Когда они прибыли, эти люди, мир не перевернулся, но заметно посуровел. Таких на Мурмане еще не видели, хотя о них уже ходили легенды. Комлевский отряд ВЧК всю ночь топал по Мурманску, отыскивая себе крышу для ночлега. Но все бараки и вагоны были заняты, и рассвет застал чекистов – серых, небритых, плохо и бедно одетых – на улицах города.
Британский солдат в добротной русской бекеше охранял склад, где горкой стояли на снегу банки с корнбифом и серебристые цилиндры французской солонины. Англичанин огляделся по сторонам.
– Хэлло, рашен… – тихо позвал он Комлева и вдруг стал ловко метать в руки чекистов тяжелые разноцветные банки.
– Садись, где стоишь, – скомандовал Комлев и ножом вспорол банку: розовая ветчина, прослоенная пергаментом, – просто не верилось после голодного Петрограда…
Сидя на снегу, красноармейцы штыками и пальцами ковыряли британский корнбиф. Иным попались бычьи языки, загарнированные шотландской морской капустой. Впрочем, им было сейчас глубоко безразлично, как это называется.
Над Кольским заливом всходило негреющее солнце; из высоких труб крейсеров «Кокрен» и «Глория» вертикально врезался в небо черный дым. Наступал день, заревели сирены, и в Семеновой бухте задвигались по рельсам подъемные краны, что-то выхватывая на берег из корабельных трюмов.
Звегинцев пригласил Комлева в управление обороной Мурманского района. Вот он сел перед ним, усталый пожилой человек, сложил на коленях грубые руки слесаря, на которых ногти – словно тупые отвертки.
Звегинцев сказал Комлеву так:
– Вкратце позволю себе объяснить положение. Старые погранвойска разбежались. В наличии у нас всего сто человек. К югу от Кандалакши уже создан отряд Красной гвардии. Возникает новый фронт в стране, ибо белофинны идут на Кемь. На Кемь и на печенгские монастыри. Это – здесь, севернее, совсем под боком у нас. Из Архангельска уже вышел ледокол с отрядом вооруженных портовиков. Нас поддержит союзный десант. В этом краю я воинский начальник и прошу сдать свой отряд под мое командование.
С мокрых, вдрызг разбитых сапог Комлева натекла грязная лужица. Он размазал ее ногами по полу и устало вздохнул:
– Генерал, надо же иметь голову… Мой отряд создан из рабочих ребят. Присланы мы сюда для охраны дороги и для борьбы с контрреволюцией. Я вам, генерал, сдам свой отряд, и… вы, что ли, станете с контрреволюцией бороться?
Но Звегинцева теперь не так-то легко было смутить, и он хмыкнул в ответ.
– Контрреволюция? – переспросил. – Но ее здесь, слава богу, нет. Контрразведка, созданная на Мурмане для борьбы со шпионами, еще при господине Керенском расправилась с монархистами невзирая на лица. С революционной принципиальностью был удален и, главный начальник на Мурмане, каперанг Коротков.
– А коли так, – ответил Комлев, – то не мешало бы и вас, генерал, попросить с Мурмана! Мне свой отряд сдавать некому. Отчет в своих действиях я буду давать не вам. Не вам, а революции.
Звегинцев, не вставая, щелкнул под столом каблуками:
– Печально… Таким образом, я не включаю ваш отряд в состав мурманской обороны. И следовательно, на основании вышесказанного с довольствия ваш отряд механически снимается. Вот так.
– Вот и спасибо, генерал! Открыли мне глаза. Но я не совсем понимаю: как же вы меня и мой советский отряд можете снять с советского же довольствия?
– А я и снимать не стану. Ибо никакого советского довольствия здесь, на Мурмане, никогда не было. Здесь только союзное…
Союзники не стали долго ждать, и с утра пораньше полковник Торнхилл переслал Комлеву послание:
«Адмирал приказал мне Вам напомнить, что он советует Вам, в случае возникших недоразумений, действовать терпеливо и ни в коем случае не прибегать к оружию и насилию, что может вызвать лишь беспорядки и анархию, совершенно недопустимые в местных условиях…»
Тяжело волоча ноги через сугробы, Комлев дошагал до телеграфа. Письмо полковника Торнхилла он нес в руке. Возле крыльца телеграфа вспомнил о нем, порвал в клочки и шагнул внутрь помещения.
