Ночной мрак был разбросан, вместе со льдом, впереди по курсу. Снаряды из носовой пушки, склоненной к борту, рвали ледяной пласт. Ледокол с грохотом влезал косым штевнем на лед, сизая толщь, не выдержав тяжести корабля, шумно трещала под его днищем, и машины рвали «Минин» опять на лед.
И так раз за разом – скрежет днища, треск льда, покачивание, снова удар и наползание на лед. Все содрогалось на «Минине», объятом ночью, и по каюте катались бутылки из-под коньяка. Генерал Миллер велел пробить эту ночь позывными мощной радиостанции: когда же, черт возьми, англичане раскачаются с демаршем?
Да, лорд Керзон, уступая просьбам Миллера, обратился к Наркоминделу РСФСР с дипломатическим демаршем – весьма странным. «Вы легко поймете, – сообщалось в ноте, – что, ввиду того, что правительство Его Величества больше года в широкой степени ответственно за питание (?) и общее благосостояние (?) населения Северной области, в Англии создалось бы особенно тяжелое впечатление, если бы Советская власть прибегнула к суровым репрессиям против населения…»
Евгений Карлович Миллер сразу успокоился.
Он перехватил бутыль, ползавшую по столу, налил коньяку:
– Запросите Мурманск: готовы ли там принять нас?
* * *
Мурманск был готов. И принять и поставить Миллера к стенке.
На громадном просторе, почти от самого Петрозаводска до древней избушестой Колы, раскинулась белая армия, уже не имевшая вождя. Мурманск – последняя отдушина, через которую еще можно бежать до Лондона, Парижа и дальше – вплоть до прерий Австралии, даже в сельвы Бразилии…
Чесменская радиостанция на Горелой Горке денно и нощно держала связь с ледоколом «Минин», на борту которого собрались люди – не чета Ермолаеву. Но Ермолаев не бежал, и его резолюция: «Схватить заговорщиков и уничтожить их путем утопления!», – эта резолюция для мурманских подпольщиков еще оставалась в силе. Ермолаев велел лейтенанту Юрасовскому приготовить орудия своего эсминца к огню.
– Так… на всякий случай, – сказал генерал-губернатор, вдруг ощутив себя самым главным на русском севере.
20 февраля, едва дошла до Мурманска весть о падении Архангельска, собрались в вагоне у Безменова мурманские большевики; здесь же был и Цуканов с «Ксении»; покуривал, весь настороже, машинист Песошников: он был старше всех по возрасту, многое повидал…
– Точка! – подал он голос в конце собрания. – Павел, ты пока помолчи, я скажу сейчас… Они, – он кивнул на дверь, – тоже не пальцем деланы, соображают… А что, если завтра? – И повторил: – Завтра!..
В ночь на двадцать первое ударили в окно казармы пленных красноармейцев, работавших в порту на разгрузке. Вскинулась белая тень за окном, припала к стеклу, продышав изморозь толстыми губами.
– Завтра, – сказали. – В полдень, по сигналу. Как выстрелит пушка на «Юрасовском» – так и начинай…
Завтра… завтра! День вставал над океаном, текли ветры вдоль каменного коридора залива. Отбили склянки на «Юрасовском», долго и нудно звенела на морозе чугунная рельса, призывая рабочий люд по местам. Расходились, согнутые от холода; под локтем каждого зажаты обернутые в газетку плоские завтраки – хлеб с маслом, конфетка к чаю. Казалось, день как день, он не сулит тревог особых – случайных. Рявкали, как всегда, маневровые, толкая через стрелки опостылевшие вагоны, которые расшатанно мотало на ослабленных стыках.
В полдень – четыре двойных динь-дона: склянки. И опять гудела рельса, зовущая на обед. Но выстрела с «Юрасовского» не было (почему?). Такелажники в порту с кровью сдирают с ладоней брезентовые рукавицы. Тросы – дрянь, старье, в колышках и ржави, немало докеров уже потеряло себе руки на этом деле. Замирают в ковше гавани паровозы, дружными ватагами ломит люд в пропаренные, как баня, столовки, тошниловки и харчевни. Многие пьют водку, – эти еще ничего не знают (пусть пьют).
Пленные красноармейцы, заломив шапки на ухо, разнесли по столам тарелки с супешником. Не присев, будто сорвались с голодного острова, быстро работали ложками, скоро черпая одну лишь гущу.
