Всю ночь мычали коровы, и сны от этого были наивные, пахнущие молоком и детством. А утром, едва Небольсин открыл глаза, Дуняшка положила перед ним письмо:
– Матрос был. Сказывал, цто издалека везли…
Сна как не бывало, и Аркадий Константинович, волнуясь, взломал хрусткий конверт. Штабс-капитан Небольсин сообщал младшему брату, что это, очевидно, его последнее письмо из Франции: бригаду направляют на Салоникский фронт, в Македонию (значит, Лятурнер тогда был прав, намекая на новый адрес). За каждой строчкой письма сквозила плохо скрытая досада и какой-то разлад души и разума.
Там, в окопах Мурмелона, брат его мучился неясной отсюда мукой – и, пожалуй, эта мука не шла ни в какое сравнение с теми переживаниями, какие выпали на его долю в Мурманске. Аркадий Небольсин слишком уважал своего старшего брата. Конечно, Виктор Небольсин (ныне штабс-капитан) не был тем актером, который приходит раз в столетие, чтобы потрясти мир. Но зато Виктор Небольсин мог ежевечерне сорвать с публики аплодисменты за добросовестную игру… Игра продолжалась!
Аркадий Константинович вновь перечитал конец письма:
«…распахнется окровавленный занавес этой кошмарной трагедии мира, и самые красивые женщины выйдут навстречу нам с печальными цветами воскресшей весны. Именно к нам, ибо мы, русские, останемся победителями».
Игра продолжалась… даже на фронте! И тут Аркадий Небольсин понял, что эти последние строки тоже рассчитаны на то, чтобы сорвать аплодисменты. Значит, бедняга Виктор давно растерял свою публику – «остался у него только я – его брат». И, сидя на развороченной постели в своем вагоне, брат слегка похлопал брату – из Мурманска до Мурмелона: «Браво, браво!»
Небольсины, потомственные петербуржцы, выросли без матери. Отец их, чиновник ведомства императорских театров, был человеком начитанным, с настроениями демократа-семидесятника. Братья вырастали самостоятельно, среди книг и музыки. Отец рано научил их гордиться Россией и тем, что они русские. Отсюда и все остальное, как следствие этого воспитания. Для одного, после службы в блестящем полку, – подмостки сцены, а для другого выпала большая честь – быть русским путейцем: романтика дальних дорог страны, которая раскинула свои рельсы от Амура до полярных тундр Скандинавии. В любом случае – все было у братьев прекрасно и патриотично (так им казалось обоим).
Небольсин еще раз повертел письмо: нет, обратного адреса брат не указывал – наверное, и сам не знал его точно. И тут опять замычала корова – только не во сне, а наяву. И так близко, где-то совсем рядом, на соседних путях. Откуда корова – думать не хотелось…
Аркадий Константинович пил чай, заваренный Дуняшкой, когда в вагон к нему поднялся дорогой гость – инженер Петя Ронек с Кемской дистанции.
– О! Петенька… Ты с каким?
– С дежурным, – ответил Ронек. – Прискакал за хлебом… Ронек поддерживал честь корпуса путей сообщения и всегда носил элегантную форму путейца, а на голове фуражку с зелеными кантами и молоточками в кокарде. Был аккуратен, подтянут.
– Чаю? – предложил Небольсин.
– Ну давай…
Распивая чай, Ронек спросил:
– Куда ты коров деваешь, Аркадий?
– Ты это серьезно? – задумался Небольсин.
– Вполне.
– Мне, правда, всю ночь снились коровы. И мычит какая-то…
– Видишь ли, – начал Ронек, – нас преследует саботаж. Через голодный Петроград прогнали эшелоны со скотом. Я успел перехватить их на Кеми и часть отослал обратно. Но часть вагонов все-таки проскочила… на тебя! Ты принял?
– Мне никто даже не докладывал.
– Ну я так и думал, – вздохнул Ронек, озабоченный. – Это явный саботаж, это подло, и это враждебно для народа.
– Саботаж… против чего? – спросил Небольсин.
– Конечно же, против революции! – выговорил Ронек. – Все это свершается с нарочитой жестокостью, чтобы голодом задушить революционный народ, и без того голодный… Понял?
Корова мычала где-то на путях – жутко и осипло мычала она.
Небольсин спросил своего друга прямо в лоб:
– Милый мой Петенька, про тебя говорят, что ты большевик. Сознайся: это правда? Или не верить?
– Не совсем так, – ответил ему Ронек с улыбкой. – Я не большевик. Но я, видишь ли; убежденный социал-демократ. И большевики ближе всего сейчас моим взглядам на исход революции. А теперь скажи мне, брат Аркадий, ты ждал революцию?
