Бабчор (высота № 2165). Македония, Новая Греция…
Таково это место.
После провала операции в Дарданеллах англичане заняли провинции Салоник, и унылые холмы Фракии и Македонии запутались в ржавой и хваткой проволоке. Французам же, в ту пору когда «Большая Берта» уже занесла кулак над вратами Парижа, было плевать на Салоники – и тогда в Македонию швырнули русских легионеров. И они застряли здесь – безнадежно, как и' англичане, задубенев в бесконечных убийствах. Над могилами солдат гробились, крутясь с высоты, немецкие «роланды»; сгорали в куче обломков британские юркие «хэвиленды». Начали войну с трехлинейки, штыком да лопатой, а заканчивали, словно марсиане, в противогазовых масках, похожих на свинячьи рыла, и огнеметы извергали на окопы горящий студень…
Был день как день. Точнее – сочельник. Виктор Небольсин встретил этот день уже в чине подполковника. Загнал в коробку пулемета свежую ленту и крикнул вдоль траншеи своим солдатам:
– Именно здесь!.. Про нас, русских, и без того городят черт знает что! Именно по нас будут судить в Европе обо всей России, о славной доблести русской армии…
Он остервенело прилип к прицелу, и плечи его долго трясло в затяжной очереди. Острая бородка «буланже» клинышком, отращенная от окопной тоски, тряслась тоже. На груди, среди русских орденов, прыгал орден Почетного легиона, звонко брякались английские – «За доблесть», «За храбрость». А сверху неслась душная пыль, и желтый скорпион уползал по брустверу. Прочь от людей – подальше…
Расстреляв всю ленту, Небольсин дернул пулемет за ручки:
– Каковашин, берись… И шпарь вон туда, мне этот пень еще вчера не понравился. Не давай османам вставать.
Обрушив землю, в траншею свалился грек Феодосис Афонасопуло, лейтенант армии Венизелоса, сказал по-русски:
– Ты помнишь, куда нам сегодня?
– Ага. Сейчас.
Расключив замок на подбородке, Небольсин швырнул с головы стальной шлем и натянул фуражку. Национальная кокарда (с тех пор, как Романовых лишили престола) была затянута черным крепом. Красного банта подполковник не носил и, чтобы сделать своим солдатам приятное, украшал петлицу засохшим цветком. Теперь у власти были большевики, но об этом в Салониках старались не думать: ждали со дня на день падения этой власти.
– Пошли, Феодосис, – сказал Небольсин.
Из-за рядов колючей проволоки неожиданно рвануло криком:
– Братушки… братушки мои дорогие!
Это кричал болгарин – с немецкой стороны.
– Каковашин! Чего рот расщепил? Не знаешь, что делать? Хлестнула короткая очередь, и Каковашин злобно продернул ленту.
– Хоть бы ты не орал, дурень…
Мимо громадного плаката: «Русский! Вступай в Иностранный легион, ты увидишь мир, деньги и женщин!» – пронырнули окопчиком в полосу охранения. Под ногами офицеров хрустели обглоданные скелеты копченых сельдей, пучились банки из-под сардинок… Расстрелянные гильзы, тряпье, рвань, бинты, экскременты.
В офицерском лазарете уже собрались: командир британского батальона О'Кейли, итальянец майор Мочениго, сербский четник Павло Попович и русский полковник Свищов. Время от времени каждый из них снимал штаны, и ему всаживали добрую порцию прививок от тифа.
Свищов, морщась от боли, подошел к Небольсину:
– Угораздило же их догадаться прямо в сочельник! А? Впрочем, рад вас видеть. Мы только вчера вернулись на позицию.
– А я не рад, – четко выговорил Небольсин. – И убийцам руки не подаю.
Полковник откачнулся назад.
– Ах вот оно что-о… – протянул он. – Вам, видите ли, не нравится один факт в моей биографии? Что ж, мы – верно! – расстреляли большевиков в Ля-Куртине. Работа грязная! Согласен. Всегда противно стрелять в своих. Но для такой грязной работы нужны убежденные, чистые души…
– Полковник! Мне не нравится и тон, которым вы позволяете себе со мной разговаривать, – произнес Небольсин.
Свищов подступил ближе, горячо и влажно дышал снизу:
– Мы здесь не одни. Не забывайтесь! Нас могут слышать офицеры союзных армий. Или для вас честь русского имени – ничто?
– Однако понимают нас только двое, полковник. Вот одессит Афонасопуло да, наверное, четник Попович, окончивший нашу академию генштаба. Но, пожив изрядно в России, едва ли они чему-нибудь удивятся!
