных венцов Екатерины и Потемкина: венцы были украшены их миниатюрными портретами. Энгельгардт своей рукою оставил в альбоме надпись, удостоверяющую законность брака Екатерины с Потемкиным…
ДЕЙСТВИЕ ОДИННАДЦАТОЕ. Золотой век
1. ГВОЗДИ ДЛЯ ХАНА
Вскоре над Балтикой подул благоприятный ветер: только теперь, после явной оплошки с графом Андреем Шуваловым, шведский король Густав III собрался навестить Петербург, дабы наладить отношения с соседкой, доводившейся ему двоюродной сестрицей. Густав III тактично предупредил ее, чтобы салютов по приезде ему не учиняла, ибо он привык путешествовать инкогнито — под именем «графа Готландского».
Потемкин на всякий случай глянул в календарь:
— Ежели прикатит летом, так у нас Полтавские торжества. Приятны ли они королевусу Швеции станутся?
Корберон извещал Версаль об удалении Завадовского: «Дурак рвал на себе волосы». Выбитый из фавора, Завадовский при встречах с императрицей принимал томный вид, хватался за сердце, даже стонал, изображая покинутого, но сгорающего от страсти любовника. Императрице эта комедия скоро прискучила:
— Бери четыре тыщи душ и езжай себе с Богом…
Тут и конец актерству! Завадовский убрался на Украину, где ему достались богатейшие Ляличи, переименованные им в Екатеринодар. Мерзкий ханжа, он водрузил в парке статую Екатерины, проходя мимо которой вздыхал, вознося хвалу богу. Здесь он обратился в ненасытного стяжателя, увеличивая свои поместья, безжалостно разорял бедных соседей и мужиков, а если они жаловались на оскудение, говорил им ласково:
— Коли я, душечка, виноват перед тобою, так судись со мной… Законы справедливы у нас! Только не жалуйся мне: у меня сердце нежное, оно чужих слез не выносит…
Позже он стал директором банка, при Александре I вылез в министры народного просвещения, но интересен другим: всю жизнь крупно воровал, но ни разу не попался… В старости он любил вспоминать «золотой век» Екатерины:
— Вот жили! Нонешним и не снилось, как мы жили…
Лавки книготорговцев оживились продажей парижской новинки — сочинением Неккера о хлебной торговле. Екатерина к политэкономии относилась всегда небрежно, говоря, что это занятие для бездельников, желающих «иметь шерсть даже от стрижки яиц». Но книгу Неккера оценила: «Я приняла ее в число моих классических книг». Хлебный вопрос оставался для России трудным. Потемкин только вздыхал:
— Мы могли бы расселить сто миллионов людей, а едва кормим семнадцать… Запашной земли мало, леса густые душат пашенки, и ковырять нам целину веками, пока не будет в зерне достатка избыточного! О господи, все грехи наши тяжкие…
«Золотой век» Екатерины никогда не был «золотым» для народа. Если окинуть мысленным взором прошлое, увидим, что русских людей жизнь не баловала, постоянно требуя от них напряжения ума, нервов, мускулов. От поколения к поколению, от деда к внукам передавалось тяжкое наследие былых времен, осложненное новыми проблемами, новыми нуждами. Прошлое никогда не исчезает бесследно и, volens-nolens, отражается в будущем, а все то важное, что не успели свершить пращуры, доделывали на Руси их потомки…
Нет, читатель, это не Екатерина выбрала для себя самый бурный период русской истории, — это само время избрало ее, и об этом следует помнить. Конечно, она имела полное право гордиться Россией, что всегда и делала, когда с юмором, а когда и с гневом предупреждая иностранных послов, чтобы не слишком-то обращали внимание на зипуны и лапти, на корки хлеба в котомках нищих, на устойчивый запах редьки и квашеной капусты в провинции… Вот ее слова:
«Русский народ есть особенный народ в целом свете, который отличается догадкою, умом, силою. Я знаю это по двадцатилетнему опыту. Бог дал Русским особые свойства… верю, взойдет звезда Востока, откуда должен возсиять свет, ибо там (в России) больше, чем где-нибудь, хранится под пеплом духа, мощи и силы!»
Так она отзывалась о народе, который своими подвигами принес ей славу. «России я обязана всем, и даже именем — Екатерина!» — говорила она. Однако не следует забывать, что Екатерина была дитя своего века, и она немало сделала для того, чтобы этот же умный народ с каждым годом угнетался все больше. Жившая в своем веке просвещенного абсолютизма, она была женщиной умной, образованной. Естественно, она не жаловала придворных дураков:
— Если один дуралей камень в Неву закинет, так потом сорок Вольтеров не знают, как его оттуда вытащить.
Но даже и глупцов она выслушивала с приятной улыбочкой. Разговоров с женщинами недолюбливала, зато обожала вести диалоги с мужчинами, пусть даже грубые, излишне откровенные. Близким своим она раскрывала секреты своей власти:
— Терпимость — вот главное оружие властелина! Легче всего в гнев войти да головы отрубать! Но гнев должен быть непременно обдуман: одни лишь негодяи злятся безо всякого плана…
Но, прощая слабости другим, она требовала терпимости и к своим слабостям. В придворной церкви императрица ставила за хорами ломберный столик и, попивая кофе, играла в карты. Иногда, впрочем, выглядывала, как белка из дупла, чтобы проследить, старательно ли молятся ее придворные дамы.
Платон однажды не стерпел такого кощунства:
— Ваше величество, когда ваши подданные душою к Богу прилегают, я слышу голос ваш дивный: «Жмуди… вини… пас!»
Екатерина тузом ловко накрыла трефовую даму:
— Ах, как затиранили вы меня! Разве можно в наш философический век придавать значение пустякам? Откуда вы знаете? Может быть, сдавая туза, я душою прилегла к Богу гораздо ближе, нежели мои статс-дамы, театрально павшие на колена, а думающие о любовниках… Не преследуйте меня, ваше преосвященство!
В приемной Потемкина всегда стояли шахматные столики с начатыми партиями; Платон, духовник императрицы, был любимым партнером светлейшего. За игрою беседовали о политике. Платон часто спрашивал:
— А каковы крымские новости, князь?
— Никаких хороших, — отвечал Потемкин. — Девлет-Гирей, по слухам, ремонтирует дворец в Бахчисарае, а Шагин-Гирей живет в Полтаве на русских хлебах. Французы остаются верны заветам герцога Ришелье и укрепляют Босфор и Крым пушками…
А русский купец-удалец, молодой парень по прозванию Никита Михайлов, торговал в Крымском ханстве гвоздями московскими. Случилось ему гулять по берегу моря, когда татары возились с пушками, выгружая их с кораблей султанских. Вышел к морю и хан Девлет-Гирей, знавший Никиту с тех пор, как во дворце ханском он подновлял веранду в гаремном садике.
— Вот из этих пушек и напугаем вас, — сказал хан.
Меченные бурбонскими лилиями королей Франции, пушки валялись на влажной морской гальке. Михайлов стал мерить длину орудий своими пядями, как плотники измеряют длину досок. Девлет-Гирей подозрительно наблюдал за парнем:
— А зачем ты, пес, пушки мои измеряешь?
— Хочу знать, высокий хан, улягутся ли они на телеги наши, когда из Крыма мы их к себе на Москву потащим…
Девлет-Гирей схватился за саблю, но, смирив гнев, только выругался и пошел прочь. Свежий ветер распахнул полы халата, растрепал конец тюрбана на его голове. Из ажурного киоска, упрятанного в зарослях дикого винограда, сладостно распевал о муках любви молодой красивый татарин:
Никита Михайлов широко зевнул и пошел спать. Завтра, чуть свет, ему опять на майдан — гвоздями торговать!
2. ФЛОТУ ПЛЫТЬ ДО НЕАПОЛЯ
Ежегодные походы в Средиземное море приучали моряков к сложности навигации, к познанию языков иностранных, к неизбежному сравниванию: как у них и как у нас, что лучше, а что хуже!.. А летом маневры с огнем страшным, залповым…
Прохор Курносов, сюрвейер и кавалер, натянул на искалеченную руку перчатку, дабы инвалидностью излишне не хвастать. Флагман эскадры дал залп с двух бортов сразу. От резкого напряжения корпуса корабль осел на два фута ниже ватерлинии, потом занял прежнее положение, подпрыгнув, как поплавок.
— Слеза по обшивке, — доложили из трюмов.
— Слеза не течь, — заверил их Прошка…
Со времени вызова в Петербург пришлось зимовать в Ревеле, а милая Камертаб-Аксиньюшка осталась с детьми в Азове, где море ласковее. Виноват Потемкин: уговорил обратиться в Департамент герольдии, чтобы его с потомством к дворянству причислили. Волокита в делах Сената задержала его на Балтике, а он уже возмужал и очень к семье тянулся… Ноги в ботфортах расставил пошире — качало. Пятнадцать кораблей и семь фрегатов разворачивались в серости моря. Еще залп — и свисток:
— Сюрвейер Курносов, адмирал ждет…
Самуил Карлович Грейг угостил его шартрезом.
— Слушай, — сказал он, — у меня к тебе просьба. По указу ея величества, на маневры допущены послы иноземные. Тут их много — только корми. Хотят повидать «низы» наши. Спусти их под палубу в брот-камеры и отвори крюйт-камеры…
Среди дипломатов был Корберон, писавший: «Целый день пьянствовали, ели, слышали один русский язык… Необыкновенная опрятность судов привела всех в восторг!» Курносов откинул люк, мадридского посла де Ласси предупредил по-испански, чтобы в «низы» корабельные с сигарой не лез:
— Иначе останется от нас дым с большой копотью…
В крюйт-камерах — бочки с порохом, на стеллажах лежали пушечные заряды. Корберон все записывал: «Царствующий порядок доставил мне удовольствие». Прошка провел гостей и в брот-камеру, где хранились пищевые припасы команды. По-хозяйски налил послам водки, оделил сухарями. Корберон отметил: «Сухари хотя из ржаной муки, но очень вкусные». Иностранные послы и атташе наперебой спрашивали о рационе матросов.
— Рацион прост. Щи и каша. Мясо четырежды в неделю. В остальные дни соленая лососина и масло, конечно, коровье. Водки на день по чарке. Еще моченые яблоки. И лимоны.
— А сколько в год получает матрос?
— Восемь рублей, — сказал Прошка. — Холостому и непьющему хватит. А семьи женатых огороды имеют. Скотину держат. Сады разводят. Когда матрос уходит в отставку, на берегу у него уже исправное хозяйство. Таковы наши порядки… А как у вас?
Маневры кончились. Казна отпустила на эскадру Грейга премию в 375 тысяч рублей, чтобы эти деньги разделили между офицерами и матросами. Грейг звал в салон к себе господ офицеров эскадры, Прошка снова встретился с Федей Ушаковым — в чине капитан-лейтенанта он служил на фрегате «Северный орел».
Адмирал Грейг с бокалом в руке возвестил:
— Теперь, когда лишних не стало, мы, господа, можем и выпить как следует… За матушку Катерину — виват!
— Виват, виват, виват! — откричались под водку.
— А я, Прошка, укачиваться стал, — сознался Ушаков.
— Побойся Бога. Тебе ли укачиваться?
— Ей-ей. Не шучу. На Черном море — хоть бы што, и ел за пятерых, а тут, на Балтике, волна паршивая, корабли валяет. Утешением мне одно: знаменитый британский адмирал, почтенный милорд Джордж Энсон, свершив кругосветное плавание, целое ведро наблевал, когда его корабль плыл по Темзе.
Ушаков мечтал теперь вернуться на Черное море. Кстати, готовилась эскадра коммерческих судов Козлянинова для отплытия в Неаполь, и капитан-лейтенант был согласен плыть под коммерческим флагом.
— А ты как? — спросил он Прошку.
— Мне сам Бог велел, надо и семью повидать…
Перед отплытием Курносов побывал в столице. На Невской першпективе, освещенной масляными фонариками, повстречался ему человек — лицом вроде бы и знакомый:
— Не господин ли Радищев из пажей будете? Ежели так, сударь, мы когда-то в дому Рубановских встречались.
— Ваша правда, — ответил Радищев. — Паче того, на девице Рубановской и женился я. А вы, вижу, из плотников уже в чины вышли… Уж не топором ли вам пальцы-то отрубили?
— Да не! Турки оторвали. А вот, помню, был у рубановских в гостях еще и Федор Ушаков, тоже из пажей, как и вы.
— Умер он в Лейпциге. Хочу книжку о нем писать.
— Чудно! — удивился Прохор. — Жил человек, как все, веселился, вино пил со мною, и — вдруг! — книжка о нем. Даже не верится… Выходит, и обо мне сочинить можно?
— Ежели, сударь, достойны гиштории окажетесь… Ну, — раскланялся Радищев, — легкой вам службы во славу отечества.
— Легкой-то у нас не бывает. Впрочем, благодарю вас…
Радищев грустно улыбнулся и пошел своим путем.
Прохор Курносов пошел своим.
Отправка эскадры — дело хлопотное. Чесменская битва (при колоссальных жертвах и множестве ранений) нечаянно открыла, что в экипажах кораблей сражались и… женщины. Извещенная об этом Екатерина была озабочена «половой» проверкой команд. Капитан второго ранга Козлянинов заверил ее, что проверка уже была.
— На этот раз вроде нету бабья.
— Всегда говорят, что нету, а в море они, как клопы, из люков выползают. Раздевать матросов пробовали?
— Раздели. Трех баб нашли. Выпороли и отпустили.
— Так им, блудам, и надо… Плывите с Богом!
Поплыли. Однажды утром сюрвайер поднялся из каюты на палубу — в расплывчатой мути вдалеке качало чей-то корабль.
— Идет без флага, — показал на него Ушаков. — Кажется, у них что-то не в порядке. Не хочешь ли помочь им?
На шлюпке подгребли к кораблю. Курносов окликнул:
— Почему без флага, эй! Что случилось у вас?
На палубе его встретил веселый и румяный человек.
— Господи! — воскликнул он. — Никак, свои, русские?
— А ты кто таков? Чей корабль?
— Я библиотекарь императрицы Екатерины — пиит Петров, Василий Петрович, прославленный в веках еще при жизни своей. А яхтой владеет герцогиня Кингстон… Да что мы стоим? Полезай в люк. Ах, Боже, даже не верится, что ты русский.
О таком поэте Прошка впервые слышал, но из газет ведал, что в Англии герцогиню Кингстон хотели клеймить каленым железом за все ее фокусы с мужьями. Внутри корабля поражало великолепие — сказочное. В проходах висели картины в богатых золоченых рамах. Петров походя говорил:
— Вот тебе Клод Лоррен, а вот и сам Рафаэль…
— Не боитесь, что англичане потопят вас?
— Боимся. Время тревожное. Потому и флага не держим…
Петров толкнул зеркальную дверь — прямо в духоту тропического сада, наполненного ароматами редкостных растений. На ветках сидели диковинные попугаи, клекотали павлины. В салоне Петров зазывал гостя к столу, потчевал марсалой.
— Да меня на фрегате ждут, — отнекивался Курносов. — Я вот сам корабли строю. Повидал их на своем веку. Разных. Но такой тщательной отделки убранства еще никогда не видывал.
— Герцогиня строила этот корабль специально для путешествия в Россию, взбрело ей в голову — сделаться статс-дамою нашей Екатерины. А наследство у нее от мужей. Богата! Спасибо, хоть башку ей топором не снесли… Вон картина висит — посмотри: это она в обмороке изображена, когда в Лондоне судили ее за двое- или за троемужество — она сама того не знает!
На картине была представлена молодая красавица, у которой соблазнительно обнажена грудь.
Прошка удивился:
— А чего это она судьям титьку свою показывает?
— Чтобы разжалобить. Опять же для красы…
Кингстон приняла Прошку, лежа в постели.
— О, как я люблю русских! Встречные ветры отнесли мою яхту в сторону, и теперь боюсь, чтобы корсары короля Англии не наказали меня ядрами за мою страсть к путешествиям.
— Поднимите флаг Франции, но лучше коммерческий.
— Вы дали мне ценный совет, — сказала Кингстон. — А правду ли пишут в газетах, что ваша царица умирает от рака?
— Впервые слышу, — изумился Прошка…
Он вернулся на фрегат «Северный орел», и корабли разошлись — каждый своим путем. Козлянинов предупредил команды, что возможны нападения алжирских и английских пиратов. Корабли Георга III беспощадно грабили в море и уничтожали всех подряд настигнутых на коммуникациях мира, дабы пресечь связи Европы с Америкой. Это был наглейший морской бандитизм… За ужином в кают-компании Ушаков сказал:
— Вояки липовые! Лупят их там американцы…
За океаном возникла, не всем еще в Европе понятная, фигура Джорджа Вашингтона, первого президента той страны, которой еще не было на географических картах. Георг III в какой уже раз снова умолял русский Кабинет продать ему солдат!
Прошка проснулся от музыки. Белый город ослепительно сверкал на расцветающих берегах. Это был Неаполь.
И в ревельской «ссылке» Екатерина не оставила Андрея Разумовского своим тайным наблюдением. Ей было приятно, что даже в чопорном Ревело он сумел завести фаворитку. Ну что ж! Пора употреблять молодого человека в деле… Она вызвала его в Царское Село, вместе они гуляли в парке.
— Предупреждаю: вы у меня в строгой опале, которую и заслужили. Не старайтесь мне возражать. Я больше вас жила, и я умнее вас. Что вы есть, милостивый государь мой?
— Я офицер вашего флота, генерал-майор вашей армии, наконец, имею честь состоять камер-юнкером вашего двора.
— Меня не интересует окраска ваших павлиньих перьев. Я спрашиваю о другом — что вы способны делать?
— Что угодно вашему величеству.
— Вы отправитесь в Неаполь… моим послом!
Стал накрапывать дождик, они вернулись во дворец. Заварив для себя кофе, Екатерина не дала графу даже понюхать его. Пила сама. Разумовский соображал. Умный, он все понял:
— Нашему флоту понадобилась стоянка в Сицилии?
— Необходима. Флот растет.
Андрей Разумовский понимал, что от него требуется.
— Для этого я должен стать любовником королевы?
— Постарайтесь, — ответила Екатерина…
Там, в Неаполе, владычица Каролина, дочь венской Марии-Терезии, младшая сестра французской королевы Марии-Антуанетты, жена тупоумного короля Фердинанда I.
— Сейчас в Неаполе, — завела речь Екатерина, — все очень скверно. Народ бесправен. Инквизиция беспощадна. Власть сосредоточена в руках беспутной мерзавки Каролины и ее фаворита Джона Актона. Не пытайтесь, граф, скрыть глупой улыбки. Я ведь догадалась, что вы сейчас подумали обо мне и моих фаворитах… Разве не так?
— Так, ваше величество, — сознался граф Андрей.
— За эту дерзость вот вам чашечка кофе… Я не стану следить за вашей нравственностью, — продолжала императрица. — Мне абсолютно безразлично, отчего вы помрете. Но пока вы молоды и красивы, требую от вас службы отечеству. Мне важно, чтобы пребывание русского флота в Средиземном море не стало лишь историческим эпизодом. Мы там есть — мы там будем!
Разумовский уже обдумывал свое поведение:
— Чтобы ирландец Актон потеснился в постели королевы, мне, как мужчине, предстоит побывать в роли вулкана Везувия, под сенью которого и предстоит действовать.
— В двадцать пять лет можно побыть и Везувием! Кстати, — напомнила Екатерина, — проездом через Европу старайтесь завести связи с аристократами, дабы о вас пошумели в газетах. Плохо, когда много болтают о беспутной женщине, но для мужчины, паче того для дипломата, это даже на пользу…
Разумовский не стал допивать крепкий кофе.
— Но для куртуазии необходимы деньги. Много денег! — добавил он со значением.
Екатерина отвечала ему со смехом:
— Да уж конечно, для такого дела, как Неаполь, я стану платить вашему сиятельству гораздо больше, нежели вы получили тайком от меня от бурбонских послов де Ласси и Дюрана…
Андрей Кириллович отъехал в ранге полномочного министра и чрезвычайного посланника. Вена была наполнена красавицами. Графиня Тун-Гогенштейн-Клостерле спрашивала:
— Что вы собираетесь делать в Неаполе?
— Царствовать, — небрежно ответил Разумовский…
Вопросившая об этом стала его любовницей. Екатерине пришлось тормошить Панина, чтобы торопил дипломата двигаться далее. Оставив Вену, Андрей сделал остановку в Риме, где покорил знатную аристократку Гойош. Газеты шумели, золото рассыпалось, слава росла. Екатерина гнала посла дальше. Наконец он появился в Казерте, где располагался сицилийский двор. С первых же шагов он понял, что сердце Каролины занято милордом Актоном очень прочно и делать ему тут нечего… Как быть?
Для начала он очаровал придворную, маркизу Санто-Марко, безнравственную интриганку, которой сказал на ушко:
— Не понимаю, отчего в Европе так много говорят о красоте неаполитанской королевы? Я ничего в ней не нахожу…
Каролина об этом была тут же извещена, а потом Разумовский, встретясь с Актоном, между прочим, заметил:
— На вашем месте я бы любил свою жену… Это правда, что у королевы кривые ноги и большой отвислый живот?
Подобными замечаниями он вывел Каролину из терпения. Как? Ее красота признана всеми мужчинами, лучшие художники Италии спешат запечатлеть ее на холсте и в мраморе, поэты воспевают ее бесподобную грацию, а тут… Придворные заметили, что милорд Актон реже стал посещать королеву.
— Посол России не устоит перед моими волшебными чарами! — поклялась Каролина той же маркизе Санто-Марко.
Сицилийский двор никогда не видел ее в такой ярости. Каролина задалась целью — доказать Разумовскому, что она женщина не последняя. Напротив, у нее кое-что имеется в запасе такое, о чем даже Актон не догадывался. Разумовскому незачем было соблазнять разъяренную женщину — она сама соблазняла его. Но молодой человек оставался неприступен, как скала Гибралтара. Каролина была в отчаянии. Мужа она услала на охоту и велела не возвращаться, пока не подстрелит сорок кабанов. Актону приказала плыть в море и привезти ей дюжину голов алжирских пиратов. Она плакала. Она осыпала Разумовского самыми нескромными признаниями и самыми грубыми проклятьями.
Наконец он сдался…
Русский флот обрел якорные стоянки в Сицилии.
Екатерина, очень довольная, сказала Потемкину:
— Вот что можно сделать в двадцать пять лет, и для этого не требуется никакой государственной мудрости…
3. ДОМОЙ ХОЧЕТСЯ
Яков Булгаков, уже советник при посольстве князя Репнина, в кривизне стамбульских улиц находил дома, строенные еще византийцами. Вторые этажи балконами нависали над первыми, через жалюзи «кафессов» посверкивали глаза гаремных жен, увеличенные искусным гримом, улыбались губы, подкрашенные кармином.
Булгаков живо смешивался с разноязыкой толпой Стамбула. Тучи голубей парили над куполами дворцов султана: Ереванского — в честь завоевания Армении, Багдадского — в честь порабощения арабского Востока. И почему-то думалось: когда Осман, зачинатель могучей империи, пришел к власти, все имущество его состояло из четырех насущных предметов — знамени пророка, куска холстины, миски для плова и медной солонки… А теперь? Шумный базар Капалы-Чарсы раскинулся перед дипломатом, купцы орудовали так же шустро, как визири в политике. Все здесь продавалось, все покупалось…
Лупоглазый айсор тянул Булгакова за рукав:
— Зайди в мою лавку, о богатстве которой знает один Аллах. Я тебе покажу алмазы из Индии, рубины бахадшанские, бирюзу Нишапура и «рыбий глаз» из Судана… У меня есть седло, осыпанное жемчугом. А если ты любишь тайные удовольствия, у меня продаются и девочки: одна из Подолии, а другая из Грузии. Ты посмотри на них, и тогда сразу развяжешь свой кошелек…
Вечером на посольской даче Булгаков с князем Репниным наблюдал за пожаром в Константинополе. «Энгенвар!» (Пожар) слышались крики, и мимо бежали глашатаи в ярко-красных одеждах, выкрикивая названия улиц, охваченных пламенем. В розовых вихрях носились и погибали священные голуби.
— Вина хочу, — сказал Булгаков и послал в погреб лакея посольского. — Я все грущу, ваше сиятельство.
— О чем же, Яков Иваныч?
— Жизнь быстролетна. Уж и немолод. Мелькали города, страны, гостиницы, конференции, женщины, конгрессы… Семьи нет. Детей нет. И времени тоже нет.
Репнин спросил, отчего нужда во времени.
— Ах, князь! — отвечал Булгаков. — Ведь я, в дипломатии утопая, долго еще пузырями пиитическими булькал. Смолоду, еще с университета, мечтал о славе Гомеровой… Да разве теперь к Олимпу подступишься? И писать некогда.
Николай Васильевич Репнин тоже просил вина.
— Вот посадят нас турки в Эди-Куль, где Обресков подагру нажил, тогда можно писать хоть с утра до ночи: чернил нам не хватит, Яшенька, а времени в избытке будет…
Кучук-Кайнарджийский мир спокойствия не принес. Пожалуй, нигде, как здесь, в самом чреве Блистательной Порты, не ощущалось так сильно дуновение будущей грозы. Панин болел, зато все явственнее сказывалось на политике влияние новых личностей — Безбородко и князя Потемкина.
Реис-эфенди Ибрагим откровенно смеялся:
— Безбородко мы не знаем, а ваш кривой генерал немало смешил нас еще на Дунае, мы согласны смеяться и далее…
Дворец реис-эфенди был безобразен и, кажется, выстроен таковым нарочно, дабы не вызвать подозрений султана в воровстве и гордости. Булгаков с князем Репниным сидели на подушках, обтянутых нежным шелком из Бруссы.
— Раньше, — говорил Репнин, — султаны ваши платили калым ханам в Крыму, а теперь Девлет-Гирей согласен платить султану… Зачем вы пригрели мурз татарских, клевету на нас изливающих?
— Мы после мира, — добавил Булгаков, — войска свои из Крыма вывели, а вы их оставили на Кубани и в Тамани, вы держите гарнизоны янычарские в крепостях близ владений наших.
— Меня вы можете уговорить, — отвечал реис-эфенди. — Я сумею уговорить визиря. Визирь уговорит и султана нашего. Но кто осмелится уговорить чернь стамбульскую?..
Когда послы покидали реис-эфенди, чернь стала швырять в них камни, но босоногие кавасы (слуги) с палками в руках моментально разогнали злобствующую толпу:
— Именем султана! Пусть пройдут послы кралицы…
Вечером Репнин отписывал Екатерине, а Булгаков строчил Панину — одинаково: турецкий флот строится очень быстро, арсеналы султана полнятся, а Крым — главная наша язва… При всей примитивности ханства внутри его затаилась сложнейшая структура правления, в которой русские часто запутывались: султаны, мурзы, калги, агасы, бей, эфенди, кадии, муфтии! Наконец, в Бахчисарае имели значение матери и мамки, жены и дочери ханов. Это был удивительно цепкий, выносливый и колючий куст, который, как и русский «залом», лучше всего рвать с корнем! Но… кто вырвет? У кого хватит мужества?
Потемкин присел к столу. Под его халатом пригрелся котеночек приблудный, тепла материнского ищущий. Светлейший писал наскоро, без помарок, писал в Коломну Суворову, чтобы ехал помогать князю Прозоровскому: ему кавалерией, а тебе пехотой командовать. Он дал понять Суворову: на рожон не лезь — Турция ждет скандала с пролитием крови, дабы открыть войну — новую, беспощадную.
— Итальянца сюда! — зычно велел Потемкин.
Вбежал скорый Франц Иванович Чинати — кабинет-курьер и сорвиголова. Ему был вручен пакет до Коломны.
— Лети! — повелел светлейший и сразу успокоился, стал перебирать пригоршню бриллиантов и рубинов, искренно любуясь игрою света, волшебным блеском сокровищ…
Суворов недавно женился (по указу батюшки), Варюту свою и дочку Наташеньку обожал. Пришлось их покинуть. На редких станциях, перед сном, Суворов затепливал свечи и писал стихи, подражая Гомеру. С дороги отписывал и Потемкину — с почтением: «В остальном препоручаю себя в высокое покровительство вашей светлости…»
Была поздняя осень 1776 года.
А в декабре Полтава затихла в снегу; уютная, она мирно курилась дымками из печных труб. Здесь проживал под опекою России калга Шагин-Гирей, выжидая, когда ханский престол в Бахчисарае будет свободным. Он пожелал встретиться с полководцем, и Суворов, еще на Дунае пытавшийся постичь татарский язык, теперь приветствовал бывшего хана словами:
— Вахытыныз хаир олсун!
На что Шагин-Гирей отвечал ему «ахшам хаир» и склонился в поклоне…
Если бы Суворов не знал, что Шагин — татарин, он бы принял его за итальянца: тонкое матовое лицо, глаза с поволокой.
— Девлет-Гирей, — говорил калга, — недаром лежал во прахе у ног султана: он завладел престолом предков моих, потому что обещал татарам подчинение туркам. А я потерял престол, ибо выбрал дружбу с вашей кралицей, и не с Босфором, а с берегов Невы ожидаю мира, силы и справедливости…
Для Суворова был накрыт стол — полурусский, полутатарский. Александр Васильевич обнюхал лимон:
— Не дыр бу татарджа? Как зовется лимон по-вашему?
— Лимон, — пояснил калга.
— А чай?
— Чай.
— А бублик?
— Калач.
— Человек?
— Адам…
Суворов сказал, что Петербург не желает насилия, а едино лишь безопасности Крыма от вожделений султанских. Калга поведал, что ислам приучает верующих к мысли о колоссальном значении сильной личности в истории.
— И я, любимая тварь Аллаха, или стану татарским Петром Первым, создав из Крыма империю, или погибну…
Суворов оставил на почте письмецо для Варюты, чтобы весною приезжала с Наташенькой в Полтаву: повидаться! В степях, ближе к морю, уже показались верблюды, стоящие мордами против ветра, из балок сочился кизяковый дым — это грелись возле очагов неприхотливые ногаи. Прозоровского он отыскал за Елизаветградом на хуторе, в котором таились от властей беглые крепостные и запорожцы, не желавшие уйти в Сечь Задунайскую. Здесь, в слепенькой мазанке, раскатав на лавке карты, Александр Васильевич доказывал князю Александру Александровичу:
— Донских казаков, чаю, надобно Кубанью прельстить, дабы и Кубанское войско заиметь — противу Кабарды турецкой. А нам, князь, желательно войско обретать поблизости от Перекопа Крымского, дабы хан Девлет-Гирей по ночам вздрагивал.
— Монархиня противу войны, — сумрачно отвечал князь.
— Да бить-то не всегда и нужно, — сказал Суворов. — Иногда высморкайся погромче — и наглец в кусты прячется…
Прозоровский зависел от Румянцева. Румянцев уже начинал зависеть от Потемкина. Но граф Задунайский терпеть не мог, если кто из его подчиненных сносился с Потемкиным… Таких смельчаков он карал, гнал, преследовал!
Флюс, рефлюс, — прилив, отлив. Качка бортовая, килевая и всякая, будь она неладна… Коммерческая эскадра Козлянинова пришла в Ливорно, здесь Федор Ушаков стал командиром фрегата «Святой Павел»; отсюда, из Ливорно, он плавал с грузом до Мессины, повидал Везувий и, конечно, не отказал себе в удовольствии побывать в руинах Помпеи, которую тогда раскапывали.
— Воруют там… кому не лень! — рассказывал он Прохору. — Говорят, и в Крыму татарском есть что копать. Князь Василий Долгорукий-Крымский притащил из Кафы в Москву целый обоз древних плит мраморных, а что на них писано — теперь академики головы ломают…
Прохор Курносов не гулял, не пил — берег деньги, чтобы Аксинью с детишками подарками обрадовать. В лавках Ливорно глаза разбегались от изобилия товаров. С итальянской беззаботностью рубины были выставлены подле омаров, венецианские зеркала отражали груды красивых конфет, засиженных дочерна мухами. Долго блуждал он по лавкам, не зная, что купить для Аксиньи, пока не набрел на армянина, который обрадовался русскому:
— Мы, гонимые, за вас, русских, всюду молимся — и в Персии, и в Турции, и в Африке, и в Индии. Сколько у вас денег?
Курносов честно открыл перед ним свой кошелек.
— Мало, — сказал купец. — Но русского не обижу.
Он выложил перед ним индийские жемчуга такой волшебной окраски, что Прошка взял их, не думая. На солнцепеке сидели нищие, они жевали черные маслины, запивая их золотистым оливковым маслом. Один нищий спросил Курносова:
— Что так глядишь на нас, иноземец?
— Смотрю, что богатые вы нищие. У нас, в России, такое вот маслице священным почитают. Мы им в храмах лампады заливаем, а вы его стаканами хлещете будто водку…
Ливорно помимо нищих населяли еще и черные пудели, столь заросшие шерстью, что они света белого не видели. А чтобы разглядеть нужное, они прежде долго трясли головами, отмахивая с глаз длинные пряди. Один такой пудель пристал к Прошке.
— Ну, идем на корабль! Детишкам подарком станешь…
Наконец корабли потянулись к Босфору. При вхождении к проливу Козлянинов велел из пушек не палить, колокола снять «и не командовать в рупор, также не свистеть, что у турок почитается манером военных судов». Но перед русскими кораблями турки перегородили Босфор железными цепями: не пройдешь!
«Северный орел» принял на борт Булгакова.
— Тимофей Гаврилыч, — сказал он Козлянинову, — флаги у вас коммерческие, но один фрегат пушками ощетинился.
Ему объяснили, что плавание трудное, и правда, что один корабль вооружен, но лишь ради того, чтобы от пиратов отбиваться. Булгаков выглядел плохо — мученически:
— Мы тут с князем Репниным зубы стерли в переговорах. Чего спорить? Снимайте пушки со станков, тащите их в трюмы, все люки на замок, а ключи покажу реис-эфенди…
Реис-эфенди на эти ключи и глядеть не стал.
— Лучше пусть меня изрубят на куски, — сказал он, — но ни один корабль гуяров в Черное море не пропустим. Если из-за этих кораблей мир наш кончится, такова воля Аллаха…
Пришлось Репнину облачаться в мундир, объяснять визирю, что Турция нарушает артикул N 11 обоюдного согласия, позволяющий русским торговым судам проходить через Босфор.
— Лучше война! — огрызнулся визирь…
Прошка чуть не плакал: сколько было надежд на скорую встречу с женой и детьми… Булгаков сообщил экипажам, что уговоры Блистательной Порты будут продолжены, но все-таки советовал готовиться к зимованию в Буюк-Дере. На берег сходить не разрешалось.
— Потерпите. Может, и образумятся турки! Мы с князем уж столько шуб лисьих да горностаев с куницами им подарили, что и не знаем теперь, как перед казной отчитаться.
— А если османы цепи с Босфора не уберут?
— Тогда эскадра вернется в Кронштадт…
Час от часу не легче. Тут выручил Федор Ушаков.
— Я в Морею ухожу к грекам. Забирай пуделя, пошли…
Прошка перебрался на его фрегат, который долго блуждал средь греческих островов-с почтой и пассажирами, вооруженными до зубов, как разбойники. В один из дней Ушаков сказал:
— Турки стали вырезать эллинов, кои под знаменами нашими сражались. Ламбро Каччиони сейчас спасает земляков в России. Люди они смелые, решили идти через Босфор — будь что будет…
Ночью к борту фрегата подвалила большая фелюга. Прошка перепрыгнул на нее с пуделем и вещами. В трюме было немало женщин с детьми, один старый грек ладно говорил по-русски:
— Подумай прежде. Мы ведь жен наших предупредили, что в случае чего зарежем их, зарежем и детей своих, а потом сами погибнем.
— Если драться надо, так буду и я за вас драться…
Фелюга тихо вошла в ночной Босфор, слева протянулись огни Галаты, от арсенала Топхана слышались крики часовых. Греков окликнули турки с берега, им ответили:
— Мы албанцы! Плывем на службу паше в Синопе…
Османы поверили. Фелюга вырвалась на простор Черного моря. Ламбро Каччиони, корсар вида свирепого, с громадными усами, занимавшими половину лица, позвал Прошку в каюту.
— Твое русское счастье стало и счастьем эллинским… Я в прошлом году бывал в Петербурге, Потемкин указал нам жить пока возле Керчи, охраняя ее от турок таманских. Вот туда и плывем. А тебе куда надо, говори мне.
— С вами до Керчи, а до Азова уж сам доберусь…
На высокой шапке Каччиони красовалась большая рука, выкованная из чистого серебра, — это был знак особого покровительства России! Под русским флагом корсар обрел себе чин майора. Фелюгу высоко взмывало на гребнях рассыпчатых волн… Повеяло весною, когда Прохор Курносов добрался до азовского жилья. Аксинья хлопотала на дворе, развешивая мокрое после стирки белье такой чистоты, что даже глаза слепило…
Обнялись! А пудель бегал вокруг и лаял, лаял, лаял.
Дети не узнали отца. Прохор тоже не узнал.
— Какой же тут Пашенька, а какой Петенька? Ну не дичитесь. Я ведь ваш. Вместе жить станем. И ничего я вам, детишки, не привез. Вот только пуделя в забаву — играйтесь…
На шею Аксиньи он набросил индийские жемчуга!
Ему повезло. А эскадру коммерческих судов турки не пропустили, и пришлось ей тащиться вокруг Европы обратно — в Кронштадт. Там, на Балтике, и остался служить Федор Ушаков.
Кучук-Кайнарджийский мир уже дал трещину.
4. ПОСЛЕДНИЕ НОВОСТИ
Год назад, в феврале 1776-го, Петербург был крайне взволнован: славный хирург Тоди удалил грудь, пораженную раком, у Софьи Алексеевны Мусиной-Пушкиной, жены русского посла в Лондоне. По тем временам это было важное событие, о котором трезвонили газеты Парижа, Гамбурга, Вены. Но госпожа посланница прожила ровно год и все-таки умерла…
Екатерина была разъярена бессилием медицины.
— Во, трясуны проклятые! — ругала она врачей. — Сами едва ноги таскают, из своих хвороб не выберутся, а других лечить вознамерились. Им только дайся — зарежут!
Потемкин, как и Екатерина, медицины не жаловал.
— Верно, матушка, — поддакивал он. — Как можно здоровье дохлому эскулапу вверить? Бодрое же здравие лекаря — как вывеска над трактиром. Ежели вывеска хороша, с охотой в трактир идешь, а коль дурна — и силком не затащишь.
Роджерсон подтвердил, что рак неизлечим. Императрица не верила. Ее рациональный подход к жизни не мог смириться с тем, что в этом мире есть нечто такое, от чего не спасут ни слова, ни власть, ни деньги. Она сделала официальный запрос в Мадрид: правда ли, что в горах басков водятся ящерицы, отвар из которых излечивает раковую опухоль? Ответ был неопределенным. Но газеты Европы уже наполнились слухами, будто русская императрица сама больна раком и готовится к операции. Она велела узнать: откуда сея ложь произросла? Оказывается, газетеры германского Кельна уже давно сообщали о болезни Екатерины в таких выражениях: «Она умирает от рака, и это большое счастье для всего мира». Екатерина сказала:
— «Ирод», хрыч старый, исподтишка мне гадит…
Но как ни злилась на Фридриха, коммерческий договор с ним продлила, чтобы через торговые связи контролировать политику Пруссии, противоборствующую венским каверзам (это было сейчас на руку русскому Кабинету). Вскоре Потемкин доложил, что Ламбро Каччиони, верный слуга России, жалуется: война не принесла грекам свободы, а тем, кто бежал в русские пределы, земли отведены плохие. Потемкин сказал, что эллины народ умный, Россия должна исповедовать их опыт в коммерции, в дипломатии и навигации флотской. Петербург по его почину вскоре обогатился Греческой гимназией, для которой Академия выделила лучших педагогов. Учеников пичкали иностранными языками (вплоть до албанского), моралью с логикой, танцами с фехтованием и алгеброй — «до интеграла и дифференциала». Так незаметно, исподволь, Россия готовила будущих борцов за греческую свободу и независимость…
Греческий проспект в Петербурге — память об этом!
Русские двери в Европу были раскрыты настежь — невские берега издавна влекли иностранцев, желавших обрести новую родину. Россия жестоко перемалывала людские судьбы: живописцы могли стать экзекуторами, граверы — варить пастилу, кондитеры — разводить овец, шлюхи могли превратиться в русских графинь, а французские маркизы — в убогих кастелянш. До самого ледостава прибывали в Петербург корабли, бросая якоря возле Биржи. Но часто, вместо рабочих рук и разумных голов, государство получало болванов и авантюристов. Немецкий офицер с длиннейшей шпагой требовал, чтобы его везли прямо в Зимний дворец:
— Императрице нужны такие храбрецы, как я!
— Не верьте ему, — доносилось из трюмов. — Мы всю дорогу от Гамбурга не знали, как уберечь от него свои кошельки…
Сказочно прекрасный корабль вошел однажды утром в Неву и бросил якоря. Это прибыла герцогиня Кингстон — с единой целью — увидеть великую государыню.
— Меня же интересует только корабль, а не эта авантюристка, годная для эшафота или лупанария, — сказала Екатерина, забираясь в карету. — Герцогине Кингстон давно под шестьдесят, но сэр Гуннинг сказывал, что на безбожных карнавалах Венеции она является во всем том, в чем и родилась, не забывая, однако, прикрыть срам гирляндой из розочек… Я же знаю! Из театров Лондона ее выводили с полицией, а в Берлине она выпивала две бутылки подряд, после чего еще танцевала.
Ах, эта пресыщенная, самодовольная Англия, где трехлетние девочки-аристократки имеют по шесть баронетских титулов, а в двенадцать лет они уже невесты милордов, к шестнадцати успевают побывать женами пэров и герцогов, после чего, быстро овдовев, начинают путешествовать. Из этого чванного мира лондонской элиты вышла и герцогиня Кингстон. Толпы народа заполняли набережные Невы, дивясь ее большому красочному кораблю; нарядные лодки знати приставали к трапу его. Кингстонша, как прозвали ее в народе, принимала гостей в герцогской короне, унизанной рубинами, знакомила со своей плавучей картинной галереей, которая высоко ценилась знатоками. Она говорила, что согласна пополнить Эрмитаж любой картиной, какая приглянется императрице, включая и подлинник Рафаэля. Герцогиня рассказывала, что будет счастлива, если ее пожалуют в статс-дамы русского двора… Из кареты разглядывая корабль, Екатерина сказала:
— При моем дворе фрейлины назначаются по заслугам отцов, а звание статс-дамы сопряжено с заслугами мужа… Какие же заслуги у герцогини Кингстон перед Россией?
Однако от посещения корабля императрица не отказалась. Кажется, ей нравилось дразнить самолюбие Англии, прощавшей аристократам любые преступления, если они не раскрыты, и карающей грехи женщин, если они не сумели укрыть их от глаз общества. Кингстон со слезами просила у Екатерины политического убежища; императрица подарила ей земли на Неве возле Шлиссельбурга, позволила строиться в окрестностях столицы и в самом городе. Но, увы, Петров покинул миллионершу…
Екатерина встретила поэта очень любезно:
— Ну, миленький, похвастай, что привез?
— Я перевел «Потерянный рай» слепца Джона Мильтона.
— А что далее делать собираешься?
— Дерзаю за «Энеиду» Вергилия взяться.
— И то дело! Переводы свои мне читать будешь… Уж не серчай, дружок, но редактировать тебя сама стану!
Она оставляла его при себе на положении «карманного стихотворца». Петров был привлекателен, человечен, умен, писал что хотел, говорил что думал, а иногда язвил больно:
Повстречав беднягу Рубана, он завлек его к себе, потчевал богатым столом, осуждал за неумение жить:
— Гляди на меня, властелина поступков и времени своего, на счастливца, которому все завидуют. Уже именьишко на Орловщине покупаю. Мужиков с бабами обрету, хозяйствовать стану на английский лад и писать свободно. А ты, Вася, так и околеешь в скудости, эпитафии на могилки сочиняя.
— Жить-то надо? — ворчал Рубан. — О деньгах я токмо в лексиконах и читывал. Да что стихи? Ныне я, брат, с кабинет-секретарем Безбородко историю Украины готовлю…
— Неужто светлейший не подымет тебя разом?
— Ныне он не меня, а Гаврилу Державина приласкал.
Петров удивился: кто это такой?
— Чурбан! — пояснил Рубан. — Глаза от пьянства совсем уже склеились. Коли учнет стихи читать, за версту тебя слюнями обрызгает… Бездарен и глуп!
Петров вздохнул с откровенным облегчением.
— Я так и думал, — сказал он. — Пока в России есть я, великий и гениальный, Державину на Олимпах не сиживать.
— Потемкин-то триста душ ему в Белоруссии дал!
— А тебе сколь отвалил?
— Сулится пока… жду. Ныне светлейший в Новой России первую гимназию открывает. Меня зовет — директорствовать.
— Пропадешь вдали от восторгов пиитических, — предрек ему Петров, и его бурно вырвало на ковры. Шатаясь, бледный, он с трудом поднялся из-за стола. — Яд? — спросил он Рубана.
— Опомнись! Нас же двое за столом. И пусть я несчастен, но ведь не подлец, чтобы травить ядом счастливого…
Цветущий здоровяк, на которого в Англии любовались худосочные аристократы, Петров слег в постель, а консилиум врачей, беседуя по-латыни, предрек ему смерть.
— Если уж латынью желаете сие от меня скрыть, — сказал поэт, — так беседуйте на диалекте новогреческом: этого языка не успел еще постичь в жизни своей… Да, умираю!
Екатерина послала к нему Роджерсона, и тот вернулся разводя руками, сказал, что вылечить Петрова не может.
— А что вы можете? — упрекнула его Екатерина.
Подперев рукою щеку, Потемкин лениво наблюдал, как Санька Энгельгардтова — племянница — прихорашивается. В миниатюрную «ароматницу» она засыпала свежую дозу духов в порошке, упрятала их за упругий лиф платья. Чтобы шлейф не мешал при ходьбе, она прищемила его «пажем», привесив шнурок к поясу.
— Я готова, дядюшка… А ты? — спросила она.
Санька с шифром камер-фрейлины величаво шествовала с Потемкиным в избранное собрание Эрмитажа, при входе в который императрицей было начертано: «ХОЗЯЙКА ЗДЕШНИХ МЕСТ НЕ ТЕРПИТ ПРИНУЖДЕНИЙ». Потемкина одолевали женщины, он все время получал от них записочки. «Целую тридцать миллионов раз… вели прислать Библию! Сего вечеру его дома не будет. Утешь нас!» Другая дама хлопотала о карьере сына: «Вспоминаю дешперацию прежнюю, хочу снова возиться. Скоро ли сына моего устроите? Не будьте так злы в меланхолии. Писать не могу, муж ревнив. Глаза закрою, и нашу экспрессию наблюдаю. Сыну моему лучше всего в Новотроицком полку быть, близ имений своих…»
— Скушно все, — говорил Потемкин.
Санька с Варенькой при дворе обжились и хотя ума не обрели, но раздобрели и приосанились. Живо восприняв легкость нравов, девицы перестали дичиться, а дядюшка бывал иногда странен и целовал их на софе — под картиной Греза… Санька не была ослепительной розой, но, рослая и грудастая, скоро обрела поступь королевы и некую монументальную величавость. Потемкин не сразу, но заметил, что девка глазами в кавалеров стреляет. Вечером, позвав ее к чаю, он разложил фрейлину на софе и выдрал розгами, — как дядя племянницу. Зареванная, Санька призналась:
— Сколько женихов, а мне так и сидеть при вас?
— Терпи! Сам знаю, за кого тебя выдать.
— Да я красивенького хочу, чтобы с аксельбантом.
— За кого скажу — за того и пойдешь!
Сегодня в театре Эрмитажа разыгрывали старинную пиесу «Мелеет раг оссахюп» («Случайный доктор»). В середине действия актер Броншар произнес пылкий монолог о женской любви. «Я согласен, — выпалил он со сцены, — что в тридцать лет женщина еще способна быть влюбленной, пусть! Но… в пятьдесят? Простите, это нетерпимо…» Раздался сухой треск затворенного веера, Екатерина поднялась, стряхнув с колен спящую болонку.
— Боже, — сказала она, — как утомительна эта гадкая пиеса…
«Теперь вы сами видите, — докладывал Корберон в Версаль, — как эта великая женщина подчинена собственным вкусам, а я не могу всем ее загадочным прихотям дать название страсти». Вечером камердинер Зотов видел царицу плачущей:
— Захар, скажи, разве я такая уж старая?..
Рано утречком (во дворце еще спали) она выпускала кошек из комнат, выводила на улицу собачек. После прогулки по набережной возвращалась в покои пить кофе. Однажды часовой возле дверей отдавая ее величеству честь, сильно ударил прикладом ружья в паркет, и оно со страшным грохотом выстрелило.
— Ну, милый! Будет тебе сейчас на орехи…
На звук выстрела отовсюду сбежались караульные:
— Кто стрелял? Какова причина?
Надо было теперь спасать солдата от расправы:
— Да я и выстрелила… а что? Разве нельзя?
Роджерсон, будучи лицом доверенным, дал понять Потемкину, что одиночество императрицы становится нежелательным. Светлейший уже не раз ловил пристальные взоры женщины, которые она обращала на кавалергардов, и пугался, что Екатерина изберет для себя фаворита нежданно-негаданно — без его светлейшего ведома.
— Попадется какой-нибудь орангутанг с лестницы, ни звания моего, ни чина не пощадит… А надобно такого сыскать, чтобы он, матушку ублажая, и мою особу боготворил!
5. ОБОЛЬЩЕНИЕ
В дни церемоний и праздников перед Зимним дворцом собиралось до четырехсот карет с выездными лакеями и кучерами. Гофмаршал объявлял в залах публике о «выходе». Дипломаты, шушукаясь и толкаясь, спешили занять места по старшинству положения. Наступала тишина. Но вот валторны на хорах проиграли, арапы в белых чалмах растворяли двери, и появлялась она, сильно располневшая, с жеманной улыбочкой на крохотных губах. Поклон — впереди себя, затем — направо, налево. Ряды вельмож, военных и дипломатов склонялись перед нею разом, и над их париками нависали облака пудры — белой, голубой, розовой. Подле императрицы, кося одиноким глазом, вышагивал Потемкин, имея в руке сверкающий жезл. Из дверей выплывали следом двенадцать статс-дам, весьма внушительных, украсивших бюсты красными лентами, за ними семенили двенадцать фрейлин, жаждущих любви и выгодных браков. За женским штатом следовали двенадцать камергеров с золотыми ключами и двенадцать камер-юнкеров, довольных жизнью. Шел тайный совет Екатерины, заправилы коллегий и сенаторы. На смену поющим валторнам в музыку вступали оглушительные литавры, громы которых отзванивали в хрустальных бирюльках ослепительных люстр. Екатерина мановением руки давала знак: теперь можно не церемониться. Лакеи из боковых дверей выносили подносы с ликерами, фруктами и печеньями. Бал открывался недолгим менуэтом, но Екатерина не танцевала. Ее ожидал стол для игры в ломбер, вист или макао. Время от времени озирая танцующих, она подзывала кого-либо из гостей для беседы. Певчие придворной капеллы без сопровождения оркестра, одними лишь голосами, воспроизводили звучание органа. В проходах дверей вахтировали кавалергарды, почти целиком облаченные в серебро (только на кирасах — орлы из золота), даже ремни поверх ботфортов собраны из серебряной чешуи. Древнегреческие шлемы этих гигантов полыхали султанами из перьев страуса — белых, черных и красных. В восемь часов вечера Екатерина бросила игру, и процессия, выстроясь в прежнем порядке, торжественно сопровождала ее до внутренних покоев. Музыка стихала. Хористы подзывали лакеев с подносами, чтобы доесть и допить остатки царского ужина. Гости спешили к лестницам, ведущим к выходу. Внизу их ждали кареты. Народ на улицах еще издали узнавал славный потемкинский цуг лошадей особой «сребро-розовой», масти, его раззолоченный фаэтон и — кланялся. Отличали в городе и прислугу Потемкина — по ливреям голубого бархата с позументом серебряным. А средь мещанок столицы возникла мода — носить медальоны с профилем Потемкина («вздохами его движа, они оживляли»)…
Весною, как всегда, двор перебрался в Царское Село, Екатерина гуляла в парках с закадычной подругой, графиней Прасковьей Брюс; за ужином эти слишком бойкие дамы разболтались, что видели неземного красавца.
— Но такого пьяного, спасу нет! Он валялся на траве, и мы залюбовались им. Хоть и пьян, да хорош. И с Георгием четвертой степени. Судя по лосинам, давно не стиранным, он из полков гусарских, но кто таков — никто не знает…
Потемкин вызвал генерал-полицмейстера Чичерина:
— Никола Иваныч, сыщи-ка мне по журналам застав Петербурга, кто из гусаров отмечен в числе приезжих, кто Георгием четвертой степени украшается и кто штанов себе постирать не догадался… сссскотина! Нужен он мне.
Семен Гаврилович Зорич никому не был нужен…
Храбрец из сербов, пронзенный на войне пикою, саблями рубленный, Зорич пять лет томился в Эдикульской темнице Стамбула — вместе с послом Обресковым. Наградою за долготерпение был ему чин майора. Но чин есть не будешь, а с Георгия пьян не станешь… Зорич приехал в Петербург после драки со своим полковником, чтобы Военная коллегия рассудила их по совести. На беду свою, при въезде в столицу, гусар завернул в ближайший трактир у заставы, где и оставил последние деньги. Из жалости его приютил под лестницей лакей какого-то барина. Что было с ним дальше, Зорич восстанавливал в памяти с трудом. С трудом Чичерин и доискался до убежища гусара…
Было утро, когда Потемкин растолкал спящего:
— Долго дрыхнешь, гусар… встань!
При вставании Зорича наглядно прояснилось, что храбрый воин и кавалер таскал мундир на голом теле.
— У тебя что, и рубашки нет?
— Откуда рубашка у безродного гусара?
— А как ты на глаза царице попался?
— Не видел я никакой царицы, — поклялся Зорич.
— Зато она хорошо тебя разглядела…
Зорич честно рассказал, как угодил в Царское Село. У лакея, его приютившего, был сват, служивший гоф-фурьером. Этот гоф-фурьер, человек добрый, решил накормить Зорича — от души. В подвале Царского Села стали Зорича угощать всячески. И до того он напился, что ничего не помнит:
— Проснулся ночью на траве. Вот и все!
— Низко ты пал, да высоко подымешься…
Впрочем, когда человеку тридцать лет, из которых пять посвящено потасовкам, а еще пять сидению в тюрьме, тогда он ко всему готов. Зорич отказался от богатых одежд, его обрядили в новую форму гусара, оставив при сабле и ментике. Волосы у майора росли до плеч, стричься он не желал. Усов тоже не брил. Красота его лица соответствовала атлетической фигуре. Он спрашивал Потемкина, что ему делать.
— И сам догадаешься, — отвечал Потемкин…
Пока же он оставил майора жить у себя. А в конце мая велел разбить шатры в лесу на Островах, где и представил Екатерине. С ними был князь Репнин, приехавший с докладом из Константинополя. Николай Васильевич всегда не любил императрицу и решил ее подпоить. Потемкин тоже был во хмелю. Зорич сидел на пиру скромником, а Екатерина, став развязной, несла всякую чушь…
На следующий день она, дурно выглядевшая, появилась в Кабинете, где и сказала Безбородко с виноватой улыбкой:
— Распорядись от меня, чтобы Зоричу комнаты во дворце приготовили. Чин дать и дом.
— А мужиков сразу давать ему будете?..
«Говорят, — докладывал Корберон, — за первую пробу он (Зорич) получил 1800 душ».
Потемкин не ревновал. Но предупредил Зорича:
— Я тебя из босяков взял. Веди себя тишайше.
И увидел возле лица своего волосатый кулак гусара.
— Тебя первого в окно выкину, — сказал он…
Бренча по ступеням саблей, Зорич спустился в парк, где его встретил тот самый гоф-фурьер, который недавно поил и кормил босяка-майора. — Друг мой — Сеня, ты ли это? — воскликнул тот. Зорич дружески обнял доброго человека: — Теперь ты ко мне заходи… я тебя напою! — А где ты ныне остановился? — Вон окна мои, рядом с окнами спальни царицы…
После персиков желательно редьки с хреном, а благодать винограда хорошо совмещается с астраханской селедкой. Его светлость изволил откушать и долго сидел недвижим, вбирая в себя единым тревожным оком краски яркого дня.
— Сципион, Октавий, Фемистолк… кто там еще? — вопросил у себя Потемкин. — Они ведь тоже, не пройдя нижних рангов, великими полководцами соделались.
Кажется, это был ответ самому себе на вопрос, давно его угнетавший. Потемкин ожидал вестей от Суворова, а визит короля Швеции мало волновал его. Зато он доставил немало тревог Екатерине. «Все-таки мы с ним родственники, и не дальние», — говорила она, хотя и понимала, что родственные чувства в политике не учитываются. Абсолютистка до мозга костей, императрица не слишком-то жаловала своих братьев по классу: вечно издевалась над Марией-Терезией, третировала королей Франции, презирала Станислава Понятовского, строила насмешки над королем Пруссии. Густава III она… побаивалась.
Было чудесное июньское утро, когда галера Густава III, тихо шлепая веслами по воде, бросила якоря возле Ораниенбаума. Коляски были готовы, переезд до столицы занял всего три часа. «Русские офицеры, — вспоминал король, — не зная, кто я таков, с удивлением глядели на мой мундир Карла XII, на белый платок, повязанный вокруг левой руки». Густав III и его посол Нолькен застали графа Панина в неглиже. Никита Иванович в гневе сбросил с головы ночной колпак, крикнул Нолькену:
— Ах, посол! Какую шутку вы сыграли со мною…
Петербуржцы знали, что «граф Готландский» и есть король Швеции; перед зданием шведского посольства с утра толпился народ. Публика собиралась и в Летнем саду, полагая, что гость не преминет осмотреть знаменитую решетку Фельтена. Но король с Паниным, наспех одетым, сразу отъехали в Царское Село, где их ожидали императрица с сыном и беременною невесткой. За семейным столом Екатерина заверила кузена, что политика России сводится неизменно к поддержанию добрых отношений с соседями. Густав III, решив подурачиться, написал на салфетке «sestra», а Екатерина — слово «brat». В конце застолья король пожелал увезти салфетку в Швецию:
— Пусть она станет протоколом мирного договора…
Следующий день был памятен юбилеем Чесменской битвы. На чухонском урочище «Кекерекексинен» происходила закладка Чесменского дворца, в основание которого наследник Карла XII положил первый кирпич. Он был умен, и, если Екатерина делала вид, будто забыла о дне Полтавской битвы, король сам ей напомнил:
— Стоит ли вам щадить мое самолюбие, отменяя народный праздник? Давние распри между шведами и русскими преданы забвению: я не требую от вас ни Лифляндии, ни Эстляндии.
Его министр иностранных дел, граф Ульрик Шеффер, втихомолку учинил королю деликатный выговор:
— Вы не приближаетесь — вы удаляетесь от цели…
Екатерина пригласила Шеффера на партию в пикет.
— Я не удаляюсь, а приближаюсь к цели, — сказала она, сдавая карты, и Шеффер понял, что стены имеют уши.
Густав III украсил фаворита Зорича лентой Святого Меча:
— Sestra, — сказал он Екатерине, — я возлагаю этот орден на человека, самого замечательного при вашем дворе…
Камергеры тут же накинули на плечи короля драгоценный палантин из сибирских мехов. Густав был удивлен: дамы русского двора одевались как крестьянки. Екатерина пояснила ему: костюм — дело национальное, а новомодные роскоши, отвращая людей от патриотизма, способны делать людей космополитами.
— У нас об этом не думают, — признался король. — Но я ношу старый шведский мундир времен Карла Двенадцатого, ибо он удобен в движении средь сурового климата моей страны.
— Наш климат суровее вашего, — отвечала Екатерина.
Густав осмотрел Кадетский корпус, Шпалерную мастерскую. Потемкин сопровождал его в Петропавловскую крепость, где находился Монетный двор. Здесь их ожидал ученый секретарь Нартов, сын токаря Петра I; в присутствии короля он выбил медаль в его честь — золотую. Из подвалов Горного корпуса шведского короля спустили под землю, в искусственный рудник, где в поте лица трудились юные кадеты, будущие офицеры-рудознатцы.
— Я хотел бы видеть, — сказал король, — точную восковую фигуру вашего императора Петра Великого.
Потемкин провел его в Кунсткамеру, вместе они торжественно постояли перед фигурой Петра, затем Потемкин шлепнул на стол краги из лосиной кожи.
— Я вижу кровь на них… чья это?
— Вашего предка — короля Карла Двенадцатого, когда барон Каульбарс тащил его из траншеи в крепости Фридериксхалле.
— О! — восхитился Густав и поспешно натянул на руку перчатку предка, краги которой доходили ему до локтя.
Знаменитый на весь мир Готторпский глобус внезапно раскрылся, внутри его был накрыт стол, расставлены стулья. Под звуки музыки глобус медленно затворил пирующих в своей круглой сфере, словно запечатал внутри.
— Мы в самом центре земли, — сказал Потемкин, — и никто не помешает нам вести откровенную беседу о политике… Мария-Терезия состарилась, вряд ли начнет войну. Франция с молодым королем войны побаивается. Английский король занят борьбою с колониями в Америке. Неужели же нам, Швеции и России, не стать оплотом вечного мира на Балтике?..
Потемкин выбрался из глобуса, имея на кафтане шведский орден Святого Серафима. Он спросил короля, что примечательного хотелось бы ему вывезти из России.
— Мой замок Грипсхольм не вместил бы всего, что мне у вас нравится. Помимо исторических краг с кровью моего предка, я желаю иметь рецепт щей, которыми вы меня угостили.
Потемкин обещал прислать в Швецию русских умельцев приготовления шипучих квасов и кислых щей. Густав предложил Екатерине союз, она уклонилась:
— Об этом пусть Шеффер с Паниным договариваются.
— Почему бы не договориться нам… монархам?
— А мы, персоны венценосные, в таких делах мало что смыслим, — был ответ.
Корабль распустил яркие паруса, длинные весла зачерпнули стылую балтийскую воду — «братец» уплыл. Потемкин застал Екатерину за перлюстрацией. В гневе она показала ему, что пишет негодяй Павел мерзавцу Панину, издеваясь над ней, матерью, и королем Густавом; наконец, в письме к прусскому королю Фридриху II цесаревич подробно извещал его о сути бесед с королем Швеции. Екатерина сказала Безбородко:
— Запечатайте пакеты, как они были, и отсылайте по адресам. Но… за что я кормлю врага в своем же доме?
Мария Федоровна, потупясь, сделала императрице доклад о благополучном ходе своей первой беременности. Екатерина надела очки и велела невестке поддернуть юбки повыше:
— Ба! Что я вижу? Знакомые мне туфли.
— Туфли вашей прежней невестки мне как раз впору.
— Крохоборы… вокруг меня одни крохоборы!
Потемкин спросил: дала ли она денег Густаву?
— Конечно. Король тоже босяк хороший…
6. НЕУДОБНЫЕ РУССКИЕ СТУЛЬЯ
Девлет-Гирей, ободренный подарками от султана, собирал силы, турецкие и татарские, чтобы внезапно обрушиться на пределы Новой России, размять конницей слабые и разрозненные гарнизоны. Опять заполыхают пожары, с петлями на шеях потащат на продажу в Кафу растрепанных баб, детей малых, стыдливых девушек… О, Боже! Сколько потеряла Русь людей своих за эти кромешные столетия? Миллионы. Потемкин присел к столу. В углу комнаты котятки пили молочко, их тонкие хвостики мелко вздрагивали. Светлейший снова обратился к жуткой статистике прошлого. Бывало и так, что караваны русских, украинцев и поляков двигались через ворота Ор-Капу (Перекоп) день за днем, ночь за ночью, и один иностранец даже спросил татар: «Скажите честно, остались ли еще люди в той стране, в которой вы, татары, сейчас побывали?..»
Григорий Александрович вытер впадину мертвого глаза, источавшего слезу, и стал писать. Он писал Суворову, он писал и Румянцеву, а в переводе на военный язык все его слова обозначали четкий и бодрый призыв: «Вперед!»
Древняя сова, вырубленная генуэзцами из камня, все так же нелюдимо глядела с высоты ворот Ор-Капу в желтые ногайские степи. Суворов настегнул коня, вступившего на мост, связующий степи со зловредным ханством. Пожилой янычар без порток, в одной рубахе, поднял ружье, целясь… Шпагой его — раз!
— Вперед, чудо-богатыри… не отставай, ребятки!
За ним сухо и дробно, будто камни, попавшие в молотилку, громыхали устои моста, через который потоком вливалась в Крым прославленная в боях конница, двигалась, торча штыками, неутомимая пехота. За армянскими деревнями, зловонными от множества замоченных кож, Суворов собрал офицеров:
— Стараться нам бить противника не столько оружием, сколько маневром искусным, дабы войны не учалось во гневе…
Перекоп остался позади. Из придорожной кибитки вылез татарин, поднес Суворову блюдечко с медом, жестами показывая на кибитку, где прятались его жена и дочь, просил:
— Бурда аврэт кыз… аман, аман, не обижай!
Суворов вернул пустое блюдце хозяину, поблагодарил:
— Лэзэти, Адам, шюкурлер! — И дал шенкелей лошади…
А вот и сам Девлет-Гирей: масса его конницы забегала слева, топча кусты и тюльпаны. Суворов указал плетью:
— Отсечь дерзкого от гор! Казаков — в лаву…
Хищно блеснули шашки. Но, смирив боевое рвение, казаки убрали их в ножны. Гнали татар нагайками, без жалости дубася по согнутым спинам, пропахшим полынью, кумысом и потом. Ураганом пронеслась через Тавриду кавалерия, и сразу притихла ненавистная, проклятая Кафа, главный рынок по продаже рабов. А на горизонте едва виднелись турецкие корабли — это удирал из Крыма Девлет-Гирей…
Шагин-Гирей, в нарядном халате, с чалмою на голове, въехал в улицы Кафы на арабском скакуне. Величаво спешился и, сохраняя достоинство, приблизился к Суворову. Тот широким жестом обвел панораму будущей Феодосии:
— Здесь все ваше, и отныне вы — хан!
Кончиками пальцев Шагин-Гирей коснулся крымской земли, а разгибаясь, поднес пальцы к своим губам.
— Это значит, что я целую прах ваших ног, — пояснил он Суворову, прикладывая затем руку ко лбу. — Это значит, что буду помнить вас вечно! И наконец, — хан приложил ладонь к своей груди, — вы навсегда останетесь в сердце моем…
Шагин-Гирей, не в пример иным ханам, был образован в античных Салониках и Венеции, владел итальянским, греческим, арабским. А во власти его была и строптивая ногайская орда. Все это учитывал Потемкин, писавший в те дни: «Шагин-Гирей, прямой потомок Чингисхана, хотя и не чужд азиатской пышности, но к войне сроден, и лучше не придумать, как сделать его офицером нашим». Суворов поздравил хана с чином капитан-поручика бомбардирской роты лейб-гвардии Преображенского полка.
— Неужели я, хан, недостоин высшего чина?
— Выше и быть не может, — сказал ему Суворов, — ибо капитаном в роте бомбардирской сама императрица.
— Вот как… якши эйи! — покорился хан.
Он перенес столицу ханства из Бахчисарая в Кафу, просил Потемкина, чтобы Петербург не выводил своих войск из Крыма, пока не будет проведена реформа по обновлению крымских порядков. Немало татар желали того же, а присутствие русских в Крыму даже вносило спокойствие: не надо страшиться перемен, которые всегда кончались разорением с пролитием крови… Из России в Кафу потянулись обозы: везли сукно для пошива формы новой армии Крыма, серебро и медь — для чеканки крымской монеты, а турецкую сгребали в кучи, как негодный хлам.
В конце марта Суворов доложил Потемкину, что весь Крым исхожен его солдатами вдоль и поперек, Бахчисарай и Ак-Мечеть суть квартиры военные, откуда будет удобно действовать в любом направлении полуострова. Летом Шагин-Гирей выехал со свитою в степи, в шатрах устроил татарский праздник, пригласив и Суворова. К столу подавали благоуханный рис с орехами и шафраном, маслины и каперсы, яркие гранаты и прозрачный виноград. Хан не смел прикоснуться к вину, как правоверный мусульманин, но по чину капитан-поручика гвардии великороссийской позволил себе напиться шампанским.
— Нас в Европе, — сказал он Суворову, — считают еще варварами, но разве есть в Европе такие мудрые правила для избрания девочек в жены, какие есть у нас в Крыму?
Суворову показали старинный татарский прием: девочек выводили в поле и сильно пугали. Когда они бросались бежать, вслед им летели мохнатые татарские шапки. Удар шапкой в спину не был силен, но многие падали. А годной для любви считалась устоявшая на ногах… Суворову подвели одну из девочек, и хан сказал:
— Твоя жена далеко, я дарю тебе другую… бери!
Суворов подержал в руке тонкие, нежные пальчики:
— Скажи, дитя, кто ты, откуда ты?
— Бесполезно спрашивать, — отвечал за нее Шагин-Гирей. — Она не знает ни русского, ни польского, ни грузинского, и мы сами не знаем, откуда взялась эта будущая красавица.
Вечером Суворов вызвал к себе офицера Прокудина:
— Лошади накормлены, коляска запряжена. Езжай с этой вот девочкой в село Рождествено, где я недавно батюшку похоронил. Моим именем накажи старосте, чтобы поместил сироту в доме господском и баловал ее всем, угождая ей…
Добр был человек. А где она, эта сирота, которую татары не сбили с ног своими шапками? Может, и выросла сказочной принцессой среди берез русских, полян пахучих и навсегда растворилась в жизни— новой, красочной, дивной…
Шагин-Гирей получал от Екатерины деньги немалые. Если бы к таким деньгам да приложить хорошо устроенную голову, то и забот лишних не стало бы. Но хан, достигнув власти, принялся «европеизировать» ханство с такой поразительной скоростью, с какой Петр I не успевал стричь бороды боярам. Однако плач боярский никак не схож с визгом татарским! Из турецкой Кафы хан решил создать нечто вроде нового Петергофа, надолго поразившего его воображение. Бронзовые Нетуны и мраморные Наяды, беззаботно разливающие во все стороны драгоценную питьевую жидкость, должны были направить умозрение татар в иное эстетическое русло. Денег (русских) для этого хан не жалел. В конце-то концов, Россия не так бедна, чтобы не оплатить торжественный пуск фонтанов в Кафе, но… где взять рабочие руки? Татарин никогда землю не копал и копать не станет, ибо на протяжении многих веков все грязные работы исполняли его рабы-христиане. Это первое. Вот и второе: Петербург не по щучьему велению строился, а Шагин-Гирей одновременно разбивал на голых камнях «Летний сад», наподобие петербургского, возводил казармы с арсеналами, затеял Адмиралтейство татаро-ногайское, и, наконец, самое страшное, что только можно себе представить, хан указал приближенным своим сидеть… на стульях! Ему простили бы и кафтан парижский, и туфли с пряжками, и то, как прятал он свою бороду под пышное жабо из кружев, но сидеть на стульях — что может быть гаже?..
Пока все складывалось хорошо. Александр Васильевич просил подсказать лучшие бухты на Крымском побережье, и Шагин-Гирей сразу указал на Балаклаву и Ахтиарскую бухту.
В море часто встречались подозрительные корабли, бросавшие якоря в незаметных бухтах: турки общались с татарами, готовя их к возмущению. Румянцев в грозных письмах напоминал, чтобы турок в Крым не пускать, а воевать с ними не надо… Осенью турецкая эскадра вошла в Ахтиарскую бухту. Шлюпки с матросами направились к берегу. Александр Васильевич сразу поскакал в Ахтиар, за ним прогромыхали по камням пушки.
Эскадрою командовал капудан-паша (адмирал).
— Моим кораблям нужна вода, — кричал он с корабля.
— Воды здесь нет, — отвечал Суворов с берега.
— Моим экипажам нужны свежие овощи!
— Огородов не развели, — отвечал Суворов.
— Что же вы, гяуры, едите и пьете?
— Что бог пошлет, — отвечал Суворов…
Пушки, привезенные им, расположились по берегам бухты, и капудан-паша догадался, что все разговоры об огурцах и воде могут кончиться для него плохо; эскадра, подняв паруса, убралась в море — к Синопу; но прежде с флагманского «Реала» турки побросали в бухту своих мертвецов, и Суворов велел все трупы от берега отпихнуть баграми. Он вернулся в Кафу, где его ожидал молодой полковник Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов с перевязью, укрывающей отсутствие глаза.
— По указу светлейшего, возвратясь с теплых вод из Европы, привел к вам Луганский пикинерный полк.
— Кавалерия легкая? Подчинены светлейшему? Вам всегда легше. А вот я, пехота, от Румянцева зависим…
«Фельдмаршала я постоянно боюсь. Мне пишет он будто из облака… преподания его обыкновенно брань, иногда облегченная розами». В поисках защиты Суворов прибегал к Потемкину, просил у него самостоятельный корпус. Румянцев-Задунайский, не зная, что приказывает Суворову Потемкин из Петербурга, обвинял Суворова в своевольстве. А завистников у Суворова было немало, и они клеветали, будто он добро из Крыма возами вывозит, жену имея, требует у Шагин-Гирея еще и девочек… Суворов жаловался Потемкину: «В службе благополучие мое зависит от вас, не оставьте покровительством… Говорят, будто я требовал у хана — стыдно сказать — красавиц, но я, кроме брачного, ничего не разумею. Говорят, будто я требовал: аргамаков, индейских парчей — а я, право, и не знал, есть ли оне в Крыму!»
Летом Суворов отъехал в Полтаву повидаться с женой и доченькой. Крымская лихорадка сразила его, а Румянцев, не принимая никаких резонов, требовал возвращаться в Кафу, ибо взбунтовалась армия Шагин-Гирея, не желавшая без жен спать в казармах и шагать в ногу, подобно гяурам.
— Варюточка, свет мой, неужто ехать мне?
— Лежите, друг мой. И врачи о том же просят…
Потемкин издалека распознал обстановку: ежели сейчас не выручить Суворова, фельдмаршал его зашпыняет. Дабы оторвать Суворова от приказов штаба Румянцева, светлейший указом Военной коллегии направил Суворова начальствовать на Кубани, где недавно черкесы с ногаями вырезали целиком русский отряд. Крым бунтовал, и повинен в этом был сам Шагин-Гирей…
Потемкин, огорченный, сознался императрице:
— Первый блин комом. Все сделали, да все не так сделали. Теперь самим надо выкручиваться, и хана выручать надобно.
— В чем там дело? Неужто в казармах да стульях?
— Если бы только стулья… Хан пожелал уравнять в правах греков и армян с мусульманами, а татарские бей стали христиан резать. Теперь и не знаю, как к этой «бородавке» с бритвою подступиться. Беи визжат, что «независимости» им не надобно, и без нее, мол, хорошо жили под властью султана… Кому еще захочется с ярмом на шее ходить?
— Нет таких на свете, — отвечала Екатерина.
— Есть — татарские беи с ногайскими закубанскими вкупе. Спят и видят, чтобы их из Турции заарканили.
— Чтобы они умнее стали, дадим им звону!..
В эти неспокойные дни светлейший проводил друга юности поэта Василия Петрова в Москву — умирать.
— Прощай, брат, — сказал он ему, целуя.
Шлагбаум открылся. Кони понесли. Петров заплакал.
Грузинский царь Ираклий II прислал в дар Потемкину поэму Шота Руставели «Витязь в шкуре барса» (так она тогда называлась).
— Хотя в грузинском и не смыслю, но издано столь добротно, что надо полагать, и стихи в ней добрые. — Потемкин сдал книгу в Академию наук. — Переводом не утружу, но вы, ученые, хоть скажите мне, о чем речь в стихах этих?
— О любви и мужестве, — объяснили ему…
Возникала новая задача: спасать народ Грузии!
7. СВОБОДНАЯ СТИХИЯ
Иван Егорович Старов всегда оставался любимым зодчим Потемкина, и на берегу Невы, в чаще старого бурелома, где рычали медведицы, он возвел Островки — фееричный, загадочный замок. Но и здесь, вдали от столицы, Потемкину досаждали наезжие; от них скрывался он в Осиновой Роще, в скромной дачке на восемь комнатенок. Для него хватало! Но иногда Екатерина, желая общения с Потемкиным, являлась сюда со всем штатом, и тогда в комнатках было не повернуться, камергеры ночевали даже в каретах, а сам хозяин, тихо матерясь, уходил спать на сеновал. Санечку он забирал с собою, и девка даже гордилась такой честью перед иными фрейлинами… В одну из ночей, выглянув из-под локтя дядюшки, она шепнула ему в испуге:
— Кто-то глядит на нас… страшно!
Ночь была лунная, комариная. В дверном проеме сеновала обрисовалась скорбная женская фигура. Это была Екатерина: она безмолвно вглядывалась в потемки, пахнущие скошенными травами, потом надрывно вздохнула и удалилась тихо, как бесплотная тень. Санька Энгельгардтова перевела дух:
— Чего надобно этой старой ведьме?..
Утром граф Андрей Шувалов завел речь о чистоте русского языка, Екатерина хвасталась его знанием. Потемкин придвинул к ней бокал, прося императрицу именовать его части.
— Пойло, — назвала Екатерина емкость бокала.
Потемкин дополнил: тулово, стоян, поддон.
— А стекло мое, — вдруг похвалился он…
Недавно светлейший арендовал стекольный заводишко, расположенный за Шлиссельбургом, на утлой лодочке с трудом до него добрался. Сенату он обещал, что цену посуды для простонародья снизит до сорока процентов — себе в убыток, — но жалованье мастерам оставит прежнее. Фонари да стаканчики, паникадила да рюмочки — без этого тоже не проживешь. Ничего не умел делать вполовину! Гигантомания обуяла его во всем, за что бы Потемкин ни брался, и теперь в мыслях лелеял заводище, из цехов которого расходятся по ярмаркам хрупкие, но красивые чудеса. Екатерине он сообщил:
— Заводу не место быть в эдакой дали, я уже землю для него откупил. Буду мастеров в Петербурге селить…
Место для завода он выбрал на берегу Невы (там, где сейчас начинается Обводный канал). Рубану повелел:
— Запиши, чтобы не забылось. Для смеху и настроения бодрого пусть делают бокалы с мухами на стекле. Да чтобы мухи живыми казались! В величину обязательно натуральную. Кто-либо из мужиков захочет пальцем муху согнать, ан не тут-то было — не улетает, подлая. Вот и будет людям смешно…
Потекли осенние дожди, и 9 сентября 1777 года двор перебрался из Царского Села на теплое столичное житье.
На шаткое поведение барометров не обратили внимания. Полсотни фонтанов в Летнем саду еще выбрасывали красивые струи, осыпая водяной пылью деревья, подстриженные в форме шаров, трапеций и конусов. Ничто не предвещало беды. Только (как потом вспоминали) кошки начали беспокоиться, таская своих котят на чердаки, а сторожевые псы громко выли, силясь сорваться с привязи. В городских хлевах мычали коровы…
Нева текла спокойно, чуть взлохмаченная рябью, едва накрапывал дождик. Екатерина писала: «В десять часов вечера ураган с шумом выбил окно в моей комнате; с этой минуты дождем посыпались всевозможные предметы — черепица, кровельная жесть, стекла, вода, град, снег… Я проснулась от грохота, позвонила, и мне объявили, и то вода у дверей». Из своих комнат к ней поспешил Потемкин, зычно крича:
— Снимайте часовых с постов! Пока не поздно, снимайте, ведь сами они с постов не уйдут…
Павел с женою на сносях жил во дворце и тоже проснулся от бури. Екатерина слышала его визгливый голос:
— Это безбожный город! И сама стихия отмщает ему за все кровавые преступления злодеев-царедворцев…
Было странно видеть кареты, на запятках которых по колено в воде стояли выездные лакеи. Волны с шумом разбивались о стены Зимнего дворца, с жалобным звоном вылетали из окон брюссельские стекла, стоившие немалых денег. На глазах Екатерины с Васильевского острова летел — через Неву! — забор, распадаясь на части. Немецкий корабль из Любека, нагруженный яблоками, вдруг поехал вдоль набережной и завернул за угол дворца, где с треском и разрушился. Ветер толкал через обвалы набережной тяжеленные барки с зерном и капустой, они сокрушали береговые строения; деревья, отрываясь от земли, взлетали к небесам, обчищенные ветром так, что ни единого листочка не оставалось на ветках. С надрывным ревом плыли коровы, уносимые вдаль, и — тонули. Из Невы вырывало водяные смерчи, закручивая воду в штопор. Екатерина сказала Потемкину, что желает пройти в Эрмитаж; там она увидела ужасающий хаос, все украшения с каминов были сброшены, под каблуками туфель хрустели осколки стекла и фарфора…
— Боже мой, мы совсем забыли! — воскликнул Потемкин.
— О чем ты, друг?
— Забыли о колодниках в подвалах…
Вдалеке вода ломала роскошный корабль герцогини Кингстон, за ним виднелся поредевший лесок. Нева могуче несла на себе все то, что люди копили и создавали: избы с окраин, собачьи будки, кровати и курятники, столы и комоды, а кладбища, раскрыв могилы, отправляли в море гробы с покойниками, и утопающие цеплялись за гробы… В полдень река, словно опомнясь, разом вобрала всю воду в свое русло и потекла, как обычно.
Часовые, слава Богу, спаслись. Потемкин спросил:
— Като, а сколько было в столице колодников?
— Вон явился Чичерин, спроси у него…
Генерал-полицмейстер сказал, что из острога унесло в море 300 арестантов, а в самом городе было еще 2000 колодников, что с ними — он еще не знает. Екатерина сказала:
— Не было печали, так черти накачали! Сколько ж теперь денег понадобится, чтобы восстановить все?..
Летний сад перестал существовать. За выстоявшей решеткой склонились изуродованные деревья, все фонтаны были истреблены, а центральный (там, где ныне пруд) занесло илом и грязью. На Петергофской дороге только на даче Яковлевых с корнем вырвало 2000 мачтовых деревьев, сохраняемых еще от петровских времен. Екатерина сказала, что яхту Кингстонши берется отремонтировать за счет казны.
— Никола Иваныч, а что там наши дипломаты?
Корберон второпях записывал: «Но где сердце обливается кровью, так это в предместьях и окрестностях, особенно в Калинкиной деревне: опрокинутые дома, трупы мужчин, детей и женщин, всюду мертвый скот со вздутыми животами; там царит всеобщее отчаяние». На одиннадцать верст в округе столицы долго еще находили утонувших людей и животных. Невская набережная была разворочена. Корабли стояли прямо на мостовых, теснились перед дворцами, воткнув бушприты и мачты в зияющие окна… Светлейший указал Чичерину, чтобы полиция начинала подсчитывать убытки и количество погибших.
— Беднякам пострадавшим казна даст пособие…
Дрова всегда были в цене, а буря разбросала поленницы, уложенные на зиму, и теперь обыватели ходили по дворам, с руганью и кулачным боем требуя, чтобы вернули «их» дрова, приплывшие в чужие ворота. Из одной только Академии художеств буря унесла 1600 кубических сажен дров, примерно столько же потеряли и полки гвардии. А впереди зима! Как выжить?.. Но русский человек умеет и в страшном находить веселое. Лакеи после спада воды руками ловили щук и язей в подвалах барских хором, хвастались один перед другим:
— Во такой лещик! Я его прямо на сковородку…
Граф Никита Панин тоже изловил у себя дома щуку. А кому-то здорово повезло: из-под своей кровати он выудил гигантского осетра.
Екатерина велела ученым доложить о причинах неслыханного бедствия. Академия вкупе с инженерами-гидротехниками сделали неправильные выводы. Козла отпущения искали не в стихии, а в слабости полиции, доказывая: если бы Екатерининский канал не был заставлен баржами, наводнения не случилось бы. Екатерина призвала к себе Чичерина, зачитала сентенцию:
— «Суда стояли так неправильно, что они мешали невской воде выйти в море…» — Отбросив бумагу, императрица в пояс, нижайше, поклонилась Чичерину: — Ну, удружил ты мне, Никола Иваныч! Не по твоей ли милости тысячи людей и скота погибло, а люди с ног сбились, свои поленья разыскивая…
Чичерин не ожидал выговора. Но и доказать свою невиновность не мог. У Николая Ивановича тут же, во дворце, случился «удар» (который ныне принято называть инсультом). Беднягу вынесли из дворца замертво…
О наводнении в Петербурге прослышали и в Стамбуле.
— Неужели русская Нева шире моего Босфора?
Вопросив об этом, султан Абдул-Гамид качнул над головой клетку, украшенную голубеньким бисером, и канарейка, вздрогнув на жердочке, усладила его слух прекрасной мелодией. Мухамед-Неджати-эфенди, побывавший в плену и живший в Петербурге, сказал, что безверие русских не поддается описанию:
— Они протягивают мост через Неву, по которому и бегают на Василий Остров, подобный стамбульской Галате, но Аллах мудр и справедлив: этот мост наверняка оторвался от берегов, и прахоподобные гяуры с воплями потонули…
Абдул-Гамид интересовался русской жизнью:
— Излей же на меня сладкий сок достопримечательного!
Мухамед-Неджати-эфенди склонился перед султаном:
— Неверные кормили меня дичью, рыбой, медвежатиной и раками, которыми их реки переполнены. Изволю я, слабый и глупый, вспомнить дом на берегу Невы, в котором собраны книги еретические. Полно там и банок стеклянных, вроде уличных фонарей, а внутри банок плавают всякие уродства природы, и правоверным лучше бы их никогда не видеть…
— Сколько в этом доме окон и как его охраняют?
— Дом в три этажа, окон не считал я, недостойный твоего внимания. На лестницах там стоят великаны, проверяя, есть ли у входящих билеты для осмотра чудес из Индии и Хатына (Китая). С билетами пропускают, а без билетов — гонят обратно на улицу. Нева каждую зиму наказывается по мудрости Аллаха толстым льдом, но хитрые гяуры таскают лед в свои подвалы и там до осени хранят мясо и дичь, варенье и масло.
— Забавно все это, — сказал султан, расправив руками бороду поверх халата, сшитого из черного бухарского шелка. — Кажется, тебе удалось побывать на самом краю нашего света, где прачки, стирая белье, развешивают его на облаках…
Затем явился великий визирь — Юсуф-паша:
— Властитель двух суш и четырех морей, султан сын султана и внук султанов, в Париже умирает мадам Жоффрен.
— Ты уверен, что мне это нужно знать?
— О нет, стоит ли она вашего внимания! Но перед смертью эта презренная, бывшая когда-то любовницей Станислава Понятовского, завещала Людовику, чтобы он срочно женил его на принцессе Бурбонской… Весело ли вам от моего рассказа?
— Нет, — ответил султан. — Иное волнует меня: Потемкин открыл в Петербурге гимназию для греков, а царь Ираклий простер дерзость свою до того, что устроил в Тифлисе русскую гимназию для молодых грузин… Что ты скажешь?
— Пусть это останется в тайне от народа нашего.
— Не слишком ли много у нас тайн?..
Тайна — опасное оружие деспотизма. Если все засекретить, в народе возникнут домыслы, а фантазия людей представит дела гораздо хуже того, чем они есть на самом деле. Абдул-Гамид понимал: время от времени необходимо срывать покрывало со своего престола, чтобы, разоблачив кое-какие мелочи, утаить главные пороки своей системы… На дворе Сераля постоянно был открыт «вернисаж» отрубленных голов. Чиновник султана с указательной палочкой в руках раздвигал веки казненных:
— Вы видите голову Уюба-паши, осквернившего себя вином в гостях у презренного армянина, отчего увеличился гнев Аллаха к народу османскому, и не потому ли, правоверные, вчера в лавках Стамбула опять не было хлеба?..
Из «Палэ-де-Франс», где размещалось версальское посольство, до Сераля доносилась музыка — это зазвучал Моцарт!
8. ГОЛОВНАЯ БОЛЬ
5 декабря больной Вольтер написал Екатерине последнее письмо. В нем было пожелание русскому народу: «Прогнать скорейшим образом всех Турок в ту Землю, из которой они пришли». Письмо еще лежало в сумке почтальона, скачущего через всю Европу, когда Екатерина услышала вскрик своего первого внука: родился мальчик — будущий император Александр I.
— Ну, вот я и бабка, — сказала царица Потемкину. — Пусть мой сыночек с невесткою не думают, что я отдам им Александра. Мне нужен наследник, которому и передам права на престол при своей жизни, но в обход своего сына Павла…
Радость ее была безгранична! Начались праздники. Играя в макао, она расплачивалась бриллиантами, оценивая каждый в девять очков. Продула 150 бриллиантов!
— Не жалею! У меня есть сын… Не внук, а сын! — смеялась императрица.
Никита Иванович Панин приблизился к ее столу, и Екатерина поморщилась:
— Опять вы, граф? И опять какая-нибудь гадость?
Панин доложил на ушко императрицы, что в последний день этого года скончался от оспы последний баварский курфюрст — Максимилиан-Иосиф… Екатерина пасовала доклад словами:
— Ах, что мне за дело сейчас до баварской оспы! У меня великая радость, и голова о Баварии не болит.
— Ваше величество, у вас еще будет болеть голова…
Король прусский Фридрих проснулся с головной болью.
— Позовите ко мне Циммермана, — сказал он. — Я не стану просить, чтобы он излечил меня от старости. Но я вправе требовать, чтобы врач избавил меня от ненужной боли…
Академик Тьебо получил от него задание отыскать в библиотеке Сан-Суси древнюю хронику Виттельсбахов — владельцев Пфальца и Баварии. Король запил паштет минеральной водой.
— Прочтите вслух то место, где говорится о проклятии, которое наложила на род Виттельсбахов сказочная фея в горах Тироля, после чего и начались все эти несчастья…
Тьебо прочел: в Х веке Арнульф Злой провел ночь в горах, застигнутый бурей, а когда вернулся в замок, родные поразились его мрачному виду; Арнульф Злой сказал, что общался с прекрасной феей, посулившей ему корону баварских герцогов, но за эту услугу Виттельсбахи тысячу лет будут безумны.
— И огонь безумия, — заключил Тьебо, захлопывая старинный фолиант, — передался роду Габсбургов, которые с упорством ненормальных веками роднились с баварскими Виттельсбахами.
Фридрих кивнул. Гогенцоллерны — не сумасшедшие.
— Вот за что я люблю историю! — сказал он ученому. — Человек, проживший век без знания ее, обладает опытом лишь одного поколения, иначе говоря, опытом своей краткой жизни. Человек же, знающий историю, суммирует в себе опыт множества поколений… Все мои победы — на полях битв и в политике — это не мои личные победы, а лишь основательный результат опыта былых поколений, собранного в одной моей голове.
Тьебо вернулся домой и в свою книгу, которую он сочинял для потомства, аккуратно записал, что король Пруссии «отличается скрытностью, бдительной внимательностью к ходу дел европейских, предусмотрительной ловкостью. Спокойный с виду, король, в сущности, неустанно-деятелен; непроницаемый для других, он умеет разгадывать всех. И ему всегда удается застигнуть других врасплох…»
Очень хорошая характеристика для политика!
…Несмотря на огонь безумия в глазах, Виттельсбахи были красивы, особенно женщины, талантливы в искусствах, они много меценатствовали, но гены душевной болезни, заложенные в их крови, поражали всех подряд, с кем они роднились, и в первую очередь — австрийских Габсбургов, у которых не все в головах было нормально. Ибо нормальные люди не станут репетировать свои похороны еще при жизни, а Габсбурги это делали, и не раз. Сейчас, после смерти Максимилиана, император Иосиф II пожелал увеличить австрийские владения за счет «выморочных» баварских земель.
Фридрих не мечтал о мировой гегемонии. Но гегемония Австрии в германском мире была ему несносна. Сколько он жил, столько и боролся за то, чтобы австрийские немцы не получали первенства в делах германских (имперских). Фридрих выжидал, что скажет другой Виттельсбах — герцог Пфальц-Цвейбрюкенский, родственный курфюрстам баварским. А тот молчал. Пришлось подсказать олуху в Пфальце, о чем следует в таких случаях кричать. И герцог поднял голос протеста, заявляя о своих правах на Баварию со столицей в богатом Мюнхене.
— Первый плюс нам, — сказал прусский король.
После свидания в Нейссе он уже никогда не выпускал из виду Иосифа II, изучал его, прикидывал, на что тот способен, и пришел к выводу:
— Эпоха просвещенного абсолютизма не миновала его прически! Иосиф настолько мудрен, что умным людям не стоит его бояться… Сейчас я стану указывать ему место, в какой ложе сидеть, и пусть в Вене не думают, что имперские князья Германии состоят из одних верных вассалов Габсбургов…
Войны пока не было. Но войска под командой императора уже заняли Нижнюю Баварию и Оберпфальц, Иосиф держал полки наготове в Венгрии и Фландрии. Напрасно его мать, уже поникшая, просила оставить Баварию в покое, ибо «старый Фриц» хотя и одряхлел телесно, но армия его еще способна потрясти мир:
— Ты вызовешь новую Семилетнюю войну.
— Пусть. Но Баварией вознагражу себя за потерю Силезии.
— На стороне Пруссии, сын мой, выступит и Франция.
— Франция не выступит, ибо ее король женат на вашей дочери и моей родной сестре — Марии-Антуанетте, а она уж как-нибудь сумеет устроить мужу истерику, чтобы не вмешивался.
— Но подумал ли ты о России?
— России не должны касаться дела германского мира. — С большим удовольствием Иосиф сообщил матери, что «старый Фриц» болен. — Он валяется в Сан-Суси, как падаль, и, говорят, уже перестал дуть в свою противную флейту…
Фридрих уважал русского посланника в Берлине, князя Владимира Сергеевича Долгорукова, с которым сжился в той же степени, в какой сжилась Екатерина с его послом графом Сольмсом.
— Как вам нравится этот хаос? — спросил король. — Я слишком немощен для седла, но кое-что из тактики не забыл. Берлин уверен, что Франция, связанная интимными соглашениями с Вашингтоном, точит зубы на Англию, потому она не вмешается. Саксонии трудно остаться в стороне, ибо вслед за Баварией наступит и ее черед… Окажет ли Россия мне помощь?
— Наши войска, — отвечал Долгорукий, — связаны напряжением, которое Блистательная Порта создает возле наших границ на Кубани, а инструкции от графа Панина я еще не получал.
— Вы их получите. В этом не сомневаюсь…
Екатерина равнодушно восприняла отозвание маркиза де Жюинье, который не прижился в России, а поверенным (только поверенным!) в делах Франции оставила атташе Корберона.
— Какие отношения, — спросила она Корберона, — между королевой Франции и ее братом Иосифом австрийским?
— Мне трудно судить об этом. Я не аристократ и при дворе Версаля никогда не бывал, чтобы знать его сплетни. Извещен в одном: Иосиф, навещая сестру, был очень недоволен ее кокетством и умолял избавиться от любовника, принца Шарля де Линя, который, кстати, собирается навестить Петербург.
— Принцу де Линю, молва о котором гремит по свету, я всегда буду рада. Но вы уклонились от прямого ответа.
— По той причине, что не слышал прямого вопроса… К сожалению, — признался Корберон, — все французы недолюбливают королеву-австриячку, но она ловко пользуется красотой и потоками слез для влияния на своего супруга.
— Вмешается ли Франция в эту возню из-за Баварии?
— Смею думать, что французы никогда не пойдут сражаться за венские интересы, которые им всегда были чужды.
— У вас какое-то дело до меня, Корберон?
— Да! В июне я с маркизом де Жюинье подписали брачный контракт между девицей Мари Колло и сыном маэстро Фальконе. Я думаю, старику это было не совсем-то приятно — быть на свадьбе своей воспитанницы, которую он так нежно любил.
— Сын бездарен. Отец гениален. Колло талантлива. Но что нам с того? Главное — памятник Петру готов.
— Фальконе, увы, собирается покинуть Россию.
— Зачем? Кому, как не ему, достанутся все лавры и пушечные салюты? Хорошо, — сказала Екатерина, — я сегодня как раз обедаю у графа Сольмса и навещу мастерскую Фальконе…
Прусское посольство располагалось по соседству с мастерской скульптора. Екатерину встретила заплаканная Колло.
— Вы, сударыня, покидаете нас вместе с мужем?
— Нет, — ответила Колло, — у меня есть учитель, которому я всю жизнь останусь благодарна. Женщине лучше жить с талантливым стариком, нежели с молодым, но бездарным мужем.
— Вас, французов, на голодный желудок не поймешь. Зачем же тогда было устраивать эту комедию с брачным контрактом?
— В жизни, ваше величество, не все так просто.
— А я хотела предложить вам остаться в России…
— Никогда! — послышался голос Фальконе, спускавшегося с антресолей по лесенке. — Я уже изнемог от критики своего творения, которое, я верю, сохранит мое имя в истории. Я это сам понимаю. Ваш Бецкой этого не поймет!
Екатерина уже привыкла к едкости в речах мастера:
— Маэстро, если вы решили стать Прометеем, так пусть Бецкой, вместо орла, клюет вашу печень. Для чего мы все живем на этом паршивом и гнусном свете?
Фальконе задержал шаги на шатких ступенях.
— А вот и ответьте — для чего? — спросил он сверху.
— Преодолевать трудности — не в этом ли смысл жизни? Вы думаете, мне легко? О-о-о, — закатила глаза Екатерина. — Вы все намного счастливее меня, и у вас под рукою постоянно находится молоток, которым и устраняете лишнее в камне.
— А у вас — топор, которым вы рубите лишние головы! — рассвирепел Фальконе. — Так срубите голову Бецкому.
— Этим я славы своей не умножу, но если Бецкой разлагается на вашей дороге, перепрыгните через его труп. Но зачем же уезжать из России в самый канун своего триумфа?
Фальконе, глянув на Колло, остался непреклонен:
— Мы уедем. Не верьте тем, кто скажет вам, будто змею следует убрать из-под копыт Петрова коня: в жизни великих мира сего всегда встречаются гадюки, больно жалящие… Ваше величество позволит мне увезти с собою ваши письма ко мне?
— Берите их, Фальконе: они ведь вам писаны…
Она навестила Панина, больного, лежавшего в постели. Речь завела о дальних странах — Камчатке и островах Алеутских.
— За всеми ворами не уследишь. С ночным воровством бороться проще, ибо оно явное, с дневным — труднее, оно не всегда приметно. Ясно теперь, что прежние карты стран дальневосточных были из Академии похищены. Не по этим ли вот краденым картам англичане теперь у наших берегов рыщут?
— Вас это слишком беспокоит? — спросил Панин.
— Если у нас отнимут Камчатку, нам потом силком их в шею гнать придется. А пушек нет. Гарнизонов тоже… Ладно, — сказала Екатерина, — так что там с баварским курфюрстом?
— Я же докладывал — умер от оспы.
— Сам виноват! Надо было не бояться прививок. Прямо мор какой-то пошел на монархов, и все дохнут от оспы. Надеюсь, Мария-Терезия усмирит своего сына и войны не будет.
— Будет. Как бы и нас в нее не втянули.
…Потемкин переслал Румянцеву приказ — двинуть резервную армию к рубежам Галиции; русские костры оживили печальные долины. Вслед за этим Потемкин распорядился: «Адмиралтейств-коллегии заняться составлением карт наших земель на Востоке дальнем, дабы ни Джеймс Кук, ни кто иные мореплаватели иноземные не приписывали себе открытие тех земель, которые нами, русскими, давно открыты…»
Сейчас многое зависело и от решимости Фридриха II.
Увидев, что сына не унять, а дело зашло далеко, Мария-Терезия простояла на коленях десять часов, падая в обмороки от усталости. Она молилась всенародно — в соборе Вены, взывая, к всевышним силам, чтобы предотвратить страшную войну…
Фридрих II устроил армии смотр в окрестностях Потсдама, верхом на лошадях генералы собрались вместе.
— Вот мы и поседели, друзья мои, — сказал им король. — Понимаю, что вам, как и мне, трудно на старости лет покидать тепло домашних очагов и ласковых внучек, чтобы снова водить полки в кровавые битвы… Мне, сознаюсь, тоже приятнее бы сидеть в Сан-Суси, читая всякую ерунду о себе в газетах. Но тучи над Германией сгустились, пора их рассеять. Россия и Франция поддержат нас… Извините меня, — произнес Фридрих, — я уже немолод и поведу войска не верхом, а в коляске. Впрочем, в бою вы узрите меня в седле — скачущим впереди!
Армия тронулась — на Богемию, на Моравию. Впереди запыленных колонн тарахтела по ухабам коляска, внутри которой, сумрачно озирая мир из-под опущенной на глаза шляпы, ехал король. Мария-Терезия прислала ему письмо: не стыдно ли нам, старикам, рвать на себе волосы, убеленные сединами?
9. ГОРОДА И ЛЮДИ
Четырнадцать лет подряд странствовал по Европе обломок былого величия — фаворит императрицы Елизаветы, симпатичный человек Иван Иванович Шувалов, имевший славу покровителя русских ученых, артистов, живописцев; хорошо зная картинные галереи Европы, он помогал Екатерине в подборе живописи для ее Эрмитажа. Бурный всплеск радости раздался при его появлении в столице — всякая поэтическая тварь спешила восславить его приезд на родину. Смолоду воспетый великим Ломоносовым, одряхлевший куртизан попал и в стихи Гаврилы Державина:
Потемкин навестил вельможу на Невском в его апартаментах, за которыми стелились фруктовые сады и оранжереи. Светлейший всегда дивился, почему Шувалов отказался от графского титула (что не мешало иностранцам величать его графом: Ивана Ивановича они путали с его дядьями, которые графством гордились). Естественно, память неудачной юности увлекла Потемкина, и, увидев перед собой бывшего своего куратора, он — без тени унижения — опустился перед ним на колени.
— Да за что честь такая, милый ты мой?
— А за то, что изгнали вы меня из вместилища учености. За лень мою гомерическую, за тупоумие превосходное.
— Так за это, князь, в ноги не валятся.
— Видит Бог! — перекрестился Потемкин. — Не я один, недоучка, но и все соклассники мои по гимназии университетской людьми здравыми получились, вечно останусь в долгу перед вами.
— Ну, спасибо, дружок, — поцеловал его Шувалов. — Токмо не меня надо благодарить, а покойного Ломоносова…
— Вознамерен и я новые университеты завести.
— Где же, светлейший?
— Вот Екатеринослав в степях, вот и Нижний на Волге.
— Не рано ли? Екатеринослав, как люди сказывают, еще из мазанок глиняных. И прута нет, чтобы кошку высечь…
Потемкин спросил о смерти Вольтера.
— Если бы мудрец не был на триумфы столь падок да сидел бы у себя в Фернее швейцарском, так и не угас бы в Париже, не снеся бури оваций и тягости венков лавровых… Кстати, — вспомнил Шувалов, — за гробом его шли масоны французские, процессию которых возглавлял метр парижской масонии — наш граф Санька Строганов, приятель государыни давний.
— У него, я слышал, вторая жена — красавица?
— Вторая. Первую-то граф Никита Панин опоил чем-то яко любовницу неверную… Теперь граф Строганов домой едет. Со своей женой-красавицей.
Провожая гостя, Шувалов спросил:
— Чем, светлейший, занимаешься ныне?
— Стеклом. И христианами… крымскими!
Комнаты его были в эти дни завалены грудами архивных списков по истории Причерноморья и Крымского ханства. Рубан уже не справлялся. Немалый штат людей знающих обслуживал Потемкина, готовя доклады по любому вопросу. Григорий Александрович имел золотое правило: любое административное начинание подкреплялось у него исторической справкой, а если ехал в какой-либо город, прежде изучал его прошлое, потом уже велел закладывать лошадей… История была для него матерью современности! Это ему всегда помогало.
Суворов стал из воина дипломатом. Дули зимние ветры, стегали острые дожди. Ногайские шатры, чтобы их не унесло в степи, были обвязаны шнурами из красного шелка. Ногайцы глядели из шатров, как русские солдаты копают рвы, строят шанцы.
От крепости Дмитрия Ростовского (будущего Ростова) путь пролегал в низовья Кубани, а там затаилось русское укрепление Копыл (ныне колхозная станица Славянская). Здесь было страшно! Кубанский корпус растянулся на многие версты задонских степей, солдаты хлеба не видели, воды чистой не имели, зато уж сабель, стрел и пуль у кубанских татар и черкесов хватало в избытке. Суворов снова вник в замыслы Потемкина.
— Не так надо! — сказал. — Вестимо, желает князь Азовско-Моздокскую линию сцепить кордонами. Но, мыслю я, линию начинать надо от кубанского устья, дабы все пределы между Доном и Кубанью от хищников этих разом прикрыть…
Своя рука владыка: делал как хотел, а хотел как лучше. Гнева светлейшего не страшился: Потемкин умен, сам поймет и оценит. Отсюда, от новых кордонов, русские обретали мощь сокрушать турок в крепости Суджук-Кале, которая со временем станет Новороссийском!
В частых поездках, всегда рискованных, Суворов, бесстрашно навещая улусы, силился разгадать причины вражды ногайцев. И сыскал источник ее не в кибитках бедняков, просо в котлах варивших, а в шелковых шатрах знати, где жирели от кумысов с бараниной тощие муллы и дервиши Стамбула, засланные на Кубань хитрым султанским визирем Юсуфом.
— Жирных вешать! — распорядился Суворов.
Знал, отлично знал, что повешенных в мусульманский рай не пускают. Волшебные гурии в Эдеме ласкают только тех, кто напоролся на пулю, или тех, кого зарезали. Тайная агентура султана, веревок убоясь, присмирела… Нет, не было весело Суворову в этих гиблых краях, и, закончив тянуть линию, писал он Потемкину жалобно: «Вывихрите меня в иной климат».
— Его и вывихрим, — сказал князь Безбородко. — Лучшего дипломата для дел крымских не сыскать, язык Суворова стелет мягонько, да хану спать жестко, как на противне…
Легче всего — открытая агрессия. Но Потемкин не стал срывать крыши с Крымского ханства, в покое оставлял он стены его и заборы. Он разрушал его гнездо с фундамента — с экономики, и знание истории ханства тут ему помогало.
— Шагин-Гирея, — доказывал он, — щадить нам не пристало. Паче того, хотя и верен нам за подачки, но повадки его сатрапические еще немало бед принесут. Подумай, Александр Андреич: все прибыли в ханстве проистекают едино лишь от христиан, в Крыму живущих, отчего казна ханская и полнится. Сами же татары живут с налогов да притеснения тружеников христианских — армян и греков… Верно ли говорю?
Суворов по его приказу оставил Кубань и поехал в Крым — «глотать (как он выразился) купоросные пилюли фельдмаршала». Но Румянцев подтвердил приказ: «Христиан, пожелавших в Азовскую губернию, отправляйте сходственно предписанию князя Григ. Алекс. Потемкина». Во всех христианских поселениях был зачитан манифест русского Кабинета: Россия даровала грекам больше миллиона десятин земли, эллины освобождались от налогов и повинностей, им велено было избрать свой суд, свое правление, своего митрополита. Отважный корсар Ламбро Ликургович Каччиони, переплывая Черное море, не раз вывозил с берегов Анатолии греков турецких. И скоро, на удивление всем, возникли богатые уютные города — Мариуполь с Мелитополем. Армян же, вышедших из Крыма, селили на берегах Дона, близ крепости Дмитрия Ростовского: там образовался город Нахичевань-на-Дону (которому суждено — уже в наше время — войти в состав Ростова его Пролетарским районом)…
…Потемкин, лежа на софе, диктовал Рубану:
— Запиши, Васенька: чтобы строились прочно, страхов за будущее не имея. Албанцам, в битвах искусным, велю жить в Таганроге, чтобы кордон от турок имели… Эллины пущай вино делают да кефаль ловят, они люди торговые, изворотливые, не пропадут, чай. Армянам же на новых местах, запиши это, ремесла развивать, как-то, поставь двоеточие: ткание шелковых и бумажных материй, выделывание сафьяна из кожи и вышивания разные, в коих армянки весьма искусны. Да запиши, чтобы из Армении к ним священники ехали… Записал? Пока все.
Суворов к осени завершил операцию по «выкачиванию» всех христиан из Крымского ханства. Татары с удивлением озирались вокруг себя. Некому стало отгрести навоз от дверей сакли, фрукты, опавшие с дерев, не собраны, виноград сжучился от заморозков, никто не ловит макрель, не стучат молотки сапожников. А кто же будет теперь подковывать татарских лошадей? Кто выдоит из кобылиц сладкий кумыс? Кому принимать роды у самок верблюжьих?.. Потерянные и поникшие, татары бродили по опустевшим базарам, имея деньги, никому больше не нужные. Торговля исчезла — вместе с греками и армянами. В лавках остались лишь крымчаки и караимы — потомки древней Иудеи, которые не могли расстаться с тысячелетним кладбищем и синагогами, вырубленными в скалах. Но их ювелирные изделия никого не тешили. Холодный ветер с моря обрывал последнюю листву в садах Гурзуфа и Ялты, сразу опустевших. Жуткая, тревожная тишина наполняла Кафу, Бахчисарай, Карасу-Базар и прочие города татар. Вместе с христианами покинули Шагин-Гирея русские инженеры, декораторы, гидротехники, живописцы, парикмахеры и лакеи. Опустив носы в бороды, онемелые, сидели перед ханом его «сенаторы». Они сидели… на стульях!
— Не с этих ли стульев все и началось? — спросил главный мулла, шипя от ненависти при виде картины «Даная, осыпанная золотым дождем от Зевеса», что украшала кабинет хана. Он первым переполз со стула на пол, а все его выражения по адресу гяуров можно перевести на русский язык примерно так: «Без ножа, сволочи, режут…»
Без ножа, но очень остро резал Потемкин!
Шагин-Гирей решил повидаться с Суворовым.
— Вы лишили ханство лучших подданных, оставив меня с бездельниками-татарами. Я требую вернуть христиан! Иначе оставлю Крым и вернусь на Кубань к ногаям, а тогда… О-о, Петербург еще не знает, что будет, если падишах Персии придет на помощь.
— Угроз ваших не приму, — сухо отвечал Суворов. — В степях вам нечего делать, а на Кубани мы без вас разберемся.
— Я буду писать Потемкину, — пригрозил хан.
— Ваше право. Если у светлейшего сыщется свободное от праздников время, он изучит ваше послание…
Турецкие корабли, обшитые листовой медью — для скорости скольжения, снова явились у берегов притихшего Крыма, а Потемкин признавался Безбородко:
— В политике внешней чувствую себя, как в игре за картами: слишком уж много различных комбинации приходится сохранять в уме, и ошибаться нельзя. Все переплетено, подобно нитям в ковре, а мелочей не бывает. Меня волнует сейчас: почему и за что король Станислав отзывает папского интернунция Боскампа-Лясопольского из Стамбула в Варшаву… ты знаешь?
— Нет. Сам жду депеш от Булгакова.
Новая опасность подстерегала Потемкина изнутри двора, от интриг орловских. Григорий Орлов, будучи честным борцом по натуре, сокрушал препятствия откровенно, зато Алехан Орлов действовал исподтишка, как хищник из западни… После смерти самозванки Таракановой он просил отставки, которую Потемкин и утвердил. Загостившись в Ливорно, Алехан продлевал роман с итальянской поэтессой Кориллой, венчанной в Капитолии лаврами Петрарки и Торквато Тассо. Все думали, что их связь закончится браком, но поэтесса в Петербург не поехала. В разгар крымских событий Алехан прибыл в столицу, желая проведать обстановку при дворе: чем тут пахнет? Он заметил в Екатерине некую скованность, выглядела она неважно и смущенно просила Алехана не дичиться Потемкина.
— А что касается меня, так я уже привыкла терпеть от него всякие грубости, благо добро от него тоже бывает. Если ко мне один бес приставлен, то к Потемкину сразу десять бесов, и все они вертят им как хотят, а он меня тоже крутит из стороны в сторону, едва успеваю поворачиваться…
Алехан это признание расценил на свой лад:
— Мы, Орловы, сама знаешь, к интригам несвычны. У нас репутация давняя и благородная! Я твой раб, ты госпожа моя. Ежели тебе так худо стало, как говоришь ты, мигни толечко, и завтрева же от Потемкина и следочка не останется…
Екатерина, зная характер Алехана, уже и сама не рада была, что доверилась ему. Потемкина предупредила:
— Тебе, князь, по гостям не ходить бы лучше. Петров никому зла не сделал, а яду получил от завистников.
— Мне ли кого бояться?
— Тебе-то как раз и бояться! — Она намекнула, что угрозы исходят от братьев Орловых. — А люди они таковы, что препятствий не боятся и ради собственного блаженства даже меня не пощадят… Знай — я боюсь их, особливо Алехана!
Потемкин поразмыслил. Куснул ноготь.
— Я с этой шайкой сам разберусь…
Он создал вокруг братьев такую обстановку всеобщего отчуждения, что Алехан, сказавшись больным, убрался в подмосковное имение — разводить рысаков. Григорию Орлову, обеспокоенному бесплодием молодой жены, Потемкин внушил, что этот природный недостаток врачи Европы легко устраняют, и полубезумный Орлов отправился с женою путешествовать по кабинетам шарлатанов. Наведя порядок при дворе (в «хлеву», как он говорил), Потемкин с большим удовольствием вызвал к себе генерал-цейхмейстера Ганнибала, героя Чесмы и Наварина.
— Не стой, Иван Абрамыч, садись. Я буду говорить, а ты слушай… Поручаю тебе создать на Днепре город новый, который и наречем Херсоном, будет он толико же цветущи радостен, каковым был во времена угасшие Херсонес Таврический.
Оливковое лицо арапа расплылось в улыбке.
— В каком месте городу быть? — спросил дельно.
Потемкин нежно разгладил перед ним карту:
— Здесь! Гавань, верфи и крепость надлежит закладывать сразу. Форма крепости — эллипсис. Бастионам быть с равелинами. Ибо от близости Очакова турецкого мы еще в опасности… Вникай! Форштадт вверх по реке: для народа военного. Форштадт вниз по реке: для купечества и граждан. Таможня. Карантин. Пакгаузы. Рыть каналы. Каменоломни в самом городе сыщутся. Понуждать обывателей херсонских к садозаведению. Чтобы фруктаж был. По Днепру спущу тебе что надо: лес и железо…
Ганнибал с удовольствием выпил водки из «светлейшего» графинчика, сооруженного на стекольном заводе Потемкина.
— Ничего у тебя не получится, — заявил он храбро. — Видит собака молоко, да рыло коротко.
— Ты закуси, не пей так, — отвечал Потемкин, придвигая ему пармезан (увековеченный Боккаччо) и прекрасный рокфор (воспетый еще великим создателем «Гаргантюа»).
Ганнибал их понюхал — отвратился. Потемкин запустил длань в карман халата, вместе с пригорошней бриллиантов извлек для закуски репку, которую арап и начал жевать.
— Не получится, — повторил он. — Сколько ни давай мне железа и бревен, а без людей города не построишь.
— Хватай беглых, кои от гнева помещиков спасаются.
— Помещики имеют право требовать их обратно.
— А ты скажи, что светлейший беглым волю дает!
— Да меня же бояре наши со свету сживут.
— Меня первого! — захохотал Потемкин. — Но Херсон ныне для России важнее оброков и тягл наших. Двадцать тыщ мужиков вышлю тебе из имений своих белорусских, а ты их к делу употреби и не обижай палками… Порт нужен! Флоту быть!
На выжженных солнцем пустынях Новой России создавались новые города, возникали новые судьбы людей — вольных. Кто из крепостных бежал на юг от барщины, освобождался от крепостного ярма. Новая Россия с будущими городами и свободными людьми становилась любимым детищем светлейшего, а слово «Крым» Потемкин терпеть не мог:
— Неужто не обойдемся без азиатчины: Крым — Кырым! Зато уж Таврида станет подлинной благодатью, раем для тела, души отрадою…
В именах городов, им заложенных, всегда ощущался привкус давней истории — лучшей, нежели была история его жизни!
10. НЕПОРОЧНОЕ ЗАЧАТИЕ
Уж сколько людских судеб перекорежила Екатерина, не раз нарушала «равновесие» Европы, но был человек, с которым не могла сладить. Это калмычка, жившая во дворце на птичьих правах, имея одну лишь обязанность: рано утречком, перед пробуждением императрицы, поставить в туалетной комнате стакан подогретой воды для полоскания рта. И вот уже двадцать лет Екатерина, слывшая «великой», не могла добиться от глупой, чтобы стакан с водою был поутру на месте.
— В следующий раз, — говорила она, — если не найду стакана с теплой водой, я тебя… замуж выдам.
Страшнее этого нельзя ничего придумать. Денька два-три вода была на месте к ее вставанию, а потом вся эта карусель крутилась в обычном порядке… Зорич не выдержал:
— Да выгони ты эту бестолочь на улицу!
— Выгоню… а с такой рожей куда она денется?
Зорич просыпался с иными заботами: что ему делать сегодня? Напиться как следует? Или созвать гусар для макао? Он смотрел, как хлопочет по комнатам, всегда в бегах и делах, Захар Зотов, слуга императрицы.
— Скажи мне, Захар, а вот те любители, что до меня тут резвились, что они делали, когда делать им было нечего?
— Да разное, сударь. Князь Орлов, к примеру, опыты разные устраивал. Однась чуть дворец не спалил. Васильчиков в подвале на токарном станке работал. Искусник был. О светлейшем, сударь, и сами знать изволите, что ни дня без трудов не живет, а Завадовский… тот на арфе играл. Очень старался!
— А что мне делать, Захар Константиныч?
— Да вы бы хоть книжку какую почитали…
Зорич назвал к себе книготорговцев столицы:
— Измерьте в моем кабинете полки, и чтобы к вечеру книги на них стояли. Все равно какие, но по размеру полок.
— На каких языках вам читать удобнее?
— На всех, какие существуют на свете…
Екатерина спасалась от него в покоях Потемкина:
— Рисунок, конечно, замечательный, но содержания в нем никакого! Я устала глупости гусарские наблюдать… А кстати, с кем это вчера Парашка Брюс кадриль открывала?
— С моим земляком — Ванюшкою Римским-Корсаковым.
— Очень изящный юноша, — сказала Екатерина. — Если тебе не трудно, князь, сделай его своим адъютантом…
Иван Николаевич Римский-Корсаков пробудился в алькове графини Брюс, принял от лакея чашку бразильского шоколада.
— Хочешь, я составлю тебе счастье? — спросила его женщина. — Като надоел этот серб, прозвонивший ей все уши своими шпорами и саблей. Теперь она мечтает о непорочном юноше. Тебе надо немножко притвориться, я тебя научу. Но, чур, бессовестный негодяй, за это я потребую от тебя платы.
— Сколько? — спросил Ванечка, допивая какао.
Как и Потемкин, он был из конногвардейцев…
Булгаков сообщил из Стамбула: интернунций Боскамп-Лясопольский отзывается королем из Варшавы за то, что проболтался перед визирем о завещании мадам Жоффрен. Станислав Понятовский, кажется, и согласен был с ее последнею волею, но прежде просил разрешения на брак у русского Кабинета. «А я не такая уж глупая, — сказала Екатерина, — чтобы не понять, чего желают в Версале…» Потемкин мечтал привлечь поляков к тем же политическим задачам, какие одинаково выгодны и России, и Польше. Но в этом случае не миновать созыва нового сейма, который наложит «не позволям» на любое решение. Наконец и Версаль, кажется, убедился, что Россия — единственная соседка Польши, желающая сохранить ее культуру, ее заветы и традиции…
Екатерина вдруг вызвала Завадовского из его имения Ляличи, удивив всех, и прежде всего Потемкина:
— Зачем тебе, и без того сытой, подогревать старый бульон, если ты всегда можешь сварить свеженький?
Брюсша в эти дни нашептала Потемкину:
— У меня на примете, князь, есть молодой человек с вокальными дарованиями. Изящен и непорочен. Если он понравится матушке, уж не взыщи, я с тебя плату потребую.
— За что? — обомлел Потемкин.
— За рекомендацию в его непорочности…
Украсив мундир Римского-Корсакова аксельбантом, Потемкин вручил ему букет цветов, велев следовать к императрице.
— Петь будешь потом! — сказал он ему. — А сейчас не старайся казаться чересчур умным. Матушка тебе — о философии да Вольтере, а ты ей — почем рожь на болоте… Ступай!
Екатерина, обходя офицеров, желавших ей представиться, внимательно оглядела молодого человека с цветами.
— Этот букет отнесете светлейшему…
Таков был сигнал: выбор сделан. Только теперь до Зорича дошло, что творится за его спиною. Пинком ноги отчаянный гусар расшиб двери покоев Екатерины.
— Уж если вы решили меня взрывать, — крикнул он, — так я погибну, взорвав и всех со мною… всем уши вырву!
Обнажив шпагу, он настиг князя Потемкина:
— Драться, и сейчас же! Это все твои фокусы…
Из ножен князя вылетела шпага, и мерцающий блеском кончик ее уперся в кадык на шее храброго гусара:
— Да комара мне и того больше жаль, чем тебя…
Их растащили. Потемкин направился к царице:
— Убедилась, каковы бывают нравы бивуаков гусарских? Уж если на то пошло, так конногвардейцы — шелковые…
Екатерину знобило от пережитого страха:
— Как я жила с этим дикарем? Мне жутко… Еще немного, кажись, — и во дворце моем шармютцель бы получился…
От волнения русскую перестрелку она назвала немецким «шармютцелем». Гнать Зорича из дворца боялись, дали ему время поостыть: пусть привыкнет к мысли, что не все коту масленица. Он пробовал броситься в ноги Екатерине, кричал, что отдаст ей все, что получил, лишь бы остаться при ней. Екатерина поняла, что кризис миновал. Холодным тоном женщина сказала, что более в нем не нуждается:
— Для тебя я приготовила город Шклов…
За одиннадцать месяцев своего фавора Семен Зорич, раньше рубашки не имевший, обрел город Шклов со всеми доходами, более полумиллиона рублей, еще 80 тысяч рублей «на устройство», еще 240 тысяч рублей для оплаты долгов, 1500 крепостных душ, земли в Лифляндии ценою в 120 тысяч рублей, бриллиантов на 200 тысяч рублей и так далее…
Тут бы и конец истории, но примчался из Лялич взмыленный Завадовский: узнав, что место, на которое он внове рассчитывал, уже занято певцом Римским-Корсаковым, Завадовский с удивлением выговорил светлейшему:
— Ежели вакансия несвободна, так зачем звали?
— Иди-ка ты… — послал его Потемкин.
Завадовский и отправился к вышеназванной. А та сказала, помедлив:
— Надо было, когда звали, птицей лететь. Опоздал ты, дружок. Потерпи немножко, я тебя сенатором сделаю…
Новый фаворит, услаждая Екатерину волшебными ариями, не прервал отношений с ее ближайшей подругой Прасковьей Брюс, а Потемкин еще долго потом бурчал, недовольный:
— Слонами, тиграми да крокодилами на святой Руси торговать куда как легче, нежели при дворе нашем состоять… О Боже милосердный! Измучился. Спать пойду.
11. ОЗАБОЧЕННОСТЬ
Вопрос давний и сложный для государства: мало людей — работать некому, а много людей — чем кормить их? Философы XVIII века склонялись к мысли, что богатство страны все-таки сопряжено с обилием населения, и потому Екатерина, послушное дитя эпохи «просвещенного деспотизма», покорно плыла в русле своего времени..
При очень высокой нравственности простого народа, девки русские иногда в подоле приносили, а чтобы от позора уйти, подкидывали младенцев между грядок на огородах. Наконец, частые войны и общая неустроенность городской жизни усиливали бездомность, сиротство, нищенство. Энциклопедисты были первыми европейцами, признавшими большую заслугу России в создании воспитательных домов, а Дени Дидро (при всей его бедности) прислал Екатерине даже денег на их устройство. По совету профессора Аничкова, вышедшего из народа, было объявлено, что воспитательные дома станут производить новую породу людей — не рабов и не дворян, а свободных граждан! Воспитанники обретали знание ремесла, годного для обеспечения жизни. Великая мать-Россия фабриковала таких «граждан» с охотной поспешностью, с какой на фабрике Козенса, наверное, печатались бумажные ассигнации. Во время пребывания двора в Москве императрица просила узнать, когда больше всего поступают незаконнорожденные подкидыши… Ей доложили:
— Начиная с полуночи… горохом сыпят!
— Желаю видеть картину гражданской прибыли, сначала поедем в родильный дом, — велела Екатерина лейб-кучеру.