– Телеграмма, – сказал. – По дистанции… до Званки!
– Телеграф занят, – ответил чиновник.
Комлев надрывно вздохнул. Жесткие пальцы раздернули кобуру. Длинное дуло маузера влезло в кабину саботажника.
– Я не спал всю ночь, – сказал Комлев. – Поверь, у меня нет сил, чтобы тебя уговаривать. Крути по дистанции до Званки!
По дистанции до Званки проворачивались катушки аппаратов, и вот первая лента – суровая:
– НИКАКИХ РАСПОРЯЖЕНИЙ ЗПТ ИСХОДЯЩИХ НЕПОСРЕДСТВЕННО ОТ ЗВЕГИНЦЕВА ЗПТ ПО КОМАНДАМ ОХРАНЫ И ДОБРОВОЛЬЧЕСКИМ ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНЫМ ОТРЯДАМ НЕ ИСПОЛНЯТЬ ТЧК КОМЛЕВ ТЧК
До позднего вечера он размешал свой отряд по Мурманску. В барак пяток человек сунет, в вагон – полвзвода кое-как запихает. Плохо! Но под открытым небом еще хуже.
– Давай-давай, ребята, – говорил Комлев, – уплотняйся!.. Мурманск был уплотнен за эти дни до предела. Повсюду селились и веселились разные коммерсанты, весьма молодцеватые, которые, утром приехав, к вечеру уже называли себя поручиками и полковниками. И очень много понаехало в Мурманск знати: встаешь в очередь за хлебом вслед за графиней, а в хвосте уже пристраивается у тебя баронесса, за нею с кошелкой – князь… Чехи, сербы, китайцы, итальянцы, англичане, французы, канадцы – весь этот Вавилон, вперемежку с русскими, таскал по путям чайники с кипятком и справлял нужду под колесами города. Иные вагоны, в завале нечистот и отбросов, давно припаялись морозами к рельсам намертво. Весной все это растает, и людей задушит зловоние, но русские разумно говорили иностранцам и себе тоже:
– Весной? Ты еще доживи до весны-то. Ого, милок!
Весна…
Полярная ночь медленно отступала, и надвинулись с океана синие, скользящие по сопкам рассветы. Солнце уже не спешило укрыться за скалами, нависая над водой – недреманно и холодно.
В одно из таких утр, когда Мурманск еще не пробудился, в доски причалов ткнулся форштевнем крейсер «Аттентив» и сбросил на берег десант. Быстро пробежала на вокзал пехота в белых суконных гетрах. Ловко и бесшумно, с оглядкой по сторонам. Пока англичане глаза не мозолили, благоразумно запрятав десанты в Коле, где солдаты с утра до вечера гоняли в футбол. А пушки – это так, вроде украшения. Глядя на британских томми, можно было подумать, что главное для них – футбол.
Комлев навестил Юрьева в его берлоге совдепа.
– Здравствуй, товарищ! – радушно приветствовал его Юрьев. – Вот и до наших краев дотянулась железная десница ВЧК. Кого будешь хватать за горло первым?
– Хорошо бы… тебя, – сказал Комлев негромко.
На выручку Юрьеву пришел телефон, вовремя зазвонивший.
– Погоди хватать, – засмеялся Юрьев, срывая трубку. – Председатель Мурманского совдепа у аппарата… Так. Так. Понятно. Но ничего не выйдет, Николай Иванович («Звегинцев!» – догадался Комлев). Команды флотских рот и кораблей, – говорил Юрьев, – давно небоеспособны. Абсолютно… Митинг? Но это уже старо! Подвоза семечек нету, и митинги из моды вышли. Попробовать, конечно, можно. Ну чего-нибудь наскребем… Всего хорошего.
Бросив трубку, Юрьев сказал Комлеву:
– Так вот, дорогой товарищ Торквемада! Ты напал не на того боксера, который выбывает из боя в первом раунде. Здесь тебе не Петроград, а Мурманск – во всей своей первобытной прелести. И обстановка здесь (сам знаю) аховая! Вчера вот наряд милиции ночью вырезали. Американского атташе Мартина обчистили, на вокзале до нитки. И два вагона с мясом – ау! Хватай, коли ты по Конан-Дойлю решил здесь работать.
