Просто удивительно, как быстро вызрела на Мурмане диктатура Ветлинского! Это было неожиданно для многих: контрадмирал возымел права наместника громадного края. Отныне он стал властен над душами не только военными, но и сугубо гражданскими. Все, начиная от кораблей и кончая артелями гужбанов-докеров, – все подпало под его суровую, неласковую руку.
Начальником штаба Главнамура стал, как и следовало ожидать, лейтенант Басалаго; да еще начмурбазы кавторанг Чоколов, запивоха известный, сделался помощником Ветлинского в его начинаниях. Возле этих людей, хитрый и нелицеприятный, околачивался постоянно и Брамсон – как правовед, как администратор.
– Я, – утверждал Ветлинский, – не выживаю англичан отсюда. Их корабли стояли здесь до меня – пусть стоят и при мне. Но нельзя давать англичанам повода для проникновения в наши, русские, дела.
– Англичане могут обидеться и – уйдут!
– Пусть уходят.
– Но без союзников мы погибнем.
– Нет, – настаивал главнамур, – мы не погибнем, ежели будем работать, карать, плавать, воевать. Мы с вами здесь хозяева… мы! При чем здесь англичане? Хотят тралить? Пожалуйста, весь полярный океан к их услугам: тральте. Хотят иметь базу? Я отдаю им половину рейда… Слава богу, Кольский залив – такая гавань, в которой можно поставить на якоря флоты всей Европы! Но за стол, за которым сижу сейчас я, адмирала Кэмпена я не посажу – у него свой имеется… в Англии!
– Вы поймите, – убеждал Басалаго, – у нас котлы едва-едва на подогреве. Флотилия даже не дымит. Никто не хочет нести вахты. Анархия! Не станете же вы отрицать, что союзники сейчас являются на Севере именно той силой, которая и оберегает нас от немецкой экспансии. Убери отсюда англичан, и с океана сразу войдут сюда германские корабли… Разве не так?
– Потому-то, – отвечал Ветлинский, – я и не убираю британцев отсюда. Пусть дымят сколько им влезет, и пусть этот дым щекочет ноздри кайзеру Вильгельму… Но есть предел. Есть граница во всем, даже в дружбе: от и до! А далее – ни шагу. Далее – Россия! Далее кончается союзная дружба и начинается враждебная интервенция…
Главнамур вызвал к себе командира «Бесшумного». С бородой, завитой мелкими колечками, словно у ассирийского сатрапа, навытяжку предстал перед ним князь Вяземский.
– Гражданин князь, – спросил у него Ветлинский, – какой номер готовности несет ваш эсминец?
– Готовность – ноль, в уставах не обозначенная. В дополнение ко всему есть реврез (точнее, революционная резолюция), в которой матросы постановили лишить меня командования эсминцем.
– Хватит с них каперанга Короткова! – ответил главнамур. – Вас я отстоял. Как самого боевого офицера флотилии. Англичане упрекают нас, что мы перестали воевать. Они правы, черт их всех побери: флотилия занята митингами, а немцы в горле ставят мины… Мы пишем резолюции, а немцы варварски топят даже иолы с женщинами. Мы должны доказать адмиралу Кэмпену, что он не одна собака в этой деревне… Есть еще доблесть русского флота. И она всегда при нас, прежняя! Князь, сможете ли вы выйти за Кильдинский плес?
Миноносник запустил пальцы в рыжую бороду.
– Почему так близко?
– До Териберки?
– Можем и дальше.
– Замечательно!
– Но, – сказал князь Вяземский, – известно ли вам, что флотилия самодемобилизована? Вот так… Выйти в море, имея на борту десять человек команды, – это прекрасный способ для самоубийства. Торпедные аппараты в ржавчине, и я не удивлюсь, если при залпе торпеды рванут в трубах. Моя борода будет вознесена прямо к небесам! Вы говорите – немцы у входа в фиорд. В чем дело? Пусть входят… Я готов кричать им: «Хох, кайзер!» Лучше немцы, нежели эти… Вы понимаете, господин контрадмирал, кого я имею в виду!
– Значит, вы отказываетесь вести эсминец?
– Нет, Кирилл Фастович, вы не так меня поняли… Князь Вяземский, если его воодушевить мадерой (а еще лучше – хересом), выведет свой миноносец в море – даже без матросов! Меня расстреляют немцы. Но это будет смерть на мостике, возле боевого телеграфа. Смерть с мадерой… или с хересом! Во всяком случае, я не буду зависеть от резолюции, принятой на митинге.
– Выйти надо, – закрепил разговор Ветлинский.
– Будет исполнено, господин контр-адмирал. Позвольте мне добрать команду до штатного расписания у англичан?
– Ни в коем случае! Доберите комплект с любого нашего эсминца. И какую бы помощь вам англичане ни предлагали, вы не должны принимать ее… Вы что-то хотите сказать, князь?
– Да. Хочу. Прямо от вас я заверну в британское консульство и возьму у них на время похода, как брал всегда, бинауральный тромбон, без которого мне в море просто нечего делать.