Потемкин поехал с императрицей:
— Своих детей не бережем, так о чужих печемся…
Женщинам позволялось рожать в черных масках на лицах, с правом не отвечать на вопросы об отце, а рожденный тут же отнимался — ради свободного гражданства. Потемкин сказал, что этим образовалась удобная лазейка для избежания рабства в народе. Наверняка многие крепостные родители сознательно оставляют своих детей. Правда, они больше никогда их не увидят. Зато утешены верою: их дети не будут крепостными.
— Но вижу и другую крайность! — добавил Потемкин. — Эти граждане со временем могут стать офицерами и чиновниками, достигнув эполет и дворянства для себя. А тогда, зачатые в рабстве, они ведь тоже рабов себе заведут. Разве не может так статься, что кто-либо из них своих же родителей в положении рабов иметь будет… Не смейся, Като!
За полночь они посетили воспитательный дом; в приемном покое, по примеру римского San-Spirito, действовал особый механизм для принятия детей с улицы, помогающий матери остаться неизвестной. Екатерина, входя в роль опекунши, беседовала с прислугой и врачами, поучая их, как надо кормить младенцев. Детям квасы давать разрешила без доли хмельного брожения, чтобы они не ведали даже слабого опьянения.
— Пеленать грудных не следует, на помочах не водить. Пусть лучше ползают, затем и сами на ножки подымутся…
Раздался звонок! С улицы был устроен лоток, уложив на который младенца мать дергала сигнальную веревку (после чего, как правило, убегала). Сразу задвигалось механическое колесо — плод грешной любви, повинуясь движению лотка, въехал внутрь воспитательного дома. Екатерина размотала тряпицы, объявив, что явился новый гражданин России:
— Обклался, сердешный! Но здоров. Хорош будет…
Врачи тут же осматривали подкидыша, бабки купали его в теплой воде. Не успели с ним управиться, прозвенел второй звонок — с лотка приняли девочку, уже смышленую, но всю в коросте болячек, посиневшую и слабенькую. Потемкин пронаблюдал, как Екатерина бесстрашно переодевала ребенка.
— Като, наверное, ты была бы хорошей матерью.
— Возможно, — помрачнела она и отвернулась (это и понятно: уж сколько своих детей она кукушкой подкинула в чужие гнезда!)…
Поздней ночью возвращались по темным улицам во дворец. Екатерина вдруг сказала, что Россия — не государство.
— А что же это, матушка? — удивился Потемкин.
— Россия — вселенная! Сколько в ней климатов, сколько народов, сколько языков, нравов и верований…
Затем стала рассуждать о неуязвимости бюрократии.
Раньше светлейший не подозревал, что русский мир, с детства родной и привычный, столь широк и так много народов нуждаются в общении с ним, защиты у России изыскивая. Вот пришли письмо из Индии — из Мадраса, где обосновалась колония армян; писал Потемкину ученый Мовсес Баграмян, просил помнить, что существует армянский народ, умный и добрый, но гонимый от султанов турецких и шахов персидских, извечно уповающий на Россию-заступницу, которая в беде не оставит.
К сожалению, в Петербурге совсем не знали истинной обстановки за хребтами Кавказа. Потемкин ошибочно полагал, что царство грузинское (если оно царство) сильно уже само по себе. Неверно думала и Екатерина, пославшая в минувшей войне на подмогу Ираклию только один полк солдат. Три месяца подряд солдаты тащили пушки через горы, открывая дорогу в Закавказье со стороны Эльбруса; иногда между вершинами скал они растягивали канаты, людей переправляли над пропастями в ящиках… Все это было непостижимо!
Потемкин в делах Кавказа двигался на ощупь.
— При таком побыте, — говорил он, — грузинцы с армянами своего суверенитета не обретут. А даже крохи свободы, какие имеют, растеряют от кровожадных соседей своих — лезгинцев да татар шемахинских. Но оставлять несчастных без подмоги нельзя — грешно! Платить же за свободу народов кавказских предстоит не золотом, а кровью солдат наших…
Когда великая княгиня Мария Федоровна родила второго сына, его нарекли византийским именем Константин, к нему Екатерина приставила кормилицу-гречанку, мамок-гречанок, колыбель его окружили греческими мальчиками.
Константин — царь для Константинополя!
Потемкин устроил пир в шатрах на Каменном острове, за столом намекнул послам иноземным, что имя Константина не из святцев взято, а ради будущей свободы Эллады.
— Которая и воскреснет! — провозгласил он. — А я хочу дожить до того дня, когда на стогнах Петрополя российского, при пальбе пушечной, станем мы, русские, принимать послов Византии, из праха древности возрожденной.
При этих словах ему поднесли для поцелуя икону старой Руси работы неизвестного греческого мастера, к которой он и приложился губами. Такие иконы (почти языческие) когда-то водились на Руси, чтобы россияне помнили, откуда пролился на них свет христианства. С этого праздника на Каменном острове дипломаты дружно заговорили о «Греческом проекте» Потемкина, приписывая ему замыслы, каких у него никогда и не было: да, он хотел возрождения Греции, но престол России не собирался перетаскивать с берегов Невы на берега Босфора. «Зачем это мне? — говорил он. — Там и клюква-то не растет…» Вечерами, положив голову на подоконник, Потемкин склонял на руку лохматую голову, застывая в такой позе надолго. Одиноким глазом улавливал он свет одинокой звезды, приплывший к нему из миров нездешних, и в такие моменты делался похож на старого льва. Этого льва, пожалуй, можно и убить, но ведь никто и никогда не тронет его.
Потому что он — лев!
Разговор о бюрократии и слабости власти в провинциях начался еще в селе Коломенском, а продолжился в Петербурге, при этом Екатерина была необходима Потемкину, как шершавый оселок, на котором ему было легче оттачивать свои мысли. «Уничтожить бюрократию стало теперь невозможно, ибо уничтожение ее придется поручить тем же самым бюрократам. Но, даже уничтожив старую бюрократию, они тут же породят новую, еще более прожорливую, более выносливую и живучую… Так не лучше ли нам это гадючье логово и не трогать?» — примерно так рассуждал он, горстями отправляя в рот себе клюкву. Власть любил. Но централизации ее не одобрял.
— Петербург слишком много воли на себя взял. Если бы поделился он властью с провинциями, у нас бы и пугачевщины не случилось. Мы решили, что Сенат да коллегии — всех умнее, а Емелька-то Пугачев на Яике мудрецов наших перехитрил. Не пора ли нам все кафтаны губернские иначе перекроить?..
Потемкин говорил, что авторитет власти центральной стал пороком зловредным:
— Обывателю, чтобы скрепить договор или жалобу принесть, надо семью покидать, деньги тратить на дорогу до Петербурга. А как было бы ладно, если бы провинция сама владела властью до нужных кондиций! Сенату и коллегиям выпадет облегчение от дел ненужных, пустяшных. Не станет и возов с бумагами кляузными. Иркутску или Воронежу не надо будет спрашивать у Петербурга: мостить им улицы или погодить?.. Все насущные вопросы разрешать надо там, где они возникли.
Старое губернское деление России сгодилось бы для Пруссии, но никак не для России. Обширнейшая страна была бестолково раскроена на гигантские области — без учета количества населения, экономики, промыслов, языковых особенностей. Исторические связи городов-побратимов были беспощадно разрушены искусственными барьерами и шлагбаумами прежних реформ.
— Потому-то, — негодовал Потемкин, — русская Вятка при Петре подчинялась татарской Казани, Ярославлем тужились управлять из Архангельска, а древний Смоленск вообще стал местом ничтожным, которым командовали из далекой Риги…
Потемкин рассуждал здраво. Уездные жители всегда тянутся к губернской столице: там и магазины, там и музыка, там и жизнь веселее. А жители деревень тянутся к тому городу, который для них ближе. Если города поблизости нет, мужик едет в богатое красивое село, где имеется собор и хороший базар. Таким селам надобно присваивать статусы городов уездных.
Петр I расколол Россию всего на восемь губерний.
— Тебе, матушка, уже двадцать досталось, — говорил Потемкин. — Но вспомяни, как жаловалась мне в Коломенском на воевод наших. Главное: уменьшить пространства губернские. Как управиться с губернией, если она больше Европы?..
Было желательно, чтобы в каждой губернии осталось не более 400 тысяч жителей. В тех уездах, где городов не было, становились городами села. Такие села приходилось сразу же застраивать общественными зданиями. В каждой губернии необходима гимназия, в уездах — училища для народа. Дворян же потребно из глуши деревень вытащить на простор жизни: для этого учреждалась власть губернского предводителя дворянства, а при нем — свита из предводителей уездных. Наконец, нужен еще один чин — городничий, чтобы сидел в городке малом и за порядком присматривал. Инвалиды, офицеры, увечные, здоровье на войне потерявшие, охотно пойдут в городничие.
— Они там, на покое удаленном, — сомневалась Екатерина, — воровать станут да акциденциями с населения кормиться.
— Не все же воры у нас и взяточники, — возражал ей Потемкин. — Не будем заранее думать, что городничие на «кормление» в города ставлены. А кому воровство преследовать от шаек разбойничьих? Кому от пожаров иметь опасение?
Губернская реформа заняла много лет: новое административное деление страны спешки не терпит. Тут надо было все обдумать, вплоть до годности питьевой воды в городах возникающих, до схожести обрядов, свадебных и похоронных, в деревнях, чтобы вкусы жителей в одной губернии совпадали.
Иностранным послам Екатерина любила говорить:
— Как Петр Великий гордился своими коллегиями, так я горжусь учреждением новых городов и губерний…
ЗАНАВЕС
Когда наступал вечер и базары Стамбула закрывались, на улицах появлялись белые ангорские коты, у которых один глаз голубой, а другой зеленый. Усевшись один напротив другого, коты выли о любви, как выли еще во времена Тамерлана, как выли в эпоху Сулеймана Великолепного, и котам было все равно, что случится с этой могучей империей. Будущее не страшило ангорских кошек. Они боялись только европейцев, издали узнавая их по запаху: эти проклятые гяуры повадились вывозить на своих кораблях котов ангорской породы далеко-далеко — вплоть до Мадрида и Петербурга, и еще не было случая, чтобы хоть один кот вернулся обратно, рассказав кошкам, какая в тех краях жизнь и жирные ли там мыши… Ангора — нынешняя столица Анкара (а тогда селение посреди малярийных болот, лежавшее на древних транзитных путях в Персию).
Булгаков тоже обзавелся ангорским котом, он любил его и холил; завалив кота на спину, чесал ему грудку.
— Небось хорошо тебе, баловень? Ишь мурлычешь-то как. Вот возьму и отдам тебя с почтой в Россию, а там кошки-то… у-у, не приведи бог какие! Последнюю шубу снимут с тебя, без усов уйдешь, от хвоста ничего не останется…
На столе Булгакова лежало письмо из Монпелье от Дениса Фонвизина, искавшего в Европе спасения от хворей; он писал, что в Париже виделся со знаменитым Франклином, первым посланцем Америки Вашингтона во Франции, и, судя по всему, что говорят парижане, вскорости следует ожидать войны французов с англичанами. Пришел капитан-лейтенант Лавров (тоже Яков Иванович), командир посольского пакетбота:
— Депеши для Кабинета готовы ли?
— Пока все тихо. Писать нечего. Слушай, тезка милейший, а ты кота моего не взялся бы в Петербург доставить?
Капитан-лейтенант отвечал смехом:
— Если я привез в Петербург Гром-камень для Фальконе, так уж кота как-нибудь… справлюсь. А кому надобен он?
— Живет там француз один, у него дочка красивая. Некогда мне перед ней любезности расточать письменные, а кот ангорский, может, и напомнит девице обо мне, одиноком. Вот только родители у меня строгие: дадут ли благословение на брак с мещанкой, да еще не нашей, а чужеродной? Правда, матушка у нее русская — тоже красавица. Из фамилии Фигнер…
Яков Иванович Лавров поиграл с котом:
— Ну что? — сказал. — Поплывем вместе?
В посольство зашел проститься перед отъездом в Варшаву папский интернунций Боскамп-Лясопольский:
— Можете мне завидовать: скоро я буду сидеть в ароматной цукерне пани Грохольской на Маршалковской, стану запивать сливками коржики и не думать, что в мире есть политика…
С виду тощий, как копченое мясо, этот презренный выкормыш Ватикана весил немало — от тяжести золота, наполнявшего его кошельки и карманы. Если уж суждено возвращаться в Варшаву, так следовало закупить девочек — для спекуляции ими, и хорошо бы, конечно, поймать на улице хотя бы одну ангорскую кошку — для представительства… На базаре он повстречал сморщенную от нужды гречанку, которая выставила на продажу двух дочерей. Боскамп-Лясопольский потоптался вокруг оборвышей-девочек, приглядываясь к «товару».
— Откуда ты привезла их? — спросил он у матери.
— Из Бруссы, — безнадежно вздохнула несчастная. — Купите их у меня. Не стало сил видеть, как они голодают.
— Сколько хочешь за двух сестер сразу?
Гречанка назвала цену, Боскамп пошагал прочь:
— Эти чумазые не стоят и половины!
При этом младшая дочь гортанно крикнула матери:
— Продай нас скорее или накорми нас…
Интернунций знал греческий язык:
— Если ты, женщина, хочешь счастья своим отпрыскам, так я самый лучший покупатель. Пойми, я беру их не для гарема, а для праздничной жизни в Варшаве, где много музыки и танцев, где богатые паны сразу оценят их невинность…
Он спросил у матери только их имена — Елена и София, а фамилии девочкам придумал уже в дороге: Глявонэ и де Челиче. Ехать через австрийские пределы Боскамп боялся, ибо в отдалении уже громыхало оружие — прусское. Но проездом через Хотин спекулянт с прибылью для себя запродал Елену в гарем хотинского паши, Софии было тогда тринадцать или четырнадцать лет. В Подолии, не вынеся разлуки с сестрой, она расхворалась. Везти ее дальше было нельзя. Интернунций оставил девочку в доме каменецкого коменданта Яна де Витта:
— Я полагаюсь на вашу сдержанность, пане. Не испортите мой «товар», чтобы я не терпел убытков.
— Я для этого слишком стар, — заверил его де Витт…
Через год пана навестил в Каменец-Подольске сын его, гоноровый шляхтич Иосиф де Витт в чине майора, и юная Софья Глявонэ (или де Челиче?) обручилась с ним в Зильковецком костеле. Майор сразу же увез ее в Париж, где король Людовик XVI сказал ему:
— Для такого бриллианта нужна и дорогая оправа!
Даже слишком дорогая, а потому майор разорился и стал торговать красотою жены — не хуже интернунция Боскампа. В числе коронованных покупателей Софьи были германский император Иосиф II, шведский король Густав III и… и…
— Берите с них подороже, — внушал де Витт жене.
У женщины хватало ума не следовать вычурным модам Парижа: Софья появлялась всюду наподобие античной богини, облаченная в древнегреческий хитон из белого муслина с широким разрезом от бедра до пят, а муслин был столь прозрачен, что через него ясно просвечивались контуры ее идеальной фигуры. Тогда же Софью де Витт прозвали в Париже «la belle Phanariote» (прекрасная фанариотка)!
Купленная за жалкие гроши на грязном базаре Стамбула, без роду и племени, эта женщина и станет последней страстью светлейшего князя Потемкина-Таврического. А знаменитый в нашей стране парк в Умани сохранил ее имя — Софиевка… Боже, сколько жизней было загублено в этом парке, когда мужики передвигали горы, возводили плотины и выкапывали для черных лебедей глубокие озера! Но это случится гораздо позже, когда «прекрасная фанариотка» станет женою двух графов Потоцких — сначала отца, а потом сына… Уж не в наказание ли господне уманьское землетрясение 1834 года переломало в гробу ее грешные кости?
О судьбы! Кто вас выдумывает?..
ДЕЙСТВИЕ ДВЕНАДЦАТОЕ. Вооруженный нейтралитет
1. БОЛЬШАЯ ИГРА
Оберегая свои людские ресурсы, Англия всю тяжесть борьбы с врагом неизменно перекладывала на плечи той страны, которая делалась британским партнером.
Сейчас англичанам хотелось, чтобы Петербург, союзный Лондону, вступился за британские интересы в Америке. Англичане, жившие в Петербурге, свысока считали себя вроде колонизаторов в стране дикарей, имея на своих печатях оттиск: «English Factory at St. Petersbourg», — как будто Россия была их колонией, а Петербург — лишь фактория на путях в Персию.
Лондон! Герцог Суффолк, глава иностранной политики короля Георга III, принял у себя опытного дипломата Джеймса Гарриса, в будущем лорда Мальсбюри.
— Нам есть о чем подумать, — сказал он ему. — Фаворитизм при дворе Екатерины принес уже немало хлопот, и мы напрасно хотели выявить политические симпатии ее избранников. Все куртизаны оказались лишь дорогой мебелью для спальни Екатерины. Теперь мы до конца уяснили, что фаворит существует только один — Потемкин, пусть он и станет для нас тем верблюдом, которого следует навьючивать нашим грузом… Значит, вы едете в Петербург, дабы завладеть Потемкиным в великобританских интересах, используя его мощное влияние в делах империи.
— Мне кажется, — отвечал Гаррис, — вы излишне драматизируете обстановку. Наши послы в Санкт-Петербурге неизменно добивались успеха, используя подкуп русских сановников. Не проще ли и на этот раз потревожить банкиров Сити, которые охотно пойдут на жертвы, благо Россия для них была неиссякаемым источником обогащения.
— Да, так было, — согласился Суффолк.
Он ознакомил Гарриса с архивною справкой: при Елизавете, в самый разгар Семилетней войны, английское посольство имело 100 тысяч фунтов стерлингов для подкупа русских политиков, в краткое правление Петра III посол Кейт творил любые дела, имея лишь 60 тысяч фунтов… Гаррис спросил:
— С какими же деньгами отправите вы меня?
Ему давали для подкупов 36 тысяч фунтов.
— Этого вполне хватит, — заверил его Суффолк. — Ртуть в барометре продажности сползает вниз, из чего напрашивается печальный для Англии вывод: русский Кабинет обрел должное равновесие, понятие о гражданской чести повысилось, политики перестали продаваться за деньги. Впрочем, узнайте у банкиров Сити, что они там думают…
Дельцы Сити с огорчением признали, что Потемкин, к сожалению, неподкупен: сейчас он, кажется, способен продаться лишь за корону Курляндии, которую донашивает вечно пьяный герцог Петр Бирон, впадающий в маразм, или корону Речи Посполитой, где шляхетство презирает своего короля.
— Турки сейчас вырезали семью молдавского господаря, и не исключено, что, возникни новая война с Турцией, Потемкин будет претендовать на господарство Молдаванское.
— Я слышал, что он кругом в долгах?
— Это так. Но, должный миллионы, он и забирает миллионы, ни с кого не требуя отчета, он и сам никому отчета не дает…
Сократив субсидии для подкупов, Лондон отпустил Гаррису немалые деньги для представительства. Посольства в Петербурге всегда расценивались в Европе как самые дорогостоящие. Изобилие застолий обязывало дипломатов тянуться за русскими в искусстве гостеприимства. Назвав гостей, следовало ублажить их к полуночи горячим ужином (не менее трех блюд), после чего делалось несколько перемен десерта. Дипломаты отдыхали от страшных растрат лишь после маслениц, когда русские девы и жены поникали в скромных одеждах, на смену телятине и дичи являлись грибы с огурчиками, молитвы и попы с кадилами.
— Вам предстоит борьба, и очень трудная, — напутствовал посла Суффолк. — Война с американскими колониями требует прочного договора с Россией, и здесь мы не поскупимся ничем, чтобы иметь закаленных в битвах русских солдат. Германию мы уже приучили быть нашей казармой. Но сделать английской казармой Россию — задача, достойная ваших талантов.
— Каков же будет товар, который я могу выставить для обмена, чтобы у русской царицы разгорелись глаза?
— Наше положение сейчас настолько скверно, — признался Суффолк, — что мы согласны отдать даже остров Минорку, по его положению в Средиземном море столь важный, как важен Гибралтар для нас или Мальта для ее рыцарей. Деловой обмен возможен, ибо русский флот нуждается в базах…
Гаррис приплыл в Петербург и поселился в английском посольстве, размещенном в тупичке Галерной улицы, подле дома Дениса Фонвизина. Впрочем, Денис Иванович еще продолжал вояжировать по Европе, порядки которой и обругивал в каждом письме. Ему, слишком русскому, хорошо было только в России!
Едучи в Россию, Гаррис надеялся увидеть скотоподобную массу рабов, поверх которой сверкает тончайшая амальгама образованной аристократии. Все оказалось иначе. Он встретил в Петербурге поглупевших от унижений царедворцев, а в вестибюлях особняков знати крепостные лакеи, прежде чем принять с плеч посла шубу, откладывали на кресло читаемый ими томик Вольтера. Наконец, среди крепостных встречались и уникальные эрудиты, игравшие роль «ходячих энциклопедий», обязанные в любой момент дать ответ на любой вопрос барина.
Панин болел, а Потемкина Гаррис видел лишь дважды, и то издали. Первый раз он ехал в Островки, окруженный табором поющих цыган и пляшущих цыганок, а вторично застал его при дворе в окружении мальтийских рыцарей, с которыми он беседовал о тайнах средневековой алхимии. Ни в первом, ни во втором случае светлейший не удостоил нового посла даже кивком головы. Панин болел водянкою. «Уже сделаны два прокола, но, кажется, надо прибегнуть к операции, чтобы с помощью бандажа задержать выпадение кишок… Панин уже достаточно истрепан жизнью и слишком слаб, чтобы перенести вмешательство хирурга», — докладывал посол. Слабость не мешала Никите Ивановичу верно оценивать события за океаном. Правда, он, аристократ-сибарит, высмеивал плантаторов, Джорджа Вашингтона и его генералов-фермеров, которые, чтобы не запачкать скатерть в доме президента, обтирали донышко чашек платочками. Но на все посулы в золотых гинеях за предоставление русских войск Панин отвечал весомо:
— Русские солдаты ваши гинеи есть не станут…
Случайно американцы перехватили письмо Суффолка к его приятелю Вильяму Идену: 20 тысяч русских героев, опаленных порохом сражений (так писал Суффолк), «станут очаровательными гостями в Нью-Йорке, цивилизуя эту часть Америки самым лучшим образом». Это известие встревожило не только Джорджа Вашингтона, но и графа Вержена: в мощи русской пехоты никто не сомневался! Вержен решил, что Екатерина сохранит политическое целомудрие. «Можно считать ее фантазеркой, — говорил он в Версале, — но она достаточно умна и благородна, чтобы не проливать крови русской ради прибылей купцов лондонских…» Георг III уже не раз молил Екатерину о продаже солдат для расправы с американцами. Неловкие намеки короля на то, что волнения в колониях Америки схожи с «пугачевщиной», Петербург только смешили. Панин с Потемкиным сплотились во мнении, что русский солдат продажен никогда не был, а сама Екатерина повторяла сказанное в молодости:
— Россия за чужими хвостами не потащится…
— Подозреваю я, — говорил Потемкин, — что еще при нашей жизни случится отпадение Америки от короля английского. Нам тягаться с Англией на морях еще рановато. Но послать свои эскадры для охраны нашей коммерции надобно сразу же…
Граф Панин был встревожен возможным ослаблением Англии, ибо это ослабление усиливало престиж Франции в делах турецких. Денис Фонвизин, информируя Булгакова, сообщал и Кабинету, что англичане, «думать надобно, отступятся от Америки и объявят войну Франции: ибо издревле всякой раз, когда ни доходила Англия до крайнего несчастия, всегда имела ресурсом и обычаем объявить войну Франции». Фонвизин был отличный политик.
Встретясь с Корбероном, Екатерина ему сказала:
— Британские каперы захватывают наши суда, плывущие по своим торговым делам из Архангельска… Даю вам слово: кто затронет мою коммерцию, тот жестоко поплатится!
Корберон правильно ее понял: она декларировала не для него, а чтобы он разнес ее слова по свету. Президент Джордж Вашингтон вскоре узнал об этих словах и поспешил успокоить сограждан: просьбы короля Георга «русской императрицей отвергаются с презрением». Когда Джеймс Гаррис поселился в унылом тупике Галерной улицы, все, по сути дела, было уже решено, а Екатерина огорошила нового посла выговором:
— Благодаря вам у меня в стране вздорожал сахар и не стало бразильского кофе! Мало вам разбоя на морях Европы, ваши корабли плывут и в края дальневосточные, а что им там надобно, ежели племена чукотские и камчатские суть мои подданные?..
В морях царили нравы пиратские, война за Баварское наследство началась, русский Кабинет занимался крымскими неурядицами, а Потемкин, встретясь с Гаррисом, говорил о разведении… шелкопряда:
— Нашим женщинам без чулок житья не стало!..
— Мы попали в дикую Азию, — сказал Гаррис секретарям. — Я теперь не знаю, с какой стороны подступиться к России, и кажется, что нашему королю лучше уповать на послушную Германию…
Он и уповал! В германских княжествах принцы, герцоги и епископы давно жили с того, что торговали своими солдатами.
Англия рукоплескала мудрости своего парламента, гинеями платившего за голову каждого «гессенца», уплывающего за океан искать верной смерти от пули американского фермера… Суффолк требовал от Гарриса усилить давление на Потемкина, привлекая его чувства к английским интересам. «Узнайте, что он больше всего любит?» — запрашивал Суффолк посла.
— Этот человек всеяден, как бегемот, живущий на болоте, и стоит лишь единожды увидеть его челюсти в движении, чтобы понять — он перегрызет и железо! — говорил Гаррис, докладывая в Лондон. «Я бы не отдал ему должной справедливости, если бы не упомянул, что Потемкин обладает необыкновенной проницательностью, светлым умом и очень быстрым соображением».
2. ГОЛУБИ МИРА
Безбородко очень скоро писал (без поправок), готовясь к докладу в Совете о потаенных связях Турции со Швецией, а Потемкин, от нечего делать, гонялся за мухой. Но в азарте охотничьем промахнулся и кулаком вдребезги расколотил драгоценную китайскую вазу. Безбородко и ухом не повел, продолжая строчить гусиным пером. Наконец закончив писание и не глядя на осколки фарфора, спросил с интересом:
— А муху-то вы хоть поймали?
— Да нет… жужжит, подлая.
Затем Потемкин сказал, что англичане, кажется, хотят сделать из России ту самую Лафонтенову кошку, которая таскала для обезьяны каштаны из огня. Безбородко, знакомый с перлюстрацией, ответил, что от Гарриса пока что исходит очень слабая информация для Лондона:
— Так… сплетнями нашими кормится!
Из депеши Гарриса: «по словам Панина, «война между Францией и Англией неизбежна»; Мария-Терезия переслала Екатерине жалобное письмо, в котором просила рассудить, кто больше виноват в делах Баварии — Австрия или король прусский; Потемкин недавно стыдил Екатерину за несдержанность, но «ея величество в ответ упрекала его за предосудительность отношений князя с племянницами»; наследник Павел живет в удалении от «большого» двора, он умерен в пище и не пьет вина; Римский-Корсаков «подчиняется приказаниям Потемкина и графини Брюс, которые сообща управляют мыслями императрицы: первый творит расправу в делах сурьезных, вторая выступает на передний план, когда дело доходит до развлечений…»
Гаррис пытался втянуть Потемкина в беседу:
— Не кажется ли вам, что настало время, когда дворы петербургские и сент-джемский должны быть едины, чтобы совместно противостоять честолюбию французских Бурбонов?
— У вас что сегодня на обед? — интересовался Потемкин…
Он охотнейше объедал посольство на Галерной улице, но из объятий посла увертывался с ловкостью угря, и будущий лорд Мальсбюри отписывал банкирам Сити, что в этой стране варваров-азиатов нельзя добиться откровенности, хотя из поведения Панина, императрицы и Потемкина делается ясно: русский Кабинет решил выжидать…
Потемкин между тем выжидал, чем закончится очередной роман императрицы, которая серьезно увлеклась молодым человеком. Своим друзьям по Европе она, не стыдясь, сообщала: «Когда он заиграет на скрипке, даже мои собаки его слушают, а когда запоет — птицы прилетают к окнам, внимая ему, как новому Орфею. Он светит как солнце и разливает вокруг себя сияние, и при всем этом в нем нет ничего женоподобного… живописцы должны его рисовать, а скульпторы лепить». Фаворит действительно обладал голосом прекрасным, от природы хорошо поставленным, и Екатерина, откровенно любуясь его молодостью, часто просила петь в концертах Эрмитажа.
— Не правда ли, — шепнула она Панину, — что Корсаков похож на Пирра, царя Эпирского, и поет лучше соловья?
Панин смолчал. За него ответил Потемкин:
— Твоя правда, матушка! Но забыла ты, родимая наша, что соловьи русские поют только до Петрова дня…
Так и случилось. Виною была плохо закрытая дверь, через которую Екатерина увидела то, что лучше бы и не видеть.
— Поздравляю… скоты! — крикнула Екатерина.
Фаворит живо и резко отпрянул от Прасковьи Брюс.
Брюсша оправляла лиф своего платья:
— Като, не имей гнева. Я тебе все объясню…
— Не надо! Вон отсюда, блуда окаянная, чтобы в моих дворцах ноги твоей не бывало!
Римский-Корсаков пал на колени, рыдая. Екатерина взяла прогулочную трость (которая потолще да поувесистей) и стала лупцевать «Пирра, царя Эпирского»:
— Снимай аксельбант… эполеты долой!
— Нет, нет, нет, — вздрагивал под ударами палки фаворит. — Не лишайте меня наслаждения состоять при вашей великой особе…
Потемкин знал о связи фаворита с Прасковьей Брюс и радовался ее удалению. Екатерина стала сближаться с Александрой Энгельгардт; она призналась фрейлине:
— Поживешь с мое, сама увидишь, что в этой жизни хорошее у баб редко случается, а все худое часто сбывается…
От Гарриса она в эти дни известилась, что семья бывшего премьера Роберта Уолпола запуталась в долгах, в его собрании картин были Рубенс, Иордане, Сальватор Роза, Пуссен и Ван Дейк. Екатерина распорядилась купить для Эрмитажа всю галерею — целиком. 1 сентября 1778 года императрица проснулась в гадкой меланхолии, ее угнетал мелкий дождь за окнами. Оскорбленная изменой, она затворилась в комнатах Эрмитажа, просматривая гравюры, запечатлевшие фрески Рафаэлевских лоджий Ватикана. Это занятие, всегда приятное, незаметно увлекло ее, и, взбодрившись, она позвала к себе Шувалова:
— Хочу такие лоджии Рафаэля у себя иметь… в копиях. Ты, Иван Иваныч, помоги мне с мастерами Рима связаться.
— А где вы разместите лоджии?
— Над Зимней канавкой павильон для них выстрою.
— Меня в Европе спрашивали: откуда вы деньги берете?
— А ты бы говорил всем, что я по ночам ворую…
Создание галереи для размещения лоджий Рафаэля она поручила Джакомо Кваренги, недавно приехавшему в Петербург. «Строительство, — писала тогда Екатерина, — вещь заколдованная: оно пожирает деньги, и чем больше строишь, тем более хочется. Это болезнь вроде пьянства…» Газеты Европы сообщали, что Фальконе, покинув неблагодарную Россию, всюду раздаривает куски гранита от русского Гром-камня; лучшие красавицы Версаля взяли моду мастерить из этих осколков пуговицы, брелоки, запонки и браслеты… Потемкин застал Екатерину перебирающей бумаги на столе. Усталым жестом она сняла очки. Потемкин вовлек императрицу в изучение конфигурации берегов Черного моря. Указал по карте, что границы России на юге как бы РАЗОРВАНЫ возле Перекопа татарского. Именно из Крыма, образовав в этом месте пробоину, могла хлынуть лавина татарской конницы в пределы украинские. Выстраивать же напротив Перекопа — стенка в стенку! — свой, русский, Перекоп, чтобы закрыть этот разрыв, бессмысленно и дико. Палец светлейшего, разбрызгивая сияние перстней, крепко стучал по карте, метался между устьями Днепра и Буга:
— Города нужны, города… Нужны люди, бабы, детишки, коровы, учителя, сено, купцы, солома, инженеры, садовники!
В этот день вернулся из Парижа граф Александр Сергеевич Строганов — умный и добродушный Крез, никогда не искавший ни милостей императрицы, ни подачек от престола.
— Здравствуй, Като! — обнял женщину Строганов.
— Саня, друг ты мой… дай я тебя расцелую!
Вечером в Эрмитаже снова пел Римский-Корсаков, а граф Строганов жаловался, что жена его разорила:
— Чтобы выбраться без долгов из Парижа, я был вынужден даже закладывать бриллианты в ломбарде — «Mont de Riete»… Скажи, Като, почему бы и на святой Руси не быть ломбардам?
— У нас есть ссудные кассы, и этого достаточно.
Строганов сказал, что во всех странах, ради выправления финансов, проводятся лотереи. Но Екатерина уже давно запретила всякие лотереи указом (чтобы «покончить все сие неприятное и скучное дело»). Она сказала другу:
— Ах, Саня! Человеческая порода слаба. Каждый желает богатеть, ни черта не делая. Нет уж! В мое царствование ни ломбардов, ни лотерей не будет.
Строганов упрекнул ее в отсутствии логики:
— Если так, игру в карты тоже запретить надобно?
— Карты — дело иное, — отвечала старая картежница.
Пока они так беседовали, графиня Екатерина Строганова любовалась поющим фаворитом с таким же наслаждением, с каким бывалая кошка наблюдает за резвым, но глупым мышонком. Римский-Корсаков на минуту отвлекся, распевая романс, а когда обернулся к ней снова, мушка со щеки Строгановой уже была переклеена на подбородок. На придворном арго сие значило: «Ради вас я согласна на все». Фаворит усилил свои рулады:
— Чтобы ты снова не сбежал от меня в Париж или на заводы уральские, я сделаю тебя, Саня, своим сенатором, — говорила Екатерина.
Строганов был поглощен партией в пикет:
— Скажи что-либо более умное, Като.
— Согласна… В Тамбове родились близнецы, мальчик и девочка, сросшиеся спинками. Благополучно выросли, и братец пошел в гусары, а его сестра постриглась в монастырь. Если не веришь мне, спроси у светлейшего: он не даст соврать.
— Да и ты не соврешь! — отвечал Строганов. — Впрочем, это было в Тамбове, а там всегда чего только не случается.
— Не надо и в Тамбов ехать: вокруг нас одни чудеса!
Французская королева Мария-Антуанетта превзошла Екатерину, умея шевелить не одним, а двумя ушами сразу. Но сейчас ей было не до забав: Фридрих II двинул свои войска против ее родины, которую в Версале всегда ненавидели… Осенью русский Кабинет призвал правительство Вены прекратить несправедливую войну.
— Теперь кампания выиграна, — сказал прусский король, прослышав об этом. Скряга, он донашивал ветхий мундир, а война, по его расчетам, обойдется в 12 миллионов талеров. Впрочем, он не жалел денег, ибо кампания сулила немалые выгоды. Зима застала его в тихом, уютном Бреславле. — И пока там Мария-Терезия сочиняет ответ Екатерине, — решил король, — я напишу речь для Академии о Вольтере… Сколько завистников окружало его!..
Речь о Вольтере он указал напечатать отдельной брошюрой, но в таком количестве, что она сразу сделалась библиографической редкостью. На этот счет у короля было свое мнение:
— Большие тиражи — для больших дураков, а маленькие — как раз по числу мыслящих голов на планете…
Сейчас его беспокоило, что Мария-Антуанетта была беременна, а беременные женщины капризны, и как бы Людовик XVI не уступил жене. Франция в таком случае способна натравить Турцию на Россию, и вся прусская комбинация рассыплется…
На свою дачу в Пратере Кауниц вызвал русского посла князя Голицына, которому и сказал дрожащим голосом:
— Я еще раз перечитал репрезентацию вашего Кабинета. По сути дела, Петербург прислал Вене жестокий смертный приговор. Такого унижения наша великая империя еще не испытывала…
Он страдал. Он трусил. Голицын отвечал:
— Претензии вашего двора на Баварское наследство несправедливы, как и захват вами Буковины. Не забывайте, что Россия имеет по отношению к прусскому королевству обязанности союзнические, и она останется верна им.
— Да поймите, князь! — вскрикнул Кауниц. — Наша императрица Мария-Терезия и согласна бы на посредничество России в конфликте между нами и Пруссией, но теперь, после вашего ультиматума, мы остались на краю ямы. Прусский король, поддержанный мнением Петербурга, усилит свои претензии к германскому миру… У нас нет более выхода, — сказал Кауниц, отчаясь (и вполне искренно). — Или мы пожертвуем своим достоинством, или решимся на кровавую войну, подобную Семилетней… Впрочем, — пытался пригрозить он, — укрепляя престиж Пруссии, не готовите ли вы для себя змею за пазухой?
— Что мне ответить в Петербург? — спросил Голицын.
— Так и отвечайте, что мы теперь вынуждены не отвергать ваше русское посредничество, ибо французское, по давней вражде к нам Франции, будет для нас более оскорбительно…
Ночью Дмитрия Алексеевича потревожили: явился дипломат Тугут (тот самый Thugut — хорошо поступающий, который звался раньше Thunichtgut — нехорошо поступающий).
— Увы, — сказал он Голицыну, — императрица велела мне ехать в ставку прусского короля: мы согласны плюнуть уже и на Баварию, но только бы Фриц не залезал в огороды Байрейта и Анспаха. Мария-Терезия велела обратиться к вашей милости, чтобы для сохранения тайны вы дали мне русский паспорт.
— На чье же имя, Тугут? — удивился Голицын.
— На имя любого чиновника вашего посольства…
Голицын в докладе Панину сообщал: венское общество в брожении, разумные люди уповают исключительно на вмешательство России, способной остановить развитие войны, опасной для сохранения мира в Европе. В это время князь Репнин готовился ехать в Бреславль, Екатерина срочно вызвала из Турции Булгакова, желая, чтобы в ранге главного советника он состоял в княжеской свите. Радостно потерев ладошки, она сказала:
— Тугута «Ирод» изгнал от себя и даже ложки супу не дал голодному. Наша репрезентация ко двору венскому составлена отлично: Кауниц покладист, как никогда. Я послала на днях Версалю приглашение к танцу, чтобы Людовик заодно с нами улаживал конфликт баварский… Скажи!
— Скажу, — отвечал Репнин. — Общество парижское испугано Баварской войной не меньше венского: и там и здесь богатые люди вывозят багажи обозами, спасаясь в провинциях. Европа в страхе! Понятно, что Вена ожидает нашего заступничества.
— Не заступничества, — поправила его Екатерина, — а только посредничества. Кто-то проиграет. Но я хочу выиграть…
Вместе с Булгаковым князь Николай Васильевич санным путем отъехал в Бреславль, где зимовал прусский король с выпавшими от старости зубами. Фридрих Великий грелся возле очага, руки его были обмотаны неряшливыми повязками.
— Неужели вы ранены? — удивился Репнин.
— Измучила подагра, — жаловался король, бегло прочитывая письмо от Екатерины. — Что ж, Фике мудра… А я, прежде чем дать Тугуту по шее, успел сказать ему, что Пруссия никогда не отступится от обретения франконских маркграфств…
Репнин и Булгаков, после мороза, охотно пили королевскую мадеру. Репнин сказал, что он здесь не только посол:
— Я еще и командующий резервом русской армии.
— А турецкий флот снова шляется у берегов Крыма?
— Да, — не скрывал этого Репнин.
— Он сильный?
— Да.
— А ваш? На Черном море?
— Слабый.
— Не успеваем строить, — с умыслом вмешался Булгаков. — Казна пуста, и прибылей не предвидится.
— Очень плохо, — произнес король и забинтованной рукой потянулся за тростью. — К стыду Пруссии, она не в силах сейчас вернуть России субсидный долг союзника. Для русских миллион — раз плюнуть. А для меня, бедного пруссака, отдать денежки — не спать ночь. Предлагаю прогулку по улицам Бреславля, где мы станем кормить голубей. Голубей мира!
Мягкий снежок тихо осыпал древние улицы.
Князь Репнин (дед знаменитого декабриста Волконского) с юных лет исполнял важные поручения, но всегда держался в тени, никому не завидуя. Он был таков: его или обожали до безумия, или готовы были оплевать. С четырнадцати лет князь тянул лямку солдата, начал службу с рядового; ему не было и тридцати, когда растаял пушечный дым над полями Семилетней войны, и Николай Васильевич въехал в побежденный Берлин — послом России! Все знали, что Екатерину он не любит, и она знала об этом, но князь оставался неподкупен: императрица давала ему тысячи крепостных — отказался, деньги давала — не взял. Зато был он щедр, держа кошелек свой открытым для подчиненных. Репнин на свой счет кормил солдат мясом, сам покупал им водку и овощи. Генералы считали его дипломатом, а дипломаты называли генералом. Булгаков был обязан князю, который в Варшаве расплатился с его долгами.
Они ужинали в трактире «Золотой олень».
— А теперь, — сказал Булгаков, плотно насытившись, — я думаю: зачем людям проливать кровь и слезы, если существует особая порода людей, вроде нас, всегда готовых проливать слова и чернила… С утра одолевает меня одна мысль.
— Приятная ли, Яков Иваныч?
— В мире возникает нечто новое. Посредничество к миру не позволит ли России вмешаться в дела Германии?.. Петр Великий роднил семью Романовых с князьями и принцессами германскими, но арбитром в германских распрях не стал. Запомним же это время, когда Россия обретает право переставлять кастрюли на германской кухне по своему усмотрению… Виват, виват!
— Больше никому об этом не говори, — тихо, но строго предупредил Николай Васильевич. — Фридрих пес мудрый и опытный. Одного я не пойму: как он сам об этом не догадался?
Среди ночи Булгаков проснулся от невнятного шума.
— Что там? — спросил его князь Репнин.
— Через город идут наши солдаты.
— Пусть они идут: Европа спит спокойнее…
…Репнин был масоном очень «высоких градусов».
3. ПРОТИВОРЕЧИЯ
Светлейший, как худой маляр, испачкался в масляных красках. Весь день провел с живописцами, штат которых (и крепостных, и вольных) обретался при нем неотлучно. Потемкин давно мечтал образа духовные заменить божественными картинами Мурильо или Гвидо Рени, велел делать с них копии. Не зная оригиналов, хранившихся в храмах Италии, живописцы исполняли картины с их гравюрных воспроизведений. Потемкин обсуждал с мастерами, где и какие накладывать краски, — по наитию.
— Варька! — позвал он в мастерскую племянницу. — Стань так, чтобы свет на тебя падал. Вот, — сказал Потемкин на девку, — с нее богородицу святую и мажьте. Мурильо, чай, тоже богоматери не видывал, а своих метресс рисовал.
Екатерина, прослышав об этом, сказала ему:
— Ты там у себя что хочешь твори, мне с твоими бесами никогда не сладить. Но младшую свою племянницу Катеньку побереги: я ее в невесты Бобринскому буду сватать…
Вечером Варенька Энгельгардт читала «Библиотеку ради дамского туалета» — первый в России журнал дамских мод. Из него и вычитала, что знатные дамы Франции носят теперь на головах сооружения парусных кораблей, с тремя мачтами, с такелажем и флагами — в честь подвига фрегата «Красивая курочка», который разогнал английские корабли адмирала Кеппеля. Варенька представила, как она будет плыть под парусами в танце с князем Голицыным, и, надув детские губки, сказала:
— Тоже хочу таскать на голове «а-ля белль-пуль».
— Душа моя, — нежно отвечал Потемкин, — да разве я, раб твой ничтожнейший, отказал ли тебе в чем? Пожелай — и не только курицу, но и гнездо воронье на голове таскать будешь… Верь — для тебя все исполню!
Племянница загнула в книге страницу:
— А вот ходила я вчерась к ворожее, она на бобах гадала, и вышло так, что вы, дядюшка, не любите свою Вареньку.
«Люблю до бесконечности, — писал ей Потемкин. — Дух мой, опричь тебя, не ведает иной пищи. Так еще не любил… Разве так должно встречать ласки мои? Или думаешь, неуверен я в бескорыстии твоем, сударка?.. Жизнь моя! Ангел мой! Кровь моя! Приезжай опять, целовать буду. А не приедешь, так высеку». Варенька с надутыми губами отвечала грозному дяде — через скорохода дворцового: «Никак уж не думала, что ушли вы, осердясь на меня… Положим, и досадила вам. Так я спать хотела, а вы… Когда разосплюсь, себя не помню. Когда б вы знали, чего мне эта ночь стоила! Да приди сам, коли надо, приди да утешь бедную Вареньку». Потемкин гнал скорохода обратно: «Красавица! Тебе ль изъяснять, что достойна любви ты, душа и ягненочка нежная. Победа твоя надо мной, слабым, и сильна и вечна… Сударка, опять голова болит. Ну, приди же, приди — целовать стану…»
Но однажды играл Потемкин в шахматы с молодым генералом, князем Сергеем Федоровичем Голицыным, а Варенька меж ними сидела. Двигая короля, светлейший почуял, что племянница туфелькой ногу жмет, подавая сигнал любовный — к пылкости обоюдной. Светлейший сообразил, что ноги-то под столом она перепутала. Сигнал к любви не ему, а сопернику в шахматах предназначен. Светлейший легко завершил партию матом, даже похвалил молодого Голицына:
— Хорошо, князь, играешь. Но партия меж нами еще не закончена. Ты пока в дежурных комнатах подожди. Да флигель-адъютанта Веселицкого покличь до меня.
Явился Веселицкий, спрашивая, что надо делать.
— Сбегай до караульни и принеси палок, коими солдат уму-разуму учат. А задрыгу Варьку ко мне — в дезабилье!
Фрейлина ожидала Голицына, но Веселицкий разрушил ее намерения строгим приказом. Она спросила, недовольная:
— Да что там у него опять-то стряслось?
— Не знаю. Но велено доставить — в чем есть…
Как ни брыкалась Варька, как ни визжала она, дядюшка был неумолим. С помощью флигель-адъютанта метресса светлейшего была разложена поперек софы и выпорота на славу.
После этого Потемкин позвал князя Голицына:
— Вот теперь забирай ее… умнее стала!
Зимою при дворе была сыграна веселая свадьба. Потемкин дал зятю в команду Смоленский драгунский полк, указав ему квартировать на берегах Хопра, а жену князя при себе оставил:
— Что ей там, на Хопре-то, делать?..
Голицын издалека просил светлейшего имение для себя в Саратовской губернии. Он умолял «пошарить по планам и побольше и получше мне (земель) отвести, коли можно с рыбными ловлями, ибо, по болести своей, сделал я обещание Вседержителю не есть мяса, то следственно, только должен буду есть, коли своей рыбки не будет, один хлеб голый…» Потемкин сладостно расцеловал племянницу, княгиню Варвару Васильевну Голицыну:
— Ишь ты! Постник какой нашелся… Давно ли зятем моим стал, а ему, коту худому, уже и рыбки захотелось.
— Я тоже хочу… рыбки, — отвечала княгиня.
Безбородко в частной беседе с Потемкиным высказал примерно то же, что в Брсславле сказал Булгаков князю Репнину.
— Только бы король прусский не догадался раньше срока, что именно из Баварской кампании выигрывает Россия…
Императрица, явно встревоженная, нашептала Потемкину, что, кажется, завелись люди продажные в Коллегии дел иностранных.
— Фридрих стал получать сведения, которые я скрываю, а милорд Гаррис тоже стал сведущ во многом. Конечно, легче всего на Безбородку кивать, благо на женщин много тратится. Но я его так раскормила, что какой ему смысл карьеру свою губить ради скудных подачек от иностранцев? Не обошлась ли нам дорого свадебная поездка моего сына в Берлин?
— Но цесаревич к важным бумагам не допущен.
— Подозреваю, что на конюшнях Панина не все чисто прибрано. Знал бы ты, как устала я от его разгильдяйства…
Потемкин это знал и зубы на Панина точил давно, только не знал, с какого боку к нему подступиться. Никита Иванович никогда не был за руку пойман на сношениях с Фридрихом II, но осторожное и гибкое влияние Берлина чувствовалось в его оговорках и отрицаниях, которые он постоянно вставлял в проекты свои, как палки в колеса. «Северный аккорд» давно изжил сам себя, и Потемкин сделал Екатерине опасный намек:
— Не пора ли на нашей прохудившейся веревке завязывать узлы новые? Пруссия в борьбе с турками нам не помощница.
— Сам не спеши, князь, и меня с этим не торопи. Придет час, и каша для нас сварится… сама по себе! Верь.
На улице трещал морозище, а Потемкин отъехал с непокрытою головой, из окон дворца Екатерина видела, как, в сани усевшись, он распахнул на себе шубу, обнажая грудь ветру.
— Здоров князь! А я старею, — вздохнула женщина…
Римский-Корсаков фавора своего еще не потерял, но двор и дворня с нетерпением ожидали грядущих перемен.
Печальным взором Екатерина проводила санки Потемкина. И едва повеяло оттепелью, суетливо заговорила о скором переезде в Царское Село; за нею потащился и весь двор. Вечером императрица гуляла в парке, уже темнело, возле дворцовых подъездов зажигали фонари, менялся караул. Екатерина заметила рослого кавалергарда в голубом мундире с отворотами и красными лацканами, по швам и карманам расшитом серебром.
— Кто этот новичок? — спросила она у свиты.
Дамы придворные все городские сплетни знали:
— Да это Ланской, матушка. Родни бедной у него больше, чем мышей в амбаре. Сам в гостях кормится, а живет из милости у француза Серра, который ему половичок стелит.
— Неужто на половике спит?
— Как собачка. В дверях у порога свернется и…
Утром Екатерина повидалась с Никитой Паниным.
— А было ли что из депеш от иркутского генерал-губернатора?
— Дельного ничего, — ответил Панин, понимая суть ее беспокойства: Джеймс Кук, по слухам, погиб на Гавайских островах, англичане нашли его обглоданные кости, которые и погребли в море. — Куда плывут далее — неизвестно.
— Я буду писать в Иркутск сама, дабы там о Камчатке не забывали. Но где взять пушек и гарнизоны, не ведаю…
Павел при встрече с матерью просил отпустить его с кирасирским полком сражаться на стороне Фридриха II:
— К тому меня обязывают рыцарский долг и узы крови! Со мною выступят в поход и все братья моей дражайшей супруги — принцы Вюртембергские, мы сокрушим всех врагов Пруссии.
Екатерина в раздумье записывала: «Вижу, в какие руки попадет империя после моей смерти: из России сделают провинцию Европы, зависимую от воли Пруссии… мне больно было бы, если моя смерть, подобно смерти императрицы Елизаветы, послужит знаком изменения всей системы русской политики».
Не оттого ли, что немцы австрийские дрались с немцами же прусскими (а все немцы большие любители поесть картошки), и война за Баварское наследство получила в Париже название «картофельной». Ах, если бы истреблением только картошки все и ограничилось! Но прусские войска прошли через Богемию как саранча, все пожирая, все вытаптывая. А вскоре и самим пруссакам есть в Богемии стало нечего. Фридрих велел отвести войска на Глац, атаки австрийской конницы были отбиты его пехотой. Париж надеялся, что «старый Фриц» ослепит Европу блеском скорых маневров, явит миру образцы новых блистательных побед. Однако ни сам Фридрих II, ни тем более Иосиф II не рискнули на генеральное сражение. Противники не столько убивали один другого, сколько, заняв позицию, оскорбляли друг друга неслыханными ругательствами, и казалось, что Фридрих страшится потерять былую репутацию, а императору Иосифу стыдно начинать боевую репутацию с поражения.
Война перешла в другое качество — из горячей в холодную, когда за дело взялись русские и французские дипломаты. Узнав о «миролюбии» матери, император Иосиф заявил ей, что отныне его ноги в Вене не будет.
— Я переберусь в Аахен, и больше мы никогда не увидимся. К чему этот мир? Известно ли вам, что пруссаки от поноса потеряли больше, нежели бы я убил их в сражениях?
Фридрих с аппетитом разорял австрийскую Силезию.
— Мы снова бедны, — говорила сыну императрица. — А князь Репнин не только миротворец, под его началом целый корпус, готовый поддержать Пруссию…
— Меня никогда не победить! — отвечал Иосиф.
— Победить можно, но переспорить — никогда.
Из Вены французский посол Бретейль писал князю Репнину, чтобы он сам выбрал город в Силезии, удобный для переговоров. Николай Васильевич указал на Тешен, в ратуше которого можно хорошо разместить столы и стулья — для конференции. Но пока они там договаривались, Иосиф II дотла спалил Нейштадт. Фридрих, обеспокоенный, заметил Репнину: «Не рано ли я послушался вас, вложив меч в ножны?» Булгаков зачитал королю письмо Румянцева-Задунайского: армия султана турецкого свершает быстрый марш от Дуная к Хотину, войска Австрии копятся в Галиции, война с Портой Блистательной способна вызвать возмущение Барской конфедерации, которая, аки гад подколодный, свернулась в клубок, пока тихая, но может в любой миг развернуться, болезненно жаля. Фридриху пришлось смириться с пожарами Нейштадта.
— Хорошо, — сказал он, — я понимаю, что России сейчас нет дела до моей подагры. Но если Вена не выкажет ревности к миру, я войду в Вену со стороны Пратера, перенеся ставку на дачу Кауница, где давно пора проветрить все комнаты…
За столом ратуши в Тешене русские посредничали от имени Пруссии, а Бретейль хлопотал за Австрию, хотя никто из французов не желал усиления немцев. Бретейль сказал Репнину:
— Я долго был послом в Петербурге, и в моей дипломатической биографии сохранился пикантный для истории момент, когда я удачно напророчил вам революцию, которая и случилась под знаменами Емельяна Пугачева.
— Барон, — сухо отвечал Репнин, — пророча о русской революции, не провороньте ее зарождение во Франции…
Филипп Кобенцль, депутат Австрии, цеплялся за каждый клочок Баварии, но усилиями Репнина и Бретейля его отгоняли подальше от захваченных территорий — и вот результат: император Иосиф II храбро завоевал для Австрии всего лишь 34 квадратные мили. Позор был велик! Зато Фридрих хапужисто прибрал к своим рукам маркграфства Анспахское и Байрейтское. Россия, конечно же, не приобрела ничего, кроме авторитета.
— И теперь, — сказал Булгаков, — мы надолго стали гарантом мира в делах германских…
Ослабив Австрию, прусский король невольно ослабил и всю Германскую империю. Мало того, он сам попал в зависимость от русского Кабинета, как зависел от него теперь и его противник Иосиф II… Дипломаты покидали Тешен. Булгаков захлопнул дверцы кареты, пропели рожки почтальонов.
— Следует ожидать, — сказал он князю Репнину, — что Иосиф теперь вынужден отбивать поклоны перед нашим двором.
— Несомненно. Но — Фридрих? — воскликнул Репнин. — Ведь он намного умнее Иосифа, и, когда поймет, что произошло в Тешене, он займется сколачиванием союза против России…
Так и случилось. Фридрих обрел вдруг ясность.
— Ах старый осел! — выругал он себя. — Я потерял двадцать пять миллионов в этой войне, и я же не могу отныне делать в Германии то, что мне хотелось бы делать…
Увидев, в какую ловушку он попал, Фридрих начал образование фюрстенбунда (союза немецких князей), и это было еще неопасно для России. Но, опытный политик, король заманивал в эту лигу и короля английского Георга III, который оставался наследственным курфюрстом Ганноверским.
Панин сказал:
— Вот это уже становится опасным для нас…
При Коллегии дел иностранных пришлось завести «Германскую канцелярию», чтобы контролировать все дела немецкие. Иосиф тоже задумался: что делать дальше? Залезать в Германию ему теперь не позволят, так не лучше ли обратить свои цесарские взоры на Восток, где еще найдется пожива для Австрии?
Он срочно повидался в Пратере с Кауницем:
— Готовьте для Петербурга самого лучшего дипломата.
— Лучший здесь я, но в Россию я не поеду…
4. РАЗНЫЕ ФАНТАЗИИ
Пока жив Леонард Эйлер, флоту плавать легче: он и в навигации, он и в астрономии — первый помощник. После страшного пожара, уничтожившего Васильевский остров, из Кабинета ему выдали деньги для покупки нового дома… Пожары на святой Руси тем хороши, что на пепелищах строят не так, как было до пожаров, а лучше. На Васильевском острове засыпали никому не нужные каналы — жалкое подобие Венеции, на их месте возникли «линии». Большой проспект расширили, посредине его рассадили «тенятник» (так русские называли бульвары). Слепота закрыла перед Эйлером краски мира, зато усилилась работа мозга, воображения, памяти… 38 внуков окружали почтенного старца, все здоровые и веселые, хорошо обеспеченные. Сейчас ученый изучал полеты аэростатов, только что изобретенных. Екатерина не признавала будущего за нарезными орудиями, заряжаемыми с казны, а не со стороны дула, царица высмеивала шары Монгольфьера, не верила в голубиную почту, третировала все попытки человека опуститься в бездны морей. «Бесплодные фантазии!» — говорила она и запретила полеты на воздушных шарах, боясь лишних пожаров, если такой «монгольфьер» вдруг упадет с небес на соломенные крыши…
Так уж случилось, что Эйлер в слепоте своей не мог видеть Потемкина, которого знал лишь по голосу. Но оба они были страстные меломаны. Эйлер и Потемкин без запинки наизусть могли читать «Энеиду». Иногда Эйлер спрашивал Потемкина:
— Что самое тревожное сейчас в государстве?
— Все у нас тревожно, а переговоры в Тешене сказываются: Версаль, отзывая Корберона, готовит миссию маркиза де Верака, Кауниц, кажется, пришлет в Петербург графа Кобенцля.
Великий слепец передвигал по столу магниты:
— Что ожидать хорошего от маркиза де Верака?
— Очередных сплетен, думаю.
— А от этого умника Кобенцля?
— Новых комедий… Мы еще тут похохочем!
Турция все-таки признала независимость Крыма, утвердила и Шагин-Гирея в его ханском достоинстве. Казалось бы, все? Можно и отдохнуть от кляуз татарских, от клевет стамбульских. Потемкин нехотя отпустил из Крыма калмыков, чтобы погостили в родных улусах, а Суворова перевел в Казань — командовать тамошней дивизией… Екатерина не скрыла удивления:
— Зачем ты в Казань его задвинул? Обидится.
— Не задвинул, а выдвинул. Оттуда он дивизию на кораблях спустит до Астрахани — на юге Каспия надобно деловые фактории заводить, чтобы с Индией торги иметь. По случаю войны Франции с Англией товары удобнее на верблюдах тащить, нежели в морях дальних от пиратов терять их… — Затем продолжил речь о Суворове: — Просит он разведения с женой, а доченьку свою пяти лет чтобы ты, матушка, приютила на казенной половине Смольного монастыря.
— Это я сделаю. Но мысли вздорные пусть из головы выбросит: не пристало ему разводы устраивать…
Потемкин катался в санях с дочерьми Леонарда Эйлера, в общении с которыми он всегда был галантным кавалером, и только. Близ крепости Петропавловской раскинулся шумный крестьянский торг, там они вылезли из саней, обозревая свиные и бараньи туши, горы мороженой дичи, возы с треской архангельской. Потемкин замерз, пригласил барышень к себе в оранжереи, где угощал их фруктами прямо с ветвей, набрал для отца их лукошко грибов, показал свои кабинеты — китайский с японским, украшенные изделиями из нефрита и лаковыми шкатулками. Девушки остановились перед запертой дверью.
— А что у вас в этой комнате? — спросили они.
— Гляньте сами. Только тихо. Она еще спит…
В широкой постели разметалась юная волшебница, поверх одеяла ее были разбросаны цветы и драгоценности.
— Это моя младшая племянница, — шепнул Потемкин, — Катенька…
Екатерина еще раз предупредила светлейшего, чтобы Катю Энгельгардт поберег для Бобринского:
— Пусть моя кровь породнится в веках с твоею.
В самый последний день 1779 года Потемкин взял на руки Наташу — Суворочку, до глаз закутанную от леденящей вьюги, и отвез в Смольный монастырь на воспитание; ворота надолго затворили девочку от мира, в котором отец ее испытал слишком короткое семейное счастье. В эту пору отношения Потемкина и Суворова были хорошими, доверительными: оба они, столь разные, нуждались друг в друге!
Безбородко надеялся с помощью Потемкина свалить Никиту Панина, но кабинет-секретарь уже не заискивал перед светлейшим, как раньше, в дугу перед ним не гнулся: он ощущал свою силу, быстро растущую. Ему и не снилось на Дунае, при ставке Румянцева, что будет так сладко жить на мерзлых берегах Невы, при дворе Екатерины. Нажрал он себе такое мурло, что брыли щек свисали на кружевное жабо, а ноги стали как тумбы. Еле двигал ими. Купил он себе дом на Ново-Исаакиевской, и, когда его спрашивали, сколько пришлось заплатить за него, Безбородко отвечал по-татарски:
— Чек акче верды (много денег ушло)!..
Выживание Панина из дел иностранных началось уже давно, а теперь он приводил Екатерину в откровенную ярость.
— Какой у меня великий визирь! — бесновалась она. — Испания объявила войну Англии, а я, жалкая султанша, узнаю об этом не из коллегии — из гамбургской газеты… А если бы я газет не читала? Так и жила бы дурочкой — в полном неведении!
Во время антракта в театре Петергофа императрица сама подошла к Гаррису «и, — как докладывал он в Лондон, — с живостью спрашивала меня, не имею ли я курьера, не могу ли сообщить ей подробности… Панин недружественен к нам; он всякую идею получает от его прусского величества». Посол отправил депеши на русском фрегате, который плыл в Англию за коллекцией картин, недавно закупленных для Эрмитажа, но в пути разбился на камнях и затонул, однако депеши из Петербурга удалось спасти. Гаррис предлагал Потемкину отправить эскадру в Средиземное море и очень был удивлен, почему русский Кабинет не внял его совету. В конце июля на маскараде посла отозвал в сторону Римский-Корсаков, просил следовать за ним. Он провел Гарриса в отдельный кабинет и сразу же удалился, из других дверей появилась Екатерина.
— Светлейший сказал, вы хотели видеть меня…
— Да! У меня письмо к вашему величеству от короля.
За стеною гремела музыка, в шандалах оплывали дымные свечи. Как и следовало ожидать, Георг III настаивал, чтобы Екатерина срочно послала эскадру в Средиземное море; король писал: «Не только самое употребление (эскадры), но даже один только смотр, сделанный части морской силы, может возвратить и упрочить спокойствие Европы, уничтожив союз против меня».
— Если бы эту эскадру, — осторожно намекнул Гаррис, — вы укрепили еще и сильною декларацией ко дворам Парижа и Мадрида в выражениях, подобных тем, что испугали Вену…
— Благодарю! — резко прервала его Екатерина, разгадавшая коварный замысел Лондона: стоило русской эскадре появиться в водах Средиземноморья, она объявится там жупелом для флотов бурбонских, а лишнее раздражение Мадрида и Парижа добра России не принесет. Она свернула письмо. — Советую вам переговорить с Потемкиным, у него есть для вас новости…
Светлейший сразу поставил вопрос:
— Когда корабли Кука и Клерка отплыли из Плимута?
— Если не ошибаюсь, два года назад.
— Слушайте, что мне пишут с Камчатки. Охотники за чернобурыми лисами, побывав на островах Алеутских, слышали от туземцев тамошних, что прошлой осенью они видели незнакомые корабли и людей, говорящих не по-русски.
— Когда их видели? — встрепенулся посол.
— В прошлом году. Очевидно, осенью, ибо здесь писано так: «прежде чем облетели листья, а трава была еще зеленой».
— Надеюсь, их не обидели?
— Нет, им отдали все мясо молодого кита…
«Когда я получил эти сведения, — депешировал Гаррис, — мне тотчас же пришло в голову, что это мог быть только капитан Кук…» И посол не ошибся — это были его корабли. От берегов Камчатки Кук повернул обратно на Гавайские острова, где и нашел смерть. Клерк же снова повел корабли на Камчатку, пытаясь проникнуть в Берингов пролив, откуда вернулся опять-таки на Камчатку, где и умер от воспаления легких. Русские дали англичанам 20 голов рогатого скота, подарили им дойных коров, чтобы больные матросы имели свежее молоко. Потемкин распорядился: «Отпущенный провиант и скот принять на счет казны. Но так как путь в Камчатку стал иностранцам уже ведом, то привести ее в ОБОРОНИТЕЛЬНОЕ положение». Не знали, где взять пушек, Екатерина велела писать в Иркутск:
— Пусть собирают пушки по всей Сибири.
— Там найдешь пушки… времен Ермака да Дежнева.
Екатерина сказала, что слухи из Вены оказались верны: к нам выезжает граф Кобенцль — комедиант…
— Уж мы с тобой посмеемся на славу!
Но скоро ей пришлось плакать: Римский-Корсаков был уличен в том, что изменял ей с графиней Строгановой. Императрица под сильным дождем, без кареты — пешком, дошла до дворца графов Строгановых, занимавшего угол Невского и Мойки. Александр Сергеевич встретил свою царственную подругу одетый по-домашнему, с трубкой в руках, водил ее по своей картинной галерее, просил постоять перед полотнами Тинторетто и Боттичелли. Хотя Екатерине было не до искусства, она восхитилась головой ребенка, написанной кистью Греза.
— Кто это, Саня? — спросила она.
— Мой сыночек — Попо.
— Саня, — сказала Екатерина, — желаю тебе сохранить мужество, которого мне так не хватает сейчас… Знай, дружок: твоя подлая жена изменила тебе с моим негодяем Корсаковым.
— А я, Като, уже давно знаю об этом…
Людвигу фон Кобенцлю суждено ехать в Россию — посланником. Внешний облик этого молодца заставлял всех радоваться, что у него нет потомства, но именно благодаря безобразию Кобенцль делал успешную карьеру, ибо скверная наружность не внушала соперникам опасений. Был он рыжий, толстый, подслеповатый, мнил себя гениальным трагиком и комиком, под стать ему была и жена Тереза… Кауниц принял Кобенцля в своем затхлом кабинете — на даче, в зелени Пратера.
— Итак, вы на переговорах в этом Тешене…
— Я никогда не был в Тешене! — сказал Кобенцль. — Переговоры с князем Репниным вел мой кузен Филипп фон Кобенцль.
— Не перебивайте старших. Не все ли равно, вы или ваш кузен болтали там в Тешене! Важно другое: переговоры ни к чему не привели. Австрия унижена. Я вспоминаю, что вчера, когда знаменитая и прославленная Франческа Габриэлли начала перед императрицей вести божественную любовную арию…
— Это я вел арию! Мария-Терезия обожает, когда я, переодетый в женское платье, подражаю знаменитым певцам.
— Опять вы перебили меня, — возмутился канцлер. — Не все ли равно, кто пел эту арию. Важно другое, что ария была гадкой, мерзкой, отвратительной, безнравственной, гнусной. Я не понимаю, за что платят деньги молодым дипломатам!
Кауниц изверг из себя тираду и потух. Усыпающим взором он обвел ряды окон, наглухо запечатанных, с ужасом подумав, что, если бы не Тешенский мир, сюда бы ворвалась пьяная прусская орда, а король Фридрих наверняка бы велел разбить стекла…
— Ну ладно, — сказал Кауниц, возвращая себе бодрость. — Я посылаю вас в Петербург, самое страшное место на всей планете, где с женщинами надо беседовать только на расстоянии, ибо все они болеют ужасными болезнями, проистекающими от грубого азиатского разврата. Россия ужасна: там царят голод, свирепость нравов, чума и холера, трахома и оспа, а все русские бояре — подлецы, взяточники, воры и негодяи.
К счастью, Кобенцль не смотрел на Россию глазами своего канцлера, веря, что судьба Германии всегда будет переплетаться с судьбою русского народа. Он сказал:
— Если в России все именно так, как ваше сиятельство утверждает, не лучше ли послать в Петербург не меня, а сторожа канцелярии, которому все равно от чего помирать, лишь бы ему на закате дней было приятно и весело.
— Вы опять, Кобенцль, не дослушали меня… Я желаю наставить вас в политике, какой вы обязаны придерживаться. Союз Фридриха и Екатерины не вечен. Мы теперь не в силах привлечь Россию к своим планам. Значит, мы должны примкнуть к планам России! Сейчас крепнут слухи о «Греческом проекте»; если они справедливы, пусть Потемкин наслаждается войною с турками за Грецию и ее свободу, Австрия тем временем будет проникать на Балканы, покоряя там дикие племена южных славян… В Петербурге старайтесь не касаться «Греческого проекта», но всюду напоминайте о выгодах дружбы между нашими дворами. Конечно, Мария-Терезия уже стара, в ее годы невозможно оторваться от гробов, в которых усопли ее достославные предки. Зато наш император Иосиф еще бодр, храбр, красив, настойчив, и Екатерина не устоит перед ним, когда он явится перед нею под загадочным именем «графа Фалькенштейна»…
Кобенцль велел жене собираться в дорогу:
— Мы везем в Петербург много денег, табакерки для Потемкина и Безбородко, пора укладывать багаж — мой грим, мои красные и синие парики, театральные костюмы и ноты…
Гаррис немедленно известил Лондон: «Кобенцль, должный прибыть из Вены, отличается редким умом и большой деятельностью; назначение его сюда будет крайне неприятно прусскому королю». Фридрих вызвал наследника — Фридриха-Вильгельма.
— Мне очень неприятно, — сказал он, — назначение этого комедианта в русскую столицу… Слушай, кретин! — произнес король в том обычном тоне, в каком привык разговаривать со всеми родственниками — Гогенцоллернами.
— Надеюсь, ты еще не забыл клятвы, данной при русском наследнике Павле?
— Никак нет, ваше королевское величество.
— Боюсь, как бы эту клятву не забыл Павел… Молодым людям иногда следует напоминать, что они наболтали в пьяном виде. Значит, тебе предстоит съездить в Петербург, и будь любезен со всеми, начиная от швейцара и кончая самой русской императрицей. Пруссия не потерпит, если венское влияние в Петербурге пересилит влияние берлинское…
…Вместе с послом Кобенцлем приехала и его сестра, графиня Румбек, умевшая произносить одно краткое русское слово.
— Но русский посол в Вене, князь Голицын, — говорила она, — рассказывал мне, что извозчики и дровосеки Петербурга обладают очень выразительным лексиконом, который мне и желательно постичь в совершенстве.
У людей, которые с жиру бесятся, разные бывают фантазии. Но Екатерина, недоверчивая, через полицию велела установить за любительницей матерщины негласное наблюдение.
5. ЧЕПЕЦ ЗА МЕЛЬНИЦУ
Внуков своих, Александра и Константина, бабушка отняла у родителей, сама нянчилась, сочиняла для них детские сказки. Ни Павел, ни жена его не смели подступиться к детям без разрешения бабки. Осужденная только рожать, великая княгиня была лишена счастья материнства и часто плакала.
Екатерина женским слезам никогда не верила. Речь ее была проста:
— Сегодня хорошее утро, не погулять ли нам?
Мария Федоровна откликалась:
— Вся природа распустила свои красоты ради этого волшебного дня, и душа моя стремится окунуться в блаженство, осеняющее меня своим ароматным дыханием.
Выспренний пафос невестки коробил Екатерину, но она знала, что это — наследие затхлой германской провинции. Екатерина не верила в искренность чувств невестки, догадываясь, что за приторной слезливостью эта алчная бабенка скрывает непомерную жажду коронной власти и огорченное честолюбие…
В награду за рождение первенца Екатерина одарила ее обширным лесным урочищем за деревней Тярлево; на берегу тихой Славянки с обрывистыми берегами возникла деревянная ферма «Паульлуст» (Павлова утеха); стараниями искусных садоводов лес постепенно обретал прелесть волшебного парка. Желая иметь сына подальше от себя, Екатерина поощряла планы создания здесь большого дворца, предложив Павлу своего архитектора Чарльза Камерона. Однажды посетив «Паульлуст», она обошла скромные комнаты, посла с тарелки лесной земляники, спустилась в парк. Трость ее уперлась в обнаженную статую.
— А это еще кто? — спросила она невестку.
— Флора, собирающая цветы.
— Надо же! А я думала — нищая бродяжка, собирающая с прохожих милостыню… Ну, живите, дети мои, Бог с вами.
Сказав о милостыне, она лишила их права просить у нее денег, и Павел с досадою говорил жене:
— Что Потемкин! Теперь и Безбородко богаче нас…
Безбородко выстроил себе дачу в Полюстрове; золотые купола Смольного ясно светились на другом берегу Невы, а здесь, на берегу полюстровском, были устроены мостки для купания. Безбородко часами просиживал на балконе, через подзорную трубу, подаренную ему адмиралом Грсйгом, высматривая очередную жертву — помоложе и постройнее. Однажды высмотрел он через оптику фигуру идеального сложения, а длинные волосы невской наяды струились черной волною. Позвал лакея:
— Осип! Зови ту, которая с гривой.
Лакей убежал к мосткам. Вернулся смущенный:
— Не уговорить, хоть ты тресни.
— Да сказал ли ты, что денег не пожалею?
— Сказал. Только вот не согласны идти, и все тут.
— О, жестокая! — воскликнул Безбородко.
— Жестокость, конечно, ужасная, — согласился лакей. — Потому как с волосами-то длинными сам дьякон купался…
На дачу в Полюстрово приплыл на яхте Потемкин.
— Что слыхать при дворе? — спросил его Безбородко.
Потемкин сказал, что после измены Римского-Корсакова императрица «забросила чепец за мельницу». По-русски это немецкое выражение переводится проще: «Удержу на нее, окаянную, совсем не стало…» Потемкин тупо глядел на реку.
От ее куртизанов той поры остались лишь фамилии: Страхов, Архаров, Стахиев, Левашев, Ранцов, Стоянов и прочие. Необузданный разгул кончился тем, что офицер Повало-Швейковский зарезался под окнами императрицы… Строганов пытался усовестить свою царственную подругу, но Екатерина в ответ на попреки огорошила его старинной германской сентенцией:
— Если хорошо государыне, то все идет как надо, а если все идет как надо, тогда и всем нам хорошо…
— Ты больна! — говорил ей Строганов. — Лечись.
— Уж не Роджерсон ли сказал это тебе, Саня?
— Нет. Придворный аптекарь Грефф… Я надеюсь, Като, на твое благородство, и ты не отомстишь бедному человеку.
— Жалую Греффа в надворные советники. Но я не больна. Я просто стареющая женщина, которая безумно хочет любить. Не ищу любовников в «Бархатной книге», как не ищу их и в «Готском альманахе». Русские не могут иметь ко мне претензии, что я, подобно кровавой Анне Иоанновне, завела для утех немца-тирана вроде ее герцога Бирона…
Римский-Корсаков, отлученный от двора, публично обсуждал «отвратительные картины своих бывших обязанностей», а графиня Строганова, отбившая его у императрицы, на гуляньях в Петергофе говорила, что «старухе пора бы уж и перебеситься». Предел этой дискуссии положил Степан Иванович Шешковский, просфорку святую жующий… К чести женщины, она вынесла истязание, не издав ни единого стона, зато «Пирр, царь Эпирский» плакал, кричал, умолял сжалиться. Оба они были лишены права жительства в столице и отъехали в Москву. Жене-изменнице Строганов назначил большую «пенсию», подарил ей подмосковное имение Братцево с великолепным парком.
Корберон докладывал: «Вернемся к любовному энтузиазму Екатерины II и разберемся в его основаниях… Было бы желательно, если бы она брала любимцев только для удовлетворения; но это редкое явление у дам пожилых, и если у них воображение еще не угасло, они свершают сумасбродства во сто раз худшие, нежели мы, молодые… Со всей широтой замыслов и самыми лучшими намерениями Екатерина II губит страну примерами своего распутства, разоряет Россию на любовников…» Корберон забыл, что его переписка перлюстрируется Екатериной, и, когда он в прощальной аудиенции просил императрицу о русском подданстве, она его жестоко оскорбила:
— Кем вы можете служить у меня… камердинером? Потемкин объявил при дворе, что, если бы не музыка, ему впору бы удавиться, так все опостылело на этом свете, и пусть только подсохнет грязь на дорогах, он уедет куда Макар телят не гонял. Екатерина уже привыкла к его настроениям.
— А что тебе вчера подарил Гаррис? — спросила она.
— Гомера на греческом. Печатан у Барьксевиля.
— А мне из Франции прислали роман «Задиг». Сейчас граф Артуа издает серию избранных шедевров литературы. Для этого придумал и шрифт, отливаемый из серебра. Каждую книгу печатают тиражом в двадцать пять штук. После чего все печатные доски тут же в типографии расплавляют в горнах.
Голос Потемкина дрожал от нескрываемой зависти:
— Кто прислал тебе? Граф Артуа?
— Принц Шарль де Линь, которого я жду в гости.
— А зачем он едет?
— Любезничать… Гостей на Руси не спрашивают: чего пришел? Гостей сажают за стол и сразу начинают кормить.
Потемкин сообщил ей, что вызвал Суворова:
— Велю протопопу кронштадтскому мирить его с женою. А потом совещание будет. Я да Суворов! Еще и армяне — Лазарев с Аргутинским. Станем судить о делах ихних. Армяне, люди шустрые, уже и столицу себе облюбовали — Эривань.
— Что толку от столицы, если и страны нет?
— Сейчас нет, после нас будет, — отвечал Потемкин…
Потемкин давно утопал в музыке! Через уличные «цеттели» (афишки заборные) регулярно извещал жителей, что в Аничковом дворце опять поет для публики капелла его светлости. Знаменитые Ваня Хандошкин с Ваней Яблочкиным снова явят свое искусство игры на скрипке, балалайках и даже на гитарах певучих. Потемкинская капелла всегда считалась лучше придворной, светлейший сам отбирал певцов, которые безжалостно опивали его и объедали; заезжим итальянцам, не прекословя, разрешал князь петь ради заработка в столичных трактирах.
Хандошкин был роста среднего, коренаст, как бурлак, глаза имел большие, вдумчивые, голову покрывал париком, а пьяницей не был — это все завистники клеветали. Перед залом, освещенным массою свечей, он обратился к публике:
— Не желает ли кто скрипку мою расстроить?
Нарышкин взялся за это охотно: сам музыкант, вельможа знал, как испортить ее квинтовый настрой:
— Опозоришься, гляди, Ванюшка… ну, валяй!
Хандошкин с улыбкою исполнил на испорченной скрипке вариацию из концерта Сарти. Потом спросил публику:
— Сколько струн разрешаете мне оставить?
— На одной играй, — требовали из зала.
И на одной струне маэстро сыграл «Что пониже было города Саратова», да так сыграл, что Потемкин с Нырышкиным ногами ерзали, восхищенные. Затем Хандошкин с Яблочкиным взялись за балалайки, сделанные из тыквы, изнутри же проклеенные порошком битого хрусталя, отчего и звук у них был чистейшим, серебряным… Потемкин не выдержал — заплакал. Не только он, даже суровый Панин прослезился, наверное всколыхнув из потемок души такое, о чем на пороге смерти старался забыть.
Здесь же, в павильоне Аничкова дворца, Потемкин встретил Булгакова; невзирая на время позднее, покатили они на Каменный остров, а там, среди раскидистых елей, светилась, будто разноцветный фонарь, ресторация француза Готье: на лесной дорожке, осыпанной опавшей хвоей и шишками, Потемкин большим круглым лицом приник к лицу друга:
— Яша, зависть к кому-либо есть у тебя?
— Завидую тем, кто свободен.
— А кто свободен-то у нас? — отмахнулся светлейший. — Вот возьму и повешу на елку куски золота и бриллианты. Тот, кто мимо пройдет, богатств не тронув, тот, наверное, и есть самый свободный… А я, брат, Аничков дворец продаю.
— Чего же так?
— Хочу новый строить. В один этаж, но такой, чтобы казался он всем торжественным и великим… Пойдем выпьем!
За столом, кафтаны распахнув и манжеты кружевные отцепив, чтобы не запачкать, друзья помянули вином быстролетную юность. А в соседней комнате пировал Чемберлен, владелец ситценабивной фабрики, на которой с утра до ночи горбатились русские люди поденщики. Булгаков заговорил об Англии как о всеядной и прожорливой гидре. Сказал при этом:
— Видишь, и к нам забрались…
Булгаков верил, что англичане прошмыгнут в Черное море раньше французов: кредит Лондона при дворе султана Турции крепнет, а версальский потихоньку слабеет… Ему казалось, что между Россией и Англией есть нечто общее: обширные пространства русские и грандиозные колонии англичан. Потемкин сонно обозрел на столе все то, что уже не вмещалось в его обильное чрево: форель в соусе из рейнвейна, ягненок с шампиньонами, глухари с трюфелями… Он ответил:
— Не ври, Яшка! У нас-то все наше, у них все чужое. Англичане твердят, будто время — деньги. А мы, сиволапые, испокон веку живем верой в то, что жизнь — копейка…
Булгаков желал бы занять пост посла в Лондоне.
— Тебе лучше вернуться на Босфор, — сказал Потемкин.
— Правда ли, что приезжает император Иосиф?
— Но под именем «графа Фалькенштейна». Матушка встретит его в Могилеве, но об этом громко пока не говорят…
Потемкина позвала к себе Екатерина, притихшая и жалкая. Было видно, что она стыдится своего распутства.
— Куда, богатырь, ехать от меня вознамерился?
— Пора бы уж мне Новую Россию своими глазами оглядеть. Булгакова с собою возьму — он мне надобен…
— Сейчас ты не оставляй меня одну: нам надо «графа Фалькенштейна» встречать… А что скажешь о Саше Ланском?
Потемкин к ее бабьим судорогам уже притерпелся:
— Кавалергард скромен! Это уже хорошо…
6. ВООРУЖЕННЫЙ НЕЙТРАЛИТЕТ
До приезда Иосифа II русский Кабинет подготовил важное политическое решение, которое отразилось и на будущих поколениях, имея ценное значение и в наши тревожные дни. В международном праве возникло новое понятие — вооруженный нейтралитет, объединявший нейтральные страны для отпора любой агрессии… «Екатерина, — писал Фридрих Энгельс, — впервые сформулировала от своего имени и от имени своих союзников принцип вооруженного нейтралитета (1780 г.) — требование ограничения прав, на которые претендовала Англия для своих военных судов в открытом море. Это требование стало с тех пор постоянной целью русской политики…» И нигде не проявилось столь выпукло и страстно все то, что французы образно называли «театральным гением Екатерины». Отлично играя роль «матушки» внутри государства, она и на международной арене умела возвышать свой голос до подлинно трагического пафоса! Да, великая актриса, великая…
— Весь мир сошел с ума, и в этом мире я главная сумасшедшая. Война со Штатами не скоро кончится, Франция с Испанией не уступят Англии, а мачты кораблей Георга торчат из моих печенок, — сказала она Потемкину.
Разговор начался в пустынной «бриллиантовой» зале, где хранились ее самодержавные регалии, укрытые в стеклянных витринах, как в хорошем магазине. Женщина прошлась по паркету скользящим шагом, за ее длинным шлейфом, тихо посапывая, бежали собачки.
— Как ты думаешь, — спросила она и, собрав веер, трижды ударила им по своей ладони, — после моего тешенского триумфа в Германии вправе ли я терпеть злодейства английские?..
Коммерческий флот России выплывал на дальние коммуникации, он торговал у черта на куличках зерном и мехами, слюдой и досками, пенькой и патокой, ревенем и маслом. Но каперы англичан стерегли купцов у Нордкапа, на выходах из Каттегата, они брали суда на абордаж, уводили в свои порты, а потом, пожирая украинский хлеб с башкирским медом, доказывали русскому послу, что хлеб с медом тоже стратегические товары, могущие усилить сопротивление их противников.
— Где наши эскадры? — спросил Потемкин.
— Крейсируют в море Северном, у островов Канарских и на широте Лиссабона. Я указала им огнем пушечным поддерживать коммерцию от уничтожения. Но ядрами можно наказывать, а ради укрепления авторитета нужна… бумага!
Она ознакомила его с декларацией ко всем нейтральным державам, чтобы в столицах мира сведали: не ради разбоя она шлет в море крейсера, а дабы торговлю обезопасить. И по пунктам излагала, как судоходству быть под защитой оружия:
— На корабле нейтральном и груз нейтрален!
— Гарриса хватит удар, — отвечал ей Потемкин.
— А политика — не больница: кто слаб, того из дипломатии пятками вперед вытаскивают. Но добрых отношений с Гаррисом не порывай. Давай поводим короля Георга за нос. Ты вроде бы из ненависти к Панину готов все для англичан исполнить, а за меня не тревожься… Репутация у меня скандальная, лишний ералаш в Европе для меня — как лишняя мушка для украшения лица! Но помни: с англичанами дела вести нелегко. Ты с ними о политике, а у них в голове коммерции, заводишь речь о торговле — они думают о политике…
Гаррис при свидании с Потемкиным настаивал на срочности союза России с Англией. Потемкин был в словах осторожен:
— Увы, возникло нежданное препятствие…
— В лице графа Панина? — спросил Гаррис.
— Нет, он болен. Но заболел и новый фаворит Ланской.
— Такой молодой и здоровый кавалер?
— Выходит, уже переутомился…
Гаррис записал слова Потемкина: «Мое влияние, — сказал он, — совершенно прекратилось, особенно потому что я взял на себя смелость советовать ей (Екатерине) отделаться скорее от нового любимца, который, если умрет в ея же дворце, нанесет чувствительный удар ея женской репутации».
— Государыне противна сама мысль о «наступательном» союзе. Но она просила меня заверить вас в искренней дружбе.
— Если ваша императрица, — парировал Гаррис, — предпримет попытку умиротворить Бурбонов в делах колоний, как умиротворила Австрию в делах Германии, она обретет новую бессмертную славу. Не забывайте, что в случае нашего поражения Франция станет закупать пеньковые веревки и смолу для кораблей у американцев, а Россия тогда потерпит немалые убытки.
— Это правда, — согласился Потемкин, вздыхая…
Он отвез Гарриса на Черную речку, где Екатерина ужинала на даче Строгановых. Она подняла бокал:
— Милорд, рада, что адмирал Родней разбил испанский флот, избавив Гибралтар от осады… Передайте своему королю, что я всегда согласна помогать его величеству.
Очень мило, но Гаррис нуждался в другом:
— В чем выразится помощь вашего величества?
— О! — сказала Екатерина, осушая бокал. — Я устрою благотворительный бал в своем дворце, а деньги, полученные с танцующих, раздам петербургским нищим, чтобы они молились во славу непобедимого английского флота…
Потемкин помалкивал, Строганов наивно улыбался. «Уж не издеваются ли тут надо мною?» — мелькнула мысль у Гарриса. Между тем появление «Декларации о вооруженном нейтралитете» стало для Европы такой же сенсацией, как если бы из Темзы выловили русалку или в парке Сан-Суси поймали кенгуру. «Декларация» вызвала в английском парламенте целую бурю гнева, криков, ненависти, воплей, оскорблений. Но «Декларацию» уже охотно подписывали другие страны, приветствуя ее появление, и в Европе стали гадать: кто же ее придумал? Растущий авторитет России не давал покоя политикам, а потому авторство «Декларации» сначала приписывали не Екатерине, а Фридриху Великому… Екатерина внесла в историю ясность: «Это неправда; идея о вооруженном нейтралитете возникла в моей глупой голове, а не у кого другого. Безбородко может засвидетельствовать, что эта мысль была высказана мною, императрицей, совершенно случайно. Граф Панин не хотел и слышать о вооруженном нейтралитете… стоило большого труда (нам) убедить его».
Гаррис извещал Лондон, что Россия вооружает еще 15 мощных линейных кораблей. Балтийский флот снова готов выйти на коммуникации — для охраны международной торговли. Наконец, по приказу Потемкина на жительство в Херсоне вывозят корабельных мастеров и лашманов — специалистов по технической древесине… Возникает новый флот — Черноморский.
…Россию в ее беге по волнам было уже не остановить!
Осьмнадцатый век — эпоха благородных рыцарей и классических злодеев, время блестящих бонвиванов и мудрейших философов, доблестных воителей и гениальных самоучек. Но и в этом веке нельзя оценивать людей однозначно: рыцарство уживалось рядом с подлостью, мудрец казался наивным чудаком, шарлатан легко сходил за гения, борцы против тирании не гнушались подносить тарелки коронованным сатрапам, а сами кровавые деспоты осыпали золотом тех авторов, которые воспевали благо народной свободы… Мятежная натура принца Шарля де Линя была плоть от плоти этого сумбурного века! А жизнь принца — как рыцарский роман, и не было битвы, в которой бы он не сражался, не было юбки, за которой бы не волочился, и не было такой книги в Европе, которую бы он не прочитал.
Уже много лет де Линь состоял в переписке с королем Фридрихом II, который не прерывал обмена письмами даже тогда, когда де Линь сражался против Пруссии — на стороне Франции или Австрии. Проездом в Петербург он был принят в Сан-Суси как собрат Фридриха по перу — оба считали себя писателями. Разговор, естественно, коснулся и Потемкина, де Линь спросил, в какой из баталий лишился он своего глаза.
— В бане… ему попалось очень едкое мыло.
— Я знал, что баня для русских — вроде Пантеона, но еще не был извещен, что в банях теряют зрение.
— У этих русских все не так, как у нас…
Фридрих был явно удручен предстоящим свиданием в Могилеве Иосифа с Екатериной; «старый Фриц» желчно сказал:
— Карл Двенадцатый вошел в Россию тоже через паршивый Могилев, но потом не знал, как оттуда унести свои кости… Вы, принц, будучи в Петербурге, побаивайтесь этих людоедов!
Де Линь застал короля в недобрый час. Фридрих давно чуял неладное в политическом «равновесии», он решил срочно заменить посла Сольмса свежим дипломатом, которого звали Евстафием Герц фон Шлицем, попросту — Герц. Он спросил его:
— Вы слышали, что императрица собирается на прогулку в Белоруссию, а в Могилеве сооружают триумфальные арки?
— Из голландских газет, ваше величество.
— Из газет немного узнаете, Герц. В наши времена дипломат обязан догадываться о том, о чем в газетах не пишут.
Король сказал, что кажется, назревает неприятный момент, когда Россия станет перестраивать весь политический фронт. Панин теряет остатки прежнего влияния, от «Северного аккорда» русский Кабинет способен перейти к союзу с Австрией:
— В парике Екатерины скопилось немало вредной пыли, не пора ли выбить ее? Я посылаю в Петербург и своего наследника, чтобы он заручился поддержкой русского цесаревича…
Был месяц март, когда Герц прибыл в Петербург и вручил Потемкину письмо от Фридриха II; в этом письме король осыпал светлейшего самой низкопробной лестью, умоляя поддержать прусские интересы, отвергая происки венские («обещал сделать для него возможным то, что другим людям кажется невозможным»).
— Посул велик! — сказала Екатерина, сообразив, что Фридрих соблазняет Потемкина короною герцогов Курляндских.
— Курляндии место в истории уготовано, — отвечал Потемкин. — Ей пристало быть губернией российской…
«Декларация о вооруженном нейтралитете» вступили в действие, Англия лишалась призов от морского разбоя. Панин принял Гарриса, лежа в постели. «Он несколько раз повторил мне, что «Декларация» не его произведение; что она явилась для него неожиданно и при полном его незнании на свет ея назначения…»
— Но и Англия хороша! — упрекнул он Гарриса. — Ваше владычество в морях сделалось уже невыносимо.
Против «Декларации» в России выступил только один адмирал Грейг.
— Матушка, — честно заявил он императрице в беседе с глазу на глаз, — в прошлой войне пират Ламбро Каччиони поступал в море тако же, како и английские крейсеры поступают ныне с кораблями чужими. Однако ты Каччиони одобряла и в чины вывела. В этом наблюдаю я противоречие в твоих действиях.
— Адмирал, ты не путай грека с королем Англии…
Герц пожелал личной встречи с Потемкиным:
— Вы еще не ответили на письмо моего короля?
— Некогда, — огрызнулся Потемкин.
— Надеюсь, вы догадались, что щедроты моего короля не имеют границ. Я знаю, что дела в Митаве не могут нравиться двору вашему. Сейчас в Петербурге умирает герцогиня Евдокия Курляндская, урожденная княжна Юсупова, бежавшая от побоев и пьянства мужа. Король желает угодить вашей светлости: он доверил мне передать, что любая принцесса из славного дома Гогенцоллернов согласна стать вашей женою, и тогда…
Шла борьба за то, что будет сказано в Могилеве!
— Надо продумать, что нам говорить в Могилеве.
Екатерина болела ангиной, но в постель не ложилась. Потемкин тоже страдал от ангины, валяясь в постели более по привычке. Он вернулся к недавней «Декларации».
— Эта бумага заставит нас отступить от панинского «Северного аккорда», ибо без Англии он рассыплется сам по себе. Но, изгоняя прочь систему Панина, — продолжал Потемкин, — мы должны будем избавить себя и от автора этой системы.
Екатерина сделала ему насмешливый книксен:
— Наконец-то и ты понял, что в «Декларации» есть подоплека, которой сам Панин не раскусил… Вооруженный нейтралитет на морях оставит Англию в постыдном одиночестве, а внутри моего двора и Кабинета в изоляции окажется Панин.
Потемкин снова завел речь о том, что после Тешена и «Декларации» панинская ориентация на северные (протестантские) государства изжила себя, а России еще предстоит тяжелейшая борьба с Турцией за обладание Причерноморьем.
— От Пруссии, — доказывал он императрице, — можно совсем отступиться, как отступается муж от негодной жены, уже не раз ему изменившей. Нс пристало нам, стране великой и пространственной, цепляться за штаны злобного карлика. Надо так вести себя, что если в Петербурге кто и чихнет, так чтобы в Версале и Лондоне все в жестокой простуде полегли.
Он предлагал союзничать впредь с Австрией, которая в борьбе с Турцией свои интересы имеет. Екатерина заметила: перемена в политике окажется очень резкой, как если бы женщина, еще вчера молодая, завтра предстала негодной старухой.
— Вена, — напомнила императрица, — коварство свое, под стать Пруссии, не раз к нашему ущербу обнаруживала…
Всю ответственность за создание никчемного «Северного аккорда» Екатерина теперь свалила на одного Панина:
— Он, злодей, виноват! Я была молода, неопытна, когда Панин меня чуть не за волосы втащил в «Аккорд» свой. Теперь я согласна: во вражде с Турцией выгоднее иметь опору в цесарцах…
Потемкин упрятал в своем архиве записку Екатерины:
«Каковы бы цесариы ни бьиш и какова ни есть от них тягость, но оная будет несравненно менее всегда, нежели Прусская, которая совокупление сопряжена со всем с тем, что в свете может только быть придумано пакостного и несносного. Дорогой друг, я говорю это по опыту: я, к несчастью, весьма близко видела это ярмо (прусское), и вы были свидетель, что я была вне себя от радости, лишь только увидела маленькую надежду на исход из этого положения…»
Утром императрица велела готовить для Могилева парадное платье, украшенное 4200 крупными жемчужинами. Через полицию указала позвать к ней лучшего ямщика Федора Игнатова, служившего на тракте Москва-Петербург. Пришел он — мужик здоровущий. Кафтан на нем сукна алого. Опоясан кушаком белым. На груди бляха величиной с тарелку. На бляхе — герб России с орлами. Через плечо великана тянулся гарусовый шнурок к рожку, чтобы в пути сигналы подавать. Екатерина по-русски с поклоном (благо поклон спину не ломит) поднесла мужику чарку со старкой и спросила любезно:
— А закусить желаешь ли?
— Не. И так хорошо.
— У тебя в тройке масть-то какая?
— Вороные. А челки белые.
— Колокольчики твои далеко ль слыхать?
— Всю Русь прозвонил уже. Валдайская музыка.
— У меня к тебе личная просьба, — сказала Екатерина. — Ко мне кесарь венский гостить едет. Берешься ли, Федор, прокатить его от рубежей до Могилева за полутора суток?
— Могу и раньше! Но душа в нем жива не будет.
— А почему так?
— Ухабы наши. Сама знаешь, матушка.
— Вези! Только в канаву кесаря не выверни.
— Да уж и не таких орлов возили! Сначала-то икота их разбирала. А потом ничего… отлежались.
7. ПЕРЕМЕНА ФРОНТА
Что видел путник, в Могилевский град въезжающий? «Тако мне, шествующему, показались места возвышенны и здания града великого. Невозделанные врата, называемые Быховскими, предстали, при конце почтовой аллеи, моему взору пытливому; уже вместили оне в стены свои проезжавшую мою колесницу, произвели с тем великий стук и открыли улицу…» Обратимся к начальству! Почти всех оголтелых молодцов, которые в 1762 году добывали престол для Екатерины, она пристроила на хорошие места и воровать им не мешала. Петр Богданович Пассек, генерал-аншеф и кавалер, держал в Могилеве бразды правления. Первую свою жену он прогнал, а вторую — Марью Сергеевну Салтыкову — в карты у ее мужа выиграл. О добре говорить не надобно: само в руки текло. Для любителей цен сообщаю, что бутылка шампанского в Могилеве стоила 1 руб. 60 коп. Очевидец пишет: «Употребление пробочника запрещалось; щеголяли искусством отбивать горло бутылки о край стола… буде же бутылка треснула ниже горла, выбрасывали за окно прохожим».
К этому граду и поспешил «граф Фалькенштейн»!
…Мария-Терезия неохотно отпускала сына на свидание с Екатериной, боясь, что пострадает его нравственность. Но Иосиф жил иными страстями. Неудача с войной за Баварию навсегда отвратила его от Пруссии, Тешенский мир связал ему руки в Германии, зато альянсы с Россией открывали Австрии прямую дорогу на Балканы. За этим он и приехал — чтобы дорогу к Белграду расчистить. Одетый в скромный зеленый мундир, «граф Фалькенштейн» был узнан горожанами лишь в тот момент, когда уверенно ступил на крыльцо дома губернатора.
— Он! Это уж точно он, братцы! — закричала толпа с таким же азартом, с каким кричат при поимке вора: «Держи яво, не уйдет!» Конечно, всегда забавно глянуть на человека, обладавшего 26 миллионами населения, который ждет приезда женщины, владеющей 17 миллионами. Если эти миллионы сложить вместе, то… сколько у нас получится? Без анекдотов и тут не обошлось: могилевский столяр Штемлер был точной копией императора, за что жители и напоили его в стельку…
На другой день в Могилев въехала Екатерина — при эскорте кирасирского эскадрона. Триумфальная арка была украшена надписями, золотом светилась историческая дата: MDICCL XXX (1780 год). Летописцы заметили, что публики на улицах было очень мало… Пассек встретил Екатерину словами:
— О, мать! Воззри на виноград, тобою насажденный…
Екатерина его облобызала. Чиновники губернские уже спорили — что больше: карета царицы или кабинет губернатора? Из экипажей выбрались Безбородко, посол Кобенцль, показалось и новейшее светило — фаворит Саша Ланской со множеством бедных родственников (теперь уже ставших богатыми).
— Это что… Могилев? — спросил молодой человек.
— Приехали, Сашенька, — отвечала ему царица.
— Уррра-а! — закричали чиновники по приказу Пассека.
С невероятным шумом из других карет высаживались актеры итальянской труппы и капелла придворных певчих. В этом невообразимом гвалте Екатерина успела сказать Потемкину:
— Ежели Иосиф пожелает остаться Иосифом Прекрасным, то я исполню ролю соблазнительной жены Потифара…
С крыльца спустился молодой офицер с узким и чистым лицом. Он был строен, улыбчив, даже красив. Кобенцль сказал:
— Ваше величество, перед вами «граф Фалькенштейн».
Екатерина протянула императору руку для поцелуя:
— Если вы — «граф Фалькенштейн», так я довольно-таки известна в этом мире под именем «казанской помещицы»…
Обладатели 43 миллионов людей поднялись в дом Пассека, где для них был устроен кабинет с угощением. Иосиф II, зная, что сердце этой женщины всегда отворено для самой безудержной лести, сразу же заговорил напористо и бурно:
— Мадам, если раньше был век Людовика Четырнадцатого, то наше время можно именовать веком Екатерины… да, да, не возражайте, прошу вас! Екатеринианство — эпоха не только российской, но даже всемирной истории. Я всегда был вашим пылким поклонником. И я признаю, что отныне любое государство не может соблюдать политики, прежде не согласовав ее с планами вашего Кабинета. Русские флот и армия непобедимы. Ваши финансы упрочены. Эрмитаж соперничает с Дрезденской галереей курфюрстов саксонских. Наконец, все поэты, мыслители, артисты и музыканты Европы считают за высокую честь посетить Северную Пальмиру, где их гениям воздается самая справедливая оценка…
Выходя из дома, Екатерина шепнула Потемкину:
— Все! Иосиф уже в моем рукаве…
Это по-немецки. А по-русски значило: я его за пояс заткнула. И она с озорством подмигнула.
Погода в Могилеве выдалась ненастной, текли дожди.
Иосиф в театре часто склонялся к уху Екатерины, которая много смеялась, отчего Ланской начал проявлять ревность.
— Уймись, — сказала ему женщина. — Не за тем же я сюда ехала, чтобы тебе в Могилеве рога ставить…
Потемкин встречался с раскольниками, гонимыми властью, уговаривал ехать на житье в Новую Россию, где гонений не будет.
— Всех приму, только скопцов не желаю: мне нужны семьи с детишками. А земли дам. Сколько ни попросите. Молитесь там хоть на голове стоя, лишь бы я труд ваш видел…
Орден иезуитов, не так давно уничтоженный Ватиканом, сохранил в Могилеве свою конгрегацию. Иезуиты, зная о веротерпимости Потемкина, отблагодарили его и Екатерину торжественной мессой в костеле, которую они и поставили с декоративной пышностью. Екатерина в восторге рассказывала Иосифу:
— Здесь все ликует, я поражена великолепием… все другие Ордена — свиньи перед ними! Иезуиты, глядя на меня, только что не вальсируют. Они наговорили мне массу нежностей на всех языках, какие я понимаю…
— Ну и плуты же они! — иначе сказала она Потемкину.
Светлейшего подкупало в иезуитах знание многих языков, превосходное умение владеть диалектикой спора и то, как безмятежно допускали они отпущение земных грехов. Но Потемкин помнил о будущих городах и после долгих богословских диспутов выудил из архивов конгрегации давний секрет выделки «фальшивого мрамора», что немало значило для его строительных замыслов. Безбородко тоже трудился без отдыха, ведя переписку, уточняя мнения монархов; он выводил из них политические квинтэссенции, которые позже оформятся в акты исторического значения. Необъятные льняные поля Новгородчины и Псковщины вызвали к жизни проекты прядильных фабрик, для чего Потемкин — за свой счет! — сразу же стал выписывать в Россию мастеров-итальянцев из Тосканского княжества. Екатерина после долгих бесед с Иосифом сообщила Потемкину:
— «Фалькенштейн» говорит обдуманными фразами. Голова у него, кажется, основательная. Кто пожелает опередить его в знаниях, тому придется очень рано вставать и поздно ложиться. Он предложил мне отслужить панихиду по Вольтеру, но я сочла, что душе Вольтера без наших молитв будет спокойнее…
Надев маску скромника, Иосиф этой маски уже не снимал. Он отказался от богатой квартиры, спал со свитою на соломе, от караула возле дверей тоже отказался. Ему нравилось грызть солдатские сухари. Перед отъездом в Шклов он долго гулял с Потемкиным в городском саду, оба держали шляпы в руках. За ними ковылял граф Кобенцль с сестрою — графиней Румбек, которая в Могилеве обогатила свой лексикон еще одним заборным словом. Иосиф признался, что больше всего станет ценить союз именно с Россией, а Потемкин тихо и вежливо склонял императора к мысли, что союз возможен при обоюдном внимании к делам турецким. Иосиф, резко остановившись, спросил его:
— Вы хотите раздела Турции, подобно разделу Польши?
— Я не хочу делить ни Польшу, ни паче того Турцию. Но хочу вернуть России то, на что она имеет право от предков.
— Простите, а ваш… «Греческий проект?»
— Эллины будут свободны, — отвечал Потемкин.
Но чтобы отвадить Иосифа от вожделений к устью Дуная, он заметил, что болгары тоже обретут свободу, а на землях валашских возможно образование государств Дакии (в его голове уже возникал смутный прообраз будущей Румынии!).
Монархи со свитами вскоре отбыли в Шклов, подаренный Зоричу, и тот, купаясь в деньгах, устроил для них баснословный пир, ради которого заказал в Саксонии драгоценный сервиз. Зорич оформил спальню Екатерины — точную копию той, что была у нее в Зимнем дворце, а Ланской опять взревновал.
— Да успокойся ты, глупый, — утешала его Екатерина. — Не амуры же здесь порхают, а дела великие делаются…
Через Оршу кареты двинулись далее, к Смоленску, где Екатерина простилась с Иосифом, выразившим желание повидать Москву, а Потемкин сказал императрице, что хочет навестить убогую родину — сельцо Чижово, где впервые увидел свет. Екатерина окликнула Румянцева-Задунайского:
— Фельдмаршал! Ты от компании нашей не отбивайся…
Поехали. Дорога-то — лесом, лесом, поляны в ромашках, в траве гудят мохнатые пчелы и бархатные шмели. Вдруг, откуда ни возьмись, из чащобы выскочил молодцеватый наездник и помчался вровень с каретой царицы, тревожа коня шенкелями, а на въезде в Сутоки оставил седло и обнял Потемкина.
Это был хорунжий Григорий Андреевич Глинка.
— Сколько ж лет тебе? — спросила его Екатерина.
— Урожден в правление царевны Софьи, а служить солдатом начинал при Петре Великом… Поживи и ты с мое, матушка!
— Нет, милый. Царям таких сроков не отводится…
В зелени протекала тихая Чижовка. Потемкин вспомнил:
— Раков ловил тут… голавли попадались! Во такие…
Показалась родная обитель: плетни да крыши из соломы; крестьяне были на полях, гостей встретил старенький дьячок Семен Карцев.
— Гриц! — вопросил он. — Ты ли это?
Потемкин выбрался из кареты, прижал к себе ветхого старца и разрыдался. А дьячок сказал императрице:
— Я ведь его, маленького, аз-буки-веди учил, дважды два — четыре втемяшивал… Дело давнее, но таких дураков, как твой светлейший, еще поискать было надобно! И с чего это, матушка, возвеличила ты его? Уж я, бывало, сек его, сек, сек…
— Говори, что тебе надобно? — спросил его Потемкин.
— Гроб надобен, Гриц, а могила всегда сыщется.
Потемкин подал руку Екатерине, она сказала:
— До чего же долго люди живут в краях смоленских…
Они спустились по траве к берегу, там притихла низенькая, темная банька. Потемкин толкнул ветхую, скрипучую дверь:
— Вот на этом полоке и урожден был.
Екатерина зачерпнула из Чижовки воды, напилась.
— Идите к нам! — позвала свиту, показывая на баньку. — Не об этих ли хоромах сказывали, что настроил себе светлейший в ущерб верфям херсонским?.. Вот они, глядите!
Румянцев, кажется, был приятно разочарован, что не обнаружил в Чижове ни дворцов с пропилеями, ни римских терм с горячими источниками. Из-под руки, закрывая глаза от солнца, глядели на диковинных гостей старые бабки, шустро бегали меж карет пострелята чижовские, да ползали в пыли среди кур детки малые. Потемкин велел разворачивать лошадей.
— Нас ждут иные дела, — сказал он Рубану…
Булгаков уже был в Екатеринославе.
Екатерина вернулась в Петербург, куда из Москвы вскоре прибыл и «граф Фалькенштейн». Желая укрепить связи с Россией, Габсбург сообщил великой княгине Марии Федоровне, что его брат будет просить руки у ее сестры. Иосиф остановился у Кобенцля, но обедать ходил пешком в отель «Лондон». Он никого не принимал у себя, от приглашений в частные дома отказывался, отчего русские вельможи сложили о нем невыгодное мнение. В Кадетском корпусе ему представили графа Бобринского, намекнув на его происхождение, но Иосиф не удостоил юношу даже словом, зато по доброй воле визитировал фрейлину Саньку Энгельгардт и был с нею крайне любезен. Присутствуя при выходах Екатерины во дворце, император занимал место в толпе ее челяди, кланяясь Екатерине заодно с камергерами и камер-юнкерами. Этого никто не понимал! Зато все понимала сама Екатерина — Иосиф из ее рук получал право вести прежнюю завоевательную политику, только в ином, южном, направлении, потому и вел себя вроде верного сателлита перед могучим сувереном…
Когда он отъехал, Екатерина перевела дух:
— Уф! До чего же не терплю я особ венценосных: и скушны они, и заносчивы. Зато теперь, когда этот кот убрался, давайте, мыши и мышата, спляшем как следует…
Ланской вел себя тихонечко, никому не мешая. Не грабил, не свинствовал, не гордился. Кажется, ему принадлежит честь изобретения на Руси первого коктейля: фаворит употреблял токайское в смеси с крепчайшею аракой и ананасовым соком. Но для постоянного возбуждения организма этого вскоре оказалось мало…
8. КО ВСЕМУ ПРИВЫКНЕМ
Суворова в Казани не было — отъехал в Астрахань…
Прошка Курносов пошел на верфи, стал готовить корабли к спуску, чтобы сплавить затем вниз по матушке по Волге дивизию казанскую. Из газет было не понять, что затевается, но Марко Войнович, начальник Прошки, торопил парня, который и сам не желал в Казани задерживаться, влекло обратно — в Азов, к семье, к черным глазам Камертаб…
Ах, Казань, Казань! Не хотел мастер ворошить старое, но Данило Петрович Мамаев сам отыскал Курносова, смиренно просил хлеба-соли откушать. После войны простили вины ему, старик жил на покое казанском — лейтенантом флота в отставке.
— Спасибо, — отвечал Прохор. — Я кота вашего не забыл. «Умри, Базиль!» — и, помню, сразу он с лавки падал.
— Умер котишка мой, когда я каторгу азовскую отбывал. Не дождался хозяина, умер бедненький.
Вспомнилась (может, и некстати) случайная встреча с его дочерью, муж пьяный в состоянии непотребном. Спросил:
— А зять-то ваш служит или гуляет себе?
— Повытчиком в канцеляриях здешних. Знать бы мне тогда, что вы в чины выйдете, я бы Анюточку за вас выдал…
Марко Войнович был из далматинцев; на войне с турками проявил храбрость, свойственную всем южным славянам, но человек был неверный, каверзный. Он сообщил, что корабли, в Казани строенные, должны составить эскадру Каспийскую:
— Бакинского и Гилянского ханов будем строго наказывать, чтобы торговле с персами не препятствовали…
Прошка отплыл в Астрахань, доставив туда первый батальон солдат для Суворова. Адъютант полководца Аким Хастатов (из армян) привез парня на дачу Началово, что в двенадцати верстах от города. На огороде и в саду ковырялись солдаты — без кос и буклей, коротко стриженные. Хастатов провел Курносова в столовую, гудящую от множества комаров, для которых и день не помеха: крови жаждали! Под овальным портретом «Суворочки» сидел сам Суворов, поодаль от мужа обедала его жена, и Прошка сообразил: «Видать, не в ладах живут». Между супругами, разделяя их, вкушал пищу протопоп, навязанный стараниями Потемкина — к покаянию и умиротворению обоюдному.
— Сядь там! — указал Суворов мастеру и велел подать ему водки и каши. Затем сообщил, что Прошка из Азовского адмиралтейства переписан в Херсонское. — Вам, сударь, срочно ведено к Днепру ехать. Таково от светлейшего ордером указано. Ныне плоскодонок уже не делать. Херсону фрегаты и линейные корабли строить. Светлейший уже в Кременчуге, не мешкайте…
Прошке повезло. Если бы не этот ордер Потемкина, пришлось бы плыть к берегам Гиляни, а там Ага-Мухамед-хан разбил русские корабли, вырезал матросов, а самого Марко Войновича императрица потом из плена ханского выкупала — за деньги! Голубые поля льна застилали дальние горизонты.
— А без льна — как? От пеленок до савана во льны обертываемся. Да и флоту без парусов не плавать…
Через Брянск и Путивль светлейший ехал в Кременчуг, счастливый, что оторвался от двора и теперь можно пожирать чеснок сколько хочешь! Украина зашумела могучими дубравами, и оба они, Потемкин и Рубан, догадывались, что скоро здесь даже палок не останется — для флота растущего много потребно дерева!
— Запиши, Вася, — велел Потемкин, качаясь в карете на диванах. — Чтобы, ради лесов бережения, брали примеры с молдаван да валахов: они из плетней да глины мазанки строят.
Рубан подсказал, что плитняк на Ингульце дешев.
— Из него известь хорошую выжигают.
— Ты пиши, все пригодится. — Потемкин задремывал, снова пробуждался.
— Солдат на работах пользовать, неделю в месяц отдых давая. За день земельных работ — пятачок, за день каменных — гривну. От этого, я чаю, прибавок в мясе им станется. Колодников же иногда следует водкой угощать, чтобы вконец не озверели. А водку кушая, о спасении души задумаются…
Средь глубокой ночи светлейший проснулся:
— Вася! О чулках запиши… нужны чулки дамские! — И, прильнув щекой к бархату дивана, заснул еще крепче.
Пока Екатеринослав строился, главным городом почитался Кременчуг, которым управлял хороший человек Иван Максимович Синельников, старый приятель светлейшего (и дальний родственник поэта Державина). Он сразу повез князя смотреть пороги Ненасытецкие: возле них уже основались новые селения — Войсковое, Николаевка, Васильевка; в аккуратно окопанных треугольниках цвели персидские розы. Над обрывом — беседка, где путников ждала закуска. Под ними грохотала стремнина, ворочая камни. Это место называлось в народе «Пеклом». Светлейший ел вишни, плевал косточки в водяную погибель…
— А чулки должны быть тончайшие, — вдруг сказал он.
Синельников не понял его, а Рубан записал. В округе Кременчуга волновались обширные сенокосы, цветущие табаки, пшеница с гречихой. С удочками здесь не баловались. В устье реки Псел рыбу вычерпывали из воды корзинами, из Омельника брали раков возами, в озерах рыба погибала от непомерной тесноты… Синельников докладывал светлейшему, что близ Херсона казаки стали ловить турок очаковских:
— Шпионят! Стамбул уже известился, что нами заложены пять фрегатов и линейный корабль «Слава Екатерины».
— Шила в мешке не утаишь. А пороги взрывай порохом, — указал Потемкин. — Ненасытен от сплавных бревен одни щепки оставит. Повели, Максимыч, инженерам своим фарватеры чистить, а судоходству быть… Запиши, Васенька, пока не забылось: Смирна, Ливорно, Марсель, Неаполь, Александрия в Египте.
— А это еще зачем?
— Херсону торговать с этими городами. Едем…
В дороге чуть было не разминулись с Булгаковым, который занимался разграничением земель. Яков Иванович сказал, что его здесь приняли за важную персону, прошеньями засыпали.
— О чем просят-то? — спросил Потемкин.
— Простые люди земли хотят. А баре беглых ищут.
— Землей всех оделю. А беглых не верну…
Он достиг зенита могущества, и зависть уже не касалась его, ибо нет фонаря, который бы смел завидовать солнцу. Зато ненависть крепостников к Потемкину усиливалась: «Он, зверь ненасытный, наших беглых в степях по хуторам попрятал, цацкается с ними, воли дал людям. Или новой пугачевщины захотел?..» Крепостные бежали теперь не в скиты керженские, не в камыши за Иргизом прятались, а шли, кто таясь, кто открыто, в Новую Россию… Жирная и громадная, земля лежала еще впусте, ожидая зерна и влаги. Воды не хватало, казаки стреляли залпом в пересохшие колодцы, после чего вода в них снова являлась (это секрет старый, еще от персов)… Потемкин велел кучеру:
— А теперь гони — прямо на Херсон!
Был ли Херсон? Что-то не видно еще Херсона… Ливорнский пудель Черныш первым спрыгнул на берег, обнюхивая незнакомую землю. Аксинья вела детей за руки, оглядываясь:
— Азов хоть городом был, а тут что?..
Контр-адмирал Клокачев размещал всех прибывших на военном форштадте, солдаты отрывали землянки, возводили хибары из глины с камышом, а всю древесину забирала корабельная верфь, работавшая и галдевшая с утра до ночи…
Аксинья Федоровна не могла опомниться:
— Гляди, и ноздри тут рваны, а на лбу знаки.
— То колодники, — объяснял Прошка. — Тоже люди.
Херсон пробуждался по солнышку: хочешь не хочешь — вставай и берись за дело. Одно спасало: что ни день, то пятачок, а на три копейки сыт будешь, еще на вино останется. Иван Абрамович Ганнибал был в строительстве главнейшим, всем своим неславянским видом внушая к себе пристойное уважение. Если кто не боялся арапа, то боялся палки его. Клокачев ведал работами на верфях. С удовольствием обозрел он стать жены Курносова: женщина за эти годы раздобрела, истомилась в разлуках, в ней было много привлекательного для мужского глаза.
— Где взял такую, Прохор Акимыч? — спросил адмирал.
— Янычарская. Пять рублей стоила.
— Крестил-то во Христе кто?
— Ушаков Федор. От него и отчество у нее.
— Так я его знаю. Через Босфор не привелось ему пронырнуть. Ныне он на Неве придворными яхтами командует…
Клокачев умел ладить со всеми. А тут кого только не было: сербы, греки, черногорцы, мадьяры, цыгане откуда-то наехали, запорожцы шинков понаставили, раскольники об истинной вере возвещали. В этом Вавилоне работали, дрались топорами и целовались по пьянке, все проклинали и все делали!
В разгар летних трудов в Херсон приехал Потемкин, здесь его ожидала эстафета от государыни: в Москве на семьдесят шестом году жизни скончалась от камней в желчи кавалерственная статсдама Дарья Васильевна Потемкина, урожденная Кондырева, в первом браке Скуратова. Тело ее, набальзамированное, до приезда сына будет храниться в домовой церкви.
Потемкин не стал плакать. Сказал Синельникову:
— Будешь курьера слать, так отпиши, чтобы без меня хоронили. — Среди херсонских чинов он заметил и Курносова. — Из чинов капитанских жалую тебя в чин маеорский. Если ты не жаден, так зови в гости. Ганнибал давно выпить хочет. Да и я за помин души маменьки от чарки не откажусь…
Он спросил: какой лес идет в набор кораблей?
— Сосну возят из Брянска, дуб — из Польши.
Спросил Ганнибала: есть ли товары из Турции?
— Берем с опаскою: как бы чумы не подцепить…
Клокачев спрашивал Курносова: отчего светлейший, столь грозный, к нему столь добрый? Прохор пояснил:
— У нас с ним свои дела… Однажды был случай, когда не то он меня, не то я его от верной смерти спасал.
— А-а! То-то, я вижу, он тебя чином выделил…
Хорошо, что Прохор вывез с семьей из Азова и старого турка Махмуда: он с детьми возился, иногда и сек их за лишнее проворство, Аксинье по хозяйству помогал, а что бы в мире ни случилось, у него всегда был готов утешительный ответ:
— Кысмет… такова воля Аллаха!
Постоянно общаясь со стариком, дети Курносовых балакали меж собою и с матерью по-турецки, а Прохор тому не перечил: пусть болтают себе, знать чужой язык — не помеха. Услышав о том, что вечером нагрянут гости, и очень важные, бедная Камертаб заметалась, не зная что делать, а Махмуд произнес магическое «кысмет» и первым делом сводил Петра с Павлом на реку, где с песком речным и с мылом вымыл мальчишкам головы. Затем накупил у мадьяров виноградной водки, принес от соседей-болгар два ведра вишневки и сливянки. К вечеру стол в доме майора, хотя из досок сколочен, осветился чистой холстиной, оброс мясом, рыбой и зеленью.
Аксинья-Камертаб не забыла украсить шею ниткою жемчугов индийских.
Вечером от огородов и цветников хорошо пахло укропом и резедою. Черный пудель отряхнул со своих глаз волосы, лаем оповестил хозяев о приезде гостей. Потемкин, выбравшись из кареты, тростью отстранил от себя пса.
— Не наш! Откуда взял такого? — спросил он.
— Да из Ливорно, он добрый.
Потемкин оглядел и старого турка Махмуда:
— Тоже не наш. Откуда янычар этот?
— Живет. Он еще Миниха помнит. Тоже добрый.
— Ну пусть живет. Пусть все живут…
Аксинья, зардевшись, кланялась гостям от порога:
— Шеф келдын, софа келдын… милости просим!
Адъютанты остались возле карет, шлепая на себе комаров, тучами летевших с Днепра, а в землянку набилось столько разных господ, что стало не повернуться. Потемкин, высоченный и грузный телом, с трудом протиснулся в угол — под божницу, откуда, долго и печально, обозревал красоту Аксиньи.
— Хороша, — сказал он, выпивая первую чарку.
Ганнибал подавал всем пример, как надо пить — больше и быстрее. Махмуд водрузил ведра с вином на стол. Потемкин кружкой черпал наливки, пробовал их и нахваливал. Синельников кричал ему через стол, что если задумали делить Россию по-новому, так Астраханская губерния — монстр чудовищный, и Потемкин велел Рубану записать, чтобы от нее отрезали кусок, образуя новую губернию — Саратовскую.
Аксинья стыдливо пряталась за занавеской.
— Что ты здесь? — стыдил ее Прохор. — Нехорошо.
— Да боюсь я всех. Столько наехало, одноглазый уже кафтан скинул, арап-то черный, страшный, ругается…
— Иди к гостям, не будь букой, — тянул ее Прохор…
Черныш бродил под столом, куда бросали обглоданные кости. Правоверный Махмуд оказался за столом, подле Ганнибала, тоже запускал кружку в ведро. Очень скоро только адмирал Клокачев да сам хозяин остались трезвыми, а всех других развезло от водок и наливок. Потемкин, тыча пальцем вверх, говорил Прошке, что пришлет ему громадную люстру своего стекольного завода. Курносов не возражал. Наконец Клокачев позвал с улицы адъютантов, и они с молодецкой ухваткой, ко всему привычные, растащили пьяных начальников по коляскам. Вася Рубан заботливо подсадил в карету светлейшего, который не хотел уезжать, еще фантазируя:
— Вася, запиши… чтобы люстру! На двести свечей…
— Ладно, ладно. Завтра писать будем…
В опустевшей землянке царил погром, все лавки были перевернуты, оплывали в поставцах свечные огарки, Махмуд в потемках, что-то бормоча по-турецки, долго царапал кружкой дно опустевших ведер. Прохор потянул с ног ботфорты.
— Ну ладно. Спать. Завтра день новый.
Жена спросила его о люстре: не обманет ли?
— Только люстры нам и не хватало! Спи давай…
В августе Потемкин хотел быть уже в Петербурге, чтобы поспеть к празднику в Преображенском полку. Отъезжал он из Херсона веселым, но в дороге его навестила хандра, светлейший грыз ногти, озирая поля, думал…
— Пропадем! — вдруг сказал он и затем объяснил Рубану, что боится неурожаев. — Потому и пропадем, ежели без хлебных магазинов останемся. Нужны большие запасы, а в магазинах зерно гниет в кучах, мука затхлится. На юге страны потребно заводить макаронные фабрики. Чем в амбарах хлебу париться или на водку его переводить, так лучше пусть хлебушко в макаронах сохраняется.
— А кто их есть станет? — сомневался Рубан.
— Не хочешь — не ешь! Я сам брезглив, и мне на макароны глядеть противно: трубка длинная, а внутри дырища. Но голод не тетка: сварят и сожрут за милую душу. Вот увидишь, пройдет срок — и станут на Руси говорить: «Что за жизнь, если макарон нету?» Ко всему человек привыкает, привыкнем и мы к макаронам… Чего так лошади наши тащутся?
Прямо с дороги он распорядился отправить агентов в Италию, чтобы вывезти оттуда мастеров «макаронного искусства». Петербург встретил Потемкина ливнем. Екатерина сразу уединилась с ним для беседы.
— Слушай! Если мы отказываемся от «Северного аккорда» и если Австрия уже в «моем рукаве», так не пришло ли время подумать и об учтивости к Версалю? Ты думал, скажи?
— Думал. Однако прежде следует выждать, когда Версаль пришлет посла высшего ранга, а маркиз де Верак — не фигура и первую речь свою читал по бумажке, — ответил Потемкин.
Екатерина сказала, что Гаррис гоняется за ней, как душа, оторвавшаяся от тела, без которого ей некуда деваться.
