Первая гусиная травка пошла стрелять вдоль гнилых заборов, и весна была самым трудным временем для Спиридонова и его полка. Петрозаводск никогда не забудет этой весны 1919 года.
Обыватель еще доедал засохшие пасхальные куличи с липовым чаем, когда красную столицу Олонии взяли в жестокую осаду. С севера по шпалам двинулись отряды Миллера и Мейнарда; со стороны финской границы, вызывая всеобщий ужас, пошагали по трупам финно-карельские банды; а внутри самой Олонии, словно нарывы, вызрели в кулацкой тишине и сытости безудержные бунты – от Шунъги до Толвуя все полыхало…
Опять ревел гудок Онежского завода. Строились коммунисты и красноармейцы, комиссары и совслужащие… Спиридонов сказал:
– Кому за сорок пять – шаг вперед! Вы можете идти домой…
В больницах рвали на бинты уже тюль занавесок. Отовсюду тянулись, шарпая колесами по песку, подводы, а на них – раненые, гангренозные, изувеченные. «Ужас!» – говорили те, кто возвращался из мест, захваченных белофиннами. Борьба была жестокой – на грани звериной лютости. Страшно, когда русский сходится в нещадной битве с русским. Но, пожалуй, еще страшнее, когда финн встает против финна, – это самые свирепые в мире противники, и красные финны приняли на себя первые удары белых финнов.
Три фронта в Олонии, а четвертый – в самом Петрозаводске, и Спиридонов метался между этими фронтами. Кусок хлеба, прожеванный на ходу, глоток воды у колодца – и снова в бой… Белые с ходу заняли Видлицу и вступили уже в Олонец; и здесь и там были госпитали – всех раненых они вырезали; телеграф со стороны Лодейного Поля не отвечал. Гнали скот, даже молодняк; через тихие улицы Петрозаводска, в реве коров и блеянье коз, прошли гонимые войною стада – отощавшие, давно недоенные. Отовсюду пылили брички, а в них – выше головы – связки бумаг: архивы местных исполкомов. Детей, наспех закутанных и поцелованных, вывозили в Вытегру – подальше от битвы. Семьям коммунаров грозило беспощадное уничтожение, и надо было эвакуировать их подальше. Грохочущие составы вывезли женщин и семьи коммунистов далеко. Даже слишком далеко от Петрозаводска – в Курскую губернию…
В один из дней Матти Соколов, отступая из бандитских лесов со своим разбитым отрядом, привел в ВЧК пленного – проводника. На допросе он не сразу, но все же сознался, что весь этот ужас нашествия возглавляет с финской стороны офицер германского вермахта по фамилии фон Херцен. «Опять немец! – поморщился Иван Дмитриевич Спиридонов. – Сейчас-то уж какого им рожна надобно?» При обыске у проводника были найдены адреса Юденича и барона Маннергейма.
– Значит, спелись, – был вывод Спиридонова. – Теперь жди, когда наши из Архангельска на поклон в Хельсинки побегут…
Цель Юденича и белофиннов одна – Петроград, но подступы к нему лежали не только в разливах Луги и Нарвы, – здесь, в болотах Карелии, на окраинах Петрозаводска, также решалась сейчас судьба этого вечного города, и каждый боец понимал, как он ответствен перед революцией. Рельсы, рельсы, рельсы – проклятые эти рельсы: по ним уже катятся с севера бронепоезда интервентов. Вконец разбиты о шпалы, вдрызг размочалены об острый гравий последние лапти бойцов красной Олонии… Штанов уже не было. Мы не оскорбим чести и мужества спиридоновцев, если скажем здесь правду: они воевали уже в кальсонах.
Сейчас они отступают. Отступают. Отступают.
Не так уж все страшно: они не отступят!..
– Милиционеров, – велел Спиридонов, – тоже на фронт… А где это музыка наяривает? – спросил, прислушиваясь к мазуркам.
Ему ответили, что на вокзале, воодушевляя бойцов, идущих на передовую, уже второй день играют гарнизонный оркестр.
– Пусть доиграют и – на фронт!
