Уже закрутилась поземка над полянами, а далеко от Архангельска – во Франции – было тепло. И был ранний час, когда в вагон к французскому маршалу Фошу поднялись германские парламентеры; в Компьенском лесу вовсю заливались горластые птицы…

Фош руки немцам, конечно, не подал.

– Чего вы хотите? – рявкнул он.

– Мы хотим получить ваши мирные предложения, – был ответ.

– О! – захохотал Фош, довольно сияющий. – Но вы ошиблись: у нас нет к вам, немцам, никаких мирных предложений. Напротив, нам, французам, очень нравится продолжать эту войну…

Но в двери Германии уже стучались матросские кулаки революции, и немецким генералам ничего не оставалось, как униженно умолять победителей о снисхождении.

– Нам, – говорили они Фошу, – очень нужны ваши условия. Мы, немцы, более не в силах продолжать борьбу.

– Ах вот оно что! – воскликнул Фош. – Значит, вы пришли, чтобы просить о мире? Вы уже не способны воевать… Ну что ж, вот это мне нравится! Это совсем иное дело…

Так заканчивалась первая мировая война.

Белая птица мира коснулась своим метельным крылом и тех, кто пропадал сейчас на фронте Мурманской дороги, кто гибнул в лесах под Архангельском. Весть о Компьенском перемирии врезалась в сердце каждого солдата интервенции болью.

– А мы? – спрашивали в блокгаузах. – Для всей Европы уже мир, а мы осуждены еще дохнуть здесь? И вот вопрос: за что?..

* * *

– А сегодня холодно, – сказала Землячка. – Совсем зима… – И она сунула руки в рукава полушубка.

Старая большевичка, Розалия Самойловна Землячка была членом Реввоенсовета; она же возглавляла партийную работу в Шестой армии. Жизнь бросала эту женщину из края в край, и вот сейчас качались за окном скорбные ели, тянулась вдаль проселочная дорога, а ей было никак не согреться в этой холодной лесной сторожке…

Самокин поковырял вилкой картошку в котелке.

– Кажется, готова, – сказал он, голодный.

Землячка села за стол, громко позвала:

– Гершвин! Товарищ Иосиф… ну где ж ты?

В комнату, пригибаясь под низкой притолокой, вошел… сержант американской армии и потер здоровенные рыжеватые кулаки.

– О! – сказал он. – Давно не ел картошки в русском мундире.

Теперь сидели за столом трое. Каждый чистил для себя.

– Товарищ Гершвин, – объяснила Землячка Самокину, – родился в Одессе, но еще мальчиком родители вывезли его в Америку… Сегодня утром он перешел фронт.

– Сдался? – глянул Самокин в сторону американца.

– Зачем? – обиделся сержант. – У меня есть полк, есть твоя родина. Я прибыл совсем за другим. По делу!

– А как вы отнеслись к миру?

– Мы не видим его, этого мира. Консул прислал нам в полк поздравление с окончанием войны. Но он же сообщил, что мы остаемся здесь до самого конца…

– А какой будет конец? – спросил Самокин.

– Вот и мы в полку удивлены: что же является для нас концом? Архангельское кладбище многим уже знакомо…

Гершвин толково, без тени смущения, рассказал о многом. Англичане, говорил сержант, устроились в этой войне лучше всех. Когда наступление – они прикрывают наступающих. Когда же отступление – им не надобно поворачиваться: они и без того первые, а остальные лишь прикрывают их бегство. О белой армии, которая сейчас создается в Архангельске, и говорить не приходится: куда ни пошлют – за все спасибо.

– Но мы англичанам не спускаем, – похвастал Гершвин. – Особенно когда выпьем да встретимся, так мы их лупим где только можно. Мы же народ деловой и за дело умирать умеем. Но здесь у нас нет дела, и вот парни попросили меня сходить к вам, чтобы кое-что выяснить…

Землячка дополнила рассказ сержанта:

– Там есть один американский полковник, и он желает лично переговорить с кем-либо из видных большевиков… Ты не откажешься?

– Это на каком участке?

– Там, где Уборевич командует.