— Он, подозреваю, и на тебя сейчас станет наваливаться. Ты, ангел мой, продолжай с ним притворствовать, в дружбу его вовлекая, чтобы планы английские выведать…
Осенью близ столицы восстали крестьяне в деревнях помещиков Альбрехта, Герздорфа и Бекмана. Сочетание трех подряд немецких фамилий, со времен Петра I осевших в Ингерманландии, было неприятно для Екатерины, немки происхождением, и она ругала… немцев: «Небось без палок и на двор по нужде не выбегают!» Она боялась новой «пугачевщины» и хотя умела скрывать страх свой, но уже не гуляла по паркам с собачками, а внутри загородных дворцов расставила караулы. В городе было тревожно. Пожар (уж не поджог ли?) опустошил купеческие лабазы с товарами, ни с того ни с сего сгорели несколько кораблей. На складах флота обнаружили расхищение леса, дознались, что воры мастерили из него мебель и экипажи. Петербург был переполнен «тавлинцами», грабившими прохожих, залезавшими в квартиры через окна. Они выкрали серебро из дома генерал-полицмейстера Волкова, у фельдмаршала Голицына ободрали с окон 54 аршина занавесок, забрались в особняк посла Кобенцля, срезав все сукно с его биллиардов. Наконец близ Немецкого театра нашли задушенную женщину…
Потемкин настаивал на полицейской облаве.
— Облава? А что скажут в Европе? — отвечала царица.
Потемкин сказал, что он плевать хотел на Европу:
— Коли у них там что и случается, так они же в Европе не говорят: «А что подумают о нас в России?..»
— Говорят, милый мой… уже говорят!
9. ЧАСТНАЯ ЖИЗНЬ
Иногда, одевшись попроще, Потемкин посещал загородные гульбища, глазел с народом на кукол в раешниках, бывал в «Красном кабачке» и «Желтеньком» в Екатерингофе, в отеле «Лондон» на Миллионной любил обедать в комнатных рощах, где над головой зрели лимоны, пели канарейки, а в стеклянных бассейнах плавали, тихо шевеля лапами, заморские черепахи… Как-то, поедая говяжий язык под соусом, он заметил близ себя незнакомца в австрийском мундире, богато расшитом. Потемкина удивило то, что шею иностранца обвивал тончайший красный шнурок.
— Разве это новая мода, сударь? — спросил он.
— Память о друге, которому отрубили голову.
— Простите, а на какой скотобойне?
— На королевской — в Бастилии…
Он представился: маршал австрийской службы принц Шарль де Линь, ранее состоявший на службе королей Франции, прямой потомок знаменитого страшилы Европы — «grand diable».
— Вы откуда приехали в Россию?
— Из Лиона, где летал на воздушных шарах.
— Скажите, страшен ли наш мир с высоты облаков?
— Нет. Приятно видеть людей вроде букашек…
В ушах де Линя сверкали громадные серьги. Потемкин знал, что принц дружил с энциклопедистами, был своим человеком при всех дворах Европы и в литературных салонах Парижа, де Линь считал себя литератором.
— Говорят, вы много и хорошо пишете?
— Только письма! Но они обессмертят мое имя в веках последующих. С юных лет я обрел золотое правило: «Nulla dies sine linea» (ни дня без строчки)… Признайтесь, князь, какова древность вашего славного рода?
— Никак не далее Адама с Евою, — отвечал Потемкин.
Принц, напротив, гордился своим аристократизмом:
— Я появился на свет в бельгийском замке Бель-Эль, мать рожала меня в присутствии юристов, зашнурованная фижмами, сидя в креслах, время от времени поднося к своим глазам томик Мольера… Когда меня женили (и неудачно), я бежал на войну. Увидев меня в лагере кутящим с маркитантками, отец сказал: «Мало мне горя иметь вас своим выродком, так вы еще достались мне в подчинение. Ну-ка, возьмите солдата и атакуйте вон эти шанцы… Клянусь, я не стану рыдать больше минуты, если вас проткнут насквозь в первой же свалке!»
На груди де Линя были крест Марии-Терезии и орден Золотого Руна. Потемкин спросил его:
— Что вы любите еще помимо шпаги и славы?
— Книги с эльзевировским шрифтом. — Де Линь сказал, что гений никогда не достигает таких совершенств в творениях, каких способны достичь деспоты в злодеяниях. Затем он легко начал цитировать Вольтера: — «Тысячи сражений не принесли человечеству пользы, между тем как творения великих людей всегда будут служить источником чистейших наслаждений…»
— Любой шлюз канала, — подхватил Потемкин цитату, — картина Пуссена, театральная трагедия или провозглашенная истина в тысячу раз ценнее всех военных кампаний». Так?
— Да, князь. У вас отличная память.
— Между тем я не старался запоминать.
— Вы можете прочесть начало «Энеиды?»
— С первой строки читать уже скучно, — ответил Потемкин и начал чтение с последней строчки. — Благодарю, что вы напомнили мне о Вергилии. Кстати, можете обернуться. Сюда вошел человек, которого я считал мертвым. Но он решил остаться в живых, чтобы завершить «Энеиду» в переводе на русский…
Это был Василий Петрович Петров — воскрешенный.
— Сквозь знаки на лице угрюмы, — сказал Петров, — бесплодные я вижу думы… Теперь я буду жить долго!
Де Линь поднялся, Потемкин предложил ему свою протекцию при дворе. Де Линь ответил, что протекцию ему составляют четыре человека: Людовик XVI, Иосиф II, Фридрих II и Екатерина II. Он удалился, а Потемкин обнял Петрова:
— Ну, рассказывай, какие новости на том свете?..
Нет, не стал русский Кабинет продавать своих солдат.
Зато внутри государства торговали людьми вполне свободно. Прейскурант менялся. В царствование Елизаветы Петровны помещик Рогожин (из города Темникова) продал шесть крепостных душ со скотиною и пожитками всего за 15 рублей… Дешевка! При Екатерине, в ее «золотом веке», цены повысились, теперь за одного здорового парня брали по 30 рублей, и больше. Девки-мастерицы стоили очень дорого. Зато меха становились дешевле: 30 рублей платили за тысячу зайцев, 3 рубля за сто рысей, 8 рублей за десять лисиц, столько же за сотню горностаевых шкурок, а простая мерлушка шла на базарах по 20 рублей за тысячу штук… Опять дешевка!
Александр Сергеевич Строганов, по чину сенатора, получил пакет, в котором лежал указ о запрете азартных игр в карты. Возмущенный, он кинулся в Зимний дворец:
— Като! Не понимаю, за что честных людей игрой попрекать, ежели сама понтируешь ежевечерне в преступное макао?
— Саня, не кричи на меня. Все можно делать, но так, чтобы никто не знал. Кстати, не хочешь спонтировать?..
Появление де Линя она восприняла как приезд личного атташе Иосифа. Екатерина часто ужинала с ним в Эрмитаже, в его присутствии напропалую кокетничала.
— Скажите, принц, какою вы меня представляли?
— Высокой. Глаза как звезды. А фижмы пышные.
— Что вас больше всего удивило во мне?
— Ваша неумеренная слава…
Де Линь без стеснения спросил: как могло случиться, что теперь всюду поют ей славу льстивые валторны?
— Я в этом не виновата, — ответила Екатерина. — Наверное, люди так устроены, что без идола не проживут. Сначала все похвалы себе я относила на счет своих женских качеств, и, не скрою, мне это было приятно. Потом стала возносить мудрость, и я опять думала: может, и в самом деле я не глупее других? Наконец, что ни сделаю, все ставят на пьедестал, как достойное величия, и тут я… махнула рукой. Не бить же мне льстецов по головам! Но лед бессмертия уже тронулся, и более не хватит сил, чтобы остановить его быстрое движение…
Шарль де Линь, аристократ голубой крови, не желал льстить ей, вышедшей из рода захудалых ангальтинцев, и, когда Екатерина снова расхвасталась, что, будь она мужчиной, ее бы давно убили в чине поручика, де Линь нервно отбросил карты.
— Но я- ельдмаршал, и я еще жив, — смело заявил он…
Впрочем, время для более тесного общения с императрицей выпало не совсем удобное, и де Линь придержал себя на приличной дистанции от интриг русского двора. Дело в том, что подле Екатерины появился какой-то Мордвинов, потом возник капитан армии Пожарский, видом сущая горилла, выступавший пока что в амплуа карточного партнера. Вельможи, сбитые с толку, не всегда разумели, кому ниже кланяться — Ланскому? Мордвинову? Или… Пожарскому? Камер-лакеи не раз видели Сашу Ланского в слезах, Екатерина нежно его утешала… Именно в этот сумбурный период Потемкин в пух и прах рассорился с Екатериной, и кто тут виноват — не разберешься.
Очевидно, скандал начался с Варвары Голицыной; никто ее за язык не тянул, сама растрезвонила по городу, что императрица ведет себя непристойно: ночью у нее Ланской, с утра Мордвинов, а в перерывах между ними — Пожарский:
— Могла бы и поутихнуть в старости!
Екатерина вызвала статс-даму к себе:
— У меня ведь прутьев и на тебя хватит! Я всегда прощала распутство твое. Велю мужу высечь, чтобы умнее стала.
Варвара Васильевна сдерзила императрице:
— Хлеб-соль ешь, а правду режь, не так ли?
— Есть и другая поговорка на Руси, — озлобилась царица. — Ешь пирог с грибами, а язык держа за зубами… Убирайся к чертовой матери, чтоб я тебя, паскудницу, больше не видела!
Дабы замять скандал, Роджерсон прописал княгине Голицыной лечение царицынскими минеральными водами, которые били из-под земли в степной глуши (близ немецких колоний в Сарепте). Как раз из тех мест, из-под Саратова, только что приехал ее муж, желавший повидать жену. Генерал, узнав об опале, постигшей супругу, стал падать в обмороки, жалуясь, что его карьера загублена. Потемкин грубо пихал зятя ботфортом.
— А ты рыбку ел? — кричал на него светлейший…
Он пробовал заступиться за племянницу, чтобы ссылку ей отменили, но Екатерина встретила любимца с «фурией»:
— Светлейший! Люди мы свои, нам стесняться нечего… Не я ли просила поберечь Катеньку Энгельгардт для сына моего? Так ты разве не видел, что с нею?
— Жива. Весела. Здорова.
— Очень даже здорова! Живот скоро до носа вырастет…
Роджерсон подтвердил, что беременность зашла далеко:
— Уже пятый месяц, и выкинуть опасно.
— Позор! — сказала императрица Потемкину. — Это такую-то невесту ты для моего сына сготовил? Из дворца моего пускай тоже убирается. Мне брюхатые фрейлины не нужны.
— Так куда ж ей деваться? — обомлел Потемкин.
— Вслед за сестрицей — воды минеральные пить. И пусть родит, а щенка спрячет так, чтобы люди потом не смеялись…
Потемкин, явно растерянный, покидал дворец: в подъезде его задержал граф Павел Мартынович Скавронский, знатный сородич династии Романовых, графов Воронцовых и Строгановых.
— Ваша светлость, — сказал он Потемкину, — уже известился о неудаче Екатерины Васильевны, но по-прежнему испытываю к ней самые нежные чувства. Позвольте руки и сердца ее…
— Чего там рука да сердце? — свысока отвечал Потемкин. — Коли уж просишь, так забирай ее с требухою вместе. Требуха-то — светлейшая…
При дворе снова заговорили о скором его падении. Но это было уже невозможно, как если бы телегу лишить колес или разломать главную ось в машине. Дипломатический корпус Петербурга реагировал на подобные слухи очень нервно. Удаление Потемкина было крайне невыгодно для иностранных посольств, сочетавших свою работу со взглядами светлейшего, и сама Екатерина не могла бы лишиться Потемкина, тянувшего на себе хаотичный воз планов и замыслов, в которых один только он и мог разобраться… Григорий Александрович проводил в Саратов зятя с племянницей, оставил при себе Санечку Энгельгардт и Танюшку тринадцати лет, уже фрейлину, а «Надежда без надежды» скоро пошла под венец с полковником Измайловым; дядя навязал ей этот брак силою. Пристыженная и злая, молодая женщина на выходе из церкви спросила мужа:
— Неужели и вам этого хотелось?
— О да.
— Приданое мое богатое вас устроит ли?
— О да.
— Вот им вы и утешьтесь! А теперь прощайте…
Из-под свадебного венца она укатила в карете искать любовника.
Потемкин показал де Линю драгунский полк:
— Ну, что скажете о нем, принц?
— Великолепно. Пожалуй, даже коты не сидят на заборах столь прочно и уверенно, как ваши бравые драгуны в седлах. С такою кавалерией можно штурмовать даже чистилище Сатаны!
Постепенно все вошло в прежнюю колею, и «Санкт-Петербургские ведомости» по-прежнему мирно извещали своих благородных читателей: «В дому генерала Овцына савояры заезжие показывают забавы механические, изображая наглядно потоп вселенский при фейерверках потешных. Тамо же продается мужик работный с девкою малой… В дому бригадирши Полуэктовой можно увидеть соловьев курских, которые поют днем и ночью, о цене спрашивать маеор-дома (мажордома) Карелина; тамо же продается девка смышленая, искусная в деле паштеты разные делать… Гамбургские говяжьи языки ко охоте вояжиров имеются в доме коллежского секретаря Брехунова; тамо же продаются пукли и шинионы за плату умеренную и три бабы рукодельницы, а с ними можно купить и собачек болонских, приученных фокусы показывать, и на задних лапах оне ходят забавно…»
Потемкин удобнее расположился за столом:
— Ну, рассказывай, что повидал на том свете…
Когда Петрова, дышащего на ладан, отвезли в Москву умирать, он болел долго и трудно. Правда, богатому болеть — не бедному: поэта лечили лучшие врачи университета, к его услугам были аптекарские штанглазы с ценнейшими лекарствами. Но смерть не покидала изголовья его.
— В один из дней, — поведал он Потемкину, — а денек был зимний, хороший, благостный — я сказал Смерти: отведи косу свою, кого губишь? Или мало страдал я смолоду в нищете позорной, ради чего к познаньям стремился? И зачем умирать, если не успел «Энеиды» перевести? Ко мне пришли врачи, я отослал их от себя. Снадобья выбросил. Велел заложить сани и поехал кататься по Москве, в трактире блинов наелся и… сел за стихи! Они-то и спасли меня: я понял, что здоров. Ночью я слышал, как тихими шагами Смерть, бормоча под нос что-то по-латыни, удалилась от меня… Ну как?
Екатерина была удивлена, что Петров, которого она так баловала, которому впору и камергерство иметь да жить среди роскошеств, припеваючи, вдруг запросил отставки. Не пересолила ли она, объявив его своим «карманным стихотворцем»?
— Я не сержусь. Но я тебя из хижины вызволила, убогого, и во дворце своем поселила… Титулярный советник Петров, хочешь, я тебя сей же день коллежским асессором сделаю?
— Счастливейший из смертных, — отвечал Петров, — я Смерти поглядел в глаза и ныне вольной жизни желаю.
— Вольной? Да я сама воли не вижу… Ладно, — решила императрица, — уходи от меня по-доброму в чине коллежском, а жалованье библиотекаря моего за тобой сохраню. Пиши…
Петров признался Потемкину, что отныне обрел крылья:
— Избавленный от поклонов тягостных вельможам разным, я стал властелином поступков своих и течения времени своего… Что может быть слаще? Что бывает в мире прекраснее?
Потемкин проводил его до заставы и потом долго глядел, как пропадает вдали кибитка… А если подумать? Все-таки непрост, совсем непрост оказался этот Петров! В юности соблазняли его камилавкою да карьерой духовной — резко порвал с церковью, вошел в жизнь светскую. И сейчас нашел сил отвратиться от блеска придворного, чтобы уйти в частную жизнь, дорожа великим благом личной свободы…
Василий Петрович отъехал в глушь Орловской губернии, где и поселился с женою на берегу речки Черновы. Здесь он навсегда оставил вино, полюбил простую крестьянскую пищу. На свои деньги открыл в деревне больницу и школу для крестьянских детей. Сам учил их грамоте. Ручной труд пытался заменить машинами, которые и выписывал из Англии. Он был из той породы людей, которых на Руси позже стали называть «англоманами». Скот у него был здоровый, тучный. Пашни ухожены. Нивы колосились отличным зерном. Первенца своего он нарек Язоном, а жену обожал:
А что поминалось ему в зимние ночи, когда вьюги бились в окна одинокой усадьбы да светились в отдалении желтые волчьи глазища? Может, суматошная жизнь в Англии, плаванья на галерах по Тибру, любовь герцогини Кингстон… Язон Петров (профессор Московского университета) вспоминал о своем отце: «В таком положении батюшка дня три ходил взад и вперед по горнице. Действие страсти изображалось на лице его; печальное содержание описываемого им предмета исторгало из глаз его слезы…» Петров доказал: он — поэт!
Но сердце Потемкина уже целиком принадлежало Державину.
10. ПОСЛЕДНИЕ УДАРЫ
Фридрих II глубоко ошибался, надеясь, что появление прусского наследника способно расшатать союз Петербурга с Веною, его упования на «малый» двор оказались беспочвенны: «малый» двор так и оставался малым. Павел и Фридрих-Вильгельм много обнимались, снова клялись в вечной дружбе их будущих престолов, пожатья мужских рук орошались сентиментальными слезами Марии Федоровны, но лирикой все и закончилось.
Екатерина отнеслась к высокому гостю с брезгливостью, плохо скрываемой. «Грубый пентюх!» — вот слова, которыми она называла принца, а его прусские повадки, обретенные на плац-парадах Потсдама, вызывала дружный смех при дворе. С показною нарочитостью императрица держала возле себя Шарля де Линя, как представителя венского двора; соседство этого острослова с тугодумным пруссаком давало повод для злоречия светлейшего, который, кстати, и не стеснялся оскорбительных выражений. Екатерина грубо отказалась дать обед в честь наследника Пруссии, а Потемкин не пожелал, чтобы Санька Энгельгардт устроила принцу ужин… Фридрих II, издалека почуяв неладное, надоумил племянника ближе сойтись с Потемкиным, но Павел и его супруга не позволяли ему это исполнить:
— Не уроните своего достоинства в общении с этим мерзким Сарданапалом.
На что Фридрих-Вильгельм ответил:
— Я мог бы избегать его, будучи русским, но, как лицо Прусского дома, я обязан оставаться с ним почтителен…
Он получил в подарок четыре куска золотой и серебряной парчи, ему отвесили сорок фунтов чаю и ревеня, после чего он убрался в Берлин, где король устроил ему хорошую баню:
— Если я много лет подряд облизываю хвост Екатерине, могли бы не гнушаться визитировать племянницу Потемкина, которую навещал даже император венский… Что вы там впились в этого кудрявого Павла, который по ошибке рожден, по ошибке живет и по ошибке прыгнет в могилу! Если вас плохо кормили, так незачем было шляться на обеды к Павлу — для насыщения существуют трактиры…
После отъезда принца Гаррис получил из Лондона новые инструкции; Георг III предлагал ему отыскать «предмет, достойный честолюбивых помыслов Екатерины», чтобы она, желая этот «предмет» обрести, срочно заключила боевой союз с Англией, изнемогавшей от войны с Францией, Испанией и колонистами-американцами. Путь к сердцу Екатерины проходил через желудок Потемкина, и Гаррис, зазвав светлейшего обжору в посольство, угостил гурмана на славу. Когда его светлость отвалился от стола, Гаррис осторожно заметил, что ему желательно вызвать Екатерину на откровенный диалог. Потемкин ответил прямо: Екатерина за последний год изменилась («ее умственные способности, — сказал он, — ослабели, зато страсти усилились»).
— Советую, впрочем, быть с нею предельно откровенным. Ибо эта хитрая женщина обладает редчайшей проницательностью, и любая фальшь ей сразу понятна… Льстите ей без стыда, — внушал Потемкин. — И не бойтесь в этом пересолить, как пересолил ваш повар гусиную печенку. Но лесть ваша должна быть направлена не к той Екатерине, какая она есть в жизни, а к той Екатерине, какой она себя видит… Надеюсь, вы меня поняли?
Гаррис не понял, что его обманывают, вытряхивая из посольской души все, чем она томилась и чем мучились политики Уайт-холла заодно с банкирами Сити. Вот в какой последовательности разворачивался этот решающий диалог:
Екатерина. Я встретила так мало взаимности со стороны вашего королевства, что не должна считать вас друзьями.
Гаррис. В этом виноваты враги наши. Сейчас в Лондоне склонны думать, что Россия уже в тайном согласии с Францией.
Екатерина. Французы ко мне внимательнее, нежели вы.
Гаррис. Их вежливость всегда коварна. Но можете ли вы ожидать от Версаля такой же готовности поддержать вас, какую проявили мы, англичане, когда Гибралтар впустил вашу эскадру в Средиземное море, а потом выпустил обратно?
Екатерина (раздраженно). Так какой же платы вы требуете от меня за то, что я прошмыгнула через вашу дырку?
Гаррис. У вас совсем не стало друзей…
Екатерина. Вы и не желаете иметь их!
Гаррис. Я в отчаянии. Все это результат интриг, которые коснулись даже такого просвещенного ума, каков ваш ум.
Екатерина. Если я говорю, так на основании фактов.
Гаррис. Спасите же Англию, которая к вам взывает.
Екатерина. Согласна, прежде узнав ваши чувства.
Гаррис. Когда вы удостоите нас дельного совета?
Екатерина. Когда станете выражаться яснее.
Гаррис. Англия имеет к вам слепое доверие.
Екатерина. Это лишь слова, слова, слова…
Гаррис. Ваш граф Панин самый опасный из наших врагов. Он обманывает и вас, подчиняясь внушениям Потсдама, и клятвенно старается добиться союза между вами и Францией.
Екатерина. Я не ребенок. Я сама все вижу, и нет министра, который бы мешал мне поступать, как я хочу.
Гаррис. Панин поддерживает при вашем дворе французскую партию, а прусскому королю служит более, нежели вам. Он и повинен в создании вооруженного нейтралитета! Говорят, что эту каверзу придумали французы, проект декларации Вержена ничем не отличается от декларации вашего величества.
Екатерина (с негодованием). Ужасная клевета! Учтите, я плачу вежливостью только за вежливость. Но какое, скажите, зло причинил вам мой вооруженный нейтралитет?
Гаррис. Он защищает торговлю наших врагов, оставляя наши корабли беззащитными. Нейтралитет, предложенный вами, сразу перемешал друзей Англии с врагами Англии…
Екатерина. А не вы ли вредили русской торговле? Не вы ли задерживали русские корабли? Торговля империи — это мое личное дитя, и вы еще хотите, чтобы я не сердилась на Англию?.. Пусть этот разговор сделается эпохой в истории. Если же Панин скрывает от меня истину, я его быстро выгоню! Я это делать умею. Но заключите мир, я вам говорила это не раз.
Гаррис. Как? Французы затронули честь нашей нации.
Екатерина. Когда желают мира искренно, прежде всего забывают о прежних обидах… Послушайте, господин Гаррис, если после всего сказанного мною я снова встречу высокомерный тон вашего кабинета по отношению ко мне, я оставлю дела идти своим порядком. А вы прекрасно знаете, что в России все зависит от одной меня. Пользуйтесь же этим, господин Гаррис!
Гаррис. О, какое великодушие! Потомство уже не скажет, что Англия погибла в царствование Екатерины Великой.
Екатерина. Я устала от великодушия… Оставьте мои корабли с товарами в покое. Россия делается великой промышленной и торговой державой. Заключайте мир, а вооруженный нейтралитет я никогда не перестану поддерживать… Прощайте!
Гаррис сообщил в Лондон, что, судя по всему, для русских кораблей следует сделать исключение — не грабить их. Поставив же Россию в такое исключительное положение, Англия тем самым может взорвать изнутри и декларацию нейтралитета. А затем он повидался с Потемкиным, перед которым и стал раскладывать свои красочные, но, увы, последние козыри:
— Друг мой! Если уж Англии и суждено терпеть поражения и делать уступки, не лучше ли Лондону уступать не врагам Англии, а самым лучшим своим друзьям?
Потемкин с блюда потянул к себе кисть винограда.
— Что вы можете дать России? — спросил он небрежно.
«Я сказал ему, что мы имеем обширные владения в Америке и в Ост-Индии… И хотя, прибавил я, не имею полномочий на то, что предлагаю, но Англия наградит императрицу той частью наших колоний, какую она изберет, — если только эта мера доставит Англии прочный мир». Гаррис врал: полномочия он имел — от самого короля. Очень вкрадчиво посол спросил:
— Надеюсь, ваша императрица будет умеренна?
— Лучший способ разорить Россию, — ответил Потемкин, — это подарить ей дальние колонии на островах. Если уж вы что-либо и даете, так давайте то, что лежит к нам поближе.
Наступил самый острый момент купли-продажи:
— Мы, англичане, всегда придавали громадное стратегическое значение нашим владениям в Средиземном море…
Потемкин сплюнул в ладонь виноградные косточки:
— Россия тоже придает немалое значение этому морю. А в газетах уже не раз писали о жене одного глупого испанского гранда, которая пять лет подряд бывала беременна, каждые девять месяцев посылая гранда бегом за акушеркой. При этом она еще и кричала от якобы невыносимой боли. Но ребенка не явилось. А я — не тот испанский гранд, я хочу видеть не только беременность, но и ребенка. Покажите мне его!
— А если… Минорка, — сказал Гаррис.
Потемкин высыпал виноградные косточки за шиворот казачка, чесавшего ему пятки гусиным перышком.
— Родилась у нас девочка, — сказал он. — Назвали ее Миноркой. Давайте разберемся, какова ей выпадет жизнь…
«Затем, — писал Гаррис, — он с живостью, свойственной его воображению, увлекся мыслью о русском флоте… он ручался, что с помощью такой уступки государыня согласится на все».
— И тогда возникнут узы прочного союза меж нами!
— Если так, — ухватился за это Гаррис, — считайте Минорку вашей, а с завистью Версаля разбирайтесь сами. Одно лишь условие: о Минорке знаете вы, знаю я и ваша императрица…
Екатерину фаворит застал за любимым делом — за перлюстрацией. Она протянула Потемкину выписку из депеши Гарриса:
— Прочти, друг, каково мнение о тебе…
Потемкин прочел: «…обладает большим здравым смыслом, безгранично честолюбив, и, по счастью, закоренелый враг Панина!» Выслушав рассказ светлейшего, императрица сказала:
— Не совсем-то я верю в эти Минорки, у англичан сейчас глаза от страха на лоб лезут. Не лучше ли подождать подтверждение этим фантазиям из Лондона? А потом и дадим им звону…
…В конце года случилось непредвиденное событие.
Марии-Терезии было 63 года, королева-императрица заплыла дурным жиром, ей стало трудно навещать в подвалах гробы своих благородных предков — мучителей человечества. Для удобства был устроен примитивный лифт (попросту кресло на тросах), который ежедневно погружал императрицу в бездну смерти и возвращал обратно — к жизни. В мрачной усыпальнице висел портрет мужа императрицы — Франца, снятый с него в гробу, здесь был и портрет самой Марии-Терезии, изображающий ее лицо в предсмертной агонии (так она велела живописцу!).
В один из дней императрица уселась в кресло и исчезла в глубоком провале. Придворные, болтая о пустяках, остались наверху, ожидая ее возвращения. Наконец послышался скрип тросов, поднимавших ее обратно, потом раздалось — крак! — тросы лопнули, и грозная владычица «Великой Римской империи» кубарем полетела вниз — на возлюбленные ею гробы.
Настала тишина. Пожалуй, тишина историческая.
Затем из глубин подземелья донесся стон:
— О-о-о, мой Франц, ты не хочешь отпускать меня!
Марию-Терезию, разбившуюся при падении, вытянули наружу.
Кауницу принесли бумаги, подписанные Иосифом II.
— А где подпись Марии-Терезии? — хмыкнул он.
— Мария-Терезия больше ничего не подписывает.
— Ага, я понял… поедем далее без нее!
Похороны Марии-Терезии, сделавшей очень много зла людям, превратились в поругание траурной церемонии: народ смеялся на улицах, радуясь ее смерти. Но без этой женщины Австрия лишилась тормозов, которые еще хоть как-то сдерживали агрессивное нетерпение Иосифа, а скупое благоразумие Кауница давно уже не действовало на молодого императора. Сразу же после смерти Марии-Терезии между Веной и Петербургом возникла бурная переписка. Эти-то частные письма Иосифа II и Екатерины II стали негласными протоколами русско-австрийского соглашения, направленного против Турецкой империи…
1780 год закончился! Дипломатический престиж русского государства был небывало высок. Турция признала ханом Шагин-Гирея, свидание с Густавом III обнадежило Петербург в мире на Балтике, Тешенский мир и «Декларация вооруженного нейтралитета» обеспечили русскому Кабинету влияние в делах Европы; союз с Австрией обнадеживал прочность южных рубежей; Лондону не удавалось втянуть Россию в войну за британские интересы.
Не так уж все плохо складывалось, даже хорошо.
ЗАНАВЕС
В 1814 году, когда состоялся Венский конгресс, в самый разгар карнавала по случаю побед коалиции над Наполеоном, в бедном домике, окруженный книгами, умирал человек, сказавший: «Конгресс танцует». Когда все виды зрелищ окажутся исчерпаны, я предложу им новое — свои похороны».
Это был Шарль-Жозеф де Линь, целиком принадлежавший XVIII веку, в конце которого старший его сын пал в Вогезах, сражаясь против революционной Франции, а младший строил баррикады в Брюсселе, сражаясь за бельгийскую революцию. Де Линь оставил после себя 34 тома сочинений; в России книги его открывались портретами Потемкина, которого он, как никто, удачно живописал. А еще через сто лет, в июле 1914 года, Бельгия устроила народный праздник памяти Шарля де Линя, назвав его своим «великим гражданином»…
Потемкин так привязался к де Линю, ценя в нем старогалльское остроумие, что пожелал сопровождать его до самого Дерпта, где заодно хотел инспектировать кавалерийские полки. В день их отъезда Екатерина устроила ужин.
— Обо мне много болтают, — жаловалась она. — Но у меня совсем нет личной судьбы. Ее заменяет политика. К сожалению, в русской жизни еще немало всяких иллюзий…
— На что вы жалуетесь? — отвечал ей де Линь. — Если бы в этом мире все шло, как надо, никогда не возникло бы надобности ни в Цезарях, ни в Екатеринах… Иллюзии? О Боже! А где их нету? Люди слабы, и они любят то, что им приятно…
На прощание Екатерина вынула из ушей серьги:
— Поносите мои! Не правда ли, принц, ведь вы не слышали от меня ни единой остроты? Вы, наверное, не ожидали, что я так безнадежно тупа? С моим крохотным умишком, попади я в Париж, меня никто не пригласил бы даже к ужину.
— Зато я ужинаю у вас, — отвечал де Линь…
Он и Потемкин провели ночь на постоялом дворе во Пскове, пили вино, по очереди снимали нагар со свечей. Де Линь рассказывал очень много интересного о встречах с Вольтером, который не дал ему читать свою «Историю Петра Великого»:
— Он ответил мне тогда: «Если желаете узнать об этой стране, читайте Лакомба — он ведь не получал от русского двора ни мехов, ни денег…» Кстати, — спросил де Линь, — почему в вашей прекрасной картинной галерее я ни разу не обнаружил вашего изображения? Нет и гравюрных. Между тем любая козявка Европы считает своим долгом, чтобы в книжных лавках столиц продавались ее портреты, резанные на меди, но обязательно с высокопарной надписью.
— Христос сказал: «Если все, значит, не я!» — сумрачно ответил ему Потемкин. — Вы справедливо заметили, что моих портретов нигде не вешают. Зато очень много людей, желающих повесить меня. Легче всего отсыпать из кошелька золота живописцу и занять перед ним геройскую позу: мажь вот так! Но я этого не сделаю. И не потому, что одноглазие заставит позировать в профиль. Просто я не люблю сам себя. Бог наказал меня страшным одиночеством, печалью и несчастьем… Да, я несчастен. Имея все, я уже не знаю, чего мне еще желать.
Вернувшись из Дерпта в Петербург, светлейший спросил у Екатерины ее мнение о де Лине. Она прежде подумала.
— Политический жокей, — сказала она. — Хорошо, если не шпион, которого Иосиф пытается привязать к моему подолу…
Догадка оказалась верной: император Иосиф позже предложил де Линю секретные шифры, просил стать шпионом при русской ставке. Но де Линь вернул шифры и шпионить отказался. Австрийский фельдмаршал, он стал и русским фельдмаршалом. Друживший с Потемкиным и Суворовым, принц Шарль де Линь навсегда остался другом России. Преклоняясь перед русским солдатом, говорил:
— Во все времена хвалили французского солдата за пылкость первого удара. Испанского — за трезвость и терпение. Немецкий достоин нашего уважения за отличную субординацию и великолепную флегму в момент опасности. Так вот знайте: в русском воине собраны все эти качества, и это делает его самым лучшим солдатом Европы!
Митрополит Платон частенько наезжал в Петербург по делам Синода, при дворе Екатерины владыка допускал некоторые вольности, благословляя красивых женщин не крестом, а свежею розой, что дало повод Екатерине как следует поязвить:
— Вот и вы попались на кощунстве… не все же мне!
— С кем поведешься, от того и наберешься, — храбро отразил эту атаку Платон…
И хотя Платон был духовным наставником Павла, о своем сыне она ему ничего не сказала. С тех пор как в Петербурге побывал прусский наследник, в поведении Павла многое изменилось. Фридрих-Вильгельм преподал ему первые уроки мистицизма, повергшие слабую душу Павла в смятение. Оказывается, в этой земной жизни существовал целый мир, доступный духам. Будучи лишен полезной деятельности, Павел с головой окунулся в масонские тайны. Мистицизм царевича становился глубок и крепок. Духи окружали его, привидения с того света показывали ему свои острые когти…
В день поминовения павших на морях надгробное слово произносил Платон, красноречие которого высоко ценил сам Вольтер. В соборе Петропавловском, под бой барабанов, гардемарины склонили над гробницей Петра Великого знамена агарянские и свейские (турецкие и шведские). По чину генерал-адмирала присутствовал и Павел с другом своим Куракиным. Платон провозгласил, что Россия есть держава морская:
— Россияне по нещастию избытных времен на воды взирали невнимательным оком. Недоброжелатели не без удовольствия наблюдали из-за границы за простотой нашей и опасались, как бы россияне к службе морской не привыкли… Восстань же и насладися плодами трудов своих! — При этих словах гардемарины забросали гробницу Петра I знаменами вражеских кораблей. — Флот Российский уже на море Медитерранском (Средиземном), он во странах Востока, Ближнего и Дальнего, он плывет у брегов Америки… Услышь ты нас! — воззвал Платон. — Слышишь ли? — спросил и, склонясь, прислушался: нет ли ответа? — Мы тебе возвещаем о подвигах наших…
Платон импровизировал столь убедительно, что адмиралы закрывали лица ладонями, а Павел схватил Куракина за руку:
— Мне страшно, князь! Будто и впрямь знамена агарянские зашевелились… Не подымется ль он из праха?
Всеобщее напряжение после пламенной речи витии разрушил своим юмором бывший гетман Кирилла Разумовский:
— И чого вин Петра кличе да кличе? Вин як встане, так усим нам розог вдоволь достанется…
Нева быстро умчала к морю ладожский лед, было свежо. Павел с Куракиным засиделись допоздна, решили пройтись по ночному городу. Светила очень яркая луна, ветер, ныряя в темные переулки, раскачивал редкие фонари.
— Ни души… какой мертвый город, — сказал Куракин.
— А вон там кто-то стоит, — заметил Павел…
По его словам, в глубине подъезда затаился высокий человек в плаще испанского покроя, поля шляпы были опущены на глаза. Не говоря ни слова, он вышел из темноты и зашагал вровень с цесаревичем. («Мне казалось, — вспоминал Павел, — что ноги его, ступая по плитам тротуара, производили странный звук, будто камень ударялся о камень… Я ощутил ледяной холод в левом боку, со стороны незнакомца»).
— Не странный ли у нас попутчик, князь?
— Какой, ваше высочество?
— Тот, что шагает слева от меня.
— Но улица пуста. Возле нас никого нету.
— Разве ты не слышишь, князь, шагов его?
— Плеск воды… ветер… скрипят фонари на столбах…
— Да вот же он! — закричал Павел в ужасе.
Князь Куракин в ответ весело расхохотался:
— Вы идете близ стены дома, и потому физически недопустимо, чтобы между стеной и вами мог идти еще кто-то…
(«Я протянул руку и нащупал камень. Но все-таки незнакомец был тут и шел со мною шаг в шаг, а звуки его шагов, как удары молота, раздавались по тротуару… под его шляпой блеснули такие блестящие глаза, каких я не видывал никогда прежде…»). Павел дернулся бежать прочь, князь Куракин перехватил цесаревича, крепко прижав к себе:
— Успокойтесь, ваше высочество, умоляю вас. И заверяю всеми святыми, что на этой улице нас только двое…
Он увлек Павла к Сенату, цесаревича трясло.
— Павел! — глухо окликнул его незнакомец.
— Князь, неужели и теперь ты ничего не слышал?
— Уверяю, вокруг нас полная тишина.
(«Наконец мы пришли к большой площади между мостом через Неву и зданием Сената. Незнакомец направился к тому месту площади, где воздвигался монумент Петру Великому»). Здесь таинственный человек сказал цесаревичу, что они увидятся еще дважды — здесь, на площади, и еще кое-где.
— Павел, Павел… бедный Павел! — произнес он.
(«При этом шляпа его поднялась как бы сама собой, и моим глазам представился орлиный взор, смуглый лоб и строгая улыбка моего прадеда». Когда я пришел в себя от страха и удивления, его уже не было передо мною»). По-прежнему светила луна. На каменные ступени набережной сонная Нева заплескивала стылую воду…
— Теперь я все знаю, — бормотал Павел. — Прадед пожалел меня. И меня убьют, как убили моего отца и как убьют всех, кто родится от меня и родится от детей и внуков моих…
Может, и не напрасно мать его, императрица Екатерина II, запрещала ставить «Гамлета» на русской сцене?
ДЕЙСТВИЕ ТРИНАДЦАТОЕ. Большое хозяйство
1. СЛАДКИЕ ВОДЫ СТАМБУЛА
Белый ангорский кот, вывезенный в Петербург из Константинополя, хорошо прижился в русской столице, где позабыл вкус черноморской скумбрии, алчно пожирая — всегда с головы! — невскую корюшку, пахнущую свежими огурцами. Дочь обрусевшего француза Любима Имберга полюбила кота, называя его по-русски Пушок, а сам Яков Иванович, давно питая страсть к мадемуазель Имберг, именовал красавицу Екатериной Любимовной, тоже по-русски… Булгаков уже не раз спрашивал:
— Нет ли у вас охоты составить мне счастье?
Проведя всю зиму в Петербурге, он 5 января 1781 года подписал важные акты по разграничению земель Новой России с землями украинской Польши, стал ожидать назначения. По слухам, Россия готовила открытие еще трех посольств — во Флоренции, Цвейбрюккене и Мюнхене… Булгаков сказал своей «мамзели»:
— Вы, душа моя, конечно, предпочтете Флоренцию?
— О да! Меня давно влекут красоты Италии…
Булгакову в этом году исполнилось 38 лет; он ощущал легкость шага и сердца, чувства его были возвышенны; сейчас ему хотелось бы занять пост в княжествах Италии, наполненных сокровищами искусства, или, на худой конец, прочно осесть в Мюнхене, чтобы там, вдали от злодейств Востока, посвятить зрелые годы созданию семейного очага и упражнениям в литературе…
Ранней весной Екатерина приняла дипломата в Чесменском дворце, построенном Фельтеном на чухонском болоте «Кекерекексинен»; внутри причудливого замка располагалась галерея портретов царственных особ и властителей Европы; с барельефов, созданных Федотом Шубиным, глядели головы русских князей — зачинателей Руси, словно списанные с купцов на базаре: бороды лопатой, а носы картошкой. Окна были отворены, свежий ветер с горы Пулковской доносил ароматы полей. Екатерина приятельски подарила Булгакову табакерку со своим портретом в бриллиантах, внутри нее лежали золотые червонцы.
— Светлейший сказывал, ты ждешь от меня места потише, дабы с музами дружбы вести, и я согласна, что после Варшавы и Константинополя тебя подобно бы и уважить. Но дела у нас не таковы ныне, чтобы я жалела тебя. (Булгаков поклонился). Садись, не стой, — сказала она; далее повела речь о Минорке, оценивая ее значимость, как и Мальты, как и Гибралтара! Императрица сказала, что англичане, гарантируя остров России, требуют для себя союза Петербурга с Лондоном, обещая отдать Минорку с артиллерией и припасами для гарнизона. Но с правом якорной стоянки там своего королевского флота.
Екатерина замолчала, ожидая ответа. Булгаков сказал:
— Англичане добреньки, и это подозрительно, ибо за добрых людей их никто в мире не почитает. Быть того не может, чтобы не имели они коварного умысла. Если не удалось им вовлечь Россию в войну разговорами Гарриса, так Миноркой втянут в конфликт с Францией. А любая война за интересы, нам чуждые, станет всенародным бедствием… Нет, не мира в Лондоне ищут, а лишь способов продления войны колониальной.
Екатерина оставила его обедать с нею.
— Твое мнение с моим сходно. С того и беседу сию завела, чтобы тебя проверить. — Она щедро подлила сливок в тарелку с парниковой клубникой.
— Сейчас ты, Яков Иваныч, вернешься в Константинополь, где и станешь послом моим полномочным. В Херсоне тебя пакетбот посольский с багажами примет, и плыви… Инструкции получишь у Безбородки, с ним тебе и переписку вести. Если что очень важное, помечай бумагу кружком наверху — такие бумаги я сама читать стану!
На ближайшем приеме Гаррис увидел, как жестока бывает Екатерина: всем своим видом она выказала охлаждение к послу английского короля Георга III.
— Я чувствую себя так, — шепнул он Потемкину, — будто мимо меня средь ночи проплыл леденящий душу айсберг.
Потемкин посоветовал обратиться к Панину, а Панин лежал больной:
— Меня просят удалиться в деревню Дугино ради лечения. Если вам что-либо нужно, идите на поклон к Безбородке.
Английское посольство оказалось блокировано. В депешах Гарриса впервые проскользнуло сомнение: не ведет ли Потемкин двойную игру? Однако крейсерство русских эскадр на коммуникациях мешало англичанам пиратствовать во славу короля Англии, и вскоре в гаванях Кронштадта один за другим стали вспыхивать корабли. Хорошо, что экипажи были наготове, сгорали только паруса и такелаж, но сами корабли удавалось сберечь от поджогов. Екатерина пальцем на Гарриса не показывала.
— Не пойман — не вор, — говорила она…
В ожидании посольского пакетбота Булгаков задержался в Херсоне, проживая на даче Ганнибала «Белозерки» неподалеку от города. Ганнибал изобрел машину для поливания сада, насосы гнали воду по желобам, вода фонтанами обмывала и соседские огороды. Здесь же была и скудная дачка майора Прохора Курносова, который однажды спросил Булгакова:
— Вы больше нас знаете, так скажите вы мне без утайки — скоро ли у нас война с турками опять будет?
— Я, сударь, — ответил Булгаков, — имею строгие инструкции, коими принужден из собственной шкуры вывернуться, но войну предстоящую отвратить. А ежели отвратить войну не смогу, то хотя бы удалить ее начало обязан.
— Успеем ли мы флот создать новый?
— Это уж ваше дело, вот вы и торопитесь…
Екатерина Любимовна сопровождала Булгакова; здесь, в Херсоне, он провел с нею медовый месяц незаконного сожительства. Женщина боялась всего — и Ганнибала, хозяина дачи, и непонятного города, который он строил, а больше всего опасалась остаться содержанкой при знатном дипломате.
— Хочу быть мадам Булгаковой, — говорила она.
— И будешь, — заверял ее Яков Иванович…
После европейских городов дипломату было любопытно видеть зарождение Херсона, который уже на семь верст протянулся вдоль Днепра; горизонт за форштадтами живописно украсился ветряными мельницами; словно по щучьему велению, росли дома кирпичные, магазины и арсеналы из тесаного камня. На стапелях достраивались корабли и фрегаты. Правда, жить было нелегко. Днепр у берегов зарастал густым камышом, задерживая течение воды; в жарищу воздух нависал над городом плотным, удушливым одеялом, начинались приступы жестоких лихорадок, а тучи комаров не давали житья… В греческих кофейнях вечерами шебуршился рабочий люд, вино лилось тут рекою, а икра в Херсоне (два рубля за пуд) была не так черна, как с Яика: чуть серовата, будто дробь свинцовая… Наконец, лишь в конце июня, Ганнибал отвез Булгакова с Екатериною Любимовной за 35 верст от города — в слободу Глубокая Пристань, где причалил пакетбот из посольства. Капитан-лейтенант Яков Иванович Лавров принял на борт пассажиров и багаж их.
— Скоро ли будем в Буюк-Дере? — спросил его посол.
— При таком-то ветре… за неделю придем.
Лавров скомандовал — паруса наполнил хороший ветер. В душе Булгакова что-то оборвалось: «О музы, музы! Когда же навестите меня, на Олимп взирающего?..» Сквозняки рвались через люки, распахивая в коридоре каютные двери. Яков Иванович перекрестился…
Константинополь встретил посла нестерпимым зноем. Коляску Булгакова задержало шествие янычар от Эйтмайдана: вместо знамен и бунчуков головорезы тащили на себе громадные котлы из меди, ярко начищенные, — свою главную святыню, из которой они стадно кормились дармовой султанской похлебкой. Если ты правоверный, попробуй только не поклонись котлу или побрезгуй их супом — вмиг головы лишишься! Процессию янычар сопровождал духовой оркестр (как всегда у турок, великолепный). Булгаков невольно заслушался. В руке посла, чересчур доверчивая, покоилась узкая и тепленькая ладонь его любимой женщины.
— Глупая, зачем я сюда приехала? — вдруг сказала она.
— Не скучай, — ответил Булгаков. — Поживешь и привыкнешь. А гулять мы станем в прохладе на Сладких Водах Стамбула…
Сладкие Воды — самое приятное место в турецкой столице, там были построены дачи сановников султана, ажурные киоски для флирта и отдыха. На зеленых лужайках, пронизанных шумом чистейших ручьев, собирались посудачить гаремные жены, здесь же фланировали чиновники европейских посольств. Прогулки на Сладкие Воды были полезны для бедных затворниц, которые на лоне природы опускали яшмаки со своих лиц, подставляя их лучам солнца. Но Сладкие Воды были опасны для красивых мужчин: в любой момент могла появиться султанша Эсмэ — как безжалостный ястреб в голубиной стае. Мужчина, ей приглянувшиеся (будь то раб-лодочник или иностранец), увлекался в Эйюбский дворец, где следы его навеки терялись. Что запретно всем женам ислама, то дозволено султанше, которую не зашьют в шерстяной мешок и не утопят ночью в Босфоре.
Однажды, когда русское посольство выехало на Сладкие Воды искать прохлады и отдыха на траве, к Булгакову смелым шагом приблизилась статная турчанка без яшмака на красивом лице. Она дружески сказала, что рада видеть его снова на берегах Босфора. Екатерина Любимовна проявила ревнивое беспокойство, но Булгаков утешил ее — это была султанша Эсмэ.
— Неужели та самая злодейка?
— Да… Эсмэ умная женщина, а мне, дипломату, необходимо учитывать ее генеалогию. Нынешнему султану Абдул-Гамиду она доводится сестрой, а в гаремном заточении томится другой ее брат — Селим, и, если Абдул-Гамида не станет, престол займет Селим, а он очень любит свою сестру — Эсмэ…
Сладкие Воды наполнял радостный плеск ручьев, всюду звучала музыка, громкими исступленными воплями дервиши не просили, а требовали милостыню с гуляющих, босоногие слуги-кавасы в белых шальварах бегом разносили сладости и напитки. Внимание публики привлек богато одетый алжирец в чалме, ведущий на поводке, как собачку, лохматого берберского льва.
— Не пугайся, душа моя, — сказал Булгаков возлюбленной. — Это знаменитый адмирал Эски-Гасан, вот он со своим львом да еще Али-Сеид-бей — самые лучшие флотоводцы султана.
— Есть ли равные им в христианском флоте?
— Пожалуй, и не стало, — ответил Булгаков. — Грейг остался на Балтике, Спиридов ушел в отставку, Чичагов слаб, Алехан Орлов вообще не моряк.
К берегу подгребали каики, чтобы отвезти гуляющих в город, и султанша Эсмэ, прощаясь, лукаво шепнула ему, чтобы он «не снимал с плеч ее брата последнюю шубу». Это был опасный намек турецкой дипломатии на дела крымские, давно кровоточащие.
2. ЧУДЕСА В РЕШЕТЕ
Потемкин продал Аничков дворец купцу Шемякину и в обмен на 130 тысяч десятин земли под Воронежем получил на Неве пустырь, заросший ивняком. Место было загородное, глухое, тут и разбойники пошаливали. Снова позвал он Старова:
— Иван Егорыч, я местечко выбрал утишное, ты мне там дворец возведи. Чтобы в один этаж, но помпезно. Всяка тварь на Руси с ума по-своему сходит, и желательно мне память о себе на земле оставить… в камне!
Так зачинался дворец, имя которому — ТАВРИЧЕСКИЙ. Но сама Таврида оставалась еще Крымом-Кырымом…
Сильное влияние Безбородки, поддержанного Потемкиным, оживило новое направление в политике. Вслед за Австрией Екатерина мечтала привлечь к себе Францию: если Иосиф II прокатился до Могилева, почему бы ее сыну не побывать в Париже? «Но как это сделать тончайше? — задумалась императрица.
— Нужен барон Димсдаль, — сказала она Безбородке, — пусть приезжает и привьет оспу внукам моим, Александру и Константину… Выгляни в приемную: кто там сидит?
— Князь Николай Васильевич Репнин.
— Зови его. А сам поди-ка погуляй в парке…
Репнину она сказала:
— Все, что исходит лично от меня, неприемлемо для моего сына и невестки. Если я скажу им, что надо умываться, они лучше умрут от грязи, только бы поступить наоборот… Я хочу, чтобы Павел с женою под именем «графов Северных» навестили Европу, ибо, кроме Германии, ничего путного не видели и не хотят видеть. Ты и помоги мне, князь.
— Счастлив исполнить любую волю вашего величества.
— Но пусть наш разговор останется между нами, — предупредила Екатерина. — Повидайся с моими олухами в «Паульлусте», и, чтобы возникло меж вами полное доверие, ты сначала как следует меня изругай! А потом разрисуй под носом у них, какие волшебные чудеса в решете можно видеть, путешествуя…
Князь Репнин объездил всю Европу, он знал ее культуру и языки, расписать красоты и чудеса Италии ему ничего не стоило, и Павел с Марией Федоровной загорелись предстоящим вояжем. Но прежде они навестили больного Панина.
— Я не возражаю, — ответил тот. — Однако вы, дети мои, не забывайте, что в Берлине живет ваш лучший друг, который и составил ваше супружеское счастье. Не посетить Фридриха, великого короля, было бы крайне неблагородно. Вы изберите такой верный маршрут, чтобы непременно попасть в Берлин…
Панин готовился ехать в подмосковное Дугино, а великий князь с супругою, явно робея, просили императрицу отпустить их за границу. Екатерина, выслушав их, изобразила на лице изумление и сказала, что ее сердце не вынесет разлуки:
— Ваша просьба поразила меня! Скажите честно, вы это сами придумали или вас кто-либо надоумил?
— Сами, сами, — в один голос заверили ее.
— Странные у вас желания. Впрочем, я надеюсь, что в Вене вам окажут наилучший прием. Маршрут определю я сама.
— А как же… Берлин? — спросил ее Павел.
— Вена с Парижем интереснее Берлина!
Мария Федоровна, понимая тайные вожделения мужа, робко просила включить в маршрут и посещение Потсдама.
— Там ведь служат мои братья, — сказала она.
— Милая моя, — отвечала Екатерина, — у меня в Германии тоже немало разных родственников, дальних и ближних, но вы разве слышали, чтобы я стремилась повидать их?
Никита Иванович, прощаясь с императрицей перед отъездом в Дугино, обещал ей вернуться раньше срока:
— К тому времени, когда внукам станут прививать оспу.
— Да не вы же их дедушка! — взорвалась Екатерина. — И не врач вы тоже. До каких еще пор вы будете лезть в мои семейные дела? Я еще не делила с вами ни детей, ни внуков своих…
Гаррису она объяснила свою резкость так:
— Я не нуждаюсь в сиделке при своей же постели…
Гаррис спешно депешировал в Лондон: «Это произвело огромную сенсацию, и так как он (Панин) увлекает за собой в своем падении множество лиц, то все ропщут, насколько это возможно. Панин глубоко потрясен… обычное спокойствие, коим он отличался, покинуло его».
Гаррис выпытывал у Потемкина: не он ли и свалил Панина в яму?
— Зачем? — удивился светлейший. — Я бы уж стал валить Безбородко, который давно стал могущественнее дохлого Панина…
Настало жаркое лето, Екатерина с Потемкиным прикидывали: как будет далее? Пока цесаревич путешествует, из-под него будет убрана последняя опора при дворе — граф Панин, а визит Павла во Францию, возможно, приведет к сближению с Версалем. Последний акт трагикомедии Екатерина брала на себя, чтобы исполнить роль «материнского» отчаяния в миг разлуки.
— Уж как-нибудь соберусь с силами и выжму слезу покрупнее! Чтобы меня не попрекали, будто я бессердечная маменька..
— Надо следить за Паниным, — напомнил ей Потемкин…
Следили за Паниным, зато не уследили за прусским королем. Тайные курьеры «старого Фрица» везде настигали Панина под видом богомольцев или коробейников. Они-то и передали графу распоряжение короля: вернуться! Никита Иванович из политика давно превратился в интригана-придворного; теперь Фридрих II хотел снова сделать из него интригана-политика. В столице Панин застал неприятную для него картину: Павел с супругой ласкались к Потемкину, цесаревич восхищался актерским дарованием австрийского посла Кобенцля. Но для Панина обращение наследника к Вене означало не только музыку Гайдна, Сальери и Моцарта. Он повидался с прусским послом Герцем.
— Ваш великий король, — сказал он ему без обиняков, — хочет, чтобы я свернул себе шею, и я готов ею пожертвовать, лишь бы удалить моего воспитанника от венских каверз…
Грозовые тучи давно клубились над царскою резиденцией. В самом конце августа в окно дворца с шумом влетела шаровая молния, и Екатерина услышала треск, затем крики фрейлин:
— Ай, убило! Ланского убило молнией…
Лакеи вывели из покоев обожженного фаворита. На нем еще дымился кафтан, с которого взрывом молнии вмиг сорвало бриллиантовые пуговицы. На лбу Ланского краснел сильный ожог.
— Примета нехороша, — сказал камердинер Захарушка Зотов. — Уж если кого Господь Бог отметил знаком своим с небес, тому при всем желании не зажиться на этом свете…
Спасая свой политический курс, Панин губил сам себя. И напрасно Димсдаль с Роджерсоном внушали Марии Федоровне, что оспенные прививки безопасны. Панин привлек себе доктора Круза, и тот резко выступил против всяких прививок.
— Не верьте шарлатанам! — заявил врач матери. — Яд оспенный всегда останется для детей только ядом…
Панин принудил своего племянника, князя Репнина, сознаться в сговоре с императрицей, и тот не скрыл истины от дяди. Никита Иванович, играя ва-банк, предупредил Павла:
— Она и здесь провела ваше высочество! Это не вы пожелали видеть Европу — это она вас решила изгнать в Европу.
Марию Федоровну он заставил рыдать от страха.
— Если ваши дети не погибнут от оспы, — говорил ей Панин, — вы их все равно никогда более не увидите…
Панин дал понять женщине: выпроводив сына и невестку за границу, императрица способна загубить внуков прививками, а затем, благо терять уже нечего, Екатерина попросту не впустит их обратно в Россию — ни сына, ни невестку.
— Кто придумал это злодейство? — спросил Павел.
На этот раз Никита Иванович пощадил императрицу, указав на Потемкина («при этом он высказал такие вещи, которые нельзя передать даже в шифрованной депеше или с надежным курьером», — докладывал Гаррис в Лондон). После этого «графы Северные» отказались от поездки в Европу столь решительно, что Екатерина, стыдясь за свое поражение, бурно расплакалась.
— Два тунеядца! Живут на моей шее, ни черта не делают и не умеют делать, а полны злобы и суеверий… Передайте шталмейстеру, чтобы не мучил лошадей в упряжи. А вы, барон Димсдаль, все равно готовьте детей для прививок.
Димсдаль сделал прививки. Из покоев вызвали «графов Северных», они шли как приговоренные к смерти, оба рыдали.
— Ну, хватит! — крикнула Екатерина в гневе, ударив кулаком по столу.
— Девятнадцатого вас здесь уже не будет…
19 сентября день был воскресный. Екатерина велела подавать кареты к подъезду. Вывела за руки внуков, здоровых после прививок, и при виде сыновей Мария Федоровна три раза подряд кидалась в обморок. Екатерина велела лакеям поднять ее:
— И тащите в карету! Мне надоело фиглярство. Я ссылаю людей в Сибирь, но даже они не вели себя так, как эти ангелы, едущие за чужой счет путешествовать в свое удовольствие!
Павел забился в глубину кареты, закинул шторы на окнах, чтобы не видеть матери. Его жену выгибало на диванах, будто в припадке падучей. Панин просунул голову внутрь экипажа, что-то еще диктуя цесаревичу. Потемкин стоял в стороне.
— Трогай! — велела Екатерина кучерам и взяла внуков за руки. — Пошли домой, детки мои… Надеюсь, когда вырастете, вы станете намного умнее своих несчастных родителей.
Потемкин подождал, пока Панин вытрет слезы.
— Никита Иваныч, — спросил он, — а что вы нашептали великой княгине, после чего она и лишилась чувств?
— Я пожелал ей доброго пути.
— От пожеланий добрых в обмороки не падают…
Стал накрапывать меленький дождь, где-то далеко громыхнула гроза. Екатерина, обернувшись, позвала:
— Светлейший! Останься со мною ужинать…
Панина уже не пригласили. На ватных ногах он удалился.
На следующий день последовало распоряжение:
— Все важные бумаги от графа Панина отобрать, от секретарей его отлучить, до дел главных впредь не допускать…
Удар был силен! Панин перестал узнавать окружающих, речь его стала бессвязной. После кровопускания Никита Иванович впал в летаргическое состояние.
— Я, — сказала Екатерина, — отлично знаю лекарство, которое может возродить Панина к жизни, но такого лекарства ему никогда не дам… Наступает утренняя заря прекрасного дня! Разве этот старикашка поймет, что загораются в политике новые звезды и не понимающим нас остается одно — умереть!
3. ТАЛАНТЫ И ПОКЛОННИКИ
По соседству с Апраксиным рынком, где можно было купить кошку и мыло, табак и обезьяну, седло и свечку, где мужикам стригли бороды, а цыганки ворожили «на счастье», располагался и Щукин двор, где возами продавали фрукты и ягоды; здесь же был развал книжный. Простая рогожка на земле, на рогожке разложено что тебе угодно — выбирай!..
Иван Иванович Шувалов, нарочно прибеднившись, частенько бродил по рынкам, вникал в пересуды народные, в трактирах певцов слушал. Однажды на Щукином дворе заметил Шувалов парня, который склонился над рогожею с книгами, бойко отобрал себе Квинта Курция, Тацита с Ливием и, явно обрадованный, поспешил переулком к Фонтанке, обставленной барками.
Шувалов нагнал парня:
— Не приезжий ли? Может, в кабаке угостимся?
— Благодарствую, дедуся. Но вы сами пейте.
— А книжки не продашь ли? Зачем они тебе?
— Нет уж, сударь ласковый, — отвечал парень. — Я и сам до чтения охоту имею несказанную. Вот и купил.
— А что за книжки, покажи-кась.
— Извольте, ежели в латыни смыслите…
Шувалов был потрясен: простой деревенский парень, откуда же в нем знание латыни и такая самоуверенность в себе?
— Кто ж ты будешь-то, человек?
— А я, сударь, есть крестьянин Иван Свешников, по батюшке Евстратьевич… Латынь с детства постиг, от священника. Мне и немецкий с французским ведомы. Греческий тоже.
— Зачем же, Евстратьевич, в столицу пожаловали?
— Эвон барка моя стоит. Вчера из Торжка приплыли…
В руке парня был узелок. Внутри него оказался мох, песок речной и соломка.
— Я, сударь, картины составляю живые. Краски-то дороги, да и понять их трудно, так я картины из натуральных предметов складываю… Землякам нравится! Пуще всего Ломоносова я люблю, — сказал Свешников, — и хотя в словесности российской свой навык имею, но Ломоносова изо всех творцов выделяю. А ведь он тоже, красок избегая, мозаики делал…
Иван Иванович оглядел старые, обтерханные барки.
— Вот что! Ты, молодец, о Шувалове слыхал ли?
— Земля, вестимо, слухами полнится.
— Так я и есть Иван Иваныч Шувалов… не граф!
— Смешно мне, — не поверил ему Свешников.
— Смейся, сколько хочешь, а сейчас пошли…
— Куда?
— Ко мне идем. В гости. Там и поверишь…
В доме Шувалова — библиотека с окнами, выходящими на Невский, множество картин и портретная галерея. На одной из картин — сцена: в горах Швейцарии рушится в пропасть карета, но ее спасает от гибели гайдук гигантского роста.
— Гайдук этот, — сказал Шувалов, — играл сейчас со швейцаром в шахматы, когда мы через вестибюль проходили.
— А это с кем вы? — показал парень на другую картину.
— Это я на приеме у римского папы. Ну, поверил?
— Да вроде бы, — застенчиво улыбнулся Свешников.
— Тогда, сударь, прошу к столу моему…
При клубнике и ананасах подавали печеный картофель с грибами сыроежками. Свободное за столом место вдруг решительно занял вошедший в залу очень высокий человек с повязкою на лбу. Шувалов указал на него вилкою:
— Кстати, друг милый, ежели светлейший князь Потемкин еще незнакомец твой, так вот он — напротив тебя расселся. Григория Александровича я нарочно повесткою позвал.
— Мне бы еще Леонарда Эйлера повидать, — сказал Иван Евстратьевич. — Имею некоторые сомнения в теории Ньютона, да и с Эйлером не всегда я согласен…
— Едем! — вскочил Потемкин. — Прямо от стола, едем же…
Возле слепого Эйлера хлопотали внучки. Великий математик говорил с Свешниковым по-латыни, затем перешел на немецкий язык. Шувалов с Потемкиным ничего из их диспута научного не поняли. Эйлер повернулся к вельможам:
— Перед нами — гений! — сказал он по-русски…
Молчаливые, возвращались через наплавной мост.
— Ежели на Руси новый Ломоносов объявился, его надобно беречь не так, как я свой глаз берег, а так беречь, как я свой последний глаз берегу… Поехали ко мне!
— Не ты, светлейший, — ответил князю Шувалов, — сыскал Ивана Евстратьевича, потому гений у меня в доме и останется.
От ночлега в барских палатах Свешников отыскался и, как ни уговаривал его Шувалов, все-таки пошел спать в лакейскую. Все свободное время он проводил в библиотеке Ивана Ивановича, а столица уже гудела, встревоженная: слава богу, дождались и нового Ломоносова. Потемкин в ближайшие дни отвез Свешникова в Зимний дворец. Екатерина была настроена решительно.
— Кесарю кесарево, а богу богово, — сказала она. — Если Свешников мудрен, так и разговоров долгих не будет…
Она сразу указала давать Свешникову по 600 рублей в год «пожизненного вспомоществования», велела ему ехать в Англию, дабы приобщиться к научным достижениям, а потом — прямая дорога в Академию. Потемкин сам и провожал парня на корабль:
— Когда воротишься, ни к кому не ходи. Ступай ко мне. А если швейцары держать станут, стели им кулаком в ухо и шагай ко мне смело. Мы с тобою, Ванюшка, еще таких чудес натворим!
Никогда еще не было так тошно князю Потемкину.
Он заказал себе новый кафтан за восемь тысяч рублей, обшитый стразами и серебром по швам (в четыре пальца шириною); облачась в обнову — босой! — шлялся по комнатам, грыз ногти. Отчего такая печаль? Светлейший страдал от зависти. Державину, Гавриле шлепогубому, завидовал:
Жил-был князь Мещерский, любил выпить лишку, поесть сладко. Умер он, и Бог с ним. Но Державин инако взглянул на смерть:
— Снедь червей, — твердил Потемкин. — Ах, Гаврила… Где слова такие сыскал ты?
Дождливая осень истекала дождями, небо хмурилось. Из Херсона приехал Рубан, с ним и директор Академии Домашнев, — оба продрогли в дороге, рассказывали, что в Херсоне заложен собор, французы торопятся торговать с Россией из Марселя, с дровами на юге плохо, кто ворует щепки на верфях, кто кизяк да камыш на зиму запасает… Рубан говорил:
— И деточки малые с ведрами по улицам городов шастают, навоз животный чуть ли не из-под хвоста в ведра сбирают, зимою и будут топить им печки, коли дровишек нету.
Потемкин расхаживал, думал, грыз ногти:
— Это моя вина: о дровах я совсем забыл…
Из Лозанны привезли в свинцовом гробу тело жены князя Григория Орлова — урожденной Екатерины Зиновьевой: шарлатаны, лечившие от бесплодия, все-таки домучили ее до конца; несчастную закопали в Александро-Невской лавре подле герцогини Курляндской Евдокии из дома князей Юсуповых… Опять начинался дождь. Потемкин, стоя над могилой, глянул на Ланского: тоже «снедь червей».
— Гляди, Сашка, смерть-то какова! Гадкая…
— Мне ли о ней думать? Я еще молоденький.
— Ну и дурак. А до старости не дотянешь. Был тебе хороший случай от молнии сгинуть, так проскочил ты мимо смерти своей. А умирает человек в смерди и пакости… Ты это помни: ничто от роковых когтей, никака тварь не убегает!
Екатерина накинула на голову капор (от дождя):
— Будет вам! Что вы о неизбежном спорите? Здравые люди вроде бы, а послушать вас — так и жить не хочется… Ты лучше о другом, светлейший, помысли: герцог Курляндский третью жену взял, молоденькую, из дома баронов Модемов, и она его по пьяной морде лупит, чтобы от вина отучить, а приплод Биронов уже велик. При наличии «фюрстенбунда» германского не переметнется ли Курляндия в сторону союза с пруссаками… Вот тогда, Либавского порта лишась, мы локти себе покусаем!
— Войска в Митаву ввести бы нам, — ответил Потемкин.
— Да уж надоело мне в газетах читать, будто я захватчица и всюду со штыками своими суюсь… А корону герцогскую Петр Бирон просто так под забором не оставит.
— Обменяй ему корону на ключ своего камергера.
— Шутишь? А что в Европе-то скажут?
— Скажут, что мы плевать на нее хотели…
Из уральских владений в столицу вернулся Александр Сергеевич Строганов, в дар Эрмитажу привез он серебряные вазы древнейшей чеканки и очень странный щит, на котором изображалась борьба Аякса и Улисса за оружие Ахиллеса.
— Кого обворовал, Саня? — спросила его Екатерина.
— Было бы где такое украсть… А это ведь рабочие мои с Урала при копании рудников в глубине земли обнаружили.
— Все в землю, и все из земли, — буркнул Потемкин.
— Хватит тебе о смерти-то! — обозлилась императрица…
Всюду говорили, что граф Скавронский, объявленный женихом Катеньки Энгельгардт, хворает и не вечен. Невеста была в любви холодна. Напрасно дядюшка осыпает ее драгоценностями, побуждая к веселью. Катька валялась на постели, грызла яблоки и пальчиком, словно гадких пауков, отшвыривала от себя бриллианты:
— Ах, на што мне они, дядюшка?..
Русский двор оживило явление поляков. В богатых кунтушах, с головами, бритыми наголо (по древней моде, еще сарматской), паны вежливо позванивали во дворце саблями, угодливые и красноречивые. Приехали женихами: невест поискать! Возглавлял эту ватагу граф Ксаверий Браницкий, гетман коронный, уже в летах человек.
Потемкин всегда привечал поляков с радушием:
— Щацунек, панове… мое почтение, господа!
Светлейший давно уже мечтал породниться с ясновельможными, с умыслом он показал графу на Саньку Энгельгардт:
— Погляди, Ксаверий Петрович, какова стать и осанка! Будто не в лопухах родилась, а сам Пракситель из мрамора сделал.
Браницкий закрутил ус и заложил его за ухо.
— Добже, светне, — восхитился он молодицей.
— Так бери ее… пока не испортилась!
Александра Васильевна не ожидала того от дядюшки, и вечером возникло бурное объяснение. Санька кричала:
— Некрасивый он, старый… зачем мне такого?
— Зато ты молодая и красивая, — отвечал Потемкин.
— У него башка бритая, будто из больницы бежал.
— Зато на тебе шерсти, как на овце.
— Хоть режьте, не пойду за Браницкого… Нет, не пойду! У меня давно камер-юнкер Постельников на примете… сладенький!
Потемкин, недолго думая, схватил Саньку за волосы, проволок ее по паркетам от камина до дверей, приговаривая:
— Пойдешь, курва, коли я велю…
В ноябре при дворе сыграли две свадьбы: полудохлый граф Скавронский передал свой графский титул Екатерине Энгельгардт, а Санька сделалась графиней Браницкой… За окнами дворца вспыхнула праздничная иллюминация, в сиянии огней блистал яркий венцель императрицы…
На брачный пир были званы певцы, средь них и вертлявая примадонна итальянской оперы Анна Бернуцци-Давиа. Эта прожженная бестия, изображая садовницу, расхаживала среди гостей с корзиной свежих роз и, кокетничая, лакомилась вниманием мужчин, не всегда пристойным. Давиа вела себя так, словно Зимний дворец для нее — подмостки оперы-буфф, где она привыкла вытворять все, что взбредет в голову. Екатерина, беседуя с Браницким, случайно указала на нее сложенным веером:
— А вот и синьора Давиа, у нее чудный голос.
— Только не просите меня петь, — фыркнула певица.
Екатерина давно отвыкла от такого хамства:
— И не подумаю просить, моя дорогая. Я ведь только похвалила ваш голос. Но я никогда не желала бы его слышать.
Бернуцци-Давиа заявила, что покинет Петербург, где ей платят всего-то три тысячи за выход. Екатерина сказала ей:
— У меня и фельдмаршалы за битвы столько не получают.
— Ах, так? — закричала Давиа. — В таком случае пусть вместо меня здесь и поют ваши фельдмаршалы, а я послушаю… Может, их сопрано устроит ваш слух более моего голоса!
На улице было очень морозно. Разгневанная певица велела подкатить карету как можно ближе к подъезду. Тут ее нагнал Безбородко, страстно прошептавший:
— Я согласен доплачивать ту сумму, которой вам недостает от императрицы. Просите сколько угодно, только не лишайте меня услаждения созерцать красоту вашу нездешнюю и упиваться волшебным голосом вашим.
На окнах морозище выписывал сложнейшие узоры.
— Кто вы такой? — спросила Давиа.
Безбородко пошевелил перед ней толстыми пальцами, чтобы женщина обратила внимание на игру камней в его драгоценных перстнях. Но Давиа заметила и другое: на этом уродливом чурбане сползали с ног чулки, пряжки на башмаках были оборваны.
— Я вам не верю, — сказала она. — Еще не было мужчины в Европе, щедротами которого я бы осталась вполне довольна.
— Так это в Европе, а здесь… Россия.
Давиа еще раз глянула на складки его чулок.
— Согласна. Но я не одна — у меня есть любовник!
Безбородко еще раз осветил ее игрой бриллиантов:
— И любовника вашего не оставлю… возблагодарю.
…Графиня Александра Васильевна Браницкая, став женою коронного гетмана, отъехала с мужем в Белую Церковь под Киевом. (Тогда же мои предки Пикули сделались ее крепостными).
4. ЭПИДЕМИЯ ГРИППА
Эпидемии гриппа косили человечество с незапамятных времен, только люди еще не догадывались, отчего они помирают. Эту болезнь приписывали дурному состоянию атмосферы, и Россия кивала на Европу, откуда, мол, передается эта зараза по воздуху, а Европа, ничтоже сумняшеся, обвиняла Россию, одно время испанцы называли грипп даже «русской болезнью». Россия повела счет гриппозным эпидемиям с 1580 года, а мемуаристы позднейших времен живо запечатлели это повальное бедствие: «Кашель слышан был на балах, на театрах, в судах, даже в полках гвардии и храмах; всякий тогда кашлял, а доктора наживались… однако поветрии сии делали множествы досады молодиньким девицам и взрослым юношам, прекращались от того случаи к свиданиям». Из этого факта видно, что хотя и обвиняли атмосферу, но люди по наитию уже тогда понимали, что грипп — болезнь инфекционная, а потому женихи с невестами не целовались, дабы не заразить друг друга…
Путешествие «графов Северных» совпало с очередной эпидемией гриппа в Европе. Уместно сказать, что свита цесаревича была с толком подобрана из людей культурных и образованных. Но великая княгиня Мария Федоровна, верная своим мещанским замашкам вюртембергской принцессишки, не садилась за стол, если опаздывала к обеду ее подруга Юлиана Бенкендорф. Это было крайне невежливо по отношению ко всей свите.
Станислав Понятовский, презираемый своими подданными, ожидал гостей в Вишневце (поместье Мнишеков); король по-прежнему был красив и наряден, но, увидев Павла, жалко расплакался:
— Прошло столько лет! Теперь перед вами, взрослым, мне уже незачем скрывать, что я любил и продолжаю любить вашу мать.
Павел передал ему портрет Екатерины, а заодно уж (не удержался) и разругал ее политику. Иосиф II встретил гостей в Троппау; после ужина при свечах Павел с императором Иосифом II исполнили под аккомпанемент Марии Федоровны дуэт из оперы «Орфей и Альцеста». До самой Вены чередовались депутации, карнавалы, обеды, музыка и маневры. Мария Федоровна была очень рада увидеть в Вене своих родителей и сестру Елизавету, просватанную за эрцгерцога Франца. («Мне пришлось озаботиться, — писал Иосиф II, — научить эту глупую принцессу чистить по утрам зубы».) Павел признался императору:
— Ваша государственная машина мне нравится…
В честь высокого гостя низкого роста Иосиф II решил поставить «Гамлета», на русской сцене запрещенного. Но актер Брокман отказался играть заглавную роль трагедии:
— В театре два Гамлета — один в зале, другой на сцене.
Иосиф II счел эту фразу остроумной, наградив Брокмана полусотней дукатов. В частной беседе император ознакомил Павла с условиями русско-австрийского союза. Екатерина была страшно недовольна этим доверием, написав сыну, чтобы он свято сохранял тайну альянса. В австрийской столице уже свирепствовала эпидемия гриппа, перед которой врачи отступили, и «графы Северные» поспешили с отъездом в Венецию.
Лазурное небо, синяя вода, теплынь… Павлу показали громадные кузницы Арсенала, где ковали гигантские якоря для флотов мира. Павел с женою катались по лагуне в «бученторе» (лодке дожа), их угощали свежими устрицами. В честь парусной регаты мужчины в красных плащах стояли на крышах зданий, женщины бросали цветы красивым молодым гондольерам, все балконы вдоль Большого Канала были декорированы коврами.
— А у нас морозы и костры, — просипел Павел.
— Как-то там дети? — всплакнула Мария Федоровна…
В празднествах Венеции всегда было что-то животное, языческое, очень еще древнее. С боен выпустили на площадь разъяренных быков, преследуемых гончими собаками. Потом на берегу канала венецианки закружились в бесподобной «фурнале», не совсем-то благопристойной, и Павел был удивлен:
— Безобразие — где же полиция?
— Да, — отозвалась жена, попадая в тон мужу, — столько веселья, и совсем нет полиции… Конечно, безобразие!
Через Падую и Болонью «графы Северные» приехали в Неаполь, где их встречал неотразимый, как всегда, граф Андрей Разумовский — посол России, фаворит королевы Каролины.
— Где мои комнаты? — спросил Павел, гневно дыша.
В комнатах он обнажил шпагу:
— Опять вы! Осквернитель супружеского ложа… негодяи, не вы ли сделали меня несчастным? Извольте драться, здесь же.
Вбежала свита, соперников растащили в стороны.
Разумовский элегантным жестом вбросил шпагу в ножны.
— А ведь я мог бы и убить его, — сказал он…
Праздник в Неаполе не удался. Билеты на пир посольство раздавало кому попало. Толпа итальянцев, свирепая от недоедания и поборов, вмиг сокрушила триумфальную арку и, отпихнув «графов Северных», с голодным ревом ринулась к буфетам. От вина и закусок остались одни разноцветные бумажки. Затем итальянцы с беззаботной легкостью разворовали всю посуду и стали отплясывать «тарантеллу». Павел сказал жене, чтобы не глядела в сторону танцующих:
— Разврат! И я опять нигде не вижу полиции…
«Северные» заторопились в Рим, где цесаревича принимал папа римский Пий VI, получивший в дар от него теплую шубу.
Из Рима «Северные» прибыли во Флоренцию, столицу Тосканского княжества (там правили тоже Габсбурги), и Павел начал порицать Россию:
— Я счастлив вырваться на свободу из страшной тюрьмы, что называется Россией… Моя мать окончательно сбита с толку своими бесподобными куртизанами, ради них она забросила свой чепец за мельницу, мечтая лишь о славе завоеваний.
— Так ли это? — усомнился тосканский великий герцог Леопольд, родной брат Иосифа II.
Павел, распалившись, кажется, забыл об этом родстве.
— Там уже все подкуплены венским двором, — говорил он. — Если вам угодно, дамы и господа, я могу назвать предателей: это князь Потемкин, это статс-секретарь Безбородко… Когда я займу престол, я сначала их больно высеку, а потом повешу!
Мария Федоровна ни в чем не отступала от мужа:
— Да, да! Мы всех очень строго и больно накажем…
Герцог Леопольд послушал и сказал свите:
— Если бы его высочество был пьян, тогда все простительно. Но он пьет одну зельтерскую воду…
Однако даже минеральная вода показалась Павлу чересчур подозрительной: боясь яда, он с помощью двух пальцев вызвал у себя рвоту. О странном поведении Павла герцог Леопольд сообщил брату Иосифу II, который затем информировал Екатерину, что прусские симпатии в душе цесаревича остались нерушимы. За Флоренцией следовали Ливорно, Парма, Милан, Турин, Лион… Хорошо откормленные лошади развернули кортеж цесаревича прямо на Париж!
Наступала ранняя и добрая весна 1782 года.
А зима была слишком суровой, морозы в Петербурге долго держались, небывало свирепые. Театры не работали, балов не было, по гостям не ездили. Вечерами на улицах разводили громадные костры, но это не помогало: каждое утро полиция собирала трупы замерзших. Иностранцы с удивлением видели, как падают на лету птицы, охваченные стужей. В конце зимы простудные лихорадки свалили в одной только столице более 15 тысяч жителей, эпидемия гриппа затронула Тверь, Москву, Калугу и Псков. «Вообразите, — писала Екатерина, — какую прелестную гармонию составляет моя империя, кашляющая и чихающая… в Париже эту болезнь называют гр и п п о м!» Про умерших от гриппа в народе тогда говорили — сгрибился» Но яркая весна, отогнав эпидемию, все сразу изменила — к людской и природной радости.
Потемкин был очень труден в общении, ибо не имел распорядка дня: в полночь выезжал кататься, на рассвете обедал, чтобы в полдень лечь спать до вечера. После бурного веселья впадал в тяжкую меланхолию, за предельным насыщением организм его требовал монашеской пищи.
Весна… На обширных складах Новой Голландии хорошо подсыхал лес, но в казначействе не было денег на строительство кораблей. Екатерина все же наскребла по сусекам империи 12 миллионов рублей для флота. Не хватало еще конопли, железа, пакли, дегтя. А вернувшиеся из крейсерства эскадры требовали ремонта… Потемкин говорил:
— Впрочем, не так уж смешно все смешное и не так страшно все страшное: двадцать линейных кораблей всегда можем выставить к бою только на Балтике…
Теперь, после удаления Панина, английский посол решил снова напомнить о Минорке… Но холодное отчуждение Потемкина отрезвило посла. Фаворит откровенно почесал зад и сказал, что Миноркою сыт по горло:
— А Лондону пора бы уж известиться, что я политикой не занимаюсь. Для этого дела иные особы приставлены.
— Простите, — сказал Гаррис, — но вас часто видят в обществе Дениса Фонвизина, бывшего правой рукой в кабинете Панина, и общения с ним вы не избегаете.
— Мы с Фонвизиным друзья старые. Он пиесу сочинил — о недостатках воспитания на Руси и глупости нашей.
— Вы оказываете внимание и маркизу де Вераку!
— Он хлопочет о марсельской торговле с моим Херсоном…
Вскоре посол убедился, что русские подкупили кое-кого из чинов его посольства, подбирая отмычки к его секретным замкам. Гаррис депешировал в Лондон, что отныне верить Потемкину нельзя: «И как он старается меня провести, так и я хлопочу о том, чтобы сделать вид, что поддаюсь его обманам. Я слежу за каждым его шагом». Отлично зная, что светлейший постоянно сидит без гроша, а все его миллионы непонятным образом испаряются в мировом пространстве, Гаррис велел через финансовые каналы Сити проверить все заграничные фонды. Однако контроль банковских счетов Европы не дал результатов: Потемкин прожигал деньги на корню в домашних условиях, ни единой копейки не доверив банкирам Европы…
Екатерина залучила светлейшего к себе в кабинет:
— Безбородко стал переводить деньги в Европу.
Григорий Александрович развел руками:
— Зачем? Или бежать от нас вознамерился?
— Никуда от нас не денется. Но влюбился в эту мартышку Анну Бернуцци-Давиа, на ее имя и складывает деньги.
— Помилуй, матушка! Да у нее ни рожи ни кожи.
— Кому что нравится. Говорят же, что на костях мясо слаще. Но теперь примадонна из нашего визиря только макарон еще не делает. А у нее помимо всего еще и любовник имеется…
— Кто? — насторожился Потемкин.
— Осип де Рибас, которого мне Алехан Орлов рекомендовал. Я ему воспитание графа Бобринского поручила. Вот и разберись, чтобы у меня голова не болела…
— Выходит, ты платишь Безбородко, Безбородко этой костлявой певунье, а она еще и де Рибаса подкармливает… Ну и воспитателя ты нашла! Да такой и зарезать может.
— Подлец, конечно. А мой граф Бобринский беспутен и к пьянству склонен. Но звала я тебя по делу иному…
Иное дело было секретным. Недавно перехватили курьера от флигель-адъютанта Павла Бибикова, писавшего другу своему князю Куракину, который вояжировал в свите Павла.
— Прочти сам эту погань, — сказала Екатерина.
Бибиков писал, что Потемкин подлинный «князь тьмы», губящий Россию своими бесплодными фантазиями, Екатерина — старая, зажравшаяся самка, которой впору и окочуриться, дабы затем дворяне насладились мудрым и спокойным царствованием Павла, познавшего истину от таинств масонских…
— Бибиков вчера под розгами Шешковского во всем каялся. Куракина от двора отважу, а Бибикова сошлю в Астрахань…
Сына она припугнула грозным посланием, чтобы не забывал: дома с него за все спросят. В апреле Алексей Бобринский, чадо ее приблудное, вышел из Кадетского корпуса, она дала ему герб, составленный из деталей российского и ангальт-цербстского. Бобринский был вызван матерью в Эрмитаж, «имея счастие поцеловать у нея ручку. Она играла в биллиард с Ланским, выиграла партию, начала другую и тоже выиграла, — записал в дневнике Бобринский. — Ея Величество села потом в кресла и стала говорить, а я имел счастие еще раз целовать ея ручку».
— От плута де Рибаса отвратись скорее, — наказала мать сыну. — Да не хватайся, друг мой, за каждую рюмку, которую тебе наливают. Будешь пить — ни копейки не дам, и ты хорошо знаешь, что слов на ветер я не бросаю. Если увижу, что под забором валяешься, — проеду мимо и не обернусь даже…
Выставив сына прочь, она призвала Камерона:
— Очень хорошо, что хозяев в Павловске нету. Дворец там закладывая, вы более о красоте думайте, нежели внимать тому, что вам мой сын с невесткою дудеть станут. Если им волю дать, так они пожелают в Павловске иметь нечто подобное Сан-Суси или Этюбу монбельярскому. Не бойтесь, маэстро! При возникновении споров мне жалуйтесь: я на всех управу найду.
25 мая 1782 года денек выдался пригожий. Поручик Уланов, случайно оказавшийся в парке, где он рисовал пейзажи Славянки, стал свидетелем закладки первого камня. Казна не отпустила денег на застолье рабочим. Артель мужиков-каменщиков сама накупила водки, пива и калачей, а раков для закуски наловили в той же Славянке. Пир удался на славу.
Флот созидался, заводы работали, дворцы строились. А вот денег в империи не было, и Екатерина без тени юмора сказала:
— Хотелось бы мне пожить и богатой женщиной… Помоги мне, сатана! Ну, а все-таки, — спрашивала она, — может, кто-либо и подскажет, что еще можно купить для моего Эрмитажа?
Денис Фонвизин не так давно вернулся из Франции, города которой казались ему вымершими. Фонвизин отвергал весь уклад европейской жизни, в которой ему ничто не нравилось, все казалось неприемлемым… А французским крестьянам, глазевшим на русских путешественников, эти праздные «рюсс бояр» и «графы дю Нор» всегда казались сумасшедшими расточителями. Конечно, Павел и его свита не разглядели из окошек экипажей всеобщего и трагического обнищания Франции — был грозный канун Великой французской революции!
Павел с удовольствием обозревал прелестные шато епископов и дворян, а нищие хижины крестьян не волновали его, ибо таких хижин (только под названием избы) он и в России насмотрелся достаточно… Тревожные зарницы разгорались над виноградниками Франции. Как раз в этом году жители Тулузы доедали маис; каштаны и гречиха считались на столе благом; в Лимузене питались репой; в провинции Оверни пекли хлеб пополам с ячменем. По ночам Павел не раз наблюдал отсветы далеких пожаров, — полыхали дворянские замки.
— Народ везде одинаков, — констатировал он…
При въезде его в Париж люди откровенно смеялись:
— Ах, до чего же он похож на обезьяну!
«Графы Северные» остановились в русском посольстве на улице Граммон. Супруги выходили на балкон отеля кланяться зевакам, которые горячо обсуждали их внешность:
— Какой коротышечка! А жену выбрал — вроде мортиры!
Бенгальские огни рассыпались над дивными садами Армиды. Версаль и Трианон ошеломили «графов Северных» блеском великолепия и тонкостью этикета. Людовик XVI, славный косноязычием, говорил не всегда складно. Зато Мария-Антуанетта была весела и болтлива. «Графиня Северная имела на голове птичку из драгоценных камней, на которую едва можно было смотреть — так она блистала. Птичка качалась на особой пружинке и хлопала крылышками по розовому цветочку…» Мария Федоровна с этой птицей на голове больше всего боялась, чтобы ее не сочли дурочкой, а потому, кстати и некстати, начинала цитировать твердо заученные фразы по искусству, астрономии, математике.
Танцевали в Зеркальной зале, ужинали на острове Любви, в парках Шантальи при свете факелов охотились на оленей, в Эрменонвиле Павел возложил свежие цветы на могилу Руссо… Откуда ж ему было знать, что в нищей, убогой мансарде сейчас сидит полуголодный человек, изучающий как раз Руссо с небывалым трепетом. Звали этого бедного читателя — Робеспьер!
5. УТВЕРЖДЕНИЯ
Петербург был прекрасен. Липовые аллеи давали прохожим приятную сень, всюду раскидывались широкие ветви кленов, ярилась желтая акация, сады источали запахи поспевающих вишен и яблок, через заборы обывательских домишек свешивались сочные гроздья черной смородины.
Маркиз де Верак доложил Екатерине о том «восторге», с каким парижане встретили ее сына, и — заодно уж! — воскурил фимиам перед «гением» самодержицы всероссийской.
— Я не гений, — возразила Екатерина. — Управляться с делами мне помогает мой несносный женский характер. Мы, женщины, от природы одарены умом более практичным, нежели вы, мужчины. Как мать обширного семейства, я озабочена только своим маленьким (!) хозяйством. И пусть это не кухня, а флот, пусть не кладовки, а финансы, — я всюду сую свой длиннющий нос, дабы ничто не испортилось и не залежалось. Надеюсь, маркиз, вы простите мне этот тяжелый, воистину немецкий Kurzweilwort (шутливый тон)?.. Вообще-то, — продолжала она, — женскую половину человечества я недолюбливаю. Сама женщина, я женские недостатки знаю. Но не могу сказать, чтобы мужская половина мне нравилась безоговорочно… Мужчины, — заключила Екатерина почти торжественным тоном, — хороши только до тех пор, пока мы, женщины, их поддерживаем, пока мы их направляем!
— Отчего вы нас, мужчин, так строго судите?
— Да хотя бы оттого, что в мире не нашлось ни одного мужчины, который бы осмелился мне веско возразить.
Дс Верак сказал, что она касается очень сложной и опасной темы — равновесия двух различных полов в мире.
— А вот в этом вопросе, — отвечала Екатерина, зардевшись, — я никакого равноправия не потерплю! Как можно равнять мужчину с женщиной, если женщина была, есть и всегда останется существом высшего порядка. Приравнять женщину к положению мужчины — это значит оскорбить и унизить ее!
Мило побеседовав, Екатерина объявила при дворе, что отныне, ради экономии, все дамы обязаны выглядеть скромнейше — никаких парижских модностей она не потерпит. Этот указ совпал с известием из Парижа о том, что ее невестка Мария Федоровна тащит на святую Русь двести сундуков с модными нарядами, а на голове у нее скоро птицы начнут вить гнезда…
В полночь кто-то стал дубасить в двери британского посольства, перебудив всех живущих на Галерной улице: Гаррису вручили записку: «Отгадайте, кто вам пишет, и приезжайте сразу же».
Потемкин был небрит, возбужден, по-детски радостен.
— Я только что из Херсона, за шестнадцать суток я проскакал три тысячи верст, а спать довелось лишь три ночи…
«И несмотря на это, — писал Гаррис, — в нем не было заметно ни малейшего признака усталости, моральной или физической, а когда мы расстались, я, конечно, был утомлен более, нежели он». Гаррис, проявив осведомленность, спросил Потемкина о татарских смутах в Крыму, но светлейший отмахнулся:
— Клопы кусают, не задумываясь, что подвергаются опасности быть раздавленными теми, кого они укусили…
Секретарь посольства не ложился спать, терпеливо выжидая возвращения посла. Выслушав Гарриса, он удивился:
— Чем объяснить, что Потемкин снова любезен?
— Думаю, его встревожили происки короля Пруссии к союзу с нами, после того как союз Фридриха с Россией дал течь… Будем же тверды! — сказал Гаррис. — Мне надо теперь поспать, чтобы с утра повидать Безбородко. Но я уже пишу в Лондон: на мой пост необходима замена, ибо я не та вкусная форель, которая любит, чтобы ее обжаривали в сметане.
Лондон указал ему: любым способом узнать содержание статей русско-австрийского альянса. От посла требовали, чтобы он объяснил Потемкину всю выгодность возвращения к старым союзам, отвратив его внимание от венского двора.
— Объяснить это, — хмыкнул Гаррис, — все равно что рассказывать вождям африканских негров о свойствах снега…
Только теперь дипломатический корпус Петербурга ощутил, что в Крыму происходят важные события. До этого русский Кабинет ничего не утаивал в делах татар, но вдруг над Крымом опустилась непроницаемая заслонка: Потемкин загадочно улыбался, Безбородко невнятно пожимал плечами, Кобенцль огрызался:
— Спросите об этом Ифигению в Тавриде…
Прусский посол Герц доказывал Гаррису:
— Ясно, что русская армия способна выйти к Босфору и даже подняться на пик Арарата. Иосиф Второй уже закрыл глаза на Силезию, прицеливаясь к Боснии и Сербии, а он таков, что не откажется от Венеции, хотя бы от ее владений в славянских Истрии и Далмации… Вот как важно сейчас выяснить, что же произошло в Бахчисарае и что скрывают от нас русские!
Политики мира догадывались, что любезности в Могилеве не прошли даром. Но они напрасно грезили о том, чтобы выкрасть из русских архивов или купить текст русско-австрийского договора, — такого текста в природе не существовало, и весь союз строился лишь на обмене мнениями Екатерины с Иосифом. Одновременно дипломаты силились раскрыть непостижимую пока тайну «Греческого проекта» Потемкина: каковы его конечные цели?..
Потемкин хрупал сырую капусту, как заяц. С утра он был на стекольной фабрике, где учился выдувать графины, потом играл в шахматы с визитерами, а поспав, сочинял проект о взятии Баку и Дербента — надобен плацдарм, чтобы с его помощью вызволять грузин и армян из турецкой и персидской неволи. Ночью Потемкин парился в бане, потом Рубан читал светлейшему жалобное письмо от папы римского Пия VI, который слезно умолял Потемкина вступиться за престол наместника божия: папу обижал Иосиф II, конфискуя его церковные имения.
— Плохи дела у их папы, у нашей мамы дела лучше! — сказал Потемкин. — Запиши, чтобы я не забыл Пию этому ответить.
— Мы еще не ответили прусскому королю Фридриху.
— Королей много, а Потемкин, как и папа, всего один…
Екатерина велела ему через Военную коллегию вызнать, сохранился ли хоть один человек, который бы при Петре Великом служил в чинах офицерских. Потемкин сыскал такого — генерал-майора Викентия фон Райзера, который не оказался руиною, а рассуждал еще здраво. С улицы играли оркестры, фельдмаршал Голицын выводил полки, Екатерина облачилась в порфиру:
— Пора! Сейчас посмотрим, куда безбожный Фальконе ухнул мои четыреста двадцать четыре тысячи шестьсот девять рублей с копейками… Пусть катер подгребет к пристани!
Перед зданием Сената под полотняным куполом скрывалось нечто великое и грандиозное. Маляры, дабы оживить полотно, разрисовали его загодя скалами. К полудню толпы народные двинулись к месту торжества, старцы ковыляли с Охты, из деревень ближайших вспотевшие бабы несли на своих шеях младенцев, держа их за ножки, и дети радовались тоже. Для народа был выстроен обширный амфитеатр, но лавок в нем на всех не хватало. Здесь же, в гуще народной, стоял и неприметный Радищев, в голове его уже складывалось: «Ожидали с нетерпением зрители образ того, которого предки их в живых ненавидели, а по смерти оплакивали…»
Куранты пробили четыре часа. Екатерина со свитою вышла из шлюпки на пристань. Федор Ушаков в парадном мундире скомандовал матросам «табань!» и подал руку императрице. Екатерина ступила на гранит набережной и вскоре явилась на балконе Сената — в короне и порфире.
Издалека Радищев услыхал ее негромкий голос:
— Благословенно да будет явление твое…
Сигналом было склонение ею головы. Разом ударили пушки цитадели, полотно, скрывавшее монумент, с шорохом опустилось, и сразу же возник он — неожиданный, грозный, ужасающий в набеге своем. Войска палили из ружей, народ охотно кричал «ура». Рыдающий старец фон Райзер, преклонив колено, лобызал поднесенную ему золотую медаль. С балкона же было объявлено, что государыня возвращает в сей день свободу преступникам и тем, кои в страхе Божием под судом пребывают… В толпе народа гулял принаряженный Василий Рубан, раздаривая в протянутые к нему руки людей типографские листки со своими стихами:
Осенью в театре Книппера впервые явился «Недоросль» Фонвизина, и Потемкин, не скрывая своего восхищения, первым швырнул на сцену кошелек с золотом — актерам. Это был триумф! После ходульных трагедий Запада, в которых герой, не в меру крикливый, закалывается картонным мечом, рыча на публику о своем благородстве, Денис Фонвизин освежил сцену русскую живым просторечием: «Я тебе бельмы-то выцарапаю… у меня и свои зацепы востры!» Потемкин спросил Фонвизина:
— Слушай, откуда ты эти «зацепы» взял?
— Да на улице. Две бабы дрались. От них и подслушал…
На выходе из театра, Потемкин прижал автора к себе:
— Умри, Денис, или ничего не пиши более!
Фонвизин был уже наполовину разрушен параличом.
— К тому и склоняюсь, — отвечал он грустно…
Английский посол Гаррис (и не только он) не мог взять в толк, отчего Денис Фонвизин, всем обязанный Панину, часто навещает Потемкина, потешая его анекдотами о Франции и сплетнями столичными. Екатерина тоже не одобряла их обоюдной приязни, она писала с ревностью: «Чорт Фонвизина к вам привел. Добро, душенька, он забавнее меня знатно; однако, я тебя люблю, а он, кроме себя, никого…»
6. ДАЛЕКИЕ ГРОЗЫ
Павел боялся возвращения в Россию, после истории с Бибиковым сделался подозрителен. Нюхал, что давали на обед. Ел мало. Винопития избегал. Куракин признался ему:
— Письма мои к Бибикову в портфеле императрицы, дядею мне граф Никита Панин, да еще я кузен княгини Дашковой… Так все «ладно», что не лучше ли мне в Париже и оставаться?.
— Тебя здесь оставить — на себя грех взять…
В Парижской академии Павел слушал лекцию Макера о свойствах запахов и способах уничтожения зловония в нужниках. Он проявил либерализм, позволил Бомарше прочесть ему «Свадьбу Фигаро», запрещенную королевской цензурой. Празднества в честь «графов Северных» продолжались, но в душе цесаревича таились страхи. Людовик XVI уже знал о письмах Бибикова.
— Неужели, — спросил король, — в вашей свите нет человека, на которого вы могли бы полностью положиться?
— Что вы! — отвечал Павел. — Если мать узнает, что я полюбил собаку, она завтра же будет утоплена с камнем на шее.
Покинув Париж, Павел с женою навестил Брюгге, где их потчевал принц Шарль де Линь, всегда обворожительный. Выслушав рассказ Павла о привидениях, навещавших его в канун открытия памятника Петру Великому, весельчак сказал:
— Ото всех привидений помогает избавиться пиво…
Крепкое фламандское пиво вызвало у Павла бурный понос, он стал обвинять остроумца в том, что тот пытался его отравить. В августе «графы Северные» направились в Монбельяр, при въезде в который захудалые его жители встречали Марию Федоровну, держа перед собой развернутую карту России; они кричали:
— Кто бы мог подумать, что наша принцесса, собиравшая в лесу каштаны, станет хозяйкой всего вот этого.
Монбельяр на карте «всего вот этого» выглядел бы крохотной точечкой. На родине жены Павел вел жизнь немецкого бюргера. Фридрих II предложил ему обратный маршрут через Пруссию, чтобы не вязнуть в грязи размытых дорог Речи Посполитой, но Павел боялся нарушить приказ матери. Тем более что «старый Фриц» погнал с прусской службы братьев его жены. Тихими вечерами, любуясь видами дальних гор, монбельярцы грезили о сладком будущем:
— Надо ехать в Россию! Неужели императрица не даст всем нам по губернии, чтобы мы не нуждались?..
Екатерина в письмах предупреждала невестку, чтобы при возвращении не вздумала закатывать глаза, устраивать рыдания и падения в обморок: «Мы люди простые, Руссо никогда не ценили и таких фокусов не понимаем». Монбельярцы, крайне сентиментальные, строго осуждали Екатерину за жестокосердие:
— В чем же ином, как не в слезах и обмороках, проявляется все нежное, что заложено в чувствительных душах?..
А по ночам Монбельяр вздрагивал от женских воплей: это не в меру сентиментальные мужья полосовали плетями своих жен, с кровью рвали с голов их волосы. Вот еще один пример тому, что слезливая сентиментальность часто сопряжена со звериной жестокостью. (Эта жестокость от монбельярцев перешла к внукам Екатерины — императорам Александру и Николаю Первым.) Наконец, до Монбельяра дошли газеты, в которых писали, что татарские волнения в Крыму грозят России войной.
— Да и кому нужен этот Крым с его овчинами и кониной? — негодовал Павел. — Никто в России о Крыме и не думает, кроме дурака Потемкина и развратной своры моей матери…
Волнения в Крыму и Тамани начались еще в мае 1781 года — с пустяков. Батыр-Гирей и Алим-Гирей, жившие тогда за Кубанью, стали внушать ногаям и татарам, что Шагин-Гирей, прямой потомок великого Чингисхана, не желает продолжить его потомство. На базарах Кафы дервиши призывали народ плодиться:
— Не будем подражать нашему хану, который, нарушив законы Корана, не пожелал иметь даже четырех обязательных жен, а ночует с тощей француженкой… Куда делась его прежняя сила и доблесть? Неужели исчезла вместе с гаремом?
Шагин-Гирей вздернул на виселицах главных крикунов. Он рассчитывал на защиту своих «бешлеев» (солдат, обученных по-европейски). Но все же отправил тревожную эстафету Потемкину, прося кораблей — на случай бегства. Потемкин прислал в Ени-Кале своего племянника, Сашку Самойлова, который, приглядевшись к смуте, советовал хану ехать в Херсон. Но турецкие десанты уже высаживались в Анапе, а Батыр-Гирей с ордами ногаев и головорезов-наемников взял с моря Арабат. Таманские татары вдруг объявили себя в подданстве халифа-султана! Самойлов отписывал дяде: татарская знать не смирилась ни с реформами, ни с тем, что Шагин позволил Суворову вывести христиан в русские пределы, после чего Крым охватило поголовное обнищание. Конечно, справедливо докладывал Самойлов, дело не в том, что Шагин завел себе француженку, — бунт подготовлен турецкими эмиссарами!
Потемкин повидался с Шагин-Гиреем в Херсоне, цитировал ему из жития мусульманских святых:
— «Все люди уподоблены базарным сладостям: пахнут хорошо, но вкус их негоден. Три вещи вредны государству: глупый ученый, набожный невежда и мулла лицемерящий. Но еще вреднее человек, делающий второй шаг раньше первого».
— Этому научили меня вы! — крикнул Шагин-Гирей.
— Мы не учили. Мы только показали вам совершенства нашей жизни, как Европа показывала их и Петру Первому, но не все, что сильно пахнет, надобно тащить в свой дом. Ваша светлость виноваты сами, и будь я татарином, бунтовал бы тоже!
— Вернете ли мне престол? — спросил Шагин-Гирей.
— Прежде подумайте: так ли он нужен вам теперь, когда обстоятельства стали сильнее вашей знатности и вашего титула. — Потемкин распорядился подавать шампанское. — Аллах создал Босфор и наполнил водой Неву, но через Босфор плавают на лодках, а мы, русские, переходим Неву через мост…
— Ваши речи язвят мое сердце!
— Мы равны в титулах, — скупо ответил Потемкин.
— Я пью ваше шампанское, но лучше бы попить кумыса… Дайте же мне Суворова, чтобы я мог наказать отступников моего престола.
— Я еще подумаю, — ответил ему Потемкин.
Неожиданно Шагин-Гирей сказал умные слова:
— Я понимаю, что не мои реформы виною возмущения татарского, а вот этот Херсон, где вы строите свой флот.
Ответ Потемкина был очень значителен по смыслу:
— Херсон я поставил рядом с Очаковом…
В этом опасном соседстве двух городов, двух цитаделей, угадывалась важнейшая стратагема на будущее. Нетерпеливый в удовлетворении низких страстей, Потемкин был очень терпелив в делах высшей политики и двигался заранее расчерченными дорожками. Первым шагом было выселение христиан из Крыма, и он выжидал именно бунта татарской знати — это стало вторым его шагом.
— Господи, помоги мне в третьем, — молился он…
Самойлов, по наущению Потемкина, подсказывал Шагин-Гирею: откажись от престола в Бахчисарае, и Россия поможет тебе обрести престол в… Персии. Хана отвезли в Никополь, а русские войска заняли позицию перед Перекопом; ворота крепости были наглухо закрыты, для вящей прочности запоров татары обкрутили их проволокой. Ханский престол занял Батыр-Гирей, вступивший в прямые сношения с Ганнибалом. Иван Абрамович переслал Потемкину его письмо: в нем было написано, что Батыр избран волею народа татарского, но с русской «кралицей» он ссориться не желает. Потемкин выждал время, все обдумав.
— Батыр — шельма! Залепляет глаза нам мнимою дружбой, а из Турции флот призывает в подмогу себе. У нас флота еще нет, и когда он будет? Посему приказываю: инфантерией форсировать Днепр и ступать маршем прямо на Кизикермен, Самойлову велю браму перекопскую, проволокой обрученную, ломать штурмом!
Алим-Гирей собрал тысячное войско, но был разбит казаками. Батыр-Гирей вознамерился бежать на Кубань, его настигли и пленили. В горах Крыма изловлен был и Алим.
Потемкин опять проявил выдержку. Он велел Рубану:
— Отпиши воинству нашему, чтобы далее на рожон не перли. А нам выгоднее, ежели сейчас в Крыму все попритихнет…
Шагин-Гирей снова объявил себя ханом. Самойлов рапортовал светлейшему дяде: «Брату своему Батыр-Гирею хан даровал жизнь, прочие возмутители казнены обычаем татарским — в куски изрублены!» Агентов турецкого султана Шагин-Гирей собрал в саду дачи на Катаршахе, он оплевал им лица, «бешлеи» закидали их камнями насмерть. Вот этот момент крымской истории русский Кабинет и засекретил от внимания иностранцев.
— Что сейчас в Крыму? — часто спрашивали у Потемкина.
— Из Крыма привезли свежие балыки и мешок изюму.
— А что еще знаете? — допытывались у него.
— Еще бурдюк с вином… очень плохим, пить нельзя!
В конце года Екатерина переслала ему секретный рескрипт, возлагая на Потемкина всю ответственность за присоединение Крымского ханства к России. Палец светлейшего снова рыскал вдоль берегов Черноморья.
— Вася, — окликнул он Рубана, — вот тут, за Кинбурном, приткнулась к морю турецкая крепостца Гаджибей, где беглые запорожцы приют сыскали… Как она ране-то прозывалась?
— В древности от греков звалась она Одиссоса.
— Местечко приметно. И для флота. И для торговли…
Одиссоса — Гаджибей — будущая Одесса!
— Пока хватит мечтать, — сказал Потемкин, заваливаясь на софу под картиною Греза. — Итак, нам осталось сделать последний шаг — третий, а потом…
Высохшими от старости пальцами «старый Фриц» барабанил по дешевой табакерке, которую привык называть «ящиком Пандоры». О боги! Когда вы создавали женщину, вы вручили ей тайны хитрости, пороков и лживости — все эти качества Пандора хранила в сосуде, столь мало похожем на табакерку.
— Но иногда отсюда кое-что из опыта Пандоры выскакивает, — сказал король. Сейчас он ужасался брачным химерам Иосифа II: разве можно допустить, чтобы две родные сестры, Мария в России и Елизавета в Австрии, царствовали в будущем одновременно? — В этом случае, — сказал король, — моя бедная Пруссия попадет в русско-австрийский капкан…
В поисках выхода из опасной комбинации Фридрих усиливал сближение с Англией, а для маскировки пытался привлечь к союзу и… Россию. Безбородко не сразу, но все-таки разгадал содержимое «ящика Пандоры», а Екатерина при встрече с Гаррисом разрушила козни «старого Фрица»:
— Известно ли, милорд, вашему кабинету, что, предлагая союз Англии, король Пруссии предложил такой же союз и Франции, но уже направленный против вашего королевства?
— Какое низкое коварство! — воскликнул Гаррис.
— А вы опять неискренни, — прищурилась Екатерина…
Накануне зимы Безбородко, приняв в Кабинете усталого курьера с Моздокской линии, вошел к ней с докладом:
— Царь грузинский Ираклий и царица Дареджан из мингрельского дома князей Дадиани слезно просят помощи у престола вашего, дабы спасли вы Грузию от набегов лезгинских. Обязуются содержать на своем коште четыре тыщи наших солдат, ежегодно отсылая ко двору вашему по две тыщи ведер вина и четырнадцать лошадей самой лучшей породы.
— Нужны нам эти ведра, и нужны нам эти лошади… Опять новые заботы, — вздохнула Екатерина. — Ираклий — муж славный, но вот супруга его Дарья, — язва, каких свет не видывал. Подумаем. Извести светлейшего…
Светлейший уже предвидел события. Раздираемая внутренними распрями, интригами царицы Дареджан, Грузия была ослаблена войнами, царь Ираклий II поступил как мудрейший политик, издали протянув руку России. В крепости Георгиевск (что неподалеку от Пятигорска) был подписан Георгиевский трактат о дружбе и помощи, который навеки соединил два народа — русский и грузинский. Отныне Грузия отвергала зависимость от Ирана (Персии) и Турции, уповая едино лишь на защиту русского оружия.
— Устроились они там за горами, — ворчал Потемкин, — пока доберешься с пушками, все мосталыги переломаешь…
Главная трудность была в том, что кубанские татары, ногаи грабили русские обозы, полонили людей, убивали раненых. Россия ежегодно словно дань платила — выкупала из плена солдат и офицеров, годных после плена лишь в инвалидные команды. Потемкин велел Суворову снова выехать на Кубань, дать отчет в делах тамошних, в январе обещал встретиться для совещания.
Как раз в это время из Европы вернулся князь Григорий Орлов. Уже помешанный после смерти жены, он часто пребывал в меланхолии, иногда же, впадая в буйство, ломал в руках дубовую мебель, крошил в пальцах фарфор и хрустальные чашки. Страшно было Екатерине слышать вопли его: «Бог наказал меня за грехи ваши… за кровь невинную!» Дикие инстинкты владели им: Орлов все время склонялся к насилию, женщины разбегались при его появлении. Потемкин предложил связать Орлова и обливать холодной водой. Екатерина сказала, что он извещен во множестве государственных тайн, может их разболтать. Она отправила его под Сарепту — на царицынские воды. Только что Россия обрела новый орден — святого Владимира, даваемый за военные и гражданские доблести, и Екатерина сделала безумца владимирским кавалером: пусть тешится! После питья вод Григорий Григорьевич был отвезен в Москву и сдан под надзор братьев.
— А если сбежит? Что делать? — спрашивал Потемкин.
— Сбежит — ловить станем, — отвечала Екатерина…
Потемкин тоже сделался кавалером владимирским. Последние дни он мучился стихами: не своими — чужими.
— Эй, звать сюда Державина! — повелел Потемкин.
Державин явился. Уже статский советник.
— Читай то место, где «я, проспавши до полудни…».
— Да разве ж я вашу светлость осмелюсь в виршах своих воспевать? Но если изволите указывать, прочту:
— Хорошо писать стал, Гаврила, — сказал Потемкин. — Я не сержусь, что восславил ты пороки мои. «Сегодня властвую собою, а завтра прихотям я раб»… Верно ведь!
Державин удалился, возвышенный…
Екатерина от державинской «Фелицы» была в восторге: поэт, воспев ее заслуги, высмеял вельмож. Впервые за всю жизнь Державину не пришлось доказывать свое дарование. И не хлопотал о вознаграждении. Императрица по своей воле переслала ему 500 червонцев в золотой табакерке с надписью: «От Киргиз-Кайсацкой царевны Фелицы-мурзе Державину»…
Бедный Вася Рубан! Когда ж тебя пощекочут славою? И сам, кажется, догадывался, что вдохновенен был единожды в жизни. Когда вложил в душу в надпись к Фальконетову Камню. Кашлянув, он привлек внимание светлейшего к себе:
— А вот и мое: «К Фебу при отдаче стихов на Камень».
— Валяй, — разрешил прочесть Потемкин…
— Я не Феб тебе, а сердце не каменно: сто рублев дам.
Поздней осенью «графы Северные» пересекли рубежи, возвращаясь домой. Хмурое небо над Россией выплескивало дожди на оголенные леса, в редких деревеньках едва мерцали лучинные огни. Непролазная грязища на дорогах. Карканье ворон над убогими погостами…
Это была Русь!
— Что тут любить? — спросил Павел, качаясь в карете.
— Россия отстала от Европы, — вторила ему жена.
Чего только не нашила Мария Федоровна у мадам Бертень, которая одевала и французскую королеву. В конце длинного кортежа через колдобины и лужи российских проселков измученные лошади тащили 200 сундуков, наполненных модными платьями, туфлями, муслином, газовыми материями, кружевами, помпонами, лентами, блондами, шелком, фальборами, вышивками. Понятно было ощущать себя хозяйкой «всего вот этого»!
Но чем ближе становился день возвращения сына, тем больше мрачнела Екатерина. Придирчивым взором она еще раз окинула свою женскую свиту: русские сарафаны с кокошниками украсят любую дурнушку лучше, чем мадам Бертень… Иосиф II верно предвидел, что все неприятности для «графов Северных» обнаружатся в конце путешествия. Когда они предстали перед императрицей, она чеканным голосом прочла суровую нотацию:
— Молодых людей, еще не окрепших в священной любви к отечеству, нельзя выпущать в Европу, ибо, ничего толком в ее делах не распознав, они там едино лишь пенки вкусные с чужих тарелок слизывают. Наверное, я лучше вас знаю все удобства европейской жизни. Но не вижу поводов для того, чтобы низкопоклонствовать перед Европой в ущерб престижу отечества, даже в убогости всегда нам любезного…
Павел с Марией опустились на колени, заверяя императрицу в верности ее престолу. Глядя на их склоненные головы, Екатерина проявила знание о содержимом двухсот сундуков.
— Приготовьте ножницы, — сказала она (как, наверное, сто лет назад говорил Петр I, собираясь стричь бороды боярам).
Ножницы щелкнули, и копна волос невестки упала к ногам императрицы, стелясь мягкими волнами.
— Будьте проще, дети мои, — сказала Екатерина. — Кстати, вы напрасно мучите лошадей. Как раз перед вашим приездом я объявила указно об отмене всяких пассажей. Отделка платьев допущена мною не шире двух дюймов, блонды и фальборы мною запрещены, а высота прически должна быть умеренна…
Павел и Мария Федоровна боялись зарыдать!
7. ОДНАЖДЫ ЗИМОЮ
Кронштадтский рейд — будто деревня зимою, а корабли как избы, заметенные снегом: иней закуржавил снасти, из камбузных труб вьются дымки, словно мужики баньки топят. На берегу в трактире пьяных не было. Не затем сюда и ходили, чтобы напиваться. Офицеры флота скромно вкушали скромную пищу.
— Я, — сказал Федор Ушаков, — не сочту море Средиземное ни алжирским, ни гишпанским, ни венецианским, ни, паче того, агарянским. Море-то общее, и нам там плавать.
— А что от жизни теперь взыскуешь? — спросили его.
— Ищу службы труднее, дабы умереть было легше. Ныне вот и рапорт в коллегию подал, чтобы в Херсон перевели…
Федор Федорович (уже в чине капитана второго ранга) плавал до Ревеля на кораблях, обшитых медью от порчи и загнивания. «Течи подводной, — докладывал он, — во всю кампанию не имел, кроме как одну четверть, а в крепкие ветры полдюйма в сутки набегало воды в трюмы». В 1783 году Ушакову исполнилось сорок лет — хорош!
— Поживем — порадуемся, — сказал он, щи хлебая…
Случалось ему бывать в столице. Всегда далекий от светского блеска, застенчивый, он навещал Ивана Перфильевича Елагина, очень дальнего сородича. Елагин, раздобрев от хорошей жизни, проживал большим барином, владея островом, которому и передал свое имя. До призыва гостей к столу Ушаков гулял в картинной галерее. От старинных полотен будто излучались запахи полуденной кухни, погребов и кладовок старой, зажиточной Голландии. Громоздились румяные окорока, шипели на противнях кровавые куски мяса, лежали мертвые утки и зайцы, рубиново мерцало в графинах вино, плавал ломтик лимона в стакане. А на вакхических картинах бушевали пьяные вислопузые сатиры с рогами, могучие толстозадые бабы кормили из необъятных грудей волосатых мужиков с козлиными ногами, осоловелых от сущности полурайского бытия… В гостях у вельможи Ушаков встретил Потемкина, удивившего простотой своего обхождения. Потемкин сказал моряку:
— С лица тебя к аристократам не причислю. Ишь скулы-то вывернуты, губы оттопырены, а под париком небось мысли шевелятся… Перфильич-то кем тебе доводится?
— Десятая вода на киселе.
— Вода твоя, а кисель хлебать к нему бегаешь. — Светлейший нагнулся, общупав ботфорты моряка. — Не сафьян!
— Мы же не придворные, ваша светлость.
— Нищие вы все, вот кто! — отвечал Потемкин. — Сам знаю, что щам да каше радуетесь… Ладно. А водку ты пьешь?
— Коли угостят, чего ж не выпить ее?
— Трезвость, запомни это, в моих глазах еще не добродетель, а лишь отсутствие порока. Хотя пьяниц и не люблю!
За столом он спрашивал Ушакова: почему турецкие султаны в три палубы, поставленные в ряд с русскими трехпалубными, все равно выше и грознее российских кораблей кажутся?
— От шапок! — Федор Федорович объяснил: матросы турецкие носят колпаки длиною в локоть и даже в бою не снимают их, потому на кораблях султана много пространства в деках (как бы в комнате с высоким потолком).
Потемкин спросил: хорошо это или плохо, если корабль имеет высокие борта?
— Очень плохо, — ответил Ушаков. — При высоте борта корабль «парусит» и валкость на волне большая, а точность стрельбы от сего малая. К тому же турки размещают батарейные палубы близ ватерлинии, отчего через открытые для боя лоцпорты комендоров и прицельщиков волною заплескивает.
— Вспомнил! — вдруг просиял Потемкин. — Не ты ли, милейший, «Штандартом» царицы на Неве командовал?
— Я.
— А у меня на Черном море не желаешь ли послужить?
— Рапорт уже подавал. Ответа нет.
— Будет. Жди. Вместе покормим комаров херсонских…
Адмиралтейств-коллегия утвердила перевод Ушакова на флот Черного моря, и он стал загодя формировать команды матросов. Где-то далеко от морей затихла под снегом родимая деревушка Бурнаково, где по ночам волки, сев на замерзшие хвосты, обвывают слепые окошки крестьянских изб… «Детство, где ты?»
Светлейший дружбы с Леонардом Эйлером не порывал, спрашивая ученого, чем может быть ему полезен, не надо ли дровишек березовых, а Эйлер всегда имел к нему вопрос:
— Чем государство ныне озабочено?
— Да опять финансы… Если б России иметь столько денег, сколько народ наш терпения имеет, — вот жилось бы нам: рай! А чем вы ныне озабочены?
— Делами академическими и воровством в науке… «Санкт-Петербургские ведомости» тоже погибают!
Главная газета страны издавалась тогда Академией.
Настал и новый, 1783 год.
— А где же календарь? — развела руками Екатерина. — Опять не сладили календарь к сроку выпустить. Сколько у Академии спирту уходит, что не знай я своих ученых, так сочла бы их всех за беспробудных пьяниц.
Она сказала Потемкину, что во главе Академии поставит Дашкову.
— Ты, матушка, в выборе своем не раскаешься?
— Может, и раскаюсь. Но пусть все хохочут: я — Екатерина великая, а Дашкова — Екатерина малая…
В разговорах с сановниками императрица все чаще обращалась к финансам империи.
— Не умеем мы еще так жить, чтобы при виде рубля нашего в Европе все шляпы снимали, а если червонец русский там показать, так чтобы все на колени падали.
— Ежели нам вино продавать дороже, а?
Это предложение Потемкина подверглось резкой критике Александра Андреевича Безбородко, взявшегося и за финансы.
— При общей дороговизне вина возникает тайное винокурение и торговля в ночные часы, когда кабаки заперты. Отсюда рост преступлений и новые расходы на полицию. Петр Третий, помните, дал амнистию каторжанам, отпустив на волю пятнадцать тыщ. Я проверил: все осуждены за то, что сами вино делали.
Спорить с Безбородко трудно. Потемкин спросил:
— Сколько миллионов не хватает у нас в бюджете?
— В этом годе около десяти. А где взять?
По всем расчетам, страна должна или разрушиться, или пойти в кабалу к странам богатым, вроде Англии. Но, в нарушение всякой логики, Россия выживала — и обязана в этом неисчислимым богатствам природы, поразительной стойкости народа, умеющего есть в три горла, но умеющего и сидеть на корке хлеба.
Безбородко образовал особую финансовую комиссию. Заговорили об опасности лажа. Металлу это пока не грозило. Рубль серебром меняли на 100 копеек медью, золотой империал шел за 10 рублей серебром. Курс ассигнаций был устойчив, и бумажки без споров обменивались в банках на золото, серебро или медь — в точной стоимости. Но уже появилась тенденция к лажу: ассигнационный рубль грозил стоить 99 копеек. Снижение курса могло пойти и далее.
— Так! — рассудил Безбородко. — Срок со времени выпуска ассигнаций миновал изрядный. Если и металл стирается в пальцах, почему бы и бумаге не терять цену?.. Подумаем, господа, о самом ныне насущном: как доходы увеличить?
Думали недолго: только ямщиков оставили в покое, а всех крестьян обложили повышенным налогом; с мещан стали брать в год по рублю и двадцать копеек, с купечества — по рублю со ста рублей прибыли. Безбородко завысил цену на гербовую бумагу и на соль:
— Архангельск и Астрахань — города, как известно, рыбные и льготы на соль имеют; эти льготы предлагаю скостить. Коли рыба начнет тухнуть без соли, промышленники и дорогую купят охотно…
Потемкин все одобрил, но глаз его затуманился:
— В этом годе мы заплатки на свои штаны поставили. Чую, что в следующем годе опять соберемся, чтобы, как говорит наша великая государыня, «со своих яиц шерсти настричь». Не хочу пугать никого! Но знайте: грядет война с турками вторая. Похлеще первой будет. Главное ныне — Крым…
Крым — только Крым и ничего более. Но зато ханство Крымское-это великие просторы всего. Причерноморья, от степей молдаванских до отрогов Кавказского хребта; обрести один лишь Крым — «бородавку» срезать, но разрушить само ханство — быть России хозяйкою полновластной в море Черном!
Такова цель, которой он неукоснительно следовал…
8. А КОРАБЛЯМ БЫТЬ В СЕВАСТОПОЛЕ
Англия за столом Версаля признала независимость Соединенных Штатов от своего королевства. Гаррис узнал об этом от Безбородко, получившего эстафету из Парижа раньше английского посла. По выражению многих лиц было видно, что русскому Кабинету мир этот удовольствия не доставил. «Потемкин еще здесь, — докладывал Гаррис в Лондон, — и отъезд его (на юг) откладывается со дня на день. Замечательно, что он продал дом в Петербурге, распустил иностранную прислугу и, что еще необыкновеннее, уплатил все долги».
Гаррис говорил Потемкину:
— Весьма жаль видеть вашу светлость в настроении, заставляющем предполагать, что случилось для вас неприятное.
— Ко всему привык, — отвечал Потемкин. — Но если мои генеральные решения высочайшей апробации не удостоятся, брошу все, уеду в деревни, никогда больше не появлюсь здесь…
Шесть корпусов с артиллерией он заранее распределил по берегам черноморским. Все напряглось в ожидании. И он сам воинственно выпрямился, лень стряхнул. Раздав долги, как перед смертью, постной пищей усмирял в себе беса блудного. Суворову поручил Кубанский корпус, для себя оставил Крымский. Но его отбытие, его нетерпение сдерживала сама Екатерина:
— Ежели я манифест о Крыме опробую, вся Европа на дыбы подымется, о турках и помыслить страшно: вмиг набросятся!
Потемкин был готов встать перед ней на колени:
— Бык тащит колесницу, а не колесница тащит быка. Не тяни Россию назад, матушка! Ныне заветы праотцев наших решаются. Мне твоя слабость докукой. Не теперь, так уже и никогда. Нарыв созрел. Гляди, лопнет. И потомки промедление наше осуждать станут: вот, скажут, могли сделать, да не сделали… — Потемкин обмакнул перо в чернила, протянул его Екатерине: — Подпиши! Или в деревне скроюсь, в монастырь уйду.
Екатерина с робостью согласилась:
— Хорошо. Но пока манифест о Крыме прошу хранить в тайне…
Она его подписала. Потемкин, опустясь на одно колено, обцеловал края ее платья, надолго приник губами к руке.
— Еду! — И резко поднялся, давно готовый.
Двери захлопнулись за ним с таким грохотом, что лепной амурчик, загадочно прижавший пальчик к губам, вдруг покачнулся и — вниз головой — об пол. Вдребезги!