– Давай, – говорили, – размазывай. Успеть бы только горячего навернуть. Чтобы не с холодным пузом в драку залазить…
– Эй, ребятушки! – звала их повариха. – Вам картоплю?
– Некогда, мамашка… вечером доедим. – И пленные, толпясь в дверях, выскочили.
Выстрела не бмло (почему?). На смену пленным заталкивались в столовку, развозя валенками грязь по полу, портовики и солдаты гарнизона. Со звоном, с матюгами разбирали мятые миски, рвали у судомоек жирные мокрые ложки, выскальзывавшие из рук, словно рыбки, только что пойманные.
– Двигайся! – орали в очереди. – Чего, дурак, в «меньку» сунулся? Нешто барин такой, быдто в ресторан пришел… Еще читает!
Эти тоже ничего не знали. Час – выстрела нет (почему?). Те, у кого нервы послабее, уже перебегали в одиночку на «Ксению» – под защиту высоких стальных бортов.
Как раз в этот час, когда Мурманск еще обедал (когда и Ермолаев обедал тоже), машинист Песошников решил выстрела не ждать. Шагнул прямо в казарму комендантской команды. Оглядел лица солдат и подмигнул.
– Не дрейфь, – сказал. – Убытку не будет, завертим дело… По улицам комендантские шагали врозь, неся оружие. К ним уже привыкли (с ними и сам Дилакторский не мог справиться), а разброд строя не привлекал внимания. От Шанхай-города к ним примкнула колонна пленных красноармейцев, и в руках блеснули автоматы, купленные на проклятой толкучке мурманской барахолки! Пять рублей – не деньги на Мурмане: а кому жаль пятерки на такое великое дело?..
– А вот теперь, – рассудил Песошников, – теперь стройся!
Строем развернулись на столовку, подошли колонной, а там посреди взбаламученных столов, уже митинговал Павлуха Безменов.
– Решайтесь! – говорил он. – Кто не верит – в окно посмотри. Вот комендантская команда – она с нами! Вот ваши товарищи красноармейцы – они с оружием тоже! Или сегодня же власть Советов на Мурмане, или… беги вслед за Миллером!
Его смяло напором тел – все полезли в двери.
– Постой, милок! – орали. – Чего ране молчали? Дай до барака досигать, там у меня все есть, что надо…
От бараков и от вагонов сыпали обратно, уже вооруженные.
Приказ «Схватить заговорщиков и уничтожить их путем утопления», – этот приказ еще оставался в силе… Ну и пусть!
– Пошли!
Тремя отрядами, подняв красные флаги, повстанцы взяли склады с оружием. Пошли щелкать выстрелы – сначала пробные. Себе на радость. Вроде играли! Навстречу им была брошена милиция Мурманска… Но уже заливались за сопками колокольцы пожарных машин: с крючьями и топорами пожарные спешили на выручку восставшим, и милиция сразу сдалась.
Кругами расходилось восстание – шире, шире, шире…
Славяно-Британский легион отстреливался, уходя в сопки на санях. В бой вступило ополчение («крестики»). Палили с хохотом – как-то весело, и даже кровь на снегу, первая кровь, не страшила людей. Это настроение передавалось и белым солдатам: они высаживали пулю за пулей в небо, – мимо, мимо, мимо…
– Эй, – орали, – кончай трепаться… Чего делать-то нам?
– Подымай руки, паразит, будто сам не знаешь, что делать!
И руки поднялись… опять с хохотом.
Вот это было здорово!
* * *
Василий Васильевич Ермолаев затолкал за ворот мундира хрусткую салфетку, когда раздались первые выстрелы. Он к ним привык (на то и Мурманск, чтобы в нем стреляли) и спокойно почерпнул ложкой янтарную уху из свежей рыбы.
– Конечно, Борис Михайлович, – сказал он Брамсону, – женщины вносят слишком много осложнений в мужскую жизнь…
– А стреляют уже пачками, – заметил Брамсон, и его большое ухо, сиреневое от холода, было повернуто в сторону окна.
– Не обращайте внимания, – посоветовал генерал-губернатор, с аппетитом поглощая уху. – Эти Эллен и Дилакторский, словно малые дети, всегда стреляют не вовремя…
Брамсон оставил ложку и, сказав:
– Прошу прощения… – стремительно вышел.