Лицо Ветлинского передернула судорога.
– Хорошо, – разрешил он. – Один тромбон. И ничего больше.
* * *
За островом Кильдин, что вылезал из океана острым таинственным утесом, напоминая картины Бёклина, с его неземным волшебством, – уже открывался океан; там косо валил снег, облепляя мачты и мостик. Привычно вздыхали машины. На качке порывисто сотрясалась палуба, исхлестанная пеной. Стрелка кренометра гуляла под мокрым стеклом; иногда ее «зашкаливало» – она упиралась до кромки предела; такой гиблый крен – это тебе не качели на ярмарке… Немало уже кораблей перевернулось в полярном океане кверху килями.
Вяземский сидел в рубке, бросая взгляды на матовую картушку компаса, которая плавала в голубом спирте, и пальцем ковырял пробку в бутыли.
– О дьявол! – ругался он. – Я так отвык от моря, что стал забывать штопор… на берегу. – Большие красные галоши (как у дворника) облегали княжеские валенки.
За Кильдином было чисто. Бинауральный прибор для поиска на глубине вражеских подлодок, взятый напрокат у британского консула, неустанно щупал океанские толщи. От гидрофонов, приделанных к днищу эсминца, тянулись провода к тромбонам на мостике. А мундштуки приборов были вставлены в уши князя Вяземского, и он был похож на врача, который прослушивает грудь больного…
«Хлоп!» И пробка наконец вылетела; терпко запахло крепким хересом.
– Слава богу, – перекрестился Вяземский. – Штурманец, где ты, умница? Пошли на Семь Островов, за Териберку, хоть к черту на рога… Где-нибудь да найдем хоть одного немца!
«Пиууу… пиуу…» – выпевали рупора тромбонов.
– Чисто, – заметил рулевой, малый опытный. – Вот когда пикнет, тогда наше дело швах… У немца-то сто пять, а у нас виноград – дамские пальчики… Дожили!
И, презрев всякую дисциплину, рулевой злобно плюнул в черный квадрат рубочного окошка – туда, где под мостиком тыкалась в ночь маленькая пушка эсминца. Напор ветра отомстил рулевому и вернул плевок обратно – прямо в лицо ему: получи.
– Ну и климат! – сказал матрос, вытираясь.
Эсминец с ревом влезал на волну. Вдали, в ярком фосфоресцирующем свете, заколебалась тень корабля. Неизвестного. Вяземский быстро листал сводки: нет, прохождения судов в это время на русских коммуникациях не значилось. Чужой!
Зубами князь сорвал с руки варежку, нажал педаль на рае-блоке. Колокола громкого боя взорвали тишину душных отсеков. Полминуты – и команда на постах (еще не забыли прошлую выучку). Быстро-быстро каждый матрос опоясывал себя, как ремнем, резиновым жгутом Эсмарха – их носили на случай ранения, чтобы остановить кровь. Дали сигнал вызова прожектором – неизвестное судно не отвечало, шпарило дальше на полных.
Шлепая галошами по решеткам мостика, Вяземский велел:
– Магний! – и сам помогал запускать воздушный шар в небо; раздутый от водорода, рыбкой выскользнул шар из рук сигналыциков, и пакет магния (в фунт весом) разгорелся на высоте нестерпимым сиянием.
В этом безжизненном сиреневом свете все увидели лесовоз, спешащий в ночи куда-то прочь, а штабеля досок, ровно уложенные на верхнем деке, отсвечивали белизной, словно сахар. На приказ остановиться судно увеличило ход, скрываясь.
– Перва-ая… под нос его! Пощекочи…
Выстрелом под нос заставили судно остановиться.
– Абордажную… на борт!
Нет, еще были моряки доблести и отваги… В кромешной свалке волн спустили катер, и Вяземский сам возглавил партию обыска. Судно оказалось под флагом нейтральной Бразилии, но команда состояла из шведов (тоже нейтральных). В каюте капитана – ужин: тарелка, накрытая чистой салфеткой. Вяземский сорвал салфетку – там лежал кусок черствого хлеба. Богатая Швеция отдала все, что могла, Германии, и сама дохла с голоду.
– Команду собрать! Документы… Откуда идете? Карты!
– Идем из Онеги, – пробормотал капитан.
– Неправда! Это лес не онежский, на нем нет тавра онежской компании «Wood»…
В команде оказался лишний: офицер германского флота. Вяземский фонарем осветил перекошенное страхом лицо. Заставил немца встать лицом к борту и ударом ноги перекинул через поручни в кипящее море.
– Привет адмиралу Тирпицу! – И погасил фонарь. – Раскидать весь лес… ничего не жалейте.
Быстро летели за борт гладкие доски. Под ними – сорок семь немецких мин. Гальваноударного действия. Новенькие. Готовые к постановке.
Пистолет взлетел к виску капитана, не успевшего доесть свой последний хлеб.
– Слушай. Сорок семь – цифра сомнительная. Было или пятьдесят, или сто… Где остальные?