– А-а, я эти места знаю. Ну что ж, схожу. Переговорю…

В котелке осталась последняя картошина, и две вилки – вилка Землячки и вилка Гершвина – застыли в неловкости над нею. Только сейчас оба заметили, что эта картошина – последняя.

– Бери уж ты, – засмеялась женщина. – Ты молодой, такой большой, тебе больше меня надо.

– Возьму, – сказал Гершвин, – на дорожку…

…Вот и поздний вечер; сегодня французы сдают позицию американским стрелкам. Пока солдаты варят горячий глинтвейн, инженерная служба быстро углубляет «ленивые» французские капониры, возводит накат блокгаузов, ставит рельсы для подвоза боеприпасов, – американцы осмотрительны, и строить они умеют. Они же, эти американцы, и оказались самыми ненадежными в армии интервентов… Еще не успели допить глинтвейн, как один из них выскочил на самый бруствер траншеи, замахал руками:

– Э, русска! Не надо стреляй… А где книжки?

По ходам сообщения, среди красных бойцов, ползет шепот:

– Опять книжек просят! Давай книжек…

Пошли веселые перезвоны между штабами Шестой армии:

– Противник снова требует партийной литературы…

Москва и Петроград принимают из Котласа и Вологды сверхсрочные телеграммы: «Высылайте литературу на английском языке. О русской революции, о Ленине, о том, что такое Советская власть…» Даже бумагу стараются подобрать получше. Срочно печатают. На далеком севере, где-то между Емцой и Вагой, наступает затишье. Шестая армия стойко выдерживает эту тишину: никто не стреляет. В бойцах нет ненависти к врагу, – враг обманут.

А время от времени – над этой тишиной – возглас:

– Э, русска! Пуль-пуль не надо! Книжки давай…

– Потерпи, милой! – несется ответное. – За ними поехали.

– Эй, русска! Давай скорее, а то уйдем… Нам холодно!

Наконец литература прибыла, и ее пачками, словно гремучие гранаты, перебрасывают на сторону противника. Проходит день, два, три… До чего же тихо – даже не верится. Только шумит лес.

Боец поднимает голову, вглядывается в рассветную синь.

– Чисто, – говорит он, вставая в рост. – Пошли, ребята, скорее. Пока беляки не нагрянули. Те нашим книжкам не верят…

И верно: недавно отрытые капониры пусты, на рельсах еще стоят тележки с бомбометами. Американцы ушли, бросив фронт, – они ушли в Архангельск, и там их в глаза называют «дезертирами». Но ссориться с ними тоже нельзя: у них – техника, самая лучшая, у них – обувь, самая выносливая, у них – денег хоть завались. Американцы очень нужны в этой войне…

Самокин собрался выехать на передовую, и Землячка напутственно сказала ему на прощание:

– Ты ведь понимаешь, что пуля – дура: убьет, и нет человека. А слово, оставляя врага живым, делает .из него друга. Не только воспитать своего бойца, но надо и перевоспитать солдата противной нам стороны, – именно так и ставится задача! И я уже чувствую, что лучшими агитаторами за окончание интервенции будут сами же интервенты!

– Это очень заманчиво, Розалия Самойловна: победить интервенцию ее же солдатами, – ответил Самокин. – Но я как-то плохо верю в братание. С немцами тоже братались изрядно, только мы, как последние дураки, после братания втыкали штык в землю, а немец тут же с великой радостью пер на нас дальше…

Встреча с американским полковником была назначена на поздний вечер. Сиреневые тени легли на землю. И без бинокля было видно, как вышел из деревни одинокий человек. В мятой фетровой шляпе, в макинтоше штатского покроя, на ногах – обмотки, как у солдата, а тонкие ноги ступали при этом очень уверенно.

Остановились – один напротив другого, шагов за пять.

Разговор начал американский полковник:

– Почему вы стреляете в нашу сторону? Мы ведь не враги. А война окончена.

– Однако, – возразил Самокин, – не мы же пришли к вам в Америку, – это вы сейчас на нашей земле.

