Аркадий Константинович Небольсин дошагал до сортировочной. На путях стоял под парами паровоз, и машинист его поджидал.

– Достал, Песошников? – спросил Небольсин, замирая сердцем.

– Один, – ответил машинист, с оглядкой по сторонам передав в руку инженера бумажку, сложенную, как пакетик для лекарства.

Аркадий Константинович вернулся к себе в вагон.

– Виктор, я достал… какое это счастье! Смотри – вот он… Брат с недоверием развернул бумажку с типографским текстом.

ПРОПУСК

на право вхождения

в Советскую Рабоче-Крестьянскую Россию.

Действителен на одно лицо и на целую воинскую часть до дивизии включительно.

– Это для меня, – сказал полковник. – А вот… вот и моя дивизия! – И он показал на притихшую Соню. – Как быть с нею?

– Мне пропуска не надобно, – ответила девушка. – А тебе, мой дорогой, этот пропуск сохранит жизнь.

– Вы так думаете? – хмуро спросил брат и замолк.

Между братьями за эти дни не установилось добрых отношений, как раньше. Они были кровно рады встрече, однако нечто незримое, но явственно ощутимое расцепляло их братние пожатья. За тонкой стенкой вагона звучали ласковые слова брата, которые он щедро раздаривал по ночам женщине, спасенной им от ужасной смерти. И она отвечала ему в ночной тишине – тоже словами ласки. Но наступало холодное утро, и опять начинались мучительные разговоры… «Куда? Куда идти русскому человеку? Где сейчас место русского офицера?»

Пропуск на право появления в пределах советской России, для него новой и непонятной, Виктор взял, но потом признался:

– Аркадий! Пойми: я проделал такой страшный путь не для того, чтобы оказаться в стане большевиков. Я приехал, напротив, чтобы драться с ними… Нещадно! Кроваво!

Небольсин-младший ответил ему на это:

– Как тебе не стыдно? Сукин ты сын… Я же все слышу: ты принимаешь ласки от молодой женщины и… Нещадно, говоришь? Кроваво, говоришь? Так начинай тогда с нее – с этой женщины! Она же мыслит не так, как ты…

Удар пощечины оглушил Аркадия Константиновича.

Страшная обида резанула по сердцу. Но слез не было. Он только сидел на стуле и качался, качался, качался.

– За что ты меня ударил? За что ты меня ударил? За что ты меня ударил? – Прости! – кратко.

– Уж не за то ли, что я так ждал тебя все эти годы?

– Прости! – опять кратко.

– Как ты мог меня ударить?!

Виктор Константинович резко остановился, взял брата за голову и сочно поцеловал в лоб.

– Прости! – повторил снова. – Ты непонятен для меня. А я, наверное, для тебя… Я иногда думаю: неужели это ты? Где ты?..

– Да, я – это я, и я здесь, – ответил ему младший брат. – Ты говоришь мне, что проделал страшный путь, который привел тебя (и я верю – привел искренне!) в стан белых. Но ты еще ни разу не спросил меня о моем пути. Поверь, этот путь тоже не был устлан шелками. И мне никто не кидал здесь цветов под ноги. Но этот путь – мой путь! – привел меня (и верь – привел искренне!) как раз в другой лагерь – в лагерь большевиков…

– И ты – большевик?

– Нет. У большевиков два градуса партийности. Есть члены партии и есть сочувствующие советской политике. Так вот, я – сочувствующий. У меня нет на руках даже бумажки, подтверждающей это. Знаю только, что в Петрозаводске я внесен в список сочувствующих партии Ленина… И это мое право, брат, выбирать пути!

– Все это очень странно, – вздохнул полковник, снова разглядывая пропуск. – Откуда у тебя это?

– Привезли с линии. В Мурманске такой пропуск достать очень трудно. Но там, южнее и ближе к фронту, такие пропуска висят на деревьях и белки заворачивают в них орехи на зиму.

– Я вижу – ты меня простил и уже шутишь, Аркашка! А мне вот не до шуток: вот уж никогда не думал, что я, русский офицер, и вдруг стану подлым дезертиром…

Из соседнего купе пришла Соня, потерла розовые ладошки.