– Клянусь детьми, которых у меня четверо! – ответил капитан. – Было всего восемьдесят. Тридцать три мы поставили в Горле… на траверзе маяка Сосковец!
Вяземский сунул пистолет в карман полушубка.
– Я тебя прощаю, – сказал он великодушно. – Можно спускать шлюпки. Я прощаю всех! Всех, кроме вашего корабля…
Капитан глянул в простор океана – гибель в шлюпках еще ужаснее! – и выпрямился.
– Мы знаем ваш эсминец, – произнес с угрозой, – это «Бесшумный»!.. Вы ответите перед международным трибуналом.
– Можете созывать, – хохотал Вяземский, – хоть Священный конгресс! Нам сейчас наплевать, что о нас будут думать…
Оставили гибнущий от взрыва «лесовоз» и пошли далее. Вокруг все было зелено и красиво. Завернувшись в матросские шубы, сваленные в ходовой рубке, Вяземский спал на мостике, громко дыша в свою роскошную бороду. Мундштуки тромбонов торчали из его волосатых ушей, и рупоры выпевали привычное: «Пиуууу… пиууууу… пиууууу…»
И вдруг: «пик-пик-пик-пик-пик-пик…»
Разворошил шубы, вылез – сияли глаза.
– Вот она! – заорал. – Колокола!..
«Пик-пик-пик» – стучали тромбоны, нащупав врага.
Винты уже поставлены на работу «враздрай»: левая машина – вперед, правая машина – назад. На голубых табло тахометров рванулись в разные стороны стрелки. Взмыли за кормой смерчи, и эсминец, словно волчок, развернулся на «пятке» – носом к цели. А цель – вот она, уже видна… Вражеская подлодка нагло всплыла перед «Бесшумным», уверенно сознавая свое преимущество в силе огня.
– Сближение! – командовал Вяземский. – Орудие – товсь! Опутанный проводами телефонов, бегущий с мостика, внизу балансировал комендор. Шарахнула носовая, и белое пламя осветило верхушки волн. В ответ снесло ростры со шлюпками, закрутило в дугу кран-балку, и рулевой панически бросил штурвал, кинувшись бежать с мостика.
– Предали! – орал он. – Братцы убивают! За што?
– Огонь! – Команда с мостика.
Но снизу по мостику – матюгом:
– Куда, мать тебя так, катишь? Креста захотел, хад?
– Огонь!
Огня не было. Второе накрытие – под борт, возле мидельшпангоуга. Но эсминец, сбрасывая воду с палубы, выпрямился. На мостик взлетели тени:
– Вертай коробку назад! Будя… отвоевали!
Вяземский одной рукою перехватил брошенный штурвал, другая рука сунулась в карман полушубка – за пистолетом:
– Прочь с мостика! Стоять по местам… застрелю, собаки! Пистолет, выбитый из его руки, сверкнул в последний раз, навсегда исчезая в море. На командира навалились, вращая штурвал в обратную сторону. Кто-то уже командовал по трубам:
– Эй, в машине! Полные обороты… крути, Емеля!
Подводная лодка, преследуя эсминец, рванулась за ним. Снаряды с нее летели вдогонку миноносцу, выходящему из боя. Вяземский, как последний гужбан, хлюпая галошами в мокрой каше снега, начал драться с матросами кулаками.
– Мерзавцы, вы сорвали мне атаку!.. Где русский флот?! Где доблесть?! Вы опозорили имя русских!.. Вы не граждане России! Вы просто взбунтовавшиеся рабы!
Его стали вязать жгутами Эсмарха; тогда Вяземский повернулся в сторону субмарины, рубка которой мерцала точкой огня.
Дали полный ход – стрелки на тахометрах ползли все выше и выше. Связанный по рукам и ногам, по мостику эсминца катался плачущий командир.
– Штурманец, – велели матросы, – башкой отвечаешь: чтобы к утру были на базе!.. Мы не нанимались главнамуру, чтобы тонуть за здорово живешь!
Рано утром Вяземский навестил главнамура.
– Приказ исполнен! – доложил он. – Не доходя Териберки, бинауральный поиск засек субмарину противника. С первым же залпом противника команда взбунтовалась…
Ветлинский, опустив голову на стол, долго не отвечал. Потом поднял лицо, искаженное отчаянием, и расцепил плотно сжатые губы, темные, как старая медь:
– Ради бога, никому не говорите о нашем позоре… Если англичане узнают, что флотилия небоеспособна, они усилят свои претензии к нам… Идите отдыхать, князь.
– Есть. Но, сдавая в консульство тромбоны, господин контрадмирал, я убедился, что лейтенант Уилки хорошо осведомлен обо всем, что случилось…
* * *
Сегодня у Небольсина в вагоне гости – славные ребята: майор Лятурнер и лейтенант Уилки, которые вот уже второй год околачиваются на Мурмане при консульствах. Дуняшка сунула в снег бутылки с шампанским и, приплясывая от холода, караулила их, чтобы прохожие не сперли.
– Аркашки, – сказал Уилки, – да зови ты ее сюда. Хватит!