Он летел в Херсон подобно птице, в дороге перехватил курьера с письмами от Булгакова; посол описывал последствия очередного пожара в Царьграде — столица выгорела, казармы янычар и многие мечети погибли в пламени, чернь и улемы обвиняют в поджоге нас, русских, хлеба в столице нет, можно ожидать, что султан именно сейчас объявит войну России, дабы призывом в армию очистить Стамбул от недовольных…
Вот и Херсон! Здесь его ожидал архитектор Ста ров с планами градостроения: где дворцу наместника быть, где бульвары тенистые иметь, где строить спуски к воде днепровской. Прохор Курносов водил Потемкина по очень гулким, как театральные сцены, палубам линейного корабля «Слава Екатерины», готового сойти со стапелей. Вице-адмиралу Клокачеву светлейший велел сразу ехать в бухту Ахтиарскую и ждать, когда придут туда корабли Черноморской эскадры. Ганнибалу наказал собирать артели косарей — готовить сено для кавалерии, повелел звать каменщиков из Петербурга и плотников с Олонца.
— Тебе же, Иван Абрамыч, езжать до столицы, будешь ты кавалером ордена Владимирского. Если не поверят, скажи, что князь Потемкин того желает… Где же хан Шагин-Гирей?
Шагин-Гирей в тот день был особенно колоритен в своем халате, подбитом соболями, которые (согласно поверьям татарским) приносят счастье; возле бедра хана переливалась драгоценными камнями острая сабля, шапку украшали высокие султаны-соргуджи, осыпанные блестками бриллиантов. Потемкин молча придвинул к нему бумагу, чтобы он прочел.
Это был манифест об отречении! Хан сказал:
— Ваш племянник Самойлов уже соблазнял меня удалением из Крыма, но взамен обещал мне престол владык персидских.
— Я, — ответил Потемкин, — не в ответе за все, что болтают молодые люди на улицах и за выпивкой. Императрица предлагает вам проживание в Воронеже или в Калуге… с гаремом! Двести тысяч рублей в год пенсии — жить можно. С музыкой!
— Меня без музыки, но тоже с гаремом зовут в горы Кавказа лезгины и черкесы, чтобы я, став их султаном, покорил Грузию, а тогда престол персидский добуду для себя сам.
— Не шалить! — откинулся в кресле Потемкин. — Россия обязуется не унижать вашего ханского достоинства.
— Но крымским ханам и султан платил!
— Платил… чем? Чашкой кофе с бриллиантовой пылью или шкатулкой, в которой — веревка, из шелковинок свитая.
— Крым — алмаз в древней короне Гиреев! Неужели Калуга лучше Бахчисарая или Воронеж имеет море, как возле Кафы?
— Кстати, — сказал Потемкин, — к этому халату на соболях подойдет лента из голубого атласа… Не угодно ли?
Тут же он снял с себя орден Андрея Первозванного — бери. Шагин-Гирей умолк, глядя в окно. Там возникал город. Русские бабы стирали белье, верфь звенела пилами и стучала топорами, клейменные каторжники с матюгами и песнями вытаскивали из воды бревна, босая девочка гнала хворостиной блеющую козу…
— Что я могу взять с собой из Бахчисарая?
— Там все ваше. Но прежде подпишите манифест о своем добровольном отречении от престола своих предков.
— Мне эти соболя принесли несчастье, — сказал хан.
Потемкин напомнил: наличие голубой андреевской ленты приравнивает его светлость к чину генерал-поручика:
— Русский мундир — не халат: он счастливее…
Шагин-Гирей тупым взором наблюдал, как сухой золотистый песок впитывает в себя густые чернила, которыми он подписался под торжественным манифестом. Момент был исторический: Крымское ханство завершило свой кровавый путь, могучая Россия отныне как бы растворяла его в своем необъятном организме. Но обыденность этого дня не была нарушена ни пьянством, ни весельем — Потемкин до вечера блуждал по новостройкам. А через несколько дней ему доложили:
— Шагин-Гирей во дворцах Бахчисарая все пограбил, даже двери с петель поснимал, ободрал карнизы и облицовку стенную.
— А где он сам-то теперь?
— То-то и оно, что с гаремом бежал на Тамань к ногаям, оставив на память нам какую-то француженку с приплодом.
— Буду писать Суворову, чтобы хана вернул.
— Да где вернешь! Шагин уже в горах скрылся…
…Суворов давно обвыкся в чередовании пыла воинского с хладнокровием дипломата. Он добивался на Кубани спокойствия. Непокорные племена ногаев хотел заманить в степи заволжские, где ногаи, даст бог, сами попритихнут. В кочевьях туземных являлись иногда заразительные болезни, и Александр Васильевич боялся думать, что это… чума? Чума — нередкая гостья в этих краях. Атаману Иловайскому он велел:
— Пригони, братец, к Ейску волов эдак с сотню да еще баранов около тыщи голов. Вина добудь поболе. И объяви мурзам ногайским, чтобы летом пировать ко мне съезжались.
— Или день табельный? — спросил атаман донцов.
— Не табельный, а рискованный: станем орду ногайскую к присяге приводить, отпугнем их от смутьянов турецких…
«Байкушеи» (ногаи бедные) соглашались жить в мире с русскими. Но подлейшая знать орды Едисанской и орды Джамбулакской с того и кормились, что русских баб хищничала, продавала их, несчастных, лезгинам да черкесам, у которых всех пленных россиян перекупали турки, торговавшие людьми еще дороже — в Алжире, Марокко, Египте… Иловайский объявил донскому казачеству — поход; за донцами поднимались казаки иных кругов — Кизлярского, Гребенского, Терского, в седла запрыгнули даже подростки. Станицы казачьи издавна граничили с «немирными» племенами и сейчас горели отмщением за беды прошлые. Но им сказали, что сечи не будет — пусть только явят свою красу и мощь.
Вот и Ейск! Оркестры были уже наготове.
Кибитки ногаев окружили подступы к городу.
Войска построились. А знамена развернуты.
На столах, длиною в версту, грубо сколоченных, стояли 500 ведер водки. Было зажарено 120 быков и 850 баранов.
Отстучали барабаны — провозгласили манифест, в котором Шагин-Гирей отрекался от власти над ордами татар и ногаев. Мулла развернул Коран — к нему прикладывались лбами и ладонями, мурзы ногайские давали присягу на верность России…
Старый гребенский казак с лицом, как вафли, источенным оспою до безобразия, подошел к Суворову с «чепуркой» вина.
— Дозволь, батюшка, целовать твою милость, — сказал он. — У меня только вчерась внучку малую черкесы с огорода стащили — и поминай как звали. А звали ее, бедненьку, Наташенькой.
— Затишья вечного не сулю тебе, — отвечал Суворов, охотно целуясь. — В этих краях глаз да глаз нужен!
Иловайский в круг донцов восприял полную чашу. Александр Васильевич поддержал его чаркой, тоже полной. Рассевшись на коврах, на траве и даже за столами, ногаи сначала отвращались от ведер, потом попробовали — и понравилось. До самого утра шел пир горой. Русские плясали среди кибиток, а ногаи, сощурив глаза, тянули заунывные песни. Меж людей бегали с поджатыми животами вечно голодные собаки, остервенело дрались из-за костей, со смачным хрустом выгрызая из мослов жирные мозги. Никогда еще степи ногайские не знали такого пира…
— Глаз да глаз! — повторил Суворов под утро.
Девятьсот лет (почти целое тысячелетие) страдали русские, поляки, украинцы от набегов татарских ханов, а теперь жестокая страница их борьбы была почти неслышно перевернута рукою Потемкина. Крымское ханство, это проклятое наследие Золотой Орды, покорно стелилось под копытами русских коней унавоженной сакмой, острой солью евпаторийских озер, просыпанной со скрипучих арб бездомными чумаками…
Потемкин надеялся ступить в ароматный эдем Востока, но увидел голь и сушь степей, в которых чудом цвели фиалки и тюльпаны, унылейшие кладбища татар и евреев, опустевшие города. В знойном небе сторожили падаль стервятники-грифы.
— Да, славны бубны за горами, — ворчал светлейший.
Обратясь из седла к адъютантам, он велел посылать курьеров в Петербург — за клюквой. Из разрушенных овчарен жалобно блеяли непоенные овцы, грязные верблюды с шерстью, свалявшейся в паклю, нехотя уступали дорогу кавалерии. В чахлой тени акаций, опустив пятки в серую пыль, сидели татарские оборванцы, обсуждая, что им делать при русских, не лучше ли бежать отсюда в Болгарию или Бессарабию, где можно жить трудом подневольных болгар и молдаван… Потемкин вытянул вдаль нагайку, спрашивая:
— Я не пойму, это леса или сады у них?
Ученый ботаник Карл Габлиц сказал:
— Здесь любой сад кажется лесом. Ни следа не осталось от прежней Тавриды, от трудов и стараний давних ее обитателей. Едино натура царствует над одичавшими без ухода плодами…
Показался Карасу-базар — зловонное скопище саклей и лачуг, в которых селились многодетные семьи евреев, очень любопытных до всего на свете, и апатичные ко всему татары. В узких улицах застревали пушечные лафеты, всадники скребли стременами стены ветхих домов. Пахло отбросами, лошадиной мочой, крепким кофе и… розами! На крышах лежали рыжие, немигающие кошки. Здесь Потемкина ожидали его смоленские сородичи — офицеры Каховский и Тухачевский, они сказали, что для отдыха приготовлен сераль мурзы.
— Клопов и блох там… у-у-у, — предупредили они.
— Всех передавим! Сыщите мне архитектора Старова…
Где-то в кустах журчали ручьи. Пустые комнаты сераля были расписаны узорами, простенки в них зеркальные, низкие лежанки покрыты коврами, в углу пылились высокие кувшины. Потемкин, любознательный, открывал в доме дверь за дверью, будто надеялся увидеть сладострастных гурий, трепетных в ожидании его светлости. Таковых не обнаружил, только мимо его ног с радостным мяуканьем прошмыгнула забытая кошка. К ужину пришел из армейского обоза запыленный Старов, сообща они поливали из кувшина на руки воду, умывшись, прошли к столу.
— Археология не суть души моей, — признался Потемкин. — Какие тут под кучами навоза Помпеи не раскопаны, того не знаю. Но зря надеялся увидеть колонны и пропилеи от мира, нами забытого. Здесь, как погляжу, ничего нет, кроме дикости и голодранства. Все самим надо делать! А ты, Иван Егорыч, собирай, что осталось: статуи какие попадутся, амфоры для вина или масла, даже обломки — Эрмитажу все сгодится… С сего дня Крыма не стало — будет здесь Таврида блистательная!
С поклоном явились к нему знатные мурзы и бей.
— А я вас звал? Ну, коли уж пришли, так беритесь за дело. Вот окна расколупайте, чтобы дышать было легше. Постель мне стелите из трав мятных и шалфейных. Устал я! Спать буду…
Василий Каховский и Николай Тухачевский, получив от него приказ, искали в округе место открытое, где бы можно собрать татар для присяги. К северу от Карасу-базара высилась гора Ак-хая, с кручи которой татары кидали в пропасть русских рабов (тех, кто состарился и обессилел, или таких, за которых выкупа не давали их московские сородичи). Потемкин широкими шагами — великан! — поднялся на самый гребень этой скалы, перекрестясь, с робостью заглянул в бездну, под ним зиявшую.
— Может, и мои предки кости свои тут оставили?..
От гребня горы Ак-хая далеко стекала пологая равнина.
— Вот здесь и ставить шатры мои, — распорядился он. — Солдатам быть с ружьями. Офицерам при шпагах и орденах, шарфы надеть! Пусть все мурзы, улемы и беи сюда сползаются. У скалы сей Тарпейской, где они, поганцы, наших предков казнили, теперь склонят рыла свои немытые перед воинством нашим…
10 июня «Тарпейская» долина ожила от множества людей и войск, ветер трепал шатры русской ставки, теребил черные войлоки кибиток татарских. Григорий Александрович, опираясь на трость, остался стоять на вершине скалы, видимый всем издалека, как лучезарный языческий идол.
Светлейший ел клюкву. Ел и не морщился!
А под ним, величественным, склонялись кобыльи хвосты бунчуков ханских, остроконечные шапки мурз касались земли, над холмами протекали теплые ливни, где-то над морем бушевали летние грозы. На ярком малахите гор виднелись черные кагалы караимов, поодаль гарцевали нарядные всадники.
— Чего они там скачут? Присягнули уж?
— Это беи знатные. Не хотят.
— И не надо! Плевать я хотел на их присягу…
Потемкин глубже вдохнул ароматы диких цветов, вобрал в себя одиноким глазом вес краски сразу и раскинул руки так широко, словно желая обнять этот мир, еще вчера чуждый ему, но уже становившийся нужным и родственным для матери-России:
— МЫ ПРИШЛИ! — возвестил он. — ТАВРИДА НАША… МОЯ!
Вечером его навестил вице-адмирал Клокачев, исправно доложив, что в Ахтиаре стоянка удобная: грунт — мягкий ил, якоря такой грунт держат хорошо:
— А лучшей бухты, нежели Ахтиарская, во всем свете, кажется, не сыскать. Погани там никакой, одни дельфины в лиманах играют, а червя, доски источающего, не заметил.
Потемкин привлек к себе Клокачева, обнимая:
— Ты, Федот Алексеич, об Ахтиаре татарском позабудь! Отныне и во веки веков быть там теперь Севастополю.
— Опять не по-русски? Да по-каковски же это?
— Переводится просто: ГОРОД СЛАВЫ. От греческого «Севастос», что и означает «достойный всеобщего поклонения»…
Кораблям было ведено — плыть в Севастополь!
Ламбро Ликургович Каччиони затеплил последнюю свечу. Поверх растрепанной Библии лежала «Илиада» Гомера, от руки им переписанная. На корабельном сундуке, заменявшем постель, сладко почивала жена-турчанка с длинными черными косами, три раза обернутыми вокруг красивой головы. Зима в Мариуполе была голодной, снежной. Пирату, уроженцу греческой Ливадии, не привыкалось в этих неуютных краях, где все открыто, где ветер сыпучим снегом заметал плоские ногайские шляхи.
Кто-то стучался в двери. За широкий арнаутский пояс Ламбро Каччиони засунул два заряженных пистолета:
— Если ты честный человек, открывай дверь и входи.
Прибыл курьер от князя Потемкина.
— Читай сам, — сказал корсар. — Я по-русски не умею.
Курьер прочел: с утра поднять греческую колонию Мариуполя, всем мужам с женами и оружием следовать морем до Балаклавы, где Ламбро Каччиони станет командиром Греческого легиона; лично ему, по чинам и заслугам, императрицею отводится 240 десятин земли, офицерам — по 60, матросам же — по 20 десятин. Легиону греков указано нести охрану берегов Таврических от лазутчиков султана, особо оберегая подступы к Севастополю…
Греческие фелюги вошли в узкую, как коридор, Балаклавскую бухту, и все увидели кипение воды за бортом — от небывалого обилия рыбы. Каччиони встал и произнес речь:
— Эллины! Не об этой ли самой гавани, населенной великанами-листригонами, пел Гомер в десятой песне своей «Одиссеи»: «В славную пристань вошли мы, ее образуют утесы, круто с обеих сторон вход и исход из нее ограждая…»
С кабинет-курьером Потемкин переслал ко двору рыбку-султанку, выловленную балаклавскими греками. Воспетая еще Марциалом, султанка была отрадою падишахов — в древности ее ценили на вес золота даже пресыщенные патриции Рима.
— Патриции-то, — говорил Безбородко, — не только вкушали от рыбки, но еще любовались, бывало, загадочной игрой красок на чешуе, когда султанка помирала…
Скоро на блюде остался жалкий скелетик красавицы.
— Хотелось бы мне знать, — сказала Екатерина, наевшись, — что еще кроме рыбки получим мы от обретения Тавриды?
— Очень много неприятностей, ваше величество.
— Ладно. Я сыта. Начнем собираться во Фридрихсгам…
Корабли опускали якоря на добрый грунт Севастополя!
9. ФРИДРИХСГАМ
Европа тысячу лет помалкивала, когда татары истощали Русь, пленяя в рабстве самых здоровых мужчин и самых красивых женщин, а теперь все политики хором закричали о насилии над бедными татарами. Особенно возмущался граф Вержен в Версале, и Екатерина устроила за это головомойку послу Франции.
— Вы, маркиз, — сказала она де Вераку, — нотации версальские оставьте на столе в моей канцелярии. Я делаю, что хочу, и делаю это не у берегов вашего Ньюфаундленда, а там, где у меня города строятся. Договариваться о делах Крыма я не с Верженом намерена: в Константинополе мой посол имеется, и, слава Богу, турки его в Эди-Куль пока еще не сажают.
— Я позволю себе, — отвечал де Верак, — считать оккупацию Крымского ханства явлением временным.
— А когда вы, французы, станете брать у турок Египет, мы согласимся, дорогой маркиз, считать оккупацию постоянной…
Фридрих II, дожевывая паштеты из угрей, тоже протестовал, но, скорее, от зависти — на русском столе появится жирная кефаль и каперсы для супа, а ему от благ Крыма вряд ли что перепадет, Франция вдруг ослабила дипломатическое давление на Петербург: все гири, которые потяжелее, гибкий политик Вержен удачно переставил на чашу весов в Константинополе, дабы вред России исходил уже не от Версаля, а со стороны султанских визирей… Как видите, человек был умный!
Яков Иванович Булгаков решительно отвергал протесты Турции, в очень нервной беседе с визирем он даже кричал:
— Не вы ли Очаков и Суджук-Кале заново отстраиваете? Не вы ли сколько уже раз нарушали артикулы Кучук-Кайнарджийского мира? Не вы ли в Тамани ногаев возмущаете? Не вы ли крепость Анапскую возрождаете? А между тем, — развел он руками, — среди татар крымских воцарилось спокойствие и благодушие.
— Вы хитрые! — сказал ему визирь. — Зачем кричать? Вы сами знаете, что к войне мы еще не готовы. Но зачем, отвечайте, ваша кралица, даже уже в летах, наводит на себя красоту, собираясь на встречу с молодым королем Швеции?
Булгаков об этом свидании еще и сам не знал:
— А кто может воспретить брату с сестрой видеться?
Пришлось заодно уже растолковать визирю и генеалогию: отец Густава III, шведский король Адольф-Фридрих, приходился родным братом матери Екатерины II… Булгаков думал, что на выходе от визиря его сразу же скрутят янычары и потащут в темницы Эди-Куля, но, миновав стражей, стоявших с ятаганами наголо, посол спокойно вышел на яркий свет полуденного солнца.
Тавастгуст — город-крепость, возле него мрачное озеро кишит раками; еще в древности Биргер Ярл заложил здесь цитадель, из которой его рыцари выступали с мечами против воинственных финнов; теперь здесь шведская провинция, в окнах лавок выставлены манекены мужчин с трубками в зубах и кружками в руках; здоровенные матросы в красных юбках, подкрепясь пивом, играли на улицах в карты.
В замках Кронеборг королю Густаву III был устроен ночлег; улицы города огласили призывы сторожей:
— Спите, люди! Уже пробил поздний час… спите!
Король устроился возле камина, с ним был адмирал галерного флота Тролле и любимец двора Мориц Армфельд, сказавший, что в этих краях, несмотря на пьянство, преступления крайне редки, зато совершаются с чудовищной жестокостью.
— Где сейчас предатель Магнус Спренгпортен?
Мориц Армфельд отвечал королю:
— По слухам, он уже принят Екатериною в русскую службу. Его звал в Америку президент Джордж Вашингтон, но Спренгпортен предпочел положить шпагу к ногам России.
— Он не просто вручил шпагу Екатерине — он перетащил к ней и планы крепостей наших. Даст бог, мы еще встретимся, тогда я его повешу… Нет, — сказал король, — я не стану вешать эту собаку. Лучше я велю мясникам Стокгольма расчленить его топорами на куски, как это сделал Карл Двенадцатый с таким же предателем Иоганном Рейнгольдом Паткулем, бежавшим к Петру Первому.
— Это люди очень разные, — заметил Тролле.
— Напротив, они оба одинаковы: Паткуль желал оторвать от короны нашей Лифляндию, а Спренгпортен жаждет отлучения от моей короны Финляндии… Разве не так, мой адмирал?
Трещотки сторожей медленно затихали вдали:
— Спите, люди добрые, закройте глаза и спите…
Подали королевский ужин: ветчину из лапландского оленя, творог со сметаной, маринованную салаку и пышный крем с мараскином.
— Итак, — начал король о главном, — недовольство Версаля занятием Крыма русскими варварами я использую в своих целях: мой союз с Францией будет тайным, а на те субсидии, что я получу от Версаля, можно заново отстраивать флот и крепости. Неизбежность войны России с Турцией для всех уже очевидна, но, чтобы моя sestra Екатерина не догадывалась о моих замыслах, я предложил ей новую встречу. Она согласилась. Нам стоит подумать о возвращении земель, потерянных Швецией еще при Карле Двенадцатом. А война на два фронта, здесь, на волнах Балтики, и там, на Черном море, сразу же поставит Россию на карачки…
— Вы хотите отнять Выборг и Ригу с Ревелем?
— Не только! Адмирал Тролле, ваши галеры войдут в Неву, и винные погреба Зимнего дворца достанутся моим матросам.
— Да благословит ваше величество всевышний.
— На него, единого, и уповаю…
В окрестностях Тавастгуста был разбит военный лагерь Паролямальм. Утром начались кавалерийские учения: драгун обучали на полном скаку спрыгивать с лошади и запрыгивать в седло. Неопытные солдаты падали. Густав решил лично преподать им урок:
— Наш славный король Карл Двенадцатый делал это вот так… Густав высоко подпрыгнул, закинув ногу в стремя, но лошадь рванула, и король с криком покатился по земле. Набежали лейбмедики: сложный перелом левой руки. Король стонал:
— У меня же свидание с Екатериной во Фридрихсгаме!
Язвительный Мориц Армфельд заметил, что все-таки Карл XII, очевидно, прыгал в седло как-то иначе. Драгуны несли на себе короля с учебного плаца, как с поля Полтавской битвы уносили когда-то Карла XII. Хитрость и коварство политики Густава III были известны всему миру; казалось, король ничего не делает без тайного умысла. Известие о переломе руки в Паролямальме обошло газеты Европы, дав повод Фридриху II сильно задуматься:
«Густав сломал руку… Интересно знать, зачем ему это нужно?»
16 июня Екатерина тронулась в путь, ее свиту составляли двенадцать избранных персон, главные из них — Безбородко, княгиня Дашкова, приятель императрицы Строганов для духовной поддержки и фаворит Сашка Ланской для поддержки телесной. Перед отъездом Романовна всюду отбарабанила, что она давно презирает Густава III, а поездка для нее — жертва: «Меня умолила ехать императрица, которая не может обходиться без моего общества. Я еду только затем, чтобы сравнить короля с его братом, герцогом Зюдерманландским, который уже оказывал мне разные любезности. Посол Нолькен давно предлагает мне орден Большого Креста, заверяя, что Густав III живет мечтами о встрече со мною…» Однако Екатерина посадила в свой экипаж не ее, а Безбородко: деловые люди, они по дороге обсуждали шведские неурядицы. Давние неурожаи в Скании, этой житнице королевства, следовали год за годом, истощая здоровье шведов, а зерно переводилось на выгонку спирта. Густав III строил планы войны с Данией, чтобы отторгнуть от нее Норвегию, он разевал рот и на Голштинию. Но в среде шведского дворянства зрели заговоры. Многие офицеры флота и армии, имевшие поместья в Финляндии, мечтали о финской автономии, чтобы не зависеть от королевских капризов. Наконец, «финская партия» при дворе Густава III желала русского протектората над страною Суоми, в которой они, шведы, стали бы независимой олигархией. Руководил этой оппозицией Магнус Спренгпортен, который и перебежал к Екатерине с планами крепостей на Балтийском море…
За Выборгом Екатерина сказала свите:
— Как много камней, и совсем не видать жителей. Зато на каждого из нас — по миллиону комаров. Однако меня они не кусают, ибо кровь у меня настояна на ядах. — Безбородко, сидя возле императрицы, не расставался с портфелем, набитым важными бумагами. Екатерина повернулась к нему: — Жалею, что мой brat сломал только руку, но не вывихнул себе мозги…
Безбородко уже привык к ее откровенности и твердо помнил: все, что сказано императрицей, должно умереть вместе с ним. Густав III ожидал гостей в Фридрихсгаме, свита короля была в испанских костюмах (черный цвет с пунцовым), а белые повязки на рукавах служили признаком монархических убеждений. В этом свидании король выступал под именем «графа Гага». Он весьма любезно подарил кузине коробку детских игрушек шведского производства — для внуков ее, Александра и Константина. Екатерина спросила: как ему понравились русский квас и кислые щи?
— Отличное пойло! Если бы не эта скотская отрыжка, то лучше ничего и не придумать. Но в присутствии фрейлин, я смею думать, все же лучше отрыгивать французским шампанским…
Переговоры заняли три дня. Екатерина с Густавом беседовали наедине, как заговорщики. Швеция признала «Декларацию вооруженного нейтралитета», но король уклонился от ответа на вопрос Екатерины: согласен ли он сразу порвать тайные и оскорбительные для России связи с Блистательной Портой?
— Поверьте, я лучший друг вашей великой империи…
Екатерина осторожно намекнула: лагерный сбор войск в Паролямальме более всего похож на демонстрацию силы.
— Я сам и пострадал, — со смехом отвечал король, показывая императрице забинтованную руку.
За столом женщина (по-женски же!) начала потихонечку вставлять шпильки в колесо своего brat'a. Екатерина действовала по принципу: кошку бьют, а слуге намек дают.
— Престолы и особы, на них восседающие, достойны внимания только издали. Все носители корон, попадая в общество нормальных людей, делаются людишками несносными. Знаю об этом по своему долгому опыту! Когда я появляюсь где-либо, все столбенеют, будто им показали голову разъяренной Медузы, в прическе которой шевелятся гадюки… Что тревожит вас, brat? Если сапог очень жмет вашу правую ногу, пожалуйтесь мне. Мы вырежем для вас удобные колодки. У меня нет никакой системы в политике. Тут я дура! Но я желаю вам только блага…
В ответ на эту коварную эскападу Густав тишком признался сестрице, что от русских субсидий не откажется. Екатерина перед сном, уже в постели, имела беседу с Безбородко:
— Субсидии от Вержена он направит противу России, а субсидии из моего кармана употребит во вред Дании… Так?
— Так. Не давать, — рассудил Безбородко.
— Дадим! Но в аптекарских дозах, чтобы на кота было широко, а на пса узко… Зачем же болтуна этого обижать?
Со шведской свитой императрица беседовала, высовываясь из окна, как бабка старая, охочая до уличных сплетен, и причиной тому было запрещение Густава своим офицерам появляться в комнатах царицы. Многие из них сражались в Америке за французские колонии, во Фридрихсгам они приехали прямо из Парижа. Однажды, затворив окно и шлепнув на себе комара, Екатерина сказала Безбородко, что, по ее мнению, это свидание во Фридрихсгаме добром для короля не кончится: наверняка из Версаля он получит выговор. В письме к Потемкину императрица сообщала, что ее братец полюбил красоваться с перевязью на руке, будто побывал в сражении. «Он крайне занят своим костюмом и очень любит вертеться перед зеркалом, как женщина». Не от имени России, а как сестра брату Екатерина подарила Густаву ничтожную для его величества сумму — 200 тысяч рублей. Столько же она давала и Шагин-Гирею, но крымский хан денег не взял, а шведский король от подачки не отказался… Самые сильные слова Екатерина приберегла для сцены расставания с королем.
— Мы еще богаты проектами! — сказала она Густаву, забираясь в карету.
— Говорят, вы хотели бы отнять у датчан Норвегию? Это, наверное, такая же сплетня, как и то, что вы желали бы вырезать мои слабые гарнизоны в Финляндии, чтобы, позавтракав в Тавастгусте, обедать во Фридрихсгаме, а ужинать в Петербурге… Если так, милости прошу! — улыбнулась из окошка Екатерина. — Гостям мы всегда рады…
Подобрав шлейф платья, она плюхнулась на диван подле неразлучного Безбородко, который держал при себе портфель со старанием нищего, вцепившегося в свою торбу. Лошади понесли.
— Brat напрасно плутует! Когда я вступила на престол, у меня на Балтике было лишь одиннадцать полусгнивших линейных кораблей и четыре дряхленьких фрегата. Теперь же я могу выставить эскадры… Через месяц светлейший спустит в Херсоне первый линейный корабль — с дурацким названием «Слава Екатерины». Если мы не станем сейчас же отсылать на Черное море опытные команды, они не успеют приноровиться к тамошним условиям.
— Не волнуйтесь: первые команды выступили.
— Кто их повел? — спросила Екатерина.
— Федор Ушаков.
— Говорят, с ним трудно ужиться. Это правда?
— Я не знаю, каков он в обществе, но по формуляру Ушаков выглядит вполне благопристойно.
— А-а, теперь вспомнила! О нем хлопотал светлейший.
— Светлейший имеет глаз на людей хороших.
— Верно! Кстати, Александр Андреич, не забудь напомнить, чтобы кладбища Петербурга полиция выносила подалее от города. Чем черт не шутит, но в Месопотамии чума уже была…
Вдали показались башни древнего Выборга, где комендантствовал брат великой княгини — принц Фридрих Вюртембергский. Жена его, принцесса Зельмира, выложила перед императрицей России выбитый зуб и вырванный клок волос:
— Прошу защиты у вашего величества от мужа.
Молодая женщина, плача, обнажила руки и плечи, сплошь покрытые кровоподтеками. Зельмира сказала, что муж привязывает ее к кровати и хлещет шпицрутенами:
— А я ведь снова беременна от злодея этого.
Безбородко сказал: если принц жены не щадит, каково же солдатам при нем служится? Екатерина велела женщине:
— Ступайте в мою карету, вы поедете со мною…
Фридрих явился на ее зов. Екатерина, распалясь в брани, с французского языка перешла на немецкий (Монбельяр называла Момпельгардтом).
— Все вы таковы, нахлебники! — кричала она. — Очень уж вам, выскочкам вюртембергским, желательно, чтобы жены сапоги с вас снимали да ноги вам мыли… Марш отсюда, скотина!
— Куда же мне? — оторопел негодяй.
— Хоть в Херсон! И делать там, что велят.
— Верните мне жену мою.
— Для вас хватит общения с маркитантками, — отвечала Екатерина. — Каштаны в Момпельгардте уже созрели. Вот и жарьте их на сковородке, не забыв прежде солью присыпать…
В столице она встретила Марию Федоровну:
— Вижу, опять живот до носа растет, будет государству прибыль великая. Но вот братец ваш живота своей жены не бережет. Я ради чего пустила его сюда? Чтобы он хлеб наш пожирал? Да меня позорил? Я ваше гнездо проклятое разорю…
Несчастную Зельмиру она нежно приласкала:
— Вы поживете при «малом» дворе моего сына, докладывая мне о разговорах, которые там ведутся. За это вы всегда можете располагать моим покровительством. Если ваша семейная жизнь не сложится, я подарю вам замок Лоде в Лифляндии… Вы поняли, надеюсь, чего именно я от вас требую?
— Как не понять, я благодарна вам…
Екатерину пожелал видеть Спренгпортен — тайно. Он сказал, что король Густав уже подкупил принца Фридриха Вюртембергского, который и стал его платным шпионом:
— Из патриотизма я вручил вам планы крепостей шведских. А он передал королю за деньги планы вашей крепости Выборга.
— Насколько авторитетен источник этих сведений?
— Я назову его: Мориц Армфельд, близкий друг короля…
Екатерина долго думала. И позвала Безбородко:
— Не пора ли нам ставить нового посла в Швеции?..
Георг Магнус Спренгпортен был одержим идеей самостоятельности Финляндии. Есть и его заслуга в том, что финский народ обрел автономное правление и страна Суоми стала «Великим княжеством Финляндским». Его много порицали — как предателя! — историки Стокгольма, историки Гельсингфорса, и только потом, уже после второй мировой войны, когда знаменитая «линия Паасикиви» выпрямила все искривления прошлого, Спренгпортена стали называть не предателем, а — патриотом. В русской же истории он, генерал и дипломат, остался с русским именем — Егор Максимович!
10. ПЕРВЫЕ УРОКИ
Во субботу, день ненастный, маменька родненькая мужиков секла. Заодно уж, пока розги свежие, учила уму-разуму и первенца своего — Алешеньку. При посеканциях над чадом изрекались вслух афоризмы благотворящие: «Казни сына своего от юности его, и покоит тя на старость твою»; «Не ослабляй, бия младенца: аще бо жезлом биеши его, не умрет, но здравее будет…». Алешенька к сечениям приобвыкся: с лавки соскочив, он розгу материнскую с чувством лобызал:
Папенька его, запселый помещик Бежецкого уезда, пребывал в отставке: с 1762 года и до 1782-го глядел на двор из окошка: вот белье несут к речке, свинья поросяток в лужу зовет, а петух (экий срамник!), через плетень перемахнув, чужой гарем навещает. Каждую осень помещик заготовлял «снулых» мух, собирая их в бутылки, — лучшее лекарство от простуды. Какой там еще «гриб»? Это все ученые навыдумывали. А кто водку с мухами пьет, тот никогда не «сгрибится». Алешеньке исполнилось четырнадцать годочков. После святок продали двух коров, хлеб на базар свезли. В деньгах захудалые дворяне нуждались лишь для поездок. Решили ехать в Петербург, чтобы отрока в кадеты определить. Дорогою до столицы отец поучал сына:
— Ежели кто из господ учнет пытать, какое образование у тебя, ты не ври, отвечай правдиво, что очень хорошее, потому как за науку твою мы дьячку три четверти жита отвесили.
Был январь. В столице сняли угол за перегородкой. Корпус же назывался так: Артиллерийский и инженерный шляхетный. А в корпусе Сухопутном учились детки побогаче, знатные.
— Умных людей, — изрек опытный батюшка, — надобно в трактирах сыскивать, где они почасту вино пьют…
В кабаке скучал солдат полка Архангелогородского по имени Кузьма Мохов, утомленный трезвостью. Взялся он за косушку водки прошение составить, для чего батюшка загодя купил гербовый лист (в две копейки ценою) и просил солдата писать аккуратнее, чтобы на второй лист не тратиться.
— Тады сам и пиши! Стану я за косушку стараться.
— Да уж смилуйся. Мы не шибко грамотны.
— Эх, вы! А еще дворяне, — сказал солдат, кроша черный хлеб в миску с водкою, и ложкой стал кушать.
Наевшись водки с хлебом, составил прошение как надо: «Всепресветлейшая Державнейшая Великая Государыня Императрица Екатерина Алексеевна Самодержица Всероссийская Государыня Всемилостивейшая. Бьет челом Тебе недоросль из дворян…» С этим прошением тронулись дворяне до корпуса. На морозе закоченели. А кадеты были прямо загляденье: мундирчики на них красные, как грудки у снегирей, лацканы из бархата черного. Писец в канцелярии встретил провинциалов приветливо:
— Извольте, мигом прошеньице составлю. И возьму недорого: всего три рубли… Уж больно мальчик у вас хорош, быть ему генералом! — Когда же услышал, что прошение уже имеется, а три рубля в чужой карман отлетело, писарь батюшку со стула погнал. — Зайди завтрева… расселись тут! — говорил он.
На следующий день было сказано — через неделю:
— Может, директор Мелиссино и заявится…
Петр Иванович Мелиссино над корпусом директорствовал. Но промчались мимо горячие кони, в окне кареты мелькнул греческий профиль генерала, откатившего к девам блудным или на выпивку в ложе масонской. С той поры и начались маетности. Каждодневно ходили отец с сыном до корпуса, мерзли у подъезда, чтобы поклониться в ноги директору, чтобы не забыл их… Но мимо пылила шуба генерала, пахнущая порохом и духами:
— Сей день не могу! Вы уж в канцелярию ступайте…
А в канцелярии прошение даже в руки брать не хотели. Воротились от него в сторону, будто им жабу дохлую показывали:
— Много тут вас таких… наезжих-то! Да и отрок ваш с лица плох. Нешто масла на него жалели? Идите с Богом…
Миновала весна, вот и лето. Не стало денег. Из угла за перегородкой выгнали. Ночевали где придется. На Ямском дворе наблюдал отрок, как суровые ямщики поедают ботвинью с — луком, ложкой валят икру на хлеб, тащат с подносов громадные ломти ситного. «Мне бы вот так, — думал отрок, в чужие рты заглядевшись. — Неужто придет срок и я ботвинью есть стану?..»
Однажды утром сказал отец:
— Сбирайся, сынок.
И тронулись в Александро-Невскую лавру, где митрополит Гавриил раздавал нищим милостыню. Тоже встали в ряд, клянчили:
— Ссудите дворян оскудевших…
Монашек-раздавальщик дал им рубль, сказав:
— А боле сюды не шляться. Церковь — не банк!
«Когда мы вышли на улицу, — писал потом отрок, — батюшка поднес рубль к глазам и горько заплакал; я тоже плакал, на него глядя…» Но Мелиссино оставался по-прежнему неуловим, как масонский дух. Рубля быстро не стало. Знакомых ни души. Все чужие, бегут по своим делам, каждый собой занят. Делать нечего. Пошли стоять на паперть церковную:
— Подайте Христа ради, кто сколько может…
Потом на базаре требухи отварной наелись. На следующий день (ровно через полгода после приезда) опять выжидали Мелиссино у подъезда, маялись у дверей дома его. Пить отроку хотелось, да спросить у лакеев боязно: уж больно важные!
Наконец кучер подогнал карету генеральскую.
Голод и жажда придали мальчику смелости. Увидев генерала в дверях, он подбежал к нему и стал на батюшку показывать, говоря, что давно не ели, а матушка в деревне по ним изнылась.
— Хорошо, — сказал Мелиссино, тронутый слезами, и, взбежав по ступеням обратно, вскоре вынес записку, в которой было начертано: «Принять». С датою — 19 июля 1783 года…
В канцелярии писец глядел уже милостиво:
— Как фамилия твоя будет, сыне дворянской?
— Аракчеев, — сказал отрок, снова заплакав.
…Первый урок жизни! Аракчеев всегда его помнил и, достигнув могущества, на любую просьбу отвечал в тот же день, в какой она им получена. Все равно что — отказать или уважить, но ответ давался им моментально! Есть ли душа в машине? Наверное, иногда водится, как водятся и черти на болоте.
Екатерина смолоду учла жестокие уроки прежних царствований, не желая повторять горьких ошибок прошлого:
— Я поставила себе правилом — немцев, тем более родственников, на Русь не допускать! Прожорливы и наглы, а пользы с них — с воробьиный хвостик. Даже гостями не хочу их видеть…
Родной брат ее, Фридрих-Август, влачил жалкое существование то в Базеле, то в Люксембурге, побирался крохами по дворам Германии, но между братом и сестрой не возникло даже переписки. Один только раз принц просил у сестры денег для голодающих в Ангальт-Цербсте, но императрица денег не дала, а на всю просимую сумму закупила для своих земляков хлеба. И отправила с обозом: пусть едят! «Знаю я, как деньги в руки давать этим принцам, — говорила она. — Жена моего братца туфель да тряпья себе накупит, а обыватели хлеб только во сне увидят…». Однако с помощью Марии Федоровны ее немецкие родственники, тихо и незаметно, как вода в корабельные трюмы, просачивались в Россию через всякие щели и дырочки. После путешествия по Европе великокняжеская чета затихла в Павловске, подальше от императрицы, а друзей Павел с Марией отвадили от себя, чтобы не повторилось истории с Бибиковым (умершим в Астрахани) и князем Куракиным (сосланным прозябать в деревню). А ведь Екатерина еще не все о них знала! Не знала и того, что ее невестка наделала колоссальных долгов, желая обеспечить многочисленную родню в Монбельяре… «Малый» двор все больше запутывался в долгах. Конечно, и Павел и Мария надеялись расплатиться с кредиторами только в том случае, если Екатерина вытянется в гробу, а они будут коронованы на престоле. Однако, судя по очень бодрому настроению императрицы, о смерти она не помышляла, напротив, похвалялась железным здоровьем, отличной памятью и неустанными заботами… Павел между тем изнывал от нетерпения, жаждая кипучей государственной деятельности и большой власти. Жене он жаловался:
— Ну что мне этот Павловск, строенный близ большой дороги, по соседству с резиденцией матери! Ах, как бы я хотел укрыться подальше от нее — за лесами, за болотами…
По чину генерал-адмирала цесаревич имел лишь две караульные команды, набранные из морской пехоты Балтийского флота. Муштруя их с тростью в руках на своем дворе, Павел не испытывал удовольствия, раздражался:
— Если б у меня было много денег, я бы оставил этих чурбанов в покое и закупил солдат в германских княжествах. Что взять с этих русских? А наемники служат отлично…
Наконец-то, после рождения дочери Александры, он получил в подарок от матери Гатчину, выкупленную ею у братьев Орловых. Тихие озера, густые леса, вокруг тишина и безлюдье.
— Как раз то что надо! — обрадовался цесаревич…
Из караульных команд он образовал здесь батальон в 80 человек. «Мунстр» по всем правилам прусской науки производили поручик Мей и капитан Штейнвейер — экзерцирмейстеры! Откуда они взялись на святой Руси, теперь сам черт не разберет. Но явились в Гатчине, будто из-под земли. Зато и мунстровали исправно. Так зарождалась будущая «Гатчинская» армия…
Екатерина отлично знала, что вокруг нее, внутри двора и вдали от двора, царит злостное грабительство, но даже взяточники, строя особняки, украшают фронтоны их надписями: «ЩЕДРОТАМИ ЕКАТЕРИНЫ ВЕЛИКАЯ». Ход мыслей императрицы складывался в необычном порядке: «Большое воровство, в отличие от воровства малого, есть прямое доказательство тому, что казна моя неисчерпаема».
— Пусть колеса империи крутятся и дальше, — говорила она, — лишь бы скрип их не мешал мне спать…
Ум холодный, черствый, практичный. Всегда занят поисками слов, решений, комбинаций. Даже перлюстрацию она сумела использовать в обратном направлении. Зная, что ее письма тоже вскрываются за границей, Екатерина в частной переписке не раз излагала важные проблемы в политике, заведомо уверенная, что ее мысли отразятся в политике Версаля или Стокгольма. Чаще всего она прибегала к услугам берлинской почты:
— Зачем мне ссориться со старым «Иродом»? Лучше я напишу доктору Циммерману, что здоровье мое отличное, но оно еще больше окрепнет, если посол Герц не будет раздражать мои нервы. И уверена, что от Герца в Петербурге духу не останется…
Наверное, в политике так и надо — левой рукой чесать правое ухо. Но при всем практицизме Екатерина не заметила угрозы от «Гатчинской» армии: она увидела в ней лишь забаву своего сына и не сообразила, что в Гатчине зарождалась новая идеология, новейшая политика, чуждая не только ей лично, но и противная русскому государству… Допустив оплошность с Гатчиной, императрица проглядела и шашни Безбородко…
Голосистая авантюристка Анна Бернуцци-Давиа, побрав с урода деньги и драгоценности, запросила у него в подарок еще и… земли! Екатерина хватилась, но было уже поздно: внутри России образовалась, пусть небольшая, территория, принадлежавшая иностранной подданной. Екатерина пробила тревогу — через полицию.
— Эту шарлатанку, — наказала она, — выставить вон из России в двадцать четыре часа и более не пускать обратно! — Затем, призвав к себе разжиревшего селадона, она сказала, что с ним деликатничать не станет: — Люди мы свои, а потому… Затвори-ка двери покрепче!
Безбородко закрыл двери кабинета, и Екатерина — раз, два, три! — от чистого сердца надавала ему оглушительных затрещин.
— Лучше бы ты в Коломну бегал, — заключила она.
Коломна была окраиной Петербурга — в глухом конце Садовой улицы, где размещались всякие непотребные дома. Совет дала хороший, но запоздалый: Безбородко там уже побывал!
11. ЧЕРЕЗ ВСЮ РОССИЮ
Давайте подумаем над тем, над чем мы никогда не задумывались: когда в веке восемнадцатом люди русские просыпались, когда спать ложились? Календарный вопрос во все времена истории был насущен, ибо от него во многом зависят успехи и благополучие человеческой жизни. Сигналом к пробуждению предков всегда были петухи и восход солнца — летом; зимою же вставали при свечах (баре) и при лучинах (подневольные). Ужинали на закате солнца, чтобы с последними лучами его все убрать со стола. Оставлять же стол неприбранным на ночь — домового кормить!
Засиживаться в гостях долго считалось неприличием, такое поведение осуждалось старыми людьми.
— Всему свой час, — ворчали они. — Душою сберегай плоть, а здоровою плотью сохраняй в спокойствии дух свой.
На режим дня воздействовала, конечно, и церковь — с ее заутренями и обеднями. Деловая жизнь государства начиналась спозаранку. Раннее пробуждение императрицы не было ее личной заслугой. Военные являлись к полкам в шестом часу утра, когда солдаты уже встали. Гражданские чины открывали доступ в канцелярии около семи. Многие ничем не занимались, а только присутствовали, служебное помещение в те времена называлось «присутствием». В служебных формулярах так и писалось, допустим: «В чине коллежского секретаря присутствовал четыре года в Соляной конторе». Следуя регламенту, в час пополудни всякая служба прекращалась. В гости ходили обычно к шести часам вечера. Если кто опаздывал, получал замечание:
— Что же это вы — на ночь-то глядя?
Модницы, подражавшие аристократкам, или девицы на выданье, берегущие красоту для женихов, иногда позволяли себе еще понежиться в постели после всеобщего пробуждения.
Но это тоже осуждалось, о таких говорили:
— Вылупится — и к зеркалу. Какая ж из нее хозяйка будет?
Обедали точно в полдень. Ужинали рано. («В летние долгие, дни почиталось даже и у дворян стыдом при огне ужинать».) Врачи времен Екатерины следили за дневным распорядком, нарушению его приписывали болезни, в книгах и лекциях проповедовали, что даже три часа дня для обеда — уже поздно, а после трех — вредно. В режиме суток изменения начались не снизу, не от народа, а сверху — от разгульной гвардии, от картежной игры, от повадок аристократии, от привычек придворных. Странно, но так: режим русского народа был круто нарушен в Отечественную войну 1812 года, ритм жизни поколебался в 1825 году — возникли большие социальные перемены, это был год восстания декабристов…
А моряки России всегда просыпались раньше России!
Была еще теплая летняя ночь, когда Федор Федорович Ушаков, повелев поднять шлагбаум на заставе, крикнул стражам:
— По указу ея величества — до Херсону!
— Сколько вас тут? — спросили его.
— Много. Открывай, считать некогда…
За его коляскою шагали сотни матросов с рундучками, следом тянулся обоз скрипучих телег, на которых с женами и детишками ехали на новые места тысячи мастеровых — с пилами, топорами и сверлами. Ушаков велел матросам разуться, а если в деревнях сыщут лапти, советовал идти в лаптях.
— Путь далек, берегите ноги, — наказывал он.
Мастеровые собрались хозяйственно — со скарбом, один чудак вез даже горшок с редкостной тогда геранью, возле тележных колес бежали домашние собачки, из мешков торчали головы удивленных котов. Матросы топали по обочинам, а вдоль тракта сновали кареты, пассажиры спрашивали:
— Куда вас столько? И куда гонят-то?
— Флот делать. Черноморский. Тако велено…
Валдай встретил служивых обычным разгулом, трактиры были отворены настежь, воры играли с проезжими в зернь и карты, цыганки, наехавшие из Молдавии, шлялись меж домов, таская белье с заборов, ворожили судьбу парням и девкам, а бедовые валдайские бабы, славные красотой и распутством, заманивали матросов сладкими пряниками…
Русского спутника сопровождал в странствиях дух цветочный, медвяный. Россия была тогда богатейшей медовой страной, иные мужики до ста ульев держали в хозяйстве, а помещики имели пасеки до пяти тысяч ульев, — от этого изобильная душистая река текла по стране, а воск в церквах, для свечей нужный, мерили в ту пору пудами. По вечерам, в раздолье степей украинских, матросы пели русские песни, из дальних хуторов, дремлющих в тишине левад, слышались ответные голоса девчат да парубков. Большие чистые звезды горели в черноте ночи…
Конец пути обозначился ясно, когда завернули вдоль Днепра, в котором искупались охотно. Ночью виделось им зарево на горизонте — страшное. И было непонятно, что там, в Херсоне, не пожар ли? Ушаков не вытерпел, наказал боцманам:
— Ведите обозы далее, я в коляске до города — мигом…
На окраине Херсона, среди поверженных халуп, лежали груды тряпья и соломы, всюду чадили костры, в стороне от жилья валялись мертвые. Часовой вялым движением поднял ружье:
— Назад — зараза! Иль не вишь, куды прешься?
— Да что у вас тут, братец? — спросил Ушаков.
— Ч у м а, — ответил солдат и, зашатавшись, упал…
Издалека шагали мортусы, обшитые с ног до головы рогожами и мешковиной, пропитанной вонючим дегтем. Несли они длинные шесты с крючьями железными на концах.
— И давно у вас так-то? — издали окликнул их Ушаков.
— Мы не знаем. Мы не здешние. Нас прислали…
Это были каторжники. Крючьями они зацепили солдата за острый выступ его подбородка, поволокли прочь, словно падаль. Ружье мертвеца закинули в костер, жаркое пламя нехотя ощупало полировку приклада. А где-то за городом, на Днепре, как сладкое видение будущих странствий, торчали высоченные мачты первого на юге линейного корабля — «Слава Екатерины»…
«Черноморскому флоту быть теперь или не быть?»
Камертаб — Лунное Сияние, Аксинья в православии, Федоровна по крестному отцу Ушакову, — где же ты?
— На кого ж ты меня покинула?..
Старый турок Махмуд держал в посинелых губах гвозди, а молоток наготове. Он взялся за крышку гроба:
— Кысмет! Так угодно воле Аллаха…
Прохор Курносов еще раз вгляделся в тонкое лицо турчанки, навеки запомнил улыбку на губах ее, не забыл выгнутые дуги бровей, словно Камертаб перед смертью сильно удивилась чему-то, и снова захотел кинуться на грудь жены, но Махмуд с грубой бранью отпихнул его прочь от гроба:
— Не лезь! Еще и сам заразу схватишь…
Прохор Акимович перевел взгляд на близнецов своих — Петра и Павла: материнская тонкость была в их детских личиках, только лбы пошире да волосы отцовские, светлорусые.
Он сказал Махмуду, заплакав:
— Так что стоишь-то? Заколачивай уж…
После похорон, вместе с детьми и Махмудом, побрел он в первый же кабак и стал глушить стаканами водку. Махмуд не пил ни капли. Ел рыбу. Дети тянули отца за рукав мундира:
— Тятя, ну, хватит тебе! Пошли до дому-то.
— А где дом? Нет у нас больше дома… все сгинуло.
Черный пудель, скуля, жался к хозяину, ласки его искал. Пахло вином, дегтем, пожарами, тленом и свежей стружкой.
— Ништо не мило теперь… сдохнуть бы!
— Сдохнешь, — сказал Махмуд, — а Петра с Павлом на меня оставишь? А корабли кто достроит?
— Будь все проклято… уйти бы куда! Далеко…
— Езжай обратно в Азов, там нет могилы ее.
— И с могилой здесь не могу я расстаться…
Сыновья, по знаку Махмуда, подхватили пьяного отца с лавки, потащили из кабака. Махмуд шагал рядом, куря трубку, плевал в чадящие костры, за ними бежал пудель, брезгливо нюхал черные пятки мертвецов. Отойдя подалее, Петр и Павел опустили отца на траву, и он затих, а Махмуд велел им:
— Тащите лопаты! Здесь новую землянку отроем…
Мимо шли мортусы, хотели тащить и Прохора.
— Не тронь! Это пьяный, — заслонил его Махмуд.
— А чего ты тогда трезвый?
— Аллах не велел сегодня…
Когда Прохор Курносов очнулся от вина, он увидел детей, сидящих поодаль, а рядом с ним лежал мертвый Махмуд.
— Чего вы сидите-то с лопатами?
— Да он и велел. Землю копать хотел.
— Не надо. Его и без нас приберут…
Пудель Черныш ласково облизал лицо хозяина.
— Пошли, деточки… еще разок навестим матушку.
Через день, пересилив себя, заявился он в Херсонское адмиралтейство, где сидел Марко Иванович Войнович.
— Где тебя черт носил? — спросил он, всегда грубый.
Майор и сюрвайер протянул ему бумагу:
— Рапорт мой. Не хочу больше жить здесь.
— В уксус кидай! Чего в руки-то мне суешь?
Подле него стоял чан с уксусом, в котором Прохор и прополоскал рапорт свой, словно тряпку худую. Войнович взялся за край бумаги, держа ее в отдалении от себя, выждал, когда стекут с листа капли уксуса. Не приближая к себе, вчитался:
— Так и все разбегутся… Ступай на верфи, готовь к спуску «Славу Екатерины». Днепр там не широк и с мелями. Ежели промедлишь якорями зацепиться, под суд тебя!
— Ладно, — сказал мастер. — Это я сделаю…
Первый линейный корабль спрыгнул со стапелей на светлые воды Днепровского лимана. Орден Владимира четвертой степени был наградою мастеру; в углах ордена расположились девизы: ПОЛЬЗА — ЧЕСТЬ — СЛАВА.
При двух орденах и при шпаге снова побрел он на кладбище. А там, качаясь над могилой, долго рассказывал Камертаб обо всем, что случилось с ним — без нее… Разве она умерла?
Камертаб все слышала. Камертаб все понимала.
«Прощай, сбереги детей… кысмет!» — отвечала она.
ЗАНАВЕС
Если казна медлила отпускать деньги, Потемкин приходил в сатанинскую ярость. Сохранился документ, увенчанный его резолюцией: «Дать, дать, дать!.. вашу мать». Потемкин имел 70 тысяч крестьян в Белоруссии, 6 тысяч крепостных душ в русских провинциях, на полтора миллиона рублей бриллиантов и — долги, долги, долги. Его состояние, впрочем, никогда не достигало уровня богатств прежних временщиков — князя Меншикова при Екатерине I или герцога Бирона при Анне Иоанновне (а позже Платон Зубов станет во много раз богаче князя Таврического)… Потемкин наловчился запускать руку в казенные деньги, но никогда не обирал своих крепостных: «Не пристало господину, вроде мельничного жернова, почитать своих рабов ничтожными зернами!» Потемкинские крестьяне были зажиточны, посевы ржи и льна в его владениях постоянно увеличивались. Если на каком дворе не было скота, Потемкин снабжал скотиной за свой счет. Владея городом Кричевом на реке Соже, он завел там лесопильни — для флота, канатную фабрику — для флота, мануфактуру парусиновую — для флота. Хороший хозяин для страны, светлейший был отъявленным разгильдяем, когда дело касалось его собственной персоны: доходов со своих предприятий никогда не имел, все они были ему убыточны. Для Потемкина, кажется, важнее всего была сама суть производства, конкретная польза государству, а совсем не личная прибыль. В этом светлейший выгодно отличался от множества дворян-современников. Очень много денег забирал у Потемкина стекольный завод. Он сам вникал в тайны стекла, экспериментировал в лабораториях, озабоченный — чем лучше стекло расписывать, какие узоры для глаза людского приятнее? Постоянно общаясь с живописцами и архитекторами, он развил свой художественный вкус…
Григорий Александрович обожал все необычное: если строил, то грандиозное, если давал концерт, то весь Петербург его слышал. А жить, как все люди живут, было ему несносно и противно. Он знал, какая худая слава сложилась о нем.
— Но если я тащу деньги из казны, — оборонялся он, — то и верну их России обратно — Тавридой с ее богатствами, новыми городами на Днепре и море Азовском…
Чтобы русская армия не зависела от купцов английских, он наладил суконную фабрику в Дубровне (под Екатеринославом), много лет занимался разведением тутовника и шелковичного червя в условиях Подмосковья. Там возникла его знаменитая Купавинская мануфактура, на которой трудились крестьянки, а секреты выделки шелка передавали им испанские мавры, выписанные светлейшим в Россию. Для современников остался памятен день, когда Потемкин въехал однажды в Петербург: сидя в открытой карете, он держал между ног мешок с орехами, которые велел заранее позолотить. Полной пригоршней рассыпал он орехи по улицам, и сначала это восприняли за его очередную причуду. Однако стоило женщине такой орех раскусить, внутри его скорлупы она находила пару тончайших женских чулок…
Но главная заслуга Потемкина — во внимании к русскому солдату. Его военные реформы всегда будут стоять рядом с военными победами Суворова, а многие изречения Потемкина — с боевыми афоризмами Суворова.
Вооруженные силы России, если бы их собрать вместе на одном поле, явили бы красочное зрелище: инфантерия — светло-зеленая, кавалерия — синяя, артиллерия — красная, а мундиры флота блистали ослепительной белизной. Потемкин первым делом желал оборвать у солдат прусскую косицу на затылках.
— Этот «гарбейтель» хорош только для разведения вшей…
В феврале 1784 года (уже полновластный президент Военной коллегии и генерал-фельдмаршал) он стал владыкой над армией.
— И никто мне теперь не помешает, — говорил Потемкин, рассуждая о вреде кос для солдат, о дурацком пудрении голов. — Каске быть удобной и видной, чтобы солдат не только головы не терял, но и гордился ею. Чулки для баб хороши, дабы красоту ног показывать, а солдату в шароварах бегать на врага ловчее… Лосины же гусарские — для наживания грыжи!
Он сокращал полки гусарские, полагая, что врага бьют не красотою одежд, а одежда гусара была очень дорога (офицер получал лишь четверть той суммы, в какую обходился ему пошив формы). Взамен гусар Потемкин усиливал тяжелую кавалерию — драгунскую, формировал новые полки — гренадерские, мушкетерские, пикинерные, карабинерные, егерские.
— Стрелять часто и метко! — призывал светлейший…
В холодные дни лосины не грели, вызывая озноб во всем теле, от дождей морщились — Потемкин заменил их теплым и мягким сукном, которое не мнется и просушить легче.
— Да и лоси бедные на Руси мне спасибо скажут! А служба солдатская бывает хороша не от уставов — от начальников. И она отвратительна, ежели бьют солдата, а провиант воруют. Дабы побоев не случилось, господ офицеров стану в рядовые разжаловать, и пусть они, благородные, на своей шкуре, на своем стомахе изведают, какова сладость жизни солдатской…
Ворочая миллионами, Потемкин не гнушался скрупулезно пересчитывать и копейки солдатские. Как бухгалтер, щелкал он счетами, на костяшках откладывая расходы солдата на «фанаберию»:
— Фунт муки мелкого помола — вместо пудры — четыре копейки, сало для помажения голов да еще ленточки в гарбейтелях — рубль и пять копеек… Всю эту бухгалтерию к такой матери — распорядился Потемкин. — На што в полках развели парикмахерские? На што пукли в бумажки, яко конфеты, завертывать, будто солдат — курва старая? Завиваться да пудриться — воинское ли дело? А ведь у солдат ни времени, ни куаферов нету…
«Полезно, — писал он, — голову чаще мыть и чесать, нежели отягщать ее пудрой, салом, мукой, шпильками, косами. Туалет солдатский должен быть таков: встал, то и готов! Легкие сапоги — и шаг легкий». Потемкин звал к себе сапожников, планировал удобную обувь. На полковых швальнях сам кроил кумачовые тряпки — на белье (красный цвет был необходим исподнему, чтобы солдат в бою вида крови своей не пугался: так повелось с древности). И не тесные мундиры, а легкие куртки надобны, чтобы резкие движения солдата в атаке не замедлялись.
Просторные шаровары избавили солдат и от чулок.
— Взамен чулок нужны онучи, портянки холщовые!
Сколько б ни зубоскалили потом над портянками, но они два века прослужили солдату русскому, удобные в ношении и гигиеничные. В своих приказах Потемкин внушал:
— Шпага солдату не нужна: она сбоку болтается, бегать мешая. Необходим штык! Примкнул — коли. В коннице седло лучшее — венгерское, спину лошади не трет, его и татары признают лучшим… Треуголки у солдат отнять: в них не выспишься, озабоченный одним: как бы углы не смялись. Красота их бесполезная. Ушей треуголка не закрывает. Нужны шлемы башлычные, дабы у солдата голова не мерзла…
Но главный вопрос — наказания телесные. «Вот тебе три мужика, сделай из них одного солдата» — такова была жутчайшая формула внедрения новобранцев в войсковую службу.
— Страшно помыслить даже, — с гневом говорил Потемкин, — сколько геройских душ пошло на тот свет из-под палок, чтобы из трех парней одного солдата вылепить! Простительно ли, чтобы страж отечества удручен был прихотями командиров, помешанных на соблюдении глупого щегольства?.. Наша русская армия, переняв все ухватки иноземные, стала машиною угнетения наших же крестьян, волею судеб солдатами ставших. Нельзя, чтобы простой парень, из деревни взятый, ночи не спал, боясь прическу нарушить… Все велю упростить! Все сделать удобным! Из науки парадной оставляю самую малость: в кавалерии усы пущай закручивают как хотят, пехота пусть задирает усы повыше, бакенбарды котам блудливым пригожи…
Я ничего не выдумываю, читатель: я цитирую Потемкина!
Из его рапорта Екатерине: «Красота одежды военной состоит в равенстве и в соответствии вещей с их употреблением. Платье должно служить солдату одеждой, а не в тягость».
— Лудите почаще котлы полковые, — призывал светлейший командиров. — Следите за чистотой посуды. Водите солдат чаще в баню. Преследуйте пьянство сугубое, но от чарки казенной солдат не отвращайте… Шесть ударов палкой по заднице, и не более того, раздавайте злодеям закоренелым!
После реформ Потемкина русский солдат обновился, стал подвижен и ловок, ничто его не стесняло. Волосы острижены в простонародный кружок, чисто вымыты. Ни штиблет, ни чулок в помине не осталось. Удобные теплые шлемы облегали головы, над которыми вздымались кверху — для устрашения врагов! — султаны из черного конского волоса… «Я, — писал Потемкин, — впотребил всю мою возможность к избежанию излишества и, облачая человека, дал ему все, что служит сохранению здоровья и к защите от непогоды. Армия российская, извлеченная мною из муки и сала, отныне будет здоровее и, лишась щегольских оков, конечно, поворотливее и храбрее!»
…Когда его не стало, все созданное им мигом разрушили, воинская форма снова превратилась в орудие немыслимой пытки, а при внуках Екатерины, Александре и Николае, солдата стали затягивать в такую «струнку», какая не снилась даже при Анне Иоанновне, во времена фельдмаршалства графа Миниха! Много доброго совершил Потемкин для русской армии. Но, как часто и бывает в жизни, добрая слава лежит, а худая слава бежит…
ДЕЙСТВИЕ ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ. Предупреждение
1. ОПАСНЫЕ КАРЬЕРЫ
Потемкин всегда был противником дуэлей, отвергая их суть по той лишь причине, что подлец, умеющий стрелять, может убить честного человека, стреляющего неумело; светлейший вопросы чести разрешал на свой лад… Вот и сегодня пришел с просьбой об отставке храбрейший воин, князь Цицианов, оскорбленный пощечиной подчиненного, после чего служить ему не желалось. Потемкин вспомнил, как в молодости был со звериной лютостью избит братьями Орловыми.
— Ежели сатисфакции у обидчика не просил, так поделом и дали тебе, — рассудил он. — Опять же, если ты завтра пьян напьешься и меня за ногу кусать станешь, так нежели мне, братец, из-за глупости твоей карьеры доброй лишаться? Нет уж, миленький, иди-ка да послужи отечеству!
Григорий Орлов, бежав из-под надзора братьев, недавно объявился в столице. Екатерина уговорила безумца на проживание в Мраморном дворце, вокруг которого расставила караулы. Вряд ли какая сиделка, даже самая терпеливая, вынесла бы все то, что снесла императрица от Орлова, за которым сама же и вызвалась ухаживать, — брань, угрозы, плевки, безумные речи, похоть и осквернение, самое мерзостное. «Орлов, — писал один современник, — умирал в ужасном состоянии…» Записки Екатерины, посланные ею Потемкину, были в ту пору наполнены хорошими словами. В конце своих посланий она не забывала упомянуть: «Саша велит тебе кланяться». Саша — это Ланской, который удобно поместился в сердце стареющей женщины, и с языка императрицы все чаще срывалось: «Саша сказал… Саша насмешил… Саша восхитился…»
В русской истории век осьмнадцатый — бабий!
Начиная с 1725 и до 1796 года престол России, исключая короткие паузы, занимали одни женщины. Если же обратиться в глубину века семнадцатого, из мрака застенков глянут глаза несчастной царевны Софьи, впервые на Руси заявившей о праве женщин занимать в стране самое высокое положение. История фаворитизма в России еще никем не была писана, а — жаль…
Фаворитизм — явление для монархий закономерное, особенно в такие моменты истории, когда престол занимала женщина, да еще не в меру темпераментная. Во все времена и во всех государствах фаворитизм извечно произрастал, как шампиньоны на кучах навоза. Россия не избежала общей участи. Но пожалуй, только Екатерина II превратила фаворитизм из явления постыдного, которое надо утаивать, в дело большой важности, открытое для всех, как стезя служебная, награждений достойная. Свои женские слабости она не постыдилась возвысить до степени государственного значения… В дружеской беседе с графом Строгановым императрица однажды сказала:
— Старая мадам де Веранс безумно любила молодого Жан-Жака Руссо, и никто ей этой любви в упрек не ставил. Я же виновата с ног до головы… Откуда знать, Саня? Может быть, я воспитываю юношей для блага отечества.
Строганов высмеял свою подругу, и тогда Екатерина обозлилась:
— Послушай, друг мой! Вы, мужчины, состарившись, бегаете за молоденькими. Юных козочек вы, козлы расслабленные, сережками да деньгами приманиваете. Так почему пожилым женщинам нельзя молодых любить?..
Александр Ланской был моложе ее на тридцать лет. Он вышел из обнищавших дворян. Парень крупного телосложения. Держался прямо. Цвет лица имел здоровый. При вступлении в «должность» (иначе тут не скажешь) получил от императрицы коллекцию медалей и собрание книг по истории. Теперь одни лишь пуговицы на его кафтане стоили 80 тысяч рублей. Ланской оказался любителем искусств, он постигал книги Альгаротти, на токарном станке вытачивал камеи, столь модные тогда в кругу аристократии. Ланской всегда оставался равнодушен ко всему, что лично его не касалось, и очень дорожил своей карьерою. Фавориту казалось, что привязать к себе Екатерину он может лишь прыткостью, почти воробьиной, и Ланской обратился к помощи врача лейб-гвардии Григория Федоровича Соболевского; выслушав его мужские опасения, штаб-доктор заверил молодого человека:
— Я сделаю из вас античного Геркулеса…
— Вы мой спаситель! — сказал фаворит Соболевскому, который, излишне возбуждая Ланского, мечтал таким путем обрести придворное звание гоф-медика, камер-медика и даже лейб-медика.
Дисциплина в народе поддерживалась наказаниями. Если кто украл не больше 20 рублей, сажали в «работный дом» и томили до тех пор, пока своим трудом не возместит потерпевшему эту сумму. Кто стянул вещей или денег больше чем на 20 рублей, тому в начале «трудового воспитания» задавали хорошую встрепку, а по отбытии наказания секли уж «через палача» — кнутом, чтобы помнил, почем фунт лиха! Уголовный люд, обретя свободу, спешил укрыться от гнева Божия в трактирах Охты и деревни Автовой, растекался по злачным вертепам кварталов Коломны. Порядочные люди сюда не заглядывали. А если кто из господ и был охоч до «клубнички», но делал это аккуратно, одевшись простенько, чтобы его там не приметили.
Петербург досыпал. Под утро бравый сержант по фамилии Дубасов начал ломиться к Таньке, давно им облюбованной.
— Танька! — стучал он кулаком в двери. — Или отворяйся, или весь дом взбулгачу. Ты меня знаешь: я есть сержант Преображенской лейб-гвардии… Нам ждать нельзя: мы дворяне!
Танька уже имела при себе гостя, да столь невзрачного и так «подло» одетого, что Дубасов девку пристыдил:
— На што тебе эка рожа-то сальная? Добро бы хоть купца какого избрала, а то ведь и глядеть-то на этого хряка страшно. А ты, чучело гороховое, каким побытом сюда проник?.
— Через двери, — отвечал гость, молотя зубами от страха. — По доброму согласию.
— Вошел в дверь — через окно выйдешь… За борт!
И с этими словами сержант просунул любителя в окошко и выронил со второго этажа — прямо на грядки с клубникой: шлеп! Танька помогала сержанту ботфорты снимать.
— Да я, миленький, и не звала его, — говорила девка, ласкаючись. — Я ведь одного тебя жду. Изнылась уж! А он этаким змием под одеяло-то и вполз. Сказывал, что по таможне службу имеет. Ежели не покорюсь, так он меня, бедную, в Кизляр или в Моздок отправит. Я со страху-то покорность и явила ему… Ну-кась, и впрямь меня в Кизляр?
В обитель любви вдруг явилась хозяйка заведения.
— Погубил, погубил! — застонала Гавриловна. — Кого ж ты, злыдень окаянный, в окошко-то выкинул?
— По таможне кого-то. Не велик барин!
— Свят-свят… Да ведь это сам Безбородко был.
Дубасов выглянул в окно: там клубника вся измята.
— Какой еще Безбородко? Уж не тот ли…
— Тот! Он самый и есть. Ой, лишенько накатило!
Дубасов поспешно натянул ботфорты, стуча зубами не хуже Безбородко. На всякий случай дал Таньке кулаком в ухо:
— А ты чего заливала мне тут, будто он из таможни?
Танька ударилась в могучий рев:
— Да откель мне знать-то, господи? Несчастненька я! Вот и верь опосля мужчинкам-то. Говорят одно, а сами…
Гавриловна вцепилась ей в патлы:
— В науку тебе, в науку! Будешь чины различать… Я те сколь раз темяшила: по чинам надо, по чинам, по чинам!
Сержант, готовый как на парад, спешил к двери:
— Ой беда! Ведь завтрева к Шешковскому вызовут. А там уж такие узоры разведут на спине, будто на гравюре какой…
— Обо мне ты, нехрись, подумал ли? — кричала Гавриловна. — С места мне не сойти: вынь да положь полтину за волнения мои. Танька, не пущай яво, держи дверь. Комодом припирай!
С третьего этажа стучали в пол.
— Дайте поспать, сволочи! — вопили соседи. — Нешто ж нам из-за вас кажиную ночку эдак маяться?..
Ровно в семь утра Безбородко был в кабинете царицы.
— Слышал ли? — спросила Екатерина. — Прибыл посол царя грузинского — князь Герсеван Чавчавадзе, любимец Ираклия… У тебя, надеюсь, готов ответ мой для Тифлиса?
Безбородко, держа перед собой бумагу, внятно и толково зачитал ей текст ответа грузинскому царю, обещая от имени России помощь в солдатах и артиллерии. Екатерина внимательно выслушала и осталась довольна:
— Только в одном месте что-то не показалось мне убедительно. Дай-ка сюда бумагу свою — я поправлю.
Безбородко рухнул на колени:
— Прости, матушка! Лукавый попутал. Всю ночь не спал, с грациями забавлялся, лишку выпил… Уж ты не гневайся.
Екатерина взяла от него лист: он был чистый.
— Импровизировал? Талант у тебя. За это и прощаю. Но зажрался, пьянствуешь, блудишь… свинья паршивая! Иди прочь. Домой езжай. Да выспись. Я сама за тебя все сделаю…
Вечером того же дня сержант Дубасов впал в меланхолию. Дивный образ Степана Ивановича Шешковского в святочном нимбе венков погребальных не шел из памяти — хоть давись. «Не, не простят…» В конуру жилья сержантского явился фельдфебель.
— А ну! — объявил он. — Коли попался, так и следуй…
Все ясно. Вышли на ротный двор. Там уже коляска стояла, черным коленкором обтянутая. Дубасов, перекрестясь, головою внутрь ее сунулся, чтобы ехать, но его за хлястик схватили:
— Не туды! Это казну в полк привезли…
Привели в полковое собрание. А там господа офицеры супчик едят, и майор с ними — гуся обгрызает. Майор очки надел, из конверта бумагу важную достал.
— Слушай, — объявил всем суровейше.
Дубасова вело в сторону. «Ой, и зачем это я с Танькой связался? Говорила ж мне маменька родная: не водись ты, сынок, с девами блудными…»
— «…сержант Федор Дубасов, — дочитал бумагу майор, за достохвальное поведение и сноровку гвардейскую по указу Коллегии Воинской жалуется в прапорщики, о чем и следует известить его исполнительно…» Подать стул господину прапорщику!
Стали офицеры Дубасова поздравлять:
— Скажи, друг, что свершил ты такого?
— Было, — отвечал Дубасов кратко. — И еще будет…
Майор указывал перстом в потолок.
— Это свыше, — говорил он многозначительно. — От кого — знаю. Но произносить нельзя. Не спрашивайте.
— А и повезло же тебе, Дубасов! — завидовали офицеры.
— В карьере жду большего, — важничал прапорщик.
Облачась в мундир новый, он взял извозчика:
— На Мещанскую — к Таньке… прах и пепел!
— Чую, — сказал кучер и тронул вожжи…
Танька обнимала купца со Щукина двора; от «щукинца» пахло снетками псковскими. Был он дюж — как Илья Муромец.
— Тихон Антипыч, — сказала ему Татьяна, — мужчинам верить нельзя. Глядите сами: рази ж такое бывает? Побожусь, как на духу: с утрева в сержантах был, а ввечеру офицером стал… Опять меня, бедненьку, в чинах обманывают. Уж вы, милый друг, не дайте мне опозориться: примите его, как положено.
— Счас бу! — сказал щукинский торговец снетками…
Соседи по дому молотили в потолок, в стенки:
— Чумы на вас нету! Когда ж уйметесь, проклятые?..
Что с ним приключилось, Дубасов даже по прошествии полувека (уже на покое, в отставке генералом) вспоминать не любил.
— Одно скажу вам, внуки мои, — говорил он потомству, — у Шешковского всяко делали, но комодами не били. Благородство дворянское свои законы блюдет. Ты, конечно, пори. Но за комод не хватайся. Потому как у меня герб имеется. А энтот, который снетками вонял… у-у-у! — И генерал в отставке зажмуривался.
…Отныне Безбородко в Коломну сопровождали двое: полтавский дворянин Судиенко и столичный кавалер Вася Кукушкин. За верную службу в сенях, подворотнях и на лестницах оба они дослужились до чина статского советника. А про Таньку история памяти не сохранила. Если же она и впрямь соседям прискучила, так, может, и отправили ее в Моздок или в Кизляр. «Чтобы себя не забывала!» — как тогда говорилось.
Дашкова поступила умно, заехав к Эйлеру на дом, где и просила его, чтобы именно он представил ее академикам.
— Обещаю никогда более не тревожить вас подобными просьбами, — сказала она ему и, появясь в Академии, извинилась перед ученым синклитом. — Но я свидетельствую уважение к науке, а предстательство за мою скромную особу Леонарда Эйлера да послужит ручательством моих слов…
Сенат запрашивал Екатерину: приводить ли Дашкову к присяге, как чиновника государства! «Обязательно, — отвечала императрица, — я ведь не тайком назначила Дашкову».
Прогуливаясь с императрицей в парке Царского Села, княгиня Дашкова завела речь о красотах языка русского, о его независимости от корней иностранных. Екатерина охотно соглашалась:
— С русским языком никакой другой не может, мне кажется, сравниться по богатству.
Из беседы двух гуляющих дам возникла мысль: нужна Академия не только научная, но и «Российская», которая бы заботилась о чистоте русского языка, упорядочила бы правила речи и составила словари толковые… Вводя в обиход двора русский национальный костюм, Екатерина желала изгнать не только чуждые моды, но и слова пришлые заменить русскими. Двор переполошился, сразу явилось немало охотников угодить императрице, ей теперь отовсюду подсказывали:
— Браслет — зарукавье, астрономия — звездосчет, пульс — жилобой, анатомия — трупоразодрание, актер — представщик, архивариус — письмоблюд, аллея — просад…
Екатерина долго не могла отыскать синоним одному слову:
— А как же нам быть с иностранною «клизмою»?
— Клизма — задослаб! — подсказала фрейлина Эльмпт.
— Ты у нас умница, — похвалила ее царица…
В честности Дашковой она не ошиблась: Романовна стерегла финансы научные, у нее копеечка даром не пропадала. Однажды, просматривая табель расходов Академии, княгиня обратила внимание, что две бочки спирту уходят куда-то… уж не в сторожей ли? Она позвала хранителя кунсткамеры:
— Куда спирт девается?
— Нередко подливаем его в банки, в коих раритеты хранятся, ибо истопники да полотеры иногда похмеляются.
— Принесите сюда эти банки, — велела Дашкова.
В голубом спирте, наполнившем банки, тихо плавали две головы — мужская и женская, тоже ставшие голубыми.
— Какие красавцы… кто такие? "
— Издавна помещены в Академию, одна голова фрейлины Марьи Даниловны Гамильтон, другая — Виллима Монса…
На ближайшем куртаге в Эрмитаже княгиня выставила эти банки на стол, чтобы гости императрицы полюбовались.
— Красивые были люди! — заметил Строганов.
— История старая, как мир, — ответила Дашкова.
Мария Гамильтон была фавориткой Петра I, который и отрубил ей голову за измену, а потом отсек голову и камергеру Виллиму Монсу, который был любовником его жены, императрицы Екатерины I, — история, конечно, старая. И довольно-таки страшная.
Екатерина велела эти головы, из банок не вынимая, тишком вывезти куда-либо за город и на пустыре закопать.
— Однако, — сказала она, — во времена давние галантное усердие фаворитов было профессией опасной. Не так, как в веке нынешнем, когда монархи сделались просвещенными…
2. «БЫСТЬ МОР НА ЛЮДЕХ»
Иван Евстратьевич Свешников вернулся на Родину. Шувалов удивился его возвращению из Англии — столь раннему.
— Надоело! — пояснил парень. — Русскому на чужбине делать нечего: у них там свои дела, у нас свои. Да и пьют милорды так, что редко с трезвым поговоришь…
Иван Иванович, прославленный опекою над Ломоносовым, пожелал увенчать себя лаврами меценатства и над вторым самородком. Шувалов сказал, что Свешников вполне может занять кафедру в университете — хоть сейчас:
— Не пожелаешь профессором быть, так предреку большие чины в службе государственной. Что манит тебя?
— Если бы мне сто лет жизни да библиотеку такую, какая у вас, так я бы свой век почитал наисчастливейшим.
Дни и ночи проводил он среди шуваловских книг; разложив на полу кафтанишко, сидел на нем и читал. Ради отдыха душевного иногда составлял мозаичные пейзажи из зерен злаков, из соломы и разноцветных лишайников. Получалось на диво живописно, и Шувалов развешивал эти картины среди полотен своей галереи. Вельможа хотел бы обрести на Свешникова личную монополию, но Петербург, ученый и светский, просил его не таить самородка в своих палатах — ради диспута открытого, публичного. В назначенный день собрались почтенные люди, среди них была и княгиня Дашкова, горевшая желанием учинить экзамен сыну крестьянскому… Екатерина Романовна сняла с полки томик Руссо.
— Переведи и объясни писаное, — велела она.
Свешников не переводил, а просто читал с листа, как будто текст был русским, попутно подвергая Руссо здравой критике, говоря, что «много нагородил он несбыточного».
— А докажи, что несбыточно, — требовала Дашкова.
Свешников сказал: читать Руссо, наверное, и заманчиво, если ренту иметь постоянную да жить на дармовых хлебах в замках у меценатов, но воспитание людей в духе Руссо пагубно, ибо любая утопия далека от жизни и ее повседневных тягостей.
— Да мы все с голоду умрем, ежели Руссо поверим!
Свешникова закидали разными вопросами — из древней истории, из литературы и математики. Ответы его были скорые, верные. Судил не поверхностно, было видно, что все сказанное давно им обдумано. Иван Перфильевич Елагин допытывался:
— Скажи нам, как же ты, в подлом состоянии крестьянина пребывая, умудрился все это постигнуть?
— А я с детства пастухом был, коров с телятами пас, мне скоты никогда не мешали науками заниматься. Я, бывало, на рожке им сыграю, потом снова за книгу берусь…
Среди гостей были члены Синода и ученый раввин.
— Поговорите на древнееврейском, — просил его парень; раввин охотно исполнил просьбу. — Благодарю вас, — ответил Свешников, — я вашего языка не знаю, однако на слух мне кажется, что в изучении он не так уж труден.
— Он очень труден, — остерег его раввин.
— За полгода берусь и его освоить…
Екатерина Романовна заявила ему:
— При множестве свидетелей предлагаю вам место при Академии и верю, что на скрижалях науки российской ваше имя сохранится вровень с именем ломоносовским.
— Ломоносов свят для меня, ваше сиятельство! Но званий в науке не ищу! Не звание, а знание для меня краше любых академических титулов. Вы уж извините, что я так сказал.
И он неловко, по-крестьянски, поклонился собранию.
Эйлера уже не стало. Он рассуждал о планете Венере, только что открытой, когда ощутил сильное головокружение. Эйлер никогда не умирал для России — он лишь перестал вычислять. Среди провожавших его в последний путь были и Потемкин с Безбородко.
— Я думаю так, — сказал светлейший, возвратясь с кладбища, — ныне возникла нужда особая учинить перед миром волшебную картину наших успехов на юге. А для сего необходимо, Александр Андреич, матушку из дворцов ее в Тавриду вытащить.
— В эку даль? — сомневался Безбородко. — Поедет ли?
— Поскачет как миленькая, коли мы велим…
Потемкин съездил до Систербека (Сестрорецка), где работал оружейный завод, не только кующий оружие для войны, но и мастерящий из отходов железные решетки, лестничные перила и кровати. Директорствовал здесь Христофор Леонардович Эйлер, сын покойного математика, давний приятель светлейшего по жизни в разгульной Запорожской Сечи. Потемкин всем на заводе остался доволен, но кровати ему не понравились:
— Хорошо ли — железо на лежанки переводить?
— Купчихи спят на таких кроватях охотно.
— Еще бы! Каждая бабища по двадцать пудов весом…
— А куда же нам излишки девать? — спросил Эйлер.
— Только на оружие! — отвечал Потемкин.
Он быстро собрался и отъехал на юг — к чуме.
Смерть смерти рознь: тут, в Херсоне, она смердящая, без мыслей, с животным страхом, в зловонии падали и уксуса. Несторы прошлого затупили перья в описании лютых гладов, пожаров и небесных знамений. Но средь прочих бедствий всенародных всегда с ужасом поминали: «бысть мор на людех», и перед этой фразой меркли все остальные бедствия. И никто не знал, откуда являлась смерть неминучая, а потому летописцы находили мору одну причину: «грех ради наших…» История борьбы с чумою не раз являла миру образцы жалкой трусости и примеры высокой доблести. Всегда будем помнить: когда великий врач Гален бежал из чумного Рима, объятый страхом, другой великий врач, Парацельс, въезжал в чумной Рим, страха не ведая!
Потемкин прибыл в Херсон — прямо в заразное гноище.
Смерти не страшился; мужественно обходя город и казармы, верфи и склады, велел жечь тряпье, убирать трупы.
— Помру, но не сейчас, — говорил он…
Из Севастополя сообщили: скончался от чумы вице-адмирал Клокачев, — кто скажет, где спасение и в чем? То ли нам водку пить, то ли не пить? То ли унывать, то ли веселиться? Многие врачи были убеждены, что воздух насыщен мельчайшими живыми существами, которые при входе попадают внутрь человека, отчего и гибнет он от чумы, берущей начало в краях эфиопских.
— Так что же, и не дышать мне прикажете? — спрашивал Потемкин. — Эвон капитан Ушаков своих матросов и артели работные за город вывел, поселил отдельно, у него дышат во всю ивановскую, а смертей избегают… Чем вы объясните мне этот казус? Или матросы приучены не той дыркой дышать?
В позолоченном фаэтоне он прикатил в лагерь Ушакова:
— Здравствуй, Федор, покажи нужник.
— Вам по быстрой надобности, ваша светлость?
— По быстрой. Давно дерьма чужого не видел. — Заглянул он, сверкающий бриллиантами, в яму выгребную: — Вижу, что и здесь чисто. А мертвяки у тебя где?
— Которые были, тех подальше от жилья закопали.
— А вакантные на тот свет имеются ли?..
За камышами были отрыты землянки, в них, полностью изолированные, изнывали в страхе матросы и рабочие, которых заподозрили в наличии у них чумной язвы. Ушаков объяснил:
— Еду и воду им носим. Положив, убегаем от них.
— Ну и верно! Тут не до целовании…
Войнович, кажется, уверовал в опасность дыхания, общаясь с людьми через дым можжевельника, сквозь угар дыма порохового. Потемкин вытащил его, робкого, в Глубокую Пристань, велел показывать, как размещены пушки в деках новых фрегатов. Марко Войнович просил не работать на верфях — до окончания эпидемии.
— Ни в коем случае! — ответил Потемкин. — Ежели все будут строго соблюдать себя, как делано в командах Ушакова, чума побита останется… Пусть рабочие друг друга сторонятся, от чужих да больных подалее. И пусть они чеснок едят!
Иван Максимович Синельников, хороший друг Потемкина, привез из Кременчуга доктора — Данилу Самойловича.
— С ножом гоняемся, — сказал губернатор. — Неужто не зарежем чуму окаянную? Вот, светлейший, доктор тебе.
Самойлович чумою уже переболел — еще в Москве, когда бунт случился, — и теперь почитал себя бессмертным.
— А что такое чума? — спросил его Потемкин.
— Сам не знаю. Но «чума» слово не наше — турецкое, «карантин» же — слово итальянское, «сорок дней» означает…
— Слушай! — сказал ему Потемкин. — Уже была чума в Месопотамии, коей султаны владеют. А не так давно эскадра Гасана хотела Тамань брать, но пока плыли, все море покойниками закидали. Разве не может так быть, что с берегов Евфрата караваны в Турцию пришли, чумой зараженные, занесли язву в аулы татарские — и нам в избытке того же досталось.
— Согласую ваше светлейшее мнение, — ответил Самойлович. — Хотя язва в Херсоне не столь свирепа, каковая в Москве случилась. В мизерных насекомых не верю. Хочу знать природу чумную — животная или не животная она? Гной с трупов беру, под микроскопом его давно изучаю… Жаль, очень слабая оптика.
— Какие лучшие микроскопы? — спросил Потемкин.
— Те, которые Деллебар изобрел.
— Есть у тебя такой?
— Нету. Да и где взять-то?
От верфей пробили барабаны, на мачту фрегата медленно полз черный флаг, — в экипаже объявилась чума. С форта надсадно стучали пушки, играли оркестры: это Марко Войнович отпугивал чуму сильными звуками, будто злого волка от родимой деревни.
— Деллебара тебе достану, — сказал Потемкин. — Из Парижа выпишу. Он твой. Заранее дарю тебе.
— Благодарствую вашей светлости.
— А за это будешь главным врачом в моем наместничестве. Мешать не стану. А не поладим — выкину. Вот и все. Работай…
Потемкин писал Екатерине, чтобы Федор Ушаков за проявленное усердие и бесстрашие в борьбе с чумою был отмечен ею!
Екатерина наградила Ушакова орденом Владимира четвертой степени; она писала Потемкину, чтобы не давал кораблям имен с большим патетическим смыслом, ибо они иногда обязывают экипажи к немыслимым действиям, дабы оправдать свое громкое название. «Из Цареграда получила я торговый трактат, совсем подписанный, и сказывает Булгаков, что они (турки) знают о занятии Крыма, только никто не пикнет… я чаю, после Байрама откроется, на что турки решатся». Потемкин указал, чтобы управление Тавридой перевели из непригодного Карасубазара в город Ак-Мечеть, дав ему новое название — СИМФЕРОПОЛЬ (что значило «Соединяющий»).
Прохор Курносов, повидавшись с Потемкиным, умолял отпустить его с сиротами на родину — в Архангельск:
— Здесь я не могу остаться. Все время ее вижу, от могилки не оторвусь. Плачу часто и пью шибко. Раньше-то, бывало, коли что не так сделаю, Аксинья поедом ест. А теперь я совсем стал несчастным — и побранить меня некому.
— Я тебя побраню… А земли крымской хочешь?
— На что она мне? — приуныл Курносов.
— И мужиков дам. Всякий дворянин обязан по владенью земельному приписан быть к губернии. Вот и станешь помещиком.
— Я в воле урожден и других неволить не хочу.
Потемкин сказал, чтобы не дурил и ехал в Севастополь.
— Там верфей нету, что мне там делать?
— Зато флот сбирается. Будешь кренговать корабли ради их ремонта, город и гавань основывать.
— Градостроительству не обучен.
— Я тоже не Палладио… однако строю. Езжай, братей, от могилки жениной да от кабаков наших подалее. А земли я тебе все-таки отрежу, — сказал Потемкин. — Возле деревни татарской, коя называется Ялтою… владей! Будешь соседом моим. Я недалече от Ялты взял для себя Массандру, взять-то взял, да теперь сам не придумаю — какого рожна мне там надобно?
— А куда я детишек дену? Выросли. Учить бы…
— Забирай с собой. Учи сам, — ответил Потемкин. — Когда в возраст придут, мы их в Морской корпус засунем…
Поздней осенью на фрегате «Перун» Курносов с близнецами своими отплыл из Глубокой Пристани. Днепровский лиман вихрило мыльной пеной. Петя с Павлушей еще дети, любопытствовали:
— А что там справа чернеет, тятенька?
— Это крепость Очаков, где гарниза турецкая.
— А слева эвон желтеет?
— Это, детушки, коса Кинбурнская, земля уже нашенская. У начала косы Суворов крепостцу основал. Тоже с гарнизой…
На рассвете «Перун» вбежал в Ахтиарскую бухту Севастополя. Далеко на холмах паслись отары овец. По берегу теснились мазанки, подымливала кузница, виднелись кресты на кладбище. Шумели старые дубы, всюду ярились багровые заросли кизила.
— Ну вот, — сказал Прохор, — здесь и жить станем…
Флаг-офицер Дмитрий Сенявин упрекнул его:
— На што, маеор, сопляков своих привез?
— Сироточки. Не топить же мне их…
Черный пудель шнырял по кустам, радовался свободе. Сенявин показал, где брать воду (с водою было плохо). Громадные черные грифы, распластав крылья, летели из степей Крыма к морю, чтобы кормиться дельфинами, умирающими возле берега.
— Что у вас тут хорошего-то? — спросил Прохор.
— Да все худое, — ответил Сенявин. — На берегу-то еще так-сяк, жить можно, а экипажи на кораблях зимуют. Зыбь с моря идет сильная, дров нету, в кубриках и каютах холодно.
— Надо бы и баньку строить, — сказал Курносов.
— Тут все надо строить. Не знаю, с чего начинать…
Первые дни Прохор блуждал в окрестностях Севастополя, выискивал, где лучше песок и глина. Матросы выжигали известь, лепили кирпичи, от горных ключей тянули желоб водопровода, возникла первая пристань — позже Графская. Наконец в зодческом азарте взялись за древний Херсонес, в руинах которого сбереглись столбы и карнизы, плиты античных мостовых. Первый док на случай осады должен служить и бассейном для хранения воды. В городе, едва намеченном, появились осторожные, пугливые мужики, избегавшие начальства. Курносов их спрашивал:
— Откуда вы и что вам надобно?
— Да мы так. Мы тихие.
Ясно стало, что потому и «тихие», что от помещиков ради воли бежали.
— Ежели так, — рассудил Курносов, — разбирай лопаты и тачки. Вечером от меня каждый пять копеек получит — сыт будет…
Незаметно выросли первые дома из камня, даже красивые, стали класть печки, каждый гвоздик берегли, каждую досочку холили. Из моря хватали все, что выкинет: концы тросов, разбитые шлюпки, смолистые деревья, из Колхиды бурями принесенные, даже блоки такелажные с кораблей турецких. Балаклавские греки привозили в Севастополь полные байдары кефали, осетров, белуг и севрюжин. В следующем году обещали виноград давать — вино будет. На просторе еще не матросов Петя с душу в трудах добротный дом, которые брал у его… Это были освоенной природы, в людском оживлении и гомоне Павлушей росли быстро, а Прохор Акимович лечил и заботах. Из мазанки он зимою перебрался в выложил себе камин и по вечерам читал книги, корабельных офицеров. Камертаб иногда навещала моменты ужаса!
Потемкин оставался в Херсоне до первых холодов, которых не выносит чума — гостья из теплых стран. В команде Федора Ушакова чума сдохла раньше, чем в других экипажах, на четыре месяца; она отступила, обессиленная в борьбе с карантинами и чистоплотностью. Самойлович не был уверен, что чума не явится внове — по весне. Потемкин указал сжечь все заразные строения, выявить всех покойников на окраинах. Потом велел:
— В гости можно ходить, балы с музыкой нужны. Чего же тут в страхе киснуть? Русский человек над смертью смеется…
Он отъехал в Санкт-Петербург, дороги занесло снегом, карету переставили на полозья. Гарриса в столице уже не было, его заменил Аллен Фицгерберт, который, напуганный жалким опытом Гарриса, светлейшего явно сторонился. Одновременно Версаль отправил в Константинополь послом графа Шуазеля-Гуфье, которого следовало опасаться… «Справится ли там Яша Булгаков?» Шуазель-Гуфье привез из Франции инженеров, которые помогали туркам укрепить Анапу, ставшую теперь пограничной крепостью.
3. ДЕЛА РУК ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ
Русские положили конец древней работорговле в Кафе, зато Анапа еще оставалась главным рынком Кавказа по сбыту «живого товара» для Азии и Африки. Турецкие поэты, подыгрывая себе на лютнях, искусно воспевали красоту черкешенок, стройность грузинок. Доходы от этого позорного торга раньше поступали в казну Бахчисарая, а теперь, когда ханство погибло, Ферах-Али-паша анапский делил пиастры с князьями кабардинскими, узденями черкесскими. На празднике по случаю окончания крепостных работ Ферах-Али-паша повесил на воротах Анапы восемь черкесов, укравших лопаты. Лопаты стоили очень дорого (в горах за пять пуль давали хорошую бурку, овца шла за горсть пороха). Внутри крепости возник оживленный город с кофейнями и банями. Собрав жителей, Ферах-Али-паша сказал, что сейчас он выстрелит из пушки:
— Смотрите, правоверные, куда упадет ядро! До места его падения Аллаху угодно позволить вам собирать зерна и рвать фрукты с деревьев…
Трогать это осиное гнездо было еще рано. Потемкин так и писал Суворову — за Кубань не ходить. Кавказские же беки и султаны жаловались светлейшему, что «черный народ, их данники», бежит по ночам за линию, русские селят их на своих землях, отчего они, благородные беки и султаны, совсем оскудели. Потемкин отвечал тунеядцам, что на Руси тоже бегут от помещиков, которые житья не дают народу, а выход один — не угнетать людей, тогда они и бегать не станут.
Молва о жирной земле уже дошла до деревень русских, и всех беглых Потемкин велел не трогать: пусть пашут! Суворов не мешал и ногаям откочевывать на новые земли, отведенные им в степях Заволжских. Громадная орда стронулась с места, но… вдруг повернула обратно. Турецкие агенты, слившись с толпою, суля деньги и блаженство райское, уговорили ногайских старшин к возмущению. Русские караулы были вырезаны, город Ейск заперт в осаде, ослепленные яростью ногаи лезли с саблями на палисад. Потом орда с кибитками и стадами кинулась обратно за Кубань — под защиту городских князей, верных султану турецкому… Суворов это известие воспринял очень нервно.
— Раз и навсегда проучить надо! — сказал он. — Бейте поход.
По линии лазутчики распространили слух, будто Суворов уехал — повидать жену. А он уже вел войска. Скрытно. Только ночами. В осторожной тишине. На другом берегу Кубани открылась панорама кочевья, сплошь осветленная тысячами ногайских костров.
— Пехоте раздеться, пушки по дну волочить станем…
Ногаев захватили врасплох. В ярости они побросали в реку добро и драгоценности. Тут же резали кинжалами жен, младенцам разбивали черепа. Только стремительность русской атаки спасла ногаев от самоистребления.
Кое-где еще дрались шашками, но исход боя был решен.
Закубанцы, пришедшие помочь ногаям, вместо помощи стали убивать и грабить бегущих ногаев, полоняя их в рабство… Среди пленных Суворов заметил почтенного старца, спросил, как его зовут.
— Муса-бей, — отвечал тот.
— Сколько тебе лет, Мусабеевич?
— Не помню. Но я был женат, когда был еще холост ваш царь Петр грозный, с ним я тоже не ладил.
— Водки хочешь, отец?
— Перед смертью можно и водки выпить.
— Эй, уважьте старца и перевяжите ему раны…
«Одни сутки, — докладывал Суворов Потемкину, — решили все дело». Донской казак или русский пахарь могли теперь выйти в поле спокойно, не боясь, что его жену и детей схватят и увезут на рынки Анапы, не нужны стали ночные караулы в станицах… Суворов рапортовал Потемкину: «Долговременное мое бытие в нижних чинах приобрело мне грубость в поступках при чистейшем сердце и удалило от познания светских наружностей…» Он просил не забывать его — дать дело! Но дела не было, и Потемкин вручил ему Владимирскую дивизию. Поселясь в деревне Ундолы, Суворов катался с парнями на коньках, играл с детишками в бабки, подпевал дьячку на церковном клиросе… Может, и живы еще березы и липы, там им посаженные?
В январе 1784 года Потемкин, будучи в Петербурге, заключил контракт с французским садоводом Иосифом Бланком на озеленение Крыма. Француз, склонясь перед светлейшим, выслушал от него требования:
— Сажать виноград, для нежных фруктов строить галереи крытые, разводить деревья миндальные, шелковичные, персиковые и ореховые, завести фабрику для выделки коньяков, ликеров и воды лавандовой. Получишь квартиру, дрова, свечи, пару лошадей, работников. А званием будешь — директор садов и виноградников. Не сладишь — я тебя выкину…
В доме Шувалова состоялся публичный экзамен Свешникова в знании им древнееврейского языка. Ученый раввин, чтобы его не заподозрили в подвохе, пригласил с собою Моисея Гумилевского — большого знатока древних языков. Иван Евстратьевич свободно беседовал на древнееврейском, даже раввин удивился.
— Прямо чудеса какие-то! — восторгались люди…
Потемкин панагией с бриллиантами соблазнил Моисея быть епископом Феодосии и Мариуполя, потом уговаривал Свешникова не отказываться от службы при его светлейшей персоне. Он звал парня к новому поприщу — в свою Новую Россию, где скоро вырастут сказочные города с фонтанами и аркадами, где крестьянские отроки будут живописать, как Рафаэли, и сочинять канты не хуже Гайдна, где никогда не будет нищих и обездоленных. Отчаянный фантазер, Григорий Александрович всегда верил в то, что ему виделось или что видеть хотелось. (О таких людях в XVIII веке говорили, что у них «в крови скачет множество блох».) Свешников посоветовался с Шуваловым: как быть?
— А знаешь, — сказал тот, поразмыслив, — езжай, братец. Близ светлейшего много разного народу отогревается. Состоя при нем, можно на большую государственную стезю выйти.
— Боязно, — вздыхал Свешников.
— Тогда садись на барку и возвращайся в Торжок…
Потемкин дал Свешникову денег на дорогу, экипаж и слугу выделил, велел ехать в Херсон и ждать его там.
— Ваша светлость, в ноги падать не стану. Но ведь не сказал я вам самого главного. Не обессудьте.
— Так что у тебя еще, братец?
— Я ведь крепостной.
— Чей?
— Господ Панафидиных, что на флоте служат.
Потемкин подтолкнул его в дверцу кареты:
— Поживешь со мной, и через год ты этих господ Панафидиных в бараний рог скрутишь… Считай себя вольным!
Отправив Свешникова, он снарядил целую экспедицию в венгерский Токай, чтобы закупить там лозу для посадок в будущем раю Тавриды, а сам по весне тронулся в Белую Церковь, где владычила его племянница графиня Браницкая… Из чистых березовых бревен, не отесанных топорами, Киевская Русь сложила тут, еще на заре христианства, малую церквушку, — отсюда и возникла Белая Церковь — сначала город, теперь местечко, в котором «старостовал» граф Ксаверий Браницкий. Гордый лях смирился с тем, что Потемкин предастся неге в обществе его жены. Тоненьким голосочком она напевала ему по вечерам:
Курьерская почта не миновала Белой Церкви, депеши Булгакова, прежде чем попасть в Петербург, прочитывались светлейшим. Потемкин был извещен, что великая империя османов переживает трудные времена. Русские победы обнадежили угнетенных славян и греков, армян и грузин, а бедняки турки роптали. Девяносто семь различных налогов (из них три налога только за дозволение дышать воздухом) накачивали доходами дряхлеющий организм османского государства. Финансовый надзор был крепок: если сосед бежал от налогов, плати за соседа, если вся деревня бежала, за нее расплачивается деревня соседняя. И все-таки казна Турции была пуста, а для войны с Россией требовалось золото… Султан Абдул-Гамид I велел подданным сдать в казну все драгоценности, кроме оружия и личных печатей. Подавая пример населению, падишах отправил на переплавку в золотые монеты подсвечники из своего кабинета. Однако указ султана о сдаче драгоценных металлов послужил его подданным лишь сигналом к быстрому их сокрытию, и эти подсвечники халифа, одиноко стоявшие на Монетном дворе, служили немым укором османскому «патриотизму»…
Потемкина навестил граф Румянцев-Задунайский; был он не в меру мрачен, деловито-черств… Сразу же спросил:
— Сколько лет нужно, чтобы флот создать?
— Лет пять, не меньше. Пока у нас эскадра.
— А разве турки ждать станут?
— Все зависит ныне от красноречия Булгакова…
4. КРАСНОРЕЧИЕ
Булгаков проснулся с нехорошим ощущением. Он вспомнил, что сказал ему на днях великий визирь: «Не трогайте нашего быка, лежащего на вашем пути, и не толкайте его, чтобы он уступил вам дорогу». Вторая неприятность была сердечная. Ах, как снова плакала вчера Екатерина Любимовна! Дипломат к сожительнице относился чудесно, заботливо; она родила ему двух мальчиков. Но женщина — и за это нельзя винить ее! — хотела стать госпожой Булгаковой, а не оставаться мадемуазель Имберг.
— Пойми, душа моя, — убеждал ее Булгаков, — я ведь не частное лицо, я посол при дворе султана, и если завтра станет известно, что ты, еще вчера моя любовница, сделалась госпожой посланницей, мы оба окажемся париями в политической жизни Константинополя. Тот же французский посол Шуазель-Гуфье выразит мне свое презрение, и моя карьера дипломата закончится…
Яков Иванович вступал в новый год действительным статским советником, кавалером ордена Владимира второй степени — за то, что заставил Турцию признать право России на крымские владения.
Выпив чашку шоколада, Булгаков работал в кабинете, готовя депеши. Екатерине он писал, что крепость Анапа усиливается; Поти, Сухуми и Суджук-Кале тоже; в Стамбуле снова бунтует чернь, Сераль через глашатаев убеждает крикунов, что уступки, сделанные России, временны, как случаен и мир с нею, придет час — и все, отданное проклятым гяурам, вернется под власть султанского халифата.
За обеденным столом он сказал Екатерине Любимовне:
— Я думаю, нам не стоило вчера ссориться. Сама политика ведет нас к наложению уз брачных. Случись война — мы вернемся в Россию, где обвенчаемся в первой же церкви.
— Так неужели в войне я найду свое счастье?
— Свое — да, но не мое. Я уполномочен от имени России сделать все, чтобы войны не было, и я это делаю…
Отодвигая сроки войны, Булгаков удалял от себя полноту супружеского блаженства, право узаконить детей, прижитых до брака. Теперь ему предстояло знакомство с новым французским послом. Шуазель-Гуфье — человек приземистый, лицо красное, брови громадные, носик крохотный, манеры обыденные… Он сказал:
— Я охотно принял назначение в эти изгаженные руины былой Византии, чтобы продолжить научные изыскания в археологии. Меня тревожат места, воспетые Гомером.
Он преподнес Булгакову первый том своих изысканий, вышедших в Париже с отличными гравюрами. Но Екатерина уже знала эту книгу, заранее предупредив Булгакова: «Прошу прочесть предисловие, направленное против нас, где с отъявленной враждебностью описана война наша с турками». Так что не ради археологии прибыл сюда граф Шуазель-Гуфье, и, не обладая достаточной дипломатической выдержкой, он сразу же высказал недоверие к русской политике на Востоке:
— Я сочту за долг совести охранять Босфор от русских, а правоту моей миссии докажет само время.
Булгаков посоветовал послу не взирать на Россию через модный лорнет, купленный недавно в лавках Пале-Рояля:
— Моя страна живет не ради захватов, а тужится оберечь свое добро от хищников, защитить от насилия народы слабейшие. И не время приводит к опытности, а события. Одно течение времени для человечества всегда безразлично.
— Но ваша императрица…
— Подождем судить ее, — вежливо заметил Булгаков. — Египетских фараонов критиковали только после их смерти. Но при жизни они оставались непогрешимыми. Пробьет в истории роковой час, и Екатерина Великая получит на том свете свою бочку кипящей смолы. Чтобы более не касаться престолов, я вам замечу: Франция беднее России во много раз, но бюджет короля в Версале в восемь раз превосходит расходы двора великороссийского. И будет лучше, граф, если мы обратимся к вопросам коммерческим, допустим, к торговле Марселя с Херсоном, и тут мы найдем общую точку для развития благожелательности…
Но посол Версаля исподтишка уже настраивал Турцию на войну с Россией, и чем скорее, тем лучше. При очередной встрече на придворном селямлике Булгаков сказал, что французы со времен Ришелье уже достаточно пролили христианской крови, выступая на стороне султанов турецких:
— А вы не боитесь, граф, что скорое и неотвратимое расстройство дел Франции заставит вас искать прибежища в России, которую вы, версальские аристократы, столь хорошо ругаете? Уже нет дома в России, где бы не нашли мы француза — гувернером, кондитером, кауфером или просто нахлебником.
Булгаков напророчил верно: графу Шуазелю-Гуфье суждено было занять пост президента русской Академии художеств, но это случится гораздо позже, а сейчас он возмущенно ответил Булгакову:
— Не судите о нас, аристократах Версаля, по той несчастной француженке, которая живет у вас на положении содержанки…
— Вы преступили меру, сударь, — сказал Булгаков с легким поклоном. — Не возникает ли у вас благородное желание завтра утром прислать ко мне своих секундантов?
В ранний час, отъехав подальше от города, дипломаты скрестили шпаги. Клинок в руке Шуазеля-Гуфье обломался, концом лезвия он распорол мышцы на руке Булгакова.
— Политика разъединила нас, но, поверьте, во мне вы всегда сыщете искреннего друга, — сказал посол Франции.
Австрийским посольством в Петербурге заправляла сестра посла, вульгарная, очень живая графиня Румбек, которая, как никто из иностранцев, чисто выговаривала матерные ругательства, чем и потешала светское общество. Сам же посол, граф Людвиг Кобенцль, был по натуре беззаботный комедиант. Он брал уроки пения у итальянцев, сочинял сердечные драмы, которые Екатерина ставила на придворной сцене Эрмитажа, выступал в комических ролях старых герцогинь и вертопрахов, каждый раз вызывая бурные аплодисменты избранной публики.
Усталый курьер, выехавший из Вены в понедельник, достиг невской столицы в субботу. Отыскав Миллионную улицу, застроенную особняками знати, он поднялся на второй этаж посольства, волоча по ступенькам лестницы тяжелую сумку с секретными замками. Его встретил безобразный еврей-маклер, один глаз которого был заклеен пластырем.
— Давайте почту сюда, — сказал он с ужасным акцентом, — и ступайте на кухню, где вас отлично накормят.
— Я, кажется, ошибся адресом. Мне нужен посол.
— Я и есть посол его величества…
— Оставьте шутки! — сказал курьер, отступая с сумкою по лестнице вниз. — Я отвечаю за почту своей головой.
— Постойте, кого вы еще знаете в Петербурге?
— Тосканского посланника — барона Зедделера.
Пришлось разбудить Зедделера, который и подтвердил:
— Отдайте почту: ваш посол репетирует роль еврея…
Графиня Румбек через плечо брата вчитывалась в полученные бумаги. Иосиф II информировал Кобенцля, что альянс с Россией наложил на него тяжкое бремя, и он предпочел бы видеть на Босфоре чалмы янычарские, а не папахи русских казаков. Австрия, союзная России, будет и далее укреплять связи с Францией, враждебной России, и Кобенцль в Петербурге должен приложить все старания, чтобы русский Кабинет не догадывался о «двойной игре» венского правительства. В любом случае, писал Иосиф, доля австрийской добычи на Балканах в предстоящем разделе Турции должна превышать долю русских на Дунае.
— Не проболтайся об этом, — сказал Кобенцль сестре.
— А ты не вставь это письмо в свою комедию…
Безбородко вошел к императрице с докладом:
— Курьер из Вены проехал Киев, не задерживаясь для ночлега, и потому вскрыть его сумку не удалось. Сейчас он будет долго отсыпаться после тяжелой дороги.
— В каком отеле он остановился? — спросила Екатерина.
— К сожалению, курьер остался в посольстве. Думаю, что все нужное мы узнаем из перлюстрации ответных депеш Кобенцля.
— Но я, — сказала Екатерина, — все равно заставлю этого грязного скарамуша писать Иосифу то, что нам выгодно…
Назревал торговый трактат с Австрией, а любой торговый договор — хорошо замаскированный акт политический. Бурный весенний ливень опрокинулся на улицы и сады Петербурга, когда Кобенцль в карете подкатил к подъезду Зимнего дворца.
— И вы… сухой? — встретила его Екатерина.
— Да, ваше величество, хотя и добирался пешком.
— Как же вас не замочил этот проливной дождь?
— О, это целая наука! — отвечал Кобенцль, враль вдохновенный. — У меня в Вене был знакомый патер-иезуит, научивший очень ловко пробираться между падающими каплями…
Екатерина пригласила посла к столу.
— Мне так опротивела эта политика, что я рада поболтать о ваших замечательных пьесах… Кстати, кто сейчас любовником у вашей сестры? А удалось ли ей узнать новые слова из русского лексикона? Этот гадкий Безбородко измучил меня вопросами: каковы ваши торговые альянсы с иными нациями, каковы в них тарифы и… Вы что-то хотите спросить, посол?
— Мой император заинтересован в плавании по Дунаю до его устья, чтобы затем плавать и по Черному морю.
— Я не откажу ему в этой любезности… Между нами: адмирал Грейг уже составил проект штурма крепостей в Дарданеллах со стороны моря. Потемкин в восторге от его планов! Передайте его величеству, что я начинаю скучать без принца де Линя.
— Вена желает знать, где сейчас Шагин-Гирей.
— Он получил от меня чин генерал-поручика и готовит с нашей помощью экспедицию для захвата власти в Исфагане.
— Вы желали бы стать и владычицей Персии?
— Нет, Россия будет хозяйкой в морс Каспийском…
Через несколько дней из перлюстрации писем Кобенцля она убедилась, что ложная информация для Иосифа изложена убедительно. Хотя веселее от этого ей не стало.
— Австрия союзница никудышная, — сказала она Безбородко. — Я вот думаю: не взять ли мне эту похабницу графиню Румбек да не вышвырнуть ли ее из Петербурга?
— Зачем? — удивился Безбородко.
— А просто так. Хотя бы ради скандала…
За ужином в Эрмитаже, когда меняли куверты, пожилой камер-лакей резко удалился. Екатерина вернула его:
— Голубчик, с чего ты на меня обозлился?
Лакей тоже был вовлечен в политическую игру:
— Не на вас, ваше величество. Но спасу нет слушать, как эта старая ведьма ругается! — И он показал на графиню Румбек.
— Идите, — спокойно ответила Екатерина.
Лакей ушел. «Старая ведьма» осталась сидеть.
— Я сказала — идите, — громко повторила Екатерина.
— Это вы мне? — вспыхнула Румбек.
— Вам. Завтра вас не должно быть в моей столице…
Утром Безбородко, еще заспанный, спросил царицу:
— Но что вам даст удаление сестры посла?
— Графиня Румбек вгрызлась в дела посольские, словно червь в яблоко. Кобенцль, поглощенный актерством, привык получать от нее советы. Сейчас, лишившись поддержки, он станет метаться, как поросенок в мешке, умоляя меня вернуть сестру. Я это ему позволю. Но за это потребую от Румбек кое-каких услуг, о значении которых сам Кобенцль не догадается…
Румбек скоро вернулась в Петербург, снова оглашая салоны каскадами тех выразительных слов, которые обычно произносят извозчики, заметив, что шлея попала под хвост лошади. Но теперь она стала тайным агентом русского Кабинета при делах посольства своего же брата. Сколько ей платила за это Екатерина — неизвестно. Но Румбек жила в России долго и зажиточно…
Шведский король Густав III большие деньги, получаемые от Версаля, тратил на вооружение страны, а малые деньги, полученные из кошелька русской императрицы, он прогулял в путешествии по Европе. Неаполь тоже входил в программу его странствий, и здесь он повстречал графа Андрея Разумовского… Король и посол воспылали друг к другу нежною дружбой. Густав III сделал официальный запрос в Петербург: он хотел бы видеть Разумовского послом в Стокгольме.
— Граф Андрей не любит России, — напомнил Екатерине Безбородко.
— Я это давно знаю. Россия для графа вроде кормушки: нажрался из нее — и можно рылом опрокинуть. Но в политике, — сказала Екатерина, — годятся и такие люди…
Безбородко, сияя бриллиантами, потоптался перед императрицей на толстенных ногах со спущенными чулками:
— Прикажете готовить верительные грамоты для Стокгольма?
— Не суетись. Сядь. Давай все карты в колоде перемешаем. Выписывай кредитивы о назначении Разумовского в… Данию.
— Вот те на! — удивился Безбородко.
— Именно так. Очевидно, главная роль Разумовского у подола королевы Каролины закончилась, а роль жалкого статиста при дворе Неаполя и нам не нужна. Сейчас Разумовский в дружбе с королем шведским. В Стокгольме он будет вреден… для нас, для России. Но Швеция давно зарится на Норвегию, принадлежащую короне королей датских. Посылая Разумовского сначала в Данию, мы пропитаем его там духом обратным, для нас выгодным. А вот когда он станет противником шведской политики, тогда мы его, словно редиску, пересадим на грядки стокгольмские… Что еще на сегодня, Александр Андреич?
— Неприятности с фюрстенбундом…
Фюрстснбунд, основанный королем Пруссии, усиливался с помощью Англии, образуя сцепление германских княжеств, враждебных России. Безбородко сказал, что цесаревич Павел взял на себя роль агента Пруссии, ведя переписку с Фридрихом, выдавая Потсдаму государственные тайны.
— Мало того! Перехвачено его письмо к нашему послу в Берлине, графу Николаю Румянцеву, сыну фельдмаршала. Наследник уговаривает посла поддерживать притязания Пруссии на Данциг, за что сулит ему в будущем пост главы дел иностранных.
— В будущем… это когда нас не станет. Ясно, как день божий, что сын мой — враг мой! — четко произнесла Екатерина…
Разумовский, следуя в Данию, задержался в Вене, где его встретила постаревшая любовница графиня Тун, и он сделал предложение ее очаровательной дочери. Экипаж дипломата долго трясло на дурных дорогах Силезии… Освоясь на новом месте в Копенгагене, Андрей Кириллович известил русский Кабинет, что Густав III — по сведениям датчан — ведет активный шпионаж на границах Финляндии, его флот и армия готовятся к войне, а союзниками Швеции будут Турция и Франция…
— Похоже на правду, — сказал Безбородко.
— Тем хуже для нас, — отвечала Екатерина.
Враждебное кольцо вокруг России сжималось.
5. ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ
Самый удобный способ деятельности — потемкинский; притвориться лентяем и лежебокой, а пока о тебе думают, что ты проводишь время в праздности, незаметно для всех утруждаться… Одни лишь крайности в этом человеке! Потемкин зимою в нетерпении выбивал рамы оконные, чтобы наслаждаться морозом, а в летнюю жарынь зябко кутался в шубы. Страшный лодырь, он всегда пребывал в хаотичном беспокойстве, принимая самые ответственные решения в моменты «ничегонеделания». Надменный с высшими, вельмож презирающий, он выслушивал солдата, сняв перед ним шляпу. Капризный, хуже балованного ребенка, всего хотел, но, получив желанное, брезгливо отворачивался. Скучал среди веселья и становился радостно-оживленным в невзгодах. С ним было очень трудно, но в его присутствии все ощущали легкость. Простой народ привык видеть Потемкина в сверкающем мундире, а перед вельможами он являлся в затасканном халате, босой и сгорбленный, как старик, съежившись в приступе меланхолии. Набожный, как монах, Потемкин правой рукой крестился, а левая его рука делала знаки женщине, чтобы шла к нему в спальню и поскорее раздевалась. Но он тут же забывал о ней, увлеченный игрою света кулибинских фонарей, и в ответ на женские попреки говорил, чтобы она одевалась…
Любимое словечко светлейшего — «наплевать».
— Наплевать мне на всех королей, — говорил он так, будто все короли и герцоги были ему партнерами по картам…
С некоторых пор явилась и тень его, всюду Потемкина сопровождающая. Василий Степанович Попов — отпрыск захудалого сельского попика, от сохи и лаптей пробивший себе дорогу к славе и почестям. Потемкин сделал его главной пружиной в своих делах. Под стать хозяину, секретарь тоже путал день с ночью. Но в любой миг он был способен точно ответить — каков калибр пушек в гарнизоне Кинбурна, сколько скошено сена для полка Бугского, как зовут любовниц английского короля и чем занят сейчас Моцарт. Имея чин полковника (и уже кавалер), Попов управлял канцелярией светлейшего. Потемкин называл сумму, ему нужную, и Попов доставал деньги, не называя источника. Сколько при этом прилипало к его рукам, можно было только догадываться. А если кто осмеливался требовать долги с Потемкина, тот вызывал Попова и жестоко бранил его:
— Что же ты, разбойник, за долгами моими не уследил? — При этом открытая ладонь светлейшего означала дай, а сведенная в кулак означала: ни копейки не получишь.
Жениться Попову светлейший не разрешал.
— Пренебреги! — говорил он. — Зачем тебе это нужно?
Но очень был озабочен, чтоб в его Новой России быстро возникали семьи, чтобы рождались и росли детишки. Потемкин уплачивал из казны по пять рублей за каждую невесту, женщин искали по всей стране его агенты — капитан Крыжановский и «еврей Шмуль Ильевич» (так он значится в документах княжеских). С женами солдат было проще: их забирали из деревень, навек отрывали от барщины, везли в Новую Россию и сдавали на руки мужьям: живите! Овдовевших баб тут же расхватывали холостые солдаты. Дело это житейское…
Таврида еще никого не радовала. Голая земля в репьях и полыни, полумертвые города, погубленные без ухода сады, всюду бездорожье и… татарские беи, развращенные бесплатным трудом рабов-христиан. Попав в русское подданство, бездельники надеялись, что теперь за них будут трудиться русские, а им по-прежнему сидеть в кофейне и курить трубку. Иные же беззаботно продавали свои земли втайне надеясь, что скоро вернется власть ханов и русские разбегутся.
Потемкин печалился. Куда же делся прежний рай, когда здесь процветали колонии генуэзцев? С какого зеленого мыса легендарная Ифигения всматривалась в море? Громадные дубы, поверженные топорами, валялись посреди дорог. Леса беспощадно вырубались. Ради одного бревна валили десять деревьев, и из десятка отбирали одно — лучшее. Если требовалось кормить овец, их выпускали в заброшенный сад, где они быстро уничтожали растительность. Ученый садовод Габлиц говорил:
— Вряд ли даже в Италии сыщем такое блаженное место, каковым является Таврида. Но все здесь загублено: орешники стали сорняками, абрикосы сделались горькими, а виноградная лоза оплетает татарские заборы… Для того чтобы возродить эту страну, не хватает маленького пустячка — целого столетия жизни для нас да еще трудов неустанных следующих за нами поколений…
Архитектор Старов планировал новые города в степях: прямые проспекты сходились к триумфальным площадям, к рекам сбегали тенистые бульвары. Потемкин, пачкая руки, цветными мелками отмечал на таврических картах дороги, которые следовало проложить, деревни, которые еще надобно основать и заселить.
— Как мыслишь, Иван Егорыч, строить ли нам большие госпитали или лучше много больниц, но маленьких?
— В моем представлении, ваша светлость, — отвечал Старов, — большой госпиталь образует и большое кладбище. Из этого заключения сами решайте — что нам выгоднее?
Екатерина запрашивала: правда ли, «будто язва в Херсоне попрежнему свирепствует и будто пожрала большую часть адмиралтейских работников»? Чумное поветрие и впрямь снова навестило юные города, но вспышка эпидемии уже не была такой сильной, как в годе прошлом. Херсон хорошел: появились каменные казармы и магазины, арсенал возвышался над городом, готовились к спуску фрегаты. В поисках прохлады Потемкин выехал в степи близ Перекопа, там раскинулись шатры его ставки, отсюда во все стороны края скакали курьеры с его приказами, выговорами и планами. Светлейший надеялся оживить южные берега Тавриды парками с кипарисами и жасмином, в Мисхоре указал культивировать маслины и гранаты.
— Сам поеду смотреть, — сказал он Попову.
Хотелось верить, что Ной (самый древний винодел на земле) проживал тоже в Тавриде, осыпанной крупным и чистым виноградом; не отсюда ли, из генуэзских гаваней, и растекался по греческим амфорам веселящий ток благоуханных вин радости?.. В дорогу светлейший взял с собою Габлица; заехали в Алупку, навестили Судак, где Иосиф Бланк обязался контрактом основать лаборатории по производству вин и ароматов всяких. Вместо лабораторий увидели сарай (на который истрачено две тысячи рублей) и пьяного «директора виноделия», — Бланк, не успев создать новых вин, спился на старых. А где же посадки кедров, где благородные оливки да лавры? Потемкин разбушевался:
— Где апельсины, рыло твое немытое? — Он схватил Бланка за воротник и треснул об стенку сарая с таким успехом, что внутри «директора» что-то пискнуло, будто мышь раздавили. — Вон его! Вор… сволочь! — Успокоясь, светлейший обернулся к Габлицу: Карл Иваныч, берись сам — ты ученый, а чтобы к тебе не придирались, делаю тебя здешним вице-губернатором… Из ада крымского возроди здесь рай таврический…
В шатрах у Перекопа его ожидал Шагин-Гирей, покорный и виноватый. Потемкин вельможно расселся перед ним:
— Ну, хан! Набегался по горам Кавказа?
— Вы, русские, обещали мне поход на Персию, чтобы раздобыть для моей светлости престол шахов персидских.
— Престол в Исфагане уже занят… кысмет!
— Так куда же мне деваться теперь?
— Если хочешь, езжай в Калугу или Воронеж.
— А если вернусь в Бахчисарай?
— Тамошний дворец закрыт мною ради ремонта.
— Какого ремонта? — удивился хан.
— Капитального, — ответил ему Потемкин…
Он отправил императрице бочонок черноморских мидий, банку варенья из крымских яблочек, мешок с орехами, каперсы для стола и анкерок балаклавской икры — в дар от Ламбро Каччиони. Екатерина, очень любившая писать, на этот раз ничего не ответила. «Странно!»
Светлейшего разбудил Попов.
— Шмуль невест привез, — доложил. — Встанете?
— Встану. А женихи собраны ли? Вино кати, закуску ставь…
На телегах сидели молодухи и перестарки, соблазненные счастьем на чужой стороне. Пестрядинные сарафаны, лапоточки да поневы крестьянские — вот и вся одежда девчат, лишь на некоторых красовались бусы. Потемкин нарвал тюльпанов степных, быстро сплел венок, которым и украсил голову первой же молодухи.
— А что? — сказал. — Так лучше… такую-то девку и я бы в жены взял. Да вот, боюсь, не пойдешь ты за меня, одноглазого.
Светлейший оперся на трость, оглядел ряды женские и мужские.
— Ладно, — решил. — Смотрины и сговор сразу. Чтобы к утру все были в парном согласии. Попы повенчают всех завтра же… А теперь — гуляйте!
— Скотина-то иде? — спросила его одна баба.
— Сначала мужа сыщи, потом о скоте заботься. — Потемкин высмотрел в толпе осанистого мужика. — Эвон, — сказал ему, — баба с младенцем плачет… Возьмешь ли ее с дитем?
— Ежели бы двор да скотину каку, чего не взять.
— Дам скотину. Двор сам сделаешь. Бери с дитем…
Под утро Василий Степанович Попов принес депешу от Безбородко, который в самых отчаянных выражениях просил Потемкина скорее вернуться в Петербург — государыня тяжко больна: «Вернейшее к истреблению ея печали и всякого душевного беспокойства нам известное есть средство — скорейший приезд вашей светлости…»
— Лошадей! — повелел Потемкин. Заехав в Херсон, он справился о Свешникове. — Хочу видеть его. Каково он устроился?