Музыканты сложили блестящие трубы и зашагали босиком по грязи. Им выдали учебные винтовки – с дыркой в канале ствола, и при каждом выстреле лица музыкантам обжигало выхлопом раскаленных пороховых газов. Их легко было узнать среди бойцов, этих музыкантов: вся правая часть лица у них почернела… Среди ночи доложили:
– Они уже рядом. В шести километрах от города…
Новая задача для Спиридонова: эвакуировать буржуазию. Губернские учреждения катят на Вытегру – там все-таки спокойнее. Кажется, из города выжали все, что можно, – все закрыто, пусто на улицах, ревком оставил на весь Петрозаводск только шесть коммунаров… Шесть человек на всю столицу Олонии! Остальные уже там, под Сулаж-горою, они – в бою. И оттуда доносится:
Это есть наш последний
И решительный…
По ночной станции Петрозаводск процокал конный разъезд. Было тихо среди путей, и лошади, высоко вскидывая тонкие ноги, робко переступали через рельсы. Отряд всадников медленно ехал вдоль путей, вдоль эшелонов, пустых и одичалых. Усталые кони, мотая гривами, старались хватить губами первую весеннюю травку. Разъезд как разъезд – удивляться тут нечему. Но при свете луны вдруг блеснули на плечах всадников офицерские погоны…
– Белые! – началась паника. – На станции уже белые! Спиридонов выбил окно, выставил на подоконник пулемет.
Длинная очередь трясла и трясла его плечи… И семнадцать часов подряд – с ночи до ночи – Петрозаводск был оглушен ревом снарядов, криками близких штыковых схваток. Семнадцать часов, в крови и грязи, стояли спиридоновцы и рабочие. Колонна за колонной, нещадно поливая все живое огнем, лезли на проволоку враги. Тут уже все перемешалось, – и в русскую речь вплетались слова финна, карелы кричали по-русски, а русские горланили по-фински:
– Такайсин… пошел прочь! Тааксепяйн… назад!
На рассвете никто не верил в тишину. Но тишина стояла над городом и окраинами. Тишина – вязкая, пахучая, дремотная. И пахло ландышами. Враг был отбит, и только трупы лежали по холмам, поросшим свежей гусиной травкой.
– Пить… – сказал Спиридонов; подцепил из колодца ведро; задрав его над головою, он пил, пил, пил… – Вот что, – сказал потом Спиридонов, – мы напрасно погорячились… Всех губкомовских из Вытегры вернуть. Семьи коммунаров тоже пусть едут обратно. Мы Петрозаводск отстояли, и не хрена им там болтаться по Курской губернии…
Прямо из боя к нему подошел комиссар фронта Лучин-Чумбаров.
– Дай и мне… – сказал хрипло.
Был он брезглив, долго глядел в глубину ведра – нет ли там какой гадости. А напившись, сообщил:
– Некогда было сказать раньше… Дело тут такое: тебя, Иван Дмитриевич, к ордену Красного Знамени, – получи и гордись!
– К черту! – ответил ему Спиридонов, всматриваясь в лица мертвецов. – Или всему полку, или никому. Один я ордена не приму!
И пошел прочь от колодца, задевая плечом косые заборы. Ему очень хочется спать… спать… спать…
* * *
На станции Масельгская – тоска, и зябнет под дырявым чехлом нестреляющая пушка; ударника нет как нет, и пальцем его не заменишь… От этого еще тоскливее кажется жизнь: не веселят ее вечерние танцы на перроне с барышнями уездного значения под комариные скрипки. И шумит лес за станцией. Тишина, тишина… Близкий фронт постукивает винтовками, хлопает вдалеке граната, и снова – тихо. Время от времени появляется над поляной «Старый друг», шины его колес долго мнут нежные ландыши. Кузякин, еще не остывший после полета, садится на крыло, держась за живот.