Небольсин был сегодня в чудесном настроении.
– Ты так и не сознался, откуда хорошо знаешь русский язык? – сказал он Уилки, шутливо грозя ему пальцем.
– Ты же знаешь английский. Почему бы мне не знать русского?
Дуняшка выставила бутылки, комья снега растаяли под ними на столе. Лятурнер достал флягу, встряхнул ее перед собой.
– Уберем пока вино, – сказал он. – Я отлично понимаю русских. Вино требует к себе внимания и времени. С вином надо сидеть и болтать, как с другом. А русские хватят вот такой прелести – и летят в канаву… Верно: к чему лишние разговоры?
– Что у тебя там, Лятурнер? – потянулся Уилки.
– Понюхай…
– О! – воскликнул Уилки. – Настоящая самогонка!
– Первач, – нежно выговорил Лятурнер. – Даже горит…
Начали с самогонки (она годилась для экзотики).
– Люблю, когда обжигает, – смаковал Лятурнер. – Если бы, Аркашки, у вас в России все было хорошо так, как эта великолепная самогонка…
– Друзья! – сказал Уилки, ничем не закусывая. – Кто знает новые анекдоты?
– Про царя? – спросил хозяин вагона, благодушничая.
– Это старо, Аркашки… Сейчас анекдоты новые: про Керенского или про Троцкого!
Лятурнер выложил на стол красивые сильные руки; броско сверкал перстень. Заговорил вдруг – открыто, чего с ним почти никогда не бывало:
– Правительство, стоящее сейчас у власти в России, потеряло главный способ воздействия на массы – страх, и Керенского никто не боится. Но это правительство не приобрело и нового способа – действовать за счет доверия, и Керенскому никто не подчиняется. Ни слева, ни справа! Я сторонник Временного правительства, но, кроме жалости, ничего к нему не испытываю. А что скажешь ты, Уилки?
Уилки сочно смеялся, показывая ровные зубы.
– Когда мой консул Холл говорит «болтун», то даже солдаты охраны знают, что речь идет о Керенском…
Небольсин мрачнел все больше и больше.
– Дорогие мои гости, – сказал он, задетый за живое, – вы бы хоть меня постеснялись… Среди вас, как вы сами догадываетесь, нахожусь еще и я – русский. А вы хлещете русскую самогонку, Лятурнер, как истинный француз, не удержался, чтобы не пощупать под столом русскую Дуняшку, и… дружно лаете несчастную Россию.
– Прости, Аркашки! Мы не хотели тебя обидеть. Ты славный парень, как и большинство русских. Но никто не виноват, что России давно не везет на правителей…
Небольсин хмуро придвинул к Лятурнеру свой стакан:
– Плесни… Да лей как следует!
– Взорвись, Аркашки. Это чудесная штука. Поверь, я уеду во Францию, увозя самую прекрасную память…
– О чем? О самогонке?
– О тебе, Аркашки…
Гости были без претензий. Они со вкусом ели треску, нажаренную Дуняшкой крупными кусками; сочно обсасывали кости и бросали их на листы газет, разложенных поверх стола. Невольно взгляды иногда задерживались на заголовках.
– Во! – сказал Уилки, ткнув жирным пальцем в статейку. – Это, кажется, «Речь»? Ну да… «Министр юстиции Малянтович, – прочитал Уилки, – предписал прокурору судебной палаты сделать немедленное распоряжение об аресте Ленина».
– А у меня под локтем «Общее дело», – прочитал Лятурнер. – Сообщение из ставки… «Все солдаты с фронта разъехались единичным порядком самочинно». Молодцы русские! – сказал Лятурнер, беря кусок побольше. – Здорово воюют! Извини, Аркашки, но эту статью не я написал в русской газете.
Уилки со смехом вперся глазами в обрывок «Биржевых ведомостей», и прочитал с выражением:
– «Уныло и печально в стенах Петроградской консерватории».
– Где, где? – закричал Небольсин, вскакивая.
– В консерватории, Аркашки.
– Дай сюда. Черт возьми, ведь у меня там невеста!
– Ай как там ей сейчас уныло и печально… Держи!
Небольсин схватил бумажный лоскут, весь в пятнах жира:
– К сожалению, здесь дальше… оборвано.
– А что там? – спросил Лятурнер.
– Да что! Собрали девяносто тысяч рублей взносов. А за дрова заплатили сорок тысяч… Бедная, как она, должно быть, мерзнет! Профессора жалованья не получают совсем. И пишут, что спасти консерваторию сейчас может только Временное правительство. Мне плевать, кто ее должен спасать, но… Вы бы хоть раз увидели мою невесту! Все от нее в восторге. А я даже не знаю, как она?
Лятурнер глянул на часы:
– Знаешь, кто придет сейчас? Мы пригласили лейтенанта Басалаго. Ты не возражаешь?
– Басалаго один не ходит, – заметил Уилки. – Он притащит и Чоколова. И придут не пустыми!
– Да ладно! – сказал Небольсин. – После вас мне посуду не мыть. Хоть вся флотилия пусть забирается ко мне в вагон… Хотите, поедем в Колу?