Комлев расставил ноги, словно готовясь к драке:
– Слушай, Юрьев! Ты меня уголовщиной не обстукивай. Сам не маленький – я ведь не карманников ловить прибыл. А тебе, видать, Советская власть не так посветила. Ты ее сущности не вызнал! Ежели по дурости – подскажем. Ежели по алому умыслу – будем карать. Сидишь ты, небритый, под красным флагом. Корабли стоят под андреевским, который барон Маннергейм в свой государственный перекроил. А союзники город своими знаменами будто ярмарку разукрасили. Как понимать?
Юрьев все выслушал и ответил спокойно:
– А так и понимай. Если бы не союзники, мы бы здесь давно сковородкой накрылись. Вот и сейчас: финны жмут на Печенгу, потому что кайзеру нужна база для своих подлодок, а наши корабли – громадное им спасибо за то, что печки топят! Хоть на берегу мы видим, что еще не все разбежались. Будем выкликать добровольцев под Печенгу… Твои ребята не рискнут?
– Они здесь рискнут, в Мурманске, – отозвался Комлев.
– А может, оружие сдадите?
– Кому?
– Добровольцам нашим. Потом вернем. Когда возвратятся. Комлев уже застегивал кожаную тужурку.
– Знаешь, Юрьев… как бы это поделикатнее? Вот шел я к тебе и думал: ты хитрый. А поговорил пять минут и понял: глупый ты, Юрьев, и вредный.
…На днях тупик одной стрелки французы окружили высоким забором, охраняемым матросами с броненосца «Адмирал Ооб», и вот сегодня забор этот обрушили; на рельсах стоял новенький бронепоезд. Громыхая стальными блиндами, весь в щетине пулеметов, «бепо» проскочил через Мурманск до Колы и обратно – это был пробный выезд.
Тогда на пороге кабинета Небольсина появился Комлев.
– Вы здесь старший? – спросил угрюмо.
– Садитесь, – ответил ему Небольсин.
– Перекройте пути перед французским бронепоездом!
– Я не имею права, – возразил Небольсин, – закупорить дорогу, дающую России пока единственный выход в мир. Нет, я не имею права.
– Саботаж? – спросил Комлев. – Ты знаешь, что за это полагается?..
– Знаю, – прервал его инженер. – И однако ничего перекрывать на путях не буду. Бронепоезд французов, если вам угодно, можно задержать южнее. Но только не здесь… Там, южнее, ваш отряд Спиридонова, там большевики в Совжелдоре, а с меня – взятки гладки…
Щелкая на стрелках, мимо станции тяжелым чудовищем проскочил бронепоезд – на этот раз уже до самой Кандалакши, и нигде не был задержан.
Небольсин заглянул в консульство:
– Дружище Лятурнер, вы докуда собираетесь увеличивать пробеги вашего мастодонта?
Лятурнер сидел в качалке с газетой в руках. Оттолкнулся от пола – и высоко вздернулись его колени в замшевых леях.
– Только до Званки, Аркашки… только до Званки!
– От Званки до Петрограда, – разумно ответил Небольсин, – всего сто четырнадцать верст. Большевики вряд ли обрадуются вашим платформам с пятидюймовками!
– А мы здесь, Аркашки, не для того, чтобы их радовать…
Небольсин подумал и неожиданно обозлился:
– Черт бы вас всех побрал! Вы здесь в политику играете, а поставит к стенке Комлев не вас, а меня!
Лятурнер засмеялся.
– Не поставит он тебя, Аркашки. Сила уже на нашей стороне…
На прощание Небольсин сказал:
– Милые французы, все это кончится очень скверно. И для меня. И для вашего бронепоезда… Как начальник дистанции, я заранее снимаю с себя всякую ответственность в случае, если ваш «бепо» будет найден на перегоне колесами кверху…
В командной палубе «Аскольда» хоть топор вешай: накурено. Полундра – митинг! На этот раз сидячий и лежачий. Стоячие отошли в область преданий. Матросы – на рундуках, болтаются в подвесушках. Даже не митинг, а беседа, дружеская беседа. Два громадных чайника из красной меди плавают в дыму, по ходу солнышка. Вопрос обсуждается на этот раз очень серьезный: воевать или не воевать за Печенгу?