– Верно подметили, – захохотал полковник. – Я и сам не знаю, как мы сюда закатились. Сначала нам внушали союзные чувства к русскому народу, теперь говорят о стратегических соображениях. Но какой нам смысл разрушать русские деревни, и без того несчастные? Мои солдаты спрашивают у меня, а я многого сам не понимаю… Но так продолжаться далее не может!

– К сожалению, так продолжается слишком долго!

– Но разве нам это нужно? Я и мои, солдаты, мы полностью признаем мистера Ленина, мы уважаем его и против большевиков сражаться не намерены. Что же касается англичан, наших союзников, то в британских войсках тоже заметно брожение…

Самокин спросил о белой армии и получил резкий ответ:

– С этой белогвардейской сволочью мы, честные американцы, ничего общего не имеем. Разбирайтесь с ними сами! А я от имени своих солдат выражаю вам восхищение стойкостью вашей армии…

Полковник подошел к Самокину ближе, долго расспрашивал его о системе нового Советского государства. Литературу он взял охотно. Расстались они довольные друг другом. А рано утром на этом участке фронта разгорелся жестокий бой. Оказывается, ночью американцев сменили русские офицеры. Сменили умышленно, ибо американский полк, проникнувшись большевистскими настроениями, замышлял восстание на январь 1919 года. Однако не удалось: многих солдат полка арестовали…

За океаном госдепартамент САСШ осенью получил сообщение: только арест «большевистских агитаторов» предотвратил вооруженный мятеж в войсках…

* * *

Генерал Марушевский был столь маленького роста, что когда он сидел, то ноги свешивались, не доставая пола. От этого в армии его заспинно называли: «Володинька…» А перед Володинькой массивной глыбой возвышался Эдмунд Айронсайд. Отлично выбритый с утра (и вечером опять побреется), с голубыми глазами, совсем еще молодой парень. Это был человек, предвосхитивший поэзию империализма Редьярда Киплинга: мальчиком он убежал из пансиона, зашагав в рядах колониальных войск по знойной Африке:

Только – пыль, пыль, пыль

От шагающих сапог…

Марушевский невольно задумался перед этой глыбой. Уже само назначение в командующие молодого сорванца с временным генеральством свидетельствовало, что Англия придает войне на севере характер экспедиции в дикую, малокультурную страну. Марушевского это коробило. Но было уже совсем непонятно, зачем, вызывая его, Володиньку Марушевского, из Стокгольма, старый Чайковский вызвал в Архангельск и генерала Миллера.

Два командующих – при армии, которой еще не существует. О создании этой армии Марушевский и беседовал сейчас с Айронсайдом, который настаивал на скорейшем образовании русских полков. Нисколько не стесняясь, он утверждал, что русский офицер плох, но зато благонадежен, а русский солдат прекрасен, но совсем уже не благонадежен. На это Марушевский ответил Айронсайду, что любую армию, прежде чем ее пустить в дело, надобно выдержать какой-то срок в казарме, дабы воспитать ее… Айронсайд подумал над этим и сказал:

– Хорошо! Мы пробудем здесь ровно столько, сколько вам понадобится для организации и обучения этой армии… – Казалось, дал понять точно: не уйдут!

В низу лестницы Марушевского встретили два русских полковника: Сергей Констанди, потомок балаклавских контрабандистов, и князь Мурузи в чине английского лейтенанта. Обеспокоенно они спросили своего генерала:

– Ну, что там слышно от англичан, Владимир Владимирович?

Марушевский пожал плечами, дольше обычного натягивал перчатку, – он был взволнован и даже… оскорблен.

– Я не ошибусь, – ответил, – если скажу так: политика союзников здесь колониальная. Именно такая, какую они применяют в отношении цветных народов. Господа! В русском человеке очень развито инстинктивное чувство. И вот заметьте, с каким недоверием относятся в Архангельске к англичанам… Но у нас, господа, нет иного сейчас выхода: мы вынуждены принять помощь даже от явных колонизаторов. Давайте будем для начала наводить порядок…

Порядка не было. Сверкая огнями, празднично украшенный, стоял посреди Двины французский пароход-магазин «Тор», и оттуда наплывала на город беззаботная музыка. Сновали катера с покупателями – колониальная лавка работала вовсю. «Тор» был загружен исключительно предметами парижской роскоши: дамские лифчики и корсеты новейших фасонов, духи от самого Коти, парфюмерия, сладости, вина, ажурные чулки, воздушные туфельки… И все это можно купить, только имей деньги!