С гоготом, обнимая в тамбуре Дуняшку, ввалился кавторанг Чоколов, уже хмельной. За ним, абсолютно трезвый, лейтенант Басалаго. Выставили из карманов бутылки.
– Твердо решили напиться? – спросил Небольсин.
– Мы устали. Хуже собак. Иногда не мешает.
– Ну, поехали? Выедем в тундру и будем хлестать до утра, как гусары.
– А не позвать ли нам баядерок? – предложил Басалаго.
– Одна уже есть, – дурачился Чоколов. – Дуняшка, сканканируй нам в своих чулках, вечно спущенных до колен!
– Цего? – спросила Дуняшка, не поняв, и шмыгнула носом.
Уилки пихал Небольсина в бок:
– До чего же у тебя странный вкус, Аркашки.
– Зато она удобна, – застеснялся Небольсин. – Не забывай, что у меня невеста, и я не имею права транжирить себя направо и налево, словно худой кот…
Дал распоряжение на станцию, и маневровый потащил их за город – на просторы тундры. За стеклами окон качалась жуткая полярная темень; паровоз вырывал из-под насыпи белизну снега, голые прутья ветвей.
Басалаго, выпив, спросил:
– Ты больше ничего не знаешь, Уилки! Что в Петрограде?
Уилки сидел прямо, совсем трезвый, курил спокойно.
– Керенский не удержится. Перестань хвалить его перед матросами и предсказывай им бурю новой революции Ленина – тогда тебя будут считать на флотилии пророком.
– Ты не шутишь? – нахмурился Басалаго.
– Зачем же? Ты спросил – я ответил.
– И что будет дальше?
– Ленин придет к власти.
– Ты пьян! – резко сказал Басалаго англичанину.
Уилки ответил ему ледяным тоном:
– Если я выпил больше тебя, это еще не значит, что я пьян.
– Да хватит вам! – вступился хамоватый Чоколов, игравший всегда под рубаху-парня. – До нас большевики не доберутся. Здесь Россия кончается, обрываясь, как этот стол… в океан!
Уилки внимательно поглядел на Чоколова:
– В этом-то ваше счастье, мистер Чоколов.
Одинокая пуля, пущенная из темноты по окнам, разбросала стекла над головой Уилки, но он даже не обернулся.
– Если меня убьют, – сказал, – это будет здорово. .
Над столом, поверх посуды и объедков, сверкнули браунинги.
Хором заорали на оглушенную девку:
– Дуняшка, свет! Дура, свет погаси…
Темный вагон долго двигался по темной тундре.
– Дуняшка, – не вытерпел Небольсин, – так хуже… включи!
В ярком свете опять проступили лица. Чоколов ползал по полу. Все так же прямо сидел Уилки, и ветер из разбитого проема окна развевал его жидкие светлые волосы.
– Я пью за крепкую власть в России! – сказал он, поднимая стакан с водкой. – За власть, которая обеспечит России победу в этой войне.
– Не свались, – дружески подсказал ему Небольсин.
– Закуси, – пододвинул еду Чоколов.
Все выпили за «крепкую» власть, хотя каждый понимал ее по-своему. Долго и молча жевали. Небольсин сильно захмелел.
– Господа, – начал Чоколов, – а Корнилов-то серьезный был мужчина… Как это ему не повезло!
– И дать разбить себя Керенскому? – усмехнулся Лятурнер.
– Я не согласен, – возразил Уилки. – К сожалению, Корнилов был разбит Красной гвардией, и об этом надо помнить..
– А куда мы едем? – отвлеченно спросил Басалаго.
– А тебе не все равно, куда ехать? – ответил ему Небольсин.
– Мне не все равно. Это тебе все равно, куда тебя везут.
– Ты меня не везешь. Это я тебя везу.
– Ты ошибаешься, – сказал Басалаго. – Здесь, на Мурмане, все только катаются. Но вожу-то их я. Куда мне вздумается…
Уилки, подняв лицо, выпустил дым к потолку. Губы его презрительно улыбались. Впрочем, этого никто не заметил.
Под утро вышли в тамбур, чтобы проветриться, лейтенант Уилки и Небольсин, сильно опьяневший.
– Уилки! – сказал Небольсин, распахивая двери мчащегося вагона. – Садись, Уилки, рядом. Свесим ноги и поговорим… Ты наверняка знаешь, что будет дальше!
– Дальше, – прозвучал голос англичанина, – будет революция. И только вы здесь ничего не понимаете и не знаете.
– Уилки, я тебе сколько раз говорил: нехорошо много пить и мало закусывать. Ты и правда пьян, Уилки?
– Я тебе, Аркашки, дам сейчас пинка под зад. И ты так и вылетишь из своего вагона…
– За что, Уилки? – пьяно хохотал Небольсин.
– За то, что ты глуп, Аркашки…
Небольсин повернулся в темноту тамбура, где вспыхивал огонек английской сигареты.
– Слушай, Уилки, – спросил просветленно, – а вы уйдете отсюда, если большевики придут к власти?