Аркадий Константинович долго почесывал ухо.
– Я не ждал именно революции. Но каких-то крупных потрясений, ведущих к благу России, – да, ждал… Верил! Наверное, я просто не хотел думать о революции.
– Ну вот, – подхватил Ронек, – революция произошла. Ответь: разве что-либо изменилось?
– Для меня?
– Ну хотя бы для тебя.
– Да я-то при чем?
Худенький, как мальчик, Ронек погрозил ему пальцем:
– Не крутись, Аркашка. Ты – везунчик, счастливчик… Ты избалован. Деньгами. Женщинами. Ты – барин. Но ты не глупый барин… Ты все понимаешь.
– Не все! Вот у меня есть брат. Он умнее меня. Главное отличительное свойство его – это цельность. Цельность патриота. Когда прозвучал первый выстрел, он был уже в седле. И вот теперь из Франции пишет, и я не узнаю его… Он потерял свое лицо. Словеса! Голый шарм! Я чувствую, что-то происходит в мире… А – что? Ну, ты, умник! Может, ты знаешь?
– Будет революция, – заявил Ронек убежденно.
– Не лги. Она уже была.
– Будет другая. Настоящая.
– А это какая? – спросил Небольсин.
– Липовая. Она ничего не изменила. Ничего не дала народу. А необходим поворот. Как говорят моряки, поворот «все вдруг*. К миру, Аркашка!
– Но господин Керенский…
– Да знаю все, что ты скажешь. Керенский – социалист, Керенский – защитник в политпроцессах, Керенский… снова ввел смертную казнь на фронте! Это тоже он сделал.
– А ты бы не ввел?! – обозлился Небольсин. – Что прикажешь делать на месте Керенского, если фронт разлагается? Не умники ли вроде тебя и разложили фронт?
Ронек выровнял стакан точно по середине блюдечка. Сверху – бряк ложечкой. Казалось, этот маленький человек сейчас развернется и маленькой ручкой треснет громадного Небольсина, сидящего перед ним в пушистом халате. Но они были друзья…
– Пошли, – сказал Ронек. – Посмотрим, что с коровами. Среди нагромождения вагонов, блуждая с ломом в руках, они отыскали вагон-теплушку. Сковырнули пломбы.
– Взяли! – крикнул Небольсин, и оба откатили двери.
В лицо пахнуло застоявшейся коровьей мочой, смрадом и гнилью. Обтянутый кожей скелет поднялся из темноты и сказал людям жалобное свое, умирающее свое: «му-у-у…»
Остальной скот лежал уже мертвым.
– Вот, полюбуйся, – сказал Ронек, весь в ярости. – В Петрограде умирают с голоду, а они… эти душегубы!..
– Кого ты обвиняешь? – спросил Небольсин, чуть не плача от жалости к животным. – Я бы сам задушил негодяев… всех! Но я-то при чем здесь?
– Ты ни при чем. Ты просто стрелочник тупика. Наверное, по простоте душевной ты думаешь, что это дорога в мир? Ах, мой милый Аркашка! Это дорога в тупик, здесь она обрывается. И этот тупик, поверь, может для многих из нас обернуться жизненным тупиком!
– Как ты сказал? Жизненным тупиком?
– Я так чувствую, – ответил Ронек. – Осмотрись вокруг, Аркадий, и ты тоже почувствуешь это.
Небольсин рассмеялся – совсем невесело.
– Это очень неприятный афоризм, Петенька! В старые добрые времена за такие пророчества пороли розгами.
– Закрой! – сказал Ронек.
Сильный Небольсин навалился на клинкет задвижной двери, со скрежетом она поехала, закрывая умирающую корову.
– Сена бы… – сказал Небольсин подавленно.
– Откуда у нас сено? Резать? Но кожа и кости. Да и холодильников нет. Они знали, куда надо загонять скотину. И загнали насмерть. Прощай, Аркадий, я пойду…
Теплые ветры широко задували над Мурманом. За сопками – там, где раскинулось кладбище, – обмахивались по ветрам белым-белы черемухи, уже увядающие. Было что-то раздражающее в негасимом мареве солнца, в ослепительном блеске неба, с высоты которого падали чайки на темную ледяную воду. И лежал в низинах твердый, прозрачный лед, никогда не тая.
Жили в ту пору больше слухами: одному сказали, другому нашептали, а третий где-то вычитал (или сам выдумал). Архангельск тяготел к Вологде, а через Вологду – к Москве; Мурманск же был прямо связан с Петроградом, и оттуда по временам налетали буйные вихри…
Сумятица лихорадочных событий, не всегда понятных на Мурмане, вдруг вылилась в резолюцию флотилии Северного Ледовитого океана: «Прекратить постыдное братание! Даешь наступление! Мы за полное доверие к министрам-социалистам…»
И говорили везде так:
– Не беспокойтесь! Вот вернется Ветлинский, и все начнется по-новому, иначе… Мы еще поглядим. Вы еще узнаете.