Потом, сидя на завалинке лазарета, Афонасопуло спросил:
– За что ты сейчас отделал Свищова?
– Это очень стыдная история, Феодосис… Одна наша бригада снялась с позиций, когда узнала о революции в России. Их заперли на форту Ля-Куртин и… Впрочем, нет, не всех! Оставшихся отправили на африканские рудники. В пекло! Но французы сохранили свежесть своих манишек, поручив всю грязную работу нашим доблестным гужеедам, трясогузкам да рукосуям. Ну вот такой Свищов и показал, каков он патриот… Да-да. А ведь среди расстрелянных в Ля-Куртине были и герои Вердена, которых во Франции знали по именам. Как видишь, с нами не считаются..
Небольсин закрыл глаза, чтобы не видеть, как мимо него из лазарета пройдет Свищов. И в памяти вдруг чеканно возник тот первый день, когда они высадились в Марселе, – весь Каннебьер был покрыт цветами, пучки цветов торчали из винтовок, сапоги солдат маршировали по цветам. Дорога почета и славы. «Эти спасут нас!» – кричали французы. Как хорошо было тогда чувствовать себя русским. И как больно сейчас вспоминать об этом…
– О чем ты, друг? – спросил Небольсин, очнувшись.
– Я говорю тебе, – повторил Афонасопуло, – не боишься ли ты, что и твои солдаты завтра откажутся воевать?
И, спросив, грек развинтил флягу с черным как деготь кипрским вином. Небольсин хлебнул античной патоки, вытер рот.
– Они откажутся хоть сегодня, – ответил. – И держат позицию не потому, что я уговорил их остаться. А вон, отсюда хорошо видно, расставлены капониры для алжирцев, которые убьют одинаково любезно и собаку, и русского, который осмелится отойти от своего окопа… – Помолчал и признался: – Они однажды стреляли даже в меня. Потому-то и ношу Почетного легиона на своей шкуре, чтобы видели – кого убивают. Французы совершенно забыли, что мы не аннамиты из их колоний, а союзники…
Из лазарета, держась за уседнее место, волчком выкрутился после укола майор Мочениго:
– Синьор Небольсин, вами интересовался генерал Сэррейль. Прощайте, меня ждет мой храбрый батальон!
– Арриведерчи, капитан, – ответил Небольсин, ломая в пальцах сухую ветку. – Вот он дурак, и такому легко, – добавил потом, когда Мочениго скрылся. – Ничего бы я так не хотел сейчас, Феодосис, как вернуться в Россию… Что там? Ведь живем тут, словно в бочке. Что стукнут – то и слышим. Говорят, в Париже уже появились эмигранты! Бегут! А мой брат застрял в такой дыре, какую трудно себе представить. И способен на разные глупости. Потому что тоже дурак! И боюсь, как бы не бросил Россию. Не упорхнул бы тоже. Тогда оборвется все. Конец!
Где-то далеко-далеко крестьяне перегоняли отары овец, и белым облаком они скользили вдоль лесного склона, словно по небесам. Надсадно и привычно выстукивали тревогу пулеметы. Косо пролетел австрийский «альбатрос» – разведчик.
– Ну ладно! – сказал Небольсин, следя за разрывами в небе. – Воевать все равно надо… А вот вчера у меня, представь, было первое братание. Мои ходили к болгарам. И вернулись пьяные. Что делать? Махнул рукой. Благо все-таки не к немцам же ходили, а к болгарам… Вроде свои – славяне. Да и ночь-то была какая – под самый сочельник… Я пошел.
– А если бы – к немцам? – в спину ему спросил Афонасопуло.
Небольсин резко остановился, бородку «буланже» завернул в сторону порыв горного ветра; глаза сузились.
– К немцам? Ты не пугай, Феодосис… Обратно в свой батальон я бы их не пустил. Одной лентой положил бы всех!
Афонасопуло крепко завинтил флягу с вином:
– Зачем же ты, Виктор, тогда наскакивал на Свищова?
– А ты не понял? Очень жаль… – И пошагал дальше. Глава русских войск на Салоникском фронте, французский генерал Сэррейль, сказал Небольсину.
– Мой колонель! Эти странные большевики начали требовать от нас возвращения русских в Россию… Это, конечно, их дело. Но мы не с ними заключали договор о дружбе, и с большевиками вряд ли нам придется соприкасаться далее. Исходя из этого, французское правительство целиком берет на себя все заботы о русских легионерах. Денежный оклад, питание, одежда и даже отпуска – там, где солдат пожелает. Скажите им, что всех их после победы ждет Ницца! Все это, конечно, при одном условии: вы, колонель, держите позицию до последнего вздоха…
Небольсин на это ответил, что его вздох – еще не вздох солдата. Русский человек словам не верит, ему нужна бумажка с подписью (а еще лучшее печатью), иначе солдаты будут думать, что все это выдумал он сам, – так же, как не верили они и в отречение императора, требуя письменных доказательств.