— А мы такого не знаем, — отвечали ему. — Приезжали тут всякие. Которые помирали, мы тех хоронили…
ОТ АВТОРА, В жизни этого народного самородка многое остается неясным. Писатели ошибаются, относя его появление в Петербурге к 1784 году: в письмах гувернера Пикара точно указан 1781 год. Загадочным остается и его пребывание в Англии. Наверное, затерялся в музейных запасниках и портрет крестьянского сына, находившийся в картинной галерее Шувалова — среди многих портретов знаменитых его современников. Безусловно, Иван Евстратьевич Свешников был человеком выдающихся способностей, и такие люди не часто рождаются на свете. При иных условиях из него мог бы получиться второй Ломоносов, но судьба распорядилась его жизнью слишком жестоко. Никаких бумаг после него не осталось — их, наверное, сожгли, как это и делали в Херсоне с имуществом всех умерших в эпидемии. Теперь историки пытаются расшифровать имя «Л-д-г-вский», принадлежавшее человеку, который владел материалами о Свешникове; он встречался с ним в доме Шувалова на Невском, а сам жил постоянно в Смоленске. Раскрыв фамилию «Л-д-г-вского», надеются отыскать его архивы. Я выяснил, кто это: Лев Федорович Людоговский, директор смоленских училищ, земляк Потемкина. В доме Шувалова тогда же бывал Иван Федорович Тимковский, бывший директором гимназии в Нежине, который в своих мемуарах помянул и Людоговского… Таким образом, с берегов Невы следы поисков уводят в Смоленск и Нежин. Не стоит забывать и епископа Моисея, оставившего после себя обширное литературное наследство.
6. ШПАНСКИЕ МУШКИ
Средь многих коллегий, зарожденных на Руси от Петра I, Медицинская была самою молодой — ее завела Екатерина II, — но дело здравоохранения вперед не продвинулось. В 1783 году открылся первый в России медико-хирургический институт — Калинкинский, на окраине столицы (в деревне Калинкиной), но русский человек в студенты попасть не мог, ибо там по-русски никто не говорил, — научная медицина была прочно оккупирована немцами. В год открытия Калинкинского института Европа снова наполнилась слухами: у Екатерины рак! Спекуляторы сочиняли брошюры о методах лечения рака, посылая их с льстивыми посвящениями Екатерине, за что, volens-nolens, она и поплачивала авторам денежки. Знаменитый хирург Louis советовал императрице спасаться Барежскими ваннами в Южных Пиренеях. Екатерина давно платила берлинскому доктору Циммерману, чтобы он своим авторитетом пресекал в Европе вздорные слухи о ее немощах. Все это были сплетни, а истина заключалась в другом. Екатерина действительно подверглась двум сложным операциям, дабы избавиться от любовной ненасытности. К лету 1784 года у нее возник какой-то (во многом непонятный) конфликт с лейб-медиком Роджсрсоном. По совету Шуваловых она вызвала в Россию известного врача, горбатого Мельхиора Вейкардта, которому и сказала:
— Будем откровенны! Я с детства читала Мольера и потому не могу относиться к медицине с доверием. Вы можете высыпать передо мною на пол целый мешок своих познаний — я позову лакеев с метлами, чтобы они подмели тут… Сейчас я увлечена изучением фокусов сибирских шаманов и, поверьте, отыскала очень много общего между врачами и шаманами!
Вступление не сулило ничего доброго, но Вейкардт, типичный искатель наживы, охотно тронулся за двором в Царское Село, где к его услугам накрывали отдельный стол с изобилием вин, пива, ликеров; к столу полагались запасы восковых свечей, чаю и кофе «мокко». Ничем не оправданное русское транжирство всегда сбивало иностранцев с толку, и бедный Вейкардт вообразил себя важной персоной. Его насторожило только одно обстоятельство, которое от него скрывали. Фаворит Ланской иногда принимал у себя врача Соболевского, они «часто ходили за ширмы и совершали там что-то таинственное. Я, — вспоминал Вейкардт, — подсмотрел, как один из них спрятал в уголок горшочек. Улучив время, я заглянул в горшочек и нашел в нем какую-то белую мазь». Если бы тогда Вейкардт попробовал эту мазь на язык, он бы сразу понял, что это такое… Камердинер фаворита по фамилии Бжезинский спрятал горшочек под кроватью.
Екатерина воспринимала любовную прыть Ланского за естественную страсть, не догадываясь, что фаворит постоянно возбужден наркотиками. Со временем кантариды (сиречь шпанские мушки) уже не оказывали прежнего действия, и штаб-доктор гвардии Соболевский увеличивал дозы… Ланской стал жаловаться на боли в горле и, сам зная о причинах своего недуга, говорил:
— Чувствую, жить осталось совсем недолго…
Роджерсон от лечения был отстранен. Ланской покрывал свое тело мазью, не трогая только шею. Крепкую смесь араки с токаем и соком ананаса он заедал лимонами. Екатерина часто входила в спальню фаворита, подолгу сидела у его постели.
— У моего Саши железная натура, — хвасталась она.
Но Вейкардт уже догадывался, чем это «железо» поддерживается. Вызванный на помощь доктор Кельхен хотел поставить на шею фаворита пиявки, но в ближайших озерах пиявок не сыскали. Ланской призывал к себе Соболевского, и тот, явно перепуганный, заставлял больного пить сырую воду в невероятных количествах, кормил его отварными винными ягодами. Лицо Ланского раздулось, как и шея, а кончик носа подозрительно побелел. Екатерина впервые испытала тревогу, обратясь к Вейкардту:
— Что случилось с моим Геркулесом?
— Боюсь, что надежд мало, — отвечал Вейкардт.
— А его молодость? А крепкое сложение?
— Я, — ответил Вейкардт, — приехал в Россию, чтобы упрочить свою репутацию врача, но, кажется, здесь и потеряю ее.
— Ваше искусство — ничто: все сделает сама натура!
— Натура уже и сделала, — намекнул (очень осторожно) Вейкардт. — Если не верите мне, распахните рубашку на груди больного: его тело в нехороших пятнах…
Ланского стало рвать. Еще до болезни у него появился на руке прыщик. Теперь он раздулся, вокруг нарыва образовался черный круг. Шпанские мушки вступили в свое ужасное действие. Соболевский, вконец растерянный, шепнул Вейкардту: «Savez-moi, je suis perdu!» (Спасите меня, я погиб!) Ланской отворачивался от императрицы к стенке, просил, чтобы его оставили в покое. Ночью пьяный камердинер Бжезинский грубо требовал от Вейкардта, чтобы тот удалился. Из-за ширмы Вейкардт пронаблюдал, как Бжезинский поил Ланского крепчайшим коктейлем… «С этого момента, — писал Вейкардт, — я решил, что сиделкою должна быть женщина, ибо женщины не бывают пьяницами…»
Стояли очень жаркие дни, над озерами Царского Села парило. Екатерина допрашивала Мельхиора Вейкардта:
— Если у Саши воспаление горла, то почему же он легко глотает воду и пищу, а горло стало болеть у меня.
— Вы проживете долго, а ваш прекрасный фаворит к утру будет лежать на столе, — честно ответил Вейкардт…
Соболевский обнадеживал императрицу:
— Кризис миновал! Уже выступил обильный пот.
— Предсмертный, — сказал Вейкардт и уехал…
Ланской умер в четыре часа ночи. Перед смертью он просил похоронить его под окнами дворца — в парке. Екатерина закрылась, никого к себе не допуская. От этих дней осталась ее запись: «Еще вчера я была счастлива, и мне было весело, и дни мои проходили так быстро, что я не знала, куда оне деваются. Теперь я погружена в глубокую скорбь; счастья не стало; мои комнаты превратились в пустыню». Безбородко она не приняла:
— Делайте, что хотите, только меня не трогайте…
Екатерину перепугало появление в ее комнатах неизвестного молодого человека. Он опустился перед ней на колени.
— Кто вы, сударь? — спросила она.
— Не лишайте меня своей благосклонности, — отвечал тот. — Я князь Дмитрий Кантемир, потомок господарей молдавских.
— Что вам угодно от меня?
— Место при вашей особе, которое после смерти Александра Ланского стало вакантно…
— Вы даете себе отчет в том, что сказали?
— О да! И буду счастлив служить вам в алькове…
Екатерина брякнула в колокольчик, вызывая караул:
— В крепость наглеца! На хлеб и воду!..
Следствие установило: молодой человек женат на Елизавете Хрущовой и опутан долгами. Во время болезни Ланского князь Кантемир постоянно шнырял вокруг дворца, живо расспрашивая лакеев о здоровье фаворита, и заметно радовался его ухудшению.
Был уже не раз пойман в комнатах близ покоев государыни, а когда его выводили под руки, сказывал, что ошибся дверьми. Желая стать фаворитом, Кантемир мечтал единым махом расплатиться с долгами, а жене обещал купить алмазную брошку. В крепости искатель фавора сошел с ума, так что выпускать его на волю стало нецелесообразно. Решили в крепости его и оставить, пока снова не поумнеет… На все воля божия! Екатерина велела запрягать лошадей и уехала в Пеллу — в глушь лесов, в приневские чащобы, где царит безлюдье, ревут по ночам лоси, скачут между соснами рыжие белочки. Там строили дворец, схожий с Таврическим; от него сейчас ничего не осталось, — Павел, вступив на престол, разрушил его до основания.
Она прихватила с собой в Пеллу научный трактат доктора Циммермана «Об уединении», который лишь усилил ее меланхолию. Начались странные дни российской истории: государственная машина двигалась по инерции дальше, но без участия самодержавной власти, Екатерина не снимала траур, предалась неутешной скорби, не желая вникать ни в какие дела. Учреждения империи функционировали, как и прежде. Безбородко не выпускал из своих рук бразды внешней политики. Не было только Екатерины, и подобная ситуация становилась опасной в первую очередь для нее же. Если этого не понимала она, поглощенная своими переживаниями, то ненормальное состояние дел понимал Безбородко, который умолял Потемкина бросить все и ехать в столицу…
Потемкина удерживали на юге дела кавказские, требующие особой бдительности. Войска он поручил своему племяннику Самойлову, они вступили в Тифлис, радостно встреченные грузинами. Но их появление за хребтом Кавказа переполошило турок и персов, считавших Грузию своим владением. Лезгинские князья снова сделали набег на Грузию, русские войска на берегах Алазани впервые скрестили оружие с лезгинами, военная репутация которых была безупречна. Потемкин дождался известия о полном разгроме лезгин и только в октябре тронулся на север. Вслед ему летело письмо царя Ираклия II, писавшего, что за свою долгую жизнь он повидал воинов Надира, войска индийские и турецкие, лично сражался с лезгинами, но, увидав в бою русских, не мог представить, «чтобы какие-либо в свете иные войска могли быть подобными по храбрости войскам русским…»
В столице Потемкин сначала встретил Безбородко, поздравив его с графским титулом, недавно обретенным.
— А что сказывает Роджерсон? — спросил он.
— Иван Самойлыч и настаивал на вашем приезде, не видя иной возможности вернуть императрицу в прежнее нормальное состояние.
— Разве она так плоха? Где она сейчас?
— Из Пеллы мы ее едва в Царское Село вытянули…
Потемкин велел кучеру остановиться на одной из улиц, сам кинулся в калитку чужого дома, за поленницей поймал котенка и сунул его за отворот кафтана. Вернулся в карету.
— Езжай далее, — крикнул кучеру.
Екатерина, поникшая и сугорбая, ожидала его в Агатовых комнатах. В вазах стояли букеты из желтых листьев, пахнущих осенней прелестью. Она нежно его поцеловала:
— Приехал… богатырь мой! Все меня оставили.
Потемкин сунул ей в руку мяукающего котенка:
— На-кось! Татарский… от самого Перекопа вез.
— Ой, батенька! Ты всегда угодишь мне…
Потемкин, обеспокоенный, тормошил женщину:
— Тебе надо дела делать, едем, Катенька, со мною… мушмулою в Массандре кормить стану. Чего ты здесь скорчилась?
Вечера были темнущие, шумели дожди осенние. В канделябрах на высоких консолях тихо оплывали разноцветные свечи.
— Ну что? — спрашивал Безбородко. — Оживает ли?
— Надо ее в Тавриду увезти, флот показать.
— Увезти можно, — соглашался граф. — Но вернее будет, на мое усмотрение, ежели сейчас ей молодого любителя подставить.
Потемкин взбеленился:
— Да не арсенал же у меня, чтобы пушка за пушкой выкатывать! Если сгоряча кого и подсунем, так сами потом не возрадуемся.
— Надо приискивать, — сказал Безбородко…
Душевный кризис разрешился без них, и опять-таки при обстоятельствах, вызывающих недоумение. Однажды, на ночь глядя, Екатерина, никем не узнанная, покинула дворец в Царском Селе, взяла наемную коляску, просила везти ее в город. Кучер, сочтя императрицу за какую-то барыньку, не поладившую с мужем, тронул лошадей, на всякий случай предупредив:
— А ведь рубля четыре с тебя. Есть ли деньги-то?
— Нету денег. Доедем до города — найдутся…
Зимний дворец стоял темный, без огонька, челядь давно спала. Екатерина долго стучалась, чтобы ей открыли.
— Да кто же там? — спрашивали сонные лакеи.
— Это я — ваша императрица…
Не навестив своих покоев, она сразу прошла в Эрмитаж, который оказался заперт. Ключей не было. Вызвав стражу, велела взломать двери прикладами ружей, в тиши Эрмитажа прилегла на диванчике. Но средь ночи проснулась, стала спрашивать в карауле: почему при въезде ее крепость не палила из пушек?
— Сейчас же пусть салютуют мне! — приказала она.
Санкт-Петербург был пробужден неожиданной канонадой. Гарнизон, поднятый по тревоге, встал в ружье. Никто не понимал, что случилось, а Екатерина криком звала к себе прислугу:
— Отчего шум в городе? Почему палят пушки?
— Ваше величество указали салютовать.
— Быть того не может! — отвечала императрица. — Разве ж я сумасшедшая, чтобы средь ночи самой себе салюты устраивать?..
И после этого она крепчайше уснула. Утром вполне здраво выслушала доклад Безбородко, снова вникла в дела государства и вела себя так, будто ничего не случилось. Был назначен прием дипломатического корпуса. Послы снова увидели перед собой активную и даже похорошевшую женщину. Движения ее были резкими, слова точными и весомыми… «Наконец, чтобы сообщить вкратце, — писала Екатерина в Европу, — у меня новый друг, очень способный и достойный своего положения». Так в списке фаворитов появилось новое лицо — Александр Ермолов.
Безбородко предварил Потемкина, что этот фаворит, читающий по вечерам императрице умные книжки, долго не задержится.
— Ладно, — ответил Потемкин, куснув себе ноготь. — Пока пусть будет этот. Свято место пусто не бывает…
7. ГЛУБОКИЕ КАНАЛЫ РОССИИ
Покои светлейшего наполняла музыка. Хоры русских волжанок соперничали с капеллою украинских бандуристов. Под пение молдаванских скрипок он исправил прежний проект о консерватории в Кременчуге — центр культурной жизни на юге страны переносил в Екатеринослав, ближе к морю, где быть «Академии Наук и Художеств». Единым росчерком выделил фразу: «По соседству Польши, Греции, земель Валашских и Молдавских и народов Иллирических множество притечет к нам юношества, которое возвратится на родину свою с неизгладимой благодарностью и привязанностью к России». Так он писал. Все верно. Все хорошо. Не оборачиваясь, светлейший — через плечо — передал бумагу Попову:
— Подписано! Штаты иметь университетские. Хандошкина от придворной службы избавить. Беру к себе в Академию с чином. Поди-ка, Степаныч, узнай, приехал ли Сарти? И проси его…
Начало 1785 года было нервным, его открытие не предвещало ничего доброго. На Кавказе случилось землетрясение, после чего из чеченского аула Алды выехал на белой лошади шейх Мансур, объявивший себя пророком, ниспосланным на землю после трясения, дабы предложить всем «священную войну» — газават! «Имею откровение от Аллаха, — возвещал Мансур, — истребить всех пишущих слева направо, чтобы на этом свете оставались одни правоверные, пишущие справа налево…»
— Джезеппе Сарти здесь, — доложил Попов.
Глава Венецианской консерватории привез Потемкину из Вены поклон от Моцарта. Потемкин давно хотел бы иметь при себе Моцарта, но пока был рад и Сарти.
— Я вам поручаю свою капеллу, — сказал он композитору. — И вот вам текст канона «Господин, воззвах к тебе», который вы преобразите в торжественную ораторию.
— С каким оркестром желательно вашей светлости?
— Воля ваша. Исполняйте хоть на кастрюльках. Но мне думается, что оркестр симфонический можно усилить звучанием рогов…
Не прерывая беседы о музыке, он подписал указ об учреждении Кавказского наместничества. Следовало ожидать нападения Мансура на Военно-Грузинскую дорогу, и тогда Мансур пресечет сообщение Грузии с Россией… Потемкин пошевелил пальцами.
— Я весь внимание, — сказал из-за спины Попов.
— Сочини так: противу мятежников выслать войска добрые. И желательно усмирить их сразу. Пророка именуй «лжепророком».
Посланный на Сунжу отряд при двух пушках был наголову разбит войском шейха Мансура, горцы вырезали до шестисот солдат, многих утащили в горы — вместе с пушками, которые Потемкин и велел выкупить обратно за сто рублей.
— Новая нам язва, — сказал светлейший.
Теперь шейх Мансур бросился на Кизляр, дабы отрезать русские пути от Азова и Астрахани, и Потемкин доложил Екатерине, что в действиях лжепророка чует опытную, сильную руку:
— Укажи писать Булгакову, чтобы предупредил не токмо визиря, но и посла французского Шуазеля-Гуфье: в делах азиатских Россия никаких перемен не потерпит…
Екатерина сообщила, что вскоре она ожидает приезда нового французского посла — графа Сегюра д'Агессо:
— Он тоже писатель. Как и я, грешница…
Никто еще в ту пору не предполагал, что война на Кавказе, возникшая в 1785 году, закончится лишь взятием аула Гуниб в 1864 году.
Один за другим отошли в небытие сначала Вольтер, а потом и Дидро. Мыслители покидали тревожный мир, когда Екатерина, уже достигнув славы, не нуждалась в их поддержке и похвалах, теперь с ними, с мертвыми, можно и не церемониться.
— Каждый век, — декларировала она, — обязательно порождает трех-четырех гениев, создаваемых природою исключительно для того, чтобы они обманывали все человечество…
Однако, выразив им свое монаршее презрение, императрица поступила умно, выкупив для Петербурга библиотеки Дидро и Вольтера. …Франция! Главный источник свободной мысли, кладезь революционных прозрений. В отношениях Франции с Россией еще до Петра I создалось ненормальное положение: народ Франции тяготел к России, но правители Версаля не желали сближения с Россией… Екатерина подозревала:
— Приезд графа Сегюра сулит нам нечто новое!
К тому времени Россия была авторитетна на континенте, а магазины Парижа украшали вывески: «A la dame russe» или «Au Russe galant». Победы Румянцева и Суворова сделали Екатерину самой модной дамой Парижа; в лавках Пале-Рояля нарасхват торговали детскими распашонками, сшитыми по выкройкам русской императрицы, сарафанами и кокошниками; в большом ходу были хвалебные или злоречивые книги о нравах русского народа.
Франция лучших своих дипломатов расставила по флангам своей политики: Шуазель-Гуфье обязан вредить России на берегах Босфора, а граф Сегюр на берегах Невы надеялся вовлечь Россию в дружбу с Версалем. Сегюру было всего тридцать лет; он был хорош собой, языкаст и облечен личным доверием короля.
По прибытии в Петербург Сегюр терпеливо выслушал прусского посла Герца, который нашептал ему на ухо:
— Дикая страна и нравы дикие! Но самое дикое — сама императрица. Комедия вызывает у нее скуку, в трагедиях она заливается смехом. Ухо ее не воспринимает очарования мелодий, но из тщеславия она окружает себя лучшими певцами мира. Она могла бы иметь изысканнейший стол в Европе, но ограничивает свои вкусы картофелем с телятиной и паршивым соленым огурцом.
— В чем же секрет успехов этой женщины?
— О! — закатил Герц глаза. — Она не устает твердить, что Россия — страна великая, ее солдаты из неотесанных мужиков подобны античным героям, здесь все исполнены рыцарского благородства, страна их чрезвычайно богата, а русским, конечно, импонируют эти похвалы с высот престола…
В посольстве граф Сегюр ознакомился с высказыванием об Екатерине своего предшественника: «Эта женщина всегда остается только женщиной (!), представляя неслыханное сочетание мужества и слабостей, познаний и бездарности, твердости и небывалой решительности, какой позавидует любой мужчина…» Преследуя тайные цели, Сегюр навестил шведского коллегу, барона Фридриха фон Нолькена, который великолепно сжился с Россией, взяв в жены прибалтийскую баронессу фон Мантейфель. Сегюр в разговоре с послом Швеции деликатно выразил сочувствие по случаю очередного голодания в его королевстве:
— Я слышал, в провинции Скании опять неурожай!
— Да. Но голода никогда бы не случилось, — отвечал Нолькен, — если бы наш заносчивый король не отправлял зерно на выгонку водки, доходы от продажи которой тратятся на увеличение флота. Русские от меня ничего не скрывают, и я сам наглядно вижу, что шведскому флоту за русским теперь не угнаться.
Сегюр спросил: правда ли, что русское железо стало по своим качествам соперничать со знаменитым шведским?
— Увы, это так, — согласился Нолькен. — Рабочие со шведских заводов спасались от голода в России, Потемкин нарочно селил их семьями на уральских заводах. Там они, конечно, благодарные России за ее гостеприимство, и передали русским мастерам многие секреты своего производства…
— Что вы скажете о новом фаворите Ермолове?
— Лишь одно. Когда Екатерина, еще молодая, путешествовала по Волге, она как-то ночевала в имении Ермоловых, где ей понравился мальчик, сын бедных дворян. Она его угостила конфетами и сказала, что будет о нем всегда помнить. Слово свое, как видите, императрица сдержала: мальчик стал ее фаворитом. Но, смею думать, он долго не удержится. Ермолов скромен и, кажется, очень стыдится своего положения… На его месте способен удержаться только бесшабашный мерзавец!
Сегюр появился на балу в Зимнем дворце, его закружило в вихре парчи и золота, алмазов и кружев, сарафанов и кокошников. Все менялось на Руси, но эталон женской привлекательности оставался неизменным: «Дамы плечистые, благоприятные. Бюст возвышенный обязан был опираться на массивный пьедестал, под которым располагался не менее внушительный фундамент». При этом лица белили, щеки румянили, брови сурьмили, на обнаженную грудь дамы нещадно лепили мушки из бархата, черного и красного, а железные корсеты не могли унять ширины корпуса…
К послу Франции подошел светлейший (и небритый).
— Как вам понравился Петербург? — спросил он.
— Почти Версаль, — отвечал Сегюр.
— Не льстите! Скорее уж Золотая Орда, только вчера оставившая свои кибитки на углу Марсова поля и Миллионной улицы… Осмелюсь узнать: с чем вы прибыли к нам, посол?
— С выражениями истинной дружбы, которую желательно закрепить торговым трактатом, выгодным для России.
Потемкин горою возвышался над миниатюрным Сегюром.
— Только не предлагайте нам своего вина, — сказал он. — Скоро у нас в Тавриде забьют из-под земли свои фонтаны шампанского, и тогда… Граф Кобенцль! — грубо окликнул он вдруг посла венского. — Идите сюда. Ко мне. Я послал в Токай своих людей, чтобы закупили там виноградные лозы. Однако ваш император наложил запрет на их вывоз. Я вам заявляю, Кобенцль: торговый трактат с Веною не будет одобрен мною, пока моя Таврида не получит из вашего Токая лозу виноградную…
Когда он удалился, Сегюр спросил Кобенцля:
— С вами здесь всегда так разговаривают?
— Мы привыкли. Привыкайте и вы…
Екатерина играла в карты, за ее спиною скучал Ермолов — высокий стройный блондин, лицо которого портил широкий приплюснутый нос, за что Потемкин и прозвал его le negr blans (белый негр). Вот он склонился к плечу императрицы, что-то выслушал от нее и решительно направился в сторону Сегюра:
— Ея величество желает говорить с вами.
Сегюр приблизился, Екатерина смотрела весело.
— Где вы успели побывать, граф? — спросила она.
Сегюр ответил: в Европе много разговоров о русских банях, и он, прибыв в Россию, сразу же посетил народную баню.
— Жара была нестерпимая, я боялся дышать. Банщики же, взяв в руки громадные вееры из березовых веток, стали меня ими опахивать, очевидно желая навеять на меня прохладу… Глупцы! — воскликнул Сегюр. — От дуновения этих вееров я не ощутил свежести, мне стало еще жарче, и я спасся бегством.
Екатерина сказала, что Россию определяют не бани с вениками, не водка и пироги, не щи да квасы.
— Если вам желательно посмотреть настоящую Россию, я предлагаю вам, посол, путешествие по ее каналам… Там, на каналах, я и подумаю — что мне просить у Франции?
— Сразу проси голову Шуазеля-Гуфье, — захохотал Потемкин и, отодвинув Ермолова, уселся напротив императрицы как первое лицо в государстве…
Потемкин и Безбородко соблазняли императрицу путешествием в Таврические края, но Екатерина прежде согласилась на маршрут лишь по каналам Вышневолоцкой системы, снабжавшей Петербург и флот припасами. Она допустила, кажется, политическую бестактность, пригласив в попутчики послов враждующих стран — Франции и Англии.
— Двух пауков в одну банку! Поглядим, как милорд Фицгерберт станет отрывать лапы графу Сегюру…
Жизнь любой страны отражена, конечно, в жизни ее провинции. А внутри России многое изменилось. На месте бывших сел возникли молодые города, площади обставились каменными строениями с каланчами, за полчаса до полудня по всей стране музыканты играли на валторнах, возвещая о часе обеденном. Подле присутствий — тюрьма, пожарное депо и гауптвахта для пьяниц-чиновников, которые словесным внушениям уже не внимали. Наместники вершили суд и расправу, имея в залах дворянских собраний седалища, подобные трону, казна выдавала им сервизы из серебра и золота (для представительства). Россия была разделена на полосы — северную, среднюю, южную. Чиновники севера носили мундиры с голубизной, средних губерний — вишневые, южане — фиолетовые. Соответственно, и дамы в своих нарядах обязаны были придерживаться расцветок своих губерний. Однако носить всегда одноцветное платье дворянкам было невмоготу. Екатерина дивилась пестроте нарядов, которую помещицы объясняли тем, что имения их расположены в различных губерниях… Кареты царского поезда сопровождали почтальоны, одетые в зеленые куртки, шапки их были украшены со лба медными гербами империи, а на затылках — служебными номерами.
У развилки дорог нечаянно встретили графиню Прасковью Брюс, ехавшую в свое имение, и Екатерина велела остановиться.
— Простила ль ты меня, Като? — спросила Брюс.
Выглядела подруга так, что в гроб краше кладут.
— И ты меня прости, — отвечала Екатерина…
Кареты разъехались — навсегда! Потемкин, невзирая на ухабы и тряску, играл с Сегюром в шахматы, выпиленные из вулканической лавы Везувия. Екатерина, расстроенная встречей с умирающей подругой, тихо всплакнула, сказав по-латыни: «Fuiniiib» («Мы были»). Над цветочными полянами кружились белые капустницы. Сегюр неожиданно сказал императрице:
— Вы полковник Преображенский, а я полковник драгунский, мы, смею думать, будем вести себя храбро… Я желал бы вынудить Россию на торговый трактат с Францией.
Он воззрился на Потемкина, ища в нем поддержки.
— Я только генерал-фельдмаршал, — отвечал светлейший. — Вы, полковники, сами и договаривайтесь…
— У вас есть к тому полномочия? — спросила императрица Сегюра; полномочий не было. — Вы и в самом деле храбрый полковник! — Екатерина перешла к иносказательной форме: — Опять лошади понесли… Скоро ездить хорошо, от долгов спасаясь, а мои финансы, слава богу, пока в порядке.
Боровичи имели герб: золотое солнце на щите и руль корабельный. Городу исполнилось всего два года, в нем и окрестных деревнях жили лоцманы, бурлаки, плотники, грузчики и горшечники. Потемкин купил на пристани глиняную свистульку и стал дуть в нее радостно, как мальчишка, а Екатерина купила у баб крынку для молока… Безбородко объяснил дипломатам, что каналы Вышневолоцкие Волгу с Балтикой соединяют:
— Теперь сольем Двину с Камою, и можно, сев на корабль в Архангельске, сойти на берег уже в Персии…
У пристани их ждали барки, на одной из них работала кухня. Екатерина налила в крынку молока. Потемкин раздобыл краюху горячего крестьянского хлеба. Они спустились в каюту, чтобы никто не мешал им разговаривать.
— Очень хорошо, — сказала императрица, — чтобы мы не возобновили трактат коммерческий с англичанами. Паче того. Питт не признал нашей «Декларации о вооруженном нейтралитете».
Получилось так, что договор с Англией был уже готов. Но вдруг стало известно, что Питт Младший вошел в союз с Фридрихом II и союз их оформился против Австрии (а значит, и России).
Было очень вкусно запивать хлеб парным молоком.
— Фицгерберт совсем уж дохлый, — сказал Потемкин.
— Да, и комары всего изгрызли.
— А чего потащился за нами? Или каналов не видел?
— Наверняка поехал за Сегюром шпионить, дабы не возникло меж нами трактований… Поговори с Сегюром, что он скажет тебе? А милорда дохлого припугнем: я на английские товары сборы накину, вот и пусть в Сити на меня скалятся!
Караван барок тихо отплыл на рассвете, по берегам Меты потянулись заливные луга, поросшие березовыми рощами, потухали в ночном костры пастухов, к водопою сходились стада. Завтракая в салоне, Екатерина злорадно высмеивала прусского посла Герца, союзного послу английскому, а Потемкин при этом еще забавлялся детской свистулькой.
Фицгерберт не вытерпел и сказал:
— Как может человек, любящий Гайдна и Моцарта, понимающий Сальери, наслаждаться этим варварским свистом?
— Англия, — ответил Потемкин, — не дала миру ни одного композитора, и что вы, англичане, понимаете в музыке? Звучание ваших волынок для меня как мычание недоеных коров…
Фицгерберт вскоре удалился в каюту, второй выпад Екатерины предназначался графу Шуазелю-Гуфье. Сегюр остался спокоен.
— Однако, на этой речке сильное течение.
— На Босфоре еще сильнее, — намекнул Потемкин.
— Если из Босфора и вынесет графа Шуазеля-Гуфье, то вряд ли это коснется меня, плывущего ради иных целей, — отвечал Сегюр.
— Давайте без церемоний! — предложил Потемкин.
Сегюр воспринял эту фразу всерьез, а Потемкин залучил его в свою спальню, показав на кровать, куда садиться. Сегюр красочно обрисовал выгоды от торговли на Черном морс, заметив, что Шуазель-Гуфье и его влияние на Босфоре ничего не значат для него, графа Сегюра, который всей душою готов поступать в духе противоположном… Потемкин, в свою очередь, вспомнил происки Гарриса:
— Человек коварный и строптивый, Бог его накажет.
— Если вы желаете отомстить, так нет лучше способа: заключите с Францией торговый трактат и будем друзьями.
Потемкин потребовал от Сегюра полной откровенности:
— Какими словами Вержен провожал вас в Россию?
— Это тайна нашего кабинета. Но я сижу на вашей постели, вы позволили мне быть вашим другом, я не скрою: инструкции короля и Вержена — самые безнадежные! Меня послали в Россию, не рассчитывая на успех моей миссии, о вашей же светлости мне было сказано: вы и есть главный враг Франции!
— Я докажу обратное, — возразил Потемкин, — раскатывая на столе голубую карту Вышневолоцкой системы каналов. — Думайте, пока плывем по реке. Когда наши барки втянутся в озеро Ильмень, я потребую от вас, Сегюр, окончательного решения…
Красота ландшафтов была поразительная. Бронницы с храмами на горе выступили вечером — как сказка. Безбородко доказывал Фицгерберту, бронницкое сено — лучшее сено в мире:
— Я бы его сам ел, да тогда скотине не хватит…
Караван медленно втянулся в озеро Ильмень.
— Ваше решение созрело, Сегюр? — спросил Потемкин.
— О, да, ваша светлость!
— Что вас удерживает?
— Королевское упрямство. Если король признал безнадежность отношений с Россией, то не дезавуирует ли он меня, своего посла, отказом от ратификации трактата?
Потемкин ответил: не таковы сейчас дела Франции, чтобы ее король пренебрегал связями с русским государством.
— Составьте проект соглашения, — сказал он. — Если ваш проект понравится мне, его одобрит и сама императрица.
К сожалению, в каюте Сегюра не нашлось ни перьев, ни чернил. Он постучался к соседу Фицгерберту, прося дать ему и то и другое. Английский посол с подозрением спросил:
— Что вы собираетесь писать нашими чернилами?
— Всего лишь эпитафию на могилу Земиры, которая имела честь служить при дворе Екатерины самой умной собачкой… Кстати, она была из породы английских левреток.
— Английские собаки — умнейшие в мире, — ответил посол.
О, ирония судьбы! Английскими чернилами французский посол составит проект союза с Россией, направленный против Англии, рикошетом попадало и Пруссии… Посреди зеркально-застывшего Ильменя, под всплески весел, Потемкин проект одобрил:
— Отлично, посол! Можете открывать свои консульства в Херсоне и Мариуполе, только добавьте здесь, что Франция предоставляет России права нации с наибольшими преимуществами в торговле… Вам это все равно, а мне будет приятнее!
Екатерине проект тоже понравился. Безбородко сказал, что подобной бумаги ни Франция, ни Россия не могли добиться с 1629 года — со времен барона до Курменена. Екатерина заметила: на такие документы везет только очень плохим дипломатам.
— Очевидно, Сегюр таков и есть!
— Плохой, но войдет в историю политики Европы, — заметил Безбородко.
— Так бывает, — согласился Потемкин. — Ведь и некрасивые женщины иногда более счастливы, нежели красавицы…
Сегюр, истинное дитя XVIII века, был поклонником «будуарной» дипломатии, полагая, что в легкости приятных отношений можно достичь большего, нежели с серьезным видом скучать за круглыми столами конгрессов и конференций. Потемкин тоже любил «будуарные» приемы дипломатии, в живом общении с людьми он добивался успехов быстрее, нежели ведя переговоры в официальном порядке… Размахнувшись, он далеко-далеко забросил глиняную свистульку в спокойные воды Ильменя.
Впереди уже сверкали золотом новгородские храмы!
Трактат назвали: «О дружбе, торговле и мореплавании».
8. ПОД ЕГО ВЫМПЕЛОМ
Вот и Волхов, плыли дальше… Екатерина хотя и не всегда писала по-русски грамотно, но все-таки гораздо грамотнее многих русских. Во всяком случае, русский язык она любила, понимала его сочный вкус и разговорную сласть. «По мнению ее, — писала Дашкова, — русский язык, соединяя в себе богатство, силу и выразительность немецкого с музыкальностью итальянского, сделается со временем языком всего мира». В плавании по Волхову Екатерина продолжала загружать свой «сравнительный словарь» двухсот языков мира, силясь доказать, что многие языки на планете имеют корни славянского происхождения. Потемкин был против ее лингвистических ухищрений, он говорил императрице, что с таким же успехом берется вывести русские слова из корней языка латинского:
— Если не веришь, матушка, я тебе тоже словарь составлю. Мортус — мертвый, ест — есть, ту — ты, пастор — пастух, стат — стоит, окулист — око, матер — мать, новус — новый. И так могу продолжать без конца…
Караван барок втянулся в Неву, после Боровицких порогов Невские пороги уже не казались страшными. Скрывать свои женские страдания Екатерина не сочла нужным и, показывая на дворец Пеллы, сама призналась:
— Вот здесь я провела худшие в жизни дни, какие только могут выпасть в судьбе женщины. Черт меня дернул в ту пору зачитаться старым дураком Циммерманом! Его трактат об уединении, которое он восхваляет как лучшее лекарство для души, надо бы сжечь как крамольную книгу…
Показался Петербург. Потемкин высадил на Дворцовой набережной Екатерину и дипломатов, а сам навестил Дениса Фонвизина.
— Мольеру, брат, не завидуй, — сказал он ему в утешение. — Твои бригадиры да недоросли переживут на Руси маркизов да тартюфов мольеровских. Описал ты их бессмертно!
— Зато сам смертен. По земле не хожу, а ползаю.
— Все мы смертны, Денис, едино дела наши бессмертны…
Отдохнув дома, Потемкин отправил в Екатеринослав большую библиотеку — для чтения, послал в Херсон капеллу свою — для пения. Синельников между тем, видя, что покупателей на земли степные да крымские не находится, стал раздавать их бесплатно, и нищие офицеры армии, мичмана флотские становились обладателями больших поместий, образуя новое на Руси дворянство — таврическое, Синельников и Гавриле Державину (по свойству родственному) 6 000 десятин подарил: бери, коли дают… Потемкин на гнев крепостников отвечал бранью:
— Им бы, дуракам, не беглых у меня сыскивать, а по доброй воле селить мужиков в местах новых. Земли таврические, кои ныне копейки стоят, через полвека станут доходы миллионные приносить… Хватятся потом, да поздно будет!
Через свою канцелярию он указал немедля закладывать в Херсоне литейное производство: требовались ядра и пушки для флота. Светлейший давно разослал по стране партии рудознатцев, и старания их не пропали даром: возле Кривого Рога сыскали богатые залежи угля и железа… Потемкин ощущал себя вроде Колумба, открывающего для отечества новую Америку. А помещики севера России проклинали его — помещика южной России; при дворе, в коллегиях и в Сенате открыто говорили, что все начинания Потемкина — мыльные пузыри, городов там нету, флота нету:
— Это он нарочно напридумал, чтобы казну грабить…
Потемкин, в свою очередь, требовал у Екатерины:
— Дабы вздорные слухи пресечь, матушка, ты как хочешь, а я тебя в Тавриду выманю, и ты своими глазами убедись…
Безбородко наседал на Потемкина, чтобы тот не забывал о делах кавказских. Потемкин отвечал ему:
— Хлеба, которые там зреют, — распорядился Потемкин, — до жатвы вытоптать кавалерией. Которые в скирды убраны — те жечь! Если мятежники погонят скотину на выпас в долины наши, скотину отбирать… И поступать без жалости!
Дашкова переслала ему из Академии материалы о древней колонии греков Ольвии, где потом кочевали скифы; на карте светлейший высмотрел это место — при слиянии Буга с Ингулом, там открыли шанец, но шанца мало. Он спросил Рубана:
— А что у нас близ этого шанца, знаешь ли?
— Да ничего… Иностранец Фабри завел там хутор, овец выращивает. А возле шанца расселились запорожцы, из Сечи бежавшие. Ничего там нету, да и чему там быть?
— Однако, — сказал Потемкин, разглядывая карту, — если тысячи лет назад греки в Ольвии имели цветущий город, чеканили свою монету, надо полагать, что место сие было выгодно промыслами. И расположено удачно. Смотри сам: Днепровский лиман, откуда ни сунься, загражден Очаковом. Херсона нам уже мало, в устье Буга необходим город, где бы корабли строились и люди жили… Название? Так я название сразу придумаю. Нике — победа, а лаос — народ. Чем плохо?
Так зародилась мечта о городе НИКОЛАЕВЕ — славном граде мореплавателей и кораблестроителей. «Nike и laos».
— Мансура от Кизляра отбили и дальше гнать станем. Об одном бога молю — только б чумы снова не было…
Доктору Самойловичу он советовал ехать в Египет, дабы выяснить там условия, в каких чума зарождается; из Тавриды ученый Габлиц рапортовал о начале посадок платанов и кипарисов в Алупке, Ялте и Симеизе: Габлиц преподнес светлейшему «Физическое описание Таврической области» — первую книжку о Новой России.
Григорий Александрович сказал Рубану:
— Габлиц нефть обнаружил. Куда девать ее?
Рубан заложил перо за ухо, ковырнул в носу:
— А кто ее знает! В иных местах на Руси мужики колеса у телег сливочным маслом мажут, чтобы не шибко скрипели. Может, из нефти тоже смазка получится? Или лучше того — нефть эту возжигать в лампадах божиих, а?
— Все храмы завоняем, — возразил Потемкин. — Бог с ней. А вот соль крымская — это и селу и городу всегда подарок…
В конце августа Мансур вторично подошел под Кизляр с многотысячным войском, но огнем пушек и атакою терских казаков был разбит. Из Кизляра Потемкину переслали письмо Мансура; в углу его была оттиснута голубая печать: «Имам ал-Мансур». Имам предлагал русским властям установить твердый прейскурант на выкуп пленных детей, женщин, солдат и офицеров. Вывод был печален. Турция, по сути дела, уже открыла военные действия против России.
— Разумовский, — сказала Екатерина, — надеюсь, уже пропитался в Дании ядом противу шведским, и не пора ли, Александр Андреевич, готовить его для Стокгольма… Что еще у нас важного? Циммерману я писала, что Герц дурак и на все мои слова отвечает только в полярных крайностях: да или нет! Надеюсь, «старый Фриц» перлюстрировал мое письмецо к Циммерману, и Герц уволочит из Петербурга свои поганые кишки…
— Еще неясно, кого пришлют на его место.
Екатерина отвечала Безбородко:
— Кого бы ни прислали, будет он врагом нашим.
— И большим другом в Гатчине и Павловске.
— Ты прав, конечно. Но не стрелять же мне всех…
Безбородко напомнил о депеше Булгакова: граф Шуазель-Гуфье предложил туркам расположить в крепостях Босфора гарнизоны французские — пока 3000 солдат. Екатерина стала диктовать ответ: «Мы не обыкли интересов России отдавать на решение времени… прибегаем к средствам от Бога нам данным по охранению славы нашей, величия государства нашего и безопасности его пределов». Безбородко быстро записывал.
— Закончи без меня, сам знаешь, что надо говорить в таких случаях. Пусть Яков Иваныч донесет до великого визиря нашу волю: дела азиатские мы почитаем совершенно чуждыми для всех европейских народов, кроме народа российского.
— Не слишком ли резко, ваше величество?
— Пиши! Что я ни нажую, все проглотят… И не забудь дату поставить: писано в дождливое число жаркого месяца в год денежного неурожая по случаю нашей смерти от голода.
Екатерина ковыляла по комнатам, опираясь на костыль: у нес распухали ноги. Календарь на столе Безбородко показывал 15 ноября 1785 года. Явился ослепительный Потемкин с проектами новых указов. Екатерина спросила — с вызовом:
— А что, князь, если подпишу не читая их?
— Попробуй, матушка. Не раскаешься.
Екатерина подписала указы, потом спросила:
— Теперь скажи, какую дурь твою я опробовала?
— Подписала ты указ, чтобы в Екатеринославе была Греческая гимназия, а в Херсоне второй Морской корпус.
Безбородко захохотал. Екатерина выронила костыль:
— Послушай, князь, да в уме ли ты? Греческая гимназия в Петербурге есть, в Кронштадте имеется и корпус Морской…
— Мало, — отвечал ей Потемкин. — Людей для флота Черноморского не хватает, нужны офицеры из южан, а Греческая гимназия тоже даст нам немало дельных купцов и мореходов.
— Тебе это нужно? — со значением спросила Екатерина.
— Почему мне? — возмутился Потемкин. — Я все уже имею от жизни, и мне давно ничего не нужно. Тебе, кстати, тоже не нужно. Но флоту необходимо, и ты поверь, что я прав.
— Я сегодня добра. Говори, чего еще хочешь?
— Хочу два миллиона рублей.
— А где взять?
— Укради, но… дай! — Потемкин сказал, что польский магнат князь Франциск Ксаверий Любомирский распродает свои исполинские владения на Украине и два миллиона рублей он просит лишь за четвертую их часть. — А у него там виселицы в именьях понаставлены. Мужикам руки топорами отрубают… Не чужие ведь люди — свои же, православные, малороссияне!
Екатерина подумала и вздохнула:
— У меня нет таких денег. Воруй сам.
— Я не стану — для этого у меня Попов имеется.
— Ладно. Когда на юг тронешься?
— Снега дождусь. Чтобы на санях ехать.
— Один ли едешь?
— Со мною графиня Скавронская…
Потемкин недолго влачил одиночество. Его племянница Катюша Скавронская не пожелала состоять при муже, из солнечного Неаполя вернулась в пасмурный Петербург. Заодно повесила на шею дядюшке и своих дочек. Потемкин нянчился не с ними, конечно, а с их матерью. Напрасно осыпал он женщину драгоценностями. Скавронская даже не глядела в их сторону, постоянно валяясь на турецких диванах, с головы до ног закутанная в шубы из горностаев, ласкавших ее обнаженное тело.
— У-у-у, коровища! — ругался Потемкин. — Оголилась вся, срамом трясешь тут… ни стыда, ни совести. Приоделась бы, кикимора смоленская, да в люди бы вышла!
— Скучно, дядюшка. В людях-то.
— Ну, хочешь, в статс-дамы выведу?
— Ай! Одеваться надо. Чесаться. Мыться.
— Да хоть бы и влюбилась ты в кого.
— На што любиться-то? Мне и без того сладенько.
— Со мною-то поедешь ли до Херсона?
— Оставь меня лежать, дядюшка…
Потемкин отъехал. Корабельные мастера в Херсоне жаловались ему на Мордвинова: заведуя тылом флота, он ставил им палки в колеса. Если порт не имел краски для кораблей, Мордвинов указывал совсем их не красить, отчего дерево кораблей загнивало. Управлял же он бумажно — директивами… Мастера галдели:
— У кого власть, тот и бьет! Перевернешься — бьют, недовернешься — все едино лупят нас, будто нехристей. От таких дел хоть на живот ложись да спиной закройся.
— Хватит! — отвечал Потемкин. — Я сам разберусь…
В делах флотских Потемкин соратников себе не отыскал. Марко Войнович, бес лукавый, служил как служится. Мордвинов был человек прямой, но от прямоты его сыт не будешь: он выступал против создания Севастополя, его пугало, что главная операционная база флота укрепилась на самом кончике Крымского полуострова. Мордвинов, если верить слухам, даже ненавидел этот быстро растущий город; по его мнению, положение с Черноморским флотом можно было выправить в одном случае: назвать сюда советников-англичан, пусть они и командуют… Попов подсказал:
— У него жена англичанка, дочь губернатора в Гибралтаре! Не с ее ли голоса Мордвинов и распелся эдак-то?
— Да что за чушь! — возмутился Потемкин. — Я с цыганками спал, но конокрадом не сделался… Дело не в жене, а в муже!
Неверие в планы Потемкина — вот что двигало Мордвиновым, человеком умным и образованным, но видевшим в Потемкине лишь фантазера, безобразного расточителя сил народных и денег казенных… Потемкин решил повидаться с Мордвиновым.
— Николай Семеныч, — спросил он его, — ты мне ответь, как на духу: во сколько обошелся Севастополь казне русской?
— В двадцать тыщ рублей, ваша светлость.
— А я на клюкву трачу в год больше… Понял?
— Понял. И прошу для себя отставки.
— Отставки не дам: служи! — ответил Потемкин…
Его пожелал видеть Шагин-Гирей, выразивший большое неудовольствие, что казна платит ему лишь по чину генерал-поручика.
— Разве ж это мало? — ухмыльнулся Потемкин.
— Генералу много, а хану мало…
— Больше не получишь, — сказал князь, подумав.
Шагин-Гирей просил отпустить его в Турцию.
— Зачем? — удивился Потемкин.
— Не хочу жить среди вас… гяуров.
Потемкин возразил: «правоверные» великолепно уживаются с «неверными», если все вопросы религии оставить в покос и не путать дела церковные с делами служебными.
— Никто в России мусульман не притесняет: не хочешь вина — не пей, не любишь свинину — не ешь, а мусульманам, поверь, всегда можно жить в добром согласии с христианами. Хорошо, — вдруг согласился Потемкин, — о твоей просьбе, чтобы отпустить тебя к султану турецкому, я обещаю написать императрице: как она решит, так и будет. Но я бы тебя… не отпускал!
В этом году Потемкин стал ПЕРВЫМ командующим Черноморским флотом, с присвоением кейзер-флага на мачтах того корабля, на палубу которого он ступит. Отныне весь флот и все его экипажи, Адмиралтейство с гаванями Черного и Азовского морей, все верфи на Дону и Днепре подчинялись ему, и только ему (а генерал-адмирала Павла светлейший игнорировал).
Флот всегда был очень далек от придворных интриг, и моряки России (как тогда, так и потом) давали Потемкину справедливую оценку. «Обладая даром удачного выбора людей, Потемкин управлял точными, определенными директивами, не стесняя ничьей инициативы, которую умел ценить и поддерживать. Ближайшее знакомство с деятельностью «великолепного князя Тавриды» совершенно уничтожает создавшийся по немногим фактам миф о распущенном самодуре, властолюбивом деспоте… Напротив, это был замечательный государственный деятель, человек в культурном отношении на голову выше своих современников. Это был человек, влюбленный в свое дело, гуманный и справедливый начальник, горячо заботившийся о благоденствии своего края, снискавший всеобщую любовь простым и сердечным отношением к подчиненным…» — так писали морские специалисты о Потемкине незадолго до революции.
9. ТЯЖЕЛЫЙ БАГАЖ РОССИИ
Польское панство бурлило по-прежнему. Браницкий, женатый на племяннице Потемкина, считал свое «староство» выше полномочий русского посла, и, пьяный, он обвинял короля в dominium ab'olulum (неограниченной власти). Между тем передовые мыслители Польши призывали упразднить барщину; производство хлеба в стране постоянно увеличивалось; Огинские прокопали канал, открывавший водное сообщение Польши с черноморскими портами; Потоцкие в Херсоне завели свой торговый флот, вывозя излишки польского хлеба за границу. Станислав Понятовский, огорченный раздорами шляхты, все более уклонялся в частную жизнь с разведенной пани Грабовской, окружал себя художниками и артистами, над своим замком установил первый в Польше громоотвод, поощрял создание публичных библиотек и обсерваторий. Все это, сделанное королем, отвечало духу «просвещенного абсолютизма». Однако нравы польских панов оставались крайне жестокими, мелкое шляхетство холопствовало перед магнатами, повальное пьянство панов вредило работе сеймов, разводы в семьях стали считаться доблестью, а жены гордились не мужьями, а любовниками…
Россия в польском котле своего супа не варила, но Фридрих II иногда подбрасывал в это кипящее варево щепотку жгучего перца. Пруссия еще не теряла надежд на обретение Данцига, перед смертью Фридрих решил излить на Польшу и народ польский всю последнюю желчь своей стариковской злости… Создав фюрстенбунд, король не раз хвастал, что надел «прусскую шапку на немецкие головы». Он понимал, что умирает и союз с Англией — его последняя победа в политике. Циммерман, возможно, и хороший врач, но даже Гиппократ не взялся бы излечить человека от смерти… В сопровождении остроносых, поджарых собак, стуча тростью, король прошел в библиотеку. Здесь он застал своего чтеца-декламатора маркиза Джироламо Луккезини, которого в Пруссии называли «Сe serpent italien» (итальянский змий). Фридрих опустился в кресло, а собаки улеглись возле его ног. Луккезини имел только один глаз — второй был потерян им при взрыве реторты, когда он производил в погребах алхимические опыты, силясь добыть золото.
Король сказал:
— С каких же пор настолько низко пали итальянские маркизы, что стали продаваться в службу королям германским?
Ответ был получен незамедлительно:
— Очевидно, с тех самых пор, как германские короли настолько поглупели, что вынуждены их покупать…
Фридрих постучал пальцами по табакерке (это был его «ящик Пандоры») и, явно довольный дерзостью, заговорил:
— Не тратьте, умник, на меня свои ядовитые слюни, они еще пригодятся для того, чтобы обрызгать ими Польшу… Вы слышали, что мой Герц стал неугоден при дворе этой лживой ангальтинки? Я хотел, назло ей, назначить вас в Петербург на его место, но передумал: ваша обезьянья ловкость более необходима в Варшаве. Сейчас Россия окружает себя коммерческими трактатами. В проекте у нее соглашение с Францией, осенью заключен договор о торговле с Веною… Чего я от вас хочу?
— Чего? — словно эхо, откликнулся Луккезини.
— С величайшим хладнокровием вы должны привести Польшу на скотобойню, чтобы предсмертный рев Речи Посполитой был услышан мною даже в могиле. Вы обязаны внушить шляхтичам мысль, что «москали» — их главные враги, а Пруссия… Пруссия еще способна спасти достоинство панства посполитого. Когда столкнете лбами поляков с русскими, мой наследник (меня уже не будет на свете, маркиз!) должен присоединить к Пруссии все нижнее течение Вислы… Надеюсь, вы меня поняли, маркиз?
— Я всегда понимал ваше королевское величество, — ответил Луккезини.
— Но… какова мне будет награда?
Фридрих упрятал «ящик Пандоры» в карман ветхого мундира.
— Из чего у вас сделан искусственный глаз?
— Из лучшего саксонского фарфора.
— Выньте его сразу и выбросьте на помойку, — сказал король. — Я вам обещаю вставить глаз бриллиантовый.
— Но с вензелем короля Фридриха Великого… не так ли? — дребезжаще рассмеялся Луккезини, змий итальянский.
— Согласен и на это. Помогите мне подняться из кресла. Вы бы знали, маркиз, как отвратительна старость… Самое в ней печальное, что передние зубы выпали и я потерял возможность сыграть на флейте что-либо прекрасное. После себя я оставлю мемуары, в которых повыдергивал волосы с голов своих недругов… У меня получилась очень большая книга, маркиз!
— Вы правы, король, — ответил Луккезини, — я по себе знаю: чем тяжелее фолиант, тем легче раздавить им истину.
— Вы уверены в успехе своей миссии, маркиз?
— Я заставлю Петербург корчиться от боли.
— Благодарю вас. Ну, собачки, пошли гулять в садик. Вашему старому королю необходим свежий воздух — так учит Циммерман!
Екатерина, сытая после обеда, сидела на диване под картиной кисти Гроота, на которой был представлен этот же диван, занятый сейчас ею, только живописец изобразил на нем лежащую английскую левретку Земиру, на смерть которой любезнейший граф Сегюр сочинил недавно остроумную эпитафию в стихах. Могилка Земиры — в парке Царского Села, там же и могила фаворита императрицы Саши Ланского…
— Так что у нас еще? — спросила Екатерина Безбородко.
— Густав просит сменить в Стокгольме посла нашего.
— Выписывайте грамоты для Андрея Разумовского.
— А что делать с Шагин-Гиреем?
— Пусть пока посидит в Калуге на хлебах наших… Скажи, а сколько ныне талеров собрано в казне прусской?
— По слухам, семьдесят миллионов.
— Накопил-таки, скряга старый! А сколько войска?
— Двести тыщ штыков выставят в поле сразу…
В животе императрицы раздалось долгое бурчание.
— С такой армией, — сказала она, — можно перекокать все горшки в Европе… Думаю, наследник «Ирода» кубышку-то его быстренько растрясет! Когда человек до седых волос ожидает власти, он приходит к ней обязательно идиотом, очень много о себе воображающим… Я боюсь, — призналась Екатерина, — что этот пентюх вообразит себя великим, как и его дядя! Кстати, — спросила она, — а где ныне король польский?
— С пани Грабовской гостит в Несвиже.
— Охота ему на старости лет по болотам мотаться…
Пришло письмо от Потемкина: в эту весну край обезопасен от поветрий и лихорадок медицинским надзором; недавно между Ялтой и Балаклавой было землетрясение, погибли многие сады и посевы, а татары разбежались. Екатерина сказала:
— Враги светлейшего говорят, что там голая пустыня, а все наши денежки он на забавы ухнул. Надо ехать, чтобы спасти престиж друга моего… Составь хороший «брульон» — велела она, — в котором ты от имени моего зови императора Иосифа, чтобы сопровождал меня до краев таврических.
— Хорошо бы звать и короля польского!
— С ним погоди… Так ли он нужен нам?
— Ваше величество, — ответил Безбородко, — но совместное путешествие в Тавриду только с императором Иосифом II может вызвать бурный гнев в Серале турецком…
— Согласна! Но император Иосиф, боясь моих политических чар, тужится ныне, тайком от нас, вернуть себе доверие кабинета прусского. В этом случае есть один способ — схватить его за фалды и тащить на ту дорогу, которую мы избрали… Занимайся своим делом. Я буду у себя в библиотеке.
В библиотеке ее ожидала молодая принцесса Зельмира, имевшая несчастье быть женою принца Вюртембергского. Екатерина поначалу выразила ей свое женское сочувствие:
— Признаться, я не люблю семейных сцен, в которых трудно найти виноватых, но ваши синяки слишком красноречивы. Однако ваш муж и брат моей невестки утверждает, что он вас больше не бьет.
— Это верно, что после сцены в Выборге он меня пальцем не тронул. Теперь меня сечет плетью его адъютант — майор Ганс Герздорф, а мой муж при этом только присутствует.
— Очень мило со стороны поклонника Руссо! Впрочем, я вас утешу: майор Герздорф уже посажен мною в Шлиссельбургскую крепость как шпион прусского короля… Отвечайте без промедления: что вам известно о сношениях прусского посла Келлера, заменившего Герца, с моим сыном и вашей снохою?
Принцесса Зельмира испугалась:
— Я боюсь мести мужа.
— Он будет выслан мною как шпион шведского короля. Говорите же, каким образом он с ними сошелся?
— Через масонские ложи ордена Розенкрейцеров, во главе которых — герцог Зюдерманландский, брат короля шведского.
— И командующий шведским флотом?
— Да. Теперь я вспоминаю обед в Павловске…
— Кто присутствовал? — сразу напряглась Екатерина.
— Мой муж, я, прусский посол, моя сноха и ваш сын…
— Какие разговоры велись в этой банде?
— Сначала обсуждали дела масонские, затем ваш сын Павел выражал самые горячие чувства верности прусскому дому. Он сказал Келлеру, что Потемкин готовит три армии и два флота. Две армии и флот Черноморский — против Турции, а одну армию и флот Балтийский — против Швеции и… Пруссии.
Екатерина не показала виду, что поражена точностью этой информации, и спросила даже небрежно, вскользь.
— Как воспринял эту новость прусский посол?
— Келлер сказал: России не удастся вести только одну войну.
— А сколько же?
— Сразу три: с Турцией, со Швецией и…
— С кем еще? Вы не бойтесь — договаривайте.
— И еще с Польшею.
— Благодарю вас… Вы останетесь у меня и можете занять комнаты в Эрмитаже, а потом я укрою вас от мести родственников в таком месте, где вы сможете безмятежно наслаждаться счастьем молодости. Но пока вы проживаете в моем Эрмитаже, я прошу вас вспомнить все, что слышали и что видели…
Екатерина вернулась в кабинет — к Безбородко:
— Очень тяжелый багаж тащит Россия на своей шее.
— Вы расстроены? Что-нибудь узнали?
— Ничего нового. Но следует перехватить на границе всех курьеров, бдительно следить за делами в Варшаве, тщательно перлюстрировать всю берлинскую почту…
Безбородко потратил ночь на расшифровку темных выражений в письмах цесаревича Павла к принцу Фридриху-Вильгельму.
— Мне стало ясно: maitre Grtcn — это ваш сын, под словом «Палац» скрывается вопрос о захвате Данцига пруссаками. Тут очень много масонских выражений, и не все мне понятно.
— Моего сына так и тянет в ложи герцога Зюдерманландского… Это проклятое масонство есть сущая язва рода человеческого!
Безбородко доложил: из Калуги перехвачена секретная переписка бывшего хана Шагин-Гирея, который сносился с турками в Анапе и ногайскими мурзами в Тамани.
— А зачем нам иметь при себе лишнюю хворобу? — вдруг сказала Екатерина. — Если его поганой светлости прискучило жить на моем иждивении, так пускай переберется на хлеба Турции…
Безбородко между делом сообщил ей, что князь Потемкин все-таки покупает украинские поместья князей Любомирских.
— Странные дела! — удивилась Екатерина. — Я, императрица, не могу достать двух миллионов. А мой верноподданный вынимает их из кармана… Может, и правы люди? Я привезу Иосифа в Тавриду, и мы оба, как два последних дурака, будем рассматривать из окошек кареты безжизненную пустыню. Возможно ли такое?
Решительно она миновала комнаты канцелярии, вернулась в своих покои, давно желая поговорить с фаворитом Ермоловым.
— Видит Бог, — сказала она, — как мирно и спокойно продлевалось наше содружество. Но вы должны понять меня! Я женщина не первой свежести, а вы еще молоды и преисполнены сил. Я очень устала. Давайте мирно и тихо расстанемся, чтоб остаться добрыми друзьями. Чтобы вам не было без меня скучно, я предлагаю вам деньги для увлекательного путешествия по Европе.
Александр Петрович Ермолов не стал цепляться за ее подол, откланялся и уехал, оставшись в летописи русского фаворитизма человеком умным, скромным и стыдливым. Екатерина, опираясь на трость, навестила залы дворца, где французский танцор Пик обучал вальсированию ее внуков, Александра и Константина. После урока танцев императрица пригласила танцора к себе.
— Не хотите ли выпить чашечку кофе? — спросила она…
Потемкин предупредил Булгакова об удалении Шагин-Гирея. «Человек бездарный и смешной, — писал он, — имеющий претензию быть подражателем Петра Великого, на которого похож едино только разве жестокостью…» Булгаков встретил хана на пристани Константинополя и сказал, что из всех Гиреев он мог бы иметь самую громкую славу, но поступил крайне опрометчиво, вернувшись в лоно Турецкой империи… Ответ был таков:
— Я потомок Чингисхана, и мне ли кого бояться?..
Визирь Юсуф-Коджа доложил султану Абдул-Гамиду:
— Недостойный отпрыск Гиреев бесстыдно прибыл в Порту, хранимую Аллахом… Что делать с этим отщепенцем?
— Отправьте его пока на остров Родос…
На лице султана блуждала коварная улыбка, когда он медленно стянул с мизинца перстень, в оправе которого сверкал бриллиант. Вызвав к себе придворного ювелира, Абдул-Гамид вручил ему перстень, указав ногтем на бриллиант:
— Обрати его в мельчайшую пыль…
Шагин-Гирей, приплыв на Родос, поселился в домике на окраине греческого Неохори; местность была удивительно живописна, дозревали маслины, с лодок ныряли в море ловцы, доставая со дна знаменитые родосские губки для продажи их европейцам. Неподалеку была дача французского консула, которого Шагин-Гирей любил навещать, чтобы угоститься вином.
— Гази-Хасан, здешний комендант — предупредил его консул, — спрашивал вчера у наиба, как будут казнить вашу светлость: по фирману султана или безо всякого оповещения?
Шагин-Гирей впервые заподозрил неладное, но Гази-Хасан учтиво звал хана в гости и угощал очень дружелюбно:
— Чего бояться тебе, потомку великого Чингисхана?
Шаги-Гирей давно уже не пил такого вкусного кофе, каким его угощали. Утром начались рези в желудке. Они становились невыносимы. Хан катался по коврам, грыз их зубами:
— Я знаю, отчего так вкусен был кофе!..
Он посинел от боли и на пятый день умер в страданиях. К нему вошел Гази-Хасан с ятаганом, ловко отделил голову от туловища. Эту голову положили в мешок, на корабле доставили его к Порогу Счастья. Перед дворцом султана голова Шагин-Гирея покоилась на богатом золотом блюде, бороду хана расчесали и умастили аравийскими благовониями. А чиновник султана с указкой в руке привлекал к себе любопытных громким криком:
— Идите сюда! Вы еще не видели головы хана, носившего соболиный халат с плеч нашего падишаха, доверия которого он не оправдал… Смотрите, правоверные, какие у него бесстыжие глаза! Этими глазами он озирал и русскую кралицу…
Самая дорогая и самая утонченная казнь на Востоке — чашечка кофе с бриллиантовой пылью…
10. РЕШИТЕЛЬНЫЙ ПОВОРОТ
В два часа ночи сами по себе остановились бронзовые часы в Сан-Суси — умер король… Курьеры оповестили об этом столицы Европы, а Кауницу деликатно сказали, что здоровье нового прусского короля Фридриха-Вильгельма II превосходное: он уже закупил две бочки марсалы, завел себе еще четырех любовниц.
— А как же здоровье короля Фридриха Великого?
Ответ нашли обтекаемый, избежав слова «смерть»:
— Фридрих Великий уже не играет на своей флейте…
Потемкин выслушал доклад о порядках в новых имениях.
— При князьях Любомирских, — говорил Попов, — украинских крестьян злодейски умучивали. Женщин подвешивали к потолку за волосы, бритвой подрезали по волоску до тех пор, пока волосы держали несчастную, и наконец она срывалась, оставляя у потолка лоскут кожи с остатками волос…
— Довольно! — крикнул Потемкин. — Садись и пиши: «Все находящиеся в купленном мною у князя Любомирского польском имении виселицы предписываю тотчас же спилить, не оставляя и знаку оных…» Добавь от меня сам, чтобы впредь люди страхов не имели, а кому из хохлов желательно, пущай ко мне едут… Пока уже нам украинцев к флотскому служению привлекать!
Он приехал в Петербург, когда русский Кабинет находился в состоянии душевной прострации. Спросил у Безбородко:
— Что у вас тут? Будто все с ума посходили?
— Старый Фриц Богу душу отдал.
— Так еще немало разных Фрицев будет…
Безбородко объяснил перемены. Новый король Фридрих Вильгельм II ограничен умом, но преисполнен самого пошлого чванства, а наследство ему досталось большое и грозное:
— Армия, финансы… Если дядя его на рожон не лез, то Фридрих-Вильгельм не таков. Мы тут крепко ныне удручены: как бы не возникло альянса его с турками, а то и с поляками.
— Польша отвергнет такой несуразный союз.
— Дай бог! Но продажность шляхты известна, в Варшаве вдруг объявился маркиз Луккезини — змий гадостный.
— А что слыхать о делах в Стокгольме?
— Разумовский принят с решпектом. Но… но…
Безбородко умолк. Потемкин принял решение:
— Чувствую, пора уже мне Суворова вызывать! К делу…
Суворов, командуя Владимирской дивизией, зажился в селе Ундолы, что на Сибирском тракте; цветники и газоны, разбитые им под окнами усадьбы, гудели от обилия пчел; с реки слышался смех крестьянских детей; на столе полководца лежали журналы и альманахи литературные. Приказ побуждал его спешить с отбытием; патент на чин генерал-аншефа возвышал, приближая к фельдмаршальству. Потемкин повелевал вступить в командование дивизией Кременчугской, что расположена была на Днепре.
— Дело! — воскликнул Суворов и — поскакал…
Смолоду Екатерина подбирала фаворитов из мужчин своего же возраста, сильных и дерзостных, которые помогали ей в управлении государством, но под старость ее женское внимание задерживалось на женоподобных красавцах, помышляющих более о своем благополучии и карьере, и чем незначительнее был молодой человек, тем больше он устраивал женщину… Безбородко разумел, что фаворитизм — сильное оружие при дворе, и он даже терялся, когда альков императрицы пустовал. Потемкин тоже испытывал тревогу от пустоты в сердце Екатерины, которую — после отставки безобидного Ермолова — следовало скорее заполнить. Он предложил своего дальнего московского сородича Александра Матвеевича Дмитриева-Мамонова, красавца в возрасте восемнадцати лет…
Реакция со стороны Екатерины была неожиданной:
— Извини, дорогой, для кого ты фаворита избираешь? Для себя, наверное! Вы с Безбородкой много воли себе взяли, забывая, что я сама способна найти себе утешение…
Свою унизительную связь с танцором Пиком она тщательно скрывала, но шила в мешке не утаишь, и Потемкин резко заявил, что никогда не потерпит близ нее человека, абсолютно чуждого не только лично ему, светлейшему, но и его делам.
— Твои субтильства тем и закончатся, что я этого танцевальщика за ноги размотаю и в окно выброшу. — Словно продавая товар на базаре, Потемкин расхвалил своего кандидата. — Гвардии поручик, нравом веселый и комедии составляет, а по матери — из древней фамилии Боборыкиных.
Дмитриев-Мамонов был императрице представлен.
— Охти мне, старой! — сказала она со смехом. — Рисунок-то приятен, но боюсь, что колер неисправен.
— Колер сама наводи, — отвечал светлейший…
Вскоре в Париже вышел двухтомный сборник пьес «Theatre de I'Hermitage», юный фаворит Дмитриев-Мамонов угодил в неплохую компанию авторов, средь которых были представлены, помимо самой Екатерины II, граф Александр Строганов, известный в ту пору писатель Эстад, дипломаты, Кобенцль и граф Сегюр, писавший даже очень хорошо… Екатерина встретила Потемкина словами:
— Здравствуй. Сколько у тебя денег в банке Екатеринослава?
— Триста сорок тыщ. Помни: мне нужно на эти деньги открыть училище полевых хирургов. Имею еще шестьдесят тыщ.
— Подари их мне, — попросила императрица.
— Не дам ни копейки! Сам не трогаю — ради учреждения университета в краях новороссийских.
— Ты, как всегда, паришь в облаках…
— Но высоко парю! — отвечал Потемкин.
Откуда-то издалека громыхнула пушка.
— Кто еще там стреляет? — удивился Потемкин.
— Сыночек мой построил в Павловске игрушечную крепость «Мариенталь» и звуком этим призывает гостей к обеду… Совсем как в Германии: за стол не сядут, пока не выстрелят.
Она протянула ему бумагу с грифом «Секретнейше».
— Я тебя ждала. Прочти и проникнись этим…
«Мы видим уже себя при дверях той необходимости, в которую поставляет нас оборона славы и безопасности границ наших, всяк безпристрастный признает справедливость нашу. В чем, вверив Вам главное начальство над армией, даем Вам ПОЛНУЮ ВЛАСТЬ…»
Екатерина в секретном рескрипте давала Потемкину полномочия своей властью открыть войну с Турцией в тот момент, который он сочтет нужным; Потемкину дозволялось самому установить ту критическую точку, когда Булгакова следовало отозвать на родину.
— Слушай: я уже писала Булгакову, чтобы к моему приезду в Тавриду он был там — ради политических консультаций, а коли война случится, ты его при себе оставишь помощником.
— Сам буду писать ему, — отозвался Потемкин.
— Будь мудр, не спеши. Вольно ж тебе скакать по России так, что под тобою все коляски ломаются. Помни, дружок: каждые сто верст нужна остановка, дабы чинить поломанное…
На прощание они расцеловались. Потемкин буркнул:
— Все стоящее повалю, все упавшее подниму.
— С Богом!
Отпустив Потемкина, императрица позвала к себе Безбородко с вопросом: прибыл ли курьер из Стокгольма?
— Да, прибыл. Разумовский уже persona grata.
— Меня интересует: нашел ли он себе любовницу?
— Конечно! Наш посол уже вступил в связь с придворной графиней Вреде, урожденной баронессой Спарре, которая не только близка ко двору Густава, но и дружит с… Армфельдом.
— Какая умница! — похвалила его Екатерина. — Теперь мы будем знать все, что творится при дворе моего брата.
После отбытия Потемкина на юг она погрузилась в мрачную апатию и оживилась снова, лишь отправившись в свое знаменитое путешествие — 2 января 1787 года.
Через каждые 20–30 верст между городами были разбиты сады, в степи отрывались глубокие колодцы. Потемкин создавал в садах деревни, заселял их пришлыми и беглыми. Весь остаток 1786 года он посвятил стремительным разъездам в пределах своего наместничества, всюду появлялся внезапно, как домовой из-под печки, вызывая в одних ужас, в других восхищение… Напротив Херсона соорудил город Алешки (с домами и магазинами) с такой скоростью, с какой пекут блины.
13 декабря, ночуя в Кременчуге, Потемкин составил для Булгакова подробнейшие инструкции. Писал сам — при свечах, Попов чинил ему перья поострее. Булгаков должен был обязать турок в следующем:
1) Хранить в покое владенья грузинского царя Ираклия, принявшего протекторат Российской империи; 2) Ни одного беглеца из России, будь то раскольник или уголовный преступник, не терпеть близ Очакова, а запорожцев, приюта у султана ищущих, всех высылать за Дунай; 3) Пресечь злодейства закубанских племен, дабы не похищали русских людей и скотину в станицах.
— Я бы добавил, — сказал Попов, — что Россия не нуждается в расширении пространств, и без того уже необъятных…
Севастополь встретил Потемкина порядком и салютом. Флаг-офицер Дмитрий Сенявин доложил, что город отстроен, а кто здесь главный — не узнать: все тут главные. Две эскадры отстаивались на рейдах, внушая уважительный трепет.
— Чудотворно здесь все! — заметил Потемкин.
Мордвинов выразил ему сомнение:
— Добро бы матушка одна ехала погостить, а то ведь экую свору с собой потащит — с императором да послами! Вот и думаю: что тут показывать-то? Раритетов памятных не водится, корабли да пристань — одна утеха.
Потемкин косил одиноким глазом, морщился:
— Душа у тебя, Николай Семеныч, хуже деревяшки: засох в бумагах на берегу, не разглядишь, что тут наворочено.
Мордвинов, кажется, обиделся:
— Ваша правда: вот именно что наворочено.
— И пусть! — отвечал Потемкин. — Но Севастополь в своем создании обретет еще славу создания Санкт-Питерсбурга…
В честь светлейшего на реях и вантах стояли ряды матросов. Пушки палили звонко и радостно. Потемкин оглядел свиту:
— А где же бригадир Федор Ушаков, куда его спрятали?
По суете, возникшей в рядах флотской элиты, было видно, что начальству нежелательно личное общение безвестного Ушакова с его светлостью, а Марко Войнович стал подлейшс наговаривать на Ушакова, что сей бригадир флотский непослушен и горд, делает все не так, как на флотах мира принято…
— Сплетни о нем уже слыхивал! — ответил Потемкин. — Но любая сплетня есть только сплетня. А сплетня, кем-либо повторяемая, становится отвратительной клеветой… Явить мне Ушакова!
Путь на пользу — так официально именовалось предстоящее «шествие» Екатерины в Таврические края, для которого казна империи отпустила ПЯТНАДЦАТЬ МИЛЛИОНОВ рублей. Большая политическая игра, которую затеяли Потемкин и Безбородко, стоила драгоценных свеч: пора уже было показать Европе, ради чего русский народ в кратчайшие сроки сотворил чудеса.
В ожидании приезда императрицы Потемкин зимовал в Киеве; отношения его с фельдмаршалом Румянцевым не ладились, напротив, они стали чуждаться один другого, соперничая меж собою жестоко… Зима выдалась мягкая, снежок падал пушистенький, по утрам Потемкин кормил на подоконнике красногрудых снегирей. В конце декабря среди многочисленных гостей, объедавших его постоянно, светлейший заметил нового человека. Это был полуфранцуз, полунемец — принц Шарль Нассау Зиген, явно желавший с ним общения. Потемкин подошел к нему не сразу.
— Зачем вы здесь? — спросил он принца.
— Я женился на богатой пани, вдове Сангушко, и теперь желаю освоить навигацию на Днестре и его притоках, чтобы сбывать польские товары в черноморских портах.
— Имеете рекомендации?
— Имею. От короля польского, от императора германского, от короля испанского, от принца де Линя и графа Сегюра.
— Вот как! Вы знаете и французского посла?
— Мы дрались с ним на дуэли в Париже из-за благосклонности одной дамы, после чего и сделались друзьями.
— Рад буду вас выслушать, — сказал Потемкин.
Нассау-Зиген явился в Россию кружным путем. Мальчиком он уже сражался за Францию с войсками Фридриха II, участвовал в кругосветном плавании Бугенвиля, на острове Таити чуть не сделался королем таитян, пытался основать страну Дагомею (о которой тогда никто и не знал), в Африке единоборствовал с тиграми и львами; это был человек исключительной храбрости, что и доказал в недавней войне, совершив отчаянную попытку взять у англичан с моря Гибралтар, чтобы потом вернуть эту крепость испанской короне…
— Гибралтар устоял, — вздохнул он печально.
Они подружились, чему страшно удивилась Екатерина, писавшая: «Странно, что тебе князь Нассау понравился, когда повсюду имеет репутацию сумасброда…» Но Потемкин полюбил этого «последнего палладина Европы» (как именовали принца Нассау-Зигена в газетах). Он говорил Потемкину:
— Я служил под знаменами Франции, Австрии, Испании, Турции, Польши… Не рискну предлагать себя России!
— Но вы же сейчас… поляк? — спросил Потемкин.
— Навигация на Днестре, — сознался принц Нассау-Зиген, — не главное, ради чего я появился в Киеве. Король польский просил вашу императрицу о встрече с нею на пути в Тавриду, однако она не соизволила ему даже ответить. Его величество огорчен. Или ему отказаться от встречи, или же встретиться без ее согласия, что может вызвать оскорбление его достоинства…
Потемкин сам составлял маршрут «шествия» и знал, что часть пути Екатерины проляжет близ рубежей польских.
— Если вашему королю не везет в жизни, согласен ему помочь, — сказал он. — Императрица вряд ли откажет ему во встрече… хотя бы в Каневе! Я надеюсь, вы, принц, будете сопровождать и меня в таврическом путешествии. Не слишком ли будет тосковать в Подолии ваша супруга?
— О нет! С женщинами удобнее общаться посредством писем.
— Завидую вам: у меня этот способ не получается…
— Париж, — сказал Нассау-Зиген, — увлечен Россией, и даже театры Парижа заняты сюжетами из русской истории… Нс настал ли теперь тот важный исторический момент, когда от недоверия, зарожденного кардиналом Ришельс, мы обратимся к сердечности?
— Это зависит не от нас — от Версаля.
— Вержен сильно болен, — по секрету сообщил принц.
— Жаль, — отозвался Потемкин. — Ибо, как бы Шуазель-Гуфье ни мутил турок на Босфоре, но потепление климата между Парижем и Петербургом все-таки заметно… Только бы французы не вздумали укреплять бастионы Очакова!
Об этом разговоре Нассау-Зиген оповестил Сегюра, который ответил, что доверие Потемкина следует закрепить: Сегюр заклинал принца не покидать Киев ради свидания с женой и дождаться приезда императрицы… Потемкин подарил Нассау-Зигену крымскую Массандру.
— Вы сохранили связи в Испании? — спросил он.
— Конечно, в Мадриде я свой человек и знаю, что Испания склонна к дружбе с Россией… А вам нужны апельсины?
— Не надо нам апельсинов. Россия уже привыкла выращивать тепличные ананасы, будут у нас на базарах и апельсины свои дешевле репы… Гибралтар вы не взяли у англичан, — сказал Потемкин, — не попробовать ли нам взять у турок Очаков?
— Очаков неприступен — как и Гибралтар!
— Вот и хорошо — нам больше чести…
ЗАНАВЕС
Под этим «занавесом» мы, читатель, развернем детективную картину знаменитых «потемкинских деревень», о которых пора уже знать правду. Сначала развернем Советскую историческую энциклопедию, которая признает таланты Потемкина, особо отмечая, что он не только удовлетворял собственное честолюбие, но стремился «и к укреплению международных позиций России, к развитию ее экономики — в последнем бесспорная историческая заслуга Потемкина», Если это так, то откуда же взялись эти навязшие в зубах «потемкинские деревни»?
Ответ лежит на поверхности: если бы Потемкин построил только «потемкинские деревни», Европа и не толкала бы Турцию на войну с Россией, — война была неизбежна именно потому, что враги России не могли смириться с основательным укреплением России на лучезарных берегах Черного моря. «Потемкинскими деревнями» никого не запугаешь, а вот потемкинская Новая Россия внушала страх неприятелям… С чего же нам начать?
Начнем с клеветы! Клевета на Потемкина сопровождает его множество лет. Этой клеветой были наполнены газеты Геббельса, который сравнивал индустрию СССР с «потемкинскими деревнями», эта же клевета живуча и поныне в неонацистских изданиях ФРГ и Австрии, где имя Потемкина снова склоняется на все лады… Выходит, что вопрос о «потемкинских деревнях» не покрыт плесенью забвения, он продолжает оставаться для нас актуальным — как вопрос сугубо политический! Но не будем пороть горячку: Несторы и Пимены, излагая события, сохраняли философское спокойствие — не это ли главный признак человеческой мудрости?
Нет, не Потемкин, а сама Екатерина была мастерица по части всяческих мистификаций, но в данном случае надо бы рассуждать об «екатерининских городах». Известно, что все нелады внутри государства императрица очень ловко маскировала успехами военными или достижениями внешней политики, — это ей удавалось в большей степени, нежели в повседневном управлении колоссальной державой с ее бедствиями, неурожаями, всеобщим недовольством народа… Политические цели преследовал и Потемкин, устроивший «путь на пользу» императрицы. Если бы ее поездка в Тавриду была лишь туристическим любопытством знатной дамы, никогда бы в Европе не сложилось об этом путешествии столько вздорных слухов и сплетен.
Откуда они, эти слухи, взялись? Где их начало?
Где первоисточник «потемкинских деревень»?
Дело вот в чем: берега Черного моря, обширные степи и жирные черноземы притягивали к себе множество обездоленных людей из Европы — чехов, сербов, венгров, кроатов, итальянцев и прочих; стоило Потемкину забить первый гвоздь в Херсоне, как сразу же наметилась активная эмиграция в сторону Причерноморья, что, естественно, вызвало тревогу при дворах монархов Европы. Для пресечения эмиграции требовалось представить Новую Россию и самого Потемкина в самом безобразном виде…
Тогда же в Германии появились первые книги, в которых русские поселенцы изображались «обезьянами» или «животными», с инстинктами примитивными, как у дождевого червя. Новая Россия умышленно рисовалась выжженной пустыней, где даже трава не растет, жители Херсона преподносились под видом каторжников. Сам же Потемкин изображался громилой с дубиною в руках, занятым поглощением водки и картами… Конечно, прочитав такое, еще подумаешь — стоит ли покидать волшебные Татры или уютную Прагу ради новой жизни на диких пустырях русского раздолья! В довершение всего некто Вебер выпустил в Вене книгу, где описал свое пребывание в Херсоне, не забыв упомянуть, что однажды наблюдал, как русские, собравшись в кружок, поедали одного случайного прохожего. Все это выглядело бы стародавним анекдотом, если бы подобные книги о «потемкинских деревнях» не издавались и в наши дни… Итак, читатель, тенденция к обезображиванию славных дел в Новой России уже наметилась — еще до того, как Екатерина села в карету. Теперь подумаем: если мнимые труды Потемкина были чистейшим шарлатанством, то неужели и простые люди, строители новых городов, созидатели новой жизни, неужели и они были ослеплены шарлатанством светлейшего? Обмануть императрицу, пустить пыль в глаза ее свите — это, конечно, возможно при той неукротимой фантазии, какой от рождения обладал Потемкин. Но… разве можно обмануть целый народ, который никогда бы не стал заниматься сизифовым трудом, вкатывая на вершину горы гигантский камень, чтобы потом, разинув рты, глядеть, как он скатывается обратно!
Правильнее будет сказать так: Потемкин разворачивал в Причерноморье грандиозный макет будущей Новой России, и современники (если они, конечно, не были заклятыми врагами Потемкина, именно так и понимали его стремления. А враги России даже в самом Черном море желали бы видеть обманчивую декорацию. Конечно — кто будет спорить? — во время «шествия» Екатерины перед иностранцами вскрылось немало язв русской неустроенной жизни, но… Простите, такие же точно язвы можно было наблюдать и в тогдашней Европе! Иноземные послы отмечали бесправие русского народа с таким оголтелым возмущением, как будто в их монархиях народы процветали в блаженстве свободы и равноправия!
Я допускаю: из фанеры можно вырезать силуэты красивеньких домов с окошками, можно и фальшивый дымок пустить из фальшивой трубы. Но исполнить декорацию народной жизни на протяжении тысяч миль, заставить двигаться по лугам выдуманных коров, запылить горизонт миражами тонкорунных овец, заставить плодоносить мертвые муляжи садов — это дело немыслимое! Да, я согласен: для проезда Екатерины дороги пригладили, вешать дранину и тряпье на плетнях запретили, навозные кучи расчистили, свиней с поросятами попрятали по сараям, народ заранее прифрантился, — но так ведь поступают всегда в ожидании гостей, тем более — высоких. Да и никто из свиты (те же послы иноземные) не позволил бы Потемкину дурачить их, словно глупых детишек. Однако понятие «потемкинские деревни» сделалось нарицательным, обиходным — как символ показного благополучия.
Откуда же оно взялось, именно это выражение?
Оно возникло в 1797 году, а пустил его в политический оборот Европы саксонец Георг Гельбиг, страстный ненавистник России; это выражение окрылили злобой те русские помещики, которые лютейше ненавидели Потемкина, как главного укрывателя их беглых крепостных; в ослеплении своем они отвергали все им свершенное и в этом удачно смыкались с Мордвиновым, который, ненавидя Севастополь и флот Черноморский, невольно выражал настроения класса помещиков-крепостников…
Главное мною сказано — сейчас опускаем «занавес».
Конечно, над гомерическими планами Потемкина можно бы и насмехаться сколько угодно, если бы его проекты не осуществились. Но в том-то и дело, что будущее русского Крыма и русского Причерноморья оказалось гораздо ярче и самобытнее, нежели он рисовал себе в самых радужных снах… Вспомним недавнее! Летом 1941 года Гитлер бросил танковые колонны на захват Причерноморья и Донбасса, которые дали бы вермахту железо, молибден и марганец — для продолжения войны. Враги потешались над «потемкинскими деревнями», но в то же время понимали экономическое значение тех мест, где Потемкин расположил первых поселенцев — устроителей безлюдного края. Да, именно там, на месте пресловутых «потемкинских деревень», впоследствии сложился наш гигантский промышленный комплекс, где выковывалась тяжелая индустрия, — и это еще раз доказывает, что дела Потемкина не были капризом наивного фантазера, искателя шумной славы, — нет, дела светлейшего всегда смыкались с нуждами государства, с великим его будущим. Сейчас мы уже не мыслим жизни страны без того промышленного потенциала Причерноморья, что включен в общую систему народного хозяйства…
Здесь я позволю себе еще одну существенную цитату:
«Продираясь сквозь чащу неумеренных похвал и дебри искаженных фактов, советский историк делает попытку осмыслить наконец события пресловутого «шествия» (Екатерины). Он рассматривает его как дипломатический акт, завершающий присоединение Крыма, Он стремится отделить подробности, рисующие разврат деспотизма, от подробностей, рисующих великие усилия русского народа…»
Для нас, читатель, должно быть ясно одно: «потемкинские деревни» — это выдумка заклятых врагов России, дышавших ненавистью не только к нам, русским, но и ко всему великому миру славянства. С этим вопросом покончено.
Но будем помнить замечательные слова Потемкина:
— Любая сплетня есть просто сплетня, а сплетня, кем-либо повторяемая, невольно становится отвратительной клеветой…
Потемкин рассчитывал, что война с Турцией может возникнуть через два года, а Екатерина почему-то испытывала мистический страх перед 1790 годом…
Все эти годы дверь, за которой скрывалась Война, держалась на запоре слабым крючком. Стоило ударить кулаком посильнее — и Война явится во всем своем безобразии.
Путь на пользу и стал этим роковым ударом!
ДЕЙСТВИЕ ПЯТНАДЦАТОЕ. За честь России
1. «ПУТЬ НА ПОЛЬЗУ»
Если бы дворянство замкнулось внутри своей касты, оно бы давно выродилось, брачуясь троюродно, четвероюродно и всяко. Петровская «Табель о рангах» открыла шлюзы, чтобы в дворянство бурным потоком вливалось все самое лучшее и талантливое из простого народа. От этого дворянство России постоянно как бы обновлялось притоком свежей крови, неиспорченных чувств и мыслей — от врачей и писателей, от архитекторов и садовников, от библиотекарей и педагогов, от певцов и музыкантов, отцы и деды которых были еще крепостными. Если не понимать этого, а следовать лишь укоренившимся предрассудкам, тогда русское дворянство предстанет перед нами ужасным лесом, населенным дикими кровожадными Салтычихами, и чудом станет казаться, как из такого непроходимого бурелома вышли Баженов и Левицкий, Пушкин и Лермонтов…
Прохор Курносов — по чину и орденам — состоял в личном дворянстве, но при условии пожизненной службы его личное дворянство становилось уже потомственным. Это была хитрая ловушка для простонародья: никакой отец, даже больной или израненный, не покинет службы, дабы не лишать своих детей дворянских привилегий. В мрачном расположении духа майор и кавалер отвозил своих близнецов в Петербург. Петр и Павел родились в том памятном году, когда отец сражался при Суджук-Кале, и теперь, глядя на них, корабельный мастер думал печально: «Увижу ль их, пострелят, в чинах офицерских?..» Близ моря рожденные, близнецы и жизни своей без моря не представляли. Но вошла им нелепая блажь в головы, чтобы батюшка сдал их в Водолазную школу, недавно лишь в Петербурге открытую…
Ехали в санках. Быстро ехали. Курносов сказал:
— Не дурите, ребятки! Очень забавно в колоколах воздушных на дне моря сиживать, но водолазы гибнут почасту, смолоду параличом тронутые. Вам же в Морской корпус идти, и радуйтесь, что не с топора карьер свой начинаете… Это уж я, родитель ваш, доски обтесывал да пазы в палубах конопатил!
Не задерживаясь в столице, Курносов привез мальчишек в Кронштадт, в дом графа Миниха, где после страшного пожара на Васильевском острове расположился Морской корпус. Прощание он устроил нарочно жесткое. Дал сто рублей на двоих.
— И пока в чины мичманские не выйдете, — сказал, — я вас знать не знаю, ведать не ведаю. Головы на плечах круглые, вот и решайте сами, прямо или косо жизнь строить!
Сдав сыновей в корпус, он сразу отъехал в Смоленск, где и возглавил строительство галер для «шествия» императрицы в Тавриду. В Смоленске Прохор Акимович узнал новость: «Царицка не поедете — дурное знамение было». Оказывается, в эту зиму Украина наблюдала невиданное еще здесь полярное сияние, охватившее над Днепром полнеба. Зрелище для киевлян было ужасным, непонятным, но Курносов сказал, что это кораблей не касается: надо строить.
— Я под северным сиянием урожден был, и, как видите, знамение сие для меня оказалось очень добрым… Пусть оно станет добрым знаком и для потомства моего дворянского!
Екатерина покидала Петербург 2 января 1787 года.
— Нс будем излишне суеверны, — сказала она, поднимаясь в карету. — А старым бабкам-шептуньям не верю…
Тронулись! Царский поезд состоял из 180 экипажей и кибиток, на каждой станции их ожидали 560 свежих лошадей. Мороз был 17 градусов, продукты замерзали. Принц де Линь жаловался: «Все кареты переполнены персиками и апельсинами, лакеи опиваются шампанским, а я умираю от голода…» Безбородко, едучи с царицей, выразил удивление, почему нет Дашковой.
— Она бы и рада мне сопутствовать, да я не захотела…
Внутри кареты — кабинет с обеденным столом на восемь персон, канцелярия, библиотека и отхожее место, чтобы по сугробам не бегать, за елки прячась. Дороги были заранее укатаны, потому ехали не в санях — в экипажах. В пути Екатерина продолжала работать с Безбородко, а Попов, секретарь светлейшего, делал ей доклады. Дмитриев-Мамонов укачался, просил лекарств. Екатерина попрекала его:
— До чего же слабенький народец пошел! Мне бы ваши-то годы, так я бы всю дорогу верхом проскакала…
На каждой версте по ночам зажигались смоляные бочки, почтальоны ехали впереди поезда с пылающими факелами в руках. Черные леса обступали тракты и шляхи, кони бежали хорошо. Уездные города освещались праздничной иллюминацией, губернские давали балы, устраивали обеды. Екатерина иногда выходила к народу, одетая в богатую шубу, крытую лиловым бархатом. Однажды, заметив бедного мужика, подарила ему два золотых империала. К удивлению свиты, крестьянин от денег отказался.
— Негоже так-то! — сказал он мудро. — Я ведь ничего путного не сделал. Просто стою и смотрю. А ты мне золото суешь. Эдак никакой казны не хватит и государству разор будет…
Эту сцену наблюдали иностранные послы — Кобенцль, Сегюр, Фицгерберт. Показав на фигуру Славы, укрепленную поверх золоченой кареты императрицы, Фицгерберт едко заметил:
— О, petite menteuse (о, маленькая лгунья)!..
Из аптечной кибитки Роджерсон таскал лекарства.
— Иван Самойлыч, кому стало плохо?
— Всем хорошо, только куртизан ваш капризничает.
— Так что вы ему прописали?
— Хорошо бы прописать розги…
Из русских Екатерина чаще всего звала в свою карету для бесед Ивана Ивановича Шувалова или графа Строганова. Считая их друзьями, она была с ними откровенна:
— После Кайнарджийского мира Европа поставила на мне печать удачи, тогда я и допустила политиков до тайны своих успехов: я царствую над русскими, а русские — нация величайшая в мире. Все, что происходит, — это не от меня, это обусловлено великими судьбами России! Если бы я ничего не делала, а с утра до ночи баклуши била, Россия все равно двигалась бы своим историческим путем, каким идет к славе и при множестве моих забот…
В карете присутствовал принц де Линь.
— Когда я был молод, — сказал он, — Европа отзывалась о русских как о варварах. Теперь их ставят выше других народов. А когда же русские стояли с другими народами вровень?
Это было остроумное замечание, но смеха оно не вызвало. Попов часто увлекал императрицу за ширмы, где судачил о делах конфедераций и сеймов. Польский король ожидал Екатерину в Каневе, а Киев встретил гостей морозом и ясным небом. Город был переполнен наехавшими. «Четыре гранд-д'Еспань, князья имперские без счета, Поляков тьма. Англичане, Американцы, Французы, Немцы, Швейцарцы, — писала Екатерина. — Сроду столько иноязычных я не видала, даже и Киргизцы здесь очутились, и все сие по Киевским хижинам теснится, и непонятно, как вмещаются». Непролазная грязища покрывала немощеные улицы, всюду видна была неприкрытая рвань жителей, населявших мазанки, окруженные плетнями. Сверкающие кареты нелепо выглядели на фоне жалких лачужек. Явно желая досадить Потемкину, фельдмаршал Румянцев даже не прибрал киевских улиц. Зная тяжелый характер полководца, Екатерина сама не решилась делать ему выговор, а послала к нему Дмитриева-Мамонова.
— Передайте ея величеству, — ответил на попреки фельдмаршал, — что я привык города брать, а не подметать их…
Потемкин разместился на подворье Киево-Печерской лавры, Екатерина занимала второй этаж дома наместника, а на первом образовалось нечто вроде бесплатной «обжорки», где ели и пили всякие с улицы заходящие. Там же обедали офицеры, наспех перекусывали де Линь и Безбородко. Екатерина, стоя на лестнице, любила прислушиваться к разговорам мужчин. Однажды великолепно одетый господин со знанием дела разоблачал политику шведского кабинета.
— Кто этот умник? — спросила она Потемкина.
— Повар принца Нассау-Зигенского.
Господин во фраке из розового шелка отвечал повару, и с таким знанием политики, что Екатерина удивилась.
— А это еще кто? — спросила она.
— Лакей принца Нассау-Зигенского.
— Если таковы повар с лакеем, каков же хозяин?
Она просила Потемкина представить ей «последнего палладина Европы», и с той поры он вошел в ее интимный кружок. Сегюр и де Линь дополняли эту компанию, в которую, однако, не был допущен Магнус Спренгпортен. Императрица подарила ему имение Кулашовку (близ Могилева). Потемкин указал снабжать шведов-финноманов с царского стола супом в котелках, булками французскими, лакеи носили для них бутылки с вином.
— Спренгпортен муж добрый и нам еще сгодится…
В феврале Сегюр известил императрицу о смерти Вержена: внешняя политика Франции перешла в руки графа Монморена, и Потемкин со злостью выговорил Сегюру:
— У нас на Руси говорят: хрен редьки не слаще. Неужели и Монморен станет держаться прежней политики на Босфоре? А будь у вас в Пьемонте или Савойе такие же соседи, какие у нас на Кубани и близ Оренбурга, что бы вы сказали, Сегюр, если я разбойников, терзающих Францию, стал защищать?..
Иностранные газеты предупреждали о близкой войне; Потемкин, писали газеты, уморил в дурном климате миллионы русских рабов, флот на Черном море — жалкая бутафория, а русской императрице временщик станет показывать то, чего не существует и никогда не может возникнуть при той безалаберности, какая свойственна всем русским…
Киев был переполнен панством. Потемкин говорил, что Речь Посполитая должна иметь 100-тысячную армию, дабы участвовать в совместной борьбе с турками:
— Разве ж это справедливо, панове, ежели одна Россия станет кровь проливать за безопасность рубежей ваших?..
Понятовский гостил в Лабуни, где старый магнат Ильинский выпил в честь короля ровно тысячу бутылок токайского. Потемкин с Безбородко выехали в Лабунь. Понятовский перед ними откровенно признал, что целостность Польши видит только в единении поляков с русскими. Виваты кричали непрестанно, музыка гремела, паненки улыбались, а пушки раскалились от выстрелов. Ильинский, в дымину пьяный, орал вдохновенно: «В свободном крулевстве — и артиллерия свободна!» Безбородко беседовал с королем о закупках польского зерна русскими магазинами.
— Разве у вас плохо с хлебом? — спросил король.
— Нс скрою: Россию ждет голодный год…
Екатерина в Киеве часто виделась с поляками. Она появлялась перед ними с ребенком на руках — это был граф Владислав Браницкий, потемкинский отпрыск, птенец ясновельможной крови. Передвигалась женщина медленно: ноги ее, скрытые от глаз длинным платьем, безобразно распухли, губернатор Синельников даже заказывал для царицы на фабрике Екатеринослава особые чулки — чудовищных размеров. Улыбка не покидала лица женщины…
Лед сошел в конце апреля, и «путь на пользу» продолжили на галерах, спущенных от Смоленска. Флагманскую галеру «Днепр». накрытую пунцовым балдахином, занимала Екатерина с молодым фаворитом. Потемкин с племянницами плыл на «Буге», с ним были и два принца — де Линь и Нассау-Зиген. Иностранные послы разместились на «Сейме», «Еж» плыл с придворными, «Десна» служила рестораном, следом тащились галеры с кухнями, провиантом, аптекой и конвоем. Все пассажиры имели отдельные каюты с мебелью из красного дерева. На каждой галере играл оркестр. Сегюр писал: «Золото и шелка так и сверкают на палубах».
Был двадцать пятый год царствования Екатерины!
И все эти годы Понятовский не видел женщины, когда-то одаривший его молодой, сокровенной любовью. Сейчас король стоял на Каневских высотах, наблюдая за приближением флотилии через подзорную трубу. Берега были живописны, цвели сады. Напротив Канева императрица велела адмиралу Пущину бросить якоря. С берега ей салютовали пушки. Поняювский послал адъютанта — предупредить, что императрицу желает видеть не король, а лишь граф Станислав Понятовский. Екатерина поняла этот намек как желание воскресить давно забытые сердечные тайны и отвечала посланцу с неудовольствием:
— К чему эти фокусы? Король есть король…
Когда король ступил на борт галеры, Потемкин помог ему, преклонив при этом колено, чем вызвал гнев Екатерины.
— Мог бы и не унижаться, — шепнула она ему.
Дмитриев-Мамонов, знавший о прежней любви Екатерины, при виде Понятовского стал изображать муки ревности, вызвав смешки фрейлин, но Екатерина приняла муки фаворита за чистую монету. В салоне король сказал ей:
— Дело прошлое, но согласись ты, Като, стать моею женой четверть века назад, и вся политика Европы потекла бы в ином направлении. Россия велика сама по себе, а Польша возвысилась бы до небывалого могущества и блеска.
— Возможно, — нехотя согласилась Екатерина.
На вопрос короля о близости разрыва с Турцией ему отвечал Безбородко, что разрыв отношений вполне возможен:
— Нам отлично известны намерения вашего величества. Но потребно более спокойное время, чтобы русско-польские дела привесть к достойному равновесию. Мы не можем дать никаких гарантий, но средь ваших панов имеются лжепатриоты, которые уже заручились гарантиями со стороны… Пруссии?
Понятовский беспомощно развел руками:
— Подобные инсинуации возникли с появлением в Варшаве одноглазого маркиза Луккезини. Но… что может нам гарантировать Пруссия?
— Луккезини обещает вернуть полякам Галицию.
— А что можете обещать Польше вы? — спросил король.
Екатерина с раздражением вмешалась в их диалог:
— Мы не на базаре, и здесь не место для торговли. Я не согласна и со светлейшим, который сулит вам Молдавию… Сейчас достаточно и того, если мы сойдемся лишь в принципах.
Она вручила королю звезду Андреевского ордена, деловым тоном велела подавать обед. Понятовский ожидал, что она пригласит его сопутствовать ей до Тавриды, но Екатерина не оставила его даже на ужин. Было восемь часов вечера, когда она безо всякой деликатности спросила:
— Не наскучило ли вам мое соседство?
На языке придворного арго это значило, не пора ли тебе убираться? На глазах короля выступили слезы. Ради трех часов свидания с нею он шесть недель ожидал ее в Лабуни и Каневе, истратив три миллиона злотых, и остался без гроша. Не без яда Понятовский ответил, что соседей не выбирают:
— On ne choisit pas ses voisins…
Выходя из-за стола, Понятовский выхватил у пажа перчатки, Екатерина подала ему шляпу. Намекая на корону, король поблагодарил ее — с горечью:
— Когда-то вы подарили мне лучшую шляпу. Но, увы, она что-то плохо держится на моей голове…
Когда Понятовский сел в шлюпку, Екатерина сказала свите:
— Он рассчитывал — я останусь до завтра, чтобы обедать с ним в Каневе, а у меня язык распух от пустых разговоров.
Потемкин пребывал в удрученном состоянии.
— Король приехал с добрым, желая союза с Россией, а мы приняли его хуже татарина… — сказал он. — Вот так мы теряем своих друзей, а в это время в Варшаве маркиз Луккезини осыпает пьяных ляхов прусскими талерами! — Предчувствуя недоброе, он крепко выпил.
Понятовский на последние деньги распалил над Каневом фейерверк в честь своей бывшей возлюбленной. Екатерина поглядела и сказала:
— Фейерверк красив! Но каши на нем не сваришь…
Она была во всем не права, а Потемкин во всем был прав.
2. «ПРЕДПОСЛА СТРАХ…»
По берегу Днепра Флотилию сопровождал поезд карет…
Европа уже сложила мнение, что путешествие задумано Потемкиным, дабы оживить увядшие чувства императрицы к нему лично. Но светлейший об этом и не помышлял, озабоченный иной целью: предотвратить войну хотя бы на два-три года. Флагманская галера вдруг напоролась на подводный камень, в трюмах явилась течь. 28 апреля, во время следования к Кременчугу, на Днепре разразилась страшная буря. Гребцы выбились из сил, светлейший с Безбородко, сбросив кафтаны, тоже взялись за весла, их примеру охотно последовали принцы де Линь и Нассау-Зиген; титулованные господа были уже в пятом десятке жизни, а Дмитриев-Мамонов, молодой бугай, избавил себя от весла, сославшись на головную боль. Екатерина в «Походном журнале» отметила тошноту фаворита, зато вымарала чернилами запись о буре и течи, чтобы исключить все неудачи.
— Я хочу видеть Суворова, — сказала императрица.
— Он ждет нас в Кременчуге…
30 апреля прибыли в Кременчуг, который обрел вид южной столицы; консерватории, конечно, еще не возникло, зато хор в три тысячи голосов великолепно исполнил торжественный «Те Deum». Композитор Джузеппе Сарти, уже не зная, как лучше угодить вкусам светлейшего, исключил на этот раз из оркестра литавры и барабаны, заменив их удары пушечными залпами.
Это дало графу Сегюру повод для каламбура:
— Конечно, у бедного Моцарта не хватило бы пороху, а Сарти получает его из необъятных арсеналов светлейшего…
Вокруг Кременчуга расположились красивые, ухоженные селения. Суворов продемонстрировал легкость шага и энергию натиска своей дивизии. На иноземных послов все увиденное произвело ошеломляющее впечатление. Екатерина откровенно хвасталась:
— Мои лучшие войска! А конница — как ураган…
Она обратилась к Суворову: чем его наградить?
— Обеднял, матушка. За квартиру задолжал.
— Много ль надо тебе?
— Три рубля… ты и расплатись!
8 мая на галеру «Днепр» прибыл курьер: Румянцев извещал, что император Иосиф II уже проехал Миргород, поспешая навстречу императрице. Флотилия стала на якоря, Екатерина с Безбородко и Потемкиным пересели в кареты, заторопились к селу Кайдаки. Встреча монархов состоялась в голой безлюдной степи.
— А ловко мы политиков облапошили, — хохотала Екатерина. — Европа никогда не узнает, о чем сейчас говорить станем…
Высоко в небе пиликали жаворонки. Иосиф сказал:
— У меня аппетит не политический, а — волчий…
Екатерина не рассчитывала звать его к обеду, надеясь, что сама будет звана к столу Потемкина, а повара светлейшего с провиантом заблудились в степи. В результате Потемкин и Безбородко стряпали сами, разводя в крутом кипятке бульонные плитки. Иосиф, присаживаясь к походному костру, брезгливо отказался от этого варева, сразу же заведя речь о будущих завоеваниях. Он веско дал понять, что в случае войны рассчитывает на обретение Хотина, который бы оградил его Галицию с Буковиной, он возьмет у турок Белград, часть Валахии и побережье Дуная — вплоть до его устья:
— Как видите, мои требования очень скромные. Но желательно бы еще взять от Венеции области Истрию и Далмацию…
Безбородко взял на себя инициативу усмирить венскую алчность. Он сказал, что кромсать Венецию нельзя: эта республика согласна и сама вступить в борьбу с Турецкой империей. Так зачем же раздирать в куски эвентуальную союзницу? После он предложил ехать в слободу Белозерки, ему принадлежащую:
— Там обещаю вам пышную иллюминацию.
Иосиф, подавленный отпором, сказал:
— Ваши иллюминации вызывают у меня галлюцинации…
В своем поместье Безбородко удачно разыгрывал роль лакея, в белом фартуке обслуживая гостей. За обедом Иосиф сказал, что этот «лакей» неверно понял его притязания:
— Взамен Истрии и Далмации я помог бы Венецианской республике отнять у турок Морею и острова Крит с Кипром.
Потемкин возразил: если все забрать и все раздать, то из каких же тогда лоскутьев собирать будущую Элладу?
— А так ли уж нужна грекам свобода? — ответил Иосиф. — Стоит ли нам думать о них?
Безбородко после обеда успел шепнуть Потемкину:
— Цесарцы уже начали дудеть в свою дудочку…
Екатеринослав застали в хаосе созидания. Город более напоминал гигантский склад строительных материалов. Светлейший гостей в этом городе не задерживал, объясняя кратенько:
— Вот судилище наподобие базилик древних. Палаты во вкусе эллинском. Фабрика суконная. Фабрика чулочная. Аптека. Лавки торговые с пропилеями и театром. А собор мы заложим на один аршинчик повыше римского собора святого Павла…
Екатерина пожелала видеть, как галеры Флотилии проскочат через Ненасытецкие пороги. С высоты берега наблюдали за искусством днепровских лоцманов. В тучах брызг, чуть не пропоров днища, корабли вышли на чистую воду. Екатерина велела звать главного лоцмана Полторацкого, который, к ее удивлению, оказался запорожцем. Усы его вились как хмель по тыну, на голове была высокая баранья шапка. Сапоги из красной кожи с подковами из чистого серебра, шаровары широченные как юбки.
— За геройство твое жалую чин подпоручика и произвожу во дворяне. А всем остальным лоцманам угощение ставлю…
При въезде в Херсон была воздвигнута триумфальная, арка с надписью на греческом языке: ДОРОГА В ВИЗАНТИЮ. Император Иосиф II проехал под этой вывеской с таким мученическим видом, будто его везли к дантисту — рвать зубы. Кобенцль стушевался в его присутствии, и Потемкин просил уже не посла, а принца де Линя вызвать императора на откровенность.
— О чем хлопочет Потемкин? Мое крайнее желание, — отвечал император де Линю, — вернуть Силезию, потерянную моей матерью, и я, вы знаете, не родился в сорочке, как эти русские, желающие увлечь меня своими глупыми византийскими фантазиями…
Херсон был переполнен разноязычной публикой, изобилием товаров и продуктов. Улицы были прямые и чистые. Дома отлично строены и хорошо меблированы. Множество ювелиров копошилось в лавках, торгуя серебром и золотом, рубинами и кораллами. Бани работали спозаранку. Иосиф вставал в четыре часа ночи и бродил по городу, ничему не веря. Он все трогал руками, навещал дома обывателей, заглядывал на кухни, желая выведать, что едят, расспрашивал о ценах на баранину и дичь. К его удивлению, провизия в Херсоне стоила гроши.
— Опять галлюцинации, — признавался он Кобенцлю. — Для меня непостижимо, откуда здесь взялся город с населением и даже детьми, если тут недавно была безлюдная степь?
Но вид крепости, верфей и арсенала с пушками убеждал лучше слов. Иосиф отказался от приготовления для него отеля, заняв комнатушку в доме своего консула. Он одевался нарочно скромно: белый мундир и белые штаны, красный жилет, чулки нитяные и никаких орденов… Екатерина иронизировала:
— Я завезла ваше величество столь далеко, что отсюда, из Херсона, гораздо ближе до Константинополя, нежели до Вены.
Это был опасный призыв следовать ее курсу.
— Вы правы, — отвечал Иосиф, — чем больше едешь, тем дальше манит. Боюсь, что после посещения Босфора вы пригласите меня в Калькутту или Каир… Ограничимся Севастополем!
Иностранцы, собираясь в кружок, говорили о безумном расточительстве русских, осуждая бесполезность расходов: «Турки придут, и здесь даже щепок не останется…» Екатерина появлялась в обществе, держа в одной руке испанскую трость, в другой — табакерку из карельской березы. Она была при голубой ленте и трех орденах. Седеющие волосы собирала в низкий тупей, длинную косу складывала на затылке в тугой узел. Ее прическу облегала черная бархатка, унизанная мелкими бриллиантами.
— Отсюда моему флоту, — весело говорила она, — всего несколько дней пути до Сераля султанского на Босфоре. Я никогда не угрожаю, но турки пусть задумаются…
Потемкин являлся (праздничный, великолепный). За ним всюду таскался галдящий кагал варшавских евреев, моливших о позволении открыть в Херсоне финансовые конторы. Светлейший свысока рассуждал с иностранными послами о значении своего края:
— Петербург приносит стране лишь восьмую часть доходов империи. Обретенные нами края превзойдут в прибылях все области. Жалеть расходов — все равно что плакать о тех боярских бородах, которые Петр Великий остригал ножницами…
«В чем его волшебство? — депешировал Сегюр Монморену. — В гении, еще в гении и еще раз в гении». Император Иосиф говорил Сегюру: «Мы нищие! Ни в Германии, ни во Франции не могли бы позволить себе того, что здесь делается русскими…»
Сегюр запечатлел и такую фразу Иосифа:
— Россия — опасный союзник: она тратит свои деньги еще до войны и является на войну с пустым кошельком. А этот Циклоп заявил мне вчера, подвыпив, что Россия способна вести войну с Турцией своими силами… без нас!
— Я вам сообщу худшее: Булгаков уже в Севастополе.
— Зачем? — перепугался Иосиф.
— Для консультаций, так объяснили мне русские…
15 мая состоялось торжество спуска кораблей и закладки новых. Для Екатерины построили роскошный паром, паруса его были сшиты из алой парчи с золотыми кистями.
— Беда мне с этим флотом! — нагло врала она иностранным послам. — Мой флот так быстро растет, что холста уже не хватает, приходится парчу на паруса тратить.
Херсонское адмиралтейство укрепило посреди парома престол, великолепие которого покоробило даже Екатерину.
— Светлейший, сколько ты истратил на стульчак этот?
— Садись, матушка, сколько бы ни стоило.
— Разоришь ты меня, пустишь по миру…
На воду, кормою вперед, сошел линейный корабль «Владимир», за ним по салу, яростно шипевшему и дымившему, соскользнули фрегаты «Иосиф II» и «Александр». Паром сильно раскачало, волна заплеснула персидские ковры, ветер растрепал перья страусов над престолом. Исполняя завет Петра I, императрица поднесла мастерам-корабельщикам подносы из серебра, на которых горками лежали деньги (за корабли расплачивались тогда по длине их и по количеству пушек). Здесь же, на пароме, был накрыт стол с водками и холодными блюдами, гости подходили, сами наливали себе, закусывали… Кобенцль сказал Потемкину:
— Архитектура и оснащение кораблей выглядят очень хорошо.
Но Фицгерберт заметил, что они строены из сырого леса. Потемкин же отмахнулся:
— Сушить некогда! Воевать и на таких можно.
— Ваша светлость чем-то озабочены?
Ответ Потемкина был для Кобенцля неожиданным:
— Думаю о Моцарте! Надо бы сказать ему, что на ухо наступать не станем: пусть пишет, что хочет, денег не пожалеем. А звание русского дворянина дадим сразу… с гербом…
Из Херсона вереница карет двинулась к Перекопу, над воротами в Тавриду было начертано: ПРЕДПОСЛА СТРАХ И ПРИВНЕСЛА МИР. Потемкин всех въезжавших одарил крымской солью:
— А вот редкий сорт: эта соль пахнет малиною…
За Перекопом, будто из-под земли, возникли тысячные лавы казаков, которые и мчались с ухарским гиканьем, устремив в пространство длинные пики. Нс успели опомниться от этого видения, как показался лагерь татарских кибиток — в конвое уже мчались крымские татары. Эскадроны их в ровном порядке были подобраны по лошадиным мастям, обнаженные сабли сверкали столь жгуче, что делалось страшно. Фрейлины и статс-дамы забились в углы карст, сильный пол тоже испытал тревогу немалую… В этот момент Сегюр крикнул:
— Какой уникальный случай! Что будет, если татары сейчас скрутят императрицу России и германского императора, привезут их в Евпаторию, а там ждет турецкий корабль, который и доставит их прямо на базары Константинополя… Конец всем планам!
— Успокойтесь, — отвечала Екатерина. — Если меня и продадут на базаре, я уже слишком стара для того, чтобы стать звездою гарема султанского. В самом лучшем случае меня подержат одну ночь ради приличия, а под утро выгонят!
20 мая она чуть не погибла — вместе с Потемкиным.
Бахчисарай лежал в изложине крутых гор, а подъездные дороги к нему всегда очень опасны. На крутом спуске лошади вдруг понесли вниз, а лейб-кучер, непривычный к горам, забыл про тормоза. В рукоять тормозов вцепился могучий Потемкин — над обрывом в пропасть лошади разом стали, но сзади их ударила карета — тут подскочили опытные в таких делах татары и удержали карету от падения в ущелье.
Екатерина осталась невозмутима. Потемкин тоже.
— Плевать, — сказал он. — Мы уже приехали.
Иосиф нашел, что Бахчисарай похож на итальянскую Геную. Пестрые толпы татар, ослики в тесноте улочек. А перед кофейнями вертелись дервиши и, приведя себя в экстаз, падали в обморок. Впрочем, дервиши разбежались сразу, как только разнесся слух, будто русская столица переносится в Бахчисарай… Вечером Потемкин угощал приятелей чебуреками, татарской бузой и лилейными щербетами. Сам же выпил множество бутылок кислых щей, поел клюквы и сказал:
— Все! В лимане Днепровском явилась турецкая эскадра.
Де Линь и Нассау-Зиген велели седлать лошадей:
— Скачем! Нельзя упустить такое зрелище…
Появление турецкой эскадры у берегов Тавриды — грозная демонстрация силы. Предупредительная! Но и стратегическая, ибо, крейсируя под стенами Очакова, турки заграждали русским кораблям подходы к Кинбурну. Екатерина сказала Иосифу:
— Видите? Османы очень быстро забыли о Чесме…
На ночь горы вокруг Бахчисарая были иллюминированы плошками. Дипломатов разместили в бывшем гареме хана, где хранились удивительные восковые цветы, сделанные еще бароном де Тоттом. Никто не догадывался, что этот прохвост обладает и талантом скульптора. Екатерина сказала, что видит в этом рок:
— Не странно ли, что все, сделанное Тоттом, рано или поздно попадает мне в руки. Он отлил для Крым-Гирея двести пушек — они мои, украсил дворец для ханов — и дворец стал моим…
Ханские покои реставрировал Осип де Рибас, налепивший всюду столько золота, что впору зажмуриться. По стенам красовались арабские надписи: «Что ни говори завистники, ни в Дамаске, ни в Исфагани не сыщем подобного…»
— Все, мерзавец, испортил! — негодовал Потемкин. — Знай я, что он ничего не смыслит в Востоке — не поручал бы ремонт ему. Разве кто помелом мажет золото по стенкам? Помню, вот тут висела прекрасная люстра, где она? Вместо нее приляпана фитюлька, какие в трактирах бывают… Все разворовал!
— А кто ремонт делал? — спросила Екатерина.
— Арестанты, маляры да солдаты.
— А где красок купили?
— Да на базаре…
Перед сном Потемкин навестил могилу Крым-Гирея; ему перевели эпитафию: «Ненавистная судьба зарыла здесь в землю алмаз нити Гиреев… Не прилепляйся к миру: он невечен. Смерть есть чаша с вином, которую пьет все живущее». Потемкин, скорбный, думая о смерти, вернулся во дворец. Дипломаты пили вино, молодо дурачились. В покоях императрицы еще не гас свет…
— Ты почему не спишь? — вошел к ней Потемкин.
— Я пишу стихи, посвященные «Князю Потемкину».
Стихи, написанные ею в Бахчисарае, уцелели:
На следующий день возник ослепительный Севастополь.
Яков Иванович выехал навстречу поезду, свидание состоялось близ Инкермана — в убогой татарской сакле. Посторонних никого не было, и Булгаков радовался этому.
— Дабы избежать подозрений турецких, я приплыл с австрийским интернунцием. Известно ли вам, что начались народные волнения во Фландрии? Сие угрожает Иосифу потерей Бельгии… Но допрежь дел важных прошу выслушать просьбу личную.
Булгаков сказал, что давно состоит в связи с француженкой, имея от нее детей. Сейчас он оставил их на корабле. Ему желательно обвенчаться, прижитых сыновей узаконить в браке. Екатерина сразу же согласилась сохранить сыновьям дворянство и фамилию отца.
— Пусть семья твоя останется здесь. Но сейчас нам не до свадеб и гулянок. Давай садись, Яков Иваныч, и сообща со светлейшим обговорим, как тебе вести себя в Константинополе, и надо поспешать… Эскадра султана уже рядом!
3. СЕВАСТОПОЛЬ — ПОЛТАВА
Жарища началась с утра — нестерпимая! И все гости были счастливы выбраться из карст; в громадном шатре Потемкина их ожидала благословенная прохлада, внутри таял зеленоватый сумрак, оркестр играл приглушенно, не мешая вести беседы, а лакеи двигались бесшумно, разнося бокалы с напитками…
— Итак, что же увидим дальше? — спросил Иосиф.
— Дальше? — воскликнул Потемкин. — Смотрите…
Разом ударили пушки, стена шатра оказалась кулисою, которая и распахнулась настежь. Внутрь ворвался ярчайший свет солнца, возникла синева моря, панорама бухт Севастополя, а внизу, под ними, двигались линейные корабли, фрегаты, суда бомбардирские и прочие. Ветер напружил их паруса, в белом дыму залпов они разрушали макеты крепостей, разбрасывая сооружения точными попаданиями ядер, воспламеняя обломки брандскугелями.
— Что за чудо? — оторопел Сегюр.
Потемкин, звеня шпорами, распахнул кулисы пошире.
— Рекомендую: ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО — ФЛОТ ЧЕРНОМОРСКИЙ!
Среди дипломатов возникла немая сцена. Де Линь, конечно, запечатлел ее на своих скрижалях: «Граф Сегюр в недоумении, Фицгерберт философски равнодушен, граф Кобенцль пытается уловить взгляд своего императора, а все придворные застыли с открытыми ртами». Принц Нассау-Зиген — с завистью-произнес:
— Какая честь служить флоту Черноморскому!
Все восемь бухт Севастополя лежали перед ними, планировка города была идеальна. Офицерские дома. Казармы, Магазины. Кузницы. Склады. Караульни. Сараи. Такелажни. Гауптвахты.
«Слава Екатерины», первый линейный корабль флота, вдруг воздел над собой кейзер-флаг Потемкина, салютуя лично императрице. — Не сон ли это? — сказала она. — Хочу пощупать. И юные фрейлины, подпрыгивая, защебетали: — Мы тоже хотим… поехать скорее — щупать, щупать!
Ради этого дня Екатерине сшили адмиральскую форму. Ей понравился белый мундир, но штаны с трудом натянула.
— Боже, куда делась стройная принцесса Фике? Гости увидят один мой зад и уже не разглядят моего флота…
Портные срочно соорудили «адмиральскую юбку» (неслыханный случай в истории флотов всего мира). Юбка была из белого сукна, понизу обшитая зеленым бордюром, что вполне гармонировало с зеленым жилетом и отворотами мундира.
— Так лучше, — сказала императрица, оснащая свои руки испанской тростью и деревянной табакеркой…
Свита проследовала за нею к пристани. На воде раскачивались катера, покрытые шелковыми тентами, гребцы были подобраны на славу — крепыши, загорелые, белозубые. Их рассадили по веслам таким манером: блондинов по левому борту, а брюнетов по правому. Матросы были при галстуках, их голову прикрывали от солнца черные шляпы с плюмажами из петушиных перьев.
— Здорово, ребята! — сказала Екатерина. — Сами видите, куда я забралась, чтобы только на вас поглядеть.
Черт дернул одного парня сразу же ей ответить:
— От евдакой-то дамы чего не станется!
Потемкин сунул к носу оратора кулак с перстнями:
— Цицерон тамбовский… А евдакое нюхал ли?
Зрелище двух эскадр черноморских было великолепно.
— Флот большой, но зачем он нужен здесь России?
На это ворчание Фицгерберта Потемкин ответил:
— А затем, чтобы никто об этом больше не спрашивал…
Гребцы, откинувшись телами назад, загребли пенную воду. Поднявшись на палубу «Славы Екатерины», Иосиф II и дипломаты с удивлением обозревали Севастополь с его строениями.
— Все это очень хорошо, — сказал Иосиф, — но мне бы хотелось видеть и то, что осталось тут от турок.
— Остались кусты кизиловые, — ответил Потемкин.
Гости разбрелись по отсекам, осматривая внутренность кораблей, их батарейные палубы. Среди офицеров, представлявшихся Екатерине, Потемкин выделил бригадира Федора Ушакова:
— Полюбуйся: лучший офицер моего флота!
Екатерина потом спросила: а Войнович? а Мордвинов?
Потемкин промолчал, и это был его лучший ответ.
Нассау-Зиген, понимавший толк в делах флота, с поклоном еще раз напомнил Екатерине, чтобы располагала его морскими познаниями и беззаветной храбростью:
— Турецкая эскадра шляется под стенами Очакова, действуя на меня как вино. Дайте мне три ваших корабля, и я клянусь уничтожить турок сразу же — в Днепровском лимане.
— Благодарю. Но мой посол в Турции хлопочет о мире…
Вечером корабли осветились праздничной иллюминацией, усталых гостей спровадили катерами на берег — отдыхать. Екатерина указала Потемкину устроить ужин в кают-компании флагмана:
— И чтобы никаких иностранцев — одни русские…
Близость турецкого флота всех бодрила воинственно.
— Слава Богу, — начала речь Екатерина, — здесь люди свои, чужих нету. Коли сор явится, сами его и выметем… Будем откровенны: России предстоит еще новое испытание. Спасибо флоту Российскому! Одной рукой облокотились мы на море Балтийское, другой на море Черное, и отныне, коли что я скажу, Европа меня выслушает с почтением. — Екатерина вылила вино из бокала, попросила водки. — Я пью за вас, господа офицеры, за великий народ российский, способный выплескивать моря и передвигать горы. Все недостатки нашей нации меркнут при ярком свете доблести и мужества, как меркнут перед бриллиантами оконные стекла, как бы они ни сверкали… Виват все вы! Виват я, грешная! Виват — России!
— Виват… виват… виват! — отозвались офицеры.
Стоя за ее спиною, фаворит изображал ревность.