Небольсин мучился: выходил его брат в арлекинском одеянии, с винтовкой в руке, отдергивая окровавленный занавес войны, а навстречу ему поднималась костлявая шея умирающей коровы и говорила предсмертное, прощальное: «му-у-у-у…»
* * *
– Братцы! Доколе маяться? – поднялся на башню «Чесмы» матрос; сковырнув с башки бескозырку, показал ее всем золотой броской надписью: «Бесшумный». – Командир нашего ясминца, князь Вяземский, есть первый хад! А почему он хадом стал – сейчас обскажу по порядку…
– Трухай, Маковкин! – подбодрили его снизу, от палубы.
– Другие ясминцы у стенки борта протирают, а наш хад, князь Вяземский, у Короткова сам на походы, будто на выпивку, набивается. Ну, рази не хад? Ему што, боле всех надобно? Опять же, по праву революции, кто давал ему такую власть, чтобы в бой с немцем вступать? У немца, братцы, на подводах пушки в сто пять миллиметров, а у нас – пукалки, в семьдесят пять… Так я вас, ридные мои, спрашиваю: хад он или не хад?
– Долой гада Вяземского с флотилии! – поддерживала толпа.
– И каперанга Короткова – в шею! Почто он социалиста Керенского матеряет? Почто под портретом Николашки у себя сиживает?
Митинг проходил на палубе «Чесмы», под открытым небом, и базарные торговки тут же, под сенью главного калибра, бойко продавали калачи и воблу, семечки и спиртное. Небольсина от скуки тянуло на люди, и он был рад, что Ванька Кладов затащил его на этот митинг. Сейчас Аркадий Константинович сидел на ступенях трапа, рядом с матросом, который ругался глухо и злобно. И вдруг этот матрос сорвался с места, кошкой полез на башню, цепляясь за скобы, вделанные в броню.
И вот вырос над палубой, а под ним трещала шелуха семечек, цвели платки продажных маркитанток, пьяно и неуемно колыхалась чернь бушлатов. Начал неожиданно – с упрека.
– Эх, вы-ы-и-и… – провыл он, раздираемый злобой. – Вы сами не знаете, чего хотите. Вчера кричали: «Даешь наступление!» А теперь командира «Бесшумного» с дерьмом пополам мешаете… За что? За мужество? Так его только уважать можно, что он со своими «пукалками» прет на рожон – прямо на немецкий калибр. И не боится… Нет, – продолжал матрос, – не за это надо судить князя Вяземского! А вот за что: монархист он, враг революции, мордобоец был славный… верно! Таких на флотилии не надобно.
– Кто это такой? – спросил Небольсин у мичмана Кладова.
– Аскольдовский ревкомовец… некий Павлухин!
Палец Павлухина вытянул из толпы матроса с «ясминца».
– Вот ты – хад! – сказал ему аскольдовец с яростью. – Даже не в дюймах, а в миллиметрах считать стал. Ишь бухгалтер нашелся… Не матрос ты флота Российского, а сопля, в бушлат завернутая! Команда крейсера «Аскольд», – продолжал Павлухин, – заверяет, что она будет стоять на страже русской революции… своим калибром!
На башню уже лез, срываясь со скоб сапогами, Шверченко.
– Так! – завопил сверху. – Вы все слышали? Вроде бы все гладко сообщил нам товарищ Павлухин. А ежели разобраться?
– Разбирайся, – сказал Павлухин, но с башни не спустился.
Закрыв огонек руками, он на свирепом ветру раскуривал папиросу.
– Большевики, – выкрикивал Шверченко, – разжигают войну гражданскую, они будят зверя, с которым сами потом не смогут справиться!.. Братцы, не верьте в грядущее торжество алчной диктатуры толпы! – И рука Шверченки, вскинутая резко, вдруг вытянулась в сторону океана. – Там, – рявкнул эсер с высоты броневого настила, – там есть некто!.. Некто третий уже решает нашу судьбу!
Ванька Кладов, потирая руки, толкнул Небольсина в бок.
– Вот сейчас начнется, – сказал плотоядно.
И на весь рейд рвануло криком Павлухина:
– Кто это «некто третий»?!
– Давай первого сначала! – задирались головы с палубы.
– Первый – Ленин! – ответил Павлухин.
– Тогда эторого… давай! – требовали с палубы.
На башню вскинулся Мишка Ляуданский, и толпа братишек встретила его ревом – так встречают чемпионов, любимцев публики.