Сэррейль, смеясь, вручил ему копию приказа.
– Чья это подпись? – спросил Небольсин, приглядываясь.
– Героя Франции Петена, – ответил Сэррейль. – Итак, мой колонель, присяга и долг остаются в силе.
– Относительно долга, мой генерал, вы можете не сомневаться. Но… присяги более не существует. Ибо наш император покинул престол, так и не попрощавшись со своей доблестной армией. Этот жест я расцениваю как добровольное разрешение каждого от присяги… Осталось только одно – отечество!
– Но у вас было правительство, – заметил Сэррейль. – Пусть временное, но… Керенский жив: он бежал, и теперь его каждый вечер можно видеть в кафе Парижа.
– Какое мне до него дело? – ответил Небольсин. – Временному правительству я не присягал. Я отказался присягать ему. А большевики от нас присяги не требуют. Мы бесприсяжные!
Сэррейль был искренне возмущен:
– Русские – вы как дети! Как можно служить без присяга? У нас любая судомойка в полку знает, кому она служит.
– Я тоже служу, как видите. И, поверьте, мне даже известно – кому я служу…
Сэррейль посмотрел на офицера как-то обалдело и не стал более допытываться, кому же тот служит. Очевидно, решил генерал, русские отчаялись вконец и… с Россией покончено. К дележу победного пирога она уже не поспеет
* * *
Было холодно в блокгаузе под землей древней Эллады, под накатом из буковых бревен. Он лежал на топчане, укрытый шинелью, и память прошлого настойчиво продиралась сквозь сон: лица… голоса… улицы… рампа… книги… цветы. И очень много поцелуев женщин, когда-то в него влюбленных!
Да, ведь была жизнь – совсем иная. И вспоминалась она теперь, как ласка. Где брат?.. Он еще не забыл, наверное, адреса, где они оба так часто бывали по вечерам: Глазова, дом пять. Здесь жил когда-то «социалист его величества» (как говаривала Марья Гавриловна Савина) Николай Ходотов – актер, красавец, друг Комиссаржевской и многих-многих пламенный друг. Приходи, ешь, пей, кричи, спорь – дом, открытый настежь для каждого. Спор о социализме вдруг прерывался ликующим: «Лидочка, только ты… только ты!» И вот красавица Липковская уже на столе. Взмах тонких рук. Улыбка – перлы океана. Вся она, огненно-гибкая, пляшет среди недопитых бокалов аринь-аринь (легко-легко), как пляшут баски. И раздвинуты стены квартиры басом Шаляпина; а в уголке Куприн, щурясь на всех узкими ироничными глазами, допивает десятую бутылку пива. И любезный Корней Чуковский спорит об английской балладе с седовласым профессором. И все это, напоенное страстью, музыкой, обаянием и блеском, – все это когда-то было частицей и его жизни. Как страшно ощущать себя теперь лежащим глубоко в земле и чувствовать, как из-за уха, путаясь в волосах, ползет по тебе жирная, фронтовая вошь.
Чу! Запел вдали английский рожок – к обеду, и вошел в блокгауз солдат Должной, бренча «полным бантом».
– Разрешите приступить к раздаче винной порции?
– Да. Принеси и мне… знобит!
Выпив коньяку, Небольсин развернул нарядную румынскую конфету, спросил, хрустя карамелью:
– Должной! Ответь только честно. За что ты воюешь?
– А мне чего? – ответил солдат. – Я старый патриот России. Без меня ни одна драка не обходится. И кака бы власть на Руси ни была, мне все едино, лишь бы немцу морду вперед на сотню лет набить, чтобы он не разевал хайло на наш хлебушко!
– А другие? – спросил Небольсин.
– Другие… Очень уж хочется в новой-то России пожить. Устали… Скажи: «Домой!» – сразу два каравая хлеба на штык проткнут, на плечо вскинут и даже денег не надо. Пешком! Как-нибудь дохряпают.
– Далеко, брат, пешком-то!
– Так это как понимать, господин полковник, далекость-то эту? От России до Салоник – и верно, не близко. А вот из Салоник до России – всегда рядом будет..
Солдат ушел, и в блокгауз неожиданно свалился полковник Свищов. Отряхнул землю с синих кавалерийских рейтуз, вынул бутылку, мрачно сказал:
– Чем? Не зубами же..