Он вышел, даже не накинув пальто, огляделся и быстрыми шагами делового человека – прямо на борт парохода «Строитель». Здесь, кажется, было спокойно, и он вежливо попросил капитана:
– Милейший, добросьте-ка меня до Александровска…
Где-то там стреляли, где-то там осталась Матильда Ивановна (усатая Брамсиха, подло ему изменявшая), а впереди лежал фиорд, как всегда широкий, и – Александровск… Дальше, за Кильдинским плесом, следовал разгул океана – Европа!
Об этом знал и Ермолаев, оставшийся над тарелкой с ухой, которую он не доел. Эта уха была его последней в жизни…
– Алло! – кричал он в трубку телефона. – Это вы, поручик?
Эллен ответил ему.
– «Строитель» ушел с подлецом Брамсоном… только что!
– Как ушел? Куда? Только что сидел у меня за столом…
– Пробивайтесь с оружием в сторону «Ломоносова»! – кричал Эллен. – Я прикрою вас из окна «тридцатки» своими пулеметами!
– Где Дилакторский?
– Не знаю…
– Что происходит в Мурманске?
– Не знаю. Но, кажется, уже произошло…
– Да перестаньте! – ответил Ермолаев и велел соединить себя береговым проводом с «Юрасовским».
Вот точный ответ военного дисциплинированного человека:
– Лейтенант Юрасовский, командир эскадренного миноносца «Лейтенант Юрасовский», у аппарата.
– Расшибайте Мурманск из главного калибра, чтобы тут камня на камне не оставалось… Слышите, лейтенант? Разбейте все бараки, разносите вагоны на путях – эту заразу большевизма!
– Так точно, слышу. Я вас понял.
– Повторите!
– Есть развернуть главный калибр на город.
– Вы отвечаете головой.
– Есть отвечаю головой…
Хрустящая салфетка еще торчала из-под ворота мундира, а Ермолаев спешно надевал галоши, тянул на себя тужурку авиатора, повязывал шею шарфом (а салфетку вырвать забыл).
К нему пробилась Зиночка Каратыгина, преданно и нежно поцеловала ему руку.
– Я с вами, – сказала, – я согласна… на «Ломоносов»!
– О чем вы, сударыня?
– «Строитель» ушел, – лепетала Зиночка хорошеньким ротиком. – Остался один «Ломоносов», и я с вами… на всю жизнь. Вы просили меня на коленях, и я… я согласна… ради вас. Оцените!
– Ценю, – сказал Ермолаев, снова срывая трубку. – Это контрразведка? Эллен, это вы?
– Контрразведка слушает, – ответили ему.
– Слава богу… Кто у аппарата? Хасмадуллин?
– У аппарата большевик Павел Безменов… чего надо?
– Где поручик Эллен? – растерялся Ермолаев.
– Где подлец Брамсон? – заорал на него Безменов. – Ты нам своей башкой ответишь, если Брамсон уйдет от нас…
И грохнули трубкой – не стали разговаривать дальше.
Ермолаев повернулся на каблуках, сунул руки в карманы.
– Сударыня, – произнес он, слушая, как трещат выстрелы, – надо же быть благоразумной… Вы еще молоды, а я уже стар для вас. Ты уберешься отсюда или нет? – заорал вдруг, теряя терпение…
В окружении офицеров пробивался к штабу Дилакторский. Его убили на пороге крыльца – штыками. Бросая перед собой гранаты системы Новицкого, сотрясавшие землю, офицеры уходили – задворками – в тундру! Ермолаев видел все из окна и…
– Вы еще не ушли? – спросил он, поворачиваясь.
– Подлец… все мужчины подлецы! – заплакала Зиночка.
Ермолаев достал револьвер, царапнул им себя по виску.
Но в этот момент он заметил, как дрогнули орудия на «Лейтенанте Юрасовском», поползли вдоль гавани, нащупывая бараки и бестолочь вагонов.
Условного выстрела с эсминца в полдень не было (почему?).
Раздался выстрел – с борта «Ксении», и лейтенант Юрасовский, командир эсминца его имени, полег замертво у телеграфа, хватаясь стынущей рукой за боевой манипулятор. Орудия миноносца вернулись в диаметральную плоскость. Они встали снова на «нуль», как и положено им стоять в мирное время…
Ермолаев резко повернулся к распахнутым дверям.