– Второй, братишки, я знаю, – сказал Ляуданский, – это буржуазия, которая уже кажет нам… Жаль, что тут прекрасные женщины, а то бы я сказал, что она кажет.
Павлухин бросил окурок, и его унесло ветром под небеса. Шагнул прямо на Шверченку:
– А-а-а!.. Боишься назвать своего «третьего»? Так я отвечу, кого ты имел в виду… Вот он, «некто третий»!
И рука аскольдовца выбросилась вперед. Все невольно посмотрели на серый борт британского линкора «Юпитер», на котором, вытягиваясь в нитку, распластался брейд-вымпел Кэмпена.
– Вот он, твой «некто третий»! Он ждет… Он ждет от тебя, чтобы ты завопил на всю гавань: караул, помогите! И ты этот сигнал ему подал. Он, этот «некто третий», тебя сегодня услышал… Услышал и запомнил!
Башня торчала над людьми немым грохотом огня и стали. Наверху ее – над дулами орудий – три маленьких человека. Между ними – ветер. Ветер с просторов океана…
– Мы, – снова заговорил Павлухин, – команда «Аскольда», протестуем против предательской резолюции Центромура… Вы, лиговские да одесские, войны и не нюхали! Недаром вас адмирал Колчак пинкарем под зад с флота высвистнул. Чем хвастаетесь? Тем, что на поезде из Севастополя до Владивостока прокатились? Тем, что оттуда до Мурмана своим ходом притопали? Это не работа. А я войну видел… – закончил Павлухин почти тихо. – От Сингапура до Хайфы наш героический крейсер прошел с боями. И хватит… Мы против вашей резолюции… вот так!
Снизу, с палубы, выкрики:
– Контра! Таких топить будем!
– Топи! – взорвало Павлухина. – Топи, в такую тебя мать!.. Нас в Тулоне стреляли офицеры, а здесь, в Мурманске, свои же топить будут?
Мишка Ляуданский попер на Павлухина грудью, прижимая его к срезу башенной брони, а там, внизу, баламутились его кореша да приятели, которые любого разорвут зубами…
– Значит, так! – сказал Ляуданский, и ветер расхлестал его гигантские, измызганные в грязи клеши. – Значит, так… Четырех ваших хлопнули, это мы знаем. Но за што их хлопнули? Пусть товарищ Павлухин и расскажет нам, как они продавались за немецкие деньги! Как вино по кабакам во Франции качали на эти самые деньги! Как по бардакам хаживали…
Небольсин весь вытянулся на трапе: даже издали ему было видно, как брызнули слезы из глаз Павлухина.
– Братцы! – сказал Павлухин в толпу. – Неужто вы верите, что кровь четырех матросов с «Аскольда», пролитая напрасно в Тулоне, была кровью… продажной?!
Навстречу ему полоснуло бранью торговок:
– А иде Ленин твой? Он – главный шпион Вильгельма…
– Бабка, – перегнулся Павлухин с башни, – хоть бы ты, дура старая, заткнулась… Тебя-то кто спрашивает? А вы, чесменские, развалили свой корабль. Шмары у вас с мешками да корзинами по трапам ползают. Барахолка и притон у вас, а не корабль революции… Немец придет и раздавит вас, как клопов… Мешочники вы, паразиты и сами продажные суки!
– Круто взял, – шепнул Ванька Кладов, пихая Небольсина локтем. – Пора смываться. Сейчас будет заваруха.
– Ты думаешь? Но мне любопытно. Погоди… Павлухина уже сорвали с башни. Зверино и ненасытно били.
Прямо лицом колотили аскольдовца в броню, и броня стала красной от крови. Базарные бабы, страшные и патлатые, как ведьмы, с хрустом цеплялись в волосы Павлухина.
– Мы тебе не… эти самые! – визжали маркитантки. – Мы тебе за три рубля по каютам не валяемся…
Небольсин с ожесточенным отчаянием вспомнил, как била его на рельсах вот такая же разъяренная толпа, и очень хотел вмешаться. Но он был человеком с берега, а тут нужен моряк.
– Мичман, – сказал он Ваньке Кладову, – вступись… Ты же видишь – человека убивают…
– Ну да! – ответил Ванька (негодяй известный). – Мотаем отсюда скорее. А то, гляди, и нам перепадет по разу… Если бы этот большевик сюда не затесался, так все бы гладко прошло!
И тут на весь рейд могуче взревела сирена. «Аскольд» ожил, и все увидели: вздернувшись, поползли вдоль берега орудия носового плутонга. Сирена выла не переставая, а накат стволов плоско двигался через гавань. И – замер! Он замер точно, как в бою, уставившись прямо на «Чесму».