Не было порядка, но не было и денег. В городе усилился ночной грабеж; стреляли так лихо, словно щелкали семечки. По низам Архангельска околачивались темные, подозрительные люди – без документов. Кто они? На призыв Чайковского к населению вступать в ряды армии откликнулись два-три гимназиста. Повторялась та же история, что и с большевиками: рабочий Архангельска в белую армию не шел. Но, кажется, призови его теперь в Красную Армию – он взял бы винтовку с радостью. Большевиков уже стали называть: наши…

Маймакса, Бакарица, Соломбала снова были впереди, протестующие: эти пригороды играли в Архангельске такую же роль, как и крейсер «Аскольд» когда-то в Мурманске, – их боялись интервенты. А что мужик в северной деревне? Не он ли бунтовал против Советской власти? Не деревня ли идет на поводу у эсеров?..

Ну, так пусть сами эсеры и расскажут нам об этом:

«Трудно передать деревенские настроения… Тут и злоба на богачей, которые остаются в деревне, и зависть ко всякому, кто может спокойно сидеть дома, и надо всем этим – упорное нежелание воевать. Жутко становится, когда послушаешь их речи. Одни ни за что не пойдут на войну, пусть лучше их убьют в деревне, другие – пойдут, но при первом же случае перебегут к большевикам, чтобы опять восстановить власть народа, власть бедноты…»

Вот в таких-то условиях и стали ковать белую армию на севере. Начал Марушевский, как и положено убежденному монархисту, с введения погон. Боже! Что тут началось: старые боевые офицеры бились в истерике – что угодно, только не погоны. Погон боялись после февраля и октября 1917 года как чумы. Таких трусов Марушевский сажал на гауптвахту. Кокарды, погоны, ордена, именное оружие – Володинька обвешивал офицеров заново… Удалось!

Правда, заходить в пивные офицеры теперь боялись: там сидели за кружками солдаты и спарывали погоны каждому. А отправка на гауптвахту встречалась истерией – весьма показательной:

– Господа! Прощайте, меня уводят на расстрел…

Князь Леонид Гагарин обходил архангельских букинистов:

– Нет ли у вас устава внутреннего и дисциплинарного?

– Что вы, молодой человек! Революция их давно уничтожила…

Нашли экземпляр как библиографическую редкость.

– Двадцать пять рублей, – загнул букинист.

– Велено купить, сколько бы ни стоило…

Отпечатали в типографии Архангельска – с ятями. Читали вслух, с выражением, как забытые вирши. Кое-как армию собрали.

Теперь ее ранжировали, одевали, вооружали – под наблюдением англичан. Первым делом вояки неслись в «Солдатский клуб», где дружно скупали все бутерброды и весь табак. Вечером приходили в клуб иностранцы: шалишь, лавки уже пусты – здесь побывали русские.

– Русские слишком нахальны, – говорили тогда. – Надо выделить для них отдельный стол… Ну их к черту!

Вмешался в это дело Союз христианской молодежи в Америке: он откупил большую посудную лавку, устроил в ней клуб для русских; в руки американских идеологов попали не только желудки, но и головы русских солдат – они их дурили в этой лавке как могли. Однако бутерброды здесь были куда как жирнее, нежели скромные английские сандвичи и засохшие пудинги. В благодарность за это Союз христианской молодежи выкачивал из русских лесов меха лисиц, белок и горностаев… О'кэй!

– А теперь, – объявил генерал Марушевский, – пора создать клуб георгиевских кавалеров. Именно отсюда, из «Георгиевского зала», перенесенного из Москвы в Архангельск, мы и станем черпать сливки доблестного русского офицерства… Кстати, господа, еще раз прошу вас всех: перестаньте танцевать!