– Французы куда-то провалились! – кричит он хрипло. – Давай, только на английском. Пулемет надо зарядить, все ленты расчихвостил… А гада Постельникова еще не встретил…
«Дался ему этот Постельников; спит теперь – и во сне его видит… Однако, – размышляет Вальронд, – небо, как и море, широкое: попробуй, товарищ Кузякин, найди…» Чтобы не есть даром паек, мичман вызвался чинить оружие спиридоновцев. Пулеметы были разных систем: кольты и «шоши», «манлихеры» и «виккерсы», а чаще всего – «максимы», уже изношенные, заедающие при стрельбе. Как-то попался британский «пом-пом», и Женька разобрал его с наслаждением. Вспомнился «Аскольд» – там были такие, против авиации…
Он сидел в избе, где разместил свою мастерскую, и держал в руке новенький английский автомат. Русская армия до автоматов так и не довоевала. Правда, появились одиночные – Федорова и Токарева, но ввести в производство их не успели: началась революция. Оружие хорошее, и стало Женьке опять тоскливо. «Черт возьми, – подумал, – когда оправится Россия от разрухи?» Шумел и шумел лес. Рукою, испачканной в масле, Вальронд подцепил с края стола драгоценный окурок. Над притолокою избы был вколочен гвоздь, чтобы вешать фуражку, и вспомнился ему тут Чехов: « – Вот и гвоздик… Хорошо бы не повеситься!»
Мощным ревом рвануло над лесом, – это опять возвращался Кузякин. На этот раз не один… Сверкающий «ньюпор» красного военлета гнал над рельсами машину британского «хэвиленда». За небесной схваткой следили бойцы; с тряпкой в руке выскочил и Вальронд. Стояли, задрав головы, слушали, как стучат в облаках пулеметы – стрекочут, будто две швейные машинки: шьют да пошивают!
«Хэвиленд» тянуло в лес, но Кузякин простреливал врага с бортов. Он не давал ему воли: вот тебе рельсы Мурманки, и здесь ты угробишься. А в лес я тебя не выпущу, нечего тебе там делать… И два шмеля, обозленно воющих один на другого, порхали над магистралью. Конец врага наступил внезапно. «Хэвиленд» вдруг резко отвернул в сторону и врезался носом в насыпь… Всё!
Кузякин посадил своего «Старого друга» на травку, шагал от самолета к избе, мрачный и суровый.
– Постельников? – спросил его Вальронд еще издали.
– Ну да! – ответил Кузякин. – Станет тебе мой ученик таким козелком летать… Нет, это англичанин, кажется. Он мне что-то орал в воздухе, да я не понял… Хочешь посмотреть?
– Нет. Там лепешка от человека.
– Все будем в лепешку… Где тут лопата?
Кузякин был человеком благородным. Не поленился – саморучно отрыл под насыпью могилу поглубже. Бережно перенес в нее останки британского пилота, которого, как выяснилось из наручного браслета, звали Джеймс Фицрой; этому парню было всего двадцать три года. Какая большая жизнь улыбалась ему каждое утро…
– Жалко мне тебя, сопляка! – сказал Кузякин над могилою. И поставил крест с такой надписью:
Здесь лежит английский пилот
ФИЦРОЙ
Ему было 23 года
Могилу просим не разрушать
Фицрой был обманут
Свежий холм земли окружили бойцы, притихшие.
– Кто же обманул его, товарищ Кузякин?
– А что ты за дурак такой? Все мне тебе объяснять надо… Не беспокойся, – сказал Кузякин, – ты его не обманывал. Я тоже без обмана и подлости сбил в честном бою… Фицроя обманули еще на родине, и ты, пентюх валдайский, сними шапку. Фицроя мне жаль!
В тот же день он слетал в Петрозаводск, доставил оттуда трясущегося от страха фотографа с треногой. Велел сделать снимок могилы, и, когда отпечаток был готов, Кузякин сказал Вальронду.
– Морской, ты английский знаешь… Пиши: «Ваш юный пилот Фицрой храбро дрался, и мне было трудно его сбить. Посылаю фотоснимок с его могилы и возвращаю документы покойного…» Что там еще надо добавить? Как ты думаешь?
– Добавь, – посоветовал Вальронд. – «Выражаю глубокое соболезнование семье покойного».
– Идет… – согласился Кузякин.