– Можно? – спросила. – Я вам не помешаю?

– Растолкуйте, Соня, этому олуху. А я устал.

– Я не олух! – вспыхнул Небольсин-старший. – Я четко воспринимаю взаимосвязь всех событий…

Соня коснулась ладошкой его головы, пригладила волосы, и был на голове полковника пробор – тонкий и четкий, как у английского клерка, очень внимательного к своей службе.

– Уступить жестокой правде, уступить обстоятельствам, – сказала Соня тихо, словно произносила слова любви (ночные слова), – это ведь качество сильного человека. Слабый человек, – внушала она полковнику, – способен только отступить, но он никогда не может уступить. Дорогой Виктор, я ведь знаю вас за сильного человека… Вы это доказали! И не раз! Вы же очень и очень сильный человек.

– Псих! – сказал младший брат раздраженно. – И дубина! Это просто нервная дубина. Вы его, Сонечка, не очень-то замасливайте ласковыми словами!

В тамбуре, улучив минуту, Соня спросила инженера, когда же они смогут покинуть Мурманск. Небольсин ответил, что выезд из Мурманска очень сложен: надо быть терпеливой.

И снова заговорил о брате:

– Путаница в его башке (прилизанной столь отвратно) потому, что он долгие годы был оторван от России. Издалека он не смог, конечно, сложить правильное представление обо всем происходящем здесь. Я уверен, что, если бы его сунуть на денек-другой во всю здешнюю мерзость, он бы прозрел…

– Мне очень трудно говорить о нем, – ответила Соня. – Я чувствую в нем много хорошего. Но все это хорошее искажено, изломано, отравлено…

В тамбур неожиданно шагнул Небольсин-старший.

– Соня! – сказал он. – В лучшие годы моей жизни четыре женщины травились из-за меня, а двое оскорбленных мужей стреляли в меня. Я был арлекин… Сейчас все изменилось. Вот тебе моя рука, и говорю тебе в присутствии брата: ладно, я поеду в советскую Россию… ради тебя! Ты доволен? – спросил он брата.

– Не кокетничай, – ответил ему младший Небольсин. – Ты давно не в театре. Здесь проходит дорога. Дорога между жизнью и смертью. А я – ваш Харон… с молоточками на скромной путейской фуражке. Уже немало душ я отправил через железный Стикс, но не в царство мертвых, а в царство живых. Доверьтесь же и вы мне! Идите в вагон, а то дует сквозняк. А я пошел – у меня много дел. И вы у меня не одни!

* * *

Это была сущая правда: помимо брата и этой женщины были еще двадцать три человеческие жизни, которые надо спасти. Двадцать три! И в каждом – сердце, слабое или сильное, нежное или грубое; но, какое бы оно ни было, тонкое шильце пули пробивает любое сердце насквозь…

«Вагон, – думал Небольсин, – самое главное – вагон!»

В конторе его ждал приказ генерала Чарльза Мейнарда, под которым ему велели расписаться. Только потом инженер его прочитал. Мейнард писал, что «имеется немалое число русских людей, особенно среди железнодорожных служащих, главной задачей которых является создание беспорядков… Караулам отдан приказ: стрелять без предупреждения…».

В кабинет вошел машинист Песошников, выждал с минуту.

– Они, – сообщил шепотом, – уже в вагоне.

«Они» – это двадцать три человека, которых надо сберечь от мурманской контрразведки; «они» – это кадры для спиридоновских отрядов.

И путеец-инженер сказал путейцу-машинисту:

– Вагон, который долго стоит на одном месте, обязательно привлечет внимание. Надо гонять его с места на место! Понял? Пусть маневровщики не дают ему покоя. Даже в Колу! На мыс Дровяное! Куда угодно, только бы он не стоял на месте…

– А когда будут сбивать эшелон, Аркадий Константиныч?

– Собираем. Сейчас я уже не удельный князь на магистрали: что скажут англичане – то и делаю… Кстати, не читал приказ Мейнарда? Вот прочти: огонь открывают без предупреждения!

Они расстались. Машинист Песошников, курсируя от Мурманска до линии фронта, имел, естественно, тесную связь с большевиками Петрозаводска. Небольсин его никогда об этом не спрашивал, но догадывался, что связь прочная, и от этого сам Небольсин чувствовал себя уверенней.