— Дурак ты, — шепнула ему Екатерина и пошла вокруг стола, чокаясь со всеми и целуясь. Задержавшись подле Ушакова, она тихо сказала ему: — Хотя вы и командовали на Неве яхтами моими, но теперь я жалею, что мало вас знала…
В этом году виноградники Судака обещали дать 18 тысяч бутылок первого вина. Флот существует, армия готова, магазины заполнены провиантом, но из России уже доходили черные слухи о предстоящем голоде. Потемкину не хотелось об этом думать. Утром он скорчился от боли. Роджерсон, осмотрев князя, обнаружил у него непомерное вздутие печени.
— Хотите жить — будьте умеренны в желаниях.
— Будь сам умерен! Учить-то вы все горазды…
Дорога до Балаклавы казалась волшебным садом из роз, императрицу встречал эскадрон гречанок под командованием известной в Тавриде красавицы — Елены Сарандаки. Амазонки были в малиновых юбках, гусарские спенсеры у них из бархата зеленого, а тюрбаны — из розового шелка, осыпанного алмазными блестками. Глаза мужчин разгорались при виде такой экзотической красоты, а гречанки скакали над пропастью, паля в небо из ружей — огнем боевым, частым, гулким… Ламбро Каччиони при въезде в Балаклаву встречал гостей чарками с крепчайшей «мастикой».
— Я вот о чем подумала, — сказала Екатерина, пробуя вино и рыбу, — тебе, Ламбро Ликургович, в случае войны опять бы хорошо в Архипелаге греческом показаться. Денег дам!
— Мне бы только добраться живым до Триеста, где полно негоциантов из родной мне Ливадии, там я денег и сам достану…
Посещение Кафы доставило совсем иное удовольствие: здесь Потемкин оставил руины, как они есть, ничего не поправляя; он рассудил верно, что России не мешает иметь свою «Помпею» для будущих раскопок. Затем он отвез гостей в Карасубазар, где Старов создал для него маленький замок, вокруг которого был разбит парк, в нем гуляли белые ангорские козы. Под сенью старого дуба шумел водопад, обложенный мрамором. Иосиф выглядел смущенным, он отводил от русских глаза:
— К сожалению, я должен покинуть вас. Начались волнения в Бельгии, и надо бояться революции… Де Линь! — окликнул он вдруг. — Не вы ли и затеяли революцию во Фландрии?
— У меня там родовой замок, но служу я Австрии.
— Однако ваш младший сын строит в Брюсселе баррикады, с которых подлая чернь стреляет по моим войскам.
Ответ де Линя показался всем очень странным:
— У моего сына большие способности к инженерии…
Иосиф уехал. Но появилась женщина красоты бесподобной. Это была Софья Константиновна Витт, урожденная Глявонэ (или Челиче?), и Потемкин, явно ослепленный, представил ее императрице. Екатерина спросила: ради чего она оказалась в Тавриде?
— Завтра я отплываю в турецкую Бруссу, где надеюсь отыскать свою бедную мать. Настолько бедную, что она была вынуждена продать меня и мою сестру польскому нунцию Боскампу. Теперь я даже благодарна матери, продавшей меня…
Потемкин волочился за красавицей, где-то очень долго пропадал, почему Екатерина и встретила его с ревностью:
— Неужели и ты, друг мой, не устоял перед этой низкой тварью, на лице которой выжжено клеймо продажности?
— Мы беседовали о… крепости Хотина, она уверила меня, что случись война, и Хотин сразу отворит нам ворота.
— Каким же образом?
— Сестра мадам Витт, тоже проданная матерью, была куплена пашою Хотина, и она стала «одалыкой» в его серале.
«Одалыка» — звезда гарема (отсюда же и «одалиски»). Но Екатерина до седых волос ревновала Потемкина:
— Вольно ж ей врать, а тебе вольно врунью слушать…
На обратном пути в Россию императрица заночевала в слободе Анновке, тоже принадлежавшей Безбородко.
— Слушай, Андреич, какой уже раз я ночую в твоих поместьях. Всюду, куда ни заедем, везде у тебя имения. Я ведь помню, каким босяком достался ты мне, из косточек суповых ты мозги, словно пес бездомный, высасывал. А теперь? Диву даюсь, и когда ты успел таким магнатом соделаться?
— Все вашими щедротами, — отвечал «щирый хохол»…
В свите царицы появился скромный Голенищев-Кутузов, которого Екатерина встретила очень приветливо:
— Берегите голову, Михаила Ларионыч, — сказала она ему. — Видит Бог, ваша голова еще пригодится матушке-России…
7 июня в Полтаве съехались Потемкин и Суворов, Екатерина со свитой и послами. Здесь перед ними было документально разыграно славное Полтавское сражение, о котором Сегюр известил Париж: «Оно явилось в живой, одушевленной картине, близкой к действительности». Все было исполнено в подлинной исторической точности — и огонь инфантерии, и наскок кавалерии, в громыхании канонады не были слышны только вопли умирающих, ибо войска сражались с притворной жестокостью. Но впечатление от битвы было настолько сильным, что в самые патетические моменты сражения зрители невольно вскрикивали от ужаса. Екатерина поднесла Суворову табакерку со своим портретом и с бриллиантами:
— А три рубля за квартиру, так и быть, я заплачу.
Суворов пал перед ней на колени:
— Спасительница! Не будь тебя, кто бы мне три рубля дал?..
Над землей еще клубились тучи порохового дыма, когда она, низко кланяясь, вручила Потемкину пальмовую ветвь:
— Это тебе, друг мой… за Тавриду! И отныне велю во веки веков звать тебя князем ПОТЕМКИНЫМ-ТАВРИЧЕСКИМ…
Екатерина тронулась на север, последний раз посетив проездом Москву: больше она ее никогда не увидит.
Неурожайный год снова подкосил страну.
— Европу мы здорово удивили, — сказала она. — Теперь пришло время нам самим удивляться…
Королевская дача «Гага» в окрестностях Стокгольма: рыжие камни, поросшие белым мхом, шум ручьев, стройные сосны, по ним скачут белки. Молчаливый камердинер провел офицера до дверей секретного кабинета, в котором его ожидал король.
— Рад видеть вас, Эренстрем, живым и цветущим. Не стану придираться к вам за то, что вы оказались в обществе изменника Магнуса Спренгпортена. Я жду подробного рассказа о виденном…
Рассказ Эренстрема был насыщен точными подробностями о путешествии от Петербурга до Тавриды, в нем было много и таких деталей, которые ускользнули от внимания Сегюра, де Линя и прочих иностранцев. В кабинет вошел узколицый и мрачный брат короля, герцог Зюдерманландский, масон очень «высоких градусов», командовавший шведским флотом. Он спросил:
— Сколько кораблей в Севастополе вы видели?
— Тридцать. Из них многие — линейные.
— Проклятье! — сказал король. — Когда они успели все это построить? Наверное, опять лес не высушили?
Герцог Зюдерманландский сказал, что червя еще нет:
— Червь заведется позже, а пока могут плавать…
От Эренстрема потребовали письменно изложить свой рассказ. Ознакомясь с ним, Густав III сказал:
— Отличный документ, срывающий фальшивый покров миролюбия с моей sestr'ы. Европа в брожении, и вряд ли Швеция избегнет военной участи. Осторожность требует от нас принять некоторые меры. У меня в стране снова неурожай, я выезжаю в Сканию, чтобы молиться заодно с голодающими. Вы найдете меня в Мальме, где и получите задание, приличествующее вашим способностям…
Они встретились в Мальме, опять была соблюдена обстановка секретности. Густав завел речь о Спренгпортенс:
— К сожалению, таких офицеров, как он, немало в моей армии и на моем флоте. Вы сейчас нелегально проберетесь в провинции Эстляндии и Лифляндии, потерянные нами со времен Карла Двенадцатого, и там выявите антирусскую оппозицию среди тамошнего рыцарства…
Во время беседы дверь скрипнула, в щель просунулась голова очень красивого молодца, и король даже огорчился:
— Это барон Армфельд, он слишком умен, чтобы не догадаться, о чем мы тут сговариваемся… Ладно! Мы с бароном давние друзья. Я буду продолжать: мой флот в отличном состоянии, армия имеет полный комплект, арсеналы и магазины перенасыщены оружием. Никогда еще Швеция не бывала так прекрасно вооружена… Когда слухи о войне с Россией станут достоверны, старайтесь из Ревеля достичь Гельсингфорса: вы найдете меня на фрегате «Амфион»… Политическая обстановка, — продолжал Густав энергично, — сложилась в пользу Швеции, которую поддержит Англия, Пруссия, и, конечно же, Турция. Теперь я спокоен. — сказал король, — Полтавы не повторится!
Через несколько дней Безбородко уже докладывал Екатерине об этой беседе. Она просила назвать источник.
— Барон Мориц Армфельд.
— Источник хорош. Можно верить…
Безбородко на цыпочках удалился. Екатерина вздохнула и продолжала письмо: «Столица моей империи, на мой взгляд, еще не найдена, и, вероятно, не мне сыскать ее… Нужно на 60 000 войска больше, чем имеем, чтобы обеспечить Санкт-Петербург от стремительного нападения!» Нападения — с севера.
4. ЭДИ-КУЛЬ
Юсуф-Коджа спрашивал английского посла Гексли:
— Правду ли говорят люди, будто твой король изобрел машину, в которую запихивают живого быка, а потом вынимают из машины готовую колбасу из мяса и отличные гребенки из костей?
— При мне такой машины в Англии еще не было, — отвечал Гексли. — Но, возможно, ее изобрели за время моего отсутствия.
— Ты узнай, посол, не слыхать ли в Европе о такой машине, чтобы в нее затолкать человека в штанах, а с другого бы конца он выскочил без штанов — уже высеченный и рыдающий…
Карьера Юсуфа характерна для империи Османов. Сначала он подавал воду и раскуривал трубки для капудан-пашей, затем на кораблях торговал лепешками для матросов. Разбогатев, пролез в казначеи флота, сделавшись пашою под кличкой «Коджа» (что означает «длиннобородый»). А теперь он — великий визирь, в его руках судьбы войны и мира… Конечно, беспардонный туризм русской кралицы до Тавриды стоит того, чтобы подпалить бочку с порохом. К тому призывали султана его советники — Гексли и пруссак Диц:
— Стоит вам поднять над Сералем «кохан-туй», и Швеция моментально высадит десанты на невской набережной Петербурга.
«Кохан-туй» — это хвост лошадиный. Французский посол Шуазель-Гуфье предупредил Булгакова: Юсуф-Коджа вытряс уже все души из банкиров, чтобы сдали свои капиталы в казну султана.
— Это решение угрожает войной, и я сам свидетель тому, как султан жаловался прусскому послу Дицу, что привык посыпать плов солью, пахнущей малиной, а такая соль осталась в Крыму…
15 июля 1787 года Булгаков проснулся в Буюк-Дюре от лая злющих турецких овчарок, охранявших посольскую дачу.
— Москов сарайдан терджуман гылды!
Булгаков, еще сонный, понял: приехал драгоман из русского посольства.
Драгоман сказал: послу надо быть у Порога Счастья:
— Реис-эфенди желает видеть тебя завтра же…
Рейс сидел на подушках с бумагою в руке:
— Теперь ты будешь слушать, что я скажу. Россия должна отказать себе в праве покровительства над ханом Грузии…
— Ираклий не ваш хан, а царь Грузии, которая волеизъявлением всенародным состоит в протекторате российском.
— Не ври! Ираклий вассал нашего падишаха. Слушай далее. Войска из ханства Грузинского вы должны вывести…
— Мы вывели их давно, — сказал Булгаков.
— Не прыгай, как блоха, через мои слова. Ты лучше слушай! Сорок соляных озер в Крыму вы отдайте султану. Турция отныне будет осматривать все русские корабли. Россия не имеет права ввозить в свои пределы с Востока масло оливковое, кофе из Яффы, пшено сарачинское (рис) и…
— Этим ультиматумом, — опередил его Булгаков, — Высокая Порта разрывает все артикулы Кучук-Кайнарджийского мира.
— Ответ дай не позже двадцатого августа.
Булгаков нагнулся над рейсом, сидящим на подушке:
— Ты же умный человек и понимаешь, что за такой срок я не успею отослать пакетбот до Севастополя, курьеры не успеют доехать до Петербурга и вернуться с ответом…
Не дослушав посла, реис-эфенди свернул бумагу:
— Я лишь исполнил волю моего повелителя.
— Но я заметил в твоих словах волю советников, прусского и английского, которые как серьги висят на ушах визиря…
Возвратясь в посольство, Булгаков сразу начал уничтожать дипломатическую переписку, спалил секретные шифры, деловые бумаги. Ему советовали закопать в саду драгоценные вещи.
— Вещей я никогда не жалел, — отвечал посол…
К великому визирю Юсуф-Кодже явился курьер султана с повелением: «ОБЪЯВЛЯЙ ВОЙНУ, БУДЬ ЧТО БУДЕТ». «Будь что будет» — это мусульманский «кысмет», но в переводе на русский язык. Юсуф отправил курьера к рейсу, чтобы звал Булгакова в Диван. Встреча в Диване состоялась 5 августа.
— Мы, — заявил Юсуф, — не желаем знать никакой Тавриды, для нас она останется Крымом татарским. И мы решили: Россия должна вернуть нам Крым, а все прежние договоры уничтожаются, включая и Кучук-Кайнарджийский… Если ты не согласен с нами, мы поднимем даже стариков и мальчиков, начиная с семи лет, всех пошлем на войну — и вы погибнете в крови и во прахе.
«Я, — писал Булгаков, — едва не спросил: да кто же останется столицу беречь?.. Дворы Порты наполнены были янычарами, один из них стоял надо мною и держал кинжалы, как бы боясь, чтоб я не заколол визиря. При провожании меня чины Порты плакали», и по их слезам Булгаков понял, что не все в Турции потеряли головы: есть еще турки, желающие мира с Россией… Янычары, обнажив ятаганы, провели русского посла в Эди-Куль. Он глянул на крыши дворца Сераля: там ветер развевал длинный и черный «кохан-туй».
— Значит… война, — сказал он себе.
Когда двери тюрьмы замкнулись за ним, Булгаков не знал, сколько лет проведет здесь, и оставался спокоен. Но вскоре турки — через папского интернунция — переслали ему письмо от Екатерины Любимовны: она сообщила, что встретила человека, давно ее любящего, и лучше ей быть женою бедного акушера Шумлянского, нежели оставаться богатой содержанкой дипломата Булгакова… Вот тогда Яков Иванович не выдержал и заплакал. Поутихнув от горя, посол оглядел стены темницы и задумался. Он-то, как никто другой, был отлично извещен, что русский флот слишком быстро вырос, но еще не окреп и Россия к войне не готова. «Впрочем, как всегда…» Булгаков решил ожидать побед русского оружия — это единственное, что вернет ему свободу! Но все может закончиться и проще: ятаганом по затылку, веревкой на шее или чашкой кофе с бриллиантовой пылью.
Он постучал в двери узилища своего, требуя:
— Бумаги, чернил, перьев! Если я не получу их от вас, я буду жаловаться вашей прекрасной султанше Эсмэ…
Самое добротное и прочное в Турции — флот, один из лучших в мире, и султаны денег на его развитие никогда не жалели. Плавучие громады несли на своих палубах тысячные оравы экипажей из отборных головорезов. Но, прекрасные моряки, турки были скверными навигаторами. Их штурманы не могли проложить курс даже из Босфора на Кафу — под углом к норд-осту; из Стамбула они робко плыли вдоль берега до Синопа, лежащего на одном меридиане с Кафою, и от Синопа держались точно меридиана к норду, попадая таким образом в Кафу (Феодосию)…
Стоило Екатерине покинуть таврические края, и турецкая эскадра, шлявшаяся в Днепропетровском лимане, открыла военные действия. Как раз в это время в Глубокой Пристани, близ Херсона, отстаивались для оснащения такелажем новоспущенные фрегаты. Еще не имевшие парусов, они представляли легкую добычу, — и турки не однажды совались в устье Днепра, как щука в тихую заводь, где отлеживается жирный, но беззащитный налим. Узнав об этом, князь Потемкин-Таврический указал Мордвинову срочно выслать в лиман 12-пушечный «Битюг» под командой штурманского поручика Вани Кузнецова… Ему было ведено:
— Покрутись там, будто глубину фарватера меришь.
Турки встретили его огнем. Кузнецов отвечал залпами. Он сразу сбил рангоут на турецком фрегате и, ловко ретируясь на мелководье, принудил турок вернуться под защиту батарей Очакова. Потемкин за такое дело расцеловал штурмана:
— Жалую тебя белым мундиром, и отныне ты уже не поручик, а быть тебе в чине лейтенанта флотского…
Но объявления войны еще не было. Послали запрос коменданту Очакова — паша Гусейн отмолчался. Ночью тихо погребли к Кинбурну фелюги, наполненные запорожцами. Бежавшие в Туретчину казаки просились обратно на русскую службу. Потемкин их принял, прошлым не попрекая. Запорожцы сообщили «Грицку Нечесе», что у Гаджибея появились корабли Эски-Гасана:
— А он у турок весьма в важных почитается…
Чтобы поддержать дух в князе, Суворов из Глубокой Пристани писал ему: «Вы велики, ваша светлость. Ясно вижу, как обстоят дела. Будущее управляет настоящим…» Григорий Александрович вызвал из Севастополя сюрвайера Прохора Курносова:
— Все галеры и плашкоуты, на которых государыня к нам приплыла, начинай переделывать для нужд воинских. Чтобы несли единороги, мортиры и гаубицы больших калибров. Если я тебе полную мочь дам, скажи, к сентябрю управишься ли?
— Не спать, не есть нам, — отвечал Курносов.
— Не спи, не ешь… Где лес бракованный?
— На складах. Из него можно бомбардирские боты делать. А из «военного» леса — лодки канонирные.
— Озолочу! В бригадиры выведу! Или… расстреляю, ежели не управишься. Без гребной флотилии — смерть нам: если турки в Днепр сунутся, то Херсон голыми руками возьмут…
Суворову он вручил самый ответственный и опасный район боевых действий — оборону Кинбурнского полуострова.
— Стоит на карту глянуть, и дураку ясно, что коса Кинбурна, словно язык длинный, в лиман высунулась, по этому-то языку, — говорил Потемкин, — турки прямо в рот к нам залезут, и там нашей милости они все зубы повыдирают…
Из Очакова доходили слухи: гарнизон усиливается, турки получают хороший рацион, а дезертиров без проволочек вешают, в момент казни давая выстрел из пушки. Больных в Очакове очень мало (значит, и в медицине навели порядок). Запорожцы говорили, что Гусейн-паша, старик осторожный, тайком вывез из Очакова немало драгоценностей и закопал их на острове Березани:
— Взять бы нам Березань да пограбить все в ямах…
Потемкин навестил Кинбурнскую косу, через трубу долго разглядывал Очаков, утопающий в желтой пылище.
— Турки скот гоняют на выпас, — пояснил Суворов.
Через русского консула в Яссах известились, что Булгаков уже заточен в Эди-Куле. Все стало ясно: война…
— Александр Василич, имею я намерение войско Голенищева-Кутузова придвинуть к устью Буга… Что скажешь?
— Михаила Ларионыч хитер: его и де Рибас не обманет!
С этого времени имена Суворова и Голенищева-Кутузова все чаще стали соприкасаться в военной истории государства. Их объединяли Днепр и Буг, впадавшие в один лиман одного моря…
Современник писал: «Представлена в Эрмитаже сочиненная гр. Сегюром трагедия «Кориолан»… площадная молва возвещает нам войну с турками, и для того его светлость (Потемкина) не скоро сюда ожидают».
К возвращению Екатерины гениальный Кваренги закончил создание царственных лоджий Рафаэля, чем и доставил императрице приятное удовольствие. Сильные дожди и туманы задержали двор в столице, а в августе перед Зимним дворцом разразился бунт рабочих-строителей, которых обирали подрядчики.
Екатерина боялась подходить к окнам, чтобы в нее не запустили с площади булыжником. Бунтовали каменщики, занятые облицовкой Фонтанки в гранит. Рабочие требовали на площадь императрицу, а графу Ангальту, который русского языка еще не постиг, они раскровянили лицо. Безбородко сказал, что надо призвать Архарова, генерала от полиции, давно уже славного умением говорить с простонародьем шутками-прибаутками.
— Хороши шуточки, — отвечала Екатерина, — от самого Курска ты со мной вместе наблюдал бедствия народного голода… Что мне Архаров с его юмором? Зови сюда Конную гвардию!
17 мужиков конногвардейцы взяли с площади под белы рученьки и повели туда, куда всех водят в таких случаях. Но, чтобы не усугублять недовольства в народе, Екатерина, человек практичный, арестованных велела тут же отпустить не наказывая, а подрядчиков отдала под суд. Из Европы пришли четыре корабля с овсом, и петербуржцы расхватали овес моментально — это был нехороший признак: избалованные в еде петербуржцы овсу радовались!..
Изестие о войне дошло до столицы только 29 августа, когда на Юге страны уже пролилась первая кровь. Екатерина выслушала, что Булгаков посажен в Эди-Куль, и после обедни, на выходе из церкви, стала плакать. То, что война случится, она знала. Но не могла предположить, что война возникнет столь внезапно. Чувства ее были оскорблены еще и тем, что Турция вероломно начинала войну при общем рукоплескании Европы.
— Как ненавидят нас… все! — сказала она с яростью. — И будь она проклята, эта Европа паршивая: мечутся, словно кошки угорелые… Ну хорошо! — произнесла Екатерина с угрозой. — Дадим вам всем звону…
Безбородко вызвал Сегюра: ополчась противу интриг Пруссии и Англии при дворе султана, он сказал, что укрепление южных рубежей России никак не было признаком близкого нападения.
— Мы не мыслим о разрушении Османской империи, но Тавриду разбойникам не вернем! Государыня полагается на авторитет вашего короля, и, если он, ваш король, прибегнет к посредничеству, дабы немедля вернуть свободу Булгакову, переговоры наши с Портою — мирные! — вполне могут возобновиться…
Екатерина вызвала к себе не Кобенцля, а де Линя:
— Не скрою, я ошарашена… но не войной, а тем, что война явилась слишком скоро. Революция охватывает Фландрию, Брабант и Голландию, в таких условиях сможет ли ваш император и мой друг Иосиф открыть военные действия одновременно с нами?
— Он уже открыл их, послав большой корпус не против Турции, а против возмущенных Австрийских Нидерландов. Я буду прям, — сказал де Линь, — на помощь Вены вы не рассчитывайте.
Для Екатерины это был удар, но она выстояла:
— Как вы полагаете, что Иосиф сейчас предпримет?
Свой ответ де Линь записал: «Он пришлет вам добрые пожелания, а так как пожелания по почте пересылаются удобнее, нежели двигаются армии, то письмо императора будет переполнено ими». Вскоре из Вены поступило распоряжение, чтобы де Линь оставался при русской армии Потемкина — атташе-наблюдателем.
— Езжайте, принц Нассау-Зиген уже воюет…
Екатерина созвала расширенный Совет:
— Чаю, вы все знаете, что турки дерзнули посадить в Семибашенный замок (Эди-Куль) министра нашего. Для изъяснения коварного поведения Порты сообщена вам будет графом Безбородко историческая справка от Коллегии дел иностранных.
Безбородко с большим разумом составил записку, в которой изложил перечень нарушений Кучук-Кайнарджийского мира со стороны турецкой, и заключил свое чтение словами:
— Свет беспристрастный ясно видит, что со стороны российской предшествовали одни лишь искренность и миролюбие…
Екатерина, очень печальная, сказала:
— Сами видите, что достоинству нашего государства нанесено неслыханное оскорбление… Превосходство сил Турции сознается нами. Вмешательство Англии и Пруссии вызвало острое воспаление в голове Абдул-Гамида, но… Можем ли мы быть уверены в дружелюбии Франции? Любезность графа Сегюра политического климата еще не меняет. Со стороны шведской останемся в подозрении. И будем свято уповать исключительно на собственные силы, да не может так быть, чтобы русское воинство не осиялось новою славой!..
Она откачнулась в кресле. Наступила тишина.
— Ну, что вы молчите? — сказала императрица. — Дело за малым: давайте сообща составим манифест к народу…
Обращение к народу выглядело так:
«Отоманская Порта, утвердивши вечный мир с Россией, вероломно нарушила всю святость онаго… Мы полагаем нашу твердую надежду на правосудие и помощь Господню, на мужество полководцев наших, Графа Румянцева-Задунайского и Князя Потемкина-Таврического, и храбрость войск наших, что пойдут следами недавних побед, коих свет хранит память, а неприятель наш понесет свежие раны…»
Так вот начиналась Вторая русско-турецкая война.
Официальный Петербург беспокоило молчание Потемкина.
5. ОН СТАЛ НЕСЧАСТЛИВ
Человеку с душою дряблой лучше и не слышать в ночном морс звуков корабельного корпуса. Он будет просыпаться от скрипения перетруженных бимсов, от скользкого шуршания волн по обшивке, от надоедного писка голодных крыс, опять дерущихся в придонных отсеках…
Марко Войнович командовал в Севастополе парусной эскадрой — главной боевой силой флота. Стоило ему с Мордвиновым сойтись за рюмкой, они упивались обоюдной враждой к Потемкину, который (вот чудак!) хотел бы видеть корабли в открытом море и чтобы они (вот глупец!) помогали армии. Суворов, кстати, тоже не глядел на флот как на забаву мирных дней, а требовал от моряков усилий, совместных с усилиями армии. Свидясь с Потемкиным, он доказывал, что капудан-паша Эски-Гасан человек отчаянный и будет стараться разбить черноморцев по частям:
— Сначала в лимане всех распушит, потом Севастополь загрызет. Алжирец сей горяч и азартен, при Чесме со дна моря выплыл и саблю в зубах держал, как собака палку. Теперь Гасан завел льва, который чуть было не сожрал в Стамбуле графа Шуазеля-Гуфье, когда тот пожелал знакомиться с адмиралом…
Но турецкий флот тоже был разделен: одна эскадра стояла под стенами Очакова, угрожая Херсону и Кинбурну, другая околачивалась возле берегов Болгарии, чтобы перехватить русские корабли, если они дерзнут устремиться к Босфору.
— Мне уже тошно, — жаловался Суворов, — с косы Кинбурнской слышать песни матросов султанских, видеть, как басурмане по палубам шляются, а Мордвинов и ухом не ведет…
Потемкин в крепких словах указал Войновичу вывести эскадру в море: «Где завидите флот турецкий, атакуйте его во что бы то ни стало, хотя бы всем нам пропасть» А иначе с адмиралом этим говорить нельзя: Войнович тысячу отговорок сыщет, только бы ему дома сидеть, печку топить дровами казенными да кота гладить. Отправив приказ в Севастополь, светлейший снова углубился в дела — политики и флирта, хозяйства и пиров. Каждую свою женщину Потемкин любил так, будто она была его первая и последняя: «Рисовал я тебе узоры, нашивал бриллианты, я весь тобою наполнен, жалею, что, вспотевши, вчера уехала… Явись снова, прелесть моя воздушная: белое платье покроет корпус, ты опояшь себя поясом лиловым, грудь чтобы открытая, а волосы без пудры, распущенные, сорочка у грудей схватится большим яхонтом. Буду целовать ручки и ножки, а ты забудешь сама себя — я для тебя, красавицы, всем миром стану…»
…Черноморский флот ожидала страшная трагедия!
Ушаков спал в каюте «Святого Павла» и проснулся рывком, когда в трюмах что-то жалобно всхлипнуло и стало слышно, как потащило по грунту якорь… Эскадра Войновича отстаивалась возле Калиакрии; ветер быстро усиливался; темнело.
— Будить команду и плотников, — велел Ушаков.
Мимо «Святого Павла» пронесло ураганом «Марию-Магдалину», которой командовал наемный англичанин Вениамин Тиздель, на фрегате «Крым» с треском лопнули паруса, обрушило мачту. В грохоте волн четко стучали пушки — корабли взывали о помощи.
— Эй, на руле! — кричал Ушаков. — Против ветра… куда угодно, но держи курс от Туретчины далее!
Эскадру разбрасывало бурей по всем 32 румбам, и корабли, вздымая на обломках рангоута сигналы бедствия, пропадали в гневном кипении моря. Старший плотник доложил Ушакову, что обшивка треснула, в трюмах явилась вода.
— Сам чую, — отвечал Ушаков и ударами ботфорта повыбрасывал за борт ошалевших от ужаса крыс, искавших спасения на палубе. — Всех людей на откачку! Коли насосы забьет, будем ведрами… Даже своими шапками черпать! Не подыхать же нам…
…Василий Степанович Попов разбудил Потемкина:
— Ваша светлость, Войнович до вас, проснитесь!
Потемкин посмотрел, как сладко досыпает красавица в его постели, и расцеловал ее в прелестные уста. Взял с вазы грушу и жадно надкусил. Прошел в кабинет, где стоял Войнович — стоял на коленях»
— Не виноват… Нет, нет! — запричитал он жалко.
— Ты почему здесь? А где эскадра?
— Не знаю. Нет ее, как нет и флота Черноморского.
— Где же он? — закричал Потемкин.
Войнович держал бумагу с рапортом. Не вставая с колен, он взял бумагу в зубы и подполз с нею к ногам светлейшего. Потемкин вырвал бумагу из его рта, вчитался: «Оный шторм длился пятеро суток, после которого старались с запасными стеньгами и реями спасать суда…» Войнович говорил:
— Это не флот — одни гробы! «Крым» безвестно пропал, а «Марию-Магдалину» затащило прямо в Босфор и выкинуло у Сераля султанского… Вениамин Тиздель сдал шпагу туркам!
Потемкин вцепился пальцами в горло Войновича:
— Задушу! Погубил… весь флот! Где флот?
Лицо адмирала посинело, мертвея в удушье.
— Не я, — хрипел он. — Не я… так Богу угодно.
Потемкин разжал пальцы. Попов стоял наготове. Войнович, шатаясь, прошел к столу, выпил водки и осмелел.
— Если б корабли были справно деланы… Туркам флот строят англичане с французами, а на Руси — мужичье окаянное… с топорами.
— Молчи. Ушаков вернулся ли?
— Я видел, как его «Павла» потащило от Калиакрин в море открытое, а фок-мачта уже была сбита…
— Не повезло, — заметил Попов. — Это беда.
— Не беда, а… конец войны, — ответил Потемкин.
Когда Войнович удалился, светлейший не мог сам идти. Попов поддерживал его. Потемкин громко плакал:
— За што мне, хосподи? Все… конец… умереть бы!
Попов усадил его за стол, вставил в пальцы перо:
— Пишите, ваша светлость. Государыне…
Рыдая и разбрызгивая чернила по бумаге с золотым обрезом, Потемкин с трудом складывал раскоряки-слова: «Я стал несчастлив, — сообщал он Екатерине. — Флот Севастопольский разбит… корабли и фрегаты пропали. Бог бьет, а не турки!»
В паническом состоянии он просил отставки, писал о завершении жизни позором, главнокомандование желал сдать Румянцеву-Задунайскому.
Попов оторвал его от стола, рыдающего, сразу постаревшего, ни к чему более не годного. Он довел его до спальни, где сладко досыпала златокудрая молодая красавица.
— Брысь, курва! — спихнул ее на пол Потемкин.
Его свалила боль в печени. Попов велел принести таз, светлейшего мучительно рвало. Потом он откинулся на подушку и замолчал, тупо глядя в расписанный узорами потолок. От вина и еды упорно отказывался.
— А как же дела? — спрашивал его Попов.
— Сам, — кратко отвечал светлейший…
За окнами доцветала, в багрянце и ароматах, благодатная осень. В голове Потемкина родилась ненормальная мысль: гибель фрегата «Крым» он стал совмещать с гибелью Тавриды. И некстати было появление сюрвайера Прохора Курносова.
— Я же тебя в люди вывел, а ты… — Он осыпал мастера бранью за плохое качество кораблей. — Гнилье… все разломало!
— Нет, не гнилье, — отвечал Курносов. — Надо плавать уметь, тогда бы и не закинуло Тизделя под окошки дома султанского. Вот Ушаков! Его «Павел» от самой Болгарии аж до Сухуми протащило. А им сам черт не брат: по звездам определились, воду откачали, фальшивый рангоут поставили и пришли обратно в Севастополь… сейчас ремонтируются.
Ушаков жив! Но легче Потемкину не стало.
— Крым сдать, — вдруг решил он абсурдно.
— Крым сдать — все сдать, — резко возразил Попов. — Тогда нам лучше совсем не жить, а сразу взять да повеситься…
Все рушилось в судьбе фаворита удачи, лицо его размякло, как у старой потасканной бабы, в одиноком глазу затаилась боль и печаль. К его постели подсел Суворов:
— Эски-Гасан опять рыщет в лимане…
Екатерина слала письмо за письмом, требуя подробного отчета в действиях, настаивала на том, чтобы флагманский корабль не называть «Слава Екатерины», а то Войнович загонит его в нору Босфора, как Тиздель загнал «Марию-Магдалину», и тогда Европа надорвется от хохота… Потемкин согласился: Славу Екатерины» впредь именовать «Преображением»!
Мальтийские кавалеры, давно солидарные с Россией, прислали на Черное море своих бесстрашных рыцарей в черных плащах с белыми крестами, и они стали мичманами русского флота. Потемкин всегда ценил их большие знания мореходов, обретенные в многовековой борьбе с алжирскими пиратами. С греками забот тоже не было — балаклавские рыбаки стали военными моряками. Зато хлопотно было с запорожцами: одни оставались на службе султана (их называли «неверными»), другие вернулись в русское подданство (называясь «верными»). Суворов ожидал нападения турок сразу на Херсон, но лазутчики его, верные запорожцы, сохранили связи в гарнизоне Очакова, сообщили, что капудан-паша Гасан прежде готовит нападение на Кинбурн.
Потемкин, еще не выбравшись из меланхолии, полностью доверился опыту Суворова; светлейший подарил генерал-аншефу богатый шлафрок со своего плеча, а пирог с трюфелями резал пополам, говоря адъютантам: «Отвезите в Кинбурн Суворову… не все мне!» В переписке с императрицей, именуя начальников по фамилиям, он выделял Суворова писанием его имени с отчеством (что стала делать и Екатерина, ему подражая). В сентябре доктор Самойлович принес в палатку Суворова длинное турецкое ружье и выпалил из него в землю — образовалась глубокая ямка.
— Додумались! — сказал он. — Турки забивают в дуло сразу две пули, одна другую в полете толкает, а раны от сего бывают глубокие и очень опасны… Советую вам, аншеф, беречься!
Далеко в море плыл громадный «Мелеки-Бахри» («Владыка морей») — флагманский корабль капудан-паши. На оконечности Кинбурнской косы возвели укрепление, вдоль косы Суворов расположил редуты и батареи. Мордвинов, как всегда, медлил, волынил, тянул. Наконец, разруганный Потемкиным, он выпустил в лиман перестроенные после днепровского плавания галеры. «Десна» была переделана из плавучего ресторана в бомбардирское судно, им командовал мальтийский шевалье Джулиано Ломбард — мичман.
В лимане взорвался на своих погребах линейный корабль турок, море выбрасывало на косу обезображенные трупы.
— Их сразу закапывать, — распорядился Самойлович…
Турецкая эскадра осыпала косу ядрами и гранатами. Гасан решился высадить десант. «Десна» вырвалась на пересечку его кораблям, Ломбард атаковал их с такой свирепостью, что обратил турок в бегство. Суворов, стоя на косе, наблюдал за боем. Два часа, даже больше, маленький бомбардир схватывался с эскадрон противника и вышел из боя победителем. Суворов немедля рапортовал Потемкину, что шевалье достоин скорого возвышения. О том же писал Потемкин и Мордвинову. Однако тот был иного мнения: «Хотя Ломбард поступил с величайшей храбростью, но без моего на то повеления, я за долг почитаю его арестовать и отдать под суд…» Он объявил Ломбарду:
— Вы арестованы! Потрудитесь сдать шпагу…
Суворов был возмущен, а светлейший впал в ярость и присвоил Ломбарду чин лейтенанта. Мордвинова он предупредил, что, если и далее так дела пойдут, он попросит его не соваться в оперативные планы, занимаясь лишь хозяйством на верфях…
Слушая, как разрываются на косе турецкие гранаты, Суворов отписывал Потемкину о бездействии флота: «Коли бы севастопольцы меньше хитрили, все бы здесь Стамбульское пропало…» Но и Войнович, под стать Мордвинову, геройством не отличался. Страх перед морем, ломающим корабли, внедрился в его сердце, обуяв душу холодом, и Потемкин никак не мог сдвинуть эскадру с якорей. Войнович ссылался на то, что ремонт кораблей только начинается, корабли скверные, а леса не хватает…
— Какой-то заколдованный круг, — сказал Попов.
— А я их сейчас расколдую, — ответил Потемкин.
Он указал Ушакову лично возглавить боевую подготовку моряков эскадры, учить их стрелять на качке, ставить и убирать паруса в шторме, быть ловкими и неустрашимыми, и Федор Федорович дал понять светлейшему, что теперь, получив особые права, он станет вдвойне ненавистен Войновичу и Мордвинову.
— Бери пример с меня, — ободрил его Потемкин. — У меня кулаков не хватает, чтобы от недругов отбиваться. Ты на меня уповай, а я на тебя уповать стану…
Ему легко рассуждать, имея за собой самодержавную защиту. А каково Ушакову — в ранге бригадира флота — вставать поперек дороги двум адмиралам? В эти дни стало известно, что султанша Эсмэ переслала в Эди-Куль для Булгакова большое блюдо с фруктами, что (по турецким обычаям) означало доброе расположение… Попов сказал Потемкину:
— У этой Эсмэ мать была грузинкою. Ей ли, султанше, не знать, сколь истерзана Грузия и един ей заступник Россия!
6. КРЕПКИЕ ЛЮДИ
Паника светлейшего после гибели флота передалась в столицу. Безбородко заметил, что рукав императрицы распорот от самого локтя. Она объяснила:
— Роджерсон срочно кровь отворил: мне стало вдруг так плохо, что некогда было даже платье расшнуровать…
Она велела рекрутировать одного парня с 500 душ, но Безбородко сказал, что этого мало: надо брать по три человека с тысячи. Украинская армия Румянцева потребует в год полтора миллиона рублей, Екатеринославская армия Потемкина вкупе с флотом Черноморским возьмут из казны три миллиона. И надо срочно готовить на Балтике эскадру для отправки в Архипелаг, чтобы ударить по туркам из глубин Средиземноморья:
— Граф Алексей Орлов-Чесменский от командования отказался, и лучше доверить эскадру опытному адмиралу Грейгу…
Снова был созван Совет. Екатерина вслух зачитала письма Потемкина, в которых он просил отставки. Безбородко сказал:
— Может, и лучше светлейшему дела оставить, паче того, граф Задунайский обижен от нас малостью власти воинской, а будучи характером крут, он всю Бусурманию расшибет.
Екатерина. Честь моя и княжая требуют, чтобы князь Таврический в нонешний год от армии не удалялся, не сделав какого-либо славного дела… хоть бы Очаков взяли!
Совет. Мы знаем, что светлейший погорячился, выпустив флот на море в такое время, к плаванию неспособное…
Валентин Платонович Мусин-Пушкин, вице-президент Военной коллегии, вступался, вестимо, за своего шефа Потемкина:
— Нельзя графу Задунайскому обе армии поручать. Пущай Суворов, геройством славен, Кинбурн не сдаст, а светлейшему Очаков брать. По всем расчетам, штурма Очаковская обойдется нашей российской милости потерянием десяти тыщ человек.
Безбородко. На десяти тыщах можно губернию перепахать. Да и светлейший, к пролитию крови жалостливый, на такие великие потери никогда не решится. Очаков измором взять можно…
Екатерина утешала Потемкина, что спазмам его не стоит придавать значения — это обычные «ветры», которые и ее одолевают. «Усердие Александра Васильевича Суворова, которое так живо описываешь, меня обрадовало… империя останется империей и без Кинбурна, то ли еще мы брали, то ли еще теряли!» Но она требовала ни в коем случае не покидать Крыма, ибо… «куда ж тогда девать флот Севастопольский? Я надеюсь, что сие от тебя писано в первом нервном движении, когда ты мыслил, что весь флот пропал… через то туркам и татарам открылась паки дорога к сердцу империи. Но есть либ Очаков был в наших руках, тобы и Кинбурн был приведен в безопасность. Я невозможного не требую, — заканчивала Екатерина. — Пищу что думаю. Прочти терпеливо: от моего письма ничто не попортится, не сломается, лишь перо мое тупится, да и то не беда».
Все дела были оставлены — ждали известий из Кинбурна!
Французы, бывшие советниками при Эски-Гасане, мыслили тактически верно: нет смысла штурмовать Севастополь, если взятие Кинбурна поневоле заставит русских удалиться из Крыма, а Черноморский флот будет вынужден при этом искать спасения на мелководье Азовского моря, где его можно запечатать, как тараканов в бутылке… Двое суток Кинбурнская коса была под обстрелом Очакова и эскадры, на рассвете Суворов повелел:
— Батареям нашим зря ядер не кидать…
Корабли капудан-паши высаживали десанты.
— Не мешайте им! Пусть всем табором вылезут…
Морская пехота противника стала прокапывать косу ложементами от самого лимана до моря. В действиях турок чуялась опытная воля европейских советников и хорошая палка в руках офицеров султана, ибо турка словами копать траншеи не заставишь. Среди османов работали и «неверные» запорожцы, татары с ногаями, раскольники-некрасовцы, жаждавшие в этом бою мародерской поживы. Копали основательно — в пятнадцать линий. Суворов решил:
— Пусть кротам помогают! Скорее вымотаются…
Корабли Гасана, высадив около шести тысяч войска, убрались к Очакову
— за новыми десантами. Прикинув на глаз обстановку, Суворов указал гарнизону крепости выйти в поле битвы для баталии.
— Не рано ли? — возражали офицеры. — Резервы не подоспеют.
— Резервы сейчас и не нужны…
Первая атака захлебнулась в крови, бомбы и ядра турецкой эскадры перемешивали людей с землей. Потеряв пушки, русские бежали обратно в крепость. Лошадь под Суворовым пала, его самого ранило в бок картечью, второй лошади ядром оторвало морду, он лег на землю — перед бегущими:
— Лучше растопчите меня, но… стойте! Еще один шаг назад — и смерть ваша. Десять шагов вперед — позволяю!
Воодушевясь, русские взяли турецкие ложементы.
«Я начал уставать, два варвара на своих лошадях — прямо на меня… мушкатер Новиков возле меня теряет свою голову, я ему вскричал; он пропорол турчину штыком, его товарища застрелил, бросился один на 30 человек… наши поправились». Но полтысячи пушек эскадры Гасана выкашивали русские флаги, просверливая косу насквозь. Суворов ощутил слабость руки — от удара пулей! Казачий есаул Кутейников шарфом перекрутил раненую руку аншефа. «Я омыл на месте руку в Черном море… Спасибо! Мне лучше…» Подоспел Самойлович с аптекарем, наложил крепкие повязки на раны. Но турки, ободрясь паузой боя, в рукопашной — на саблях! — вернули себе утерянные позиции. Все надо было начинать сначала: с первого шага, с начального геройства…
К вечеру коса Кинбурна представляла жуткое зрелище: трупы лежали грудами, еще теплые и дряблые, среди мертвецов иногда поднимались живые, их ту же добивали выстрелами, уже не разбираясь, кто там ожил — свой или чужой. Необходимо было решение такое, какое принимается единожды в жизни: вдохновенно!
Суворов окликнул есаула Кутейникова:
— Бери кавалерию, скачи через море — в обход!
Неслыханное дело: эскадроны, как сказочные дружины витязей, шли по волнам, взрывая воду лимана конскими грудами, отрезая туркам пути отступления. А галера «Десна», ведомая доблестным Ломбардом, разгоняла турецкие шебски с подкреплениями, и турки, боясь абордажа, отошли от косы в сторону крепости.
— А нам — в третий раз! — указал Суворов к атаке.
Под Суворовым храпела новая лошадь, тоже раненная. Время от времени он прилегал к ее холке, — обмороки от потери крови навещали аншефа почасту. Воспрянув, он снова все видел, все предугадывал, руководя битвою. Но вот последние лучи солнца скользнули по волнам лимана, на Кинбу рискую косу опустилась тьма…
— А куда делись турки? — спросил Суворов.
Ему показали густые заросли камышей, растущих в самом конце Кинбурнской косы: там и укрылись остатки десанта.
— Сколько ж их там?
— С полтыщи будет. К ночи от холода заколеют…
Турки, боясь показаться из камышей, сидели в холодной воде по самые уши. Они ждали, что Эски-Гасан, отважный «крокодил» султана, пришлет за ними свои корабли и спасет их. Но капудан-паша вывел эскадру в море, крейсируя между Очаковом и Гаджибеем. Сидящие в камышах слушали, как ритмично стучит в темноте сигнальная пушка Очакова: каждый выстрел ее означал, что Гуссейн-паша повесил еще одного «счастливца», сумевшего с Кинбурна перебраться в Очаков… Суворов в этот момент точно определил обстановку:
— Вот именно сейчас Войновичу бы и выйти с эскадрой!
Но Войнович Севастополя не покинул, а Мордвинов выслал в море лишь плавучую батарею Веревкина. Одинокая, она попала в окружение турецкого флота. На помощь ей поспешила галера рыцаря Ломбарда; он и Веревкин, два лейтенанта, сами встали к орудиям. Эски-Гасан прижал горящие корабли к отмели напротив Гаджибея, откуда набежали татары и стали вязать израненные команды… Потемкин не простил этого Мордвинову.
— Где ты был во время боя? — спросил он его.
— Ожидал донесений о его результатах.
— На берегу торчать и дурак умеет, — отвечал Потемкин, — а мне нужны адмиралы в море…
Суворову он писал: «Ты подтвердил справедливость тех заключений, которые Россия всегда имела о твоих военных дарованиях…» Уже холодало. Турецкий флот, явно посрамленный, ушел на зимовку-в Варну. Потемкин велел Попову приступать к заселению Буга в том его месте, где была деревня Ольвия, свозить туда лес и рабочих, а Курносову наказал закладывать фрегаты.
— Заодно и Херсону станет легче, — сказал он сюрвайеру. — А турок не бойся: на Буге стоит Голснищев-Кутузов и ему, чай, одного глаза хватит, чтобы за неприятелем уследить…
Раненых было очень много. Потемкин-Таврический дворцы свои (Никопольский и Бсриславский) передал доктору Самойловичу для размещения в них госпиталей. Екатерина переслала Суворову знаки ордена Андрея Первознанного, и Потемкин сказал:
— Александр Василич, рад за тебя! Но, горячий характер твой зная, прошу нижайше — не вздумай без моего ведома на стены очаковские карабкаться. Себя погубишь, а делу не поможешь. Давай побережем людей…
По случаю победы при Кинбурне столица служила благодарственные молебны, всюду поминалось имя Суворова… Безбородко в один из таких дней поманил к себе Сегюра:
— Граф! Мы не хотели бы враждовать с Францией, но все-таки вы сообщите в Версаль, что когда Кинбурнскую косу разгружали от трупов, средь множества разных мертвецов обнаружили и офицеров вашего славного королевства. Впредь мы таких «героев», если живьем попадутся, будем в Сибирь высылать…
Оповещенный об этом Версаль потребовал от графа Шуазеля Гуфье отозвать французов из турецкой армии. Кинбурнская виктория и бесславное возвращение флота Эски-Гасана погрузили столицу Блистательной Порты в тяжкое уныние. Шуазель-Гуфье добился у визиря свидания с Булгаковым в Эди-Куле:
— Султанша Эсмэ обеспокоена вашим здоровьем, она меня спрашивает: как вы отнесетесь к побегу из замка?
— Отсюда никто еще не убегал.
— В таком случае приоритет будет за вами…
В беседе с визирем посол рассуждал логично: Турции не победить России, войну лучше кончать сразу, нежели продлевать ее в бесполезных кровопролитиях. Первым шагом к перемирию может послужить освобождение русского посла. Хотя бы под видом его побега! Выслушав Шуазеля-Гуфье, визирь Юсуф-Коджа молча кивнул. Для этого кивка у него были основательные причины. Абдул-Гамид, 27-й султан Турции, до такой степени истощил себя в гареме, что едва передвигал ноги, начиная уже заговариваться. Престол падишаха, если Абдулы не станет, перейдет к 28-му султану — Селиму, а Селим обожает свою сестру Эсмэ, — так не лучше ли кивнуть головой, тем более что подобные кивки в протоколах дипломатических бесед никак не отмечаются.
Шуазель-Гуфье снова навестил Булгакова в тюрьме:
— Я все устроил! Стража не закроет дверей вашей темницы, она будет крепко спать, когда вы решитесь выйти на свободу. Фрегат моего посольства доставит вас прямо в Ливорно… Все это сделано мною с явного согласия визиря султана.
— Нет! — отвечал Булгаков. — Бежать по своей воле я бы и согласился, но свободы по соглашению с врагами отечества моего не принимаю. Или пусть я здесь помру, или стану свободен благодаря успехам русского оружия.
— Сожалею об этом, — отозвался Шуазель-Гуфье. — Тогда вам предстоит очень долгое ожидание. Насколько мне известно от моих инженеров, Очаков неприступен, а без взятия Очакова ваша армия не продвинется далее — для взятия Измаила, стены которого намного прочнее и выше стен очаковских.
— Какие новости из Вены? — поинтересовался Булгаков.
— Для вас плохие: Австрия еще не объявила войну Турции, Иосиф находится в разладе с канцлером Кауницем.
— Прошу вас, передайте мою записку интернунцию…
Из тюрьмы Эди-Куля он умудрился возобновить свои связи с агентурой, которая обслуживала его посольство: в ставку Потемкина тайно потекли секретные сведения о турецких делах. Давно жаждущий припасть губами к Кастальским водам, Яков Иванович только здесь, в тюрьме, обрел время для литературных занятий. Турки ему не мешали: пишет? — ну и пускай пишет. Булгаков работал над «Всемирным путешествователем» аббата Дела порта, каждый месяц переводя на русский язык по одному тому. Это сочинение охотно печатал в своей московской типографии Николаи Иванович Новиков. Когда двери тюрьмы откроются перед Булгаковым, он вынесет из камеры Эди-Куля 27 томов. Но это еще не все! Узнав о тяжелой болезни Дениса Фонвизина, дипломат, сам страждущий в заключении, посылал Фонвизину, в Петербург веселые, остроумные письма: смех лечит…
Да, крепок был человечище! Очень крепок.
7. НА ФЛАНГАХ ИСТОРИИ
Зимою шведский король Густав III навестил Данию, желая отговорить ее от давних союзов с Россией; датчане на это не согласились. Но казна Швеции много лет пополнялась субсидиями из Англии, Франции, Пруссии, наконец, даже Турция, у которой пиастры давно плакали, обещала подзанять деньжат у соседей, чтобы укрепить короля в его вражде к России… Как ни прикидывал Густав, а лучшего момента для нападения на Россию еще не возникало: русская армия занята войной с турками! Петербург оставался без защиты, и Густав сказал Армфельду:
— Пора уже свалить этого скачущего Петра, которого безумный паралитик Фальконе установил на берегу Невы…
Андрей Разумовский был заранее извещен, что эскадра Грейга весною проследует через Датские проливы в Греческий архипелаг ради борьбы с турками. Его любовница, графиня Вреде, в феврале 1788 года впервые намекнула ему, что король что-то зачастил в Карлскрону — главную оперативную базу шведского флота.
— Ив каком настроении он возвращается?
— Король весел и бодр, — отвечала женщина…
После встречи в Неаполе и король и посол поняли, что ошиблись в дружеских чувствах, а совместное проживание в Стокгольме сделало их непримиримыми врагами (на что, кстати, и надеялась Екатерина). Разумовский удостоверился в том, что в гаванях Карлскроны собран большой флот, солдат обучают грести галерными веслами, и в марте посол четко информировал Петербург об активной подготовке Швеции к морским операциям. Екатерина, прочтя его донесение, сказала Безбородко:
— Не совсем-то рыцарски ведет себя brat мой. Как гуляка, набил себе карманы золотом и спешит растратить его… Не смешно ли это? Однако и Разумовский может ошибаться. Когда море освободится ото льда, надо сказать адмиралу Грейгу, чтобы послал фрегат для разведки у берегов Швеции…
Грейг зимовал в Ревеле, держа свой флаг на «Ростиславе». Через масонские каналы он узнал о предстоящей войне раньше Разумовского. Самуил Карлович принадлежал к ложе «Капитула Феникса» шведской системы, подчиняясь, таким образом, герцогу Карлу Зюдерманландскому, брату шведского короля. Извечная истина: всякий, вступающий в масонскую ложу, хочет он того или не хочет, втайне обязан принадлежать не интересам своего государства, а лишь тайной внешнеполитической силе, цели которой ему не всегда известны, но приказы которой всегда обязательны. Масонские идеи космополитичны, они отвергают чувство патриотизма. Балтийская ложа «Нептун» находилась на флагманском «Ростиславе», в ее составе были почти все офицеры корабля и даже (не удивляйтесь!) матросы, которых, наверное, соблазняли не столько масонские «градусы» познания, сколько конкретные градусы того вина, что выставлялось на столы в конце заседания. Лед еще не сошел, когда Грейг объявил в ложе собрание.
— Братья, — сказал он, опоясав чресла свои масонским запоном, — высокий метр священного «Капитула Феникса», наш брат герцог Зюдерманландский, нарушив спокойствие в ложах наших, преступил законы миролюбия вольных каменщиков. Надо решать: подъять ли мечи свои на метра нашего Ордена?
И вся ложа «Нептуна» решила — подъять! После заседания адмирал Грейг сказал командиру «Ростислава» князю Долгорукому:
— «Капитул Феникса» никогда не простит мне того, что я сделал сегодня, и смерть моя наступит внезапно, и я никогда не узнаю имени убийцы, как не увижу и лица его…
Не выдержав напряжения политических страстей, испанский посол в Петербурге Нормандес сошел с ума. Екатерину это нисколько не удивило.
— А что тут странного? — сказала она. — Близ моей персоны находиться опасно, не всякий выдержит…
Мадрид срочно выслал в Петербург психически здравого дипломата Гальвеса, который (то ли по доброй воле, то ли за деньги) стал передавать Екатерине секретную информацию о делах Турции, что очень помогало Кабинету дополнять сведения, исходившие от Булгакова. Иосиф II обещал Екатерине выступить в поход, но с места не двинулся, погрязнув в спорах с канцлером. Император желал бы сразу идти на Белград, утверждая свою империю на берегах Адриатики, Кауниц же доказывал ему, что лучше сразу штурмовать Хотин и спускаться не к Средиземному, а к Черному морю, противодействуя влиянию русских на Дунае:
— Стоит ли вашему величеству ссориться с султаном? Не объявляя войны, попробуйте взять Белград потихоньку.
Но «потихоньку» городов никто не берет, и в феврале 1788 года Иосиф все-таки был вынужден объявить войну Турции:
— Однако я не стану спешить, если не спешат и русские…
Визирь собрал в Молдавии громадную армию; она то увеличивалась за счет пополнений, то уменьшалась за счет дезертиров, и сам Юсуф-Коджа не мог сказать, сколько в его «таборе» человек. Австрийцы не спеша заняли Яссы, принц Иосия Кобургский блокировал подходы к Хотину, а сам император тронулся к Белграду. Румянцев, лишенный прежней самостоятельности, не ожидал активности от турок, и сам активности не проявлял; его Резервная армия располагалась в Подолии, готовая действовать в двух направлениях-или против «табора» Юсуфа, или против Пруссии, залезавшей в дела Польши, как в свои собственные… Петр Александрович не раз говорил:
— Пусть сначала Потемкин возьмет Очаков!
Потемкин, проводя зиму в Елизаветграде, принимал у себя делегации поляков. В Европе блуждали слухи, что он желает сделаться королем Речи Посполитой, а если Екатерина умрет, он скроется там от гнева Павла. Но полонизм князя Таврического имел совершенно другую подоплеку: Потемкин просто желал спасти Польшу, как великое государство славян, родственных русскому народу… Из Петербурга его поддерживал принц де Линь, писавший друзьям в Варшаву: «Россия не должна лишаться вашей дружбы потому только, что князь Потемкин, принимая многих из вас в Елизаветграде, вышел к вам без панталон. Кто знает светлейшего близко, как знаю я, тот поймет, что с его стороны это — большой знак доверия…»
В ставку Потемкина приехал князь Николай Васильевич Репнин — весь в черном, застегнутый на все пуговицы, как англиканский пастор; нервным жестом он потянул с бледных и тонких рук черные перчатки, сшитые из змеиной шкуры. В дружеской беседе с Потемкиным он сказал, что Фридрих всегда боялся России и потому с этим стариком можно было иметь дело:
— Фриц откусывал ровно столько, сколько мог проглотить. Иное дело — новый король Пруссии; дорвавшись до власти, он окружил себя людьми, у которых глаза больше их желудков…
Сам масон «высоких градусов», князь Репнин не сказал Потемкину (ненавистнику масонов), что Герцберг, министр иностранных дел Пруссии, подчиняется в ложе видному масону Бишофсвердеру, и вся эта прусско-масонская шайка, во главе с масоном-королем, мечтает растащить Польшу по кускам, как волки в ночном лесу растаскивают свою добычу.
— Кстати! — продолжил Репнин. — Венские шпионы сумели перехватить несколько писем маркиза Луккезини, а Кауниц оказался вдруг столь любезен, что ознакомил наш Кабинет с их содержанием.
— И что же там писано?
— Луккезини внушает ясновельможному панству, что если Варшава пойдет на сговор с Берлином, то новый король Фридрих Вильгельм подарит им Галицию.
— Легко дарить то, что принадлежит другим! — захохотал Потемкин. — Я, князь, с удовольствием дарю вам Калифорнию…
В бокалах из богемского стекла рубиново светилось вино. Светлейший спросил:
— А готов ли Грейг выйти в Архипелаг?
— Грейг готов. Если не помешает Швеция.
— Швеция не может помешать в проливах Дании.
— Но может помешать Англия в проливе у Гибралтара.
— Ты прав, — приуныл Потемкин. — В политике возникает особая дипломатия — дипломатия проливов…
Светлейший во время войны получал жалованья полтора рубля в месяц — как рядовой запорожец: беря эти гроши, Потемкин вставал на бочку, нижайше благодаря казаков, и запорожцы, пуская по кругу хмельную чашу, считали его своим «товарищем», которого можно разбудить средь ночи и попросить полтинник на табак. Весною атаман Антон Головатый гостил у Потемкина в хоромах, дельно советуя, что, прежде осады Очакова, надобно брать остров Березань, что лежит близ Гаджибея.
— Я пошлю туда де Рибаса — пусть берет…
Потемкин заново обряжал полк своих «синих» кирасир, готовых сопровождать его под стены Очакова.
После рождения сыновей Мария Федоровна чуть ли не ежегодно даровала престолу девочек. Но к детям своим имела такое же отношение, какое имеет садовник к ананасу — он его выходил в своих оранжереях, удобрял и поливал, а наслаждаться созревшим плодом не смеет: всех внуков Екатерина отбирала, держа их подалее от родителей. К этому времени она окончательно решила устранить Павла от престола:
— Нельзя давать власть людям, слишком долго власти ожидавшим. Мозги у таких людей давно сдвинуты набекрень. Им кажется, что за время ожидания они все тщательно продумали, а на самом-то деле — лишь испортили свой характер и нервы…
Эти слова в равной степени она относила и к новому королю Пруссии, который наглел все больше; Безбородко предъявил Екатерине похищенный документ; из него стало ясно, что пишет министр Герцберг маркизу Луккезини: «Россия не может обрести Очаков без согласия на то Прусского королевства…»
— Да в уме ли они там? — крикнула Екатерина и, схватив перо, на полях донесения оставила автограф: «Наместник Божий Вселенной распоряжающийся! Зазнались совершенно!» — Как подумаю, — сказала она Безбородке, — так и в самом деле «Ирод» был просто шелковый по сравнению с этим пентюхом…
Безбородко с подозрением озирал пасмурные балтийские горизонты, начиная верить в прогнозы Разумовского.
— Не поговорить ли вам с Нолькеном? — предложил он.
— Что может знать Нолькен, живущий в Петербурге еще со времен Елизаветы, для которого Россия стала дороже Швеции? Впрочем… поговорить с послом никогда не мешает.
Екатерина вовлекла Нолькена в доверительную беседу, напомнив о давнем разговоре с нею покойного Дени Дидро:
— Дидро сказал мне: иметь столицу на самом конце государства — все равно что иметь сердце под ногтем мизинца! Он считал, столицу России надо образовать заново в центре империи, где-то близ отрогов Урала, где изобилие чистой воды и приятный климат. Дидро советовал мне назвать новую столицу кратко — Русь или Росс!
Нолькен отлично распознал подоплеку ее сомнений:
— Ваше величество, благодарите Петра, основавшего столицу в устье Невы, а то ведь у царя были планы переехать из Москвы в Рогервик или в Таганрог… Но как бы Петербург ни был близок к Швеции, Швеция войны с вами не начнет.
— Вы так ручаетесь за своего короля?
— Я ручаюсь за разумную политику моего королевства. Любое нападение на Россию с севера, когда она воюет на юге, стало бы проявлением самой низкой подлости.
— Вот и я так думаю, — ответила Екатерина…
Под конец беседы Нолькен заверил ее, что, случись безумная война Швеции с Россией, он будет просить русского подданства, чтобы остаться помещиком в лифляндских поместьях своей жены:
— Урожденной, как вы знаете, Цеге фон Мантейфель.
— Нет, барон! — жестко ответила Екатерина. — Случись война, и я выгоню вас сразу же после того, как мне станет известно об отозвании из Стокгольма графа Разумовского…
Безбородко сказал, что Нолькен ушел в слезах.
— У меня дела похуже, но я ведь еще не рыдаю!
В мае 1788 года невестка поднесла царственной бабке еще одну дочку — Екатерину и потом долго рассказывала придворным дамам, что нет ничего приятнее быть беременной, а роды — это забавное удовольствие, которое постоянно хочется повторять. По случаю прибавления в доме Романовых принц де Линь представлялся цесаревичу Павлу, как официальное лицо при русской ставке, и сообщил, что рад отъехать на войну.
— Кому нужна эта война? Кому нужен Крым и тамошний флот? — Павел стал кричать, что империя разорена, в стране голод, выправка солдат безобразная.
Де Линь, оправдывая Екатерину, заметил, что императрица — женщина и потому не может сама ранжировать солдат, пересчитывать казну и лазать по мачтам.
— Вот именно! — отвечал Павел. — Именно поэтому дрянной русский народ и желает, чтобы им управляли одни лишь женщины. В этом случае удобнее маршировать кое-как, иметь на флоте перегнивший такелаж, а казну грабить еще удобнее…
Но еще раньше де Линя отъехал на войну принц Нассау-Зиген, которому Потемкин доверил гребную флотилию в Днепровском лимане.
— Если цесарцы возьмут Хотин прежде нас, это будет позором для армии Румянцева, который засел у себя в Вишенках, и от него — ни гугу! — говорил светлейший князю Репнину.
— Румянцев состарился, — отвечал Николай Васильевич.
— Состарился — уйди! А вы моложе его, учтите…
Это был намек. Фельдмаршальские жезлы, посверкивая алмазами, призрачно колебались над ставкою Потемкина, и князь Репнин невольно задумался — кто обретет жезл раньше: он или… Суворов? Екатеринославская армия готовилась к походу.
Здоровье Абдул-Гамида ухудшалось, а султанша Эсмэ переслала цветы и фрукты Булгакову, после чего дальновидный Юсуф-Коджа объявил Булгакова «мусафиром» (гостем) Оттоманской империи. Правда, гостей в тюрьмах не держат, но даже послабление режима для узника говорило о многом… Однако мощный флот Эски-Гасана снова явился в Черное море, а на Балтике адмирал Грейг вывел на рейд свою Средиземноморскую эскадру. Все напряглось в ожидании: что будет?
8. ЖИВОЙ НАРОДНЫЙ ПОТОК
Там, где Ингул вливается в Буг, еще не родился город Николаев (Nike i laos), а на верфи уже трудились. Народ, чуткий ко всему новому, добровольно стекался в эти места, и ничто не отпугивало людей-ни близость войны, ни скудость заработка, ни хаос неустроенной жизни. Потемкин навестил верфи еще ранней весной, Прохор Акимович показал ему, что сделано:
— Заложено сразу четыре фрегата. На каждый бухнули по четыре тыщи дубовых бревен. Почитай, целая роща. А ежели эскадру строить? Тогда целые леса под корень валить надо…
Потемкин распорядился: вывозить из Самары дубовые саженцы — для дела, сажать итальянские тополя — для красы.
— Пора закладывать корабли стопушечные, — сказал он. — Мастерам платить пять рублев в месяц, а подмастерьям — по три. Если скажут, что на харч не хватает, отвечать так: разводите свое хозяйство и живите с огородов да садов. Земля жирная, истраченная, даст много.
Капитан над портом жаловался, что дров нету.
— Дрова — лес! Спалить все можно. Учитесь греться углем каменным. Он и для печек, и для приготовления пищи годен. Завести потребно сад аптекарский. Бани на манир турецких. Вот здесь, — указал светлейший тростью, — должно фонтан пустить. Из него корабли станут брать воду пресную для плаваний. Нужна фабрика для соления мяса матросам. Сейте горох, чечевицу. А чтобы на меня клевет лишних не было, — заключил Потемкин, — я своих крепостных из Белоруссии переселю к вам на житье…
Случайно возникший, город случайно и заселялся. Но уже торговали лавки, винные погребки и трактиры, греки открывали кофейни. В землю были вкопаны высокие мачты с рангоутом и такелажем, как на кораблях. Солдат переучивали в матросов, чтобы по вантам лазали, по реям разбегались. В устье Ингульца заводили литейное производство, дабы переливать негодные пушки, в грохочущих и чадных кузницах ковали цепи и якоря.
— Чует мое сердце, — сказал светлейший, забираясь в каретку, — здесь большому и нужному городу быть. Помрачит он славу херсонскую, да и климатом лучше…
И отъехал, явно довольный. По весне Курносов готовил к спуску со стапелей первый фрегат, который ощетинился с бортов 44 пушками. Назвали его «Святым Николаем». Солдаты, став матросами, получили водку и кричали «ура!». Курносов распечатал бутылку с вином, пил в одиночестве. Возле ног корабельного мастера терлась собака, он гладил ее по мягкой шерсти:
— Жаль, что не пьешь ты, Черныш, а то бы помянули хозяйку, вспомнили бы и деточек… Не понять тебе, псина моя, как быстро жизнь пролетает. А что я видел в этой жизни? Да ничего хорошего. Одни доски да мозоли. Может, так и надо. Черныш, чтобы до смерти человеку надрываться?
Камертаб уже не навещала его. Да и была ли Камертаб? Пес умными глазами проследил, как его добрый хозяин распечатал вторую бутылку. Потом он положил голову на лапы и тяжело, почти с надрывом, как человек, вздохнул…
Екатеринославская армия Потемкина мановением руки его стронулась с винтер-квартир; карету светлейшего князя Таврического подкидывало на ухабах, под колесами шипела грязь, перемешанная с конским навозом.
— Все загадили! — сказал он графине Браницкой, обнимая ее пышные плечи. — Дай, прелесть, духами твоими надышаться…
Впереди армии двигались ревущие гурты скота, обреченного на заклание, встречались арбы с сухарями, которые от движения повозок перетирались в труху. Выбрав место посуше, гулящие маркитантки раскидывали палатки, продавали шампанское — офицерам, иголки и нитки — солдатам. Для Потемкина и его свиты вечерами ставили великолепные шатры из нескольких комнат, в спальне курились ароматные смолы, композитор Сарти дирижировал итальянским квартетом… Потемкин признался князю Репнину:
— Привыкли мы лаять фельдмаршала Миниха, жестоко судим его походы крымские. А надо признать за истину, что старик лучше нас управлялся и при графе Минихе армия русская такого бардака не ведала, какой у меня наблюдается…
Дорога была забита фурами с больными и умершими. Армия отвалила в сторону, пошла через степь древней татарской «сакмою». Обозы в центре, слева конница, справа пехота. Очевидец описывал движением грандиозного потока, вобравшего в себя коров и принцев, пушки и князей, колымаги и музыкантов: «Взор на таковой вид не иначе как величественностью поражается; со всех сторон раздаются звуки труб и духовых инструментов; барабанный бой наводит некий род ужаса, а шум литавров кровь воспаляет…» 10 июня Екатеринославская армия вышла к переправе через Буг, где инженерный генерал Герман нашел самое неудобное место для форсирования реки… В оправдание себе он сказал:
— Я не виноват! Здесь и Миних переправу имел.
На это светлейший отвечал дураку:
— Сволочь ты паршивая! Благодари Бога своего лютеранского, что я не граф Миних, который на этом самом месте такого же умника, как ты, инженера своего, на оглоблях повесил…
Форсировали Буг в лучшем месте, которое отыскали казаки. За переправой на армию излились страшные ливни с грозами, черноземы раскисли в кашу, лошади утопали в грязи. Офицеры теснились возле палаток графа Браницкого и принца де Линя, где под музыку оркестров всех кормили бесплатно. Первые верблюды с поклажей, двигавшиеся к Очакову, перепугали конницу, которая с «сакмы» шарахнулась в степи. За дождями последовала несносная жарища, многие пали от солнечных ударов. В походной ставке Потемкина секретарствовал Попов, день и ночь работала секретная канцелярия по расшифровке агентурных сведений…
Потемкин оставил армию на попечение князя Репнина, армия после его отбытия разбилась на части, каждый полк шагал сам по себе, артиллерия отстала, теряя в пути лошадей и волов, впряженных в пушки. Из Кременчуга и Херсона навстречу воинству выезжали трактиры. Во избежание смертных случаев от зноя, князь Репнин поступил по-миниховски: армию поднимали в три часа ночи и она двигалась по холодку. Это было разумно, и солдаты оживились. Инфантерия на марше била в полковые барабаны, кавалерия заливалась валторнами. В полдень князь Репнин объявил «растаг» — отдых, и солдаты с бранью падали на землю:
— Растаг, так его растак! А кады ж Очаков-то?..
28 июня армия увидела море, вражеский флот в лимане, стены Очакова и вдали желтую полоску Кинбурна. За десять верст до лимана ночевали в покинутой татарами деревне Адживоли; армия вычерпала до дна все колодцы, потом солдаты жаловались на бурчание в животах:
— Уж не отрава ли? До кустов набегаешься…
Море не освежило людей. Зной и пылища, комары и поносы отягощали бытие, и без того тяжкое. По лиману скользили остроносые лодки запорожцев, стрелявшие из мортирок.
Светлейший встретил де Рибаса вопросом:
— Я тебе поручал Березань взять, так взял ли?
— Нет, ваша светлость. Тому причин множество…
— Первая — ты сам! — И Потемкин влепил ему пощечину.
Он подошел под самые стены Очакова, разглядывая крепость. Вокруг цитадели раскинулись сады, Потемкин рвал с дерева недозрелые вишни, плевался косточками. Турки в белых и красных тюрбанах смотрели с фасов Очакова на чужака, но стрелять в него не стали. Кто-то сверху окликнул светлейшего по-русски:
— Эй, кривой! Тебе чего тут надобно?..
Вернувшись в шатер, Потемкин указал: артиллерии — бомбами поджигать форштадты, саперам — уничтожать сады. За ужином он признался Репнину, что его заботит скорое вооружение Швеции. Если возникнет война на два фронта, возможно ли при этом удержать Тавриду? Екатерина прислала ему письмо, в котором повторяла, чтобы о сдаче Крыма даже не заикались: «Когда кто сидит на коне, тогда сойдет ли с оного, чтобы за хвост держаться?..» Армия и флот собраны под Очаковом. Но осада крепости — еще не взятие ее, и Потемкин твердо стоял на своем:
— Кровь солдата русского дороже всего на свете, и посему брать Очаков будем не штурмом, а измором…
В дыму пожаров сгорали форштадты, гибли сады. Между Очаковом и Кинбурном в лимане блуждала окаянная эскадра Гасана, а Потемкин не находил уже слов, какими мог бы выгнать в море из Севастополя корабли Войновича. В шлюпке он переплыл лиман; на Кинбурне ужасающе смердило.
— Не удивляйтесь, — объяснил Суворов, — мы стоим на могилах, в коих закопаны павшие в прошлом годе. Песочек жиденький, и покойнички под вашей светлостью разлагаются.
На оконечности косы Суворов устроил блокфорт: водрузил батареи, возле них приспособил печи для раскаливания ядер.
— Лучше сего места, батюшка мой, для отражения чужой дерзости не сыскать. Батареи и замаскировал… При хорошем ветре запашок неприятный относит, и дышать даже вольготно.
Суворов сказал, что Войнович держит корабли, как скупердяй деньги в банке, и подмоги от него не видать:
— Дай Бог, чтобы принц Нассау-Зиген не подгадил…
Нассау-Зиген уже получил чин контр-адмирала. «Потемкин, — хвастал он, — на все мои вопросы о штурме Очакова начинает креститься, а я решил безо всяких молебнов выйти в лиман и показать битву крестоносцев с неверными…»
Эски-Гасан напал на его флотилию первым, и пять часов подряд длилась кромешная «свалка» кораблей, пока турки не отошли под защиту крепости. Наспех залатав пробоины и заменив разбитые весла новыми, русская флотилия ночью снова пошла в сражение. Капудан-паша выставил против нее главные свои корабли, обшитые медными листами. Один турецкий «султан» взорвало, остальные бросились под стены Очакова, спасаясь. Гасан остался на горящем флагмане, вокруг него кружились русские галеры. Отважный «крокодил», убоясь пленения, нырнул за борт… Два поражения от русских кораблей, кое-как сколоченных, вызвали у него кровотечение из носа. Он решил покинуть лиман и уйти в море, где тяжело раскачивало на рейдах могучие линейные «султаны». Старинный закон войны гласил: отступающему строить «золотой мост», то есть не мешать его ретираде, чтобы противник не взбесился. Но Суворов огнем блокфорта с косы Кинбурна «золотой мост» разрушил! Ночь была темна, пушки простреливали мрак огненными трассами, с берега было видно, как ядра, докрасна раскаленные, впиваются в медь и дерево, вызывая в отсеках пожары. Турецкая эскадра сбилась в кучу, всюду поражаемая. Нассау-Зиген, снова спешащий к бою, передал Суворову, что ядра блокфорта задевают и его корабли. Турецкие суда, ища спасения, выбрасывались на отмели, крики и стоны слышались из огня и дыма… В эту ночь турки потеряли 6 000 человек. Многие, доплыв до Кинбурна, сдались в плен, но еще больше их потонуло. Раздутые трупы носило по волнам лимана. Солдаты отталкивали их от берега баграми и тут же ведрами черпали воду для своих нужд (иной воды кроме солоноватой воды лимана, не было)…
Екатеринославская армия обложила цитадель с суши, когда сражение в лимане уже закончилось. «Верные» запорожцы отличились ухарством в абордажах, теперь «жертвенники Бахусу курились у них до небес; на всех лицах было начертано удовольствие…»
В июле началась новая жара, опять с грозами.
— Воды нет, нужники не устроены, — говорил князь Репнин. — Всяк, и солдат и принц, тут же ест, тут же испражняется, отчего все в лагере преисполнено погани.
— А туркам внутри Очакова разве слаще? — отвечал Потемкин, совершенно голым разгуливая по хоромам шатра; он вылил на себя целую бутыль парижского одеколона. — Едино вот этим и спасаюсь. А привезли ли уксус солдатам?
— Обозы застряли. Стеноломная артиллерия отстала. Маркитанты все расторговали и уехали. Запорожцы сказывали, что Гуссейн-паша свой гарем на остров Березань вывез.
— Де Рибас, подлец, не взял Березани! А теперь не взять: турки там батарей понаставили.
— В вагенбургах обозных, что за четыре версты отселе, — доложил Репнин, — понос обычный сделался кровавым.
— Господи, да вразуми ты меня! — взмолился Потемкин.
— Очаков надобно брать штурмом.
— Это тебе, князь, Суворов внушил?..
Репнин, дипломат тонкий, сделал намек: нерешительность командующего все объясняют его личной трусостью, и Григорий Александрович намек понял. Через день он объявил рекогносцировку, вся свита и генералы обязаны сопровождать его светлость. Потемкину подвели коня. Князь вырядился в белый мундир, при белых же лосинах, и шляпу с высоким султаном, он весь сверкал бриллиантами и орденами — прекрасная мишень для турецких стрелков! Конь скакал под ним размашистым аллюром, солдаты при появлении фельдмаршала поднимались с земли, Потемкин, глядя вперед, махал им шляпой:
— При мне, ребята, вставать не надобно. Зато прошу вас, братцы, под пулями вражескими не ложиться…
Торжественный, он выехал под самые стены Очакова, и турки сразу начали обкладывать его свиту ядрами. Горячий конь гарцевал под светлейшим, Синельников сказал Потемкину:
— Судьбой не шутят. Береженого Бог бережет…
Потемкин с нарочитой медлительностью оставил седло, просил подать ему подзорную трубу. Кого-то убило сразу, кто-то раненный, отползал в кусты. Потемкин передал трубу принцу до Линю, заметив при этом, что стены Очакова — вавилонские:
— Солдат на этих стенах — вроде мухи.
— Одна муха — только муха, но тысячи мух поднимут камень.
— Знакомое выражение. Откуда взяли его?
— Сейчас придумал, — ответил де Линь.
— Не обманете меня» так сказано у Свифта…
Шляпу сбило, а за спиною — сочный шлепок.
— Аx! — вскричал губернатор Синельников.
Ядро, сорвав шляпу с Потемкина, ударило Синельникова прямо в пах. Репнин (бледный) сказал, что бравировать храбростью перед турками не так уж надобно, а Потемкин спросил де Линя:
— Ваш император у Белграда бывал ли под ядрами?
— Вряд ли его смелость сравнится с вашею.
— Благодарю, принц, за комплимент…
Доказав личное презрение к смерти, Потемкин поскакал обратно к шатрам. Синельников, испытывая невообразимые муки, все время требовал у адъютантов набивать ему трубку за трубкой, которые и выкуривал очень быстро, в крепчайшем дыму жаждая найти утешение от боли. Наконец муки стали невыносимы.
— Князь Григорий! — сказал он Потемкину, — городов мы с тобой понастроили, флот создали… даже чулки бабам делаем. У тебя власть великая, с тебя и спрос короткий… Умоляю: выстрели мне в лоб, чтоб не мучиться!
Потемкин поцеловал товарища в лоб:
— Прости. Своих не бьют. Умри сам…
Вскоре прибыл кабинет-фурьер от императрицы, доставив под Очаков именной указ о награждении Нассау-Зигена 3020 — крепостными душами в Могилевской губернии. Фурьер сдал почту и заторопился в обратную дорогу:
— Живете вы тут и ничего не знаете. А ведь у самого Петербурга уже давно пальба идет страшная.
…Эскадра Войновича покидала Севастополь!
9. РОВНАЯ ЛИНИЯ
Эскадра адмирала Грейга готовилась в далекий путь до Архипелага, часть кораблей уже отплыла в Копенгаген, куда должны были прийти и корабли, строенные в Архангельске. Любая голова, самая пустая, могла бы сообразить, что выгоднее выпустить флот России с Балтийского моря, а уж потом начинать войну с Россией. Возможно, Густав III так и хотел сделать, но Англия страстно желала как можно скорее видеть посрамление России на волнах, и король проявил нетерпение… В большой игре почему бы и не передернуть карту? Густав III в сенате зачитал депешу барона Нолькена, безбожно ее извратив, отчего эскадра Грейга, направляемая против Турции, предстала угрозою для Швеции… Разумовскому король сказал:
— Россия бросила мне перчатку! Пусть только мачты ваших кораблей покажутся на горизонте, и они будут лежать на дне.
Разумовский отвечал королю декларацией, заверяя шведскую нацию в дружелюбии России, но обращаясь непосредственно к народу, посол как бы невольно отделил короля Швеции от шведского народа. Густав признался министру Оксишиерна, что Петербург все эти годы вел себя безукоризненно, не давая Стокгольму ни малейшего повода для придирок:
— Объявите же теперь послу России, что своей наглейшей декларацией он нанес моему королевскому достоинству тягчайшее оскорбление, которое можно смыть только кровью.
Оксишиерна объявил Разумовскому, что посол отныне теряет право являться при королевском дворе.
— Я не сожалею о недоступности вашего двора, — отвечал Андрей Кириллович, — но покинуть шведское королевство могу лишь в случае указания на то из Петербурга…
Объявив войну одному лишь послу России, шведский кабинет стал выискивать повод для объявления войны России. Близ пограничного моста в Кюмени майор Егергорн рано утром вызвал русского караульного офицера Христофорова, горланя ему:
— Не вздумайте разрушать мост, иначе будем стрелять…
Русские на это никак не отреагировали, а Екатерина послала запрос выборгскому коменданту: «Кто был пьян в то утро — наш дурак или майор Егергорн». Миролюбие русских никак не устраивало шведского короля, и тогда он решился на провокацию. Густав велел переодеть своих солдат в русские мундиры; переодевшись, солдаты засели в кустах на русском берегу Кюмени и открыли огонь по своим же, шведским, солдатам…
— Наше терпение кончилось! — объявил король в сенате. — До каких же пор мы, наследники славы великого Карла Двенадцатого, будем испытывать на себе кровожадные инстинкты русских?
Герцог Карл Зюдерманландский вывел эскадру в море, пиратски захватывая русские корабли, а их команды, ничего о войне не зная, мирно сдавались, считая все это какой-то нелепостью. Густаву война казалась милой забавой: он выехал из дворца, как на маскарад, в камзоле из розового шелка, в туфлях с голубыми бантами. Поэты, певцы и танцоры сопровождали короля. На пристани Стокгольма, окруженный дамами, его величество чересчур грациозно раскланялся перед публикой:
— Приглашаю всех вас на завтрак в Петергоф…
Опережая ультиматум, он с рыцарской галантностью извещал Россию о своих планах: «сделать десант на Красной Горке, выжечь Кронштадт, идти в Санкт-Петербург и опрокинуть там статую Петра I»… Загробная тень Карла XII реяла над мачтами его «Амфиона»!
Екатерина оказывала прежнее доверие Нолькену:
— Не понимаю, чем Разумовский обидел короля? Один государь не составляет народа. Когда мне говорят только о русском народе, не упоминая обо мне, я не впадаю в истерику. Я — это я, народ — это народ! А ваш капризный король надул губы оттого, что мой посол осмелился заговорить о шведской нации…
Ни она, ни даже Нолькен еще ничего не знали!
Петербург в это лето плавился от невыносимой жарищи, какой не помнили даже старцы; двор перебрался в Царское Село, куда Екатерина вызвала адмирала Василия Яковлевича Чичагова, предупредив, что после отплытия эскадры Грейга он станет держать свой флот над Балтийским флотом. На ее слова об угрозах со стороны Швеции адмирал отвечал:
— Так что нам Швеция? Чай, не волк — не задерет…
Беседовала она и с Магнусом Спренгпортеном:
— Мой brat делается смешон. Я первая не атакую…
Спренгпортен сказал, что война с Россией — безумие:
— В конце ее король потеряет всю Финляндию, оппозиция его абсолютизму среди офицерства столь велика, что престол в Стокгольме станет вакантен для одного из ваших внуков.
Павел отпрашивался у матери на войну:
— Я ни разу в жизни не слышал свиста пуль, и что подумает обо мне Европа, если я и теперь останусь сидеть дома?
— Сидите дома, а Европа, глядя на вас, подумает, что вы хороший супруг и послушный сын…
Безбородко докладывал, что продолжать борьбу с Турцией не хватит сил. В стране голод, цены возвысились.
— Расходы на войну в год нынешний обойдутся в тридцать с лишком миллионов, и, чтобы хоть эту кампанию протянуть, народ наш надо новыми податями обложить.
— Не от нас нужда — от политики! — ответила императрица. — Но пока Очаков не в моем кармане, я не стану об этом думать.
Ко дворцу подъехала карета посла Нолькена.
— Я вынужден вручить ультиматум своего короля…
Официально объявляя войну России, Густав III требовал вернуть Швеции провинции, отделенные от королевства со времен Петра I, настаивал, что Крым немедля был возвращен турецкому султану, чтобы Россия разоружила свои флоты, а Швеция при этом разоружаться не станет, пока русская держава не исполнит требований шведского короля… Нолькен разрыдался:
— Король желает еще и наказания Разумовского, как личного оскорбителя его королевской чести. А посредничество к миру между Россией и Турцией король берет на себя…
— Карету мне… быстрее — крикнула Екатерина.
Она примчалась в Петербург, раскаленный от солнца. Ультиматум Швеции был таков, что даже прусский посол Келлер сказал ей:
— Подобная нота свидетельствует о признаках умственного расстройства короля.
Сегюр выразился точнее:
— Густав Третий принял за реальность свой обманчивый сон.
Он передал в Версаль ответ Екатерины: «Если бы король даже овладел Петербургом и Москвою, я показала бы ему, на что способна женщина с сильной волей, стоящая на руинах великой империи, но окруженная мужественным народом!» Для подписания манифеста о войне со Швецией она выбрала отличный день…
Это был день 27 июня — день Полтавской победы!
Имелся флот, но в Петербурге не было армии.
Значит, все надежды — на общенародное ополчение…
Газеты Европы уже писали о паническом бегстве двора из Петербурга, об опустении города от жителей, дипломатический корпус якобы перебирался в Москву: грозный флот Швеции вырастал на подходах к столице… Сегюр выразил удивление, почему Екатерина не торопится вывозить сокровища Эрмитажа:
— Ведь в гарнизоне у вас есть пять тысяч солдат. Что они могут сделать перед сильной армией Швеции?
Во время их разговора явился курьер с донесением:
— Шведы берут Нейшлот, король движется на Фридрихсгам.
— Вы слышали, Сегюр? — спросила Екатерина. — Но вы, европейцы, очень плохо знаете нас, русских…
Возмущение вероломством Швеции было столь велико в простом народе, что столичные извозчики и ямщики забили возами и колясками всю улицу перед шведским посольством:
— Послу вашему хребтину кнутьями перешибем…
Эти ямщики первыми вошли в ополчение, образовав казачий полк. Волна патриотизма прокатилась по стране. Деревни, с которых рекрутировали одного парня, добровольно давали трех, самых умных, самых здоровых. Москва на «почтовых» (для скорости) отправила в Петербург 10 тысяч добровольцев, в Архангельске шла запись в ополчение, из Олонецких чащоб поднималось крестьянство, с Ладоги и Онеги шли на флот рыбаки, к любой качке привычные…
Гвардия выступила в поход первой! Патриотический подъем был столь велик, что люди хотели двигаться к фронту днем и ночью — без отдыха, не делая бивуаков и ночлегов.
— И пусть Европа врет дальше, — заявила Екатерина в Совете, — но мы с места не тронемся… Петербургская губерния хотя рекрутированию не подлежит, но вооружится вся! Главнокомандующим в Финляндии назначаю графа Валентина Платоновича Мусина-Пушкина, а над флотом быть адмиралу Грейгу… Вот и хорошо, что эскадра его не успела в Архипелаг уйти.
Петербург отворил арсеналы: народ вооружился. Дети священников, парикмахеры, повара, лавочники, сапожники, мастеровые, каменщики, лодочники составили ту армию, какой еще вчера даже не числилось в штатах империи. Петербург заметно опустел. Даже цыгане и те записались в гусары. Перед Зимним дворцом шагали оборванцы. Кобенцль спросил Екатерину:
— Откройте мне секрет: где вы берете людей?
— Вы о них? — Екатерина показала в окно на марширующих оборванцев. — Так это всего-навсего арестанты, приговоренные к работам на каторге, но они пожелали сражаться, и я их выпустила. У меня в бедламе сидел буйнопомешанный майор из сербов. Я его на защиту Нейшлота отправила. Уверена, что он там проявит образцы доблести героической…
Шведский флот на всех парусах приближался к столице.
— Вот они! — показал Грейг. — Набирать люфт…
Люфт — это ветер. Грейг держал флот на трехпалубном «Ростиславе». Половину экипажей эскадры составляли новобранцы. Боевой дух балтийцев оставался нерушимым. Но люфт задувал слабый. Следом за флагманом вытягивались в линию «Дерись», «Память Евстафия», «Владислав», «Изяслав», «Елена» и прочие. Залп шведской эскадры весил 720 пудов. Русские могли выбросить всего 450 пудов. Приказ императрицы был зачитан с утра: «СЛЕДОВАТЬ ВПЕРЕД, ИСКАТЬ ФЛОТА НЕПРИЯТЕЛЬСКОГО И ОНЫЙ АТАКОВАТЬ».
Противники вступили в соприкосновение за островом Гогланд, между двумя банками.
— Я беру на себя флагмана! — крикнул Грейг в рупор.
С корабля герцога Зюдерманландского слышались масонские призывы. Русская картечь сокрушала рангоут и такелаж противника. Чугунные ядра, видимые в полете, впивались в борта шведских кораблей, разбрызгивая щепки. Пахло порохом и уксусом. Козлянинов с авангардом разрушал авангард противника.
— Не вижу, где «Дерись». Подтянуть арьергард! — Грейг четко расхаживал по тиковой палубе, звонко цокая звенящими подковами ботфортов. — Смерть или слава! Только вперед…
Шведы обрушили огонь на «Ростислава» — выдержали. Бой уже завязался по всей линии. Окутываясь дымом, враждующие эскадры скатывались ветром к зюйд-весту. Жара была адовая. Оркестры играли непрестанно. Хотелось пить. Пить было нечего. Пушки обливали уксусом. Они противно шипели. Миновал час. Начинался второй. Раненые уползали в люки. Команды звучали бодро. Люди глядели с вызовом. Паруса сгорали мгновенно.
— Урра-а! — горланили с авангарда Козлянинова.
Шведы на веслах уже вытаскивали из боя избитого флагмана, за ним потащили еще три корабля. В линии возникло замешательство, шведы покидали строй. Опять штилело.
— Не терять люфт! — командовал Грейг.
По-русски он выражался чисто (как и писал). Сильное задымление мешало вести бой. В дыму призрачно плавали корабли-великаны, захватывая остатками парусов слабые дуновения ветра.
— Еще светло, бой продлевать! — призывали офицеры. «Принц Густав» под флагом вице-адмирала Вахтмейстера получил от «Ростислава» точные залпы в борт. Грейг велел выбить прислугу в его палубах, скосить мачты, разодрать ядрами паруса. Канонада сражения была слышна в Петербурге, а свита шведского короля в Гельсингфорсе наблюдала за боем с высокой горы… Полный штиль на время остановил корабли. В сумерках громада «Ростислава» медленно накатывалась на «Принца Густава». Вице-адмирал граф Вахтмейстер сам перепрыгнул на палубу русского флагмана, вручил Грейгу шпагу.
— Не надо нас абордировать! — сказал он, сдаваясь. — У меня одни мертвецы и раненые… Есть ли у вас хирурги?
— Есть. Но спустите флаг короля, — указал Грейг на мачту.
— Не могу, он прибит гвоздями, — отвечал швед…
Герцог Зюдерманландский уводил разгромленную эскадру в гавани Свеаборга. Когда дым чуть рассеялся, стало видно, что в окружении шведских фрегатов тащится и полузатопленный русский корабль «Владислав». Он имел 74 пушки, как и плененный «Принц Густав». Казалось бы, можно не огорчаться. Но Грейг не стерпел такого позора, он стал созывать свои корабли:
— Преследовать всем — отбить «Владислава»!
Безветрие и повреждения, полученные в бою, помешали этому. Над волнами медленно оседал угар пороха. На воде качались обломки… Самуил Карлович пребывал в отчаянии:
— Неужели битва закончилась вничью?
Грейг велел кораблям «Дерись», «Виктору», «Иоанну Богослову» подойти ближе. Их командиры были званы в адмиральский салон. Вот их имена: Коковцев, Обольянинов, Вальронд.
Грейг сказал им:
— Вас, господа, за то, что держались от боя подальше, порох и ядра не растратили и «Владиславу» не помогли, я волею адмирала отдаю под суд строжайший…
Екатерина переслала Грейгу цепь и знаки Андреевского ордена. Но адмирал не возложил их на себя, считая, что бой сложился не так, как ему хотелось, и награды он не достоин. Пленный адмирал Вахтмейстер просил у него «аттестата»:
— Напишите, пожалуйста, что я сражался храбро. Ваша подпись под аттестатом послужит для меня оправданием…
Безбородко доложил Екатерине о взятии шведского флагмана, спросил, не желает ли она видеть Вахтмейстера.
— Зачем? Мимо Петербурга везите его прямо в Москву, и пусть он там с нашими барынями музурки пляшет…
Командиры кораблей, уклонившиеся от боя (Коковцев, Обольянинов и Вальронд), выслушали приговор — виселица!
Екатерина при конфирмации смягчила им наказание:
— Дворян сих — в матросы, пожизненно! Пусть на галерах похлебают из общего котла бурды чечевичной — умнее станут…
После сражения при Гогланде балтийцы загнали на банку шведский корабль «Густав-Адольф» и сожгли, предварительно сняв с его палуб 553 пленных. Шведский флот был блокирован в бухтах Свеаборга, а герцог Зюдерманландский решил, что после драки кулаками еще машут. Он вступил в переписку с адмиралом Грейгом, обвиняя русских моряков в том, что они применили в бою у Гогланда бесчеловечное оружие — зажигательные брандскугели. Грсйг отвечал противнику честно: да, признал он, его эскадра готовилась для борьбы с турками, а потому имела в своих погребах брандскугели, которые используют и на флоте оттоманском. Но употребление брандскугелей в сражении у Гогланда лежит на совести вашего герцогского высочества. Мы, писал Грейг, пустили брандскугели в дело лишь тогда, когда получили брандскугель от вашей милости. И ваша «зажигалка» повисла на снастях «Ростислава», зацепившись за вантину особым крючком, отчего у нас вспыхнул парус… В конце письма Грейг спрашивал противника: если это оружие бесчеловечно, то почему же вы, герцог, сами же его первым и употребили?
Справедливо — Гогландская победа осталась за русским флотом. Самуил Карлович Грейг был флотоводцем талантливым, и все, что он делал, было добротно, без фальши. Но победа его оказалась бы несравненно значительнее, если бы Грейг не держался линейного метода боя. Закоснелая английская тактика невольно сковала русскую эскадру, как она сковывала и тактическое мышление самого Грейга…
Грейг страшился разломать линию.
10. РАЗЛОМАТЬ ЛИНИЮ!
Греческие каперы из Балаклавы хорошо помогали черноморцам, пресекая снабжение Очакова с моря; они захватывали турецкие шебеки и фелюги с порохом, зерном и дровами. Ламбро Каччиони был зван к Очакову — в ставку светлейшего. Потемкин сказал храбрецу, что эскадра Грейга осталась на Балтике, а пример былой войны флота в Архипелаге весьма убедителен:
— Россия была бы многим обязана грекам, если бы они там вновь объявились под флагом эллинским…
Переодевшись купцом, Каччиони добрался до Триеста, где греческая община вооружила для него первый боевой корабль «Минерва Севера». В прибрежной таверне корсар пил вино.
— Эй, кто тут эллины? — спросил он бродяг-матросов. — России снова нужны герои, что носят пистолеты за поясом. У кого хватит сил, таскайте за поясом и пушки… Приму всех с одним условием: вы должны любить нашу несчастную Грецию!
…Потемкин прочно застрял под Очаковом, как завяз под Хотином и генерал-аншеф Иван Петрович Салтыков. Потемкин каждый день начинал вопросом — был ли курьер из Бессарабии:
— Что там Ванька Салтыков? Взял ли Хотин?
— Не мычит не телится, — ответствовал Попов.
— Беда, если цесарцы и без Ваньки Хотин сгребут…
Принц де Линь вешался на шею Потемкину:
— Где штурм? Где слава? Где мощь России?
Русский фельдмаршал де Линь отказался быть шпионом при ставке Потемкина, зато стал его критиком.
— Суворов прав, что Очаков надо брать скорым штурмом. Но с чего вы взяли, что для осады крепости необходимо окружить себя племянницами?..
Пренебрегая шифрами, де Линь строчил в Вену открытым текстом: «Под стенами Очакова чертовская скука, несмотря на присутствие Сарти с его огромным оркестром. У нас иногда нет хлеба, но бисквитов и макарон — сколько угодно; нет масла, но есть мороженое; нет воды, но всевозможные вина; нет дров, нет угля для самоваров, зато фимиаму много… Это какая-то невообразимая чепуха! В степи для своих дам Потемкин устраивает спектакли, балы, иллюминации, фейерверки».
Потемкин отряхивался от объятий де Линя:
— Клянусь — Очаков падет раньше Хотина…
Он тяжело переживал издевки Румянцева, который издалека высмеивал бездействие его армии: «Что они там, в лимане купаются? Очаков — не Троя, чтобы осаду иметь столь долгую». А из Петербурга императрица, ревнивая к славе, понукала светлейшего в письмах: «Когда, Папа, Очаков подаришь нам?..»
Примчался курьер, весь заляпанный грязью.
— Хотин пал! — объявил он, вручая пакет Потемкину.
Празднуя победу, пушки салютовали в честь взятия Хотина, а со стен Очакова хохотали турки, и сам маститый старец Гуссейн-паша не поленился выбраться на фас цитадели.
— Глупцы! — возвестил он сверху. — Хотин остается в воле падишаха, и двери его нерасторжимы, как и очаковские…
Потемкин всю душу из курьера вытряс:
— Ты сам-то видел ли Хотин сдавшимся?
— Нет. Не видел. Салтыков велел скакать до вашей светлости и сказать: мол, пока я скачу, Хотин ворота откроет…
Накануне Потемкин с невероятными усилиями, угрозами и бранью заставил Марко Войновича вывести эскадру из Севастополя в море — искать противника. Попов выражал сомнение:
— Разве Войнович рискнет с Гасаном драться?
— Пусть хоть линию в бою сохранит, и то ладно.
— Убежит Войнович обратно в Севастополь.
— Не каркай! Войнович убежит — Ушаков останется…
Еще ранней весной он хотел поручить флотилию в лимане не принцу Нассау-Зигену, а именно Ушакову, но Мордвинов грубо выгнал Ушакова из Херсона, не допустив его до свидания со светлейшим. Ко всем несправедливостям судьбы Федор Федорович сохранял гордое презрение… Женщины равнодушно прошли мимо этого скуластого, скромного человека, очень далекого от светских «политесов», не имевшего ни денег, ни поместий, ни знатных сородичей. Ушаков был из кремневой породы людей-победителей. В любом деле любая эпоха порождает проблемы, и она же порождает героя, который берется их разрешить. Потемкин разрешал для России «проблему Черноморскую», а подле него, тихо и незаметно, Ушаков разрешал для флота проблему новой тактики морского боя, чтобы разломать линию. Острая мысль философии XVIII века побуждала и мыслить с остротой своего времени… Лишь однажды Ушаков намекнул Потемкину о своих идеях, и князь Таврический, громко хрустя поедаемой репою, удивился его смелости:
— Много ль еще таких умников на моем флоте?
— Не дай-то Бог быть первым и последним…
Эскадры строились так: авангард, кордебаталия, арьергард. Англичане своим вековым авторитетом утвердили международный шаблон: неприятели в кильватерных линиях двигались параллельно одна другой, каждый корабль старался выпустить большее число залпов в противостоящий корабль противника. Быстрые корабли тащились вровень с медлительными, не используя главного козыря — скорости маневра. По английской традиции, только «забрав» ветер у противника, можно открывать сражение. Враждующие флоты иногда целую неделю крутились на одном месте не стреляя, а только силясь «поймать» ветер… Боже упаси в те времена нарушить линию! На таких нарушителей смотрели как на падших людей.
Таких судили. Таких презирали. Таких и вешали.
Ушаков многое передумал, играя на флейте. Турки хорошо держатся, пока держится их флагман. «А ежели, разломав строй, навалиться на корабль капудан-паши?.. Ошеломить дерзостью, разрезать линию на куски и по кускам разбивать, презрев условности?» Но мысли Ушакова пока таились под спудом. Да и сам он, будучи в бригадирском ранге, командовал лишь авангардом Севастопольской эскадры, подчиненной контр-адмиралу Марко Войновичу…
5 июля 1788 года на траверзе острова Фидониси Войнович встревожил Ушакова запискою: «Неприятель идет. Что делать?»
— Ну и пусть идет, — сказал Федор Федорович.
Записку Войновича он, к счастью, не порвал.
— Русские идут, Гасан, что делать?..
На флагманском «Капудание», в салоне Эски-Гасана, скромная простота мусульманских жилищ: сундуки вдоль стенок, шкафчики с посудою, медные кувшины в углу. Капудан-паша угощал в салоне адмирала Сайда, тоже алжирца. В окошках «балкона» посверкивало море, вдалеке виднелись скалы острова Фидониси. Ветер отогнул край шторы, скрывавшей аляповатую копию с тициановской «Венеры».
— Ветер мы забрали, Сайд, — ответил Гасан.
— Да, ветер, слава Аллаху, в наших парусах…
Турки потратили немало дней на искусное лавирование, чтобы заманить эскадру Войновича подальше от базы, а семнадцать «султанов», обшитых медью, против двух линейных громадин черноморцев обнадеживали их успехом. В нижних палубах турецких «султанов» постоянно галдели тысячные экипажи. В составе их были левенды — морская пехота, готовая к резне при абордажах, аикладжи — марсовые, способные разобраться в джунглях такелажа, гсишонджи, обслуживающие погреба с порохом и батарейные деки.
Гасан хлопнул в ладоши, велев подавать трубки.
— На все воля Аллаха, — сказал он, решившись.
Корабельные склянки отзвонили два часа дня.
Первый удар Гасана предназначался русскому авангарду. Ушаков держал флаг на линейном «Святом Павле», он голосом подозвал ближе фрегаты, окликнул их молодых командиров.
— Не страшитесь быть дерзкими, — сказал он им. — Не имейте на меня оглядки по пустякам, ежели обстоятельства призовут к самоличным поступкам. Помня о своей тактике, о своем корабле, не забывайте общей стратагемы эскадры… Старайтесь отнять «люфт» у врага проклятого! Ну, с богом — пошли…
Имея хороший ветер, турки охватывали авангард Ушакова. На «Преображении» мимо «Святого Павла» прошел сам Войнович.
— Батюшка! — окликнул он Ушакова. — Имей стережение, иначе и себя и нас угробишь. Крокодилы-то алжирские люты. Поступай по совести…
Против 550 пушек черноморцев Гасан напирал мощью 1100 орудий — жутковато! Свежий ветер влетел в паруса авангарда. Ушаков, стоя на штанцах, расставил ноги пошире.
— Сто шестьдесят пудов — вся наша сила, — сказал он офицерам. — Бить позволяю с дистанции пистолетной.
— Как держать? — спрашивали от руля боцманматы.
— Так и держите… лучше нам не придумать!
Издали было видно, что на палубе «Капудание» возникла драка: албанцы-левенды тузили аикладжи-турок.
— Нашли время, — усмехнулся Ушаков.
Турецкий строй растянулся, но сохранял боевую стройность. Войнович с кордебаталией показался из-за острова, и авангард Ушакова порывисто врезался в линию противника, исколачивая ядрами его головные суда: это были фрегаты. Не выдержав, они отвернули с курса, но… обнажили флагманский «Капудание».
— Попался! Бей его, ребята… изо всех доков!
Гасан минуты две метал ядра в свои же корабли, покинувшие его, словно наказывая их за трусость. Потом сцепился с самим Ушаковым. «Павел» и русские фрегаты поражали турецкого флагмана, неустанно работая артиллерией, а корабли Войновича схватились с концевыми судами противника. Сражение опоясало корабли по всей дуге горизонта. Остроглазые матросы громким криком возвещали о количестве и точности попаданий. Горячим воздухом боя сорвало парик Ушакова, обнажилась крупная голова, кое-как остриженная ножницами.
— Работай, ребята… работай! — похваливал он людей.
На «Капудание» с хряском стала рушиться мачта, но не упала в море, удерживаемая снастями. На «Павле» снесло фор-стеньгу, громко лопались вантины. Корабль вздрогнул от сильного удара, палубные матросы перегнулись за борт.
— Что там за ядро такое? Гляньте, — велел Ушаков.
— Не ядро — булыгою залепили! Торчит из досок…
«Павел» продолжал движение, разбрасывая вокруг себя пламенеющие брандскугели, и там, где он появлялся, турецкие корабли шарахались в стороны. Еще сорок минут Гасан выдерживал этот натиск, а потом и он отвернул — прочь! В корму «Капудание» добавили ядер, Ушаков видел, как отскакивают рваные доски, летят стекла из окошек салонного «балкона». А следом за флагманом торопливо рассыпалась вся турецкая эскадра.
— Без пастуха не могут! — радовался Ушаков…
Битва при Фидониси завершилась победою русских, но теперь начиналась битва за честь мундира. Войнович представил рапорт о сражении светлейшему, восхвалив себя и свою кордебаталию. Федор Федорович тоже описывал бой для Потемкина, рассказав ему все, как было, приложив даже писульку Войновича с вопросом к нему: «Что делать?» Он просил у князя Таврического наградить людей его авангарда… Марко Иванович вызвал простака на откровенность, говоря вроде дружески:
— Что же ты, голубчик мой, благородную корабельную дуэль превратил в какую-то драку. Я за тобою, миленький, и уследить у Фидониси не мог — так ты горячился.
— Война и есть драка. Где же нам еще горячиться?
— А известно ль тебе, что британский адмирал Бинг однажды тоже разломал линию, после чего и был повешен в Тауэре, яко отступник от святых правил морской науки.
— Чему дивиться! Кому суждено быть повешенным, тот не утонет. А мне вот, — сказал Федор Федорович, — стало очень сомнительно: вы людей моих, геройство проявивших, в угол задвинули, а себя наперед выставили… Где правда?
Войнович опешил и дал ответ письменный: «А вам позвольте сказать, что поступок ваш дурен, и сожалею, что в этакую минуту расстройку и к службе вредительное дело в команде наносите. Сие мне несносно…» Федор Федорович написал Потемкину, что терпеть придирки и ненависть графа Войновича далее не намерен. К тому и честь мундира обязывает.
Потемкин на дела в Севастополе давно взирал косо. И поверил рапорту Ушакова, а Войновича стал ругать за то, что плут не поддержал авангард Ушакова всеми силами эскадры, чтобы от Гасана остались рожки да ножки. Войнович в ответ кляузничал:
— Ушаков много воли взял. Я не успел оглядеться, как он будто с цепи сорвался, и меня прежде не спросил: как быть? Я бы иное советовал, более разумное…
Потемкин сунул к носу враля записку: «Что делать?»
— Сколько раз я просил тебя эскадру для боя вывести? Привыкли вы там, в Севастополе, яйца под собой высиживать. Прав Суворов, что в море вашего брата и на аркане не вытащить… Одно достоинство сохранил ты, граф, от рождения своего: две дырки в носу имеешь, чтобы вкусное вынюхивать, да еще дырка, чтобы вкусное жевать…
Разлаяв Войновича, светлейший призвал Попова:
— Так что там Ванька Салтыков: взял Хотин или нет?
— Не мычит не телится.
— Беда мне! Что делать?..
И он порвал записку Войновича с таким же вопросом.
…После сражения при Фидониси в Константинополе состоялась траурная процессия женщин; закутав лица черными платками, погруженные в скорбь, они собрались у дворца Топ-Капу, оставив у Порога Счастья жалобу на Эски-Гасана, под флагом которого женщины лишились своих мужей и сыновей. Вдовы и матери выразили робкий, едва расслышанный султаном протест: нельзя ли доверить флот другому капудан-паше?
Ушаков низко уронил грозного Эски-Гасана, а светлейший начал поднимать Ушакова: за битву при Фидониси он получил Георгия четвертой степени и Владимира третьей степени. Трижды кавалер — это уже персона! Попову было сказано:
— Надобно Ушакова в адмиралы подтягивать. Сам-то он за себя не попросит, а наши обормоты больше о себе думают.
— Прикажете государыне так и отписать?
— Не надо. Я сам напишу ей…
Ламбро Каччиони сообщал Потемкину, что им создана целая флотилия: «Я, производя курс мой, воспрепятствовал Порте обратить военные силы из островов Архипелажских в море Черное, и сколько произвел в Леванте всякого шума, то Порта Оттоманская отправила против меня 18 великих и малых судов». Русский флаг снова реял в Эгейском море, его видели в Дарданеллах, греки отчаянно штурмовали крепость Кастель-Россо, великий визирь Юсуф-Коджа обещал Ламбро Каччиони десять мешков с пиастрами, если он отступится от дружбы с Россией, султан Абдул-Гамид дарил герою любой цветущий остров в Архипелаге, чтобы Каччиони был там всемогущим пашой; в противном же случае султан грозил послать «силу великую, дабы усмирить Вас!» Ответ пылкого патриота был таков:
— Меня усмирит смерть или свобода Греции…
Жалея войска, светлейший не жалел бомб и ядер, бросаемых в кратер крепости, извергавшей, подобно вулкану, огненную лаву обратно — на осаждавших. Все телесные наказания Потемкин под Очаковом запретил, открыл для солдат прямой доступ к себе с жалобами. («Офицеры таковым послаблением службы недовольны, ибо и сих уже не слушают и, перекословя, говорят, что пойду к его светлости»). Иностранные газеты изолгались. В корреспонденции из Геттингена Суворов узнал о себе, что он сын немецкого колбасника из Гильдесгейма; о Потемкине писали, что якобы он уже бежал в Польшу, оставив армию на попечение иностранцев… Это правда, что принц де Линь не покидал Потемкина, будучи уверен, что станет руководить им. Но светлейший советников не терпел.
Синело море, кричали чайки, к столу подавали рыбу и виноград. Однажды (босой и в халате) Потемкин гулял по берегу лимана, когда к нему подошел солдат с галерной флотилии, крепко подвыпивший, и спросил бесстрашно:
— Смею ль открыть вашей светлости тайну?
— Какую, братец?
— Вчера, изволите знать, бомбарду взорвало. Сразу восемьдесят душенек погибло. Я один уцелел. И прошу: не велите французам нами командовать. По-русски не разумеют, только тумаки раздают. Эдак дела не объяснишь. С русским-то офицером язык мы всегда найдем. И бомбарду не взорвало бы никогда, если бы столковались мы.
— Спасибо, братец, за честность. Я подумаю…
Примерно о том же завел речь и князь Репнин (но уже в рассуждении русского помещика и аристократа):
— Греки сражаются заодно с нами за свободу свою, и тут что скажешь? Ордена, чины, деньги — для них ничего не жалко. А вот причастность принца Нассау-Зигена… к чему нам она? Русские офицеры, как и солдаты их, мрут от грязи и голода, чечевице радуясь, а принц одним махом три тыщи наших мужиков обрел. А вы ему еще и Массандру подарили… За что? Человек он, не спорю, смелости легендарной. Но в поступках сего палладина нет плана, один порыв честолюбия. Когда-нибудь, — заключил князь Николай Васильевич, — он сам взлетит на воздух и многих увлечет в пучину.
— Ежели принца Нассау убрать, — отвечал Потемкин, — так над флотилией гребной опять Мордвинов возвысится. По мне, лучше с безумцем быть, нежели с человеком робостным. Я не виноват, что здесь, под Очаковом, сложились такие конъюнктуры, какие и при дворах складываются. Но принца изгонять я не стану: нам его связи с Мадридом еще пригодятся…
Сидя в шатре, Потемкин поглощал квас, переводил с французского языка книгу Сен-Пьера о вечном мире. Отбросив перо, велел Попову звать композитора Джузеппе Сарти.
— К падению Очакова прошу сочинить хорошую ораторию на канон «Тебе бога хвалим». Оркестры соедини с рогами и литаврами, добавь громов пушечных и звонов колокольных. Да попробуй в паузах бубны цыганские.
— Когда же падет Очаков? — спросил Сартн.
— Об этом извещен я и всевышний…
Снова примчался курьер из Бессарабии.
— Хотин пал! — возвестил он, из седла выпрыгивая.
— Врешь, — отвечал Потемкин. — Сам-то видел ли?
— Видел! Салтыков уже пировал с пашою Хотина, а с ними две гурии были… одна гурия из гарема хотинского, а другая, кажись, метресса нашего Салтыкова, и сейчас она бежала в Варшаву…
Салтыков во всем опередил его светлость. Опечалясь завистью, воинской и мужскою, Потемкин мутным глазом, источавшим слезу, еще раз обозрел нерушимые стены Очакова:
— Ладно. Спать пойду. Мух-то сколько, Господи!..
Стон стоял под Очаковом от мириадов мух, которые облепляли мертвецов, роились над лужами поноса кровавого. Все это — нестерпимые факты «времен Очакова и покоренья Крыма».
Главное было сделано: Ушаков разломал линию!
11. ОТ ВЕЛИКОГО ДО СМЕШНОГО…
Обзывая прусского короля «пентюхом», Екатерина именовала шведского короля «Дон-Густавом» или «фуфлыгой».
— Попадаться мне на язык не советую, — говорила она.
В Стокгольме сложилось очень странное положение: столица Швеции имела уже русских военнопленных, госпитали ее были заполнены ранеными, но там же еще продолжал находиться и русский посол — граф Разумовский, которому эта забавная ситуация даже нравилась… Безбородко докладывал:
— Ваше величество, испанский посол Гальвес, заменивший спятившего Нормандеса, сказывал мне за ужином, что Мадрид большую нежность к России заимел и гишпанцы склонны посредничать к миру на Балтике. Не послать ли нам в Мадрид палладина Нассау-Зигена для переговоров, потому как, и сами знаете, не стало уже сил с двух фронтов отбиваться.
— Рано быть миру! Сначала я как следует исколочу фуфлыгу на Балтике, а уж потом и замиряться с ним стану…
Вслед за этим возникла странная война Екатерины II с Густавом III. Оба они были плодовитыми писателями и драматургами, мастерами вести спор. Теперь монархи вступили в литературное состязание между собой, заведя в газетах Европы полемику на тему: кто виноват? Густав во всем обвинял Россию, Екатерина осуждала короля. Пожалуй, не было еще примера в истории мировых войн, когда бы наряду со звоном шпаг и грохотом взрывов отчетливо слышался надсадный скрип гусиных перьев, — монархи разоблачали один другого во многих грехах…
Екатерина все-таки отпустила на войну Павла, а потом села сочинять либретто комической оперы «Горе-Богатырь», в которой своего же сына вывела главным идиотом. Горе-Богатырь, женатый на большой дуре Громиле Шумиловне, жил тем, что воровал изюм из материнской кладовки, а воспитывал его дворянин Кривомозг. Горе-Богатырь надел бумажные латы, взял в руки меч деревянный и отпросился на войну, чтобы геройствовать. Мать, отпуская свое дите, сказала: «Пущай едет, ибо, не взбесясь, собака не пропадает…» Безбородко был против публикации этой вещи.
— Тут и любой поймет, кого вы расписываете. Кривомозг — это покойный граф Панин, а Громила Шумиловна опять беременна. Хорошо ли это — из наследника престола дурачка делать?..
Екатерина обещала не ставить оперу, прежде не посоветовавшись с Потемкиным. Именно в эти дни граф Безбородко вызвал прусского посла Келлера и сказал, что Берлин не только отсыпает золото в карман Густаву III, но, как ему стало известно, Пруссия помогает Швеции и воински.
— У нас много дезертиров, — смутился Келлер.
На Безбородко такие увертки действия не возымели.
— Я допускаю, что из прусской армии бежит немало людей. Но впервые слышу, чтобы они дезертировали… с пушками!
Поражение своего флота при Гогланде «Дон-Густав» поспешил объявить своей громкой победой, королевский дворец в Стокгольме был расцвечен праздничной иллюминацией, в плошках сгорало тюленье сало, реяли флаги и вымпелы…
Пленных солдат и матросов (980 человек) доставили в Стокгольм; русские поразили шведов большим ростом и здоровым, крепким видом (это и понятно: для экспедиции в Архипелаг подбирали самый цвет русской молодежи). Шведская королева Магдалина расселила пленных в бараках близ своей дачи «Гага», по вечерам русские устраивали пирушки с танцами, любезно вовлекая в свой круг и шведов. К великому удивлению королевы, несколько «матросов» оказались… женщинами. Как ни боролись в Ревеле и Кронштадте с этим явлением, но женщины в форме матросов все-таки умудрялись просочиться в состав экипажей. Одних влекла романтика, других любовь, третьи бежали на флот от тяжкой женской доли. Морских кадетов и гардемаринов шведы отправили доучиваться в Упсальский университет, пленные офицеры флота продолжали читать им лекции по теории военно-морского искусства. Такое же гуманное обращение встретили в России и шведские пленные, которых селили в частных домах обывателей Москвы и Калуги, Ярославля и Казани…
Шведский флот оставался запертым в Свеаборге; король жил на корабле «Амфион». Герцог Зюдерманландский провел Эренстрема в салон, где тайный агент доложил королю, что эстляндское дворянство имеет давние симпатии к Швеции:
— А лифляндское более тяготеет к прусским порядкам. Однако простонародье настроено иначе, и жители Эзеля даже составили народное ополчение в пользу России.
— Достаточно! Вы видели Разумовского?
— Да, — отвечал Эренстрем, — Разумовский гулял в толпе на набережной Стокгольма, и я был удивлен, какие у него приветливые отношения с офицерами флота вашего величества.
— А с кем гулял он? — спросил герцог Карл.
— С ним была красавица Вреде.
Король с братом стали смеяться, Густав сказал:
— Се sont les crimes d'amour (это любовные проказы), и нас они не касаются, хотя Разумовского пора бы уже высечь, а потом вытолкать в три шеи за море. Поздравьте меня, Эренстрем: я заключил договор с турецким султаном, Пруссия и Англия без ума от моей решимости… Хотя, — добавил король, — барону Нолькену не мешало бы отрубить голову за то, что он неверно информировал меня о достоинствах русского флота…
Возле пояса короля болталась кривая турецкая сабля, подаренная ему не султаном, а русской императрицей. За «кавалерским» столом Эренстрем обнаружил у себя под тарелкой листовку, в которой шведов призывали не переходить границы с Россией, война с нею называлась преступной, а зачинщики этой войны должны быть судимы. Такую же листовку Эренстрем нашел у себя под одеялом, утром они покрывали палубы кораблей, лежали на сиденьях придворных экипажей… Он обратился к герцогу Карлу с вопросом — что это значит?
— Это проделки Спренгпортена и его компании финляндских сепаратистов… Увы, ненависть к королю стала невыносима! Всюду открыто говорят, что моего брата следует держать в замке Або, как держали Эрика Четырнадцатого, пока он там не умрет.
Эренстрем заметил, что офицеры едва кланялись Густаву III, избегая общения с ним. Да, король хорошо подготовил страну к войне дипломатически, но не учел настроения шведов. Не тогда ли и начала складываться в сознании шведского народа идея «вечного нейтралитета»? В конце июля Оксишиерна вызвал Разумовского, велев ему убираться из Швеции ко всем чертям.
— А в наказание за то, что наш посол Нолькен тащился по грязи через Польшу и Штральзунд, вы отправитесь бурным морем…
Для посла и его свиты шведы выделили старую яхту, но не дали ни лоцмана, ни матросов. Андрей Кириллович сказал коллегам и женам их, чтобы они положились на него:
— Я ведь начинал жизнь в мундире флотского офицера, и я сумею провести корабль до Любека…
Чиновники русского посольства, неопытные в морских делах, с трудом поставили паруса, посол занял место возле штурвала. Разумовский (под видом морской болезни, измучившей посольских дам) завел яхту сначала в порт Висби, где из дипломата превратился в шпиона, нагло изучая оборону шведского побережья. Из Висби его со скандалом выдворили только под осень. Перед ним лежало штормовое море, он снова стоял у штурвала… Этим плаванием Разумовский искупил многие свои прегрешения!
Екатерина приняла посла даже сурово:
— Я ведь догадываюсь, что графиня Вреде была лишь для отвода глаз… Я жду признания. Назовите имя той дамы, которая была подлинной героиней вашего стокгольмского романа.
— Я надеюсь, нас никто не слышит?
— Слушаю одна я.
— Это была… шведская королева Магдалина.
— Ну, я так и думала. — Екатерина ничем не стала награждать Разумовского. — Вы что-нибудь желаете, граф?
— Вернуться в Вену, где изнывает моя юная невеста.
— Я причислю вас к венскому посольству. Езжайте…
Там он и остался до самой смерти — послом России, а Вена, благодаря его расходам, обрела мост Разумовского, площадь Разумовского, композиторы Гайдн и Бетховен нашли в нем хорошего друга… Можно восхищаться этим удачливым человеком, но нельзя любить его, ибо Разумовский не любил Россию!
Когда в Финляндии случился голод и Швеция ни единого зернышка финнам не отсыпала, Россия открыла для соседей свои хлебные закрома, а финны добро помнили. Теперь финские егеря, главная ударная сила армии Густава III, отказывались стрелять в русских солдат. А шведские офицеры не мирились с заносчивым абсолютизмом своего короля. Что им эфемерная слава Карла XII, если они от дедов своих понаслышались, до какого истощения довел он страну бесполезной борьбой с Россией! Магнус Стренгпортен образовал тайный «Орден Валгаллы», вокруг него собирались все недовольные. В финской деревушке Аньяла конфиденты составили обращение к русскому Кабинету, прося покровительства России для Финляндии…
— Грех, конечно, так думать о своем же брате, — сказала Екатерина, — но этого фуфлыгу обязательно прикончат, как прикончили темной ночью и его славного предка Карла Двенадцатого. Чтобы победить Швецию, Россия уже не нуждается в новой Полтаве!
Павел еще гостил на фронте, а его «Громила Шумиловна», оставаясь в тылу, изображала жену народного героя. Граф Валентин Мусин-Пушкин взмолился перед Екатериной, чтобы отозвала сына из армии, ибо цесаревич мешает воевать, делая безрассудные распоряжения, а во время «шармютцелей» (перестрелок) он еще и подпрыгивает, «намереваясь поймать пули, пролетающие над его головою». Екатерина была мамочкой безжалостной:
— Пусть попрыгает — может, какую и поймает…
Безбородко предупредил ее об ухудшении дел в Европе:
— Дания, связанная с нами альянсом, выступила противу Швеции, но послы в Копенгагене, прусский и английский, грозят королю датскому, что, ежели не поладит с Густавом, они сами войну Дании объявят… Король хвост и поджал.
— Хорош союзник! Что еще новенького?
— Все старенькое. Маркиз Луккезини способами макиавеллиевскими склоняет вельмож варшавских к союзу с Пруссией, а бедные жители Данцига столь ослаблены в торговле налогами, что терпеть убытки более не в силах и соглашаются отдаться под владычество прусское…
— Этого нельзя допустить! А сам-то как думаешь?
— Хорошо бы нам перетянуть на свою сторону Феликса Щенсны-Потоцкого, столь влиятельного в кругах Варшавы.
— А чем привлечь? У него своих денег куры не клюют.
— Вот я и думаю — чем, если он так богат?..
Румянцев не возвышением Потемкина был оскорблен, а тем, что, Потемкина возвышая, его, Румянцева, постоянно унижали. В этой войне, отрешенный от главной стратегии, он прикрывал Екатеринославскую армию, чтобы турки не могли прийти на выручку осажденному Очакову. Петр Александрович (это правда!) месяцами не слал реляций Екатерине, которая открыто шельмовала его, третируя всячески, о рапортах фельдмаршала она при дворе говорила, что они, «кроме вранья, ничего не содержат…».
Осенью Безбородко предупредил Екатерину:
— Герцог Карл Зюдсрманландский отъехал к Нсйшлоту, где начал изыскивать тайные способы для личных переговоров с нашим наследником Павлом Петровичем: масон льнет к масону.
Вот тогда Екатерина срочно отозвала сына с войны.
— Нельзя двум масонам встречаться! Ясно же, что сойдутся они там не как враги, а как братья по духу масонскому…
Кампания на Балтике уже подходила к концу, когда адмирал Грейг заболел. Болезнь протекала быстро: через пять дней, 28 сентября, находясь на борту флагманского «Ростислава», адмирал впал в беспамятство. Из Петербурга в Ревель спешно примчался лейб-медик Роджерсон, но спасти больного не удалось. Грейг скончался. Десять дней он покоился на корабле, потом его перевезли в город, где и хоронили с необыкновенной пышностью. Все офицеры Балтийского флота получили в память траура золотые кольца с именем Грейга и датой его смерти.