Вспыхнули на мачтах «Аскольда» комочки флагов. Опытная рука сигнальщика раздернула фал, и эти комочки распустились вдруг в яркие бутоны цветовых сигналов.
– Читай! – сказал Небольсин. – Что там пишут? С опаской Ванька Кладов перевел значение сигнала:
– Сейчас грохнут. И кажется, им можно верить. Требуют освободить члена их комитета Павлухина, иначе…
– Освободят, как ты думаешь?
Ванька Кладов, весь побледнев, закричал Ляуданскому:
– Мишка! Ты с этой резолюцией не шути… «Аскольд» – посудина нервная. Они люди воевавшие и, видать, боевыми зарядили. Ежели шарахнут, так быть нам всем в туалетном мыле…
– Дорогу, дорогу!.. – раздались вопли. – Полундра! Небольсин отступил назад. Мимо него, с вывернутыми назад руками, провели к трапу Павлухина. Нахлобучили ему на голову бескозырку, бросили матроса в катер:
– Отходи прочь, собака! На полных…
Качаясь на катере, быстро отходящем, задрав кверху окровавленное лицо, Павлухин еще долго кричал на «Чесму»:
– Еще вспомните… еще придет время! Революция в опасности, и первые предатели ее – вы, шкуры…
Ветер и расстояние быстро гасили его голос. В сознании Небольсина этот голос избитого матроса неожиданно сомкнулся с предостережением инженера Ронека. Они говорили разно, но едина была суть их речей. Впрочем, обдумать это совпадение до конца мешал Ванька Кладов.
– Пойдем, пойдем, – тянул он инженера за рукав. – Пойдем, я тебя с хорошенькими барышнями познакомлю…
В кают-компании «Чесмы» полно детей и женщин.
В проходе коридора, касаясь пирамид с карабинами, сохли пеленки и подштанники. Вовсю бренчало разбитое фортепьяно, и солидная дама, закусив в углу рта папиросу, пела – утробно и глухо:
Распылила молодость я среди степей,
И гитар не слышен перезвон,
Только мчится тройка диких лошадей -
Тройка таборных лошадушек, как сон…
Просто не верилось, что под настилом палубы, на которой сейчас спорили и дрались люди, – здесь, немного ниже, даже не вздрогнул обывательский мир… Ванька Кладов быстро затерялся среди каютных дверей, почти неисчислимых, как в лабиринте, и вернулся, возбужденный от спекулятивного пыла:
– Десять кранцев калибра в пять дюймов. Порох – бездымный. Просят недорого: два ящика консервов и шампанеи. Тушенка-то у меня есть, а вот шампанеи… где достать?
И тут Небольсин понял, с чего живет этот табор. Линкор – мощный завод боевой техники, и на распродаже ее можно безбедно прожить половину жизни… Даже хорошо прожить! И, возвращаясь с «Чесмы» на катере-подкидыше, он долго переживал:
– Как можно? Сегодня – пушку, завтра – торпеду… Что останется? Коробка с тараканами?
– И коробку пропьют! – хохотал Ванька Кладов. – Англичанам только мигни, они тебе черного кобеля ночью темной, даже не щупая, купят. Покупателей на это дело хватает. А на что жить? Ты об этом подумал? У них же ничего не осталось. А семьи – вот они, под боком. И каждый день давай, только давай…
На берегу их ждала новость: немцы вступили в Ригу.
Еще несколько дней – и началась корниловщина…
Страна переживала шторм. Ее валило на борт в затяжном крене – то справа, то слева. Нужен был опытный кормчий. Но всюду, куца бы ни пришел, смотрели наспех отпечатанные портреты Керенского, и глаза адвоката излучали не уверенность, а – напротив – беспокойство…
Для Небольсина это значило беспокойство за Россию. О себе он старался в это время не думать. Раньше помогала работа. Но дистанция вдруг освободилась. Сначала не понимал: в чем дело? Шла такая грызня с консулами из-за вагонов, а теперь… Не сразу, но все же Небольсин понял: союзники сократили (резко сократили!) число поставок в Россию, потому что боялись нарастания революции, которая могла вывести Россию из блока воюющих держав. Тогда зачем же помогать России? Подождем…
В этом Небольсин не ошибся. Прирожденные политики, англичане заранее умели предугадывать события. В один из дней британский консул Холл нажал одну из потаенных кнопок – и сразу началась нужда. Эта нужда еще не была голодом, который валит человека – тем более русского! – на землю…
Но вот ее результат: на кораблях флотилии ввели три постных дня в неделю, и сразу увеличилось число матросов-дезертиров, которые драпали на Мелитопольщину, на Полтавщину – под сень своих сытых кулацких хуторков. «Чесма» обезлюдела первой.