…Небольсин весь день провел в конторе, пропуская мимо своего стола дела и делишки, но мысли его были неотступно связаны с этим вагоном, который гоняют сейчас по путям, и цифра «23» все время преследовала его… «Двадцать три плюс брат с Соней, итого – двадцать пять!»

Тут его навестил месье Каратыгин с приветом от Зиночки, которая, если верить слухам, стала любовницей Ермолаева.

– Аркадий Константинович, – сказал делец, – его высокопревосходительство одобрил один список желающих выехать в советскую Россию, требуется только указать, что я, мол, «приверженец большевизма»… Не желаете?

– Что не желаю?

– Да в этот список попасть…

Аркадий Константинович выгнул плечи за столом:

– А вы господину Брамсону тоже предлагали?

– Ну какой же он «приверженец большевизма»?

– А почему вы меня сочли… этим «приверженцем»?

Каратыгин покраснел:

– Так, значит, не желаете? – и спохватился вдруг уходить.

– С чего вы это взяли? Конечно, не желаю…

Каратыгин выкатился. Всего же по Мурманску блуждало из рук в руки восемнадцать списков. Ермолаев пока играл в демократа.

– Пожалуйста, – говорил щедро, – мы никого не держим. А слухи о расправе с выезжающими возле линии фронта, где целые эшелоны пропадали в тундре бесследно, – эти слухи казались настолько ужасными, что мурманчане даже не верили в них. Списки проворно наполнялись именами – все новыми. И каждый наивно вписывал напротив своей фамилии, что он «приверженец большевизма» (иначе – без этих слов – не выпускали). Шли дни, недели… Списки росли: тысяча, вторая, третья…

– …всего восемь с половиной тысяч, – отметил Брамсон в своем докладе на совещании у губернатора; здесь же присутствовал и Небольсин; путеец спросил у старого юриста:

– Повторите, пожалуйста… Я не ослышался?

– Восемь с половиной тысяч «приверженцев большевизма»!

За столом губернатора послышался тяжелый вздох; Ермолаев повернулся к поручику Эллену:

– Что скажете, поручик?

– Это немыслимо… С каждого надо снять две фотокарточки, измерить ступни ног. Наконец, англичане не пожелают, чтобы валюта уплыла от них из Мурманска, – значит, перед отправкой всех надобно обыскать. А вы, Аркадий Константинович, – спросил Эллен, – ручаетесь за эшелонирование этой массы «приверженцев»?

– Нет, – ответил Небольсин, хотя мог бы сказать и «да»…

– Пусть они составляют эти списки и далее, – желчно заметил Брамсон. – Не будем мешать каждому выявить свое истинное лицо. По сути дела, составляя списки, производят работу, которую должен был проводить поручик Эллен, выискивающий подозрительных элементов в крае. Списки еще пригодятся… для проведения нами разумных репрессалий!

– Необходим строгий отбор выезжающих, – сказал Ермолаев. – Болтунов и бездельников можно смело отправлять через фронт. Пьяниц тоже – к большевикам! А лиц, явно склонных к большевизму, следует отделять… для сидения на «Чесме»!

Небольсин не имел отношения к этим спискам, чтоб они горели! Но зато он имел прямое отношение к отправке эшелонов.

Списки продолжали расти. И вот в один из дней по улицам Мурманска четким строем продефилировал взвод милиции. Дошагал до штаба и остановился под окнами генерал-губернатора.

Ермолаев в своей тужурке авиатора вышел на крыльцо:

– Здорово, молодцы!

– Здрам-жрам, ваше пры-выс-ха-ди-тел-ства!

– Спасибо, ребята! – расчувствовался Ермолаев.

– Рррады старрраться!

– В чем дело у вас? – спросил он их.

Милиция подала коллективное заявление: все они состоят из «приверженцев большевизма» и желают скорейшей отправки в советскую Россию. Ермолаев глянул в список и понял, что переиграл: теперь машину надо крутить назад, иначе власть на Мурмане останется совсем без людей.