По дешевке, как было при царе, умирать теперь никто не хочет: все деликатно обмозговывают. Примерно так:
– Финны – белые? Факт, белые. За ними – немец? Он, проклятый. Шпарил немец на красный Питер, теперь по указке кайзера идет белый финн на Ухту, на Кемь, на Печенгу…
В одних кальсонах, с голыми животами, наскакивали:
– Да пойми ты, башка от кильки! Войне-то конец! Нет войны! На кой тебе ляд сдалась эта Печенга? Что там – Петергоф, што ли? С барышней и то хрен пройдешься. Волков только морозить…
Все ждали, что скажет Павлухин; перенял он чайник, гулявший по кругу, приник к теплому носику в зеленой окиси.
– Тьфу! – сплюнул чаинку, попавшую в рот. – Братва (и спрыгнул с койки), ежели так судить, братва, то за что же наши рабочие бились под Псковом и Нарвой? Если бы сказали они тогда: «На кой ляд эта Гатчина?» – немец давно бы уже гулял по Невскому… Врагов революции надо бить! – сказал Павлухин. – По зубам! А пока мы тут губами белье полощем, они нас лупят… Нешто вас, братишки, злость не берет?
– Ну иди, – ответили. – Шустряк какой нашелся…
Павлухин грохнул чайником.
– Я пойду. Мне за вас совестно… Тех же англичан стыдно! Над нами уже смеяться стали: мол, русские трусы… Пойду я, братцы!
Поднялся еще Митька Кудинов, распушил свои бакенбарды.
– Пиши меня тоже. Да. и кончай трепаться – спать надо. И еще Власьев – отчаянный:
– Хуже того, что имеем, не будет. Я тоже пойду.. Потом и третий:
– И меня пиши. Хоть штаны проветрю…
Глубокой ночью закончили.
Павлухин босиком прошлепал по холодным линолеумам, откинул люковицу, выставив голову над верхней палубой, глянул поверх броневой стали:
– Эй, на мостике! Просигналь на штаб нашим паразитам – Басалаго да Юрьеву, что «Аскольд» дает тринадцать добровольцев. Командира не будить. А мы – амба, на боковую…
Крейсер его величества «Кокрен» подхватил утром добровольцев с флотилии и, ныряя в сизых волнах, отправился в море.
Вот и первый завтрак – заодно с англичанами. Построились по сторонам бортов – русские и англичане. Качались между ними столы, на которых ерзали при качке сковородки с яичницей, бачки с овсянкой, сдобренной для калорийности порошком натрия с казеином. Каждому матросу, как пай-мальчику, выдали по большому имбирному прянику.
Комендор с «Чесмы» удивился.
– Гляди-ка, – шепнул, – у них, паскудов, палуба чистая..
– А ты к нам приди, – ответил Павлухин. – У нас ничуть не хуже.
Качало, качало, качало… По трубам парового отопления, висевшим над койками, с треском прорывало горячий пар. В ожидании команды стояли англичане и русские – в общем очень похожие один на другого. На груди русских матросов начертаны несмываемым лаком боевые номера: по ним узнают матроса. А на руках английских моряков браслеты с именем и названием корабля: по иным узнают утопленника – кто таков и где плавал. И у всех у них на синих воротниках по три белые полоски…
Три белые полоски у англичан – в знак побед королевского флота при Сент-Винценте, при Абукире и славном Трафальгаре.
Три белые полоски у русских – в вечную память о громких победах при Гангуте, Чесме и Синопе.
Два великих флота – два великих народа.
С волны на волну… веками! Сколько столетий качаются под ними настилы корабельных палуб! Сначала трещали весла галер, гудели потом паруса каравелл, а теперь могуче уносят их в моря воющие машины. Глаза – в глаза: серые – в серые; одна улыбка – в другую… Но вот запели волынки, и боцманы дали команду завтракать. Крейсер с ревом влезал на волну: уже выходили в открытый океан.