– Зачем? – ответил Уилки из мрака. – Мы станем союзниками большевиков, если… если Ленин продолжит войну с Германией!
– Я не пророк, но вам придется уйти. Ленин никогда не пойдет на продолжение войны, и ты сам это знаешь, Уилки.
– Тогда, – сказал лейтенант, – мы будем бороться. Мы, англичане, пожалуй, единственный народ в мире, который никогда не знал поражений… Пойдем, Аркашки, поднимайся!
– Куда?
– Допьем, что осталось.
Небольсин встал, качаясь, обнял англичанина.
– Слушай, мой дорогой Уилки! Допить-то мы, конечно, допьем. Но не было еще такой беды, из которой Россия не выкручивалась бы… О-о, ты плохо знаешь нас, русских!
– Пойдем, пойдем… Я их изучаю все время.
В вагоне был погром. Все давно валялись – кто где мог.
Разбросав руки по столу, крепко спал лейтенант Басалаго. Уилки взял его за волосы, грубо и жестоко оторвал от стола, посмотрел в лицо – бледное, без кровинки.
– Готов! – сказал с презрением.
Повернулся к Небольсину:
– Худо-бедно, а выдержали только мы двое… Совсем забыл: у меня для тебя, Аркашки, кое-что приготовлено. – И протянул бумажку с надписью: «Бабчор (высота № 2165). Македония, Новая Греция, фронт Салоникский». – Доказательство дружбы, Аркашки… Это новый адрес твоего брата. Можешь писать ему. И не благодари, не стоит.
* * *
Черную шинель раздувал ветер. Черным крепом были обтянуты на погонах императорские орлы, все в тяжелом витом золоте. И черный креп закрывал, словно справляя поминки по ушедшему миру, кокарду национальных цветов. Стоя на башне, Ветлинский заговорил, и три наката стволов линкора, установленные в мутное пространство, казалось, молчаливо подтверждали каждое его слово.
– Матросы! – патетически воскликнул главнамур. – Забудем, что я адмирал. Сейчас я говорю как рядовой член мурманского ревкома… Не вы ли меня и выбрали в его состав? Вы! И вы знаете, что я с чистым сердцем принял, как неизбежное, первый удар колокола свободы – возглас русской революции. Так вот, говорю я вам как боевой товарищ: вы затрепали революцию языками. Вы замусорили ее шелухой семечек… Вы сами уже давно не знаете, чего хотите! А я говорю вам: революция и республика в опасности! Есть только один путь спасти ее от германского империализма – это путь войны…
Стоном отзывалось в палубах: бред ночей, плески волн, шумы и трески, звяканье снарядных стаканов:
– Матросы! – И снова вздернулись крутые подбородки. – Вас, – продолжал Ветлинский почти упоенно, весь в раскачке линкора, стынувшего под ним в пустоте отсеков, – вас, матросы, – выкрикнул он, – никто не тянул за язык, когда здесь же, на палубе «Чесмы», вами была принята резолюция о войне до победного конца!.. Разве не так?
– Так, – отозвалась «Чесма».
– А на деле? – вопросил Ветлинский. – С первым же выстрелом вы бежите, как бабы, и я, – главнамур стройно выпрямился над орудиями, – я, ваш адмирал, властью, мне данной от революционного правительства в Петрограде, лично от министра-социалиста Керенского…
– Уррра-а-а! – подхватил Мишка Ляуданский. И когда затихло это «ура», Ветлинский закончил:
– …обладаю правами коменданта осажденной крепости. А это значит: я имею полномочия правительства расстрелять каждого, кто осмелится не исполнить приказа, отданного во благо революции, но я (пауза)… Но я, – подхватил снова, весь в накале, – я не желаю, как член ревкома, подрывать демократию нового свободного мира… Слово за вами! Решайте во имя справедливости и республики, как поступить с изменниками делу революции?
– Адмирал прав, – кричал Шверченко, – хватит губами по атмосфере шлепать!.. К стенке предателей!
– Да здравствует наш революционный адмирал! – призывал Мишка Ляуданский и свистел: – Качать его…
На руках снесли с башни, высоко кидали в небо. И виделись отсюда, с этой вот палубы, узкие теснины Кольского фиорда, а там, в снежной замети, вставали просторы вод – в бешенстве штормов, в гибели рискованных кренов…
Именем главнамура кто-то – тихий и властный – отдал приказ о расстреле…
* * *
Ночью за хибарами Шанхай-города выстроили их над ямой.
С бору по сосенке: с «Бесшумного», с «Лейтенанта Юрасовского», с «Бесстрашного»… Они не верили: за что? за что?
Поручик Эллен натянул на руке и без того узкую перчатку, пропел во мрак, в стужу, прямо в людские души:
– Имене-е-ем революции… по врагам респу-у-уб-лики… Потом обошел ряды безмолвных трупов, щупая пульс каждого.
– Вот это стрельба! – похвалил он солдат. – Мне к этому залпу нечего добавить… ни одной пули. Молодцы, ребята! Революция вас не оставит – всем по бутылке водки.