Впрочем, об этом никто тогда особенно не жалел – стало меньше воплей, грабежей, драк и насилий.
* * *
И началась осень, она надвинулась из-за скал – ветрами.
Ветлинский вернулся из Петрограда в сентябре, когда Россия уже была провозглашена республикой. Каперанг возвратился в чине контр-адмирала, заработав лампас на штаны лично от Керенского. Поговаривали, что контр-адмирала ждет высокое назначение. Пока что – слухи, как всегда.
Небольсина однажды вызвали в штаб флотилии, и он был очень удивлен, когда из-за стола под громадной картой навстречу ему поднялся незнакомый контр-адмирал с выпуклыми глазами, ярко блестевшими.
– Вы ожидали увидеть каперанга Короткова, – сказал Ветлинский. – Но… увы, каперанг снят ныне с должности.
– За что? – вырвалось у Небольсина. – Такой славный и добрый человек…
Сухие пальцы контр-адмирала отбили нервную дробь, глаза он спрятал под густыми бровями.
– Коротков удален с Мурмана как непримиримый монархист (Небольсин поднял глаза: портрет Николая был убран). Нужны люди, – продолжал Ветлинский, – новых, демократических воззрений. Скоро последует реорганизация всего управления Мурманским краем, и вам, господин Небольсин, очевидно, придется служить со мною… Прошу, садитесь.
Небольсин сел, выжидая: что дальше?
– Я спешу выразить вам благодарность, – говорил Ветлинский, посматривая с умом, остро. – На дорогах России – развал. Была забастовка. Однако я проехал из Петрограда до Мурманска с полными удобствами. Благодарю, что вы, сознавая всю важность нашей магистрали, не дали забастовщикам воли.
– Уточню! – ответил Небольсин на это. – Я ведаю дистанцией, но никак не забастовками. Заслуга в том, что на Мурманской дороге не было забастовки, принадлежит Совжелдору.
– Разве Совжелдор пользуется таким влиянием на дороге?
– Нет. Совсем не пользуется. Однако именно благодаря Совжеддору наша дорога не примкнула ко всеобщей забастовке дорог в России, ибо забастовка эта, насколько я понимаю в политике, была направлена против Временного правительства…
Ветлинский заглянул в пухлое досье с грифом «секретно». Досье было в шагрене из акульей кожи местной выделки (весьма примитивной, но очень прочной – на века).
– Где же та мука, которую доставили на флотилию? Брамсон обвиняет вашу дистанцию в утайке муки и… Впрочем, – спохватился Ветлинский, – я человек здесь новый и еще присматриваюсь.
Обвинять дистанцию – значит обвинять в воровстве его, начальника этой дистанции, и Небольсин сразу вспыхнул: «Ну конечно, Брамсон – скотина известная…»
– Мука, – ответил резко, – используется флотилией и железной дорогой как балласт! О доставке на Мурман заведомо гнилой муки надобно спросить у контрагента Каратыгина, сидящего ныне в Совжедцоре, а еще лучше – у того же господина Брамсона, который ведает гражданским хозяйством.
– Разве мука настолько плоха?
– Уверен, будь она лучше, мы бы не грузили ее как балласт для кораблей, идущих в море в штормовую погоду.
– Так, – сказал Ветлинский, захлопнув досье. – Сейчас в Архангельске скопилось пять миллионов пудов хлеба отличного качества, но мы не можем приложить к муке руку, ибо она закуплена англичанами. Уже не наша – продана. Однако необходимо, господин Небольсин, решительно пресечь бегство рабочих.
– Не могу, – отметил Небольсин. – Я только начальник дистанции, пусть этим вопросом занимается Совжелдор…
Ветлинский отошел к окну, сгорбив плечи. Долго вглядывался во тьму надвигающейся на Мурман близкой полярной ночи. Проблески прожекторов гасли над рейдом, клотик «Аскольда» горел в отдалении красным огнем революции.
– Я думаю, – начал конто-адмирал глухо, – с вами можно говорить вполне откровенно. Перед моим отъездом из Петрограда Александр Федорович Керенский был обеспокоен представлением английского правительства… Лондон категоричен в своих требованиях. Критическое положение в Мурманске заботит англичан более, нежели нас. И они знакомы с настоящим положением дел в порту и на дороге тоже лучше нас! Устройство зимней навигации союзники собираются брать в свои руки, если мы не способны эксплуатировать нормально и порт, и дорогу…
– Что это значит? – вырвалось у Небольсина. – Подобное вмешательство недопустимо. Оно припахивает… колониями!