Вальронд потом как-то при случае заметил военлету:
– У нас на флоте такого порядка не было: топили друг друга без любезностей. Конечно, я тебе смерти не желаю. Но вот, случись, тебя собьют белые, неужели они поступят так же?
– Не мне ломать старый обычай, – сказал Кузякин… – Так уж повелось среди летунов всего мира. А сбить меня здесь, на севере, может только один человек… Только один!
– Кто?
– Есть такой полковник-ас… Сашка Казаков. Мы с ним приятели были. У него семнадцать побед на счету. Но, говорят, крепко стал зашибать водочку. Сейчас он в Архангельске… краса и гордость авиации Миллера! Но сначала, – закончил Кузякин тихо, – я грохну Постельникова… Как нагнусь – так режет!
* * *
Лапти носить надо уметь. Эту истину Вальронд понял совсем случайно, во время отступления. Два греческих мула (их отбили вчера у англичан), звякая уздечками, тянули через колдобины пушку без ударника. И фуражку мичман вешал теперь не на гвоздик, как было у станции Масельгская, а на сучок дерева.
Нетрудно догадаться: Масельгскую они сдали.
Вальронд сносил две пары лаптей, отступая…
Третьи натерли ему ноги, и тогда он пошел босиком.
Для лихого мичмана с крейсера «Аскольд» – это уж слишком. Но, очевидно, так надо: путь был избран… вместе с народом и до конца! И никто его не толкал в загривок на этот путь – он сам ступил на него. Так что не пищать! А путь нелегкий – особенно вот в таком отступлении, когда между пальцами босых ног выдавливается черная торфяная жижа, ледяно режущая ноги.
– Ретирада что надо! – говорил Вальронд…
Разъезд № 12 – ни души, и провода оборваны, смотаны в катушки, лежат на перроне: Одинокая козочка щиплет травку. Конечно, козочку они эту съели, – прощай, разъезд № 12!
Разъезд № 11 – тут они встретили бойцов, занимавших позицию. Полураздетые, иные в грязных кальсонах, заросшие бородами и охрипшие, они шатались от голода. Здесь съели, после долгих дебатов, двух греческих мулов, а пушку погрузили на платформу. Конечно, эту бесполезную пушку лучше всего в отступлении было бы «потерять», но совесть артиллериста не позволяла Вальронду это сделать. Берег, тащил за собой и… проклинал ее!
Спиридоновцев обходили англичане, и бронепоезд шпарил через лес осколочными. Осколки разили белок на деревьях, к ногам бойцов однажды упала куропатка. Белые заняли Повенец, и к отряду Спиридонова, отступавшему далее, примкнула пожарная команда из Повенца, возглавляемая аптекарем – одноглазым бойким малым. Из леса вышли три брата Пашковы, партизанящие в округе, попросили патронов (в долг!) и снова скрылись в дебряной чаще. Вальронд не переставал удивляться народной выдержке: их бьют, их лупят, они отступают, но воля народа крепнет. Это было удивительно и наводило Вальронда на всякие ассоциации из русской истории: так, наверное, было при Мамае, такой же дух поднимал мужика в двенадцатом… Что-то незримо ожесточалось в душе каждого – даже в отступлении.
На окраине Медвежьей Горы они укрепились, прибыл и товарищ Спиридонов; жестко совал руку бойцам, без улыбки, без слов. Заметив пушку, залепленную грязью, спросил Вальронда:
Дотащил?
– Допер.
– Дело!
Вот и весь разговор…
В этот день рядом с ними упал вражеский снаряд. Он тяжело шлепнулся на землю и не взорвался. Бешено крутясь, словно суппорт гигантского станка, снаряд медленно переползал через лужу, и грязные брызги залепляли лицо Вальронду и Спиридонову. Два человека смотрели один на другого, ожидая мгновенной смерти, пока наконец снаряд не успокоился в луже – еще дымясь… весь в накале вращательной скорости полета…
– Так как это все называется? – перевел дух Вальронд.
– Это называется – повезло. Долго жить будем!
– Спиридонов! – И Вальронд шагнул к нему через лужу. – Я хочу с тобой поговорить. Просто так. По-человечески. Не против?
– Давай говори.