…Князь Вяземский пришел к Ветлинскому.
– Шлепнули? – спросил, садясь без приглашения.
– Да, во имя революции.
– Во имя чего?
Ветлинский раздраженно повторил:
– Я же сказал – во имя революции!
– Так-так, понимаю… Только во имя России, пожалуйста, спишите меня с миноносцев. Я тоже самодемобилизуюсь.
– Ради чего, князь?
Ради этой вашей… революции.
Главнамур прикинул «за» и «против».
– Что собираетесь делать, князь?
– Купил каюту на «Вайгаче», который уходит во льды.
– А что вас привлекло именно во льдах?
– Краткий путь на Печору.
– Не понимаю. Для чего вам это? Вы даже не можете представить отсюда, какая это глушь! Бежать от революции можно… хотя бы в Париж! Но зачем же бежать от нее на Печору?
– Можете быть уверены, контр-адмирал, Печора с моим появлением забудет и думать о революции. К тому же, смею надеяться, Мурману вскоре потребуется прямая связь с Сибирью. А князь Вяземский, ваш покорный слуга, уже там, на Печоре, – вот и Мурманск, глядишь, связан с Сибирью… Что скажете на это, господин контр-адмирал?
Ветлинский подумал. Встал. Подтянулся.
– Что мне сказать доблестному офицеру? Счастливого пути, ваше сиятельство…
Под видом частного лица, заинтересованного в успешном промысле рыбы, князь Вяземский, словно старый сыч, надолго засел на неуютной Печоре, в самом ее устье, где догнивали избы старинной Пустозерской ссылки. Никто тогда на Мурмане не придал этому побегу князя особого значения: многие удирали по разным местам, самым неожиданным. Но впоследствии оседлость князя Вяземского на Печоре еще сыграла свою черную роль – в борьбе за Советскую власть на далеком Севере.
* * *
Плохо, ежели ты стал офицером в такое смутное время. Нет того блеска, что раньше, и не пенится в твоем бокале шампанское, и не улыбаются тебе барышни, когда ты, впервые надев погоны, пройдешься по миру эдаким гоголем…
Вот с погонами-то как раз и худо: досрочный выпуск машинных прапорщиков в мундиры принарядили, а погоны… Прямо скажем, нехорошо получается: дали обшитые галуном тряпки, и каждый выпускник химическим карандашом сам себе звездочку нарисовал. Обидно, хоть на людях не показывайся! Оттого и зовется такой прапорщик времен Керенского «химическим» прапорщиком.
Ну какой бы ты ни был, а все равно служить надобно. И вот в пасмурный день октября, когда пуржило над Кольским заливом, Тимофей Харченко очутился в Мурманске. Остро высмотрел за полосами метели борт родного «Аскольда»… Стоит, подымливает, словно на приколе. И дым нехорош – вроде дровами топят.
Во всем величии своего нового звания, Харченко окликнул одного матроса, трепавшегося с девкой у барака станции:
– Эй, мордатый! Не видишь? Помоги господину офицеру…
– Видали мы таких! – огрызнулся матрос, щупая девку.
– Вы как разговариваете?
– Как могим, так и говорим…
Да, плохо стать офицером во времена Керенского: нет того блеска, что раньше. И не пенится шампанское, и не улыбаются тебе барышни. Ну и так далее… Делать нечего, вскинул Харченко чемодан и потащился, как оплеванный, к берегу. Оно, конечно, обидно, еще как обидно! Волоча чемодан в сторону гавани, Харченко во всем обвинял дворянство: «Эти офицеры из благородных шибко виноваты, распустили матросов. Ранее проще было: дал кубаря по соплям – и все в порядке. Да и карцер тоже, он дисциплине способствовал…»
Бренча железными кружками, матросы на «Аскольде» гоняли жидкие чаи, когда Кочевой прибежал с палубы:
– Какая-то медицина с берега катит… Небось опять вшивых да трипперных искать будет!
Настроение на «Аскольде» было неласковое: казалось, сами мурманские скалы вот-вот обрушатся на корабль. Где-то там, далеко-далеко, Балтика… форты… хлесткий ветер на Литейном… своя братва в пулеметных лентах. А тут сиди как в могиле: в море – немцы и англичане, на берегу – начальство и контрразведка. Гиблое дело этот Мурманск!
– Харченко! – сообщили сверху. – Это не медицина, братцы. Сам Тимоха Харченко в новой фураньке сюда шпарит…
Кое-кто из «стариков» Харченку еще помнил. Бросая кружки, посыпали наверх. Окружив машинного, трепали дружески, гоготали над его «химией», старательно разрисованной на погонах.
– Ну, ваше величество! Дослужились… А повернись, хорош ты гусь… Только Тимоха, правду скажем: в форменке ты был красивше. Опять же и воротник. И ленты… Не жалко?
– Человек расти должен, я так смысл жизни понимаю, – объяснил Харченко скромно. – Я простой человек. Теперь из скотов серых в люди произошел. Чего и вам, ребята, желаю.