– Вот именно! – впервые улыбнулся ему Ветлинский. – Я знаю англичан и знаю, как они хватки. Вмешательства в наши дела не допустим. Мне удалось отстоять перед Керенским иную идею! И уже имеется приказ Временного правительства о полном подчинении базы, порта, флотилии и магистрали одному лицу. Причем это лицо будет обладать правами коменданта крепости, находящейся на осадном положении… Что скажете на это?
– Скажу, что при такой ситуации англичанам будет трудно просунуть палец под наши двери.
– Не буду скрывать от вас и далее, – сказал Ветлинский, – что этим человеком в Мурманском крае стану я! – И протянул инженеру цепкую руку. – Очень рад познакомиться с вами. Чтобы противостоять натиску немцев и союзников, мы отныне должны быть активнее… Нужен один кулак! Диктатура!
Так состоялось это знакомство. А на выходе из кабинета Ветлинского путеец столкнулся с поручиком Элленом.
– Севочка, – сказал Небольсин, – а Короткова-то – тютю! – не стало… Жаль! Не ты ли его убрал?
– А кто ему, старому дураку, велел называть себя публично монархистом?! В стране революция, а он сидел под портретом Николая и, как баран, хлопал глазами. Конечно, мы его убрали. Надо быть гибче, Аркадий!
Небольсин помахал ему шапкой:
– Я и то… извиваюсь как могу! Прощай.
Покинув штаб флотилии, Небольсин испытал смятение. Пять миллионов пудов хорошего русского хлеба, закупленного англичанами, не давали покоя. Не сомневаться он не мог. Временное правительство или постоянное, вся власть Советам или никакой власти Советам – об этом Небольсин старался не думать. Его беспокоил другой, чисто патриотический вопрос – хлеб. Хлеб, который нельзя отдать в руки англичан.
Приплясывая на ветру от холода, Небольсин стоял на шпалах.
«Извивайся, Аркадий, – внушал он себе, – думай, думай…»
Совжелдор для него – чужой. Брамсон – враг и взяточник. Консульства – просто ни при чем. А на благородство Мурманского совдепа не следует рассчитывать. Кто? Кто может ему помочь?
В середине дня – панический разговор с Кемью.
– Говорит Ронек. Кто у аппарата?
– Петенька, это я… твой Аркашка!
– Аркадий, – говорил Ронек, – принимай скот. Меня здесь смяли. Я пробовал задержать эшелоны, и у меня пробка.
– Пробка? Бросай вагоны под откос.
Долгое молчание. Потом:
– Аркадий, откос есть у тебя… у меня нет откоса!
– Тогда расталкивайся и отсылай эшелоны назад.
– Не могу. Пути забиты. Осталось только одно: гнать вперед, на тебя… Если ты не примешь, дорога встанет.
– С ума ты сошел! Свяжись с этим окаянным Совжелдором…
– Совжелдор – ты сам знаешь, какие там люди, – отвечает мне, чтобы мы приняли скот.
– Откуда он идет? Ты узнавал?
– Кто?
– Да этот скот! Из какой губернии?
– В этом бедламе ничего не узнаешь. Во всяком случае, Петроград мяса не получит… Все это – саботаж! Я был прав. Ничего не изменилось, Аркадий: революцию душат. Голодом!
– Кемь закончила, – раздался голос телефонной барышни, и Небольсин бросил трубку.
Творилось что-то ужасное. Кто-то (знать бы – кто?), жестокий и мстительный, посылал на верную гибель десятки тысяч голов скота. Эшелон за эшелоном, в голодном реве, входил в полярную тундру, где не было ни сена, ни веток, ни забоя, ни холодильников. «Тупик… – думал Небольсин отчаянно, – мы действительно в тупике. Как бы эти рельсы не завели в тупик и меня!..»
Уже не скот, а скелеты, обтянутые вытертыми шкурами, зловонные и полудохлые, прибывали в Мурманск, где быстро погибали на путях – от холода, без воды, без корма. Спасти не удалось, и в эти дни, под рев умирающих коров, Небольсин вдруг нечаянно вспомнил – будто просветлело: «Павлухин! Да, кажется, так зовут этого парня…»
* * *
Под вечер катера развозили с кораблей базарных торговок и спекулянтов. Небольсин явился на пристань. Сунув руки в карманы бушлатов, стояли поодаль, в ожидании своего катера, матросы с «Аскольда».
– С берега? – опросил их Небольсин.
– Ага. На коробку.
– Меня подкинете?
– А нам-то што? Качнемся за компанию…
Небольсин, путаясь в полах длинного пальто, спрыгнул за матросами на катер. В вечернем сумраке стояли на корме, держа один другого за плечи. Мягко причалили. Пришвартовались. Часовой возле трапа вскинул винтовку.