5 ноября лед сковал в Ревеле русские корабли, и тогда шведский флот, выломав себя изо льдов Свеаборга, быстро убрался в главную базу метрополии — Карлскрону…
Наступила зима, и Екатерина нервничала:
— Так о чем думает там светлейший князь Таврический? Будет он брать Очаков или нет! Хотин, слава богу, уже наш…
А как достался Хотин — вряд ли она знала.
12. «ТЕБЕ БОГА ХВАЛИМ»
Вернувшись из Бруссы, где она пыталась найти свою бедную мать, продавшую ее, Софья Витт недолго гостила в Каменце-Подольском при муже. Какие б ни гремели балы, какие б мадригалы ни складывали в честь ее красоты гордые ляхи, красавица скучала. Польшу опять раздирали политические страсти: часть шляхетства продавалась за деньги Пруссии, другая придерживалась «русской партии»…
Хотин оставался неприступен, как и Очаков, когда вечером полы шатра распахнулись и перед изумленным генерал-аншефом Салтыковым предстала женщина красоты небывалой.
Это была Софья до Витт, «la belle Phanariote».
— Я все уже знаю, — сказала она. — Вы отправили курьера к Потемкину с известием, что Хотин взят, а Хотин не сдается. Пошлите к паше хотинскому трубача с моею запискою.
— Вы ангел или бес? Что это значит?
— Моя сестра «одалыкою» в гареме паши, и он не устоит перед ее мольбами сдать крепость на вашу милость. Но для того нужны еще деньги. Много денег…
Хотин пал! Ускользнув от стариковских объятий Салтыкова, женщина кинулась в Варшаву, в самый омут политики, и здесь ее успех был подобен парижскому. (Знаменитый писатель Юлиан Немцевич вспоминал: «Хороша была как богиня… всех приводила в экстаз; толпы народа сопровождали ее всюду, молодежь вскакивала на скамьи, чтобы хоть раз увидеть ее».) Здесь ее заметил женоненавистник Щенсны-Потоцкий.
— Ненавижу всех вас… ненавижу ваши ослепительные взоры и ваши змеиные улыбки. Будьте вы все, женщины, прокляты!
«Щенсный» значит «счастливый», но первую жену его погубили, а вторая бежала в Петербург с любовником, графом Юрием Виельгорским, бывшим при Екатерине послом польского короля…
Безбородко вникал в письма из Варшавы.
— Ваше величество, — доложил он, — Софья де Витт за деньги согласна вступить в наши тайные конфиденции, а Феликс Щенсны-Потоцкий лежит у ее ног, бесчувственный от любви…
— Кладу его в свой рукав, — был ответ по-немецки.
Суворов за Кинбурн получил орден Андреевский, шляпу его украсил плюмаж из бриллиантов с буквой «К». Никогда еще не были так сердечны отношения генерал-аншефа и генерал-фельдмаршала. Суворов признавал: «Только князю (Григорию Александровичу) таинства души моей открыты». Открывая перед ним душу, он и осуждал его, мыслившего взять крепость измором:
— Осада изнурительная скорее нас изнурит, а не турок! Штурм, да, будет кровав. Но при осаде людей потеряем гораздо более, нежели бы при штурме…
Александр Васильевич понимал то, чего не мог осмыслить Потемкин: Очаков томил под своими загаженными стенами главную наступательную мощь России, которой давно пора было двигаться далее — к долинам Дуная и потом на Балканы.
— Я тебе на все руки развязал, — отвечал Потемкин Суворову, — но со штурмом Очакова ты меня не торопи…
Был день как день. Обычный день осады. Последовал доклад: янычары открыли ворота, делают вылазку. Суворов послал фанагорийцев — загнать турок обратно. Янычары выпустили из крепости своры голодных собак, натравливая их на русских. Штыковым ударом фанагорийцы отбросили турок обратно. Из Очакова выбегали еще янычары — в зубах у них были кинжалы, в руках ятаганы и ружья, а на боку у каждого — по два пистолета.
— Я сам пойду, — сказал Суворов…
Турок загнали в ров, пуля ранила Суворова в плечо. Весь русский лагерь поднялся по тревоге, слушая громы сражения, возникшего случайно. Суворов видел уже ворота Очакова, видел спины удирающих янычар, еще мгновение — и, казалось, можно ворваться внутрь крепости. Но из ворот выбегали новые толпы башибузуков, и разгорелась кровавая битва… Потемкин этой битвы не ожидал! Он слал гонца за гонцом к Суворову, чтобы тот бой прекратил. Но Суворов уже стоял возле ворот, требуя лишь одного — подкрепить его. Вряд ли когда бывали еще такие сечи: все перемешалось в рубке и выстрелах. Вперед уже не пройти, но и отступить невозможно — надо драться. Так бывает с человеком, который забрался на вершину скалы, но вниз ему не спуститься… Светлейший откровенно плакал:
— Что делает? Все сгубил… не послушался!
Репнин (собранный, жесткий, мрачный) сказал:
— Решайтесь: если не вытащим людей из этой каши, все там полягут. Как угодно, ваша светлость, я беру… кирасир!
— Мой лучший и любимый полк?!
— Но погибают сейчас тоже не худшие.
— Иди, князь. Благослови тебя Бог…
Суворов вскрикнул: пуля впилась в шею, а нащупал он ее уже в затылке. Развернув коня, он велел:
— Бибиков, ты жив? Отходи сам и отводи людей…
В разгар побоища врезался князь Репнин с кирасирами. Он разбил янычар, но кирасиры (любимый полк Потемкина!) сплошь выстелили овраги своими синими мундирами. Это была необходимая жертва…
Ворота за турками с тяжким скрежетом замкнулись, средь павших воинов еще бегали очумелые турецкие собаки, отгрызая носы убитым и раненым. Фасы очаковские покрылись частоколом кольев, на концах которых насчитали 80 русских голов, отсеченных ятаганами. Конец!
Репнин воткнул в землю окровавленную шпагу:
— Кирасиров нет! Отход прикрыли. Погибли все…
— Пьян Суворов или помешан? — кричал в ярости Потемкин. — Я ж ему всегда талдычил, чтобы о штурме не помышлял…
Лошадь под Суворовым умерла сразу же, как только ее расседлали. Хирург Массо, закатав рукава, клещами потянул из шеи генерал-аншефа турецкую пулю. К боли примешалась обида. Потемкин прислал ему жестокий выговор. «Солдаты, — писал светлейший, — не так дешевы, чтобы ими жертвовать по пустякам. Ни за что погублено столько драгоценного народа, что весь Очаков того не стоит…» Суворов отвечал: «Не думал я, чтобы гнев В.С. столь далеко простирался… Невинность не требует оправдания. Всякий имеет свою систему, и я по службе имею свою. Мне не переродиться, да и поздно!»
Открывалась новая страница их личных отношений…
Попов доложил, что Суворов ранен опасно:
— И просится отъехать на воды минеральные.
— Вот ему минеральная! — показал Потемкин на воды лимана. — Пусть этот зазнайка убирается с глаз моих — в Кинбурн…
Кинбурн чуть не взлетел на воздух: взорвало арсенал бомб и брандскугелей. День померк, сотни людей в гарнизоне погибли сразу, иные остались без рук и ног, без глаз, выжженных свирепым пламенем. Генерал-аншеф был побит камнями и обожжен, швы на ранах разошлись. Попов передал ему соболезнование. Вот беда! Раньше, когда докучал выговорами Румянцев, Суворов от Потемкина защиту имел, а ныне…
— Неужто у Василья Степаныча милости сыскивать?
Потемкин гнев смирил, но прежней ласки уже не вернул.
В августе ночи стали темнее. Светлейший пробудился от частых выстрелов. Накинув халат, он выбрался из шатра, как зверюга из берлоги. Мимо солдаты проносили офицера — голова его была замотана в шинель, он громко хрипел — предсмертно.
— Тащите его в палатку Массо… а кто это?
— Да егерей начальник — Голенищев-Кутузов.
— Куда ж его ранило? — спросил Потемкин.
— В голову! Опять в голову…
Не слишком ли много крови стал забирать Очаков?
Екатерина дважды требовала от Потемкина объяснить, при каких обстоятельствах ранен Кутузов, от своего имени просила князя навещать храброго генерала, но Потемкин… отмолчался. Молчание о втором ранении Кутузова перешло в историю: ранен опять в голову, и все! Спасибо принцу де Линю, который в ту ночь находился подле Михаила Илларионовича и тогда же записал, как это случилось: «Турки в числе не более сорока, прокравшись вдоль моря, взобрались по эскарпам и открыли ружейную пальбу по батарее Кутузова, того самого, который и прошлую войну был ранен в голову навылет… Генерал этот почти так же был опять ранен в голову пониже глаз и должен, по моему мнению, умереть не сегодня, так завтра (!) Я смотрел сквозь амбразуру на начало вылазки; он (Кутузов) хотел последовать моему примеру и вдруг был опрокинут» — насколько силен был удар пулей!
— Да, много крови стал забирать Очаков…
Об этом все чаще поговаривал де Линь, вездесущий, как и положено военному атташе. Друживший с Суворовым, он в своих донесениях в Вену и критиковал Потемкина опять-таки словами Суворова: задержкою штурма Потемкин не ослабляет, а, напротив, усиливает гарнизон Очакова, зато с каждым днем слабеет его собственная армия. Екатерина исправно оповещала светлейшего об этой критике, и Григорий Александрович разругал де Линя:
— Не надоело вам, принц, за мною шпионить?..
А ведь в критике де Линя было немало и дельного.
— Ваш солдат превосходен, — говорил принц Потемкину. — Но разгоните из армии камер-юнкеров и камергеров, которые по чинам придворным обретают себе чины генеральские… Какая польза с этой придворной шушеры? Наконец, избавьте полки русские от негодяев и авантюристов иностранных, высланных с их родины за всякие непристойные художества… К чему вы их кормите?
Близилась осень. Все чаще из Очакова бежали в русский лагерь христиане, которых было немало в крепости (особенно поляков с детьми и женами). Один мальчик-беглец, уже обращенный в мусульманство, был приведен к Потемкину, который расспрашивал его о жизни внутри осажденной цитадели. Мальчик сказал: «Христиане очаковские брошены в ямы саженей до десяти глубины; турки им на головы сверху испражняются, и смрад от того, причиняя болезни, низводит в гроб… Хлеба в Очакове довольно, но мясо дорого». Подули сильнейшие ветры, из степей несло тучи пыли, русский лагерь голода пока не испытывал. Чтобы привлечь солдат к шанцевым работам по ночам, Потемкин велел платить по 15 копеек за одну ночь и давать утром водку.
В конце августа турки стали поджигать траву вокруг Очакова, ветер нес на лагерь раскаленную золу, вихри опрокидывали палатки, по ночам горизонт становился красным. Полтысячи медных пушек, расставленных турками по фасам крепости, время от времени исколачивали осаждающих, в ответ «стеноломные» орудия России стучались в нерушимые стены. Отрезанные головы сморщились от жара, турки заменили их новыми, свежеотрубленными, и русские, стоя под стенами, узнавали своих друзей:
— Никак, Петр, что канониром-то был?
— Он! За водой к лиману пошел, тока ведро нашли.
— А эвон ишо глядит… вчерась водку с им пили!
Скрипели колеса фур, везли раненых. Очевидец пишет: «Воздушные дуги летящих бомб устилались искрами, свист ядер заставлял стонать лежащую на море нижнюю полосу воздуха, верхняя часть онаго сопротивлялась прорезыванию вылетавших из пушек шаров». В сентябре начались холода. Екатерина прислала в ставку дюжину золотых шпаг с алмазами, чтобы светлейший раздал их самым достойным. В шатре князя собрались завидущие карьеристы, жадно оглядывая убранство именного оружия.
Принц Нассау-Зиген примерил к бедру шпагу.
— Положи обратно и не тронь! — велел Потемкин.
— Почту этот намек за тягчайшее оскорбление…
— Пошли все вон! — мрачно ответил Потемкин.
Турецкие корабли блуждали в море, крейсируя между Березанью и Очаковом, бросая иногда в гущу русского лагеря не ядра, а громадные булыжники, калечившие по нескольку человек.
— Не взяв Березани, — рассуждал Репнин, — вряд ли можно распоряжаться на водах и двигаться далее — к Гаджибею.
— Сам знаю. Но Гасан-то — вот он!
— Так пошлите флот Черноморский из Севастополя…
Потемкин послал эскадру Сенявина к берегам Леванта, чтобы бомбардировать крепость Синопа и тем маневром отманить Гасана от Очакова. Но капудан-паша разгадал хитрость Потемкина и ответил ему канонадою со своих кораблей. Вечером Потемкин из прически Браницкой выдернул розовую ленту и завил ее в пышный бантик.
— Это ты для меня, дядюшка? А куда прицепить его?
— Не твоего ума дело. Я сам прицеплю…
Поверх банта он укрепил орден Владимира и велел в таком виде отвезти Сенявину — в награду. Не с той ли поры в России и появилось новое воинское отличие — «с бантом»! (Нс будем винить Потемкина: знаменитый английский орден Подвязки имеет аналогичную предысторию, но в девизе его начертано: «Да будет стыдно тому, кто дурно об этом подумает».) Был конец сентября. Бело-красными флагами турки украсили весь Очаков, два дня их эскадра и крепость палили из пушек. Пленные сказали, что там празднуют победу…
— В чем дело? — спросил Потемкин де Линя. — Я не верю, что турки могли разбить Румянцева. Не ваш ли это грех?
— Дождемся курьера из Вены, — ответил атташе…
Курьер прибыл, и де Линь не скрыл от Потемкина истины. Турки постоянно избивали австрийскую армию, великий визирь форсировал Дунай, приведя жителей Вены в паническое бегство. Иосиф II решился на генеральные сражения у Слатины и был вдребезги разгромлен. Это еще не все! Ночью лагерь императора сдвинулся с места животным страхом: вся армия бежала, оставляя туркам гигантский вагенбург с припасами, арсеналы с пушками. В темноте возник хаос: войска Австрии, приняв свои же полки за турецкие, до рассвета занимались самоистреблением, беспощадно расстреливая друг друга в упор. Иосиф II чуть не погиб в этой кромешной свалке, свита покинула императора, который случайно уцелел, спрятавшись в какой-то деревне.
— К этому добавлю, — сказал де Линь, — что революция в Австрийских Нидерландах уже перекинулась в Венгрию и мадьяры восстали… Теперь вам понятно, почему салютуют турки?
Настал октябрь с ветрами и бурями. Пророчество Суворова сбывалось: изнурение к русской армии пришло ранее, нежели изнурился гарнизон очаковской твердыни. Теперь и сам Потемкин заговорил о штурме.
— Но не раньше, чем лиман замерзнет и капудан-паша уберется в Босфор для зимования кораблей в краях теплых…
Принц Нассау-Зиген уехал в Мадрид, де Линь остался.
21 октября Очаков запорошило первым снегом, на бивуаках солдаты и офицеры сжигали на кострах старые телеги. Генералы, чтобы согреться, платили по 2–3 рубля за верстовой столб. В стене Очакова, как ни была крепка, артиллерия все-таки пробила первую брешь, из зияния которой выглядывали озлобленные янычары. Потемкин раздавал шпаги «за храбрость» только достойным, а многих офицеров разжаловал в солдаты.
Однажды знатный сераскир без боязни вышел из ворот крепости, вступив в разговор с русскими офицерами. Говорил по-русски без запинки, и первый вопрос турка был таков:
— Вы еще долго будете страдать тут?
— Пока не возьмем Очаков.
Турок угостил офицеров хорошим табаком-латакия.
— Султан не для того строит крепости, чтобы сдавать их каждому прохожему… Гуссейн-паша удивлен: чего вы медлите? Можете приступать к штурму хоть завтра: сабли у нас отточены, пушки заряжены, а жены в безопасности, упрятанные под землей в теплых подвалах…
Для светлейшего и его свиты были выкопаны землянки. Солдаты, чтобы не зимовать в голом поле, околевая на ветру, тоже копали для себя ямы. 6 ноября к Потемкину явился де Рибас, которого князь использовал в роли курьера; де Рибас жаловался, что седлом натер мозоли на ягодицах.
— Так чего ты хочешь? — спросил светлейший.
— Хочу плавать, как раньше, а ездить надоело.
— Коли так, бери запорожцев и отвоюй Березань…
Березань взяли; все что там было, переломали и даже приволокли пленных. Добра на острове сыскалось много: запорожцы саблями рубили свертки шелка и бархата, папахами черпали россыпи жемчуга. Потемкин поспешил обрадовать Суворова:
«Мой друг сердешной, любезной друг. Лодки бьют корабли, пушки заграждают течения рек. Христос посреде нас… Прости, друг сердешной. Я без ума от радости. Всем благодарность. И солдатам скажите. Верной друг и слуга твои кн. П. Т.».
Тонкий ледок уже появился в лимане, и Гасан отправил корабли на зимовку. Пленные показывали, что капудан-паша перед своим отплытием привел гарнизон Очакова к присяге на Коране: всем погибнуть с детьми и женами, но крепость прахоподобным не сдавать. Бежавший к русским поляк сообщил, что в Очакове хлеба осталось на две недели, не более, лошадей турки уже съели и даже сам Гуссейн-паша склоняется к сдаче:
— Но его знаменосцы-байрактары противятся, сказывая: нет хлеба и мяса, так мы всех кошек переловим, всех собак передушим, станем крыс жрать, но Очаков не сдадим…
В ночь на 27 ноября в землянку светлейшего привели златокудрую христианку родом из Подолии, жену убитого янычара. Потемкин поил ее чаем с пастилой, разговаривая по-польски.
— Отчего пани бежала, кого шукает?
— Паша всех христианок велел отправить на ночь в траншеи… Он пожелал воодушевить агарян своих к отбитию штурма…
Задували метели. По утрам собирали замерзших. Живые с трудом откапывались от снега. «Сколько в сии дни померзло людей и пало скота. Где ни посмотришь, везде завернуты в рогожи человеки, везде палый скот. Там роют яму, здесь лежит нагой мертвец, в другом месте просят милостыню на погребение».
— Пошли на штурм! — требовали солдаты.
Турки сделали вылазку на батареи генерала Степана Максимовича, «перерезав люден, от холоду уснувших… Максимович, разбудя солдат, пошел сам вперед отбивать пушки, но был сильно порубан, повержен на землю; в которое время турки отрубили ему голову». Пушки удалось отбить, но множество голов янычары утащили в Очаков и, «взоткнув их на штыках, разставили по валу крепости; между сими головами примечена и голова генерала Максимовича». Об этом доложили Потемкину, который голову своего приятеля долго разглядывал через трубу.
— Время истекло… Штурм! — возвестил он.
И весь лагерь, будто его сбрызнули живою водой, вдруг разом поднялся, ликующий, возбужденный, радостный.
— Штурм, штурм… хотим штурма! — кричали люди.
Начались объятия, целования. От охотников идти на смерть не стало отбоя, даже кавалеристы бросали лошадей, желая вместе с пехотою лезть на стены. Метель еще два дня покружила, потом ударил мороз.
— Хотим штурма! — орали солдаты. — Ведите нас…
Офицеры давали клятву: взойти на стены раньше солдат! В гвалте голосов затерялись оркестровые выкрутасы Сарти на слова канона «Тебе Бога хвалим».
ЗАНАВЕС
6 декабря 1788 года турецкая твердыня не устояла…
Самый важный стратегический узел был развязан!
Зима эта осталась в народной памяти — очаковской.
Штурм крепости, начатый и проведенный с большой решимостью, обошелся русскому воинству в 3 тысячи человек. Турки потеряли около 10 тысяч. При сильном ветре стояли жгучие морозы, и тяжелораненые замерзали. Под конец штурма, когда солдаты уже вламывались в жилища города, турки резали себя, янычары резали жен своих, матери убивали детей своих. Русским воинам пришлось спасать детей от матерей, а жен отрывать от мужей — и турецкие семьи оказались разобщенными. Потемкин указал сгонять пленных в «таборы» — отдельно военных, отдельно обывателей. Примечательно: в ушах турчанок сохранились драгоценные серьги, на их руках остались браслеты и алмазные перстни, — русские не мародерничали!
Но общая картина была ужасна. Еще лилась кровь, еще убивали людей в переулках, душили в подвалах и кидали с крыш, а через Бендерские ворота уже выбегали рыдающие от страха женщины, за ними с плачем бежали дети. В плен с остатками гарнизона, с бунчуками и пушками попал и трехбунчужный старик Гуссейн-паша. На его же глазах янычары побросали ятаганы к ногам победителей, чиновники сложили в костер бухгалтерские книги… Потемкин повидался с трехбунчужным:
— Не стыдно ли тебе, старче, упорствовать столь жестокосердно? Ты сам видишь, каковы жертвы фанатизма твоего.
На что Гуссейн-паша отвечал светлейшему:
— Ты имел указ от своей кралицы, я имел фирман своего султана. Каждый исполнял свой долг. За кровь мусульманскую я дам ответ Аллаху, а ты — Христу. Если ты добрый человек, вели слугам отыскать мою чалму, которую я потерял в бою с вами. Я уже не молод, и голова сильно мерзнет.
Затоптанную в рукопашной схватке чалму отыскали, паша с удовольствием накрыл ею голову. Янычар сразу заставили разделять трупы на «ваших» и «наших», мертвых стаскивали на лед лимана. Пленным было объявлено, что здесь они не останутся: всех отправят на галеры Балтийского флота — гребцами.
На депешу Потемкина о взятии Очакова императрица быстро отвечала с кабинет-фурьером: «За уши взяв тебя обеими руками, мысленно тебя целую, друг мой сердечный… С величайшим признанием принимаю рвение и усердие предводимых вами войск, от высшего до нижних чинов. Жалею весьма о убитых храбрых мужах; болезни и раны раненых мне чувствительны; желаю и Бога молю о излечении их. Всем прошу сказать от меня признание мое и спасибо…»
Оставив гарнизон в Очакове, светлейший стронул армию на винтер-квартиры, а сам отправился в Петербург — к славе!
Слава была велика. Вся дорога от Херсона до Петербурга освещалась кострами, к приезду светлейшего на площади городов выходили губернаторы с женами, чиновники с дочерьми. Он пролетал мимо, едва успев махнуть ручкою. Бубенцы звенели под дугами, напоминая бубны цыганские, удаль прошлую — молодецкую. А народ, стоя на обочинах, кричал: «Ура, Очаков!..»
Чтобы не скучать в дороге, Потемкин из мучных лабазов Калуги похитил от старого мужа молодую, но весьма дородную купчиху, ублажал ее слух «кабацкими» стихами Державина:
— «В убранстве козырбацком, с ямщиком-нахалом, на пноходе хватском, под белым покрывалом… кати, кума драгая, в шубеночке атласной, чтоб осень, баба злая, на астраханский красный не шлендала кабак и не бузила драк…» Ну, целуйся!
Голубые снега России вихрило за окошками кареты.
К его приезду Екатерина достроила Таврический дворец, зодчий Кваренги и живописцы подготовили для светлейшего праздничное убранство в комнатах Эрмитажа. Императрица с Безбородко подсчитывали колоссальные издержки на войну.
— Александр Андреич, — сказала Екатерина, — второй военной кампании, как эта, не выдержим: обанкрутимся!
Ее фаворит Дмитриев-Мамонов завел речь на рискованную тему: все герои получили арки и обелиски, одному Потемкину даже камня на земле не поставлено:
— Может, князю Григорию тоже хочется?
Екатерина распорядилась: ворота триумфальные в честь светлейшего украсить арматурой с иллюминацией, а надпись сделать из новой оды Петрова: ТЫ В ПЛЕСКАХ ВНИДЕШЬ В ХРАМ СОФИИ…
В седьмом часу вечера 4 февраля 1789 года в Зимнем дворце начался переполох, придворные кинулись к окнам:
— Едет светлейший! Едет… уже подъехал! Чествование его началось в Тронной зале дворца. Задумчивый (и даже грустный), он спокойно принял: драгоценный жезл генерал-фельдмаршала, орден Георгия первой степени, грамоту из Сената с перечнем своих заслуг, золотую медаль, выбитую в его честь, редкостный солитер к ордену Александра Невского, шпагу с алмазами на золотом блюде, сто тысяч рублей на «карманные» расходы.
— А теперь, — объявила Екатерина, — я сознаюсь, что в честь героя очаковского сочинила стихи. Вот, послушайте:
Потемкин принял все как должное и сказал:
— Где хочешь сыщи, матушка, а к весне вынь да положь на пенек шесть миллионов золотом… Я войну начинаю!
Екатерина ответила, что ресурсов нет — исчерпаны:
— А маленькая принцесса Фике состарилась, и никто ей больше в долг не верит… Знай, что войну пора заканчивать.
— Начинать ее, — сказал Потемкин, взмахнув жезлом фельдмаршала. — И тогда ты «в плесках внидешь в храм Софии», древнейший на Босфоре, еще от Византии царственной…
Гарольды расступились, а музыканты вскинули валторны.
— Гром победы, раздавайся! — призвал их Потемкин.
ДЕЙСТВИЕ ШЕСТНАДЦАТОЕ. Гром победы, раздавайся!
1. АВТОРСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ
Близ старинной границы между литовской Жмудью и герцогством Курляндским с XV века существовало местечко Янишки (ныне Ионишки), считавшееся «гусиной столицей» всей Прибалтики, как когда-то и Арзамас считался «гусиной столицей» всей России… Сейчас по шоссе Елгава-Шяуляй вереницей мчатся такси и личные машины: среди рижан принято ездить в Ионишки — закупать гусей для праздничного стола.
Я тоже бывал на этой колхозной ярмарке, где можно приобрести кустарную копилку для денег или воз сена для своей любимой коровы. Но меня привлекало в этом городишке иное… Вероника (ныне покойная) уже звала меня в такси, чтобы ехать обратно в Ригу, но я сказал ей:
— Погоди, я еще не осмотрелся как следует…
Впрочем, кроме здания величественного костела, я не отыскал здесь существенных примет прошлого: через древний городишко прокатились две мировые войны.
— Что ты здесь потерял? — торопила меня Вероника.
— Я хочу найти дух…
— Чей?
— Того негодяя, который стал последним фаворитом старой Екатерины и который уничтожил моего героя — Потемкина…
Да, именно здесь была резиденция князя Платона Зубова, здесь и догнивал он в неправедной жизни, а все вокруг, насколько хватает глаз, все эти деревни, замки, фольварки и гусиные пастбища принадлежали ему, одному ему.
Старая граница литовской Жмуди осталась позади, а для Вероники было неожиданно услышать мои слова:
— Так ему и надо.
— Кому? — спросила она…
Я жил тогда как раз 1789 годом. На всякий случай, чтобы проверить себя, я еще раз глянул в книгу Константина Грюнвальда «Франко-русские союзы». Грюнвальд подтверждает: появление при дворе Сегюра все-таки сближало Версаль с Петербургом, а торговый трактат, зарожденный на водах озера Ильмень, подготовил почву для заключения альянса; Безбородко уже хлопотал о создании коалиции Франции, Испании, Австрии и России, направленной своим острием против агрессивной Англии. «Впрочем, сообщает Грюнвальд, этот договор не мог иметь больших последствий, поскольку вскоре в Париже произошли потрясающие события!» Екатерина оказалась слепа: не сумев предугадать будущих бурь, она с милым кокетством говорила Сегюру:
— Я не разделяю мнения тех, кто думает, что Европа пребывает накануне большой революции… Когда сапожникам нечего есть, их кормят, и, сытые, они ложатся спать!
Перед Сегюром она была вполне откровенна:
— Я всегда не терпела Францию и не любила французов. Догадайтесь, кто заставил меня взглянуть на Францию иначе?
Сегюр перечислил: Вольтер? Дидро? Де Линь?
— Нет, это был гениальный Фальконе, который первым донес до меня все обаяние французской новизны, французской талантливости и красноречия… хотя мне крепко от него доставалось! Но я благодарна этому сердитому человеку за многое.
Сегюр не раз говорил, что ее царствование сохранится в истории под именем «екатеринианства»:
— Но что важнее для вашего величества — мнение современников или посмертное мнение потомков?
Он и сам не ожидал, что Екатерина разволнуется.
— Все-таки мнение истории для меня важнее, — созналась она. — Петра при жизни ненавидели и проклинали, однако в памяти потомства он остался с титулом «Великий». Я знаю, что обо мне говорят… все знаю! Но был ли хоть один день в моей жизни, в который бы я не подумала прежде всего о славе и величии России? Пусть будет суд, — сказала Екатерина. — Я верю, что пороки мои забудутся, а дела останутся…
В конце беседы она предупредила Сегюра: исторических лиц надобно судить, примеряя их деяния не ко временам будущим, их потребно судить по условиям времени, в котором они жили:
— Тогда не так уж грешна покажусь и я… грешная!
Но суд истории сыграл с ней нелепую шутку: при имени Екатерины сначала вспоминают любвеобильную женщину, а уж потом, перечислив всех ее фаворитов, припоминают и те громкие дела, которые свершила при ней великая мать-Россия. Страсть императрицы с годами не утихала, но Потемкин сам регулировал ее движение, уверенный в том, что Екатерина будет ему послушна, получая фаворитов только из его рук. В этом и таилась роковая ошибка: светлейший никогда не думал, что при дворе сыщется иная сила, ему враждебная, способная выдвинуть своего фаворита, чтобы устранить Потемкина и восторжествовать на его унижении… С давних пор при дворе состоял Николай Иванович Салтыков, омерзительный эгоист, сгоравший от зависти ко всем, кто был важнее его и богаче. Под стать мужу была и старая карга Наталья Владимировна Салтыкова, обвешанная с ног до головы амулетами образков, за что ее прозвали «чудотворной иконой». О появлении этой гадины во дворце узнавали по неистовым воплям: «Сгинь… сгинь, сатана!» Перед Салтыковой, выкрикивающей такие заклинания, безобразные карлики жгли перья и старые мочалки, дабы дурным запахом отвести в сторону нечистую силу. Вот эта ханжеская чета, алчная и зловредная, решила уничтожить Потемкина! А… как?
Очень просто. С помощью пригретого в доме своем Платона Зубова, что служил в Конной гвардии секунд-ротмистром, ничем не выделяясь среди гвардейской молодежи. Но он был смазлив лицом, брови имел дугами, ходил на цыпочках, чтобы казаться выше ростом, и Салтыкова оценила его достоинства:
— Ты его, Коленька, представь в конвой ея величества, у императрицы нонеча как раз нелады с Дмитриевым-Мамоновым, и даст Бог, через Платошу-то свернем шею одноглазому!.. — велела она мужу.
А теперь, читатель, вспомним картину Валентина Серова «Выезд императрицы Екатерины II на соколиную охоту». В широком ландо едет императрица, с явным вожделением оборачиваясь назад, чтобы взглянуть на молоденького красавчика Зубова, а чуть поодаль, почти на самом срезе картины, представлен благодушествующий князь Потемкин-Таврический, — он еще не догадывается о том, что сейчас решается его судьба.
…Такси мчалось дальше — к Риге.
— Так ему и надо! — повторил я со значением.
Шофер рассмеялся, а Вероника спросила:
— Все-таки объясни, что значит эта дурацкая фраза и какое она имеет отношение к Потемкину?..
Давайте снова вернемся в «гусиные» Янишки — Ионишки начала прошлого столетия. Пушкин еще не написал своего «Скупого рыцаря», а Бальзак не создал «Гобсека». Но удивительно, что все гнусные качества этих героев Пушкина и Бальзака воплотились в последнем фаворите Екатерины — князе Платоне Зубове, который с 1814 года проживал в литовских владениях… В ту пору это был человек уже потасканный жизнью, истощенный развратом. Его узкое лицо бороздили глубокие складки. Постоянно пребывая в угнетенном расположении духа. Зубов часто повторял:
— А так ему и надо… Так и надо!
Историк пишет: «Слова эти срывались у него с языка, будто в ответ на какую-то навязчивую мысль, не дававшую ему покоя. Нс надобно быть опытным сердцеведом, чтобы догадаться, глядя на Зубова, что на совести его тяготеет какое-то мрачное преступление…» Обладатель несметных сокровищ, хранимых в подземельях замка, Зубов превратился в мерзкого скрягу, оживляясь лишь во время ярмарок, на которых азартно барышничал лошадьми, гусями и пшеницей. Одетый в потрепанный архалук, часто небритый и плохо вымытый, обладая идиотской привычкой засовывать в нос палец, последний фаворит Екатерины II представлял отвратительное зрелище…
— Так ему и надо! — произносил он всегда неожиданно.
Вот подлинный текст его признания о Потемкине, тогда же записанный М. И. Братковским: «Хотя я победил его наполовину, но было необходимо устранить его совсем, это было необходимо, потому что императрица просто боялась его, как взыскательного супруга. Меня она только любила… Потемкин — вот главная причина тому, что я не стал тогда вдвое богаче». Проживая в Янишках, князь Платон Зубов не щадил крепостных, замучивая их бесконечными поборами. А все награбленное тут же превращал в звонкую монету, которую и ссыпал в подвалы своего мрачного, нелюбимого замка. Испытывая страх смерти, он, подобно героям Пушкина и Бальзака, спускался по ночам в подвалы, где, как говорили очевидцы, у него хранились горы золота и серебра. И там Зубов пересчитывал деньги. У него было скоплено ДВАДЦАТЬ МИЛЛИОНОВ только в монетах.
— Так ему и надо! — твердил он с упрямством маньяка.
Но прав народ, сложивший мудрую пословицу: на каждого волка в лесу — по ловушке. Однажды в костеле Зубову встретилась бедная пани Валентинович с пятнадцатилетней дочерью, и он — воспылал. Это случилось в 1821 году, когда 50-летний Зубов, уже поседевший и с выпавшими зубами, казался сгорбленным старцем. Сначала он зазвал Валентиновичей, мать с дочерью, на обед к себе, затем пригласил мать в подвалы своего замка.
— Видите? — спросил он бедную женщину. — В этой куче ровно миллион золотом, и этот миллион ваш, если ваша дочь…
— Тому не бывать! — возразила гордая пани. — Моя дочь будет принадлежать вашей светлости только в том случае, если станет светлейшей княгиней Зубовой…
Ко дню свадьбы Зубов подарил невесте грошовые сережки. Он стал обладателем юной красавицы Теклы Игнатьевны, но отношений между супругами не возникло, ибо Платон Зубов давно перестал быть мужчиной.
— Так ему и надо! — вскрикивал этот чудовищный человек, бродя по ночам с огарком свечи по комнатам замка, спускаясь в подвалы, где он любовался своими сокровищами…
Платон Зубов вскоре же умер, но даже в предсмертном бреду часто восклицал:
— А так ему и надо… так ему и надо!
Эта криминальная фраза, на первый взгляд и загадочная, относилась к Потемкину, которого он отравил ядом.
А теперь нам следует вернуться к событиям 1789 года — послеочаковским!
2. ПОСЛЕ ОЧАКОВА
Весна 1789 года выдалась ранняя, но Сладкие Воды Стамбула не оживлялись ни музыкой духовых оркестров, ни говором беззаботных женщин, ни криками разносчиков сладостей. Из тюрьмы Эди-Куля Булгаков докладывал в Петербург: «Голод в Константинополе, пашквили противу визиря. Карикатуры: снизу пепел, сверху отруби, внутри земля-вот хлеб турецкий… Пальбою из пушек возвещено о смерти султана Абдул-Гамида».
Новый султан Селим III приехал в мечеть Эюба-Джами, где и опоясал свои чресла мечом Османа (этот жест заменял ему «коронацию»). С батарей Топханс стучали арсенальные пушки, им вторили с Босфора пушки эскадры капудан-паши. Селиму исполпилось 28 лет. Лицо султана, испорченное оспой, сохранило отпечаток той утонченной красоты, какой обладала и его мать — Михри-Шах, украденная в Грузии для гарема отца. Селим был образован, по-европейски начитан, но верил в чудеса; он писал недурные стихи. Империя досталась ему в состоянии хаоса — военного, административного, финансового. Со времен Сулеймана Великолепного султаны обычно следили за работой Дивана через окошко, вырезанное в стене над седалищем великого визиря. Селим нарушил эту традицию Османов, появясь открыто — уже не как мусульманское божество, а как простой человек.
— Один час правосудия лучше ста часов молитвы. Я буду карать, если не услышу правды, — объявил он.
В воротах Баби-Гумаюн, ведущих к Сералю, янычары высыпали из шерстяных мешков горы ушей и носов, отрезанных у взяточников, казнокрадов, обманщиков и торговцев, обвешивавших покупателей. На базарах с утра до ночи истошно вопили купцы, уши которых были прибиты гвоздями к стенкам, и гвозди эти из ушей им выдернут только завтра, чтобы наказуемый до конца жизни помнил: торговать надо честно! Стамбул сразу же присмирел, как мышонок при виде льва. Облачившись в рубище дервиша, живущего подаянием, великий султан Селим III инкогнито появлялся на рынках, в учреждениях, на фабриках столицы, всюду требуя от людей только честности. А телохранители, идущие следом за султаном, тут же казнили всех лгущих и ворующих. На одном из кораблей военного флота, когда рубили головы офицерам, палач султана, занеся меч, просил Селима посторониться, чтобы кровь не брызнула на его одежды.
— А кровь — не грязь, — отвечал Селим и сам схватил казнимого за волосы. — Так тебе будет удобнее… руби!
Эйюбский дворец-киоск был выстроен им для Эсмэ, которая приходилась ему сестрою; эта распутница, под стать брату-султану, была умна и тоже писала стихи. Селим выдал ее замуж за своего любимца Кучук-Гуссейна, грузинского раба, товарища своего детства.
Скинув туфли, мужчины сели, поджав ноги, на тахту, невольники-негры, опустясь на колени, разожгли им табак в длинных трубках. Селим сказал:
— Тебя, Кучук, я решил назначить капудан-пашой.
— Я плавал не дальше Родоса, — отвечал шурин, — и, назначив меня, куда денешь Эски-Гасана или Саид-Али?
— Гасан не уберег Очаков, и пусть искупает вину, удерживая от гяуров Измаил… А вчера посол франков Шуазель-Гуфье вручил реису-эфенди проект мира с Россией.
Кучук-Гуссейн сказал, что войска разбегаются:
— А янычары бегут с войны первыми…
— Не лучше ли, — добавила Эсмэ, — заключить мир сейчас, пока грозный Ушак-паша не стронул флота к берегам Румелии.
— Нет, — отвечал Селим. — Я объявлю новый набор мужчин от четырнадцати до шестидесяти лет. Я пополню казну налогами для христиан, велю женам их появляться на улицах в черных платьях; босые и непричесанные, пусть они выражают скорбь…
Эсмэ сказала, что Турции необходимы реформы:
— Но прежде ты казни визиря и освободи Булгакова.
— Юсуф-Коджа, я знаю, главный казнокрад и бездельник, но его длинная борода внушает мусульманам большое почтение. Освободить же Булгакова — признать победу гяуров… Подожду!
Эсмэ взяла лютню и стала импровизировать стихи о прекрасной розе, на которой по утрам выступает не роса, а капельки соленого пота — это пот самого Магомета.
Английский король сошел с ума. Потемкин с мрачным видом выслушал доклад Безбородко о запутанности внешней политики и развел руками:
— Так не давиться ж нам оттого, что Англия короля своего до бедлама довела, а теперь милорды противу нас бесятся. Союз же с Испанией, который устраивает принц Нассау-Зигенский, ничего, кроме лишнего куражу, России не даст.
Екатерина показала ему письмо:
— От барона Нолькена. Желая нам добра, он пишет, что Берлин, из Лондона поддержанный, входит в военный альянс с султаном Селимом. Новый капкан для нас!
— Суворов, — сказал Безбородко, — отличен за Кинбурн достаточно, а за Очаков только наказан гневом вашей милости… И вот я думаю: не выделить ли ему армию противу Пруссии?
— Суворова не отдам, — заявил Потемкин. — Я свои силенки под Очаковом испытал, и убежден, что на Измаил негоден: без Суворова мне там не управиться.
— Но и Румянцева не желаешь, — вставила императрица.
— Не хочу и Румянцева! Ни чтобы я его давил, ни чтобы он мне не шею влезал. Кошку с собакой в одной клети не держат, из одной миски они молоко не хлебают. Я забираю себе князя Репнина и Суворова, а Федор Ушаков еще мало возвышен. Прошу, матушка, сразу же патент ему на чин контр-адмирала писать. Заодно пиши патент на чин бригадирский и славному корсару Ламбро Каччиони!
Петербург пышно отмечал взятие Очакова: в самый разгар балов и застолий, уединясь в комнатах Эрмитажа, императрица ознакомила Потемкина с оперой «Горе-Богатырь»:
— Я не так знаменита, как Метастазио, в делах оперных, но все-таки послушай. Горе-Богатырь с войны вернулся, его дура Громила Шумиловна сулится ему целый короб детей нарожать, и тут слова для хора с оркестром: «Горе-Богатырь с Громилой брак составят непостылой…» Хочу по случаю праздника ставить творение свое на придворном театре.
— Да опомнись, матушка! — осадил ее Потемкин. — Будь я цензором, сжег бы твою оперу сразу, а сочинителя в Сибирь сослал… Неужто сама не видишь, в каком ослеплении писала? Послушай меня, здравого: ты эту оперу ставь, но при этом вид делай, будто под Горе-Богатырем не наследник Павел, не сын твой, а шведский король в дураках выведен.
— Резон есть, — согласилась императрица. Швеция усиливалась: король Густав поборол Аньяльскую оппозицию в армии и на флоте, он казнил сепаратистов, ссылал их на безлюдные острова, сажал в крепости. Против России вырастал чудовищный фронт-от Лондона до Стамбула!
— И новая гадина завелась, — сказала Екатерина. — Курляндский герцог Петр Бирон, вконец спившись, соблазнился посулами Луккезини и от России к Пруссии поворачивается. А это уже под самым боком у нас — под Ригою!
— Еще чего не хватало, — ответил Потемкин, — чтобы великая Россия от каждой гниды почесуху имела… Раздави Бирона так, чтобы между ногтей щелкнул, издыхая. Меня иное ныне заботит: на что две армии нам содержать?
Екатерина намек его поняла:
— Если Помпеи состарился, пусть торжествует Цезарь…
Румянцеву было ведено сдать Украинскую армию в подчинение Екатеринославской. «В отзыве вас от армии, — писала она Румянцеву, — не имели мы иного вида, кроме употребления вас на служение в ином месте». Цезарь торжествовал: отныне Потемкин сделался главнокомандующим двух армий, которые и сомкнул воедино под своим началом. За ним оставался и весь флот Черноморский, который он поручил скромному, но решительному Федору Ушакову.
— Так воевать будет легче, — говорил светлейший.
На Монетном дворе выбили из золота наградные знаки для офицеров за штурм Очакова, солдат награждали ромбами из серебра на Георгиевских лентах. Все получалось так, как Потемкину хотелось, если бы не Дмитриев-Мамонов…
С фаворитом князь имел мужской разговор:
— Почто ты, тля никудышная, от матушки отвращаешься и спишь отдельно, будто евнух какой?
— Скушно мне. Как в тюрьме живу.
— А зачем карету себе завел? — спросил Потемкин.
— Чтобы по городу кататься.
— А разве шталмейстер в дворцовых каретах и лошадях тебе отказывал? Смотри, ежели какие шашни откроются, сам голову потеряешь и мою… мою погубить можешь!
Потемкин был занят составлением планов грядущей кампании. «Я вам говорю дерзновенно, — писал он в эти дни, — что теперь следует действовать в политике смело. Иначе не усядутся враги наши, и мы не выдеремся из грязи. Я не хочу знать никакой Европы: Франция с ума сходит, Англия уже сошла, Австрия трусит, а прочие нам враждуют… Дерзости, как можно больше дерзости!» — призывал Потемкин.
Все три месяца пребывания в Петербурге светлейший никого не принимал, сам нигде не бывая. Правда, его карету иногда видели подолгу стоящей перед домом Нарышкиных. При дворе были уверены, что Потемкин серьезно увлечен юною Марьей Львовной Нарышкиной, Безбородко всюду говаривал, что быть скорой свадьбе. Машенька, спору нет, была обворожительна, и Гаврила Державин, восхищенный ее игрою на арфе, сочинил стихи «К Евтерпе», пророча ей «светлейшее» лучезарное будущее:
Но Потемкин на брачном ложе не «воздремал»: 6 мая неожиданно для всех он быстро выехал из столицы. Кучер задержал лошадей у заставы. На дороге, преграждая путь, стояла карета императрицы, дожидавшейся его. Екатерина и Потемкин отошли подалее от людей, чтобы никто не мешал им проститься.
— Как часто я тебя провожала, а ныне сердцем большую беду чую… Береги себя, батюшка родненький, — сказала Екатерина. — Сам ведаешь, что мне без тебя как без рук, и все дела прахом идут, когда ты на меня осердишься.
Неожиданно она всплакнула (баба бабой!).
— Отчего плачешь-то?
— Да так… время летит, стареем мы, Гриша.
Над ними повис пиликающий в небе жаворонок.
— Не печалуйся, — сказал Потемкин, привлекая женщину ближе к себе. — Мы еще все дела поспеем сделать…
На прощание они крепко расцеловались. Кареты долго не могли разъехаться на узкой дороге, цепляясь осями колес, и Потемкин, распахнув дверцу, видел в застекленном окошке ее лицо — лицо женщины, которая, кажется, продолжала его любить.
Но уже давно любила других…
3. ИЗОБРАЖЕНИЕ ФЕЛИЦЫ
Плохо кормила Рубана поэзия, и уже совсем обнищал он в занятиях историей отечества. Потемкин его поощрял, но бедность порой становилась невыносима. Это еще не худшие дни поэта — придет время, когда станет он вымаливать милостыню у сильных персон, поминая служебные дни при Потемкине:
Державин слуха и зрения не терял, но облысел раньше времени — не от восторгов пиитических, а после губернаторства на Олонце да в Тамбове; теперь, под суд отданный, искал он в Петербурге заступничества и правды. Добрые люди советовали Державину милости при дворе не искать.
— Сейчас там перемены предвидятся, — наушничали они Державину, — и ты, милости у сильных изыскивая, можешь не в ту дверь стукотнуть; ошибешься так, что потом не подымешься.
Силу придворной интриги поэт уже знал.
— А хороши ли перемены-то будут? — спрашивал.
— Никто не знает того, а ты, Гаврила Романыч, ежели не хочешь, чтобы тебя затоптали, едино талантом спасайся…
Это верно: таланты одних губят, других спасают. Державин заранее для себя решил, что никаких вельмож ни медом, ни дегтем мазать не станет, а воспоет лишь императрицу:
Дворянин Державин воспевал «Фелицу», а другой дворянин — Радищев — эту же «Фелицу» подвергал строжайшему суду — суду гражданскому… Княгиня Дашкова внимательно следила за тем, какие книги продаются в академической лавке. «Однажды, — писала она, — в русской Академии явился памфлет, где я была выставлена как доказательство, что у нас есть писатели, но они плохо знают свой родной язык; этот памфлет был написан Радищевым». Автор, возмутивший честолюбие княгини, служил в подчинении ее брата, графа Александра Воронцова, который Радищева ценил высоко.
Дашкова поспешила увидеть брата:
— На што тут панегирик Ушакову, который в Лейпциге с автором школярствовал? В сочинении этом нет ни слова, ни идеи, за исключением намеков, которые могут быть опасны…
Воронцов, прочтя «Житие Ушакова», сказал сестре:
— Не следует тебе строго осуждать Радищева! Книгу ни в чем дурном нельзя упрекнуть, кроме одного: автор слишком уж превознес своего героя, который ничего путного в жизни не сделал, ничего умного не сказал.
Ответ Дашковой был таков:
«Если человек жил только для того, чтоб есть, пить и спать, он мог найти себе панегириста только в писателе, готовом сочинять все, очертя голову; и эта авторская мания, вероятно, со временем подстрекнет вашего любимца написать что-нибудь очень предосудительное».
Граф Воронцов на эти слова сказал сестре:
— Набата к революции в России я не жду.
— Так услышь набат из Франции…
Радищев обратился к обер-полицмейстеру столицы Никите Рылееву за разрешением напечатать свою новую книгу. Рылеев публикацию ее разрешил. Радищев приобрел печатный станок, на Грязной улице устроил свою типографию. Поверх станка он выложил новую книгу — «Путешествие из Петербурга в Москву».
Александр Николаевич был горд:
— Мрачная твердь позыбнется, а вольность воссияет…
Никита Иванович Рылеев, столичный обер-полицмейстер, был дурак очевидный. «Объявить домовладельцам с подпискою, — указывал он, — чтобы они заблаговременно, именно за три дни, извещали полицию — у кого в доме имеет быть пожар». В книге Радищева, которую он разрешил печатать, Рылеев ничего не понял, а скорее всего, даже не прочел ее. Не вник, наверное, и в эпиграф из «Телемахиды», от которого мороз по коже дерет: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй…»
Екатерина еще не вполне ощутила угрозу французской революции, на всякий случай предупредив Рылеева:
— Ты, Никита Иваныч, не проморгай. Помни, что завелась во Франции шайка, жакобинцами прозываемая. Если где что заподозришь, пресекай немедля, таких жакобинцев улавливая.
— А как узнать этих жа… жа? — вопросил Рылеев.
— У себя дома они колпаки красные носят.
Всякий бы понял: «у себя дома», — значит, во Франции. Но Рылеев понимал все иначе. Вышел он на площадь Адмиралтейскую, глядь — а там в доме, на первом этаже, окно растворено, сидит человек в домашнем колпаке из красной фланели и, негодник такой, еще и кофе пьет. Рылеев мгновенно его арестовал, вернулся во дворец, преисполненный радости:
— Нашел! У меня глаз острый. Сразу и нашел…
Выяснилось, что первый этаж в доме князей Лобановых-Ростовских снимал одинокий старик, отставной генерал от фортификации, француз происхождением. Екатерина дурака своего разбранила, а француз, живший на пенсию в 2000 рублей, теперь за «невинное претерпение» стал получать из казны 4000 рублей.
«Фелица» чуть палкой не излупила Цербера своего:
— Из-за тебя, олуха, две тыщи рублев — коту под хвост! Усерден ты, Никита Иваныч, да не по разуму… Кстати, проследил ли ты, куда Дмитриев-Мамонов на карете катается?
Доклад был ужасен. Во время выездов и прогулок фаворита по набережной примечено: «…у Александра Матвеевича происходит с кнж. Щербатовой сердечное махание». А тарелки с фруктами, которые Екатерина посылала в комнаты фаворита, стали находить — уже пустыми — в покоях той же фрейлины Щербатовой.
— Она еще и мои апельсины ест! — возмутилась Екатерина.
Походкой величавой павы, хрустя одеждами, все замечая и запоминая, Фелица обходила свои обширные апартаменты. Резиденция ее обрела византийскую пышность, церемониальной послушности придворных штатов могли бы позавидовать даже кардиналы римского папы. А гудоновский Вольтер в мраморе ехидно взирал на свою «ученицу» с высоты «вольтеровского» кресла, окруженный классическими антиками. Екатерина однажды, постучав по мрамору тростью, вскользь заметила Безбородко:
— Я нашла ему место — он неплохо у меня устроился.
Безбородко, глядя на Вольтера, думал об ином:
— Если б не эта старая болтливая обезьяна, может, и не было бы нынешних возмущений во Франции.
— Нет, — ответила Екатерина, прежде подумав. — Вольтер никакого фанатизма никогда не терпел, а у всех парижан своя философия: рабочий имеет в день пятнадцать су, но буханка хлеба в четыре фунта стоит тоже пятнадцать су… Этой несчастной арифметики вполне достаточно, чтобы народ взбесился!
Потемкин оставил Петербург как раз в те дни, когда в Париже решалась судьба королевской Франции. Созыв нотаблей и Генеральные Штаты не образумили Екатерину. «Я не боялась старой Франции с ее могуществом, не испугаюсь и новой с ее нелепостями», — писала она.
Сегюр в разговоре с императрицей проявил легкомыслие, заявив, что все идет к лучшему.
— Сегюр уже поглупел, — говорила Екатерина графу Строганову. — Я велю запросить своего посла Симолина, кто из русских болтается в Париже без дела, и пусть все они возвращаются домой… Кстати, Саня, а где твой сын Попо?
— Он тоже в Париже.
— Укажи ему волей отцовской вернуться в Россию…
Наконец в Петербург примчался грязный и небритый секретарь Павлов, посланный курьером от посла Симолина. Павлов сообщил, что народ взял Бастилию, в числе штурмовавших ее были и русские — художник Иван Ерменев, два князя Голицына и молодой Попо Строганов, адъютант Потемкина, в красном фригийском колпаке. На стол перед Безбородко курьер выкладывал из сумки плотные, увесистые пачки революционных брошюр.
— Забирай все, и пойдем к императрице.
— Немыт. С дороги. Голодный. Боюсь.
— Ступай смелее. Не съест она тебя…
Екатерина вскрывала депеши Симолина: «Революция во Франции свершилась, королевская власть уничтожена… Было бы заблуждением рассчитывать теперь на союз с Версалем… Вчера цена хлеба весом в четыре фунта снизилась на одно су».
— Из-за одного-то су стоило ломать Бастилию? — сказала Екатерина. — А каково ваше мнение, господин Павлов?
— Извините, — лепетал курьер. — С дороги. Не ел. Не спал. Видит Бог, как я спешил… Мнение, какое и было, растрясло на ухабах. Мне бы теперь только выспаться.
Весть о падении Бастилии вызвала в русском народе всеобщее ликование, будто не парижане разрушили Бастилию, а сами русские по кирпичику разнесли Петропавловскую крепость. На улицах обнимались незнакомые люди, чиновник поздравлял офицера, кучер лобызал лавочника, — это было непонятно и графу Сегюру, который наблюдал за ликованием России из окон своего посольства. «Хотя Бастилия, — писал граф Сегюр, — не угрожала ни одному из жителей Петербурга, мне трудно выразить этот энтузиазм, который вызвало падение этой государственной тюрьмы и эта первая победа бурной свободы…»
Русские газеты печатали самые свежие новости из Франции, книготорговцы свободно продавали революционную литературу. «Санкт-Петербургские ведомости» опубликовали «Декларацию прав человека и гражданина». Москва не отставала от столицы, торгуя с лотков карикатурами на монархов Европы, портретами трибунов французской революции. Образованные люди (и не только дворяне) скупали всю эту литературу, создавая уникальные библиотеки; кажется, они понимали, что скоро этой свободной торговле придет конец и тогда любая тощая брошюрка станет исторической ценностью. А люди постарше и поосторожней предупреждали молодых смельчаков:
— К чему собирать все это? У нас Емелька Пугачев не читал Вольтера и Бастилии не разрушал, зато таких дел натворил, что маркизу Мирабо за ним не угнаться… Наше счастье, что мы далеки от Парижа, до нас эта зараза не скоро докатится!
Интриги подлого Салтыкова, исподтишка выдвигавшего на стезю фавора Платона Зубова, не укрылись от взоров хитрейшего Безбородко: он тоже решил сыграть в придворную лотерею, срочно вызвав из Миргорода своего племянника Григория Милорадовича, о красоте которого Екатерина не раз поминала. Женщина уж заметила и Зубова и Милорадовича, но выводов еще не сделала. Она всегда действовала с изощренностью дипломата. Желая точно убедиться в измене, Екатерина как бы нечаянно завела разговор с Дмитриевым-Мамоновым, проявив о нем «материнскую» заботу:
— Саша, ты ведаешь, как горяча любовь моя, а мой век невечен. Хочу при жизни своей видеть тебя счастливым. Есть на примете самая богатая невеста в России — графиня Катенька Брюс, дочка моей покойной подруги. Скажи мне только слово, и твое счастье, твое благополучие будут мною устроены.
Дмитриев-Мамонов в эту ловушку так и сунулся.
— Виноват! — сказал он, выдавая себя. — Если уж вы так благородны, так соедините сердца давно любящие. Вот уж скоро годик махаемся мы тайно с княжной Щербатовой…
Екатерина, всегда владевшая собой, убедилась:
— Итак, это правда! — Она велела звать Щербатову. — Я, — сказала она девушке, — взяла вас ко двору сиротой несчастной. Одела. Накормила. Вырастила. Не буду мешать и счастью вашему. Деспотом никогда не была, и ваша измена награждена будет мною, как и ваша привязанность сердечная…
После этого Безбородко застал ее рыдающей.
— Жестокий урок получила я на старости лет, — говорила она, сморкаясь. — Но плакать-то будет он, а не я…
Она велела откупить для молодых в Москве на Покровском бульваре дом с комфортом, выплатить фавориту из «кабинетных» сумм 100 тысяч рублей. Безбородко ахнул, говоря, что казна пуста, ради чего разорять ее далее:
— Да и за что давать деньги изменщику?
Екатерина осушила слезы. Выругалась грубо:
— Дай! Пусть задавятся моими деньгами…
Ночью, когда дворец угомонился, она вышла на лестницу. Внизу стоял в карауле стройный и темноглазый секунд-ротмистр гвардии Платон Зубов. Екатерина перегнулась через перила лестничные, шепотом позвала его:
— Паренек, иди ко мне… что-то скажу тебе!
Утром Фелица сняла с пальца драгоценный перстень, из стола выгребла банковских билетов на 100 тысяч рублей, все это добро свалила на подушку.
— Возьми пока вот это, — сказала она Зубову.
Невесту, княжну Щербатову, сама же и убирала к венцу. В последний момент не утерпела, всадив ей в прическу золотую булавку так глубоко, что невеста завизжала от боли.
— Терпи, — сказала Екатерина. — Как и я терпела…
Безбородко срочно отправил Потемкину письмо, оповещая о перемене, и ошибочно предрек, что Зубов, человек глупейший, не удержится и недели. С молодыми графами Дмитриевыми-Мамоновыми на свадьбе приключился обморок, а императрица честно описала Потемкину: «Теперь я снова весела, как зяблик!»
4. НЕВЕЛИКАЯ РЕЧКА РЫМ НИК
Россия, как бы ни складывались ее трудные отношения с Францией, всегда охотнейше давала приют французам — гувернерам, кондитерам, ювелирам, зеркальщикам, хлебопекам, виноделам и модисткам. А теперь на русскую службу толпами устремились французские аристократы (графы, маркизы и герцоги), согласные командовать батальонами и галерами. Охотно покидали Францию и простые офицеры. Среди них предложил России свои услуги никому не известный поручик артиллерии Наполеон Буонапарте, корсиканец происхождением. Ему сказали, что согласны принять на русскую службу… ниже одним чином! Буонапарте вспылил:
— Тогда я продам свою шпагу султану Турции.
— Продавайте кому угодно. Вы нам не нужны…
Во всем этом какой-то рок! Указ о принятии иностранцев волонтерами на русскую службу с понижением на один чин вышел за два дня до того, как будущий император Франции подал о том прошение. Опереди он этот указ, и Франция не имела бы Наполеона, а русская армия, возможно, имела бы одного лишнего генерала…
Много позже Суворов высказался о Наполеоне:
— Резв! Всю тактику у меня побрал. Но если когда-либо повстречаю воришку, заставлю его вернуть все краденое…
Нет не едино на штык уповал Суворов. «Огнем открывать победу!» — не раз говорил он. Хорошим стрелкам позволял выбегать из цепи или каре, сражаясь в одиночку (а кто тогда думал о снайперах?). Солдату давал Суворов по сотне выстрелов на ружье (где еще в мире бывал такой запас?)…
Устранив Румянцева от войны, светлейший часть полевой армии доверил князю Репнину, а Суворову повелел: не терпеть перед собой скоплений противника — рассеивать. Турки ждали, когда в реках спадет высокая вода, чтобы выступить в поход. Выдвинутый вперед суворовский корпус остановился в Бырладе, почти смыкаясь флангами с австрийцами принца Кобургского. Потемкин предупреждал: Австрия склонна к замирению с турками, потому необходима победа, дабы от мира их отвратить. Из предупреждения слагался логический вывод: Юсуф-паша будет стараться разбить корволант Кобургского, чтобы затем вывести из войны «Священную Римскую империю».
Суворов завтракал с офицерами. Завтрак состоял из жирных сельдей, вареных языков и свежего масла. За едою полковник Швейцер часто ссылался на газетные известия: «В газетах пишут, если можно верить газетам…»
— Не верьте! — сказал Суворов умнику. — Человеку пристало знать и другие вещи, о коих в газетах — ни гугу.
— Однако же излагают там ясно.
— В газетах ясно. А вот у нас ничего не ясно…
Была середина лета — разгар кампании. Князь Репнин разрешал Суворову действовать по своему усмотрению:
— Но чтобы не позже шести дней вернулись к Бырладу. Поймите, я разрешаю вам то, чего не разрешил бы вам Потемкин…
Потемкин и Репнин имели очень много власти, зато ответственность за исход кампании свалили на одного Суворова. Был жаркий день, когда прискакал курьер от принца Кобургского, молившего о помощи: оттоманский корпус в 40 тысяч валил прямо на его корволант. Суворов объявил марш:
— На Фокшаны! Наступление. Ярость. Ужас. Слово «ретирада» из лексикона исключается… Христос с нами!
Начался суворовский марш: 60 верст за 28 часов. Кобургский примчался на встречу с Суворовым.
— Скажите ему, что я пьян, — отвечал тот из палатки.
Кобургский пожелал видеть его вторично.
— Скажите, что я молюсь Богу.
Принц не погнушался снова явиться к нему.
— Скажите, что я снова напился и теперь сплю…
Союзников было в четыре раза меньше, нежели турок, и начинать битву австрийцы боялись. Однако Суворов не принял от них никаких возражений; он послал курьера.
— Ваше высочество, — доложил тот принцу, — если ваши войска не выступят, наши семь тысяч бой все равно примут.
— Передайте его высокопревосходительству, что, ценя таланты его, подчиняюсь дирекции суворовской… Езжайте!
Ночь прошла в движении, для турок незаметном. Говорили шепотом, на речных бродах переправлялись без шума. Конница в 15 тысяч сабель ожидала их перед лесом Фокшанским. Пять часов бились здесь насмерть, но атаки отразили и стали огибать лес: Суворов слева, Кобургский справа. Затем Суворов шагнул в гущу леса, повел войска за собой, показывая, как надо продираться через колючий кустарник. Зато, когда вышли из зарослей, все турецкие пушки были обращены не к лесу, а в другую сторону: успех! Союзники двигались в плотных каре, следом за ними пушки громили турецкую артиллерию.
— Огнем, огнем их! — подбадривал канониров Суворов, потом велел ударить в штыки: турки побежали. — Кавалерия, — указал Суворов, — бери их в шашки… руби, гони!
Теперь только успевай собирать трофеи: обозы, верблюдов, амуницию, фуры с ядрами, аптеки, быков, знамена и халаты.
Суворов средь офицеров отыскал Швейцера.
— Кстати, и о газетах! — сказал он ему. — В газетах пишут, что цесарские солдаты от турок неизменно бегают. А сегодня при Фокшанах они заставили турок бегать…
Обычай войны требовал дележа добычи. На гнедой кобыле, издали сняв шляпу, к Суворову подъехал принц Кобургский:
— Надеюсь, что эта процедура не омрачит праздника! Что вы хотите от меня? Бунчуки? Верблюдов? Или пушек?
— Все поровну, а провиант оттоманский отдаю вам целиком, благо мне поспешать в Бырлад надобно…
Заметив, что Суворов слегка припадает на ногу, принц Иосия Кобургский заботливо осведомился — не ранен ли он?
— Бог миловал на сей раз. А то, что хромаю, так это по дурости: на иголку швейную наступил пяткой. Оттого-то турки, мою хромоту приметя, и прозвали меня «Топал-пашою».
Пока солдаты делили трофеи, пока они там бегали по валашским деревням в поисках вина, принц Кобургский, добрый малый, устроил в своем шатре союзный обед.
— В первый раз, — сказал он Суворову, — вы были пьяны, во второй молились, а в третий спали… Скажите, генерал, отчего не пожелали вы беседы со мной до битвы?
Суворов охотно выпил и съел свежий огурчик.
— А к чему лишние разговоры? Уверен, что ваше высочество с моими планами не согласились бы. На споры мы потратили бы весь день. Остались бы при этом друг другом недовольны. И конечно, я бы вам уступил: вы — тактик. Тактики я не знаю, да вот беда — тактика меня хорошо знает!
Николай Васильевич Репнин послал принцу Кобургскому очень горячее поздравление с победой, за что и получил нагоняй от светлейшего: «Вы некоторым образом весь успех ему отдаете. Разве так было? И без того цесарцы довольно горды».
А сам похаживал, довольный, говоря Попову:
— Пишет мне Суворов реляции свои на таких мизерных бумажках, что и курице не подтереться… Или бумаги на слова жалеет? Как же мне матушке-государыне о Фокшанах докладывать, ежели из его «синаксарии» одно мне ясно: победил!
Сейчас он жил только войной, и Василий Степанович Попов счел нужным намекнуть, что влияние Платона Зубова при дворе делается уже опасным. Светлейший беззаботно ответил, что все эти Зубовы (а сколько их там?) для него — даже не гады подколодные, а хуже червей поганых:
— Что они сделают, ползая под могучим дубом?
Сытое лицо Попова вдруг исказила гримаса.
— Не заблуждайтесь, ваша светлость, — сказал он. — Для дуба не змеи, а черви опасны, способные подточить самые могучие корни… Ведь у Платона Зубова еще три брата: Николай, Дмитрий и Валериан, жадные до власти и удовольствий.
При ставке Потемкина работала типография, регулярно выпуская «Вестник Молдавии», цензуре неподвластный, и каждую неделю этот листок оповещал армию о том, каково здоровье светлейшего, какие дамы навестили его и какие собираются навестить. Заодно листок сообщал правду о революции во Франции, а сам Потемкин при слове «Франция» махал рукой — безнадежно:
— Из альянсов европейских сия держава выключилась…
Он навестил верфи Николаева, заехал в Тавриду проследить за охраною побережья, из Херсона готовил морскую экспедицию для овладения турецкой крепостью Гаджибей.
Де Рибасу он заявил со всей прямотой:
— Больно вы все до наград охочи, а дела-то от вас не видать. Коли не возьмешь Гаджибея, я тебя…
— Перед Гаджибеем флот султана дрейфует!
— А ты ночью, ночью… когда все спят. Или забыл, как в Испании апельсины из чужих садов воруют?
Гаджибей моряки и запорожцы брали штурмом. Начали с вечера, поутру все было кончено: над воротами крепости взвился русский флаг. Заодно побрали и деревню татарскую (будущую Молдаванку). Никто в России слыхом не слыхал о Гаджибее, и потому взятие его прошло незаметно для публики, будто в темноте комара раздавили.
Но Потемкин уже предвидел будущее большого города:
— Гаджибей татарский бывал Одиссосом в мужском роде. Так пусть появится в роде женском — Одесса! А название с древнеэллинского языка приохотит к нему греков ради торговли прибыльной. Хорошо бы сразу там и строиться.
— Война. Денег нет, — намекнул Мордвинов.
— У нас всегда война и всегда денег нет. Однако мы еще не пропали ни разу и, даст бог, не пропадем далее…
Он был доволен, что в Гаджибее резни никакой не было, никого не грабили, а взяв крепость, праздновали в единственной городской кофейне, которую содержал грек Аспориди — чуть ли не первый житель этого города. Потемкин распорядился, чтобы в Гаджибей (Одессу) сразу посылали отставных матросов и тех, которые увечья получили или семьями отягощены:
— Пусть начинают жить, как все люди живут…
Князь Репнин с главными силами уже обратился к Измаилу, но поглядел на высоченные стены его и вернулся обратно.
— Мои солдаты не мухи, чтобы на Измаил взлетать, — сказал он Потемкину. — Там засел сам Эски-Гасан…
Ко дню рождения светлейшего генералы обещали Потемкину взять для него Аккерман, он предостерег их:
— Лучшим подарком мне будет взятие Аккермана без пролития крови. Заставьте турок искусством дипломатическим помыслить о печальном их жребии, и не кровью, господа, а лишь угнетением духа неприятеля умейте его одолевать…
Начинался сентябрь. Кажется, турки заманивали русских под Измаил сознательно: не сразу открылось, что великий визирь перевел армию за Дунай. Бурные ливни расквашивали дороги, и без того разбитые конницей. Неуемная тоска возникала в сердце при виде унылых полей, жалкой кукурузы, побитой дождями. В кустарниках и буераках прятались турецкие дезертиры.
Юсуф-Коджа велел их ловить. Он спрашивал:
— Откуда вы бежали, собаки?
— Из-под Фокшан, где снова явился Топал-паша.
— Врете! — отвечал визирь. — Суворов, о том все знают, взлетел на Кинбурне с пороховым погребом к небу…
Дезертиров вешали, двигались дальше. Эски-Гасан, бывший капудан-паша, завлекал русских под стены Измаила, а принц Кобургский снова увидел перед собой армию визиря числом в 100 тысяч сабель. «Спасите нас», — написал принц Суворову, и курьер прискакал обратно с таким же лапидарным ответом: «Иду». Выступив с войском в полночь, Александр Васильевич за два дня преодолел 70 верст. Страшные грозы бушевали над Молдавией, молнии втыкались в землю, поражая столетние дубы. Юсуф-Коджа пил вечерний кофе в своем шатре, окруженный подушками и мальчиками-рабами, когда к нему втолкнули мокрого от дождя, задыхающегося лазутчика:
— Топал-паша уже здесь! В лагере цесарцев.
— Повесьте его, — указал визирь на лазутчика.
— Я говорю правду, — клялся тот.
— Тем легче тебе будет умирать…
Суворов принял Кобургского в солдатской палатке, они прилегли рядом на охапке сена. Дождь стегал в парусину, из щелей текла вода, одинокую свечу задувало. Принц спросил:
— Как вы думаете, генерал, почему Юсуф медлит?
— Значит, турки еще не готовы к битве.
— Но их много! Очень много на этот раз.
— Чем больше публики, тем больше беспорядков. Пусть нас мало. В малом войске всегда больше храбрецов.
— Вы меня утешаете. Неужели принять бой?
— Немедленно. Успех в скорости…
Невеликая речка Рымник отдавала свои воды истории!
Цепляясь за сучья, он спустился с высокого дерева.
— Сколько ж вам лет, аншеф? — удивился Иосия.
— Помилуй бог, уже шестьдесят. А что?..
С высоты дерева Суворов обозрел лагерь противника, решение принял. После грозы день обещал быть жарким, рано запели птицы. Сражение открылось. Суворов — пеш, держа шпагу — шагал в первой линии, при среднем каре. Войсковые квадраты в шахматном порядке двигались через поля, покрытые бурьяном и стеблями кукурузы. Между инфантерией рысила кавалерия и казаки. Зной возрастал, птицы пели, радуясь концу ливней, солнцу и жизни… Суворов крикнул принцу Кобургскому:
— Друг Иосия! Главная дирекция — Мартинешти, где ставка визиря. За лесом, что перед нами, нас ждет простор и слава. Артиллерия побеждает колесами: маневр — успех!
Вдали проезжал визирь, но не верхом, а в карете. Кораном он останавливал бегущих и тем же Кораном бил по голове сераскиров, понуждая их к храбрости. Перед лесом в деревне Бокзы стояли турецкие батареи, и Суворов тут же решил смять пушки противника. Заметив отклонение русских в сторону, принц Кобургский, уже облаженный тысячными ордами янычар, слал к Суворову адъютантов, но ответ получал один:
— Дирекция прежняя — Мартинешти! Я ничего не забыл. Я все вижу. Пусть принц не боится: успех виден…
Подавив батареи в Бокзы, он усилил свой натиск, и турки бежали к Рымнику. Великий визирь, тряся длинною бородой, пересел из кареты на коня, отдав приказ:
— Бейте по трусам картечью, чтобы вернулись…
Эта же картечь сражала и русских. Янычары на резвых лошадях и чернокожие спаги, сидевшие в седлах, задрав колени к подбородку, налетали с флангов, орудуя саблями. Сейчас главное — выдержать огонь и блеск сабель. Русские и цесарцы двигались параллельно, но в промежуток меж ними Юсуф-Коджа вколачивал клинья янычарских байраков, чтобы развести эти клинья как можно шире, а потом разбивать союзников по частям… В этот жуткий момент австрийцам следовало верить в то, что русские не изменят главной дирекции, а русские должны верить австрийцам, что они тоже сохранят движение на Мартинешти. Лес, за которым скрывался турецкий табор, назывался Крьжгу-Мейлор, но солдатам забивать свою память такими словами необязательно: все в жизни забудется, в летописях России останется только название реки — Рымник! За этим вот лесом союзники соединились, перестроившись для совместной атаки. Артиллерия била с колес, не переставая двигаться. Конница ловко вошла в интервалы между колоннами каре, и Суворов скомандовал:
— Кавалерии взять ретрашемент… вперед!
Громадное поле битвы являло картину всеобщего разрушения, убегавшие турки швыряли зажженные фитили в пороховые фуры, которые и взрывались с яростным треском, калеча лошадей и всадников, раненые ползли к реке, кавалерия в беспощадном наскоке раскалывала им копытами черепа, ломала руки и ноги — вперед, чудо-богатыри! (Суворов живописал Потемкину: «Погода была приятная. Солнечные лучи сияли во весь сей день, оно было близ его захождения…») Тысячи турок бросались в Рымник и тонули, громадные гурты скота, увлеченные общей паникой, тоже ломились в реку, находя в ней смерть, течение легко перевертывало фуры и телеги, а кавалерия — рубила, рубила, рубила… Еще утром у визиря было 100 тысяч войска!
Юсуф-Коджа успел переехать через мост:
— Разрушьте его! Пусть все трусливые потонут…
Трофейные бунчуки валялись грудами, как палки. Среди взятых пушек очень много было и пушек австрийских.
— Отдайте их цесарцам, — велел Суворов, — они сдали их туркам под Белградом, так пусть заберут обратно. Мы себе еще много пушек достанем, а им-то где взять?
В шатре великого визиря, расшитом изнутри золотом, повстречались Суворов и принц Кобургский.
— В сочетании с вашим именем и мое имя станет отныне бессмертным, — сказал принц Кобургский. — За эту битву при Рымнике я обрету жезл фельдмаршала. А… вы?
— Сие не от меня зависит, — пояснил Суворов.
— Но от заслуг ваших! Позвольте мне и впредь всюду именовать себя: принц Фридрих-Иосия Кобург-Заальфельдский, герцог Кобургский — ученик великого Суворова…
Потемкин восхищенно писал Суворову: «Объемлю тебя лобызанием искренним и крупными слезами свидетельствую свою благодарность. Ты во мне возбуждаешь желание иметь тебя повсеместно». Политика Австрии — после Фокшан и Рымника — невольно укрепилась, император Иосиф II возвел Суворова в титул графа Священной Римской империи, Екатерина сделала полководца графом империи Российской, с наименованием — РЫМНИКСКИЙ.
Суворов был доволен, все его поздравляли, но, кажется, он рассчитывал получить иное — фельдмаршальство!
5. ЖИВЕМ ОДИН РАЗ
Пушки Петропавловской крепости исполнили торжественную «увертюру» в честь побед Суворова, но Булгаков, заточенный в Эди-Куле, слышал выстрелы пушек из Топ-хане: там отрубали головы воинам, бежавшим с поля битвы у Рымника.
Лязгнули запоры тюремные — Булгаков поднялся.
— Вы свободны, — объявили ему с поклоном.
— Кто победил? — спросил посол.
— Вы победили.
— Не сомневаюсь. Но я хочу знать имя.
— Топал-паша — Суворов…
В воротах тюрьмы его ожидала карета. Кавасы захлопнули дверцы, лошади тронули вдоль берега моря, за Голубой мечетью возникли купола Аня-Софии, но Булгаков ошибся, думая, что его везут в Топ-капу. Справа, на другой стороне Золотого Рога, осталась Галата, населенная бедняками, карета вкатила в квартал Фанар, где жили потомки древних византийцев, ныне фанариотов и драгоманов, служащих султану, и лошади остановились возле Эйюбхане. В садовом киоске его встретила прелестная Эсмэ, которая откинула с лица прозрачный яшмак и приветливо улыбнулась. Яков Иванович поклонился султанше, высказав ей свою благодарность:
— За те фрукты, которые вы так любезно мне присылали.
Булгакова ожидал разговор с ее мужем Кучук-Гуссейном, который сказал, что сейчас многое изменилось:
— Я не скрою от вас, что в это лето Суворов ополчился противу нас с таким гневом, что мы дважды изнемогли в борьбе с ним — при Фокшанах и Рымнике. Впрочем, так угодно Аллаху.
В груди Булгакова радостно стучало сердце.
— Но Измаил вам не взять, — твердо произнес Кучук.
— Да, — улыбнулась Эсмэ, — Измаил неприступен.
Ее длинные ресницы были загнуты и подкрашены.
— Но, — продолжил капудан-паша, — венский император уже просил у нас перемирия, озабоченный невзгодами в Брабанте и Мадьярии, а ваш принц Потемкин вступил в переписку с Эски-Гасаном, который сидит в Измаиле так же нерушимо, как и я сижу перед вами. Нам уже нет смысла томить вас в Эди-Куле…
825 дней заточения кончились. Булгаков сказал:
— Передайте его величеству, вашему султану, что я крайне благодарен ему за те удобства, которые он создал для меня в Эди-Куле, за эти двадцать семь месяцев пользования вашим тюремным гостеприимством я успел перевести двадцать семь томов любопытнейших книг… Так куда же мне теперь?
— Корабль под парусами. Вас желает увидеть в Вене Кауниц, и потому вы будете доставлены сначала в Триест…
Кауниц не сразу принял Булгакова. Опасаясь чумной заразы и микробов турецкой тюрьмы, Булгакова заточили в карантине. Правда, из Петербурга настояли, чтобы срок карантинного сидения был сокращен: нельзя же человека, который измучился в тюрьме, мучить еще и далее. Яков Иванович прибыл сначала в Москву, обитель детства и первой учености. Поклонясь из кареты университету Московскому, дипломат велел кучеру везти себя на квартиру акушера Шумлянского.
Здесь его никак не ожидала Екатерина Любимовна.
— Счастливы ли вы, сударыня? — спросил он се.
— Многого теперь лишена, я приобрела многое другое.
— Я не осмелюсь упрекать вас ни в чем. Мне бы хотелось только взглянуть на детей своих. Позволите?..
Приласкав сыновей, Булгаков выехал в Петербург и был сразу же принят в Зимнем дворце императрицей:
— Бог знает, как я хотела выручить тебя, Яков Иваныч из Эди-Куля турецкого, но никаких способов к тому не сыскала. — Она позвонила в колокольчик, велела звать лейб-медика Блока. — Иван Леонтьевич, — сказала она врачу, — мне нужен очень здоровый посол для Варшавы, так будь любезен — получи господина Булгакова, чтобы он не ослабел в предстоящих схватках с маркизом Луккезини, этим змием прусским…
Яков Иванович, наслаждаясь свободой, с аппетитом завтракал по утрам у «Вольфа и Беранже».
Несмотря на близость фронта, Петербург — сердце под ногтем мизинца! (по выражению Дидро) — продолжал хорошеть, справлял свадьбы, был переполнен всяческими соблазнами.
Близнецы Курносовы, Петр да Павел, пользуясь одеждой и харчами казенными, достигали лет совершенства. Сидя взаперти дортуаров Морского корпуса, щами да кашами сытые, давно мечтали вкусить сладенького, а липовый сбитень с медом уже никак не удовлетворял их.
— Говорят, — рассуждал Павел, — для господ торты валяют изо всякого там… во такие! Бывают и поменьше.
— А где денег-то взять? — отвечал Петр брату.
Гардемарины из газет вычитали, что французы Вольф и Беранже открыли на Невском, в доме г-на Котомина, кондитерскую, в коей всегда имеются «из сахара сделанные корзиночки и яйца с женскими перчатками внутри». Близнецам было не понять:
— А на что же перчатки в яйца засовывать?
Но почему бы российскому джентльмену не поднести даме своего сердца яйцо сахарное, внутри которого спрятаны тонкие парижские перчатки?..
Братья Курносовы пока что не унывали:
— Вот станем адмиралами — всего попробуем…
В этом году русская армия в Финляндии вела себя скромно, ибо все лучшие силы страны побрал светлейший князь Потемкин-Таврический. Зато флот Балтийский одержал две виктории; имена Чичагова (парусного) и принца Нассау-Зигена (галерного) часто единились в беседах обывателей. Но люди, море и флот знающие, осуждали этих адмиралов, и парусного и весельного, за многие оплошности, поминая при этом Грейга:
— Жаль, что умер… Самуил Карлыч был не чета им!
Летом на Балтике срочно создавали шхерный флот малого каботажа, какой имели шведы и которого так не хватало русским для сражения в шхерах. Время военное, офицеров тоже не хватало. Морской корпус выпустил гардемаринов в чины мичманские поскорее. Среди них были и близнецы Курносовы. Учились они всегда похвально, если чего не знал Павел, экзамены за него сдавал Петр, а педагоги не могли отличить их одного от другого.
Быть офицером в шестнадцать лет — очень приятно!
Казна выдала деньги на пошив мундира и первое обзаведение; когда братья сложились, то ощутили себя богачами. До назначения на корабли все дни проводили в Петербурге, счастливые от своей значимости, сгоравшие от нетерпения — как бы скорее насладиться благами вольной жизни… Петр так и сказал Павлу, что живут они только один раз:
— Когда состаримся, тогда, куда ни шло, будем манную кашу жевать до самого погребения. А сейчас, брат…
— Верно! — поддержал его Павел. — Запрут нас в Херсон или на Камчатку — локти себе изгрызем, что не поели «гитар» из безе, конфет с духами парижскими или купидонов шоколадных…
Навестив «Вольфа и Беранже», мальчишки отстегнули от поясов шпаги, поправили на висках парики. Присели подле окна на Невский — мимо неслись рысаки и катились кареты.
К услугам гостей Вольф и Беранже все важные события в мире представляли в виде кондитерских изделий. По взятии Бастилии ими был изобретен торт, точно воспроизводивший сию мрачную обитель, а штурм Очакова был ознаменован пасхальными яйцами с изображением павшей цитадели султана…
— С чего начнем шиковать? — спросил братец братца.
Выбор был богатый. После «Фокшан» и «Рымника» пришла очередь брать «Килию» и «Бендеры», но более всего впечатлял гигантский торт из шоколада, изображавший неприступный Измаил, украшенный башнями из марципанов, вокруг него торчали пушки из леденцов, фасы были обложены мармеладом.
— Возьмем «Измаил»? — робко спросил Петр.
— Дорогой. Может, попробуем «Бендеры»?
— Да там ничего нет, одни цукаты.
— Боюсь, «Измаил» нам не по карману, — сказал Петр. — А, ладно! Чего спорим-то? Одна матушка породила нас в одночасье, и деньги у нас общие… Берем!
Заказали они «Измаил», разрезали его на четное число кусков и стали истреблять их. Скоро от шоколадно-кремовой цитадели остался ничтожный фундамент — из вафель.
— Пожалуй, — изрек Петя, — и с подлинным Измаилом станется нечто подобное. Оставит от него Суворов один фундамент! Хорошо, что нам не кровью, а рублями расплачиваться…
Однако расплата за «Измаил» была жестокая: Курносовы покинули кондитерскую, невольно ощутив первые признаки надвигающейся бедности. И не было у них в Петербурге родственников, чтобы подкормиться обедами, и не были ребята испорчены, чтобы посещать дома купеческие, выдавая себя за женихов приглядных.
Скоро жить стало невмоготу. Кормились близнецы копеечными сайками с лотков уличных торговцев. Дорого далось им взятие «Измаила»! Выручил их флотский бригадир Слизов, приехавший на побывку из Фридрихсгама; заметив мичманское убожество, он кормить их не стал, зато пожалел — от чистого сердца:
— Эх, беднота наша флотская! Сам бывал в таких случаях, ребятушки… Неужто вы каждый день хотите обедать?
— Хотим, — жалобно отвечали близнецы.
— Тогда научу я вас, как за счет царицы кормиться…
Слизов открыл им секрет. Оказывается, балтийские офицеры давно кормятся с царской кухни, что расположена в подвалах Зимнего дворца. Слуги и повара дворцовые воруют безжалостно, от свиты тоже много чего остается вкусного, потому офицеры флотские там обедают чуть ли не каждый день.
— Только меня не выдавайте! — сказал Слизов. — Берут за обед гривенник, но всего там горой. И вина царские текут по усам, виноград да дыни, иной день и ананасы бывают…
Когда близнецы Курносовы спустились в подвал кухонь дворцовых, там столы были уже накрыты, за ними в ряд сиживали господа офицеры, иные уже в чинах, но бедность флотская всему миру известна… Петр шепнул Павлу:
— Гляди, и вино и фрукты — ого! Теперь заживем…
Но в самый разгар дешевого пиршества, громко шелестя одеждами, в подвал кухонный спустилась императрица. Все едоки мигом вскочили из-за стола, начали кланяться.
— Так вот куда мои денежки вылетают! — сказала Екатерина. — По мундирам вижу, кто вы такие: щит и надежда столицы моей, флот славный Балтийский… Что ж, — усмехнулась императрица, — на флоте всегда было много науки, зато денег мало платят. Я не сержусь. Виноваты не вы, а воры мои дворцовые… Прошу вас всех, господа, продолжать кушать.
Очень плотная, с высоким бюстом, величавая в жестах, она старалась не раскрывать рот широко, чтобы офицеры не заметили отсутствия передних зубов.
— Вы какой фамилии? — спросила она близнецов.
— Курносовы. Дворяне херсонские.
— О! Не ваш ли батюшка флота сюрвайер?
— Так точно, ваше величество. Он и поныне в Николаеве у строительства фрегатов состоит на верфях тамошних.
— А ваша мать из какого роду вышла?
— Из турчанок. Была женой янычарской. Ее наш папенька в Кафе за пять рублей выторговал.
Это заинтересовало императрицу:
— Турецкий говор ведом ли вам?
— Понаслышке. От матушки научились.
— Так вам, молодые люди, прямой резон остаться сейчас на флоте Балтийском — на галерах послужите мне…
Курносовы получили назначение: провести до Выборга колонну пленных турок, взятых еще при Очакове, для служения их на гребной флотилии принца Нассау-Зигена. Турки были удивлены, когда мичманы сказали им, что у них маменька из турчанок. Хотя конвоя и не было, до самого Выборга ни один турок не убежал.
Они вышли из столицы пешком как раз в день коронации императрицы — 22 сентября, когда Екатерина объявила при дворе — в присутствии всего дипломатического корпуса:
— Шестьдесят лет мною прожито, но у меня наберется сил царствовать еще двадцать лет! Уж я постараюсь конечно же, чтобы никакая Европа не посмела задеть престиж России, ставший за эти годы моим личным престижем!
6. ПОД МУЗЫКУ
В ставку Потемкина атаман Платов с казачьим конвоем доставил плененный при Рымнике янычарский оркестр — со всеми инструментами, сваленными на телегу. Но даже сейчас, опутанные веревками, янычары еще рыпались, рассыпая плевки в сторону неверных. Молодой Матвей Платов, белозубый ухарь и пьяница, сказал Потемкину, что башибузуков в Россию везти боязно: они же по дороге весь конвой передушат.
Потемкин велел ему пленных развязать:
— И пусть разберут с телеги погремушки свои…
Он взял медные тарелки, сдвинул их с удовольствием выслушав звон, завершенный таинственным «шипением».
— Ага! — сказал Потемкин. — Не эти ли турецкие тарелки и употребил Глюк в опере своей «Ифигения в Тавриде»?
Янычар развязали. Один из них рассмеялся.
— Ты разве понял меня? — спросил его Потемкин.
— У меня бабушка была… калужская.
— Это твои тарелки?
— Мои. Вот как надо! — И он воспроизвел гром, в конце которого загадочно остывало ядовитое «шипение» меди.
Потемкин пригляделся к лицам янычар. Лица вполне европейские, иные как у русских парней. Янычарский корпус турки формировали из детей христиан. Похитив мальчиков у матерей, турки обращали их в свою веру, а фанатичное воспитание превращало их в озверелых головорезов. Нехотя они разобрали инструменты с телеги. Над головами янычар качался шест с перекладиной, на шесте висели, позванивая, колокольчики.
— Ну, играйте! Хотя бы свой знаменитый «Марш янычар»…
Разом сомкнулись тарелки, заячьи лапки выбили первую тревогу из барабанов. Полуголый старик лупил в литавры с такой яростью, словно убивал кого-то насмерть. Звякали треугольники, подвывали тромбоны, звенели триакгели и колокольчики. В это варварское созвучие деликатно (почти нежно) вплетались голоса гобоев, торжественно мычали рога, а возгласы труб-нефиров рассекали музыку, как мечи. Янычары увлеклись сами, играя самозабвенно, словно за их оркестром опять двигались в атаку боевые байраки…
«Марш янычар» закончился. Платов спросил:
— Ну дык што? Опять мне вязать эту сволочь?
Потемкин взял «нефир» и выдул из него хриплое звучание.
— Не надо. Лучше мы их покормим, дадим выспаться. А утречком вместе с инструментами поедут они в Петербург, и пусть наши гудошники еще поучатся, как надо играть, чтобы кровь стыла в жилах от ужаса, чтобы от музыки шалел человек, не страшась ни смерти, ни черта лысого, ни ведьмы стриженой…
Столичные аристократки, падкие до низменных удовольствий, слетались в ставку Потемкина, как мухи на патоку. Образовался гарем из женщин, мужья которых, будучи в чинах генеральских, состояли в подчинении светлейшего. Среди рогоносцев один только князь Василий Голицын посмел вступиться за свою жену. Это дорого ему обошлось: Потемкин запустил в князя шахматной доской:
— Я ее не принуждаю — она сама тому рада!
Была поздняя осень. Усталые лошади едва вытаскивали разломанный шарабан из грязи молдавских дорог. Кое-где еще догнивали разбухшие тела убитых и скотины. Каркало воронье. Потемкин грыз чеснок, а доктор Массо сказал ему:
— Подумайте о своей печени, раздувшейся от угождения вашей светлости. Вчера вы осилили кадушку соленых огурцов, утром почтили светлейшим вниманием жареного гуся, сопроводив его в дальнюю дорогу кастрюлькою шоколада. Сейчас чеснок, а в ближайшей деревне вас ожидает ветчина с ведром винограда… Какой организм выдержит все это?
— Плевать, — хмуро отозвался Потемкин и послал казака, чтобы нарвал для него с поля гороху. — Мой желудок подобен самой великой России, которая способна переварить все, как переварила она и татар, и шведов…
После побед Суворова воевать стало легче. Матвей Платов с казаками взял Аккерман (Белгород на Днестре), молдаване радостно встретили русских в Кишиневе, австрийцы вступили в Белград, но тут Вена выклянчила у турок перемирие, очень невыгодное для русских… Потемкина сейчас беспокоило поведение Берлина: при войне на два фронта опасно заиметь третий — с Пруссией.
— Где-либо, — рассуждал он, — то ли здесь, то ли на Балтике, но одну лапу из грязи надо скорее вытаскивать…
Эски-Гасан, сидючи в Измаиле, тоже подумывал о мире. Он слал курьеров к Потемкину, выведывая в письмах его настроение. Потемкин с учтивостью дипломата отвечал «крокодилу», что Россия не ради удовольствия войну начала и согласна к миру прочному, но с земель освоенных назад не сдвинется…
Он приехал в Бендеры, выбрался из шарабана. К нему, выдирая ботфорты из слякоти, поспешал племянник Самойлов.
— Ну, что у вас тут, Санька?
— Деремся по малости. Вылазки отразили. В атаке взяли сераскира, который открыто сказывал мне, что жители Бендер склонны сдаться, да паши побаиваются.
— А лишней крови не надобно, — напомнил Потемкин.
Он представил гарнизону Бендер все ужасы сопротивления, заслал в крепость жителей Аккермана, которые поведали осажденным о добром отношении русских, — и паша бендерский сам выехал к Потемкину на белом коне:
— Можете войти в Бендеры, и я надеюсь на ваше благородство. Но в Серале султана меня ждет шелковая петля.
— Не волнуйтесь, — утешил его Потемкин, — я напишу Эски-Гасану, что вы отчаянно и храбро сопротивлялись…
О бескровном взятии Бендер он сообщил Екатерине, как всегда, забыл письмо датировать. (Часов тоже при себе не носил: «Зачем, если часы имеются у моих адъютантов!») Бендеры казались страшным захолустьем. Но если здесь после Полтавы резиденствовал шведский король Карл XII, почему бы не пожить тут и Потемкину? Ставка его перебралась под Бендеры.
Сюда заехал польский чиновник из Вены, захвативший и варшавскую почту. Потемкин спросил его:
— Какие новые сплетни в Варшаве?
— В свете блистают три замужние дамы. Это княгиня Любомирская, обогащающая любовников, это княгиня Чарторыжская, обирающая любовников, и, наконец, прекрасная Софья Витт, понимающая любовь как продолжение политики.
— А что поделывает нежная пани Ланскоронская?
— Она бежала от мужа в Вену, где и пост под музыку Моцарта. Дирижирует ей Сальери, который недавно выругал герцогиню Доротею Курляндскую, имевшую неосторожность заметить, что музыка Моцарта для нее темна и непонятна.
— Так многие говорят, — призадумался Потемкин…
Андрей Разумовский из Вены оповестил светлейшего, что Моцарт («лучший композитор Германии») не совсем-то счастлив на родине и, если ему предложить независимую жизнь в России, наверное, не откажется покинуть Вену. Попов с удивлением сказал Потемкину:
— Покинуть блистательную Вену… ради чего? Ради проживания в Бендерах, где главный аккорд — пушки?
— Моцарт меня поймет, — отвечал Потемкин. — Композитор Шампен в своей опере «Melomonic» уже использовал канонаду, включенную в органный пункт… А разве Моцарта не вдохновят хоры цыган молдавских? Или песни нашей Украины?
— Так посылать ли предложение Моцарту?
— Погоди, душа моя. Сначала вызови сюда Ушакова…
Внимание светлейшего было уделено Екатерине Федоровне Долгорукой, которая бежала из Петербурга в Бендеры, преследуемая любовью графа Кобенцля. Потемкин исполнял все ее желания, артель ювелиров и золотошвеек трудились, чтобы удовлетворить все ее меркантильные капризы. Целуясь с Потемкиным, княгиня каждый раз говорила:
— Клянусь, ехала сюда и ни о чем таком не думала…
Но вот в сонме красавиц появилась энергичная княгиня Прасковья Гагарина, племянница фельдмаршала Румянцева; она приехала из Москвы навестить мужа. Потемкин в ее присутствии объявил за картами, что теперь в Бендерах уже не сыщешь такой женщины, которую нельзя было бы увлечь за ширму:
— Вот, смотрите, и эта княгиня Прасковья…
Гагарина в полный мах залепила ему оплеуху — громкую, как выстрел. Все притихли, ожидая, что будет. Потемкин склонился к руке, его ударившей, и с почтением ее поцеловал:
— Вы самая храбрая. Мы останемся друзьями…
Гагарина доказала храбрость: она первая из русских женщин поднялась в небеса на воздушном шаре и благополучно приземлилась в саду подмосковного имения. Потемкин после этой пощечины стал ее лучшим другом, уважая и мужа ее, которого в Варшаве скоро повесили на фонаре бунтующие конфедераты…
В конце 1789 года Бендеры прискучили Потемкину, он перенес ставку в Яссы, где и обосновался надолго. За ним потянулись обозы, кордебалет, капелла, цыгане, зубодеры, парикмахеры, портные, ювелиры, садовники, французские эмигранты, графы и герцоги, блудные девы и легион поваров, способных сотворить кулинарное чудо даже из глины. В шести верстах от Ясс было расположено живописное молдавское село Чердак, где светлейший велел копать глубокие ямы, создавая в них подземные дворцы… Но иногда уже поговаривал:
— Что-то зуб ноет. Не пора ли мне зубы рвать?
Только очень близкие ему люди понимали, что под зубами следует понимать Зубовых, засилье которых при дворе становилось подозрительным. Князь Репнин в эти дни был озабочен другим: гонение на масонов и Новикова уже началось; из московских лож его предупреждали, что гнет власти усиливается. Репнин сказал Потемкину, что шекспировский «Юлий Цезарь» тоже запрещен цензурою, яко вредоносная драма.
— В продаже арестованы духовные сочинения даже митрополита Платона… Вы не находите, что после взятия Бастилии при нашем дворе многое изменилось?
Потемкин всегда был далек от масонства:
— Я нахожу, что многое меняется после взятия Зимнего дворца семейкою Зубовых… Если императрица озлоблена критикой Новикова, то и меня гнать надобно, ибо в типографии ясской мои господа офицеры открыто перепечатывают на станках издания Новикова… Впрочем, князь, я плохо просвещен в бреднях мистических.
— Ея величество прислушивается к вашим советам.
Потемкин понимал причины беспокойства Репнина:
— Зачем мне лезть поперед батьки в пекло? Митрополиту Платонову в Москве виднее, грешен Новиков или безгрешен, но Платон давно мирволит к Новикову. Пока же Степан Шешковский не взялся за кнут, стоит ли нам тревожиться?..
У него болела рука, Екатерина прислала ему аптечку с камфорной мазью; она жаловалась, что всю неделю согнуться не может, так поясницу ломит, и Потемкин отправил с курьером «мыльный спирт»: оба они мазались по вечерам, один в Яссах, а другая в Петербурге… Скоро императрица поздравила его с титулом «великого гетмана Екатеринославского и Черноморского». Из остатков запорожского войска, из ошметков вольного казачества возникало новое казачье войско в России — Черноморское, которое расселялось вдоль берегов моря, образуя станицы, хутора и пикеты, несшие дозорную службу. В ответ на жалобы о худом житье и «голоштанстве» Потемкин обычно говорил:
— Терпите, казаки! После войны я всех вас на Кубань переселю, Кубанское войско создам, а столица будет в Анапе.
— Анапу-то еще взять надо, а Кубань усмирить…
Сидя в Яссах, то праздный, то деятельный, Григорий Александрович издалека не всегда мог постичь все тонкости политики. Разумовский сообщал в Яссы, что Иосиф II слег в постель, в Вене уже поговаривают о переменах политического курса. Наконец зимою до ясской ставки дошло известие, почти траурное: Пруссия заключила наступательный альянс с Турцией, а маркиз Луккезини готовил перья для подписания союза Берлина с Варшавой, Англия в это время открыто угрожала России — ввести свой флот в Балтийское море…
— Контр-адмирал Ушаков прибыл, — доложил Попов.
— Проси. Да скажи, чтобы со мной не чинился…
Воспитанный в пуританской скромности, Федор Федорович попал в большой подземный зал, сверкающий убранством: стены были обиты розовым шелком, в хрустальных курильницах дымились аварийские благовония. После морозной ночи флотоводцу было странно видеть легко одетых красавиц, которые живописными группами сидели на качелях, укрепленных на лентах славного Андреевского ордена. Потемкин валялся на тахте, облаченный в бараний тулуп, обшитый сверху золотою парчой, под тулупом была надета на голое тело рубаха до колен, из-под нее торчали босые ноги… Он сделал знак рукою, и все покорно удалились.
— Ты помирать где собираешься?
Вопрос не с потолка. Ушаков пожал плечами:
— Если не в море, так, наверное, в деревне.
— А что у тебя там, в деревне-то?
— Да ничего. Ни кола ни двора.
— А я, — вдруг сказал Потемкин, — помирать стану в Николаеве. Сам я этот город выдумал, сам и взлелеял. Пусть там и лежат мои кости, а в Петербурге гнить не желаю…
Прелюдия завершилась. Светлейший спустил ноги с тахты, от медвежьего окорока отрезал адмиралу жирный ломоть:
— Ешь! Ты же с дороги…
Ушаков не был знатен, а Потемкин, давая жестокие уроки титулованным гордецам, с простыми людьми вел себя просто.
— Ты мне нужен, — сказал он. — Хочу обсудить будущую кампанию на море: что нам делать вернее? А всех этих Войновичей и Мордвиновых мы за пояс заткнем…
Ушаков хотя и натерпелся обид от Мордвинова, — но — честный человек! — за Мордвинова же и вступился:
— Для хозяйства флотского Николай Семеныч пригоден: он леса дубовые вокруг Николаева садит, с Дона уголь каменный возит, учит бабок наших без дров обходиться…
Потемкин выслушал. Снял с головы парик и отбросил его. По плечам сразу рассыпались нежные льняные кудри.
— Ваше превосходительство, — титуловал он Ушакова, — с сего дня будете командовать флотом из Севастополя, а Осип де Рибас останется при гребной флотилии… Прошу должное отдавать всем храбрым и достойным… Что еще надобно?
Ушаков жаловался, что людей в экипажах мало.
— Обычный вопль, — отвечал Потемкин. — Баб в деревнях полно, парней тоже, а вот нарожать матросов не поспевают. Бери на корабли солдат.
— Они к морю несвычные. Хочу греков из Балаклавы просить, чтобы навигаторов дали. Еще мне надобно несколько лесов сосновых срубить — для ремонта кораблей…
В беседе Ушаков пользовался морской терминологией, которую Потемкин освоил в совершенстве, и потому, сказав «фон-брамстеньга», Ушаков не объяснил, что это такое. Он завел речь о скудости казны флотской.
— Что деньги? Вздор, а люди — все!
— И я такого же мнения, — отвечал Ушаков, — паче того, сколь человечество существует, а умнее денег для расплаты за труды еще не придумало. Но возымел я желание денежными призами поощрять канониров пушечных за каждое меткое попадание. Пусть азарт явится и соревнование похвальное. А матросу, сами ведаете, каждая копеечка в кошельке дорога. Ежели, ваша светлость, деньги вздор, а люди — все, так вот и давайте мне денег!
— Еще чего? — хмуро спросил Потемкин.
— Якоря нужны тяжелее. Канаты крепче.
Незаметно вошел Попов, и Потемкин велел ему:
— Федору Федоровичу давать все, что просит…
Ушаков был предупрежден: турки снова рассчитывают взять Крым десантами, уничтожить Севастополь и весь флот Черноморский. Светлейший с адмиралом пришли к убеждению, что прежде надо бы штурмовать Анапу, как ближайшую базу турок на Кавказе, и разгромить Синоп, откуда турецкие «султаны» плывут к Севастополю. Напутствие Потемкина было таково: «Требовать вам от всякого, чтоб дрались мужественно, или, лучше скажу, — по-черноморски. Я молю создателя и поручаю вас ходатайству господа нашего».
7. КОЛЛИЗИИ ВРЕМЕНИ
К 1790 году незаметно для многих сложился круг людей, которым в XIX веке предстояло стать придворной элитою (Ливены, Бенкендорфы, Адлерберги), но эти пришлые господа крутились пока что вокруг «малого» двора в Павловске или в Гатчине, мало кому известные, а будущий граф Аракчеев в чине подпоручика артиллерии натаскивал в арифметике сыновей Николая Ивановича Салтыкова… Павел, мучимый давним недовольством, утешался мыслями о своем превосходстве над матерью, которой однажды и сознался:
— Я внутренне чувствую, что все меня любят.
— Хуже быть того не может, — отвечала мать. — Очень опасное заблуждение думать, что ты всеми любим. Готовься, сын мой, выносить и всеобщую ненависть…
Невестка заказала для печей в Павловске заслонки железные, но с мастером за работу не расплатилась. В ответ на упреки в крохоборстве оправдывалась:
— Но я же великая княгиня, да и дорого ли стоят эти заслонки? А сделав их для меня даром, мастер невольно выказал тем самым преданность моему высочеству.
— Заслонки — тьфу? — согласилась Екатерина. — Но революции с того и начинаются, что с человеком плохо расплачиваются…
Граф Сегюр был отозван на родину, из Парижа приехал новый посол Эдмонд Женэ, которого императрица всячески третировала, как представителя новой Франции — революционной. Павел тоже избегал Женэ, а матери он сказал:
— О чем там спорят в Париже? Будь моя воля или имей я власть вашу, я бы их всех усмирил пушками.
— Вы, — ответила Екатерина, — плохо кончите, осмеливаясь думать, что с идеями можно бороться пушками…
Дела становились день ото дня хуже! Россия скатывалась в кошмар политической изоляции, и уже потому так дорог был для нее союз с Австрией. Екатерина в раздражении писала Потемкину: «Каковы цесарцы бы ни были и какова ни есть от них тягость, но оная будет несравненно менее всегда, нежели прусская, которая совокуплена со всем тем, что в свете может быть только поносного…» Берлинский посол Келлер вел себя при дворе нагло, общаясь более с цесаревичем Павлом, нежели с Безбородко; Екатерина в гневе говорила своему «визирю»:
— Иосиф-то умирает, всеми ненавидим, и не оттого ли занемог, что болтал много, пустяками народ беспокоя. Однако нам без Вены хуже будет. Смотри, сколько врагов у России: Турция, Швеция, Англия, Пруссия, Франция… А где сейчас армия Пруссии? — вдруг спросила Екатерина.
— Она квартирует уже в Силезии.
— Тогда ясно: в Берлине ждут смерти Иосифа…
Иосиф II скончался. На престол заступил его брат Леопольд I, бывший тосканский герцог. Берлин потребовал от него немедленного мира с Селимом и чтобы Австрия вернула полякам Голицию. За эту вот «милость» Польша подарит Пруссии Торн и Данциг.
— Кто автор этого дурачества?
— Очевидно, Герцберг, — отвечал Безбородко.
— А я-то думала, что маркиз Луккезини…
В апреле гром грянул: Пруссия заключила союз с Польшею, и Фридрих-Вильгельм немедля потребовал от поляков уступки Торна и Данцига. Через варшавских шпионов Петербург сумел перехватить прусских курьеров; вот что писал Луккезини своему пьяному королю: «Польша теперь в безусловном распоряжении вашего величества. Можете ею пользоваться, как удобным театром для войны с Россией или Австрией или же как оплотом для сохранения Силезии». Екатерина была подавлена:
— Александр Андреич, никак мы сели в лужу?
— Надо скорее отправлять Булгакова в Варшаву…
В беседе с Александром Воронцовым, братом Дашковой, Безбородко жаловался на все растущее всесилие фаворита Зубова:
— Вот уж не думал, что подобный Зубову мизерабль столь укрепится близ государыни. По опыту знаю, что всяк куртизан желает в дела иностранные клювик просунуть. Но еще ни один из них не болтал столько глупостей, как этот дурачок…
Зубова грызла зависть к авторитету Потемкина; он решил превзойти его, создавая «проекты», которые именовал «приятными умоначертаниями». Зубов призывал императрицу включить (!) в состав Российского государства Берлин и Вену, на карте рисовал новые страны «Австразию» и «Нейстрию». Мало того! Он предлагал Екатерине ехать в Севастополь — там они сядут на корабли и со шпагами в руках поплывут в Босфор, где и продиктуют султану условия мира…
Воронцов подозревал Зубова в хамелеонстве.
— Уверен, — говорил он, — если бы государыня похвалила якобинцев, Зубов таскал бы в своих зубах «Декларацию прав человека», яко верный Трезор носит туфлю хозяйскую…
Все учитывал Потемкин в настроениях императрицы. Не учел только того, что Екатерина позовет первого попавшегося… Великолепный князь Тавриды пребывал еще в зените своего величия, черви только начинали копошиться в корнях его могучего дуба.
Императрица, поначалу делившая ложе с тремя братьями Зубовыми, кажется, склонялась более к Валериану. Между братьями вспыхнула вражда, и Платон Зубов, самый хищный и коварный, добился того, чтобы Валериан уехал на войну. Потемкин принял красавца в Яссах, прочел наказ императрицы, просившей предоставить Валериану Зубову случай отличиться. Потемкин сказал, что воля государыни для него священна — и послал Зубова под огонь турок, на явную погибель, но Валериан остался цел. Так же светлейший поступил и с Николаем Зубовым, тоже искавшим на войне отличия. Вернувшись в столицу, братья жаловались, что Потемкин хотел убить их. Екатерине они внушали: фельдмаршал постоянно увеличивает армию, полки его сделались двухкомплектны. У него якобы собран уже колоссальный резерв из солдат, которые его обожают, временно он разместил их по деревням. Молдаване с валахами, болгары с греками преданы лично Потемкину — и это опасно! Николай Салтыков, мастер придворных интриг, нашептывал Платону Зубову:
— О гетманстве не забывай, о гетманстве напомни…
Платон Зубов нашептывал императрице:
— Не пойму, зачем Потемкину гетманство дали? У него там ватага собралась атаманов запорожских, и стоит им только свистнуть, как новая гайдаматчина возникнет, а затем и новый Емельяка явится… Эдак-то все умные люди говорят!
Постоянно твердя о своей пламенной любви, Платон Зубов приучил Екатерину верить в искренность его страсти, и теперь для нее не было дороже этого молодца с красивыми глазами, который охотно дурачился с ее внуками, а между молодыми людьми скакала, визжа, облезлая старая обезьяна — любимица фаворита. Этой обезьяны побаивались все придворные: она прыгала по их головам, раздирая лица и парики, но все терпели, делая вид, будто очень рады этой забаве. Зубов в истоме возлежал на диванах, поигрывая на флейте; он принимал просителей за туалетом, и, не умея подражать Потемкину в его деяниях, он подражал ему тем, что принимал просителей в исподнем. Фаворит часами просиживал перед зеркалом, любуясь собою, а в туалетной, затаив дыхание, сгущалась толпа придворных, и если кто встречал в отражении зеркал надменный взор фаворита, то бывал счастлив, рассказывая об этом, как о большой жизненной удаче. К сожалению, в этой толпе появился и Гаврила Державин; извинить его нельзя, но понять можно: Потемкин был далек, а громадная усадьба Зубовых на Фонтанке примыкала к дому поэта…
Заметив фаворита грустным, Екатерина спрашивала:
— Отчего печален, дитя мое?
— Сестрица родила, а… что подарить ей?
Екатерина дарила. По-царски! Из сумм казенных.
Зубов прыгал перед нею на одной ноге, резвясь.
— А с чего ты весел сей день?
— У тетушки племянник в корнеты вышел…
Ослепленная Екатерина уже не понимала, что ее превратили в дойную корову. Вокруг престола кормилось громадное, ненасытное семейство Зубовых, их дальних и ближних сородичей. Александр Николаевич Зубов, отец фаворита, приехал в Петербург — обогащаться! Салтыков устроил его прокурором в Сенате — есть ли что слаще? Злобный корыстолюбец, прокурор торговал протекцией своего всемогущего сына. За взятки он оптом скупал в Сенате тяжебные дела, тяжебщикам говорил — без стыда:
— Ваше дело неправое, но я берусь его выиграть… через сына! Ежели по сенатскому решению — возьму сорок тыщ. Но решение Сената можно оспаривать, а потому давайте мне сразу сотню тыщ, и вашу неправду я через Платошу правдой сделаю. Укреплю вранье ваше именным указом ея величества…
Екатерина все это знала и на все закрывала глаза, будто ее ничто не касалось. Однажды она хотела вовлечь в беседу с Зубовым и своего сына, спросив — каково его мнение? Павел, явно желая уязвить свою мать, ответил, что с некоторых пор у него нет своего мнения:
— Мое мнение совпадает с мнением Зубова.
— А разве я сказал дурость? — сдерзил фаворит.
«Гамлет» выскочил из-за стола как ошпаренный. Его можно понять: почему он должен терпеть оскорбления от любовника своей матери?
Чесма давно отошла в прошлое, и бравый Александр Иванович Круз все реже вспоминал, как тогда, при взрыве «Евстафия», его подняло под облака, потом с шумом опустило в глубину моря.
— Вместе со мной, — добавлял Круз, — летел с саблей в зубах и Эски-Гасан, но он стал капудан-пашой, а я только вице-адмиралом. В довершение всего, когда я всплыл при Чесме, меня матросы потчевали еще веслом по башке…
Василий Яковлевич Чичагов зимовал с эскадрою в Ревеле, а Круз, не поладив с принцем Нассау-Зигеном, был переведен на эскадру в Кронштадте. Екатерина знала, что Круз популярен на флоте, но ходу ему не давала. «У него рука несчастливая», — говорила она. Круз всю зиму энергично приводил эскадру в боевой порядок. Людей, как всегда бывает на Руси, не хватало. Александр Иванович заглядывал в харчевни и лавки Кронштадта, отнимал у мясников топоры, у дворников метлы:
— Что вы тут топорами да метлами машете? И не стыдно вам, красномордым? Шли бы на флот — из пушек стрелять.
— Да не умеем мы. Видано ль дело — пушка!
— Научим. Ступайте на корабли…
Так с бору по сосенке формировались экипажи.
Иное дело — в королевской Карлскроне: Питт Младший, давний недруг России, слал сюда своих инженеров, английские офицеры давали присягу на верность Густаву III, занимая высокие должности на кораблях шведского флота. Питт Младший заверял Стокгольм, что, имей Швеция даже незначительный успех на море, Англия не замедлит прислать на Балтику свою мощную эскадру, которая доломает все то, что не сумеют сломать шведы.
Герцог Карл был уверен в летней кампании:
— У русских нет на Балтике хороших кораблей, нет опытных экипажей. По смерти Грейга у них остался лишь один доблестный адмирал — принц Нассау-Зиген, но он командует только гребными галерами. Дорога на Петербург открыта для нас в этом году, как открыта дорога и туркам на Севастополь…
Мадрид предлагал Густаву посредничество к миру.
— К сожалению, — отвечал король испанскому посланнику, — я уже дал согласие посредничать Пруссии и Англии, но эти страны готовы сами включиться в войну против России…
Из Борго он отправил два письма — Питту и прусскому королю Фридриху-Вильгельму. Герцберг верно расценил послание Густава как обстоятельный призыв к войне с Россией (но в это время король Пруссии впал в состояние алкогольной депрессии, затем «слишком погрузился в нирвану сладострастия, чтобы можно было его разбудить»). Весна 1790 года на Балтике выдалась очень холодная, стылая вода нехотя расступалась перед шведскими кораблями. Было начало марта. В гавани Рогервика шведов не ждали. Они разграбили все магазины, заклепали русские пушки, а комендант крепости де Роберти с поклоном отдал свою шпагу герцогу Зюдерманландскому.
— Соберите с жителей деньги, — велел ему герцог.
Контрибуция составила всего 4000 рублей.
— Больше не нашли, — извинился де Роберти…
Все это произошло близ Ревеля, где стояла балтийская эскадра. Чичагов послал в Рогсрвик полковника Колюбакина:
— Притащи сюда де Роберти, я хочу повесить его…
На эскадре поминали прежнего коменданта Павла Кузьмина, однорукого старца. В начале войны герцог Карл Зюдерманландский тоже приказал ему отворить ворота Рогервика, но Кузьмин отвечал герцогу:
— Сукин ты сын! Отворяй сам… У меня только одна рука, да и та занята шпагой.
8. ОТ АНАПЫ ДО ФРИДРИХСГАМА
А в Николаеве весна обещала быть ранней, обыватели давно спали при открытых окнах. Черный пудель привык к распорядку хозяина: с утра сопровождал его на верфи, где и дремал в стружках, затем, после обеда, бежал следом за ним до штурманского училища, дремля на крыльце, пока Прохор Акимович читал лекции по устройству корабельного корпуса. Курносов жил в достатке, имел прислугу и вестовых, но за все эти годы сыновьям своим даже копейки не послал: пусть обходятся коштом казенным… Неожиданно Ушаков вызвал мастера в Севастополь, а там чего только нет: лимоны, апельсины, орехи грецкие, изюм и халва, миндаль и каштаны, мыло турецкое и хна для волос. Курносов дивился — откуда такое изобилие? Ему объяснили: на флоте турецком сейчас дезертирство повальное, потому Кучук-Гуссейн стал неволить греческих мореходов службой султану, а эллины бегут в Россию на своих кораблях. Товары они разбазарят, корабли русскому флоту продадут, потом и сами на русский флот просятся…
— Слушай! — бодро начал Ушаков, — Турецкий флот пока в Буют-дере, но скоро явится. Гасан торчит в Измаиле, а к нам нагрянет Саид-бей. Только не путай Саид-бея с Саидом-Али, адмиралом алжирским; оба они флотоводцы изрядные. При Войновиче эскадра наша лишь к середке лета на рейд вытаскивалась, а ныне по весне должны к Анатолии выйти… К тому и вызвал тебя: помогай корабли готовить.
У него все было отлично! Офицерские штаты великолепны. Иностранцев, кроме греков, в Севастополе не осталось. Плохо было только с матросами, но Балаклава сулила дать и их.
Прохор спросил: правда ли, что Потемкин болеет?
— Да. Жаль, не бережет он себя. А коли помрет, нам с тобой худо станется… Но жить при ставке в Яссах я не мог бы! Там знаешь как? Светлейший репку уронит, дюжина холуев знатных бросаются поднимать ее…
Был теплый, хороший вечер. Ушаков и Курносов сидели за столом, вином балуясь, без мундиров — в жилетках белых.
— Федор Федорович, а скажи-ка ты мне, зачем Потемкину титул гетмана понадобился? Или честолюбия лишнего ради?
— Сплетням не верь, — отвечал Ушаков. — В этом титуле заключена мысль государственная. Не забывай, что Киев — град пограничный, а все, что лежит за Днепром, отрезано от Украины нашей. Потемкин — мужик хитрушший! Пока именует себя «Екатеринославским и Черноморским». А после победы, вот увидишь, объявит свое «гетманство обеих сторон Днепра». И ты понял, что он задумал: объединить Украину Западную с нашею, Левобережной, чтобы все украинцы в единой семье жили… Вот ради чего светлейший и пожелал булаву гетманскую!
Адмирал ознакомил сюрвайера с ордером Потемкина, в котором указано: черноморцам прочесать бухты Анатолии, затем штурмовать Анапу с моря, а с берега Анапу станет брать войско Юрия Бибикова, идущее со стороны Кубани… В мае Ушаков вывел эскадру в море, с ним ушли крейсера греческих добровольцев «Панагия Попанди», «Принцесса Елена» и прочие. До самой Анатолии пролегла безлюдная водяная пустыня. Для опознания своих по ночам зажигали два фонаря на вантах, а сходясь ближе, окликали друг друга: «Откудова судно?» — «Николаев». — «Кто командиром?» Ответом был пароль: «Мы богом хранимы…» На подходах к Синопу крейсера разошлись для поиска противника. Ушаков приказал эскадре начать бомбардировку Синопа.
— Кто бы мог подумать, — говорил он офицерам, — что этот городишко был столицею Митридата и даже Трапезундской империи. И уж совсем вчуже мне кажется, что именно здесь, в Синопе, знаменитый Лукулл задавал гостям пиры лукулловские…
Эскадра громила бомбами Синоп и корабли в его гаванях. Появление русских на прибрежных коммуникациях вызвало среди турок страх и панику. Греческие корсары безжалостно топили, сжигали и полонили турецкие суда, но нигде не встретили «султанов» капудан-паши. Зато на флагманском «Рождество Христово» было не повернуться от пленных: турки, греки, армяне, невольники и невольницы, везомые на продажу и теперь от рабства избавленные, черкесы, плывущие с Кавказа на службу Селиму III, «неверные» запорожцы, и, наконец, просто нищие… Пленные турки показали: Буюкдерская эскадра еще не оставила Босфора, Саид-бей живет на даче, а часть флота послал в Эгейское море — ловить греческих корсаров Ламбро Каччиони…
— Идем к Анапе, — указал Ушаков штурману.
Черноморский флот совершал первый в истории боевой поход, выполняемый по образцовым планам, в которых все было четко и ясно, как никогда. Но подвела… армия! Анапа отвечала эскадре огнем, и Ушаков понял, что Бибикова под Анапою нет.
— И где он теперь — бог его знает…
На подходах к Севастополю встретили пакетбот, доставивший на эскадру почту от светлейшего. Из бумаг выяснилось, что Юрий Бибиков, еще не дойдя до Анапы, так изнурил солдат, что они едва ноги волокли. А паша Анапы выслал навстречу невольника с караваем хлебным — для Бибикова: «Вот — паша тебе передает, чтоб не сдох от голода, когда назад пойдешь…» Обратный путь был еще страшнее: Кубань разлилась в ширину, как море, а за нею лежала голая степь. Половина войска пала в пути. Потемкин писал о Бибикове как о бездарном подлеце и безумце, поход к Анапе он сравнивал с беспримерным походом Кортеса в Мексику… Потемкин горько оплакивал эту неудачу: «Сколько сим возгордятся турки»!
Эскадра положила якоря на грунт Севастопольского рейда. Ушаков сделал последнюю запись во флагманском журнале: «И тем оной вояж окончен благополучно».
— Эскадре быть готовой к вояжу новому…
А здесь Балтика, и корабли что-то больно лихие: «Дерись», «Не тронь меня», «Поддержи славу»… Герцог Зюдерманландский держал свой флаг на «Густаве III»; рано утром перед шведами открылась панорама древнего Ревеля, а поперек гавани, заграждая ее, в линию стояли русские корабли, вцепившись в грунт якорями. Английский адмирал Сидней Смит сказал герцогу, что адмирал Чичагов на этот раз поступил очень правильно:
— Не знаю, кто научил его отдать якоря, но видно, что эти варвары выстроили стенку словно из кирпичей…
Порывистый ветер часто кренил шведскую эскадру, идущую с моря: волны заплескивали открытые порты нижних деков, из которых торчали пушечные морды. Русские корабли держали паруса свернутыми и потому стояли на ровном киле. Сближение происходило в абсолютной тишине… Крен мешал шведам, их залпы оказались бесполезны. Зато первый же залп русских рванул паруса головного корабля шведов, на трепещущих ошметках ткани он едва сумел отвернуть в сторону.
— Наконец, это невыносимо! — воскликнул герцог.
Подавая пример другим, его «Густав III» пошел на русских, желая сбить их с якорей. Во время разворота рангоута флагман получил от русских порцию ядер. Одно сумасшедшее ядро, косо взлетев кверху, убило на марсе матроса. С высоты мачты, раскинув руки и ноги, убитый полетел вниз. Но краем бушлата он застрял в блоке! Напрасно марсовая команда тянула канаты — блок заклинило прочным сукном английского производства, и флагман шведского флота потерял управление. Из люков выбегали матросы, огонь русских батарей сметал их с палубы. «Густава III» несло прямо на русскую линию…
— О боги! — взмолился герцог. — Неужели мне предстоит позор плена из-за паршивого блока, в который попал кусок вонючей тряпки от дохлого матроса?!
Русские отлично видели всю безнадежность шведов.
— Эх! — разнеслось по русской эскадре, как один общий вздох, когда покойник сорвался с блока, освободив его шкивы для работы, и тогда паруса «Густава III», снова заполоскав от порыва ветра, помогли флагману отбежать подальше…
Не так повезло идущему следом «Принцу Карлу»: не в силах выбраться из-под огня, он спустил свои флаги.
Шведы отступили, а «Раксен-Стендер» сел на мель и шведы устроили на нем пожар, чтобы корабль не достался русским. Герцог Зюдерманландский признался Смиту:
— Сегодня я понял, что испытывает мышь, когда попадает в мышеловку… Будем считать, что нам повезло! И да поможет всевышний моему брату королю во Фридрихсгаме.
…На другой стороне Финского залива, в полном неведении событий, жил и трудился гарнизон пограничного Фридрихсгама: здесь стояли корабли и батареи, в госпитале лечились раненые, в город съехалось немало вольнонаемных работников и жен офицеров. 1 мая бригадиру Слизову доложили, что ночью в море блуждали странные огни. Слизов сообразил:
— Откуда быть кораблям, если Чичагов в Ревеле, Круз в Кронштадте, а принц Нассау-Зиген с нами?
— Очевидно, появились шведы.
— Но лед в Карлскроне и Ловизе еще не сошел.
— А может, шведы «выломались» изо льда?..
Близнецы Курносовы обедали на двухмачтовом коттере «Кречет», где командирствовал Платон Гамалея, лучший астроном флота. Великий трезвенник, он в бокалы мичманские подливал сливки.
— У вас глаза молодые, — сказал он, — с палубы оглядитесь за островами: что там в море творится?
Петр и Павел вернулись в кают-компанию:
— Ясно виден синий штандарт с тремя коронами.
— Так это королевский! Значит, Густав рядом…
Шведская эскадра открыла огонь по батареям, уже покинутым, и по улицам города, не ожидавшего нападения. Уже пылал городской мост, гарнизон спешил укрыться за стенами форштадтов, из госпиталя на валы крепости карабкались раненые, крича:
— Подавай ядра! Где порох?..
Срочно созвали офицерский совет. Комендант Фридрихсгама, служака из немцев, предложил крепость сдать:
— Де Роберти сдал Рогервик, и его не повесили.