Ох, сколько было танцев в Архангельске… Куда ни придешь – везде танцуют. И везде пьют. А напившись, калечат один другого кулаками, стульями, пулями и шашками. Винный угар носился в морозном воздухе… Офицеры по утрам жевали чай, корицу, всякую дрянь, чтобы не пахло. Стоит человек, лыка не вяжет, колеблется, но понюхай его – нет, ничего не пил, не пахнет…

Дело теперь прошлое – можно посочувствовать и Марушевскому: ему было трудненько. Казалось, что из Стокгольма генерал заехал прямо в царство мертвых душ – и очень боялся оказаться Чичиковым. Какие-то тени прошлого окружали его. Вот появился вдруг тихий, весь в черном, Терещенко, министр Временного правительства, и, никому ничего не сказав, скрылся незаметно. Приходил в губернское управление американский профессор Арчибальд Кулидж – от военной промышленности Штатов – и, послушав, о чем говорит Чайковский и его окружение, вдруг серьезно заболел – с трудом доставили профессора на родину… «Впрочем, – размышлял Марушевский, – я здесь калиф на час: приедет генерал Миллер, и пусть он расхлебывает…»

Фронт застыл, уже подмороженный. «Пробки» интервентов, засунутые в горло реки и в колею дороги, сидели крепко, закрывая Архангельск от натиска большевиков. Колчак, свергнув власть Директории, рванулся через Урал… Он уже близок: сани с солдатами едут по горным отрогам; впереди Екатеринбург, Пермь, Вятка. Адмирал объявил себя верховным правителем, и все остальные правители (в том числе и архангельские) должны ему подчиняться.

– Это возмутительно! – ругался старый Чайковский. – Колчак поступил с Директорией так же, как этот хулиган второго ранга Чаплин-Томсон со мною в Архангельске… Признав заговорщика Колчака, я должен тогда признать и правоту заговорщика Чаплина?..

Это случилось, когда из Ливерпуля – на помощь армии Колчака – уже вышел ледокол «Соловей Будимирович»; ледокол явно опаздывал, и массивы арктических льдов вот-вот готовы были сомкнуться за Диксоном, закрывая пути в устья великих сибирских рек. Все в Архангельске были радостно возбуждены: крах большевизму ощущался близко, как никогда…

В один из этих дней к Марушевскому проник губернский комиссар (точнее – вице-губернатор) Архангельска, лидер партии народных социалистов Игнатьев.

– А знаете, генерал, – сказал он, – пока тут французы торгуют чулками и пудрой, практичные англичане покупают у нас Кольский полуостров с его богатствами и бухтами.

– Как? – подскочил Марушевский. – Весь Мурман?

– Весь.

– Это… грабеж.

– Но Чайковский продаст. Куделя с паклей до сих пор сидят у него в печенках, и он должен как-то компенсировать убытки.

– А кто купит? – спросил Марушевский.

– Покупатель вполне почтенный… сам Шеклтон!

И тут завихрило, закружило… началось.

Лютый мороз обрушился нежданно, как удар меча.

Вот и зима – стой, реки; стой, корабли; стой, солдат.

– Вперед, бойцы Шестой героической… вперед – по снегам!

* * *

– А разве вы этого не знаете? Это же трава сеннеграс, она кладется в башмак солдата, чтобы впитывать потную влагу. На куртки пойдет медвежий мех. Рукавицы – лучше всего из собачьего. Обувь «финеско» шить следует из шкуры самца, снятой с головы оленя, и обязательно мехом наружу… Зима началась, и я получил работу по сердцу: поездки на санях и, снаряжение полярных экспедиций. Отсюда я вижу свою звезду – она сверкает мне, как драгоценный камень: одинокая и непостижимая. Господи, только помоги Архангельску победить Москву!