Павлухин ел британскую овсянку с промзоном, густо мазал белый хлеб яблочным джемом…
К вечеру потишала качка – «Кокрен» затесался в лед, уже разбитый архангельским ледоколом. Потянулись мимо черные берега. Крутобокая махина военного ледокола стыла в глубине фиорда, и по длинным сходням бегали, словно муравьи, архангельские красногвардейцы – к ним, как это ни странно, англичане отнеслись гораздо уважительнее, нежели к мурманским добровольцам: дали сопровождающего и переводчика. Пошли на берег и матросы.
В предрассветной темноте растянулись цепочкой в низине. С верхушек сопок ветер сметал вихри снега, шустро скользили лыжи архангельских мужиков. Обутые в русские валенки, ровно, как заведенные, шагали британские офицеры. У каждого из англичан был переброшен через шею фитильный шнур для керосиновых ламп, а на этих шнурах болтались громадные рукавицы из собачьего меха.
– Вышли к монастырю! – проголосили от головы колонны. Такого монастыря еще никто не видывал: в низинке лежала притихшая деревенька с церквушкой. Над крышами избенок тянулись электрические провода, торчала на отшибе радиоантенна. Из распахнутых ворот амбара несло едучим дымом. Там молодой послушник, чихая от выхлопных газов, дергал и дергал стартер захудалого дизеля.
– Здорово, машинный бес! – кричали ему матросы.
– Я вам не бес, а отец дизелист, – отвечал монашек.
– Отец дизелист, а мощи у вас имеются?
– Мощи-то? А как же… Это в России вранье про нетленность. Мыши там дохлые, а не мощи. А у нас, где ни копнешь покойника, он везде – как пятак новенький. Даже румянец пышет! Одно слово, православные, вечная тут мерзлота и вечная святость…
Английский офицер с «Кокрена» походя заглянул в амбар, что-то копнул пальцем в дизеле, рванул шнурок на себя, мотор сразу зачапал, и тусклые окошки избенок монастыря медленно накалились электрическим светом.
На самой околице Печенги с непокрытою головою стоял отец Ионафан, настоятель обители. Ветер рвал с него подрясник, и белые штрипки кальсон болтались над галошами архимандрита, надетыми прямо на босые ноги.
– Где русский матрос? – говорил он напутственно (с легонькой матерщинкой, как и положено боцману). – Где веселый вид, бодрость и слава? Эх вы-и! – упрекнул настоятель матросов. – Измельчал народец… Впрочем, – спохватился он тут же, – кто самогонки дернуть желает, тот завертайся в бражную келью. Выпей и – вперед за веру и отечество!
Царя уже не было, но – в понятии отца Ионафана – вера и отечество оставались в прежней нерушимой силе.
Крейсер «Кокрен» открыл огонь по площадям. Ровные квадраты тундры покрывались разрывами пристрелки. Снежная крупа, острые камни, голые прутья, моховые проплешины сопок среди обдиристой, как рваное железо, щебенки – и все это было древней русской землей.
Лахтари отстреливались хорошо, и одного англичанина уже волоком потащили на куске парусины обратно – в монастырь.
– Не повезло парню, – пожалел его Павлухин.
Он, как большевик, хорошо сознавал, что к этой операции у стен Печенги англичане… примазались! Им очень хотелось сейчас выставить себя перед миром (и перед Совнаркомом, конечно) защитниками русского севера – чтобы оправдать свое пребывание на Мурманском рейде.
– Вперед! – Павлухин во весь рост, не пригнувшись, с лихостью бесподобной, рванулся на врага: его душила злоба (и на англичан, и на белофиннов, и на того отца настоятеля, что попрекал их). – Ура! – хрипло выкрикнул он.
Русские матросы кричали протяжно, с надрывом.
Молча и сосредоточенно наступали архангельские мужики.
– Гил, гип, гип! – подпрыгивали следом англичане. Лахтари удара не приняли. И вот уже согнувшись, они летели в синеве снегов по горам. Раздувались их белые балахоны. Разворот – и один из них воткнул в снег лыжные палки.
– Эй! – закричал он по-русски. – Ты, сволочь красная, все равно вылетишь отсюда… Самому тебе с нами не справиться, так ты англичан привел?
Со стороны бивака сразу подъехал на лыжах переводчик.
– Провокация, – сказал он. – Стреляйте…
Павлухин с положения лежа выстрелил. Перекинул затвор, послал еще одну пулю. Лыжник присел на корточки – широко раскидал палки.