– Кру-у… ом! – скомандовал губернатор. – В лабораторию за Шанхай-городом… ша-а-агом арш!

Это была «лаборатория», где властвовал поручик Эллен.

– Разувайтесь, – сказал он милиционерам, и у каждого обвели карандашиком по бумажке рисунок ступни; с каждого сняли по две фотографии и… отпустили по домам. Милиция осталась в Мурманске, активно занимаясь сечением алкоголиков (при Ермолаеве был такой порядок: заметили тебя пьяным – получи, голубчик, двадцать пять розог в отделении милиции)…

Наконец из комендатуры раздался звонок: завтра на рассвете отправить эшелон за линию фронта. Аркадий Константинович сразу вспотел – вот он, этот момент, настал-таки! Те двадцать три человека, запертые в вагоне, доедают уже сухари, их мотает какой уже день по путям. И брат изнервничался, и Соня тоже устала ждать… «Итак, пора!» Песошников вошел к нему неслышно, они затворили двери и тихо переговаривались.

– Этот вагон на сцепке, – советовал Небольсин, – надобно загнать куда-нибудь в середину эшелона, чтобы он не привлекал внимания. По опыту знаю, что глаза невольно задерживаются на первом вагоне от паровоза и на последнем вагоне с фонарем.

– Хорошо, – отвечал Песошников, – там на сцепке у меня свои, сделают. Только бы пломбы не стали рвать!

Небольсин спросил его:

– Песошников, ты объясни мне, как все это произойдет?

– А так… Довозим до Кандалакши, один перегон. Там в депо есть свои ребята, не всех еще повыбили. Когда стемнеет, пломбы они сорвут. И всех людей из вагона выведут. К морю. На Капицы!

– На Колицы?

– Да. Там наши партизаны, – объяснил Песошников. – Ну, а из Колиц будут выводить, очевидно, лесом… Через фронт!

Небольсин еще раз все взвесил и потянулся к пальто.

– Где мне своих сажать? – спросил.

– Часиков так в двенадцать, когда будет потише, можете привести их на шестую стрелку. В это время вагон будет там… Аркадий Константиныч, – сказал Песошников, – не мешало бы и вам до Кандалакши прокатиться. Все-таки – вернее.

– Конечно! – ответил Небольсин, берясь за шапку. – Я так и рассчитывал – поехать. Наконец, мне надо и с братом попрощаться как следует. Теперь мы не скоро увидимся…

Придя домой, Небольсин сообщил, чтобы готовились.

– И не брейся, – сказал он брату. – Так естественней…

Полковник со злостью хлопал дверями вагона:

– Черт бы побрал эту жизнь! Соня, простите за грубость.

– Что делать? – вздохнула женщина.

Томительно тянулось время. Щелкал будильник на столике. Аркадий Небольсин кидал в мешок белье, еду, табак.

– Воду, – говорил. – Надо не забыть воду…

Он вдруг с особой нежностью, остро резанувшей его по сердцу, посмотрел на молодую женщину в штанах и гимнастерке.

– Соня! – сказал. – Бедная моя Сонечка… Прибило вас к нашему берегу, и стали вы родной. Вы еще будете очень счастливы, Соня. У вас такое славное лицо… Дай бог!

– А тебя нам ждать? – отрывисто спросил брат. – Когда?

Аркадий Константинович ответил ему:

– Виктор, меня убьют здесь… сволочи!

– С чего ты это взял?

– У меня дурное предчувствие. Такое же, как было однажды в Петрозаводске, когда меня убивали в Обществе спасания на водах. Правда, это было давно.

– А кто тебя там убивал?

– Один белогвардейский тип. Вроде тебя, мой миленький брат. Только у него был один глаз… А второй стеклянный – голубой-голубой! Но он, наверное, не был почетным членом, как я, нашего Общества, и потому не он меня, а я его, кажется, утопил..

– Странно! – заметил старший, брат.

– Присядем на дорожку, – предложила Соня…

Потом они шли по ночному городу, среди путей и стрелок. Вагон стоял на месте. Из темноты выступил «башмачник», спросил:

– Клещи-у вас? Работайте. А я постою на матовихере…

Три раза (и четвертый отдельно) ударил Небольсин в стенку вагона, чтобы люди не пугались: свои. Клещами сорвал пломбы, сказал брату: «Помоги!» – и откатили в сторону тяжелую дверь на роликах. Изнутри пахнуло человеческим теплом. Двадцать три приговоренных жили в этом вагоне уже давно.