Человека, говорившего так, звали Эрнст-Генри Шеклтон. Известный полярник, теперь он имел чин майора. Он прибыл на север России как советник генерала Мейнарда, командовавшего британскими войсками на Мурмане. Шеклтон имел определенную задачу: подготовку и снаряжение карательных экспедиций против большевиков. В первую очередь – против отрядов чекиста Спиридонова, ведущих зачастую борьбу партизанскую – на лыжах, лесными тропами, среди скал и полярного безлюдья. Сани, собаки, рацион, упряжь, одежда, вооружение – все это входило в рассмотрение Шеклтона…

Шеклтон был очень интересным и мужественным человеком, он много сделал для науки, и мы не будем оскорблять его памяти. Мы будем говорить только о майоре Шеклтоне. Вот он! – типичный англичанин, с сочными губами; приятный склад лица, редкая улыбка, крепкие мышцы следопыта… Одна только деталь в нем необычна: в петлице френча – русский орден святой Анны. Да, никто из полярников не пожинал столько лавров, как этот человек. Шеклтон был так популярен в мире, что с почестями проник ко дворам древних династий Европы – к Гогенцоллернам в Берлине, к Габсбургам в Вене, к Романовым в Петербурге (кстати, все эти три династии лежали теперь в развалинах и прахе)… Россия же обласкала Шеклтона словами приветствий еще Шокальского и Семенова-Тян-Шанского; тогда как раз был расцвет русско-британского альянса, и Николай Второй дал Шеклтону двухчасовую (это очень много!) аудиенцию, в конце которой приколол орден Анны на смокинг «великого британца». И вот он снова в гостеприимной России…

Язык Шеклтона – это язык колонизатора.

– Интересы Британской империи, – делился он вечерами с генералом Мейнардом, – всегда были близки мне. Понятие империи наполнено для меня реальным содержанием. Королевство представляется мне сокровищницей громадной ценности. Увеличение же этих ценностей есть моя основная обязанность… Я ищу, везде ищу и буду искать ничейные земли для короны!

И величественный Мурман показался ему «ничейной» землей. К себе его! Под британскую корону! Скорее!

Обходил на корабле уютные тихие бухты, лежавшие в застывшем покое, ловил рыбу на крючок, даже без наживки, ласкал пышные меха с глубоким подшерстком, крошил молотком кристаллы горных пород, видел, как убегает от него в глубь земли жила никеля. А вокруг – ширь, ширь, ширь, и в морозном паре гремели могучие мурманские водопады… Шеклтон задыхался – от миллионов, которые валялись у него под ногами. Вторая Аляска лежала перед ним, почти покорная…

Вот что он говорил в эти дни:

– Отсюда, из бараков Мурманска, мне уже мерещится золотое будущее. Я смолоду верил, что мне предопределено судьбою и богом иметь миллионы, и я нашел свою золотую жилу… здесь! Одним ударом я разрешу все свои затруднения, добуду колоссальное состояние, которое я просто призван иметь как англичанин… Только бы Архангельский Совет сумел победить Совет Московский!

Генерал Мейнард, более практичный, придерживал его пыл:

– А если здесь не удастся?..

– Тогда, – отвечал Шеклтон, загораясь снова, – я проломлюсь через льды в море Бофорта… Меня уже зовут манящие голоса эльфов, все очарование тайны неведомой Чукотки, – Чукотка тоже земля ничейная. Я вижу свою звезду. Одинокая и непостижимая, она сверкает мне из полярных льдов, как драгоценный камень… Не спорьте, генерал! Только бы Совет Архангельский победил Совет Московский, и тогда моя судьба решена…

Бедный Шеклтон! При полной политической безграмотности, ему казалось, что в России были два «Совета» – Архангельский и Московский, и вот они не поладили, и на этом можно теперь хорошо нагреть руки… Я еще раз говорю: имя Шеклтона слишком уважаемо в нашей стране, и мы не будем оскорблять его светлой и достойной памяти. Но из песни слова не выкинешь, и вот что пишет советский биограф Шеклтона – Никита Болотников:

«Нельзя оправдывать заведомую подлость только потому, что человек, совершивший ее, благородно вел себя в других условиях… В то время как другой полярный исследователь, „великий норвежец“ Фритъоф Нансен, всячески способствовал тому, чтобы спасти советских людей от голодной смерти, – прославленный полярник Эрнст Шеклтон голодом и силой оружия пытался сломить их волю…»

Что ж, будем знать о «великом британце» и это! Мурман был продан, и этот эпизод, пожалуй, самый мрачный из всей истории интервенции в России.