– Только не стреляйте, – быстро заговорил он, – только не надо стрелять. Поверьте, это совсем ни к чему!
– Да не суетись, – ответил ему машинист Песошников и показал бумагу, обтерханную по краям, которую он извлек из-за голенища своего сапога. – Видишь? – спросил. – Закон?
– Что это? Не понимаю…
– Мандат, – ответил Песошников. – ВЧК!
– Позвольте, – стал пятиться Ермолаев, – позвольте… К чему эта комедия! Ведь вы меня не раз на паровозе возили!
– Прошу! – показал Песошников на двери. – Повезем дальше…
Его вели по улицам, салфетка торчала из-под мундира, облитая янтарным жиром вкусной ушицы, а он все твердил прохожим:
– Спокойно, только не надо стрелять, не нужно стрелять… Зиночка Каратыгина с воем ворвалась к себе в избу, рухнула на постель – в атлас, в пух, в негу. Она рыдала и не сразу сообразила, что мужа ее давно нет. А вместе с Петей Каратыгиным – чтоб он потоп, проклятый! – исчезли и все капиталы…
Надо отдать должное мурманским дельцам: они умели уходить тютелька в тютельку. Женщины их мало волновали!
На Ростинской пристани, что немного севернее Мурманска, Эллен с наслаждением раскурил папиросу. Хасмадуллин пропал, а вместе с палачом исчез и чемодан Эллена, стоявший всегда под кроватью поручика. Хорош Хасмадуллин! Ну, попадись он теперь… Мимо Росты, разводя пары, спешно проваливал на север – в сторону эмиграции – пароходишко «Ломоносов», и на палубе его толпа людей суматошно палила в небо, рассылая салюты.
– Эй, на «Ломоносове»! – звал их Эллен. – Подойдите к пирсу, я жду… Эй! Вы что, не слышите, сволочи?..
Все прекрасно слышали. Но подходить не стали. Драпали.
Откуда-то с горы, раздерганный, потный, в шинели без хлястика, скатился на пристань сэр Тим Харченко. Тащил он на своем горбу такой громадный куль имущества, какой в пору тащить бы волу… Свалил пожитки на доски причала, перевел дух.
– Это как понимать? – заявил он Эллену. – На што же мы вас кормили, одевали, обували? Контрразведка такие тышши от народа трудового имела… и прохлопала?
– Не ори, – ответил Эллен, – а то пришлепну тебя как жабу. Не ори, – повторил с угрозой, опираясь на стек (поручик почти не волновался: он трезво обдумывал положение).
– У тебя, комиссарчик, – спросил небрежно, – деньжата есть?
– Деньги? – пыхтел над своим узлом Харченко, передвигая его с места на место. – С чего у нас деньги? Только было стал разживаться, только в тело вошел… А вы профукали все завоевания нашей революции!
Эллен усмехнулся. Ногою в ярком сапоге, слушая далекие выстрелы, он разворошил громадный узел Харченки. В цветистом шелковом одеяле был увязан набор казенных простыней с метками Кольской роты, которой Харченко когда-то командовал; лежали тут серебряные ложки, где-то краденные, еще какая-то ерунда… Все это было мелочь, чепуха!
– Это и есть твои «завоевания революции»? – спросил Эллен равнодушно. – Жидко пляшешь, Харченко: алчность в тебе имеется, а вот вкуса к жизни нет… Это, брат, наследственное!
И ногою, как футболист, врезал поручик по узлу Харченки, – барахло закачалось на волнах, намокнув и быстро утопая.
– Не надо выть, – сказал Эллен комиссару. – Я думал, ты в человека здесь превратишься, а ты – крохобор несчастный…
К ним, затаенно крадучись, приближался Каратыгин.
– А где «Ломоносов»? – спросил еще издали.
– Вас ждал, – ответил Эллен. – Надоело ждать, и – ушел. Каратыгин опустил на доски тяжелый чемодан и внимательно посмотрел на плачущего Харченку; потом сказал поручику:
– Торговали – веселились, подсчитали – прослезились. Слушай, комиссар, а ты чего ревешь как корова?