— Еще повесим! — предрек бригадир Слизов. — Сначала выслушаем мнение младших. Так положено. Прошу господ мичманов…
— Сражаться! — запальчиво отвечали близнецы Курносовы. — Инвалиды да больные из госпиталя уже на пушках…
Слышалась музыка королевских оркестров. Начальник крепостной артиллерии (тоже из немцев) сказал, что пушки есть, ядра есть, зато нет картузов для засыпки пороха.
— Взять из лавок весь шелк, всю бумагу, — велел Слизов. — Всем бабам кульки свертывать, картузы сшивать… быстро!
Шведы уже стояли на фарватере. Их оркестры гремели. С валов крепости стреляли из ружей инвалиды и раненые. Курносовы сбежали к пристани, когда к ней подвалила шлюпка под белым флагом. Шведский офицер назвался бароном Розеном.
— Я прислан самим королем, — сказал он по-русски. — Мне нужен комендант крепости Фридрихсгама.
— Он болен, — единогласно соврали близнецы.
— Тогда прошу начальника артиллерии.
— Он вчера умер.
— Как странно! — заметил барон Розен. — Тогда передайте волю моего короля своему начальству: Фридрихсгам должен сдаться безо всяких условий. На размышление — два часа!
За эти два часа женщины гарнизона навертели кульков из бумаги, нашили из шелка «картузов», в которые и насыпали пороху. Старинные пушки времен царя Гороха открыли пальбу по шведским кораблям, и синий штандарт с тремя коронами убрался за каменистые острова…
Офицеры собрались на городской площади возле ратуши, обсуждая: что делать далее? С моря прилетела бомба и, сорвав с головы Слизова шляпу, треснулась в булыжники, дымно воняя. Петр Курносов схватил бомбу, стал выдергивать из нес запал.
— С ума ты сошел, парень! — кричали все, разбегаясь.
— Ой, горячая! — ответил Петр, отбросив бомбу…
Два дня близнецы сражались на бастионе, пока не кончились ядра. Гамалея звал их на катер обедать:
— Вы же голодные, ребятки, ничего не ели…
3 мая ветер развел волну, хлынули дожди. В крепость вошли пехотные батальоны, присланные на подмогу. Полуголые шведы возились в воде, снимая пушки со своих затопленных канонерок. Они пытались поджечь их, но дожди заливали пламя. 6 мая король еще раз рискнул прорваться с судами на фарватер, но крепость встретила его таким яростным сопротивлением, что он был вынужден отвести свой флот в открытое море…
Только теперь примчался курьер — от Чичагова:
— Наша эскадра отогнала шведскую от Ревеля!
Слизов не дал курьеру даже покинуть седло:
— Скачи обратно! Передай Чичагову, братец, что наш гарнизон отогнал флот короля от Фридрихсгама…
Жители уже кинулись в церквушку, солдаты и матросы на радостях ставили свечки перед образом Николы Морского, хранителя всех плавающих. Десятки, сотни, тысячи свечей — все они запылали, и перед иконой вдруг выросла плотная стенка пламени. Священник гарнизона первым осознал опасность и в ужасе бил верующих кадилом по головам, крича в исступлении:
— Да кто ж так молится? Спалите вы меня…
— Спасайтесь! — орали верующие. — Горим…
С моря король Густав III увидел пламя над Фридрихсгамом. Офицеры советовали его величеству вернуться:
— Наверняка это крепость объята пожаром.
— И пусть горит, а мы идем прямо на Петербург!
9. ПРЕСЛЕДОВАНИЕ
Сиятельный граф Безбородко (как всегда, приоткрыв от усердия рот и сожмурив глаза, заплывшие от ожирения) бодро строчил в ставку Потемкина — к Попову: «Производится ныне примечания достойный суд. Радищев, советник таможенный, несмотря, что у него и так было дел много, которыя он, правду сказать, и правил изрядно и бескорыстно, вздумал лишния часы посвятить на мудрования… выдал книгу «Путешествие из Петербурга в Москву», наполненную зашитой крестьян, зарезавших помещиков… Книга сия начала входить в моду у многой шали; сочинитель взят под стражу».
Пожалуй, даже Вольтера в юности Екатерина не читала с таким вниманием, с каким в старости прочитала «пагубную книгу». Петербург притих: рядом с именем Радищева поминалось имя Степана Шешковского. Екатерина послала книгу Радищева в Яссы — Потемкину. Но теперь для него любое раздражение императрицы невольно связывалось с тем «зубом», который он мечтал выдернуть. Что-то мрачное творилось там, на Олимпе власти, кажется, Екатерина была уже склонна запретить даже собственные сочинения: ведь ее переписка с Вольтером теперь выглядела крамольной…
— Сказывают люди приезжие, — доложил Попов, вездесущий, — что якобы прокурор Зубов, отец «новичка» нашего, проводит в московские губернаторы князя Александра Прозоровского.
— Дурака-то этого? А — зачем?
— Противу мартинистов и Новикова…
Потемкин знал: Екатерина подкрадывалась к Новикову давно. А что могло связывать Новикова с Потемкиным? Да ничего, кроме того памятного с юности дня, когда их одновременно исключили из университета «за леность и тупоумие». Начальство ошиблось: «лентяи и тупицы» стали миру известны, только один ублажается в Яссах, а другой гоним на Москве… Большой знаток религиозной литературы, Потемкин всегда был противником литературы мистической. Но если Екатерина утверждает, что литература обязана воспитывать граждан на положительных видах, то есть ли грех в том, чтобы литература воспитывала добро в людях, описывая явления отрицательные? Так делал Фонвизин, так делал Новиков, так поступал и Радищев…
— Зуб ноет! Дергать, што ли? — скулил Потемкин.
Крамольная книга Радищева была им прочитана. И теперь она, гонимая и проклятая, валялась на диване светлейшего в Яссах. Ее свободно читали все кому не лень, от руки переписывали и распространяли. Может, Потемкин нарочно оставлял ее на диване? Может, и не считал ее пагубной? А может, он поступал так назло самой матушке Екатерине?..
Екатерина ожидала ответа. Потемкин ответ дал.
Но его отзыв о книге Радищева выглядел странно!
На все укоризны и гневы царицы противу автора Потемкин выражал уверенность, что Екатерина не станет преследовать Радищева: «Я прочитал присланную мне книгу. Не сержусь. Рушеньем Очаковских стен отвечаю сочинителю. Кажется, матушка, он и на Вас возводит какой-то поклеп? Верно, и Вы не понегодуете. Ваши деяния — Ваш щит!». Получить такое письмо от Потемкина было для Екатерины как оплеуха от лучшего друга.
— Радищев бунтовщик хуже Пугачева, — говорила она. — Исполнен заблуждений французских, желающий привесть народ к неповиновению начальству. Это есть первый подвизатель революции в России! Он мартинист опаснее даже Новикова, гнездо которого на Москве давно уже разорить бы надобно…
По всей стране уходили в подполье масонские ложи. Екатерина сама прочитывала списки ученых и литературных обществ, многих масонов стали преследовать, их высылали в глухую провинцию.
Только офицеров флота она не тронула:
— Что с них взять? Они и без того уже на галерах…
А служба на галерах приравнивалась к каторге!
Перед отбытием в Варшаву Булгакова просили представиться Платону Зубову.
— А разве он служит по Коллегии дел иностранных?
— Не иностранных, а странных. Но так надо…
Фаворит принял заслуженного дипломата в неглиже. При этом он сидел в кресле, засунув в нос палец.
— Надеюсь, мы с вами поладим, — сказал он. — Тем более секретарем посольства в Варшаве мой друг — Франц Альтести.
— Вы ставите вопрос или утверждаете свой тезис?
— А как ты сам думаешь? — улыбнулся Зубов…
Насиловать свою натуру Булгаков не стал: он повернулся и вышел. Безбородко был явно угнетен небывалым и скорым усилением Зубова… На прощание он сказал:
— Во мне уже не нуждаются. Скоро я стану посылать к подъезду Зимнего дворца свою пустую карету, а сам останусь сидеть дома. Отсутствие кареты у подъезда еще могут заметить. Но вряд ли заметят теперь мое отсутствие в кабинете государства…
Варшава. На кострах в Познани еще сжигали молоденьких «ведьм», варивших кисель на воде из костелов, а здесь, в Варшаве, упивались речами о шляхетской свободе. В этом хаосе мятежного словоблудия сохранял спокойствие Феликс Щенсны-Потоцкий, волочившийся за «прекрасной фанариоткой». Страстно влюбленный в нее, он — по ее внушению — держался «русской партии», в своем имении Тульчине охотно принимал Потемкина и Суворова… Булгакову было неприятно узнать, что госпожа де Витт собирается покинуть Варшаву, и он пытался удержать ее в этом Вавилоне:
— Куда вы? Щенсный готовит вам рай в Умани.
— Ах, что мне Умань! — отвечала красавица. — Я уже взяла однажды крепость Хотин, а теперь спешу на штурм Измаила…
На улицах Варшавы вихрилась пылища за каретами, из цукерен пахло ванилью, улыбки нежных пани были очаровательны, сабли звенели, а король Станислав был надломлен. При встрече с Яковом Ивановичем он проклинал королевскую жизнь:
— Я был первым человеком в Польше, соорудившим громоотвод — над своим дворцом. Но, спасенный от молний небесных, бессилен я отражать грозы земные… Что вы со мною делаете? — вырвалось у него из груди со стоном.
— Ваша императрица даже не отвечает на мои письма. Король я или не король? Если ваши петербургские вундеркинды не могут спасти Польшу от хаоса, так не лучше ли мне довериться берлинским графоманам?..
Все это не предвещало Булгакову ничего доброго. Повидавшись с маркизом Луккезини, он сказал ему:
— Если Пруссия укрепила свои бранные мышцы субсидиями из Англии, то я советую графу Герцбергу помнить даже во сне: не один Питт в британском парламенте — существует еще и мощная оппозиция Питту… Вы, конечно, маркиз, с большим остроумием помалкиваете сейчас о том, что вам нужны Торн и Данциг.
— Зачем они нужны нашему королю?
— Вот именно — заключил Булгаков язвительно. — Зачем вам Торн и Данциг, если ваш король пожелал теперь и… Варшаву!
Дипломат — всегда шахматист, играющий на нескольких досках. Нельзя, сидя в Варшаве, видеть только то, что творится в Польше, события сейма надо связывать с интригами Берлина, Лондона, Вены и… даже плюгавой Митавы! Булгаков не сразу понял, что секретарь посольства, венецианец Франц Альтести, уже сделался тайным агентом Платона Зубова…
— Не кажется ли вам, — сказал ему Булгаков, — что революция во Франции не есть наказанье господне для России, напротив, милый Франц, я полагаю, что она поможет нам разрешить внешние проблемы.
— Что для этого надо? — вытянулся Альтссти.
— Первым делом надо отозвать из Берлина нашего посла Максима Алопеуса и сослать его в Илимский острог, как человека, продающего графу Герцбергу мои тайные донесения.
— Он масон, а граф Гсрцберг тоже масон.
— Но русский посол, даже если он масон, не имеет права поддерживать прусские интересы — в ущерб интересам России.
Это было первое условие Булгакова, о котором Альтести известил Петербург. Второе условие было гораздо важнее:
— Я бы не отворачивался от революции во Франции, а вступил бы в союз с революционною Францией, — сказал Яков Иванович. — Якобинцы ввели сейчас в моду новое выражение: алтарь Отечества. Так вот, милейший Франц, я напишу императрице свое мнение и после этого могу сложить голову на алтарь Отечества…
Екатерина призывала его: пока длится война, действовать осторожно, больше наблюдая. Предельно честно Яков Иванович дал ей понять, что берлинские политики ждут ее смерти, чтобы затем — уже при Павле — воцариться и в русской политике, как они воцарились здесь, в Варшаве, а тогда послом в Петербурге окажется все тот же проклятый маркиз Луккезини, давно брызжущий на весь мир славянства гадючьим ядом…
Альтести доложил Булгакову, что Луккезини вчера собрал чемоданы и укатил в Рейхенбах, где на границе с Австрией собралась мощная прусская армия и куда срочно выехал прусский король, выбравшийся из омута алкогольной депрессии.
— Но позволит ли ему Питт напасть на Австрию?
— Нет, — ответил Булгаков, — Англия пихает Пруссию на войну, но сама же войны боится. Питт не желает видеть Пруссию балтийской державой, Питт сам желает владеть Балтийским морем… Все проиграют, кроме России!
— Пардон, а кто же будет платить за битые горшки?
— Польша, — очень точно напророчил Булгаков…
Булгаков написал Екатерине, что вражде Европы империя Российская должна противопоставить союз с революционной Францией.
— Да, да! — убежденно говорил он. — Альянс с Парижем, каким бы он ни был, оживит русскую политику, зато он свяжет по рукам и ногам Англию, все недруги разом подожмут хвосты, как подзаборные шавки… Если сейчас Екатерина согласится с моими планами, значит, она воистину великая государыня. Если же она отвергнет мои планы, значит, она только слабая и старая женщина, утешенная слабой любовью ничтожного Платона Зубова…
И об этом Альтести тоже сообщил Платону Зубову!
Екатерина была предельно возмущена.
— Слушай! — сказала она Безбородко. — Не ошиблись ли мы, посылая в Варшаву Булгакова? Ты посмотри, что он мне тут предлагает. Чтобы я сдружилась с парижскими жакобинцами!
Сиятельный «визирь» мямлил, вздыхал, перетоптывался, а чулки на его ногах по-прежнему свисали складками. Графу Александру Воронцову он дружески признался:
— Булгаков очень сильный политик! Только такой политик и способен предложить России то, что может ее спасти. Но союз с Францией некоролевской уже невозможен для Екатерины…
— Так что же будет? — спросил Воронцов.
— А вот то и будет, что Булгакову свернут шею…
Владычица миллионов рабов, императрица уже сама превратилась в жалкую рабыню субтильного наглеца с тонким язвительным ртом, с крохотными ручками барышни, даже летом упрятанными в муфту, с визгливым голосом капризного крикуна. Женщину одолевали сейчас ненависть к Франции и любовь к Зубову, процесс над Радищевым и упорное молчание Потемкина в Яссах. Светлейший писал все реже, жаловался на сильные боли, забывал датировать письма, одно из них, словно в насмешку, Потемкин пометил XVIII веком…
В один из дней Степан Иванович Шешковский зашел погулять в садик при Пажеском корпусе, где ребята здоровущие повалили его в траву и высекли во славу Божию… Не думаю, чтобы они секли обер-кнутмейстера за преследование Радищева. Но все-таки не следует забывать, что секли-то Шешковского пажи ея величества, а Радищев ведь тоже из пажей вышел, — так что корпоративную связь событии мы все же будем учитывать… Шешковский нажаловался императрице.
— Утешься, — отвечала она. — Виновных сыщем и сошлем туда, куда Макар телят не гонял. А тебе, Степан Иваныч, чую, предстоит славное путешествие из Петербурга в Москву…
Мы вынуждены признать: дама была с юмором!
10. ДЕНЬ ВОСШЕСТВИЯ
Каверзы внешней политики едва достигли бастионов Кронштадта, когда флот Густава III, не сумев выманить эскадру Чичагова из Ревеля, снова двинулся на Петербург. Ветер удачи опять напирал в плотную белую стенку парусов, приближая захватчиков к заветной цели… Петя Курносов растолкал брата:
— Проснись, Пашка: шведы идут.
— А много их? — соскочил тот с койки.
— Одних линейных двадцать два вымпела…
Шкиперы торговых судов, идущих с моря в Петербург за товарами, рассказывали, что при встрече с ними герцог Зюдерманландский грозился: «Дорого старик Чичагов заплатит за мои корабли, потерянные у Ревеля…» Под флагом герцога был собран цвет шведской аристократии, лучшие офицеры флота.
Вице-адмирал Круз держал флаг на «Иоанне Крестителе», командуя кордебаталией, на «12 Апостолах» шел в авангарде вицеадмирал Сухотин, в арьергарде-контр-адмирал Повалишин, линейные силы замыкали восемь фрегатов, на которых работали веслами турки. Наступал третий час ночи. Было светло как днем. Маловетрие замедляло сближение. Корабельные оркестры еще не играли. Яков Филиппович Сухотин окликнул Курносовых:
— Вы не Прохора ль Акимыча детки? Я с ним у берегов таврических порох нюхал… Ну, сыпьтесь в люк. С Богом!
В батарейных палубах духотища, свет белой ночи льется через открытые «порты», в которые высунуты пушки. Матросы жеваной бумагой затыкали себе уши:
— Не пороха, а звери! Пальнешь — свету конец…
Оркестры на палубах заиграли, гнусавые гобои вторили ударам в литавры. Бой начался. Через двери и горловины со свистом задували сквозняки — то горячие, то холодные. Страшный шум наполнял отсеки. «12 Апостолов» отвечал на грохот боя хрустом старого дерева, приседанием палуб и паникой крыс, мечущихся под ногами людей. Братья Курносовы держали «пальники» — длинные, будто удочки, издалека поджигая ими затравку в пушках, после чего пушки откатывались назад.
— Берегись! — слышалось то и дело; один матрос не успел отскочить, и пушка сразу перебила ему ноги…
Шведские фрегаты вклинивались в интервалы между кораблями, Круз на «Чесме» сражался впереди линии, весь в дыму, будто горел. Сверху вдруг резануло воплем:
— Эй! Чья тут нога валяется?
— Не трожь: нога адмиральская…
Батарейная палуба купалась в красном дыму, переборки казались обитыми малиновым бархатом. Перегретые пушки не остывали. Одна из них разорвалась, перекалечив прислугу, умиравшую здесь же, под ногами товарищей. В куски разнесло и вторую пушку, а каждый кусок металла сразу находил себе жертву.
— Пашка, — позвал Петя Курносов, — жив ли еще?
— Живой. Только дышать нечем…
С другого борта мичманов оповестили:
— На «Иоанне Богослове» что-то неладное. Круз подзывает его к себе, но «Богослов» отходит прочь.
— Может, тонет?
— Да нет. Кажись к жене и деткам заторопился.
— А кто командиром на «Богослове»?
— Одинцов… растяпа!
Приказ адмирала был исполнен в точности: русские корабли выходили на дистанцию в два кабельтова, поражая противника в упор. В портовых окошках Курносовы видели иногда даже лица своих врагов — такие же задымленные и перекошенные в крике, какие, наверное, наблюдали из своих пушечных портов и шведы… К шести часам утра Кронштадтская эскадра уже избила авангард герцога Зюдерманландского: шведы один за другим стали покидать «линию». Курносовы поднялись на верхнюю палубу. Сухотин был еще жив, он лежал возле мачты.
— Помирать надо, детушки, — сказал он и отвернулся. — Что вы ногу-то мою бережете? Выкиньте ее за борт…
Круз на шлюпке обходил корабли, поздравлял команды с победой, просил делать ремонт на ходу.
— Место боя за нами! — возвещал он — Петербурга шведам не видать. Мужайтесь: курьеры к Чичагову скачут давно, только бы нам выстоять до прихода эскадры Ревельской…
Полдень принес «люфт», и шведы отошли, курсируя между Сескаром и Бьерке. Ночь прошла в неусыпном бдении, люди прилегли где придется. Курносовы дремали, положив головы на остывающие пушки.
— Пашка, ты есть хочешь?
— Не. До еды ли тут.
— А помнишь, как торт-то измаильский умяли?
— Разве это забудешь?..
Усталых канониров бил надрывный кашель — от угара порохов, от зловония уксуса. Утром все видели, что дым сражения еще не растаял. Горизонт оставался смутен и зыбок, как воздух над трясиною. Шведы снова открыли битву, герцогу не терпелось уничтожить эскадру Круза, пока не подошла на подмогу ему чичаговская эскадра. Александр Иванович Круз велел кораблям «скатиться» под ветер, завлекая противника на опасные мелководья. Весь день шла пальба, враги маневрировали в узостях, выгадывали ветер и углы атак. Ораниенбаум и Петергоф застлало дымом, который и отползал теперь к столице подобно грозовой туче. Две бессонные ночи и постоянные схватки измотали русские экипажи, но боевой дух кронштадтцев оставался высок, как и в начале боя… Наконец среди шведских кораблей возникла суета, обмен сигналами: король Густав 111 срочно отзывал своего брата, герцога Зюдерманландского, в укрытие Выборгской бухты, где собирался весь шхерный флот шведов. А с моря уже подходила эскадра Чичагова…
— Ну, все! — говорили матросы. — Мы выстояли!
С бранью выплевывали изо ртов комки пакли, выковыривали из ушей клочки бумаги. Музыканты заснули среди своих труб и барабанов, среди мертвецов и обломков рангоута. Все шведские корабли, включая и галеры, были заперты в Выборгской бухте, и теперь следовало ожидать капитуляции самого Густава III и его брата Карла…
— Наше положение безнадежно, как и у Карла Двенадцатого после Полтавы, — сказал за ужином герцог Зюдерманландский.
— Выдайте экипажам водку, — повелел король. — Пусть они пьют, сколько хотят, чтобы не задумывались о будущем.
Наступал рискованный момент всей шведской истории.
— Короля будем брать в плен! — объявил Круз.
Петербуржцы два дня подряд слышали канонаду боя, от которой звенели стекла в домах, а ветер с моря заполнил улицы столицы удушливым дымом. Все сводилось к двум проклятым вопросам: выстоит ли Круз? Успеет ли подойти Чичагов? Екатерина не могла скрыть тревоги. («Великое беспокойство во дворце, — писал очевидец, — почти ночь не спали, граф Безбородко сильно плакал. Таятся оба и не веселы».) Противу возможных десантов врага снова призывали народ в ополчение. На этот раз брали даже беглых бродяг, престарелых мещан, сезонных рабочих и сенатских чиновников. Беда не приходит одна: в пороховых сушильнях на Выборгской стороне взорвались сразу 500 бомб. Стекла в окнах домов столицы повылетали, а грохот был столь велик, что многие приняли его за нападение шведов. 29 мая императрица выехала на Красную Горку, желая наблюдать за морским сражением, ибо не совсем-то полагалась на точность депеш принца Нассау-Зигена. В чахлом лесочке старый адмирал Петр Иванович Пущин (дядя декабриста) угощал императрицу чаем из самовара: потом на шлюпке отправились в Кронштадт. Здесь ее застало возмущение турок, доблестно служивших гребцами на галерах. Завидуя русским матросам, носившим медали, они не желали принимать в награду деньги, которыми их щедро оделяли. Обижать турок не хотелось. Монетный двор спешно начал чеканить из серебряных рублей наградные «челенги» (перья вроде султанов) с надписью «за храбрость». Украсив свои чалмы челенгами, турки сразу успокоились, а принц Нассау-Зиген, галерный начальник, сказал Екатерине:
— Напрасно ваше величество сделали это: султан Селим, если они вернутся домой, всем героям головы отсечет.
— Надеюсь, не все турки пожелают вернуться, а в Казани жить среди единоверцев-татар многие из них согласятся…
Ей представили Ивана Максимовича Одинцова, командира 74 пушечного корабля «Иоанна Богослова».
— Сколько у вас крепостных душ?
— Девять в деревне под Рязанью.
— А сколько имеете детей?
— Тоже девять. — Одинцов стал плакать.
— Ни слезами, ни бедностью вы меня не разжалобите, — сухо сказала Екатерина. — Когда вас адмирал Круз призывал сигналом на битву, вы постыдно поворотили от боя в гавань.
— Я покинул линию, имея повреждение в рангоуте.
— Врете! — крикнула Екатерина. — У вас сбило ядром лишь грот-стеньгу, а такие аварии балтийцы исправляли под огнем… Стыдно! Когда сражались мичманы-мальчишки и добровольцы, взятые на флот чуть ли не с улицы, вы бежали. Шпагу — на стол! Вы арестованы. И если мой Сенат приговорит вас к петле, я миндальничать не стану: повешу…
Прощаясь с адмиралами, императрица сказала:
— Вы уж тут сами поладьте. А главное — чтобы король из Выборга не вылез. Посидит без хлеба — сам мира запросит…
…Угроза голода была реальна: почти 200 шведских кораблей и галер, блокированные в шхерах Выборга, имели не только полные экипажи, но еще и 14 тысяч солдат для высадки десантов на петербургских набережных. Королевский совет на «Амфионе» высказался за капитуляцию, Густав III с жаром воскликнул:
— Никогда! Дух Карла Двенадцатого еще не угас в шведском воинстве, а Чичагов не тот, который решится на битву…
На рассвете король выбрался на палубу и положил зрительную трубу на плечо Эренстрема.
— Нам нужен сильный ветер, — сказал он. — Восточный люфт выдует всех нас из этой западни, как пушинку…
В этот день Эренстрем сделал такую запись: «Трудно объяснить поведение русского адмирала Чичагова, который оставался нерешительным зрителем горячего боя…» Всей громоздкою массой кораблей шведы ринулись на прорыв блокады между островами, они исколачивали ядрами русские корабли, а Чичагов не сделал даже попытки преградить им путь в узких проливах. Мимо один за другим проскакивали корабли Швеции, и, когда они вырвались на простор моря, Чичагов засуетился:
— Ах, негодники! Догоняйте их, хватайте короля…
Как будто удирал кот, которого еще можно словить за хвост. Но погоня все-таки началась, благо парусный флот герцога уходил быстро, а гребная флотилия, ведомая лично королем, сильно отстала.
Русские один за другим пленяли шведские корабли. Доблестный «Венус», работая пушками, пролетал вдоль шведского строя, и там, где он проходил, шведы покорно спускали флаги, сдаваясь. Король с корабля прыгнул в бот, с бота перескочил в шлюпку; настал момент, когда его следовало хватать за фалды и тащить в плен… Но Чичагов отдал приказ:
— «Венусу» отойти! — И король был спасен…
«Венус» притащил за собой два корабля противника: это был адмиральский «София-Магдалена» и «Ретвизан». Перед Чичаговым поставили поднос с королевским гербом.
— Завтрак шведского короля, — объявили ему.
Чичагов, довольный таким трофеем, сказал:
— Сейчас же доставьте в Петербург, пусть матушка-государыня полюбуется, до какой нищеты дошел ее братец…
Это была катастрофа! На русской эскадре матросы открыто говорили об измене и подкупе адмирала Чичагова:
— Сволочь старая, лопух драный! Небось взял у короля бочку золота, и нам воевать не дозволил…
Екатерина, узнав об этом, впала в отчаяние:
— Чичагов-то! После такого обеда горчицы мне дал…
Она писала Потемкину, что до сих пор неизвестно, куда подевался шведский король: «Завтрак его взят, он состоял из шести сухарей, копченого гуся и двух штофов водки…»
Густав III, после прорыва из Выборга, завернул гребную флотилию в шхеры Роченсальма (там, где в море впадает река Кюмень и где сейчас находится город Котка). Здесь король как следует укрепился и стал выжидать, что будет делать принц Нассау-Зиген, подходящий к Роченсальму со своими галерами.
Екатерина переслала принцу именной рескрипт, в котором указывала совершенно истребить неприятеля. Шторм разбросал русские галеры в разные стороны, иные прибило даже к Сестрорецку. Но принц Нассау-Зиген уже воспылал жаждою подвига. «Я не успел узнать, какие имеются у шведов суда в Роченсальме, — отписывал он Екатерине, — но это для меня ничего не значит…» Рескрипт императрицы он воспринял как страстное желание непременной победы в день 28 июня.
Это был табельный день ее восшествия на престол!
Всю ночь галеры боролись с волной и ветром. Кровь сочилась из ладоней гребцов, ветер сгонял корабли в кучу, и тогда весла соседних галер путались, с хряском ломаемые. Гребцы уже падали от изнеможения, наступала апатия, а шведы сохранили свои силы для боя. Русские галеры выбрасывало на камни, они горели меж островов, в ночи слышались призывы тонущих, море вздымало обломки кораблей, трупы и брошенные весла. Шведы безжалостно добивали тонущих огнем и ударами весел, никому не давая пощады… К утру все было кончено! Гребная флотилия Балтийского флота погибла вся целиком, волны еще долго выносили на берега тысячи мертвецов. А сколько погибло при Роченсальме, до сих пор неизвестно в точности. Но один только список павших офицеров составил 270 человек.
Екатерина с карандашом в руке вчитывалась во множество фамилий, известных на Руси со времен Рюрика и совсем новых, но уже заслуженных. Она сказала:
— Таких потерь не имел даже Очаков, как в этот сумасшедший денек моего восшествия на престол. — Она заметила в списке и фамилии мичманов Курносовых. — Я отца их помню с давних пор, когда он, тоже молоденек, непрочный лес из Казани доставил… Дать ему чин бригадира флотского — в утешенье!
Нассау-Зиген просил военного суда над собой, но при этом обвинял русских в трусости. Екатерина не стала с ним спорить. Она поступила умнее: собрала в одну пачку рапорты одних лишь иностранцев, бывших волонтерами на галерах, и эти иностранцы, обвиняя Нассау-Зигена в самодурстве и неблагоразумии, честно подтвердили, что в губительном Роченсальмском сражении все русские моряки проявили стойкость и мужество…
Балтика сама озаботилась похоронить русских героев.
Пышный торт в кондитерской «Вольф и Беранже» стал первой и последней радостью близнецов Курносовых. Они жили один раз!
Им вместе было всего тридцать три года.
11. ЧЕРНОМОРЦАМ — СЛАВА!
После поражения Бибикова под Анапой падишах Селим III издал грозный фирман к мусульманам Кавказа. «Ныне, — провозгласил он, — наступила священная война противу неверных… разоряйте и расхищайте их всех; берите в плен их жен и детей, обогащайтесь их пожитками». В конце фирмана султан обещал послать на Кавказ непобедимого Батал-пашу с пушками, этот «гази» (победитель) привезет мешки пиастров, халаты, сабли и шубы на лисьем меху, подзорные трубы и часы швейцарские — в награду достойным. А «недостойные» будут караться по мусульманским законам: младенцев отнимут у матерей, мужьям не позволят спать с женами.
12 июля 1790 года эскадра Ушакова вернулась в Севастополь после очередной победы… Возле Анапы встретился флот турецкий под флагом самого Кучука, и русские моряки заставили его бежать без оглядки. Бой этот в проливе Керченском запомнился: турки, не выдержав огня, даже захлопывали окошки боевых портов, а все, кто был на верхних палубах, ускакали в нижние деки, боясь быть сраженными… По возвращении в родимую гавань Федор Федорович — праздничный! — устроил ужин для офицеров эскадры.
— Господа офицеры флота христианского, сами вы убедились ныне, что противу неприятеля, сражавшегося по правилам, мы, он правил ненужных отвратясь, действовали по обстоятельствам, и виктория состоялась славная, России надобная. Теперь берега таврические от десантов турецких избавлены…
Новая тактика Ушакова была такова, что, будь Ушаков адмиралом флота британского, болтаться бы ему на виселице в Тауэре, ибо Англия такого нарушения традиций никому не прощала. Оставшись один в своей каюте, Федор Федорович думал: много, даже слишком много делает он такого, что не стал бы делать никакой флотоводец:
— И не потому ли я начал побеждать?..
А кампания на суше была бездейственна: Потемкин не хотел прерывать переговоры, которые — неофициально! — вел с турками, и потому нарочито сдерживал порывы своей армии. Однако Ушакову велел держать флот в готовности. Лето на Руси выдалось холодное, дождливое, но хлеба вошли в рост, изобильны были и покосы. Хлеб и сено — товары неразлучные, ибо как человеку хлеб надобен, так и скотина без сена не выживет, а могучей кавалерии воинской подсыпай еще и овса торбами исполинскими…
Севастополь ждал приезда светлейшего. На флагмане «Рождество Христово» Ушаков велел подновить для гостя лучшую каюту, но Потемкин прежде заехал в Херсон и Николаев, где в общении с чинами флотскими сам убедился, как много недругов у адмирала Ушакова: завидуют таланту, презирают за прямоту и открытый нрав, а победы приписывают удаче… Потемкин зачитал недругам Ушакова письмо Екатерины. «Победу Черноморского флота, — писала она, — праздновали вчерась молебствием в городе у Казанской, и я была так весела, как давно не помню. Контр-адмиралу Ушакову великое спасибо!..»
— Если бы Федор Федорыч. — рассуждал Потемкин, — был при Роченсальме, флоту российскому не знать бы позора того, какой доставил ему принц Нассау-Зиген… Прав был князь Репнин, предупреждавший меня, что на рожон лезть — ума не надо!
Пока Ушаков был в море, Курносов утруждался в Байдарской долине, принося в жертву флоту деревья старинные — ради нужд корабельных. Когда же вернулся в Севастополь. Ушаков выразил желание повидать его сразу же. Был контр-адмирал мрачен. А разговор начал издалека — с выговора мастеру:
— В погоне за флотом турецким не поспели мы. Скорость «султанов» лучше нашей. Обводы у них мастерские, по шаблонам французским…
В штабе порта, сколоченном наспех из досок, благоухало мандаринами. В кувшинах алел турецкий «нордск» (гранатовый сок). В двери с улицы скребся черный ливорнский пудель.
— Прохор Акимыч, — с натугою произнес Ушаков, — ты уж крепись, сколь можешь. Выпала мне доля такая: нанести тебе, друг мой, рану страшную. Сердечную и кровоточащую…
— А что случилось-то? — насторожился Курносов.
— Сыночки твои пропали безвестно у Роченсальме по вине принца Нассауского… Вряд ли спаслись!
Курносой остался недвижим, будто окаменел. Собака скулила с улицы, просилась к хозяину. Ушаков отворил двери, впустил пуделя. Черныш, благодаря его вилянием хвоста, положил голову между ног хозяина, ожидая ласки.
— Вот и все, — сказал Курносов собаке.
Ушаков разлил по чаркам вино.
— Выпей! Горю твоему пособить не могу. Одно сделаю: пиши рапорт об отпуске «по болезни». Отпущу тебя. Езжай, куда глаза глядят. Может, даст Бог, и полегчает…
— Да куда ж мне ехать-то? — горевал мастер.
— Не плачь. Свет велик…
Ушаков выложил перед ним патент на чин бригадира:
— Вот тебе! С мундиром белым — флотским.
— Ах, на что мне все? Если б не эта вот псина, руки б на себя наложил… Да на кого мне собаку-то оставить?
Уже не думал бригадир флотский повстречаться с господином Радищевым, но повстречался. Правда, не лично с ним, а с книгой его, которую и вывез из Севастополя, от руки кем-то из офицеров переписанную; в дороге до Петербурга читал в коляске и сравнивал… Заунывные шелестящие дожди сеялись на поникшие травы, убогие жительства глядели на путника кособокими окошками, нищенская юдоль сквозила в настежь раскрытых дверях сельских часовен, где отпевали покойников. И невольно вспомнилась бодрая, самоуверенная юность. Как ехал лесом до Казани, как срывал первые в жизни поцелуи с ярких губ Анюточки Мамаевой (где-то она теперь?) и, может, в ту пору — по наивной младости — не замечал он того, на что столь жестоко указывал ему теперь господин Радищев своей «пагубной» книгой…
На редких станциях бригадир глушил водку стаканами, кормил не себя, а собаку, с нею и разговаривал: «Едины мы с тобою, сиротиночки…» По обочинам дорог брели куда-то солдаты, Прохор Акимович окликал их:
— Куда поспешаете-то, братцы?
— Ведено до Лифляндии брести… в Ригу быдто! Сказывают, пруссаки войну хотят объявить нашему российскому величеству.
Пруссия ультиматумом возвещала миру, что желает забрать у поляков Тори и Данциг, а вместо этого отдать им… Киев и Белоруссию. Курносов доехал до столицы, когда салюты в честь побед черноморцев отгремели, а пушки готовились возвестить о мире со шведами. Мир, заключенный в убогой деревушке Верела, так и назывался Верельским… Бригадир хотел поместиться на жительство у «Демута», но в эту гостиницу с собакою не пускали. Пришлось снять две комнатенки в номерах мадам Шаде, обедать ходил в паштетные и кондитерские… В жизни так часто бывает: вспомнишь о человеке, давно не виденном, и обязательно его встретишь… Анна Даниловна Прокудина, урожденная Мамаева, встретилась ему в кондитерской, где угощала своих дочерей пирожками копеечными и леденцами, в бумажки завернутыми. По скудости угощения догадался Прохор Акимович, что в жизни этой женщины все давно порушилось, как и у него тоже. Их взгляды нечаянно соприкоснулись. Бригадир встал и спросил — ради чего она в Петербурге?
— А вот Манечка, вот и Танюшенька… По вдовости убогой решила их в Смольный институт определить. Да напрасно тратилась на дорогу дальнюю: девиц благородных берут в Смольный лишь по заслугам отцовским или дедовским. — А какие заслуги перед отечеством могли быть у ее мужа, пьяницы, взяточника и картежника? Вот и горевала вдова: — Надобно в Казань возвращаться, пока вконец не проелись. Годы-то летят скоро, может, хоть с женихами повезет…
И по облику женщины, и по тем копеечным пирожкам было видно, что вдовство ее несладкое. Стало мастеру жаль ее. И откровенно сознался в своем одиночестве:
— Жену Бог прибрал в чуме херсонской, а сыночков при Роченсальме погубили… Остался я один — с песиком!
Договорились завтра погулять в Летнем саду. Анна Даниловна явилась на свидание с дочерьми, и Прохор Акимович, понимая ее материнские заботы, сказал:
— Если у вашего супруга заслуг перед отечеством не обнаружилось, так они у меня в избытке имеются.
— Да вы, сударь, сын-то крестьянский!
— Сын крестьянский, да отец дворянский… вот и вникните, Анна Даниловна: горю вашему помочь можно, ежели Манечка с Танечкой моими падчерицами станут.
Говорил он так, а в душе была немота, и вспомнилась прекрасная Камертаб, вся в лунном сиянии кафской ночи — купленная и любимейшая! А теперь и эту, что ли, опять покупает он? Анна Даниловна прослезилась.
— Не надо, — сказал он ей. — Я ведь от души.
— Я вижу, сударь, что душа ваша благородна.
— Вот и хорошо. Будем и завтра гулять здесь…
Вскоре они обвенчались. Прохор Акимович подал прошение на «высочайшее имя» о принятии падчериц в Смольный монастырь, и барышень Прокудиных зачислили на казенный кошт… Столица опять выслушала торжественную канонаду в 101 выстрел, чествуя новую победу Черноморского флота. По этому случаю было представление в Зимнем дворце флотских персон первых рангов. Здесь же присутствовали и супруги Курносовы. Анна Даниловна, ошеломленная, еще не освоилась:
— Господи, да кто ж я ныне такая?
— Теперь ты госпожа бригадирша флотская.
— Скажи, милый: много это иль мало?
— Для меня хватает. Тебе тоже хватит…
Потемкина мучили боли, он писал в раздражении, что Сераль обманывает в переговорах не только его, но и сами турки обмануты: «Теперь выдумали медиацию прусскую. (А на посредничество Пруссии светлейший плевал, конечно!) Мои инструкции: или мир, или война… иначе буду их бить. Бездельник их, капудан-паша, будучи разбит близ Тамина, бежал с кораблями, как курва, а насказал своим, будто потопил у нас несколько судов. Сия ложь и у визиря публикована…»
Турецкая эскадра капудан-паши тихо покачивалась на водах между Тендрой и Гаджибесм; из пазов раскаленных палуб выпучивалась закипающая смола. Полураздетые босые матросы лениво шлялись в корабельные лавки за табаком-латакия; в судовых «киосках», где пылали жаровни, турки варили для себя крепкий кофе «мокко». Был час кейфа. В салоне Кучук-Гуссейн принимал Саид-бея, флагманский «Капудание» которого стоял неподалеку на якоре. Между флотоводцами протекала, словно тихий ручей, вялая беседа. Оба они понимали, что после всех неудач вернуться в Босфор — значит познакомиться с капуджи-башой (ведающим запасом шелковых шнурков для удушения неудачников). Сейчас их могло спасти только генеральное сражение с Ушак-пашою, а ослепительная мощь «Капудание» и «Мелеки-Бахри» внушала адмиралам султана чувство уверенности…
Салон капудан-паши был пронизан гудением комаров.
— Это еще стамбульские кровососы, — объяснил Кучук, — они набились внутрь корабля при стоянке в Буюк-Дере, и с тех пор их ничем не выкурить. Так и плавают с нами, всегда сытые.
— А у меня на «Капудание» полно клопов, — поделился Саид-бей. — Я уверен, что их подбросили нам французские якобинцы, когда наш славный корабль ходил в Тулон ради ремонта…
Им доложили, что в море появились корабли. Сайд-бей поправил сафьяновую туфлю, спадавшую с его ноги.
— Не спеши, — придержал его Кучук-Гуссейн, — если это даже безумный Ушак-паша, у нас с тобой еще хватит времени, пока он перестроит свою эскадру для нападения…
Саид-бей едва поспел на «Капудание»: Ушаков не стал перестраивать эскадру с походного положения на боевое — его колонны с разгону врезались в турецкие корабли. Мигом опустели кофейные киоски:
— Рубить канаты! Паруса ставить! О Аллах!..
Оставив якоря на грунте, турки устремились в сторону Дунайского гирла. Капудан-паша попутно выстраивал суда в боевую линию. Федор Федорович, расставив ноги, стоял на шканцах, его голосина раскатывался над палубой «Рождества Христова».
— Выходить на выстрел картечный! — призывал он.
В замешательстве боя, в треске рвущихся парусов, в хаосе рангоута и такелажа он успевал выявить то самое главное, что должно решить судьбу битвы. Из Лимана, со стороны Очакова, налегая на весла, спешила гребная флотилия до Рибаса. Турецкие корабли отворачивали, их бегство возглавили адмиральские флагманы — «Мелеки-Бахри» и грозный «Капудание».
— Поднять сигнал: «Флоту — погоня!..»
Возле адмирала всегда был переводчик — грек Курико. Ушаков указал ему на фигуру старца, что-то горланившего:
— Уж не Сайд ли бей? Матом его крыть не надо, но ты обложи его старым хвастуном, а капудан-пашу — бездельником…
«Капудание» несло мимо, из его внутренних отсеков слышались сдавленные голоса гребцов-невольников, лязг их цепей:
— Братцы, мы здеся… Бейте их крепче!
— Они прикованы к веслам, — сказал грек Курико.
…Если бы сейчас офицеры флота Балтийского глянули на этот бой, их бы охватил ужас: все линии были разломаны Ушаковым, черноморцы врезались в промежутки меж кораблями противника и били его с двух бортов сразу, напоминая клинья, всаженные в глубину вражьего строя. При этом скопище кораблей, сцепившихся в поединках, неслось на всех парусах, и туркам было уже никак не оторваться от русских…
— Люфт! — вовремя предупредили Ушакова.
— Ага, чую, — отвечал он. — К повороту…
Забрав полный ветер, «Рождество Христово» в новом натиске на флагманов неприятеля вынудило турок лечь на другой галс. Ветер развел волну, нижние шкаторины парусов отяжелели, намокнув. Был уже шестой час вечера. Погоня продолжалась. Теперь Кучук-Гуссейн хотел только одного — оторваться. Преследуя убегавших, черноморцы точно разбивали рангоут отстающих и, оставив их пораженными, катились по волнам дальше.
— Зажечь фонари, — велел Ушаков.
Бой закончился в темноте, и русская эскадра якорями нащупала под собой жидкий грунт. Тогда фонари погасли, а турки их даже не зажигали. Но во мраке ночи, плещущей штормом, чуялось, что враги не ушли, они где-то рядом…
Утром сражение возобновилось. Вровень с боевыми кораблями выгребали галеры де Рибаса, орущие ватаги запорожцев приводили турок в смятение. «Мелеки-Бахри» и «Капудание» заметно отставали…
— Отрезай их! — стал волноваться Ушаков.
66 пушек «Мелеки-Бахри» молчали. Его взяли на абордаж, над ним взвился русский флаг. На «Рождестве Христовом» Ушаков подходил все ближе и ближе к массивному «Капудание».
— Саид-бей, — крикнул он, — прыгай за борт!
— Я отрежу тебе уши, — отвечали ему по-русски.
Зайдя с кормы неприятелю, Ушаков поставил своего флагмана бортом, чтобы увеличить эффективность огня.
— Врежьте брандскугелем, — спокойно велел он.
Брандскугель, яростно шипя, вонзился в «Капудание», который и запылал, но Саид-бей не думал сдаваться. Матросы его уже сыпались из люков, как тараканы из горящего дома.
— Аман, урус… аман! — взывали они о пощаде.
С кормы «Капудание», прямо из дыма, Ушакову кричали:
— Я тебе нос отрежу и глаза выколю!
— Аман, аман… — метались на палубах турки.
Канониры спутали «аман» с «обманом»:
— Опять обманывают… Тогда бей их!
Три мачты подкосило разом, будто деревья в лесу, и мачты, разрывая горящие снасти, падали. Было видно, как в пробоины, будто в колодезные ямы, хлещет морская вода. Ушаков, руками разводя перед собою густой дым, звал Саид-бея:
— Где ты, хвастун и бездельник? Прыгай, пока не поздно… Вот мой нос! Вот мои глаза! Вот мои уши! Прыгай, старче…
— Здесь он, — послышалось из дыма.
Возникла незабываемая картина: невольники тащили на себе турецкого адмирала и свалили его к ногам Ушакова, как мешок. Федор Федорович сразу же остыл от боевого гнева.
— День добрый, Саид, — сказал он ему. — В твои-то годы мог бы и дома посидеть: чего ты полез в эту кашу?
Посреди моря возник вулкан: «Мелеки-Бахри» взорвало.
Вот только теперь Саид-бей стал плакать.
— Не о себе плачу, — говорил он. — Но мой корабль имел в трюмах всю казну султанского флота… Кто мне поверит, что пиастры погибли? Будут думать, что я их украл…
Русская эскадра отвернула в сторону Гаджибея, рядом с нею всплескивала волны гребная флотилия чубатых полуголых запорожцев. На бригантине, под широким кейзер-флагом, спешил навстречу сам Потемкин. А в честь его нужен салют.
— В тридцать выстрелов, — указал Ушаков.
Рядом с Потемкиным стояла на палубе женщина ослепительной красоты, ветер развевал ее тонкий прозрачный хитон.
Потемкин, указав на женщину, крикнул Ушакову:
— В ее честь — еще тринадцать! Она треск любит…
Это была знаменитая Софья де Витт, которая заверила Потемкина, что станет принадлежать ему только тогда, когда падет Измаил…
12. ИЗМАИЛ ВОКРУГ ДА ОКОЛО
В салоне Ушаков отрапортовал: турки потеряли около 2000 людей, на «Мелеки-Бахри» сдались 560 моряков, с «Капудание» спасли 18 человек, но зато Саид-бей уже пьет мокко на «Рождестве Христовом». Потемкин с высоты своего гигантского роста навалился всей тушей, сверкающей от обилия орденов и бриллиантов, на приземистого Ушакова, сдернул с него парик и смачно расцеловал в голову, коротко остриженную. Первым делом спросил — сколько русских на эскадре побито?
— Двадцать одна душа.
— Великое дело свершено вами! — сказал Потемкин. — Изгнав капудан-пашу с моря, открыл ты для армии дорогу к Дунаю, а там, на Дунае, — Измаил… Суворов ведает, что без него с Измаилом я не управлюсь, а ты, Федор Федорович, знаешь, что без тебя, друга милого, флоту Черноморскому не жить…
Он выпил водки, присел к столу, письмом оповещая столицу о победе флота: «Наши благодаря Богу такого перца задали туркам, что любо. Спасибо Федору Федоровичу! Коли б трус Войнович был (на его месте), то бы он с… у Тарханова Кута либо в гавани».
Ушаков сказал Потемкину:
— Теперь хочу сразиться с Саидом-Али.
— А на что он тебе?
— Мне Саид-бей сказал, что Саид-Али показывал султану Селиму железную клетку для тигров, в которой поклялся меня живым, будто зверя какого, в Константинополь доставить…
Петербург снова салютовал черноморцам. Федор Федорович получил Георгия и Владимира вторых степеней. А прежние ордена нижних ступеней с курьером отправил в Капитул орденский, вернув их государству обратно: с груди адмирала они теперь достанутся другим — которые моложе его, у которых все еще впереди. Светлейший еще раз заверил Ушакова, чтобы завистников не страшился: «Никто у меня, конечно, ни белого очернить, ни черного обелить не в состоянии и приобретение всякого от меня добра и уважения зависит единственно от прямых заслуг!»
Турок в чистом поле привык бегать, зато уж, если посадить его в крепость, нет врага более стойкого и упорного.
В череде событий на Дунае не забывалось, что несчастный поход Юрия Бибикова к Анапе снова оживил фанатизм имама Мансура. Два года турки собирали армию, и, двинутая на Кизляр грозным Батал-пашою, она была уничтожена за два часа. Черкесы разбежались по аулам, а Батал-паша сдался русским воинам со всеми пушками, халатами, саблями, подзорными трубами и швейцарскими часиками. Потемкин, узнав об этом, распорядился:
— Чтобы в народе русском никогда не увядала память о победе этой, станицу на Кубани именовать Баталпашинской. А шейха Мансура, в Анапе скрывшегося, хватать живьем! Я к туркам милосерден, но сволочь фанатическую умерщвлять стану…
Всегда крайне обходительный с побежденными, он велел Попову переслать в Севастополь деньги-на пособие пленным туркам, сдавшимся на «Мелеки-Бахри». Голенищев-Кутузов, оправившийся после второго ранения, уже двинул войска к Измаилу, и Потемкин перенес ставку в Бендеры, где по-прежнему был окружен свитою, музыкой, благоуханиями, лестью и женщинами.
Ночи были по-осеннему темными, на яркий свет в комнате с улиц влетали нетопыри. За ломберным столом, как всегда, шла игра. Попов, невезучий в картах, шапками выносил к столу золотые червонцы. Комнаты светлейшего украшали жемчужные вензеля имен женщин, благосклонности которых он домогался. Сейчас Потемкин резался в карты под двумя вензелями сразу: «Е» — это Екатерина Долгорукая, гуляющая по коврам в чалме и шальварах одалиски, a «S» — это Софья Витт. В свите поговаривали, что скоро нагрянет графиня Браницкая… Де Рибас докладывал Потемкину, что его флотилия запорожцев уже вошла в Дунай, и светлейший спросил Ланжерона:
— Вы, полковник, сражались в армии Вашингтона, так скажите, есть ли где в мире крепости подобные Измаилу?
— Бастилия перед Измаилом — игрушечный домик.
Герцог Арман Ришелье был в свите Потемкина самым скромным и образованным среди аристократов.
— Дюк, — спросил его Потемкин, — вы объездили всю Европу, сравним ли Измаил с какой-либо еще цитаделью?
— Я не могу судить о достоинствах Измаила, не видев его, но принц де Линь говорил мне о его неприступности…
Потемкин проигрался и, расплачиваясь за проигрыш, широко зачерпнул золота из шапки своего верного сикофанта.
— Ты себе еще достанешь, — сказал он Попову, — а мне взять негде… Да и кто мне даст?
Принц де Линь прислал в Бендеры сына своего, видного инженера-фортификатора, которого прочил в армию Суворова.
— Лучше следовать далее, оставив Измаил в тылу армии. Допустимо, — сказал де Линь-младший, — что храбрые русские солдаты с возгласом «Виват Екатерина!» взберутся на его стены. Но что они могут поделать с гарнизоном в тридцать пять тысяч отборных башибузуков? Вы все без голов останетесь…
Князь Репнин уже бывал под Измаилом, откуда с трудом ноги вытянул; он тоже доказывал невозможность штурма:
— К числу гарнизона прибавим еще и фанатичных жителей, давших клятву на Коране, прибавьте и татар с Каплан-Гиреем, который привел в крепость орду и шесть сыновей своих… А что вы станете делать с Измаилом, если возьмете его?
— Я сровняю его с землей…
Потемкин крепостей не жаловал. Он предпочитал видеть лучше гладкое место, нежели эти несуразные сооружения, гнездища эпидемии, которые своими безобразными контурами оскорбляли его эстетические вкусы.
Была еще одна крепость, которая решила ему не сдаваться, — это Софья де Витт, которая раскинула перед ним карты, гадая:
— Трефовая дама еще далека от вас, и вы получите от нее желаемое, когда закончатся хлопоты… с Измаилом.
— Карты врут! — в гневе отвечал Потемкин, свирепея.
Одна из светских дам, бывшая тогда при Потемкине, писала: «Волшебная азиатская роскошь доходила до крайней степени… Сам князь носил кафтан, расшитый соболями. Екатерина Долгорукая не покидала князя Потемкина. Г-жа С. Витт бесилась при этом, играя роль наивной простушки. Ужин разносили кирасиры высоченного роста с огромными воротниками: на головах у них были черные меховые шапки с султанами, перевязи серебряные. Во времена ужина прекрасный оркестр Сарти исполнял самые лучшие европейские пиесы… Вечером я услышала выстрелы, возвещавшие о взятии нами Килии».
— Ага! — обрадовался Потемкин. — Теперь начнется!..
Большие летучие мыши с оттопыренными ушами кружились вокруг него, взмахами крыл задувая ароматные свечи. 6 ноября — ура! — был взят Тульчинский замок. Турецкая флотилия, забрав семьи, бежала к Исакче, но с берега ее не пропустил Суворов, принудив к сдаче. 13 ноября над Дунаем косо полетел снег. В этот день русские галеры сожгли и пленили остатки Дунайской флотилии турок, а десанты запорожцев овладели крепостью Исакчи. Наконец корабли де Рибаса вышли под Измаил и ударили в его стены первыми ядрами.
Попов — в мундире генерал-майора — объявил при ставке:
— Прекрасные дамы и благородные господа! Кавалер Михайла Голенищев-Кутузов с берега, а кавалер Осип де Рибас со стороны Дуная начали обложение Измаила…
Прекрасная фанариотка снова раскинула перед светлейшим гадальные карты:
— Предстоят хлопоты немалые, и выходит так, что Измаил падет в самый первый день следующего века…
— Да? — захохотал Потемкин. — Так вы, моя воздушная прелесть, к тому времени превратитесь в старуху…
Он увлек женщину в спальню, оркестр Сарти при этом исполнил лирическое вступление, а Попов велел пушкам салютовать победу светлейшего над красавицей.
После чего Потемкин указал Попову:
— Готовь перья острее, буду писать Суворову… Измаил может взять только граф Рымникский!
— Граф Рымникский станет тогда и князем Измаильским, — предупредил его Попов.
— Нет, не станет, — отвечал Потемкин.
ПИСЬМО ПОТЕМКИНА СУВОРОВУ ИЗ БЕНДЕР Моя надежда на Бога и на Вашу храбрость. Поспеши, мой милостивый друг! Рибас будет Вам во всем ни пользу… Будешь доволен и Кутузовым. Сторону города к Дунаю я почитаю слабейшей… Сын принца де Линя — инженер, употребите его по способности. Боже, подай Вам свою помощь… Князь Потемкин-Таврический.
ПИСЬМО СУВОРОВА ПОТЕМКИНУ ИЗ ГАЛАЦА Получа повеление Вашей светлости, отправился я к стороне Измаила. Боже, даруй нам свою помощь! Пребуду с глубочайшим почтением. Вашей светлости нижайший слуга — граф Александр Суворов-Рымникский.
Через неделю Суворов уже подъезжал к Измаилу, за ним казак на лошаденке вез котомку с вещами. Летел мокрый снег, было зябко. К великому удивлению полководца, он встречал войска, идущие по слякоти прочь от Измаила.
— Стойте, богатыри! — задержал их Суворов. — Я-то в Измаил стопы направил, а вы куда, братцы, собрались?
— Да нам генералы велели, — хмуро отвечали солдаты. — Сказывают меж собою, что Измаил не осилить. Стенки и впрямь высоченные — глянешь, так и шапки кувыркаются.
— Командую здесь я — Суворов, так и скажите всем, что я снова с вами. А воля светлейшего князя такова, что отступать не велено. Посему возвращайтесь обратно…
Потемкин был ошеломлен известием, что генералы, без его ведома, начали отводить войска. Он переслал Суворову еще один ордер — секретнейший: делай как хочешь и как умеешь, руки тебе развязываю, а твое решение станет моим решением. Этот ордер вполне устраивал Александра Васильевича, давая ему власть главнокомандования. Измаил, гордость султанов, примостился к Дунаю, нерушимо высясь на путях к сердцу Оттоманской империи… Осмотрев крепость в поисках ее слабейших мест, Суворов честно рапортовал в ставку Потемкина: «КРЕПОСТЬ БЕЗ СЛАБЫХ МЕСТ». Этим он признал неприступность Измаила, но Суворов не писал светлейшему, что Измаил нельзя взять. Александр Васильевич повидался с Голенищевым-Кутузовым, который предостерег:
— Ежели очаковское сидение повторится, так турки и правы, что хохочут над нами: с голоду да холоду перемрем.
— Я не светлейший, — ответил Суворов, — и мучить армию не намерен… Отчего ты грустен, Ларионыч мой?
— Беда у меня. Жена пишет, что все детки оспою перестрадали, но выжили. А единый сыночек мой Николенька, рода моего продолжатель, умер… охти, горе мне!
— Смерть уже дважды чрез главу твою промчалась, словно комета огненная, и уцелел ты. Не будь скорбен — не ищи смерти в третий раз, когда вступишь на стены измаильские.
— Возможна ль эскалада сия?
— Для русских нет невозможного… верь!
Суворов сразу начал ломать ретирадные настроения, готовя людей к штурму, и солдаты кричали ему:
— Живые аль мертвые, а в Измаиле побываем! Веди нас, батюшка, — мы тебя знаем, а ты нас помнишь…
Среди офицеров было немало скептиков; один из них писал родителям в Петербург: «С тех пор, как существует Россия, такого горячего дела, какое нам предстоит, никогда еще не видывали: ибо это не безделица взять одним разом город, так хорошо укрепленный, как Измаил… словом, будем начинать тем, чем обыкновенно кончают — приступом!»
13. ПРИСТУП И «СТЫД ИЗМАИЛЬСКИЙ»
Де Линь очень высоко чтил Суворова, именуя его Александром Диогеновичем или Александром Македонским. Суворов за эти годы успел полюбить де Линя за юмор, он писал ему в Вену: «Мы пожнем толпы врагов, как стенобитное орудие поражает крепости, и я обниму тебя в тех вратах, где пал последний Палеолог, и скажу: видишь — я сдержал слово — победа или смерть».
Каждую нацию по-своему воодушевляют перед генеральным сражением. «Кавалеры, — говорил король Генрих IV, — не забывайте, что вы французы, а неприятель перед вами». Фридрих Великий внушал войскам: «Ребята! Сегодня у нас теплый денек, не потеряйте шляпы, и пусть все идет как по маслу».
Суворов на гнедой казацкой лошадке объезжал войска:
— Чудо-богатыри! Два раза вы подходили к Измаилу, первый раз с князем Репниным, второй с де Рибасом, и дважды вы отступали. Бог троицу любит. В третий раз победим или умрем!
— Веди нас, батюшка, — отвечали ему солдаты. — Стыло нам здеся, мокро и голодно… хоть штурмом согреемся!
Турки в Измаиле не казались столь озверелыми, как в Очакове, голов никому не резали, подвергая русских с высоты фасов лишь оскорбительной брани: «Вы перед нами — как жабы, раздувшиеся перед быком!» Де Рибас доложил Суворову:
— Я уже предлагал им сдачу, но турок очень вежливо отвечал мне, что не видит причин для этого…
Крепость имела форму вытянутого треугольника, гипотенузу которого омывали волны Дуная, а протяженность всех стен Измаила составляла десять верст. Камень. Валы и рвы. Полисады. Овчарки. Пушки. Помимо янычар и татар в гарнизоне Измаила собрали «штрафников»: сдавшие Аккерман, Килию и Тульчу, они теперь клятвенно обязались кровью искупить свою вину в Измаиле, — и это было опасно! Снег засыпал оголенные сады, холодные ветры перетирали жесткие камыши…
— Я жду лишь прихода фанагорийцев, — сказал Суворов.
Фанагорийский полк был его любимым. По ночам он тренировал солдат во взятии искусственных валов, учил, как быстро заваливать рвы фашинником. Потемкин, всегда боявшийся пролития крови, переслал сераскиру Измаила письмо с предложением капитуляции. Суворов дополнил его своим ультиматумом: «Я с войском сюда прибыл. 24 часа на размышление для сдачи — и воля; первые мои выстрелы — уже неволя; штурм-смерть!..» Два трубача сопроводили парламентера до ворот Измаила, и они почти приветливо распахнулись. Вышли два пожилых турка, с поклоном приняли послание и предложили парламентеру войти внутрь крепости. Он отказался. Но ждать пришлось очень долго. Уже стемнело, когда турки снова появились в воротах:
— Вам советуют убираться, пока не поздно, иначе вы все передохнете от стужи и голода. Впрочем, сераскир, уважая вашего Топал-пашу, изволит передать ему поклон. Окончательный же ответ будет дней через десять.
— Почему такой долгий срок? — спросил парламентер.
— Надо посоветоваться с визирем, а он имеет пребывание в тридцати двух верстах от Измаила…
Суворов на другой ответ и не рассчитывал. Он собрал военный совет. Как водится, выслушали сначала мнение младших.
— Штурм! — сказал донской казак Матвей Платов.
— Иного и не мыслю, — добавил Голенищев-Кутузов.
За штурм высказались все, кто был в совете, включая и де Рибаса, галеры которого качались на стылой воде под стенами Измаила. В боевом журнале было записано: «Приступить к штурму неотлагательно. Уже нет надобности относиться к его светлости (Потемкину). Обращение осады в блокаду исполнять не должно. Отступление же предосудительно».
Суворов встал и поклонился собранию:
— Крайне признателен вам всем, господа…
К туркам в Измаил подбросили его прокламацию. Суворов еще раз предупредил, что лучше им сдаться: «В противном же случае поздно будет пособить человечеству, когда не могут быть пощажены не только никто, но и самые женщины и невинные младенцы от раздраженного воинства, и за то никто, как вы и все чиновники (ваши) пред Богом ответ дать должны…»
Ответ сераскира сохранился для истории:
— Скорее Дунай повернет вспять, нежели сдастся Измаил!
Все стало ясно. Но в приказе по армии Суворов строжайше предупредил: «Христиан и безоружных отнюдь не лишать жизни, разумея то же о всех женщинах и детях». Люди мерзли, но пища еще была: в котлах варили капусту с рисом, на вертелах жарили дичь, солдаты пили анисовку из штофов, офицеры баловались молдаванским из бочек. Суворов назначил штурм на 11 декабря, и турки об этом узнали. Из крепости они расстреливали команды землекопов, русские батареи и корабли отвечали огнем мортирным. Суворов признался офицерам:
— На штурм Измаила можно решиться лишь единожды в жизни, благо повторить сей опыт вторично никому не дано…
У него был секрет: все штурмующие колонны должны верить, что направление каждой есть самое главное, но, веря в это, они не должны были знать, что их боевой порыв послужит лишь отвлечению турок от направления решающего удара по крепости — со стороны реки! Этого секрета не знал даже Голенищев-Кутузов, которому предстояло штурмовать в Килийских воротах… Настала ночь, во рвах густела вода, к палисадам янычары привязали турецких овчарок — лютейших в злобе, с клыками волчьими. Собаки всю ночь лаяли.
В три часа ночи офицеры двинули свои колонны вперед. Войска устремились к Измаилу, неся на себе горы ломкого фашинника, штурмовые лестницы, доски, топоры, веревки и крючья. Турки были настороже, их артиллерия застилала картечью пространство перед крепостью; это не остановило войск российских. В грохоте стрельбы слышались резкие скрипящие звуки — егеря руками раздирали палисады из досок и бревен. Начиналось первое для Суворова сражение, в котором он лично не принимал участия, руководя битвою с ближнего пригорка…
Свите своей он напомнил:
— Велик человек, кто первым взойдет на стены!
Длины лестниц иногда не хватало, их наскоро связывали, чтобы колеблющейся верхушкой дотянуться до фаса крепости, над гребнем которого свисали орущие рожи янычар, лезвия ятаганов и стволы ружей, фыркающих свинцом и пламенем — прямо в тебя! Вот и лезь, солдат, если жизнь не дорога тебе… Лезли! Турки отталкивали хрупкие сооружения от стен, лестницы, облепленные гроздьями повисших на них людей, срывались в пропасть. Где не хватало лестниц, карабкались, как ящерицы, по стенам валов, втыкая в пролезли, втыкали мерзлую землю штыки, подтягивались выше на крючьях и — лезли, лезли…
Смерть или победа! Офицеры шли первыми, а там, где их убивали всех, офицеров заменяли полковые священники:
— Православные, с Божьей помощью… жми!
Ветераны обадривали молодых:
— Не раззевайся, орлы! Все будет наше…
От дыма у Суворова стали болеть глаза, напряженные во внимании к битве. Кто-то прокричал ему в самое ухо:
— Взошли! Глядите, вот он — первый…
Леонтий Яковлевич Неклюдов — майор по чину первым форсировал ров, первый приставил лестницу, первым взошел по ней на верх крепостной стены, первым водрузил на ней знамя и получил в награду за подвиг 18 ран — пулями и штыками.
— Убит, — сказал Суворов, опуская трубу оптическую.
Он видел, как янычары затаптывали Неклюдова ногами, словно хотели размазать дерзкого по своей стене. Но майор Неклюдов свой долг исполнил: за ним уже взбирались другие, и на плоскости Измаила, высветленной пожаром, как театральная сцена, началась сеча, вниз полетели мертвые турки. А со стороны Дуная подходили галеры, выбрасывая на берег нестройные, но дружные ватаги черноморцев и запорожцев, кидавшихся на штурм столь беззаботно и весело, будто за праздничные столы… Треугольник Измаила все плотнее опоясывала жаркая дуга беспримерной битвы!
Голенищеву-Кутузову выпало едва ли не самое кровавое дело. В Килийских воротах он принял на себя последний удар последних Гиреев — ханов и султанов, которые в Измаиле отстаивали свое право на бахчисарайский престол, на возрождение Крымского ханства. Нет слов, чтобы выразить их безумную ярость! Каплан-Гирей дрался на саблях вместе с шестью сыновьями, которые все пали, но старик, видя их гибель, не сдался и, убитый, свалился поверх своих же сыновей…
В этот момент прискакал курьер к Суворову:
— Генерал-майор Голенищев-Кутузов от ворот Килийских велит сказать вам, что его колонне никак не пройти.
На что Суворов ответил:
— Я его знаю, и он меня знает. Передай, что эштафет о взятии Измаила в Петербург уже послан, а генерала Голенищева-Кутузова с сего момента назначаю комендантом Измаила…
К восьми часам утра верхний вал был взят!
— Брать город, — вдруг заволновался Суворов.
Он-то понимал, что в симфонии боя отзвучала лишь прелюдия к нему, а главная тема разрешится в улицах, среди сараев, дворов и подвалов… Да! Именно внутри крепости и началась бойня за Измаил — не битва, а подлинная бойня.
— Пушки! Вкатывайте артиллерию в город…
Пощады никто не ведал — ни турки, ни русские. Янычар измаильский, уже старик, засучив рукава халата, рьяно бился на саблях, пока его не изрубили в куски. Растрепанные мегеры, обуянные фанатичным гневом, кидались на русских с кинжалами. Из горящих конюшен Измаила дикими табунами выбегали лошади, увеличивая смятение, и ударами копыт добивали павших. В поединках встречались запорожцы — «верные» и «неверные»; вчерашние побратимы, они с воплями пластали один другого саблями от уха до затылка. Крымские татары пытались пробиться к Дунаю, убив на своем пути множество казаков, но тут подоспели бравые ребята егеря, в камышах они перекололи всех татар — ни один не прошел к реке… Каждый дом, каждая дверь, каждое окошко брались с бою! Мечети стали неприступными бастионами, их взрывали вместе с османами. Под ногами катались свертки шелка, проливалось из мешков тягучее золото, из разбитых сундуков сыпался жемчуг, но сейчас было не до этого.
— Круши их в песи, руби в хузары! Все наше…
И дрались. Так дрались, как никогда еще не бывало.
Священник Полоцкого полка дубасил янычар по головам крестом христианским — символом любви к ближнему своему.
— Православные, да не будет нам сраму! — взывал он…
Суворов уже плохо видел: глаза резало от дыма.
— Много их еще там? — спросил он, показывая на Измаил.
— В каждой щели по турку, — отвечали ему.
— Я предупреждал, что пощады не будет. Всех, кто не сдался, уничтожить без жалости, — повелел он…
В восемь часов вечера Измаил дымился горою трупов. Русские лежали вповалку с янычарами, мертвые лошади валялись подле убитых детей и женщин. Даже стонов не слыхать — все мертво, все закоченело, погибельно и пахнет кровью.
— Измаил взят, — доложили Суворову.
Голенищев-Кутузов стал его первым комендантом.
Михаил Илларионович с трудом нашел в себе сил написать жене: «Любезный друг мой, Катерина Ильинишна… я не ранен и бог знает как. Век не увижу такого дела. Волосы дыбом становятся. Кого не спрошу: всяк либо убит, либо помирает…»
Суворов сошел с пригорка, и тут силы оставили его:
— Скажите Полоцкому попу, чтобы мечеть бусурманскую освятил в честь святого Спиридония — ради дня этого…
Кто считал тогда рядовых погребенных? О жестокости побоища измаильского судят по убыли офицеров: на штурм пошло 650 офицеров — осталось в живых всего 250. Впрочем, так и должно быть: офицеры шпагами прокладывали дорогу штыкам… Где бунчуки? Уже в кострах. Турецкие знамена изорваны, а некоторые из них солдаты припрятали, чтобы переслать в деревню — бабам на платьишко. Суворов отправил Потемкину донесение: «Народы и стены пали… штурм был кровопролитен и продолжителен. Измаил взят, с чем имею вашу светлость поздравить». Но теперь не Суворову бы поздравлять Потемкина, а пусть сам светлейший поздравляет Суворова…
Потемкин это понял: он готовил победителю торжество, он звал его в Бендеры, и Александр Васильевич отзывался, что «желал бы коснуться его мышцы и в душе своей обнимает его колени». Но теперь встретятся не соратники — соперники!
Из гарнизона Измаила уцелел только один удачливый янычар, переплывший Дунай на бревне, — он-то и поведал у Порога Счастья, какова судьба «венца венцов» турецкого падишаха.
Падение Измаила повергло Европу в изумление…
До сих пор граф Рымникский почитался в обществе лишь исполнителем воли светлейшего князя Потемкина-Таврического, но теперь, когда Измаил пал, Александр Васильевич и сам чувствовал, что над Потемкиным он воспарил высоко. Встреча их состоялась в Бендерах: они молча расцеловались и долго ходили из угла в угол. Наконец Потемкин спросил Суворова:
— Какой награды ты от меня желаешь?
При этом вопросе, кажется, они оба (люди умные) испытали неловкость. Они продолжили бессмысленное хождение из угла в угол. Маленький и хрупкий Суворов попадал в шаг гиганта Потемкина. Их обоюдное молчание стало невыносимо, и Суворов вдруг резко остановился посреди комнаты.
— Я не купец, и не торговаться мы съехались, — заявил он светлейшему с поклоном. — Кроме бога и государыни, меня никто иной, и даже ваша светлость, наградить не может.
— Вот ты с богом и езжай к государыне…
Петербург встретил полководца морозом, а Екатерина обдала его холодом. Нет, она, конечно, признавала все величие успеха измаильского, но с первых же слов императрицы Суворов понял, что фельдмаршальского жезла ему не видать. Екатерина поздравила его с чином подполковника лейб-гвардии Преображенской. Это была не награда, а лишь видимость расположения к нему: что Суворову с того, если в преображенцах сама Екатерина полковником? Не в его-то годы красоваться при ней на парадах… Она завела речь о напряжении внешней политики:
— На севере империя наша небезопасна. Питт безумствует, желая, чтобы я из окошек дворца своего флот английский на Неве видела. Альянс прусско-английский вреден, и можно ожидать нападения. Оттого сбираю армию в Лифляндии и Белоруссии…
Она указала ехать в Финляндию, дабы организовать оборону столицы с севера. Суворова, как мальчишку, почтили еще и «похвальной грамотой», — недаром, уже лежа на смертном одре, не мог Александр Васильевич без содрогания вспомнить эти кошмарные дни: «Стыд измаильский не исчез из меня».
Он быстро отъехал в Выборг; утешение — одно:
«Величие души человека в несчастиях познается…»
14. ЗОЛОТАЯ КУПЕЛЬ
Стараниями Зубовых — особенно отца их, прокурора! — противу московских мартинистов выдвинулся князь Александр Прозоровский, смолоду усвоивший правило: коли куда назначили, так сокрушай… Но Екатерина еще медлила, тщательно обследуя потаенные каналы связей ее сына Павла с издателем Новиковым и архитектором Баженовым. Лишь в канун штурма Измаила, мало полагаясь на разум Прозоровского, отправила в Москву и Безбородко.
— Новикова я считаю мартинистом хуже Радищева! — И тут она ошибалась: Радищев, реалист до мозга костей, сам же и осуждал масонские шатания. — Поедешь под видом праздной прогулки. Даю тебе секретный указ об арестовании Новикова и его шайки. Ежели причин для того на Москве не сыщешь, вернешь указ обратно и в мои же руки… Ты все понял?
Отец фаворита, таясь в тени престола, очень любил, чтобы народ великий, народ российский, дрожал от сыска фискального, — это было ему приятно, — а Платон Зубов, сынок его славный, страхи низменные в императрице постоянно поддерживал.
— Никаких послаблений народу не давать, — говорил он. — Сейчас не те времена, чтобы с людьми цацкаться: Франция — пример для нас поучительный! А посему крамолу везде будем изыскивать, уничтожая ее, доносы будем деньгами поощрять…
Безбородко был умнее их всех: в страхе виделись одни взмахи ножа гильотины, а разум подсказывал иное: Франция преподает России уроки на будущее… Качая на своем колене доченьку Наташку (прижитую от актрисы Ленки Каратыгиной), граф Безбородко думал; он боялся не далекого будущего, которое возрастет на дрожжах французской революции, — нет, он опытный царедворец, боялся… Павла! Екатерина не вечна, а гневный Павел, став императором, не простит Безбородко, если тот докопается до связей наследника с масонами. И потому, совершив «прогулку» до Москвы, Александр Андреевич вернул императрице указ об аресте Новикова — как ненужный.
— Не вижу опасностей от ханжей скучнейших, — сказал он. — А раздавателей милостыни народу бунтовщиками не сочту…
Екатерина пребывала в угнетенном состоянии:
— Полюбуйся, что светлейший мне пишет…
Потемкин резко выступил против назначения Прозоровского в Москву: «Ваше величество выдвинули из арсенала самую старую пушку, которая непременно будет стрелять в вашу цель, потому что собственной не имеет. Только берегитесь, — предупреждал он императрицу, — чтобы она не запятнала кровью в потомстве имя вашего величества…»
Но братья Зубовы настырно убеждали Екатерину в — том, что Потемкин опасен для ее самодержавия:
— Ищущий самовластья, он дерзает мечтать о короне Украины и Молдавии… Кто знает, не идет ли вслед за ним Пугачев? А масонам многие таинства открыты: недаром же они светлейшего Потемкина «князем тьмы» прозывают…
Потемкин своим письмом больно ударил по сердцу императрицы, и, когда в Петербурге явился Попов с докладом о взятии Измаила, она выговорила Василию Степановичу:
— Пишет мне князь, да не о том, что нужно бы! А вести от него из Ясс реже, чем от Шелехова из Америки, до меня доходят. Уж не болен ли он? Уж не состарился ли Цезарь мой?
Некоторые просьбы светлейшего она вернула с «наддранием» (отказом), и это крайне обескуражило Попова, сделавшего неприятные выводы. Потемкин прихварывал, а императрица выглядела еще здоровой женщиной, и, если Потемкина не станет, Зубовы пропустят Попова через свои безжалостные жернова…
Екатерина отправила курьеров в Москву:
— Пусть ананасов из оранжерей присылают поболее…
Яков Иванович Булгаков предупреждал ее из Варшавы: Измаил вызвал переполох в Европе, даже Англия притихла, но панство не образумилось. Вчера выбили стекла в окнах посольства. Как бы ни была хороша дипломатия, писал Булгаков, она не всегда способна предвидеть развитие событий. Сейчас ясновельможные хлопочут о создании армии, подкрепленной из Берлина пушками. Щенсны-Потоцкий спасается в Вене, куда зовет и Софью Витт, а что возникнет из этой комбинации — неизвестно.
— Рожа! — выразилась Екатерина, столь вульгарно именуя красавицу-фанариотку; Безбородко намекнул, что муж не даст развода Софье Витт, дабы красотой жены шантажировать и Потоцкого и Потемкина. — Прямо вертеп какой-то! — отвечала Екатерина. — Но мы не станем утомлять себя вопросами нравственности. Я готовлю торжество по случаю взятия Измаила. Расплатившись с Суворовым, расплачусь и со светлейшим!
Она велела отвезти во дворец Таврический большую купель, отлитую из чистого золота, желая поднести ее в дар Потемкину, и вызвала этим бурную ревность алчного Платона Зубова.
— Все для него, только для него! Не хватит ли уже светлейшему? Я бы и сам в такой ванне купался охотно.
— Неужели тебе все еще мало?
— Хочу иметь и Васильково на Днепре.
Васильково насчитывало 12 тысяч крепостных.
— Помилуй, оно же давно принадлежит светлейшему.
— Вот именно потому и хочу владеть им… А зачем Потемкину ехать в Петербург? — продолжал Зубов. — Кому он здесь нужен? Я не желаю видеть его. А золотую купель надо в моих покоях поставить.
Случилось невероятное: старая женщина на больных ногах пала на колени перед молодым наглецом, умоляя его:
— Да не души ты меня… Не души! Не могу отнимать то, что дарено. Что тебе далась эта золотая лохань?
На лице Зубова блуждала язвительная улыбка:
— Так напиши, чтобы светлейший сюда не ехал.
— Потемкин же первая персона в государстве… Фельдмаршал, наместник, гетман. Как мне написать, чтобы не ехал?..
Но Зубовы в один голос твердили, что Потемкин — это Мазепа, но опаснее Мазепы: силы, собранные им на юге страны, превышают силы всей империи. Разве можно давать такую власть одному человеку? И еще никому не известно, куда направит Потемкин свою могучую армию после заключения мира с турками.
— Я не желаю его видеть, — бубнил Платон Зубов.
— Ладно, — неожиданно уступила императрица. — Если ты так хочешь этого, Потемкин сюда не приедет…
Письмо Екатерины к Потемкину было начертано так, словно ее пером водила чужая рука. Смысл послания таков: мы бы и рады тебя видеть, но лучше оставайся в Бендерах или Яссах, «чтоб ты тамо ожидал вестей о импрессии, кою сделает в Царьграде взятие Измаила». Затем она ясно дала понять, чтобы не смел пренебрегать влиянием Зубовых, а добрым расположением к их семье он докажет и свое благородство и свою давнюю любовь к ней, самодержице…
На этом Зубовы не успокоились! Валериан говорил, что армию у Потемкина надо отнять:
— Казне нашей дорого стоит эта «рожа» Софья Витт. Они там на картах гадали, брать Измаил или не брать. Вот какова стратегия у Суворова с Потемкиным… Ведь узнай об этом казусе в Европе, так мы сраму не оберемся.
Екатерина секретно предписала князю Репнину: если Потемкин все-таки дерзнет явиться в Петербург, она не станет удерживать его в столице. А Репнину — в отсутствие светлейшего! — следует как можно скорее заключать мир с Турцией, после чего ВСЮ АРМИЮ ПОТЕМКИНА РАСПУСТИТЬ ПО ДОМАМ…
Потемкин, конечно же, ничего этого не знал.
— Николай Васильевич, — сказал он Репнину, — я в Петербург отъеду, дабы Измаил праздновать, а ты вместо меня останешься и крепость Измаильскую начинай разносить по камушку, чтобы на этом месте черти по ночам горох молотили…
— Что с вами? — спросил Репнин, видя, что тот волочит ногу.
— Разваливаюсь, — отвечал Потемкин. — Но допрежь смерти своей хотел бы Моцарта видеть композитором российским…
Он еще не желал верить слухам, будто его звезда на закате.
Но княгиня Екатерина Долгорукая вдруг бросила его, умчавшись в Петербург, где и оказалась в постели Валериана Зубова, — эта блудница, как барометр, точно отметила непогоду на его стороне горизонта и благодать ясную на стороне Зубовых. Однако еще не все потеряно, судьбы войны и мира в его руках, капелла исполняла новую кантату, в которой при поминании «бога» гремели многопудовые пушки, а когда в пение вплетались слова «свят, свят, свят», тогда в частых залпах заливались малокалиберные мортиры. Софья де Витт пожелала новые туфли, наподобие античных котурн, и сапожнику, их сделавшему, Потемкин преподнес патент на чин подпоручика.
— Ваша светлость, — обомлел тот, — да я ведь мужик!
Чин подпоручика выводил во дворянство.
— И что? Все дворяне и князья из мужиков произошли. А ты гордись, друг мой, что работа твоя превосходна!
В ставке появился Иосиф де Витт, которого Потемкин обеспечил заказами на поставку для армии пшеницы, хотя заведомо знал, что де Витт все разворует, и пшеницы от него не дождаться. Потемкин встретил его, грызя ногти.
— Что тебе еще надобно? — спросил грубо.
— Я требую возвращения жены, — ответил Витт.
— Об этом ты у нее спроси: вернется ли?
— О! — рассмеялся де Витт. — Стоит ли такую волшебную женщину беспокоить пустяками? Мы сможем благородно договориться меж собою: я могу уступить ее вашей светлости…
Потемкин об этой сделке рассказал Софье Витт.
— И сколько он просит за меня отступного?
— Пять миллионов.
— Негодяй! Почему так мало?
Потемкин сказал, что платить за нее не собирается:
— Годичный бюджет флота российского строится на трех миллионах. Так неужели ты дороже русского флота? — Он велел ей собираться в Петербург.
— Туда же поспешает из Вены и Щенсны-Потоцкий, который заплатит за тебя сколько угодно… Таврической царицей не бывать, так станешь Уманской… Я расплачусь за воровство твоего мужа. А ты надоумь Щенсного образовать новую конфедерацию — не ради вражды, а ради дружбы поляков с русскими… Не грусти, красавица! Кем ты была до того, как тебя продали первый раз?
— Я стирала белье, помогая бедной матери.
— Вот видишь! Если сапожник стал дворянином, так почему бы бедной прачке не стать королевой Польши?
Он отъехал в Петербург, всем своим видом показывая, что в его карьере случилась лишь маленькая неприятность:
— Зуб ноет. Поеду — вырву…
Дорога была дальняя. Один француз случайно встретил Потемкина на станции и тогда же оповестил знаменитого Бомарше: «Потемкин красивый человек, лицо его само по себе кроткое. Но когда он рассеянно смотрит на окружающих и, занятый неприятной мыслью, склоняет голову на руку, подперев ею нижнюю челюсть, не переставая глядеть единственным глазом, тогда нижняя часть лица придает Потемкину отвратительное, зверское выражение…» К этому надо добавить длинные волосы, громадный тулуп, под ним халат, под халатом рубашку, а ноги — в деревенских валенках. «Маленький беспорядок, происшедший в его одежде, доказывал присутствующим, что Потемкин забыл облачиться в ту часть одежды, которую считают необходимой, но он обходился без нее даже в присутствии дам». Во всех городах империи светлейшего приветствовали губернаторы, предводители дворянства и городничие-инвалиды на костылях. Чем длиннее были эклоги в его честь, тем короче ответы:
— Ладно… хватит… пошел… следующий!
Впрочем, близясь к Петербургу, князь перестал жаловаться на больной «зуб», стал говорить иначе:
— Едино затем и еду, чтобы лично убедиться: так ли уж хороша жена почтмейстера Вакселя, как о том люди болтают…
28 февраля 1791 года он прибыл в Петербург.
Его не ждали. Степану Шешковскому он сказал:
— Ну, каково кнутобойничаешь?
Державин был уже велик, и ему нашел слова:
— Ну, каково приспешничаешь?
Безбородко он спросил:
— Ну, а ты каково гаремничаешь?..
Императрица встретила его с ровной любезностью, и ему даже показалось вначале, будто здесь не Зубовы, а он по-прежнему главный.
Таврический дворец с золотой купелью, ожидавший его, был образцом вкусов светлейшего: Потемкин обожал одноэтажные постройки, но при этом всегда желал, чтобы здание «дышало величием». В Таврическом дворце оглядел его убранство, в оранжереях велел устроить гнезда — для поселения в них соловьиных семейств. Его позабавил механический робот-автомат «Золотой слон», обвешанный драгоценностями, на спине которого восседал важный перс, в нужное время звонивший в колокол (это был прототип современного будильника). С любопытством ребенка Потемкин обозревал громадную купель из чистого золота. Хороша! Но он привык париться в баньках…
15. ИЗГНАНИЕ — ЛОШАДИ ПОДАНЫ
Это уж потом, при Николае I, Россия обрела заунывный монархический гимн «Боже, царя храни», а князь Потемкин-Таврический стихи Гаврилы Державина «Гром победы, раздавайся» с легкостью непостижимой обратил в гимн национальный. Музыку на слова Державина сочинил доблестный офицер Осип Козловский, состоящий в свите Потемкина, — один из героев штурма Очакова. Под звуки торжественного гимна праздничные пары сходились и расходились на разноцветных паркетах Таврического дворца, оглушенные бравурным бушеванием оркестров:
Платон Зубов вызывал к себе поэта Державина:
— Я говорю от имени государыни. Она желает, чтобы ты впредь ничего от Потемкина не брал, а все написанное прежде показывал мне. Если останешься скромен, государыня тебя в свои штаты зачислит для «принятия прошений». Осознал? Но Потемкина, — заключил Зубов, — избегай. От нас больше получишь.
— Да князь-то сам за мною волочится.
— Вот и пусть волочится! — злорадствовал Зубов. — Он, видишь ли, приехал сюда «зубы» дергать, но скоро сам без зубов останется… скотина низкоутробная!
Потемкин был еще велик, и все гады, что шевелились у подножия престола, открыто жалить его побаивались. Средь множества дел не забыл он сделать «предстательство» и за Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова:
— Матушка, генерал сей оказал при Измаиле новые опыты искусства и храбрости: в Килийских вратах, бастионом овладев, превозмог врага сильнейшего.
Екатерина отвечала без прежнего решпекта:
— Коли одноглазый за кривого просит… как откажешь?
Михаил Илларионович, став генерал-поручиком и кавалером Георгия, благодарил лично Потемкина, хорошо зная, что, если бы не светлейший, его бы так и мурыжили в генерал-майорах. Платон Зубов пока что выражал Потемкину нижайшее почтение, даже ручку ему целовал, подхалимствуя, но в его красивых глазах, суженных при ярком свете дня, как у змеи на солнцепеке, светилась тайная злоба. В один из мартовских деньков при дворе был обед. Екатерина вдруг оставила свою телятину с картошкой и, обойдя стол по кругу, остановилась за спиною Потемкина:
— Светлейший, продай-ка мне Васильково свое.
Потемкин сразу понял, для кого она покупает.
— Какое еще Васильково, матушка?
— Да могилевское. Что на Днепре… с мужиками!
Потемкин (если верить Платону Зубову, который здесь же и присутствовал) покраснел так, что мочки ушей сделались яркими, как рубины. Он ответил, что Васильково им уже продано.
— Кому же?! — удивилась Екатерина.
Потемкин единым оком оглядел сидящих за столом и выбрал самого завалящего камер-юнкера Голынского, которого видел сегодня чуть ли не в первый раз в жизни:
— Вот он и купил у меня, матушка.
Екатерина с омерзением оглядела Голынского и спросила: с каких таких шишей он может позволить себе такую роскошь, если кафтан не знай на чем держится? Голынский, вконец растерянный, взирал на Потемкина, но тот выразительным миганием дал понять, что делать: Голынский, привстав, нижайшим поклоном как бы утвердил вранье светлейшего.
Платон Зубов выскочил из-за стола и убежал. Екатерина застала любовника в слезах, он рыдал как ребенок:
— Этот проклятый Циклоп… ненавижу, ненавижу!
Потемкин звал Голынского в Таврический дворец.
— Голыш… или как там тебя? — сказал он ему. — Слово не воробей: вылетит — не поймаешь… Василий Степанович Попов сейчас купчую составит по всем законам, и — владей!
— Чем отблагодарить мне вас за Васильково?
— Уйди вон! Видеть тебя не могу…
Но обиднее всего было отчуждение Державина.
— А ведь ты предал меня, Гаврила, — сказал Потемкин. — Не ищи благ там, где нет блага. И забыл ты завет ломоносовский: Муза не такова девка, чтобы ее прохожим насильничать… А ведь я не Шувалов, который Ломоносова с Тредиаковским лбами сшибал. Я ведь и не Зубов, который тебя с Эмином сталкивает на потеху себе. Достоинств творческих, спроси любого, никогда не унижал! Даже Ермила Кострова, что пьяным под забором валялся, я из грязи подымал, мыл его и причесывал, накормленным да чистеньким от себя отпускал…
Державин в делах карьеры был наивно прямодушен.
— Да ведь без милостивца-то как жить? — защищался он. — Опять же с Зубовым мы на Фонтанке домами соседствуем…
Только теперь Потемкин и сам убедился, как нелепо возрос во мнении Екатерины ее пигмей-фаворит, казавшийся императрице государственным исполином. О чем беседовали в эти дни Потемкин с Екатериной, осталось навеки тайной, но Екатерину не раз видели с красными от слез глазами, а сам Потемкин пребывал в мрачном ожесточении духа. Еще оставаясь в силе, он невольно сделался последним прибежищем для всех обиженных. Стоило открыть двери пошире, и покои наполнялись жалобщиками и стональщиками — все как один ограблены Зубовыми, а защиты искать негде, благо прокурором в Сенате воссел отец фаворита. Однажды в присутствии Державина дворянин Бехтеев жаловался:
— На мороз с детками выгнали! Все отняли, все порушили, мне с семьей по миру иди… А они, Зубовы, еще изгиляются!
Потемкин, ведая о возвышении Державина при дворе, просил разобраться с Бехтеевым, и без того человеком бедным.
— Как же я против милостивца пойду?
— А ты пойди…
Но Державин не пошел, а Потемкин, осатанев, требовал от Екатерины, чтобы предала суду отца Зубовых: прокурора сенатского просил он и судить судом сенатским. Екатерина опять плакала, а фаворит на все попреки отвечал:
— Вот только троньте моего папеньку! А что нам в руки попало, того не вернем, хоть ты режь нас…
Потемкин же остался и виноват. Все хорошие, один он плохой. Державин тоже обвинял Потемкина: «"0н часто пьян напивается, а иногда как бы сходит с ума: заезжая к женщинам, почти с ним незнакомым, говорит нечаянно всякую нелепицу». В одну из ночей, когда гремела страшная гроза и блистали молнии, Потемкина видели несущимся в коляске куда глаза глядят… Но сам от себя далеко не ускачешь, и он вернулся во дворец, задыхающийся от гнева, переполнявшего его существо. Перевязал голову платком, лег в постель и велел Попову:
— Отныне говори всем, что я болен…
Он допустил до себя лишь английского посла Фолкнера, личного представителя Питта. Твердым и ровным голосом Потемкин, лежа в постели, сказал, что Англия, конечно, вправе собирать свои эскадры в любых проливах, но Россию ей не запугать:
— Россия имеет свои виды на Востоке, и мне смешно, что ваш Питт желает штурмовать Очаков, дабы вернуть сию безделицу туркам. А прусский король, ваш пособник и демагог пьянственный, — не Фридрих Великий, которого мы не раз били. Один шаг к Митаве — и русская земля вмиг ощетинится штыками…
Фолкнер и сам знал, что спорить с победоносной державой — особенно после Измаила! — опасно; он мирно сказал:
— Все так. Но Англия не станет более торговать с Петербургом ни своим пивом, ни своим черным портером.
За этой мелочной угрозой скрывался, очевидно, намек на экономическую блокаду России, но Потемкин ответил:
— Не смешите меня. Пейте свой портер сами, а пива мы наварим крепче вашего. Двадцать три линейных корабля, не считая фрегатов, будут ждать вашу эскадру в море Балтийском…
Отпустив Фолкнера, он сбросил с головы полотенце и, призвав Попова, заговорил о празднике в Таврическом дворце — таком торжестве, в котором бы проявилось его собственное величие, его характер, его доброта и его совершенства:
— Пусть все видят, что я на Зубовых плевал!..
Даже сейчас он продолжал работать, все его волновало в Новой России: корабли, черепица, гарнцы овса, мешки с мукой, апельсины, желуди, сало свиное, чулки дамские, фасоль, глина, сукно и шелк, церкви, больницы, цеха литейные — для пушек, сады аптечные — для здравия. Он изменил первой любви к Херсону ради небывалой нежности к Николаеву.
— Там и помру, — часто повторял он. — Не выходит из головы эпитафия, виденная мною в Бахчисарае над могилою Крым-Гирея: «Не прилепляйся к миру, он невечен. Смерть есть чаша с вином, которую пьет все живущее…»
Он велел скупить весь воск, какой нашли в столице, но его не хватило для производства свечей, пришлось посылать обоз за воском в Москву. Потемкин расчистил перед Таврическим дворцом площадь, сбегавшую к Неве, указал строить качели, вкапывая в землю столы для яств и пития простонародного:
— Детворе сластей поболе! Устроить киоски забавные, и в них чтобы всего было вдоволь: сапог, тулупов, рукавиц, шапок, порток и рубах всяких… Народец наш, только свистни, сбежится, все расхватают. А раздавать одежду бесплатно!
— Разоримся мы, — сказал на это Попов. — Один воск нам в семьдесят тыщ рублев обошелся. Куда ж еще?
— Уже давно разорены, — отвечал Потемкин…
Таврический дворец не дошел до нас в своем первоначальном убранстве (в нем много потом «хозяйничал» Зубов, обобрав все, что можно, а Павел I, взойдя на престол, завел там конюшни, чтобы под лошадиным навозом исчезла даже память о Потемкине, он выломал даже паркеты, устилая ими свое мрачное масонское обиталище — Михайловский замок). Но и сейчас, по прошествии двух столетий, торжественная зала Таврического дворца еще хранит под своим куполом отзвуки тех победных громов, которые раздавались здесь — во славу русского оружия.
Потемкин приглашал во дворец всех, всех, всех…
— Всех, кроме Зубова! — сказал он Попову.
— А тогда и государыня не придет.
— Не посмеет не прийти, коли я (!) зову…
Водяное отопление искусно подогревало оранжереи и зимние сады Таврического дворца, двери которого Потемкин открывал ради своего последнего триумфа. Сложная система зеркальных рефлекторов, скрытых в тропических зарослях, подсвечивала живописные панорамы, лампады в которых были исполнены стеклодувами в виде нежнейших лилий и распускавшихся тюльпанов. «Молдаванская» зала дворца с двумя рядами колонн была пронизана шумом водопадов, в зарослях жасмина журчали фонтаны, изливавшие воду лавандовую. В гирляндах живых роз пели соловьи. Итальянская капелла репетировала кантату:
Народу, копившемуся на площади, было объявлено, что раздавать подарки станут не раньше прибытия государыни. Но тут протарахтела мимо карета, в которой поспешала на роды акушерка, а люди толстую акушерку приняли за императрицу.
— Уррра-а-а! — единым возгласом ответил народ, и толпища ринулась на киоски с подарками, атаковала столы…
Лейб-кучер не мог стронуть лошадей — столь густо стоял народ, наконец Екатерина подъехала к Таврическому дворцу, ее встречал сам Потемкин, и она подала ему руку:
— Ну, князь, и встречаешь же ты! Я целых полчаса в карете, как в бане, парилась, не могла до тебя пробиться…
Зубова при ней не было! Потемкин же окружил себя пленными пашами и сераскирами. Поверх алого кафтана он накинул епанчу из фламандских кружев, а шляпа светлейшего была столь отягощена бриллиантами, что он вручил ее адъютанту:
— Потаскай ты, брат! Руки оттянула, пудовая…
Другой адъютант носил за ним поднос с клюквою, которую Потемкин и поедал время от времени полными горстями. Молдаванская зала, вмещавшая пять тысяч человек, освещалась игрою света «кулибинских» фонарей. Механические куранты исполняли мелодии Гайдна, Моцарта, Глюка и Сальери. Под куполом дворца висели громадные люстры из черного хрусталя, внутри которых тоже были укрыты музыкальные куранты.
— Где ты взял их? — спросила Екатерина.
— Это еще от герцогини Кингстон, покойной…
При появлении Екатерины звучно пропели валторны, бал открылся торжественным и величавым полонезом.
— Опять танцы-шманцы, — сморщилась императрица. — А по мне лучше — пусть уж пляшут вприсядку.
Потемкин хлопнул в ладоши, и французский танцор Пик исполнил для нее соло (теперь он владел усадьбою в Павловске, где одна улица так и называлась — Пиковая).
— А хорош бес! — сказала Екатерина, плотоядно наблюдая за его телесными «позитурами».
Потемкин провел ее в гостиную, украшенную громадными гобеленами на библейскую тему из истории Мардохея и Амана: под первым подразумевалась добродетель мирская, Аман же олицетворял Зубовых с их клеветой и завистью, — эта символика, императрице понятная, удовольствия ей не доставила.
Садясь за стол, она произнесла слишком громко:
— Мое внимание к тебе, светлейший, прямо доказывает, как мало верю я напраслинам, на тебя возводимым. Но если приехал ты «зубы» рвать, так потерпи: сами вывалятся. На что тебе мучения от зубодеров терпеть?
— Не болят зубы у меня… не болят, — ответил Потемкин. — А приехал красотою жены почтмейстера Вакселя подивиться. Да, хороша жена у Вакселя… хороша!
Ужин был подан к полуночи, а в половине первого императрица стала проявлять нетерпение, торопясь вернуться в Зимний дворец, где ее ожидал молодой фаворит. Перед тем как сесть в карету, Екатерина сказала Потемкину:
— Благодарна тебе за этот прощальный вечер…
И тут он понял, что его все-таки победили!
Летом русские войска штурмом овладели Анапой, множество пленных обоего пола Потемкин распорядился отправить в Тавриду на постоянное жительство; среди пленных оказался и вредоносный имам Мансур; его заточили в Шлиссельбургскую крепость, где он зарезал часового, пытаясь убежать в лес, но был схвачен… Потемкин повелел:
— Заковать в железа, и пусть в них сдохнет!
Столичные «Ведомости», сообщавшие даже о скромных свадьбах и поминках, ни единым словом не помянули Таврические торжества — Зубов запретил! Потемкин погрузился в уныние, толковал сны, гадал на картах, решений не возникало… Попов раньше всех осознал опасность его положения: пока светлейший в Петербурге, он с каждым днем все больше слабеет, униженный собственным бессилием.
— Вам, — разумно доказывал он, — следует как можно скорее вернуться на войну. Пока флот и армия с вами, ваша светлость, остаетесь могучи, с вами вынуждены считаться.
Императрица явно тяготилась пребыванием Потемкина в столице, но светлейший не такова персона, которой можно сказать: лошади поданы! Намеков он не принимал. Нс было и такого героя, который бы рискнул объявить ему об отъезде.
— Незваный гость хуже татарина, — говорил Платон Зубов императрице. — До чего же назойлив… Я, матушка, как он уедет, золотую ванну себе заберу. Можно?
— Да уж, конечно, друг мой.
— И люстры из черного хрусталя.
— Снимем и люстры…
В июне состоялась битва при Мачине, князь Репнин разбил турок, и — назло Потемкину! в пику Суворову! — при дворе прогремели безудержные дифирамбы полководческим и дипломатическим талантам князя Николая Васильевича.
— Вот каков! — рассуждали придворные. — Пришел. Увидел. Победил. И турки сразу перемирия возжелали…
Екатерина сама взяла на себя тяжкий труд — выпроводить Потемкина из столицы. Она застала его подавленным, размякшим, жалким. Он не возражал, с кротостью младенца, которого отсылают спать, безропотно покорился.
— Прощай, Катя, — было им сказано.
— И ты прощай, — отвечала она…
Попов настойчиво зудел над ухом Потемкина:
— Едем же, едем! — Он с умом толковал, что императрица спешит заключить мир с Турцией не потому, что цели войны уже достигнуты. — Нет, Зубовы торопят ее с заключением мира, после которого власть над армией и флотом Черноморским будет потеряна вами сразу… А потому — едем же, едем!
Перед отъездом Потемкин ужинал в доме придворного банкира барона Ричарда Сутерланда, который спросил его, когда он вернет ему долги. Потемкин ответил:
— На том свете за все рассчитаемся…
— Лошади поданы! — объявил Попов.
Потемкин грузно поднялся из-за стола:
— Лошади — не люди: они ждать не могут…
24 июля 1791 года он навсегда оставил Петербург.
…«Все утверждают, — писал современник, — ему был дан Зубовым медленно умерщвляющий яд. Банкир Сутерланд… умер в Петербурге в тот же день, тот же час и чувствуя такую же тоску, какую князь Потемкин чувствовал умирая среди степи…»
— Так ему и надо! — говорил Платон Зубов, отравивший князя Таврического под музыку гимна «Гром победы, раздавайся…».
16. ГРОМ ПОБЕДЫ, РАЗДАВАЙСЯ!
Всю дорогу от Петербурга он перехватывал встречных курьеров, спешащих в столицу, взламывал печати на их сумках, вскрывал почту. Его расстроило известие из Триеста: в Средиземном море турки уничтожили флотилию славного Ламбро Каччиони; греческих патриотов теперь казнили нещадно.
— Если и Каччиони схватили, — сказал Потемкин, — не миновать ему смерти жестокой, на колу сидя…
Потемкин молился в храмах сельских, палил свечи перед иконами. Однажды, выйдя из церкви, велел подавать карету, в ожидании которой и присел на повозку, согнувшись от боли. Василий Степанович Попов просил его сойти на землю.
— А что? Разве я сел не в свои сани?
— Не в свои. Сойдите, ваша светлость…
Только сейчас Потемкин заметил, что сидит на кладбищенских дрогах, приехавших за покойником после отпевания.
— Видать, судьба… — ответил он равнодушно.
Наконец-то ему попался курьер от князя Репнина, и этот курьер ни за что не хотел отдавать свою сумку.
— Дай! — выхватил ее князь Потемкин.
Секретные пакеты рвал наискось, пальцы тряслись. Из бумаг выяснилось: князь Репнин, ободренный победою при Мачине, уже подписал с визирем Юсуф-Коджою прелиминарные статьи мирного договора. Потемкин вмиг потускнел лицом:
— Без меня? За моей спиной? Вот они каковы…
Часть бумаг оставил при себе, остальные запихнул в сумку курьера, велел ехать дальше, но тут же сказал:
— Репнин только надломил рог султанского полумесяца, а мне нужно видеть его переломленным… Это еще не война! Это еще не мир! Я подпишу свой мир — на берегах Босфора, у подножия храма Софии, в Царьграде. Не успокоюсь, не умру, пока не увижу свободными валахов, болгар и эллинов… Сейчас же слать гонцов в Севастополь, чтобы Ушаков искал неприятеля и бил крепче!
Чернигов встретил его колокольным благовестом, тонкий музыкальный слух Потемкина безошибочно выделил в перезвонах отдельное звучание могучего колокола церкви Иоанна Богослова:
— Чаю, пудов на шестьсот будет. Век бы слушал его!
Три дня, страдающий, он провел в Чернигове, требуя, чтобы храмы города постоянно звонили в колокола.
— Потемкин-то по себе звонит, — говорили в народе.
Наконец, светлейший тронулся далее в Молдавию, а приехав в Яссы, беспомощно свалился на диван.
— Больно, — сказал он Попову: накрытый тулупом, Потемкин долго лежал молча, но вдруг оживился: — Пора уже звать Моцарта в Россию… как-то он там, в Вене?
— По слухам, Моцарт в меланхолии от болезни.
— А что же с ним?
— Ему, как и вам, тоже больно.
— Так напиши ему от меня, что в России многие, и я пуще всех, за его здравие будем молиться.
— Напишу. Вам что-нибудь подать?
— Ничего уже не хочу.
— Ну… репку! — предложил Попов.
— Репку я съем, — согласился светлейший.
«Пока существует добрая, богатая Англия с визирем Питтом, у Порога Счастья спокойно…» — В эти дни Селим III дал тайную аудиенцию английскому послу Гексли.
— Что слышно в Лондоне? — спросил он.
— Что слышно в Лондоне, то скоро отзовется в Севастополе. Самая мощная эскадра нашего короля скоро войдет в Босфор.
— И я увижу ее из своих окошек?
— Да, — ответил Гексли, — она проследует в Черное море, чтобы дать взбучку русскому флоту.
Селим сказал: до него дошли слухи, будто на английском флоте не все так хорошо, как пишут в газетах:
— Французы, разрушив Бастилию, помутили сознание англичан, и ваш флот бунтует, не желая сражаться с Россией.
Гексли отвечал султану, что это лишь «шалости»:
— Мы вешаем шалунов на мачтовых реях с такой же ловкостью, с какой на вашем флоте привыкли отрубать головы.
Селим с умом заметил, что матросов вешать легко:
— Но почему бы вашему визирю Питту не повесить на реях и ораторов парламента, выступающих против войны с Россией?
— Англия — страна свободная, — пояснил Гексли, — и в нашем парламенте привыкли говорить все, что хочется.
— Тогда моя Турция еще свободнее, — возразил султан. — У нас говорят что хочется не только в Серале, но даже кричат на улицах…
Кричали. После падения Анапы русские овладели Суджук-Кале (будущим Новороссийском), в Стамбуле снова бунтовала чернь, требуя от Сераля решительных побед над флотом Ушак-паши. Но было очень трудно доказать что-либо всем этим торговцам табаком и рахат-лукумом, содержателям общественных бань и домов терпимости, лодочникам и нищим, разбойникам и лавочникам…
— Вы посмотрите на Босфор, и ваши сердца обрадуются! Ушак-паша скоро проснется на дне Черного моря!
Босфор был плотно, как никогда, заставлен кораблями. На этот раз капудан-паша созвал эскадры из Алжира, Туниса и Марокко; пиратские корабли, наводящие ужас на всю Европу, теперь собрались воедино на водах Босфора. В один из дней улицы Стамбула огласились грохотом духовых оркестров — в окружении мулл и дервишей к вратам Блаженства двинулась торжественная процессия. Муллы кричали:
— Смотрите, правоверные! Все смотрите… вот идет страшный лев Алжира, любимый крокодил нашего падишаха!
Адмирал Саид-Али доставил к Вратам Блаженства железную клетку, которую и отворил перед султаном:
— Клянусь, что в этой клетке вы скоро увидите Ушак-пашу, обезумевшего в неверии, и будет он лизать следы ног наших…
Он увел флот к берегам Румелии.
Над Константинополем опустился покой жаркого летнего зноя, из дверей кофеен слышалось ленивое звяканье кувшинов и чашек. Была очень душная августовская ночь, когда Селим III пробудился от выстрелов с Босфора.
— Неужели так скоро пришла эскадра из Англии?
Но посреди Босфора стоял корабль, выстрелами из пушек умоляя о помощи. Он тонул! В темноте было не разглядеть, что с ним случилось, но вскоре в Топ-Капу доставили паланкин, в котором лежал израненный Саид-Али; носильщики опустили паланкин на землю, падишах велел разжечь факелы.
— Если это ты, — сказал он, — то где же мой флот?
— Прости, султан, сын и внук султанов, — отвечал Саид-Али, — я не знаю, где флот. Корабли раскидало по морю от Калиакрии до берегов Леванта… Флота не стало!
— Разве вы попали в такую страшную бурю?
— Море было спокойно… Мы стояли у Калиакрии, когда Ушак-паша, появясь внезапно, вдруг ворвался в промежуток между нашим флотом и берегом, сразу же отняв у нас весь ветер! И от самой Калиакрии он, прахоподобный, гнал нас по ветру в открытое море, нещадно избивая наши корабли…
— Где клетка? — закричал султан. — Если она пуста, в ней будешь сидеть ты, и я велю утром таскать тебя в этой клетке по улицам, чтобы каждый нищий мог в тебя плюнуть…
Ушаков полностью уничтожил могучий флот Турции!
Султанша Эсмэ сказала брату-султану:
— Разве ты не видишь, что все кончено? Потемкин уже возвратился в Яссы, и тебе остается одно — как можно скорее слать к нему послов, чтобы заключить мир…
Потемкин остановился в ясском конаке молдавского господаря Гики; здесь его навестила племянница Александра Браницкая, которая, узнав о болезни дядюшки, срочно приехала в Яссы.
— Как ты хороша сейчас, — сказал ей Потемкин, заплакав.
Вскоре же приехали в Яссы и турецкие послы, жаждущие завершить переговоры о мире, начатые в Галаце князем Репниным.
— Ну их… потом, — говорил светлейший.
Екатерина письмом от 4 сентября поздравила его: «Ушаков весьма кстати Селима напугал; со всех мест подтверждаются вести о разграблении Мекки арабами… я здорова, у нас доныне теплые и прекрасные дни». Благодатная осень пленяла взоры и в цветущей Молдавии; лежа под тулупом, Потемкин наблюдал в окно, как тяжелеют виноградные кисти, как играют котятки с кошкою, а по воздуху летят светлые жемчужные нити паутины. От лекарств, подносимых врачами, он отказывался.
— На что вы жалуетесь? — спрашивали его.
— Скушно мне, — отвечал Потемкин.
Могучий богатырь, он теперь быстро слабел, становясь беспомощнее ребенка. В приемной его конака продолжалась прежняя жизнь: Сарти дирижировал симфоническим оркестром, в лисьих шубах потели молдаванские боярыни, грызущие орехи, в кружевных кафтанах простужались на сквозняках французские маркизы, ищущие его протекции, скучали турецкие паши, здесь же крутились с утра до ночи католические прелаты, армянские патриархи, еврейские раввины и православные архиереи. И каждому что-нибудь надо — от него…
— Пугу-пугу… пугу! — выкрикивал Потемкин в удушающей тоске, а закрывая глаза, он возвращал себя в прошлое, когда стелилась высокая трава под животами степных кобылиц, мокрых от пота, истекающих молоком сытным.
— Пугу-пугу!
Очнувшись, он велел Попову вызвать в Яссы своего смоленского родственника Каховского — героя штурма Анапы:
— Каховскому и сдам армию… только ему еще верю!
Слабеющей рукою Потемкин утверждал последние распоряжения по флоту и армии. К лекарствам он испытывал отвращение, три дня ничего не ел, только пил воду. Попов сообщал Екатерине: «Горестные его стенания сокрушали всех окружающих, 22-го Сентября Его Светлость соизволил принять слабительное, а 23-го рвотное. Сегодня в полдень уснул часа четыре и, проснувшись в поту, испытал облегчение». Консилиум врачей постановил: давать хину!
27 сентября Потемкин оживился, графиня Браницкая показывала ему свои наряды, он с большим знанием дела обсуждал дамские моды и прически… 2 октября Попов, встав на колени, умолял Потемкина принять хину, но светлейший послал его подальше. А на следующий день, когда он еще спал, штаб-доктор Санковский не мог нащупать на его руке пульса. «Его Светлость, — докладывал Попов в Петербург, — не узнавал людей, руки и ноги его были холодны как лед, цвет лица изменился».
Наконец он внятно сказал Попову:
— А что лошади? Кормлены ли? Вели закладывать…
Потемкин настаивал, чтобы его везли в Николаев:
— Там поправлюсь и тронусь обратно в Петербург…
Снова заговорил, что вырвет все «зубы»:
— Я камня на камне не оставлю… все там разнесу!
Страшная тоска овладела светлейшим. Флоты уйдут в моря и вернутся в гавани — без него. И прошагают в пыли скорые батальоны — без него. Без него вырастут кипарисы таврические, в Алупке и Массандре созреет лоза виноградная, им посаженная, забродит молодое вино, а выпьют его другие.
— Овса лошадям! — кричал он. — Дорога-то дальняя…
В ночь на 4 октября Потемкин часто спрашивал:
— Который час? Не пора ли ехать?
Атаману Головатому велел наклониться, поцеловал его:
— Антон, будь другом — проводи меня…
Утром Попов доложил: турецкие делегаты обеспокоены его здоровьем и настойчиво хлопочут о подписании мира:
— А если ехать, надо бы государыню оповестить.
— Пиши ей за меня… я не могу, — ответил Потемкин.
Вот что было писано Екатерине рукою Попова: «Нет сил более переносить мои мучения; одно спасенье остается — оставить сей город, и я велел себя везти к Николаеву. Не знаю, что будет со мною…» Попов не решался поставить на этом точку.
— И все? — спросил он светлейшего.
— Не все! — крикнула Санька Браницкая и, отняв у него перо, подписалась за дядю: «верный и благодарный подданный».
— Дай мне, — сказал Потемкин; внизу бумаги, криво и беспорядочно, он начертал последние в жизни слова:
…ДЛЯ СПАСЕНЬЯ УЕЗЖАЮ…
За окном шумел дождь. Потемкина в кресле вынесли из дома, положили на диване в экипаже, казаки запрыгнули в седла, выпрямили над собой длинные пики. Головатый скомандовал:
— Рысью… на шенкелях… арш!
Повозка тронулась, за нею в каретах ехали врачи и свита. Потемкин вдруг стал просить у Попова репку.
— Нету репы. Лежите.
— Тогда щей. Или квасу.
— Нельзя вам.
— Ничего нету. Ничего нельзя. — И он затих.
Отъехав 30 верст от Ясс, ночлег устроили в деревне Пунчешты; «доктора удивляются крепости, с какою Его Светлость совершил переезд сей. Они нашли у него пульс лучше, жаловался только, что очень устал». В избе ему показалось душно, Потемкин стал разрывать «пузыри», заменявшие в доме бедняков стекла. Браницкая унимала его горячность, он отвечал с гневом:
— Не серди меня! Я сам знаю, что делать…
Утром велел ехать скорее. Над полянами нависал легкий туман, карету качало, вровень с нею мчались степные витязи — казаки славного Черноморского войска. Потемкин, безвольно отдаваясь тряске, часто спрашивал: нельзя ли погонять лошадей? Николаев, далекий и призрачный, казался ему пристанью спасения. Наконец он изнемог и сказал:
— Стой, кони! Будет нам ехать… уже наездились. Хочу на траву. Вынесите меня. Положите на землю.
На земле стало ему хорошо. Браницкая держала его голову на своих коленях. Потемкин смотрел на большие облака, бегущие над ним — в незнаемое… Неужели смерть? И не будет ни рос, ни туманов. Не скакать в полях кавалерии, не слышать ему ржанья гусарских лошадей, разом остановятся все часы в мире, а корабли, поникнув парусами, уплывут в черный лед небытия… Камердинер стал подносить к нему икону, но графиня Браницкая, плача, отталкивала ее от лица Потемкина:
— Уйди, уйди… не надо! Не надо… уйди.
— Что вы? Разве не видите — он же отходит…
Раздались рыдания — это заплакал адмирал де Рибас.
Попов заломил над собой руки — с возгласом:
— Боже, что же теперь с нами будет?
Потемкин обвел людей взором, шевельнул рукою:
— Простите меня, люди… за все простите!
Он умер. И глаза ему закрыли медными пятаками.
— Едем обратно — в Яссы, — распорядился Попов.
На том месте, где Потемкин скончался, атаман Головатый воткнул в землю пику, оставив казачий пикет:
— Подежурьте, братцы, чтоб не забылось место сие…
Лошади развернули экипаж с покойным, увезли его назад — в Яссы. Попов перерывал в Яссах все сундуки.
— Чего ищешь, генерал? — спросила Браницкая.
— Венец лавровый… с бриллиантами! Тот, что государыня ему подарила. Да разве найдешь? Сейчас все растащат…
Графиня Браницкая вызвала ювелира ставки:
— Мне желательно иметь перстень с алмазами, и чтобы на нем было вырезано памятное: «К. П. Т. 5 окт. 1791 г.».
— Это не трудно, — заверил ее ювелир.
Чуть выше затылка в черепе Потемкина хирург Массо выдолбил треугольное отверстие, через которое извлекли его большой мозг, заполнив пустоту ароматическими травами…
— Не выбрасывайте сердце, — распорядился Попов. — Его мы отвезем в село Чижово, на Смоленщину, и захороним возле той баньки, в которой князь и явился на свет Божий… Я верю, — добавил Попов, — что Потемкин жил в своем времени: ни раньше, ни позже на Руси не могло бы возникнуть такого человека… Будем считать так: он был счастливый! Но будем ли мы счастливы без него?
ЗАНАВЕС
Платон Зубов после смерти Потемкина фактически стал правителем Новой России, подчинив себе и сказочную Тавриду. Екатерина дала ему высокий чин генерал-фельдцейхмейстера — начальника всей артиллерии, он стал князем, генерал-адъютантом, членом Государственного совета, обвешал свое ничтожество регалиями и орденами. Первым делом Зубов решил упразднить «потемкинские вольности», в которых ему виделось зеркальное отражение французской революции.
— Для того и указываю, — свысока повелел он, — всех беглых вернуть помещикам в прежнее крепостное состояние. А тех крепостных Потемкина, которым он волю дал, расселяя в краях южных, тех следует раздать помещикам по рукам, чтобы впредь о воле не помышляли… Потемкинский дух нетерпим!
Край опустел. Посадки лесов засыхали на корню, погибали в полях посевы гороха и фасоли, оскудели стада, в селениях, брошенных людьми, воцарилось безлюдье, колодцы исчахли — цветущий край снова превращался в пустыню, как было и при татарских ханах. Вместе с «потемкинским духом» исчезала и сама жизнь! Но этого Зубову показалось мало; он, никогда моря не видевший, пожелал быть главнокомандующим Черноморского флота, и Екатерина согласилась на это… Ушаков был обречен на бездействие, а его ненавистники, граф Войнович и Мордвинов, снова заняли свои посты, подавляя Ушакова своей властью.
В один из дней, просматривая списки чинов Черноморского флота, Платон Зубов презрительно фыркнул:
— Странно! Ни одной знатной фамилии, ни князей, ни графов, одна мелюзга. — Палец фаворита, оснащенный блистающим перстнем, задержался возле имени сюрвайера в чине бригадира. — Курносов? Не помню таких дворян на Руси.
Услужливые сикофанты охотно накляузничали.
— Да это, извольте знать, давний прихвостень светлейшего, сам-то он из плотников архангельских, а Потемкин любил окружить себя всяческим сбродом. С того и карьера была скорая!
— Убрать его! Чтобы флота моего не поганил…
Убрать дважды кавалера, да еще увечного в бою, заслужившего право ношения белого мундира, было трудно, и Прохор Акимович получил новое назначение — на верфи Соломбалы.
— Все возвращается на круги своя, — сказал он.
Но в Адмиралтействе, когда получал назначение вернуться на родину, мастеру стало невмоготу от обиды:
— Клеотуром никогда не был и в передних не околачивался, ласки у персон выискивая. Едино оправдание карьере моей: век утруждался, да еще вот люди мне попадались хорошие. Я покровителей не искал — они сами нашли меня!
Как не стало Камертаб, как погибли сыновья, все в жизни пошло прахом; раньше никогда о деньгах не думал, а теперь, на склоне лет, и деньги перевелись… До отъезда в Архангельск он прожился вконец, обиду сердечную вином заглушая.
Анна Даниловна, на мужа глядя, страдала:
— С первым маялась, и второй — с рюмкою.
— Молчи. Сбирайся. До Соломбалы.
— Знай я, что так будет, зачем я Казань покинула?
— Ништо! На Севере тоже люди живут…
Полярная ночь тиха. Архангельск в снегу, в гавани Соломбалы — недостроенные суда. Прохор Акимович поселился в доме покойного дяди Хрисанфа, работал в конторе, украшенной гравюрами с видами старинных кораблей, в горшках цвели герани, за окошками сверкал иней. Ливорнский пудель Черныш выходил вечерами на крыльцо, озирал снежные сугробы и, замерзнув, возвращался домой-отогреваться у печки.
— Плохо тебе, брат? — спрашивал его хозяин.
Анна Даниловна в таких случаях говорила:
— Он еще у собаки спрашивает! Где бы меня спросить — каково мне, бедной, в эдакой-то юдоли прозябать?
Только теперь Прохор Акимович осознал ошибку: ах, зачем увел под венец эту чужую женщину, и боль о прошлой любви Камертаб камнем ложилась на покаянное сердце. Наливал себе водки, закусывал ее ломтями сырой семги. Над рабочим столом, заваленным чертежами кораблей, укрепил лубочную картинку «Возраст человечий»: жизнь делилась тут на семь долек.
— И в каждой по семь годочков! Детство и юность, совершенство и середка. Затем первая седина, до которой я дожил. А затем — старость и непременное увядание…
На исходе зимы довелось Курносову прочесть стихи Державина, писанные на смерть Потемкина:
Жуть охватывала при мысли, что уже не Потемкин — тень его! — по ею пору блуждает по берегам Черного моря, исполинская, — ищет светлейший места, где бы отряхнуть прах свой, где бы кости свои оставить. Мастеру и за себя становилось страшно:
— Вот был я, первый и последний дворянин Курносов, а не бывать продолжению моему. Одно останется — корабли, гавани да крест на кладбище. А как жил, как любил, как умирал — все позабудут люди… Ладно! Не я первый на Руси такой, не я и последний. Не для себя жил, не для себя старался…
Он скинул ботфорты — обул валенки: так удобнее. Зябкой рукой снова налил себе водки. Анна Даниловна извела мужа попреками:
— На што мне, несчастненькой, така доля выпала? Солнышко нс светит, яблок и вишен нету, все округ трескою пропахло. Зачем мне шаньги ржаные, неужто не поем булок с изюмом?
— Если невмоготу, так езжай отсюдова.
— И правда, друг, отпусти доченек повидать…
Уехала! Посмотрел он, как взвихрило снег за ее санками, спешащими в неизбытное, и опять вспомянулась юность, страданьями еще не початая. И первые казанские радости, когда браковал он лес, выбирая из бревен самые чистые, самые непорочные, без сучков, без свиля, без косослоя… Конец всему! «Ладно, — сказал себе в утешение, — проживем и так: без любви. В конце-то концов, и добра повидал немало. Спасибо людям хорошим и добрым — за то спасибо, что они были. Теперь их тоже не стало…»
Он вернулся в контору, налил себе водки.
Опьянев, он говорил по-английски и голландски, пересыпал речь словами турецкими, ругательствами испанскими. Собака внимательно слушала хозяина. Слушала и молчала.
— Не понимаешь меня? Да и кто поймет ныне?..
Слоистый снег покрывал древнюю землю Архангельска.
Утром думал Прохор Акимович: отчего маета душевная? И понял, что выдернут из души главный стержень, а стержнем этим была служба при Потемкине, князе Таврическом. При нем все было иначе: бедово, непостоянно, пышно и жутко, но зато и радостно, трудолюбиво. И жить хотелось тогда — напропалую, тоже отчаянно и радостно. Теперь стержня не стало…
— Ничего не стало, Черныш, — сказал он собаке.
Он просунул ноги в валенки, мундир теснил его — Курносов облачился в кацавейку, что носил еще дядя Хрисанф, и стал похожим на своего покойного дядю.
— Ах, да что назад-то оглядываться? — сказал.
Здесь же, на верфях Соломбалы, Курносов равнодушно воспринял весть о смерти Екатерины, меланхолично пережил невзгоды царствования Павла I — вплоть до воцарения Александра I. Внук Екатерины поспешил заверить общество, что возвращается на стезю своей бабки, желая исправить разрушенное, поднять все уроненное, и Прохор Акимович вскоре же получил именной рескрипт о присвоении ему чина генерал-майора по флоту.
Рескрипт застал мастера дел корабельных в конторе; он сидел за столом хмельной и небритый.
— Теперь уже поздно, — сказал он, никак не выразив ни печали, ни радости.
Осенью 1802 года до Архангельска дошло, что Радищев, не веря в справедливость на свете, принял чашу смертную.
Это известие ошеломило Курносова:
— Вот так! Если уж самые умные люди на Руси таково из жизни уходят, мне-то, сирому, сам Бог указал…
Всю ночь в конторе горели свечи. Выстрела не услышали. Когда утром вошли к нему, он был мертв. Перед ним, прямо в доски стола, был жестоко врублен плотницкий топор — с такой неистовой силой, что его с трудом вырвали из досок. Страшно и бедово выла собака… В завещании было написано, чтобы в гроб ему положили топор, с которого и началась радостная и прекрасная жизнь человеческая.
Мастера отвезли в Холмогоры и там похоронили.
Собака осталась на могиле, и, как ни звали ее люди, она не пошла за ними, верная до конца, как и положено собаке.
«Прощайте, люди! Что я мог, то и сделал. А чего не мог сделать, за то и не брался. Пусть делают за меня другие».
Январь 1982 года.
Рига