– Что дальше будет? Мы же драпаем, Спиридонов.
– Верно. У нас просто аховое положение. Но тифа еще нет!
– Правда, – согласился Вальронд, – черт знает почему, но вши кусают нас не тифозные… А что же дальше?
– Дальше будет как в сказке: мы победим, флотский! Но сначала сдадим, видать, и разъезд десятый. И… эту Медвежку сдадим тоже. Нам здесь не устоять.
– Трудно… – вздохнул Вальронд.
– Еще как! Ты бы посмотрел, что под Петрозаводском было: Там перекалечило столько народу… Детишек жаль – натерпелись. А мы с тобой – бугаи здоровые!
Отошли оба в сторону, и за их спинами взорвался снаряд, присмиревший в луже. Фонтаном жидкой грязи сочно плеснуло поверху.
– А я что говорил? – захохотал Спиридонов. – Везет?
– Везет… Только, если меня накроет, прошу не писать на моей могиле: «Здесь лежит военспец такой-то…» «Военспец» отдает канцелярией! А я все-таки не чиновник. Напиши: мичман!
– Трепло ты, мичман, – добродушно сказал Спиридонов. А на станции полно вагонов, несет от них запахом навоза и карболки. Вовсю работает жаркая вошебойня, по улицам ходят бойцы, напрашиваясь на ужин к хозяевам. А поужинав, кладут под горшок деньги. Это закон для всех спиридоновцев (жестокий закон: поел – заплати). Вальронд со своими ребятами, двумя приблудными артиллеристами, загнал калеку пушку во двор избы. В потемках горницы нащупал гвоздик – повесил фуражку.
Отвечеряли рано. Лежа потом на печи, при свете керосиновой лампы, допоздна читал белогвардейский «Мурманский вестник», издаваемый Ванькой Кладовым. Читал, встречая знакомые имена: Харченко, Брамсон, Эллен… Думал о них: «Вот дерьмо собачье!» И, задрав ногу, почесал босую пятку. Фукнул на лампу, уснул спокойный. И крепко спал – здоровым сном здорового человека.
Утром его разбудил истошный вопль.
– Танька-а-а!.. – надрывались под окнами. – Танька идет!
Вальронд соскочил с печи: он любил всяких Танек и Манек…
– Где Танька? – высунулся в окно.
Но издалека доносился неясный гул. Артиллеристы уже впрягали пушку в лошадей, чтобы удирать подальше. Раздвинув на окне герани, Вальронд спросил:
– Что там грохочет? «Бепо»?
– Нет, танки… – внятно объяснили бойцы.
Вальронд сорвал с гвоздя фуражку. Разлетелся в сени избы.
Хлопнул себя по лбу – заскочил обратно в горницу.
– Гвоздь! – заорал он, вне себя от восторга.
И, вцепившись в гвоздь, стал вырывать его из стены.
Вырвал! И, зажав в потном кулаке, кинулся на двор…
– Разворачивай! – приказал. Пегие лошади рванули трехдюймовку в распахнутые ворота.
Был серый день, моросил мелкий дождь. Избы серые, поля серые, дым серый, и он увидел английские танки (тоже серые). Две машины на гусеницах, облепленных травой и глиной, елозили невдалеке от позиций. Ветер доносил оттуда, помимо грохота, и острый запах газолина, могуче отработанного моторами в выхлопы.
Это было нечто новенькое в войне, и бойцы Спиридонова невольно пятились назад. Понукаемые кнутами, лошади домчали пушку до передовой линии, развернули ее. Из снарядной двуколки достали первый снаряд, и он был тоже серый, как и весь этот денек.
– Заряжай! Чего вылупились на меня? Заряжай, говорю…
Желтый затылок унитарного патрона ядовито зеленел капсюлем. Чавкнула челюсть замка, намертво захлопывая канал. Вальронд сам наводил орудие и в скрещении панорамы видел, как плавно карабкается через валуны железная махина фирмы «Рено».
Вставил гвоздь – вместо ударника.
– Топор! – кричал, прыгая. – Давай топор!..
Из окопов – голоса бойцов:
– Да что он? Пушку рубить собрался?