– К кому?
– Мне хотелось бы видеть Павлухина… из комитета!
– Рассыльный, путейского – до Павлухина.
– Есть путейского!
Шагая по палубе, вдоль борта, Небольсин заметил, что на «Аскольде» еще сохранился боевой порядок, который выгодно отличал крейсер от других кораблей флотилии. Техника была в боевой готовности, вахта неслась исправно.
– Здесь. Стукай, – сказал рассыльный, козырнув. Павлухин сидел в писарской, неумело печатая на пишущей машинке. Допечатал строку до звонка, вжикнул кареткой, спросил:
– Ко мне?
– Да, к вам.
– Прошу…
Аркадий Константинович не знал, с чего ему начать.
– Пусть вас не удивит мой приход, – сказал он. – Просто вы запомнились мне лучше других.
– Это где? – спросил Павлухин.
– Когда вас били на митинге.
Павлухин не смутился.
– Так что с того, что меня они били? Вчера они меня, завтра им все равно быть от меня битыми. Такое уж дело! Пока морда есть – кулаки найдутся… – И, сказав так, засмеялся.
– Я не знаю, – начал Небольсин, – кто и что стоит за вами. Догадываюсь, что вы из числа крайних?
Павлухин охотно согласился:
– Верно, я сейчас с самого краю стою. Могу и сковырнуться!
– Дело вот какого рода. Мне стало известно (случайно, – добавил Небольсин), что при общем голодании в России, в частности в Петрограде, англичане закупили пять миллионов пудов нашего хлеба…
– Сколько? – не поверил Павлухин.
– Пять миллионов. И лежит этот хлеб в Архангельске. Вот-вот его погрузят на корабли и вывезут…
– Прошу прощения, – сказал Павлухин и вызвал рассыльного: – Узнай с поста СНиС, когда и кто уходит на Архангельск?
– Есть на Архангельск!
– Ну? – снова повернулся Павлухин к инженеру. – И дальше?
– Дальше пока все, – заключил Небольсин.
– Мало знаете, – опять засмеялся Павлухин. – Однако это весомо… пять миллионов! Да это же море хлеба. А почему вы, господин инженер, из всех битых меня, самого битого, отыскали?
Аркадий Константинович ответил на это так:
– Собственно говоря, даже не вас я разыскивал. Мне показалось, что за вами кроется нечто энергичное. Такое – уходящее далеко и глубже… куда-то! А куда – простите – не знаю. Это, наверное, как раз и есть то, что может и способно противостоять.
– Противостоять… чему? – насторожился Павлухин.
– Разрухе. Хотя бы разрухе.
– Нет, – ответил Павлухин, – не могу я противостоять. Одному только щи можно сварить. Да и то – для себя!
Без стука вошел рассыльный:
– Завтра в шесть утра «Горислава» идет на Иоканьгу.
– А в Архангельск?
– «Соколица». Но когда – сами не знают.
– Вот те на! – приуныл Павлухин.
– От бухты Иоканьги, – утешил его Небольсин, – можно добраться до Архангельска на тральщиках, которые ловят мины в горле Белого моря… Они там болтаются, как челноки.
– Уверены? – спросил Павлухин и наказал рассыльному. – Пускай баталеры мне паек пишут… Командирован от ревкома. Дела не указывать. Печать у меня! Нет, – задумался потом, – на тральцах не пойду, еще прицепятся. «Соколицу» дождусь, там меня в команде знают немножко. Это вернее!
Небольсин поднялся:
– Кажется, я не ошибся в вас, Павлухин.
– Да погодите хвалить. Схожу до Архангельска потому, что там есть организация. Там мои товарищи по партии. Зубами вцепимся, а эти пять миллионов хлеба за границу не выпустим!
Прощаясь, Павлухин вдруг задержал Небольсина.
– Я только не понимаю вас, – сказал он прямо. – Ежели в Архангельске, случись так, меня спросят, то ссылаться на вас? Или не стоит?
– Лучше не надо… Да-да! Не надо! – заторопился путеец.
– Понимаю, – догадался Павлухин. – Где узнал – мое дело.
– Вот именно: ваше дело…
Последний катер доставил его на берег. Темная фигура мурманского филера откачнулась от фонаря. Дуя на озябшие пальцы, филер огрызком карандаша записал на грязной манжете: «Инж. Н-н был на Аск.». И на следующий день поручик Эллен, встретив Небольсина за табльдотом в столовой, подмигнул ему:
– А ты вчера тоже спекульнул?..
«Пусть будет так. Пусть думают, что я спекульнул. Но неужели тупик дистанции может стать тупиком жизни?..»