– Готов, – заметил переводчик и отбежал обратно. Матросы в черном на снегу – как мухи в сметане. Вокруг костерка, быстро сложенного, стояли они на коленях, грели над огнем красные, потрескавшиеся ладони. Англичане перетянули к ним два термоса с горячим какао, дали каждому по хрустящему пакету «сухарей Гарибальди».
Обдирая спину, Павлухин съехал вниз по склону горы. Проваливаясь по колено в снегу, с разодранным в кустах клешем, он добрел до убитого. А тот быстро костенел, хватаемый морозом, и смотрел теперь на матроса-большевика жуткими бельмами глаз, в которые уже запал мерзлый иней… Это был лейтенант Мюллер-Оксишиерна. Бывший офицер русского флота, он нашел свою новую родину и сразу пожелал расширить ее владения за счет грандиозных просторов России…
Стараясь не глядеть в лицо мертвеца, Павлухин рванул из рук убитого винтовку. Тот отдал ее – равнодушно. Матрос пошел обратно – на свет костра. Трофей оказался русской трехлинейкой, но укороченной с дула. Пограничник царской армии бросил ее, а бережливый финн подобрал. Павлухин дернул затвор, и, сверкнув, резво выскочил из магазина патрон.
– Занятная штука, – сказал Павлухин – Смотри-ка, ребята. Патрон был немецкий, но специально поджат на станках в Германии, чтобы не заедал в русском оружии.
Тут Павлухина отыскал один архангельский, потянул в сторону.
– Земляк, ты, что ли, Павлухиным, будешь?
– Ну я…
– Уматывай, – шепотком подсказал красногвардеец. – Тебе в Мурманске шикарный паек выписан – свинца вот столько. Но этого хватит, чтобы облопаться. Наши радисты связаны с Югорским Шаром, с Иоканьгой и Печенгой. Они, брат, все знают.
Павлухин, кося глаз на костер, быстро досасывал цигарку.
– Куда же мне? – спросил, и кольнуло его в сердце, сжавшееся, словно в предчувствии пули.
– На ледокол. Ребята свои. Езжай тишком…
– Лыжи, лыжи! – заорали от костров.
От самой вершины сопки сами по себе летели на отряд лыжи. Вернее, две пары лыж. Лыжи без людей стремительно неслись вниз. Вот они косо врезались в снег и застыли. К. одной паре была привязана одна половина человека, а к другой паре – вторая. Это был матрос с «Бесшумного», попавший в лапы «мясников»-лахтарей.
Англичане уже деловито, ничему не удивляясь, расстилали на снегу парусину. За один край парусины взялся Павлухин, задругой пехотинец его величества. И потянули разорванного пополам человека – мимо монастыря – в бухту…
– Гуд бай, камарад, – сказал Павлухин на прощание и побежал в сторону ледокола, где качалась, царапая берег, длинная сходня.
Поначалу его спрятали в узком ахтерпике. От запаха краски разламывалась голова. И качался – лениво – рыжий борт, весь в обкрошенной рыхлой пробке. Но вот задвигались барабаны штуртросов, застучали машины. Ледокол тронулся на выход в океан, и тогда Павлухина провели в офицерскую каюту.
«Не скучай», – сказали.
Скоро в каюту к нему шагнул плечистый великан с белокурой шевелюрой. Сбросил с плеч «непромокашку», под ней – мундир поручика по Адмиралтейству. Это был Николай Александрович Дрейер, архангельский большевик, штурман с ледоколов.
– Здравствуй, Павлухин, – сказал он и вдруг строго спросил: – Зачем ты убил контр-адмирала Ветлинского?
– Я? – вытянулся Павлухин. – Это вранье…
И вспомнился ему тот серенький денек, когда шел он себе да шел, задумавшись, и вдруг нагнал его матрос, совсем незнакомый, и стал подначивать на убийство главнамура. «Кто он был, этот матрос?»
Дрейер помолчал и подал руку:
– Ну я так и думал. Ты человек серьезный и глупостей делать не станешь. Говоришь: не ты, – значит, не ты!
– А что случилось?