– Пополнение, – сказал Небольсин во мрак. – Примите.

Первой они подсадили Соню. Полковник задержался в дверях:

– Целоваться не будем… Еще увидимся?

– Да, в Кандалакше найдем способ. Может, еще и выпьем там!

Лязгнула дверь. В темноте, на ощупь, Небольсин закрепил щипцами свежие пломбы. «Башмачник» пошел в одну сторону, а инженер в другую… «Итак, двадцать три плюс еще двое!» За брата он не ручался, но двадцать четыре человека станут бойцами.

* * *

С утра надел фетровые валенки, накинул полушубок, чтобы не мерзнуть в дороге, взял в руку трость. Отправился на станцию. Возле перрона, готовый к отходу, стоял эшелон. Он был сбит из вагонов разного калибра и назначения. Первым шел международный пульман – для англичан и служащих, потом краснели, как сырое мясо, «американки» с боеприпасами; среди них, совсем незаметный, затерялся и этот вагон.

Вдоль перрона, несмотря на ранний час, уже прохаживался поручик Эллен в черных наушниках от холода.

– Добрый день, Севочка, – сказал ему Небольсин.

– Тоже едешь, Аркашка?

– Да, груз ответственный. Не мешает и проветриться иногда.

– Сколько всего потянете?

– Двадцать три, – сказал Небольсин и похолодел. – Что я говорю чепуху? Раз, два, три… – качалась в руке его трость, пробегая вдоль эшелона. – Всего восемнадцать, Севочка!

– То-то же, – ответил Эллен. – В семь?

– Да, в семь. Немножко запоздаем…

С опозданием, около восьми, эшелон тронулся. Тяжелые платформы сотрясались над высоким обрывом скалы, под которой затаились скважины горных озер. А за древней Колой уже пошли постреливать в окна милые елочки, все в снегу, такие приятные…

В пульмане ехали и мурманские: Каратыгин с Ванькой Кладовым (оба по делам). Каратыгин, разбогатев на спекуляциях, теперь скупал, где можно, катера и шхуны, а Ванька Кладов…

– Ванька Каин, – спросил Небольсин, – тебе зачем ехать-то?

– Лекцию в Кандалакше прочту. В Мурманске ничего прошла.

– О чем лекцию?

– Да разное… – заскромничал Ванька Кладов. – Например, такая: «Есть ли большевизм носитель экономического благосостояния?» Или: «Отношение большевиков к русскому духу». Ничего, слушают. Я их, эти лекции, потом в Архангельске у эсеров книжкой напечатаю. Гонорарию платят, а чего еще надо?..

– Слушай, а что там Юрьев сейчас?

– Да видел я его, еще осенью. Сидит в предбаннике и бумажки скрепочкой подшивает. Материт англичан… Мелкий чинуша!

– Ну, так ему, собаке, и надо… А – Басалаго?

– Тоже не фордыбачится. Там своих таких хватает…

– А не метнуть ли нам по маленькой? – предложил Каратыгин. – Хотя, Ванька, про тебя и говорят, что ты шулерничаешь, но у тебя денег много… Черт с тобой, хоть облопайся!

– Про тебя тоже говорят, что ты из блохи жир вытопишь.

– Это что! – засмеялся Каратыгин, довольный похвалой. – Я и со змеи мех стричь умею… Инженер, составите нам компанию?

Кажется, все шло блестяще. Поезд наращивал скорость, уже проскочили Лопарскую, скоро Тайбола, затем станция Оленья. А там и Кандалакша недалеко. Небольсин, довольный, потер руки.

– Давай, – сказал. – Кто сдает первым?

Играли с разговорами, обсуждая последние расстрелы.

– Мы что! – говорил Кладов, расправляя картишки веерочком. – Мы ничего… А вот японцы во Владивостоке – поэты, не чета нашему Эллену. Убьют большевика, а в газете «Владиво-Ниппе» на следующий день так пишут… У кого тройка?