Виктор Константинович достал из кармана складной ножик, выдвинул из него портативный штопор, нехотя протянул:
– За Ля-Куртин, где вы, полковник, испачкали руки русской кровью, я пить не стану… Можете не открывать!
Свищов со смаком выдернул из бутылки пробку.
– Не грусти! – сказал. – Найдем и другую причину. За этим дело на Руси никогда не станет. Если голь на выдумки хитра, то алкоголь еще хитрее… Хотя, Небольсин, ты и нахамил мне в изоляторе здорово, но я, как видишь… пришел! Понимаю: чего на дурака обижаться? Нервы у нас у всех словно мочалки из больничной бани. Что же касается пачканья рук и прочего, то все мы здесь отъявленные убийцы. За это нас, к счастью, за решетку еще не сажают. Но… Стаканы, где? Но, говорю, еще и деньги платят за это. Стало ремеслом! До войны вот, помню, когда на Невском давило человека трамваем, все бежали смотреть: как его раздавило? Суворин об этом писал передовые статьи, не забывая заодно жидов облаять. Вопрос ставился перед Россией так: спасите человечество от трамвая. А сейчас давят миллионы и… Слушай, Небольсин, побежим ли мы сейчас смотреть на попавшего под трамвай?
Небольсин скинул ноги с топчана, съежился под шинелью.
– Ну его к бесу… Я уже таких видел!
– Вот и я такого мнения. С нервами, как мочалки, мы закалены, однако, как крупповская сталь… Итак, позволь первый тост: за убийство вокруг и в нас самих… Причина?
– Бандитская причина, – сказал Небольсин, подхватывая стакан. – Но все равно… Чтоб тебя закопали!
– Чтоб тебя разорвало, – отозвался Свищов, не унывая. Они дружно выпили. Потом долго шевелили пальцами над столам, вроде отыскивая – чем бы им, грешным, закусить? Но стол был пуст, и ограничились тем, что налили еще по стакану.
– Поговорим, – сказал Свищов, раскрывая бумажник. – Побеседуем как русские люди… Душевно. Открыто. Свято! – Он шлепнул на стол десять рублей, чуть не заплакал: – Вот сидит на деньгах наша Россия, единая и неделимая… баба что надо! В кокошнике, в жемчуге, морда румяная. Ты погляди, Небольсин, как здорово нарисовано… Шедевр! За эту вот чудо-женщину, что зовется Россией, мы с тобой и погибаем…
Коньяк глухо шумел в голове, отдавая в ноги.
– Нас предали, Свищов, – заговорил Небольсин, весь обостренный к звукам, побледневший от алкоголя. – Почитай немецкие газеты. При всей моей лютой (неисправимо лютой!) ненависти к проклятой немчуре, они все же правы в одном, черт их побери! Битва за Дарданеллы была выгодна для России. Но англичане, вместо прорыва на Босфор, открыли фронт здесь, в Салониках, и затычкой в эту щель, как и положено, засунули нас – русских! И теперь, когда турки лезут на Баку, когда немец готов сожрать Украину и Прибалтику, мы торчим здесь. А может, мы нужны там? На родине? Послушай, Свищов, не правы ли солдаты, что бегут? Нам ли сидеть сейчас здесь?..
– Дернем! – ответил Свищов, приглашая выпить, и потом сказал: – Золотые твои слова, Виктор. Коста… станы… станкостико… Тьфу, ты, черт! Неужто ломаться даже от трех стаканов начал? Состарился – прощай, молодость.
– Не трудись. Зови меня просто Виктор.
– Так вот, Витенька, скажи: хочешь ли ты, чтобы великая Россия во всем своем неповторимом блеске всех в Европе переставила раком?
– Хочу, – поднялся Небольсин. – Да, жажду… Мы, русские, столь унижены сейчас. И я хочу отплатить за это унижение. Ибо веры в величие России не потерял… Выпьем, брат, за великий, умный, многострадальный народ русский!
Выпили за народ.
– Почему бы нам не поцеловаться? – спросил Свищов и нежно облобызал Небольсина, обнимая его за тонкую немытую шею. – Мы же русские… Русские! – добавил он, всхлипывая, и спрятал десять рублей обратно в бумажник.
Вот теперь полковник заговорил о деле:
– Небольсин, душа моя! Витенька… Сначала надобно раздавить врага внутри России. Лучшие умы родины, светила академической мысли, уже куют победу… на Дону! Добровольческая армия. Никаких тебе соплей нету! Нету! Приходишь сам. Вот как я к тебе пришел сейчас… Разрешите доложить? Такой-то… Добровольно! Присяга. Полковник – рядовым. Приказ. Зачитали. И сразу в строй. Слушаюсь. Вперед. Ура!