– Давай без разговоров… Я держу его на прицеле!
Дали топор. Он откинулся назад всем телом:
– Разбегайся! Я один в ответе… – И треснул обухом по гвоздю, словно заколачивая его в пушку. Чудо свершилось: гвоздь пробил капсюль, и пушка, давно молчавшая, вдруг откатилась назад в четком залпе. Земля вздыбилась перед танком, и танк на минуту замер…
– Гвоздей! Готовь гвоздей мне, а снарядов – хватит!
Сразу изменилась обстановка. Бойцы, раскусив секрет, дружно ломали заборы, выдирая оттуда гвозди – поновее.
Выстрел за выстрелом! Острая струя газов выкидывала гвозди обратно, как пули: «Рено» вдруг дрогнул и осел набок. Второй танк начал поспешно разворачиваться, удирая… Вальронд, весь в неуемном бешенстве, скакал возле пушки, и серый денек вдруг расцветился для него, как день рождения – радостный день.
В поддень его орудие – уже по праву – заняло боевую позицию. Англичане сидели вдоль полотна дороги, посылая в атаки то белых, то сербов. Снаряды противника, вылетая откуда-то из-за моста, дробили гранит, выкорчевывали вековые сосны. Потом разрывы сделались приглушеннее, словно хлопки в ладоши. Что бы это значило? Вальронд, озадаченный, поднялся во весь рост.
– Спиридонов, – позвал он, – ты ничего не замечаешь?
– Нет. А что? – подбежал к нему Иван Дмитриевич.
– А ты… понюхай! – сказал Вальронд.
Резедой или фиалками запахло вдруг над развороченной землей. Спиридонов закашлялся, в горле свистело и клокотало.
– Газы, – хрипели бойцы в окопе, удушаемые сладким ароматом; глаза их были сведены острой болью, они тужились раздвинуть веки пальцами, чтобы видеть… Ногтями драли затылки, скребли за ушами; кожу съедало; казалось, горит само тело.
– Отходи! – велел Спиридонов и, вытянув руки, как слепец, с зажмуренными, полными слез глазами, пошел назад…
23 мая отравленные газами бойцы Спиридонова оставили Медвежью Гору и отошли на новые позиции, на восемнадцать километров от Повенца, – впереди лежала станция Кяписельга, и ее надо было держать. А в захваченной Медвежьей Горе англичане сразу приготовили плуги и стали пахать на лошадях громадное поле мужицких пустошей – под аэродромы для своих бомбардировщиков.
Когда стемнело, Спиридонов вдруг повернул своих бойцов – в штыковую атаку. На четверть часа ему удалось отбить разъезд № 10. Только на пятнадцать минут, не больше: бронепоезд врага уже наседал на разъезд блиндированной мощью огня.
С разъезда приволокли британского офицера, и Спиридонов сказал:
– Эй, флотский! Ну-ка, поговори с ним так на так…
Пленный англичанин был техником аэродромной службы; карманы его френча были нашпигованы листовками – для чтения; примусными иголками – для спекуляции.
– Переведи ему, Максимыч: как им не стыдно? Против голодных людей, борющихся за свободу, бросать баллоны с газом…
Пленный в ответ твердил одно и то же:
– Это крайность… да, газы – крайность. Но у нас больше ничего не осталось. Англия – единственная страна в мире, которая никогда не знала поражений… Это крайность!
– Есть еще одна крайность, – заметил Вальронд от себя, – это сесть на транспорта и… Пора уже вам побыть немного дома!
Англичанин долго топтался в своих громадных бутсах, вздыхал.
– Вы правы, – согласился он. – Мы делали запрос в парламент. И будем делать еще. Мы тоже не всегда понимаем, зачем нас здесь держат. Тем более что президент Вильсон уже отзывает всех янки за океан. Готовятся выехать французы, итальянцы, румыны…
Это была хорошая новость.
– Однако мы, – закончил пленный, – мы остаемся. Без нас белая армия генерала Миллера погибнет…
* * *
Над прекрасной землей Олонии текли газы, и белые лебеди, отравленные ими, рушились с высоты, бессильно сложив крылья.