– Тряпки жалеет, – небрежно ответил Эллен, зорко озираясь по сторонам. – У него тут одеяло было одно хорошее, ложки с офицерского табльдота, краденые… Еще что-то!
– Кому что дорого, – трагически отвечал Тим Харченко. – Мы не какие-нибудь, чтобы… Мы свое, кровное!
Каратыгин, прислушивась к спору, присел на чемодан.
– Чего расселся? – вдруг звонко выкрикнул Эллен, и Каратыгин вскочил, пальцы его тряслись. – Два шага вперед… арш!
Безотчетно повинуясь этому окрику, Каратыгин сделал два шага вперед. Третьего ему уже не пришлось делать никогда в жизни. Нога поручика вскинулась и ударила его в спину, – всплеснула вода под пирсом. Три четких выстрела, – конец!
Каратыгина не стало. Харченко даже рот раскрыл…
– Спокойно, – сказал Эллен, наведя на него браунинг.
– Я спокойно… – отвечал тот.
– Открой чемодан.
Харченко, косясь на браунинг, открыл каратыгинский чемодан и ахнул: плотно лежали там пачки английских фунтов.
– Закрой! – велел ему Эллен, на глаз определив ценность. – Сразу видно, что покойник, помимо алчности, имел вкус…
Харченко торопливо застегнул чемодан и выпрямился.
– Теперь – вскинь рундук на плечо и шагай смело.
Чемодан взлетел на погон «химического» прапорщика.
– Куды следовать? – спросил Харченко страшась.
– Куда я тебе скажу…
– До Александровска бы!
– Не ерунди. Пока бредем по берегу, пока фиорд пересечем, большевики будут уже в Александровске… Вперед!
Харченко шагнул, и его мотнуло от тяжести чемодана справа налево, потом слева направо. Эллен помог ему приобрести равновесие, доброжелательно ткнув браунингом в спину – между лопаток.
– Не путайся, мой комиссарчик, – сказал он, впадая в мажор. – Ни писать, ни думать тебе больше не придется. Вдохновлять массы в твоем лице буду отныне я!.. Мне просто нужна грубая гужевая сила, представленная здесь твоим пролетарско-крестьянским происхождением… Откуда ты сам-то будешь?
– Из-псд Полтавы, – прохрипел Харченко, изнемогая.
– Прекрасные места… Что у тебя там было?
– Хуторок был.
– Оно и видно… Хохлы проклятые! Без хуторка не можете. Небось и здесь хозяйством успел обзавестись?
– Было… домок был, – снова всплакнул Харченко. – Все как у людей. Мы в важные не лезем. Нам бы по-людски только. Как люди, так и мы… Такая уж моя философия!
С опаской они перемахнули дорогу, ведущую из Мурманска к бухте Ваенга, и пошли, утопая по пояс в рыхлом снегу.
– Армия не гарнизон, – сказал Эллен. – Армию не разбить так скоро. Она еще постоит за себя… Как думаешь?
– Как вы, – отвечал Харченко. – Наше дело – сторона.
– С умом отвечаешь, комиссар! Молодец…
Эллен рассмеялся и спрятал браунинг в карман своей длиннополой шинели.
Темнело над кладбищем, в стороне горели огни Мурманска, там катались вагоны – в музыке, в вихрях метели, в гармошечных визгах..
* * *
Успели уйти только два замызганных парохода – «Строитель» и «Ломоносов». Большевики подсчитывали трофеи: два эскадренных миноносца, ледоколы «Пожарский» и «Седов», посыльная «Соколица», плавмастерская «Ксения», десять рыболовных траулеров, две яхты, пять катеров, пароходные цистерны, мотоботы, пятьсот тысяч пудов муки, боезапасы, оружие и, самое главное, – город.
Город, порт, конечный узел великой магистрали!
Восстание было проведено с такой отвагой, с такой решимостью, что белая власть разбежалась. Гарнизон Мурманска не был разгромлен восставшими – гарнизон просто перешел на сторону восставших, и он-то и составил главную основу 1-го стрелкового Мурманского полка Красной Армии; в этот полк, стихийно выросший на скалах, вступали и рабочие. Это были бурные дни!