– А ты не шкура? – спрашивали, между прочим.
– Тю тебя! – смеялся Харченко. – Який же я тебе шкура, ежели на одном шкафуте с тобой под ружьем стаивал? Из одной миски шти хлебали… Я – сын народа!
Тогда ему сказали:
– Ну, коли ты сын народа, так и быть: дать народному офицеру каюту… Ту самую, в которой Федерсона убили. И пущай живет на радость команде. Свой парень в доску!
Тут Харченко впервые ощутил себя офицером: и чемодан ему подхватили, и до каюты провели. А за чаем спросили:
– А чего сюда приволокся? Сидел бы себе на Балтике…
– Неспокойно там, – отвечал Харченко, обсасывая конфету. – Уважения к офицерам уже никакого нету. Ну, а на «Аскольде» все свое, привычное… Вот и подался к вам, друга мои!
– Может, поспать ляжешь с дороги? – предложили.
– Нет, – отказался Харченко, – у меня еще дела есть..
До самого вечера болтался Харченко по берегу, выискивая для себя погоны. На барахолке, что шумно и бесцветно шевелилась тряпьем за Шанхай-городом, Харченко подошел к бледному, романтичного вида юноше-прапорщику, продававшему два австрийских штыка.
– Господин хороший, с резаками этими ты до ночи простоишь и сам зарежешься. Кому штык твой нужен? А я тебе честную коммерцию предлагаю: мне твои погоны как раз бы подошли. Я человек здесь новый, а ты, видать по всему, парень ловкий – другие себе сварганишь.
– Сколько дашь? – спросил романтичный прапорщик, громыхая от холода мерзлыми пудовыми сапожищами.
– Сорок… тебе не обидно ли будет?
– Сто! Половину займом Свободы.
– Пожалте, – распахнул шинель Харченко, – очень уж нам прискорбно с первого дня химичиться…
Отошли в сторонку, будто по нужде. Затаились. Харченко вынул из-под кителя громадный лист керенок, сложенный словно газета. Надорвал на полсотне рублей и обрывок отдал юноше.
– Сейчас, – сказал. – Заем-то Свободы я в ином месте храню. Говорят, тута жуликов много… так я укрыл.
Достал откуда-то из штанов хрусткую пачку облигаций.
– В расчете? Ну, тады снимай….
Юноша отбросил два штыка и, распарывая нитки, безжалостно сорвал со своих плеч погоны.
– Видал я дураков… – сказал и даже поклонился. Вечером, ног от усталости не чуя, притащился Харченко на корабль. В пустом коридоре кают-компании бродил пьяненький мичман Носков и обтирал плечами переборки, давно некрашенные и грязные.
– Ученик… – пробормотал. – Узнаешь своего учителя?
– Да как же! – расцвел Харченко, обнимая мичмана. – И теорему Гаккеля хоть сейчас, не сходя с этого места… решу! А чего это вы, господин мичман, не в себе вроде?
– Поживешь здесь – и любую теорему забудешь… Павлухин навестил Харченку перед отбоем.
– Здорово, Тимоха! – И сразу, без предисловий, стал заводить о деле. – Вот ты и кстати, – сказал Павлухин. – Это хорошо, что явился… Мне, Тимоха, от Центромура хороший мордоворот устроили. Как большевику, мне туда не попасть. Но крейсер наш должен иметь голос в этой организации… Что, если ты?
– А что я? – спросил Харченко. – Я от политики подалее. Задавись она пеньковым галстуком. Пока в Кронштадте науки разные проходил, так я там всякого насмотрелся. Не дай бог!
– Не говори так, – возразил Павлухин. – Здесь тебе не Кронштадт, и революция здесь иная. Если боишься крышкой накрыться, так здесь не убивают. Видишь? Даже погоны носить можно. Но здесь тоже борьба… еще какая!
– За что хоть борются-то? – подавленно спросил Харченко. Павлухин крепко шлепнул себя по коленям – ушиб руки.
– Об этом потом. А сейчас напрямки спрашиваю: согласен ли ты, как революционный офицер, вышедший из народа, представлять в своем лице крейсер «Аскольд» в Центромуре?
– Да… почему бы и не представить? А что делать-то?
– А ничего. Твое дело – сторона. Что мы на общих собраниях постановим, то и тебе следует, как нашу резолюцию, довести до сведения Центромура. И отстаивать ее, пока юшка из носу не выскочит… Осознал?
– Ага, – сказал Харченко и всю ночь не спал: думал.
Впрочем, хитрый, он понимал, что явно сторониться политики в такое время не стоит. И когда матросня выдвинула его в Центромур, он только кланялся, словно девка на выданье:
– Спасибо, братцы… вот удружили! Потому и стремился к вам всей душой – не забыли, благодарствую. Что мне сказать вам в ответ на доверие? Да здравствует свобода… И, как говорится, вся власть Учредительному собранию! Может, не так что сказал? Так вы поправьте…
– Для начала сойдет, – ответил за всех Павлухин. Ночью на посыльной «Соколице» он отплыл в Архангельск.