– Перехватили сейчас радио. Контрразведка Мурманска требует снять тебя в Печенге и отправить прямо к Эллену. На крейсере им тебя не взять – боятся, а здесь удобнее. Честно говоря, я испугался, что тебя прикончат еще в сопках… под шумок!
– А как же теперь… «Аскольд»? – растерялся Павлухин. Дрейер откинул от переборки койку, сказал о другом:
– Это моя каюта. Сиди пока тихо, в Горле выйдешь. А в Архангельске тебе работы хватит: мы не допустим там повторения того, что случилось у вас в Мурманске. Вот, – сказал Дрейер, хлопнув по одеялу, – будешь здесь ночевать.
– А ты?.. А вы? – поправился Павлухин.
– Мое дело штурманское: весь переход на мостике. Дрыхну как сурок на диване в ходовой рубке. Открой шкафчик. Здесь у меня коньяк, сыр, хлеб. Маслины ты любишь?
– Тьфу! – ответил Павлухин.
– Ну и дурак. Шлепанцы под койкой… Что тебе еще? – огляделся Дрейер, как добрый хозяин. – Ну, кажется, все. На всякий случай, Павлухин, я тебя буду закрывать…
День, два – и вот ледокол бросило в грохоте, завалило на борт, и он потащился куда-то, треща шпангоутами: это форштевень корабля уже начал ломать лед в Беломорском Горле.
Весь в снегу, заскочил на минутку Дрейер:
– Все в порядке, Павлухин! Сейчас приняли Петрозаводск. Ленин уже знает, что творится в Мурманске. А все иностранные посольства уехали в Вологду.
– В Вологду? – был удивлен Павлухин.
– Да. И это очень опасно для Вологды, для нашего Архангельска… для всей страны! Я пошел, – сказал Дрейер, поднимая высокий капюшон. – Виден берег, и мне надо на пеленгацию…
В тяжком грохоте льда впервые Павлухин заснул спокойно.
* * *
От делегатов съезда Ленин узнал о некоем «словесном» соглашении между Мурманским совдепом Юрьева и союзным командованием. В предательство не хотелось верить, и поначалу Совнарком решил, что Юрьев введен в заблуждение, просто обманут. И его надо поправить, помочь ему авторитетом Совнаркома…
Когда разговор Юрьева с Центром закончился, на пороге аппаратной комнаты уже стоял, подтягивая черные перчатки, принаряженный лейтенант Басалаго.
– Не хватит ли тебе валять дурака? – крикнул он. – Стрела на тетиве, сейчас она сорвется с лука…
– А наш блин подгорает, – ответил Юрьев. – Совнарком требует от нас, чтобы мы раздобыли от союзников бумагу… «Словесное» соглашение Центр желает превратить в письменную гарантию от оккупации. Но ведь тогда этим письменным документом будет разрушено и наше словесное соглашение… Как ты думаешь?
Басалаго взбесил этот вопрос: что он думает?
– А почему ты не ответил им, что уже имеется у нас прямая санкция Троцкого?
– Я думал, что Совнаркому это будет… неприятно.
– Передай! – настаивал Басалаго. – Сейчас же!
Юрьев послушно велел снова соединить себя с Центром и стал ссылаться на телеграмму наркоминдела. Ответ пришел сразу «Телеграмма Троцкого теперь ни к чему. Она не поправит дела, а обвинять мы никого не собираемся».
– Передай им, – велел Басалаго, – что мы за собой никакой вины не чувствуем…
Юрьев передал: «А мы за собой никакой вины и не чувствуем. Мы не оправдываемся…» Басалаго вытащил его потом на улицу.
– Пора, – сказал он. – Пора отрываться от Москвы, – ты сам видишь, что нам с ними не по пути. Но прежде надобно наш Центромур отмежевать от влияния Целедфлота в Архангельске…
– Ты так думаешь? – совсем растерялся Юрьев.
– Не перебивай! В сферу чистой мурманской политики попадет Мурман, поморье Кемского и Терского берегов. Ты прав в одном: нужно краевое управление… со своим политическим курсом, со своими договорами, со своей администрацией! Если большевики так щедры на раздачу «самостоятельности», так вот пусть теперь знают: Мурман тоже самостоятелен и автономен… Не жри снег, дурак, горло простудишь. А ты еще нужен… Болтать и огрызаться по сторонам предстоит тебе много.