– Что пишут-то? – спросил Каратыгин. – У меня валет.

Ванька Кладов хлобыстнул картой по чемодану:

– Пишут поэты так: «Неизвестный, влекомый заманчивой прелестью дальних сопок, ушел из этого мира в неизвестные дали, где цветут райские мимозы…» Чья карта пошла?

– Поэты, – презрительно сказал Небольсин и загреб весь куш себе: сразу много денег, – он играл азартно, широко.

– Вот это здорово! – обалдел Ванька. – Кто же тут шулер?..

Летела за окнами, пропадая в метелях, запурженная земля Мурмана, и где-то там, в середине эшелона, мотался вагон под пломбами. Все складывалось отлично. Небольсин кучей свалил на чемодан рубли, фунты, франки, выдвинул их на банк.

– Мечи! – сказал и закурил, прищуривая глаз.

И опять выигрыш: в этот день ему везло, просто везло.

– Ванька Каин! – хохотал Небольсин. – Ты не журись. Ты себе на одних лекциях дом построишь. Про Каратыгина я не говорю: он жулик старый, скоро англичан нагишом по миру пустит…

– Да, – обиделся Каратыгин, – их пустишь! Гляди, как бы они нас не пустили. Привезут на копейку – увезут на рубль…

За игрою время летело незаметно. Забыли поесть – азартно шлепали карту на карту. Небольсину везло как никогда: карманы его полушубка торчали раздутые от выигрыша.

И вот уже затемнели трепетные дали: вечер…

– Где мы сейчас? – спросил Ванька Кладов.

Небольсин выглянул в окно: бежал пустынный перегон.

В этот самый момент в последнем вагоне рука в кожаной перчатке крепко взялась за рукоять стоп-крана и рванула его на себя. Игроки сунулись лбами в стенку купе, деньги и карты полетели на пол. У Небольсина екнуло сердце. Мимо пульмана пробежал какой-то прапор.

– Инженера дистанции! – кричал он. – Просим выйти…

– Я сейчас… – сказал Небольсин и пошел к выходу.

Паровоз звонко дышал паром. Белела тундра, чернел кочкарник. Аркадий Константинович бессильно прислонился к ступеням площадки, когда увидел, что сбивают пломбы с его вагона.

– Вперед! – велел ему прапор, а из вагона солдаты прикладами уже выгоняли под насыпь людей; издали было видно, как брат подал Соне руку и она спрыгнула в его объятия. – Вставай сюда! – показали Небольсину.

Он стал спиной к вагону, лицом к тундре. Солдаты Славяно-Британского легиона вдруг скатились под насыпь. Стали утаптывать под собой снег. Все казалось дурным сном, бредом. И вдруг – по чьему-то приказу – над тундрой заревел паровоз: ревел неустанно, хрипло, все заглушая…

Первый залп грянул – прямо в лицо. Упала женщина.

– Что вы делаете? – закричал Небольсин навстречу выстрелам.

Второй залп рванул щепу вагонов над головой.

Люди падали и мешками сползали под насыпь… Желтые языки огня выхлестывали из винтовок – горячо и с треском. Когда Небольсин опомнился от ужаса, он стоял один. А вокруг него лежали убитые. И он увидел своего брата, худого, небритого, без погон, в английской шинели. А на груди брата рассыпались золотые волосы Сони, и на плече девушки коробился погон русской армии – великой и многострадальной русской армии…

Небольсин шагнул и разглядел в окне последнего вагона лицо Эллена; рука выкинула трость – со звоном брызнули стекла.

– Ты будешь мертвым тоже! – закричал Небольсин. – Я клянусь: ты будешь мертвым… Ты будешь мертвым! Тебя убьют тоже…

* * *

С этого дня инженер Небольсин исчез, словно в воду канул.

Больше никто и никогда не видел его в Мурманске. Контрразведка поручика Эллена сработала на этот раз очень точно…

А эшелон двинулся дальше, сотрясая на поворотах тяжеленные платформы с боеприпасами. Трупы двадцати пяти убитых, закостенев на морозе, остались в тундре.

Они будут здесь встречать весну, солнце и ветры…