– А кто там? – спросил Небольсин.
Свищов загибал перед ним липкие от коньяка пальцы:
– Корнилов – русский Бонапарт… Алексеев, тот, косоглазый. Деникин! Лукомский, зять Драгомирова… Марков! Кутепов. Кто там еще? Ну, Дроздов Митька… Ты его знаешь?
– Нет. Не знаю.
– Так вот, он тоже там…
– И как же туда пробраться? – снова спросил Небольсин.
– Как? Через Месопотамию, где у англичан новая фронтуха заварилась. Персюки пропустят. Мы ведь не разбойники, слава богу. Почему не пропустить? Я немного по-персидски – шалам-балам, балам-шалам – знаю. Каспием – под парусом! Хорошо! Ну а там… Эх, брат Витенька, там-то балыков пожрем. Цимлянского нарежемся…
Шерочка с машерочкой
Гуляли по станице,
Лизавета с Верочкой
Играли ягодицами
– Поехали? – неожиданно закончил Свищов, оборвав пошлятину.
– Ты что? – вдруг протрезвел Небольсин. – Не допил? Кто же нас отпустит с позиций?
– Да пойми, – убеждал Свищов, – союзникам, чтоб они сдохли, только выгода, ежели мы большевиков со спины огреем… Дело пойдет! Головы-то на Дону собрались какие! Алексеев, Лукомский, да Корнилов… Наполеоны ведь новой России! А кто у большевиков? Назови – кого ты знаешь?
Небольсин пошатнулся на топчане, шинель сползла с плеча.
– Прррапоры…
– Вот! Да мы этих прапоров деревянной ложкой на хлеб мазать будем… Ну чего загрустил, Витенька? Решайся!
– Все это так, – ответил ему Небольсин. – Но куда денутся наши солдаты? Они же мне еще верят…
– Плюнь! – отвечал Свищов. – Сэррейль с Петеном их не оставят. Ты ведь ничего не знаешь здесь сидя. А вот американцы уже выделяют из своей армии курносых!
– Кого? Кого они выделяют?
– Всех славян. В особый корпус. Вот и твоих головорезов прицепят к этим американцам. «Великая славянская армия»! Это будут такие ухари, что мир дрогнет от ужаса.
– Нет, – сказал Небольсин и вылил себе в стакан весь коньяк из бутылки; выпил, съел конфету. – Нет, – повторил, – я останусь здесь. Про нас и так болтают по Европе вздор всякий… Говорят, будто мы разложились… Нет! Нет! Нет!
Вот когда коньяк двинул его по голове. Небольсин даже не заметил, как покинул его Свищов; с трудом вылез наверх из блокгауза. Шатаясь, протиснулся в капонир. Дернул на себя пулемет. И ударил слепой ненавистной очередью прямо перед собой, куда глаза глядят.
– Именно здесь! – кричал в пьяном бешенстве. – Мы докажем всему миру, что русская армия не погибла. Она стоит! Существует! Без царя! Без Керенского! Без большевиков! Сама по себе! Ради отечества и победы…
Унтер-офицер Каковашин раскурил длинную сигару и сказал как мог.
Должной навалился сзади, расцепил руки подполковника, до синевы сведенные на оружии.
– Ну, выпили лишку, – сказал хитрый солдат. – Ну, не закусили, как водится. – Но зачем же пулять, как в копеечку? Пойдемте, мсье колонель, я вас под накат оттащу.
В блокгаузе Небольсин рухнул на топчан, потянул на себя шинель. Рука его обмякла и упала на земляной пол. Сама цвета земли. Очень красивая рука. Рука актера. Но грязная, с трауром под ногтями..
Это была агония…
В то время, когда по всей Советской стране был почти разрушен могучий аппарат царской армии, когда на смену ей, отжившей свое героическое прошлое, уже зарождалась молодая Красная Армия, – тогда в далеких Салониках, оторванные от родины, униженные, озверелые, еще служили Антанте русские легионеры.
Под вечер, когда Небольсин очухался, на позиции привезли коньяк «Ординар», бразильский кофе, апельсины из Туниса и хороший табак – вирджинский.
Вирджиния – штат Америки, армия которой уже вступила в Европу, поначалу больше присматриваясь к тому, что называлось Европой. Армия – сытая, неутомимая, прекрасно одетая, с великолепной техникой, звякающая над ухом нищей, разоренной Европы золотом…
Скоро эта армия будет везде.
Даже в Мурманске! Даже во Владивостоке!