Люди вдруг поверили в себя: «Мы всё можем!» А верить было крайне необходимо: спиридоновцы держали фронт возле далекого Петрозаводска, – между ними и Мурманском, засев на станциях, в городишках и на разъездах, еще жила, вооруженная до зубов, армия. Армия под командованием генерала Скобельцына! И еще никто не знал, куда она повернет? А вдруг, озлобясь, Скобельцын рванет всю эту ораву прямо на север, прямо на Мурманск? Чтобы подавить восстание! Чтобы пробиться к пристаням! Чтобы вырваться за границу – в эмиграцию…
Ладно, это еще вопрос будущего. А пока власть в Мурманске захватили… Честно говоря, писать об этом даже как-то неудобно. Но все же, читатель, ты знай правду: власть в Мурманске, после переворота, захватили опять Шверченки и Мишки Ляуданские, освобожденные восстанием из тюрем. Но теперь они пришли к власти в ореоле нимба мучеников, «узников капитала». И они потянули местный Совет, воссозданный на руинах интервенции, обратно, – потянули Мурман вспять, в год восемнадцатый, причем следует признать, что эти люди очень цепко хватались за власть…
Песошников сказал Ляуданскому:
– Ну, что, Мишка? Старое-то еще тянет тебя за ноги?
– У меня старое во какое… голова, вишь, как поседела.
– Вижу, поседела. Лучше бы она у тебя поумнела! Покаторжничал ты изрядно – второй раз сажать тебя неудобно. А стоило бы…
Но все отлично понимали, что это уже последний вздох проклятого «краевого прошлого» Мурмана. Между Мурманском и Спиридоновым бурлила белая армия, потерявшая выход к океану, она металась на дрезинах и бронепоездах и вдруг выкинула черное знамя с надписью: «Волчья сотня!» – это отчаяние…
Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
ИЗВЕСТИЯ МУРМАНСКОГО СОВЕТА
Рабочих, Солдатских и Крестьянских Депутатов № 1
Понедельник, 23 февраля 1920 г .
Товарищи!
В 3 часа дня 21 февраля в Мурманске пала власть гнилой буржуазии. Настала пора нашей общей, коллективной работы. Власть, захваченную нами и принадлежащую нам, необходимо закрепить так, чтобы снова не сбиться с прямой дороги (!)…
Революционная волна, всколыхнувшая нас, должна пробудить в нас самосознание, должна не только дать нам частичный тактический успех, но обновить нас и придать нам энергии и воодушевления…
Трезвость, спокойствие, порядок, усиленная работоспособность, дисциплина – пусть будут нашим девизом в эти дни. Бесчинства, грабежи, самоуправство, пьянство – пусть отпадут безвозвратно. От этого проклятого наследства буржуазного воспитания нам пора отказаться…»
Шла запись в партию большевиков. Желающих было немало, и машинист Песошников читал на собрании условия.
– Первое! – говорил он в толпу. – Желающие вступить в ряды нашей партии приносят с собой рекомендацию двух членов партии.
Из зала выкрики:
– Ишь ты, да где их взять-то, членов этих?
– Большаков у нас, верно, раз, два и обчелся!
– Песошников, к тебе же и пойдем все за рекомендацией…
Машинист поднял руку.
– Чего психуете? – сказал. – Я еще не закончил чтения…
– Валяй, – одобрили, и стало тихо.
Песошников встряхнул в руке бумагу – белую в черной руке.
– Случай далее. Мы знаем, что членов партии у нас на Мурмане ничтожно мало. И мы учли это. А потому желающий стать большевиком может принести просто отзыв о себе. Отзыв от группы товарищей с работы своей. Но уже не от лица двух человек, а от лица пятнадцати человек… Ясно?
– Ясно! Катай далее.
– А дальше так, – говорил Песошников, посверкивая глазами. – Отзыв этот должен быть написан в таком плане, чтобы сообщили о прежнем и нынешнем отношении твоем к Советской власти. А также о порядочности и человеческой честности… Жуликов нам не надо!
Тут многие приуныли: насчет порядочности да честности за время интервенции было туговато. Песошников это понимал, но щадить никого не стал.
– Повторяю! – выкрикнул. – Человеческая честность и благородство души – главные условия для большевика… Всех остальных – не нужно! Алкоголиков тоже просим не беспокоиться: им дорога в партию, говорю это прямо, навсегда закрыта!..
От стола президиума метнулся к дверям Безменов, на ходу клея на макушку свою шапчонку. Это все заметили – с весельем.
– Эк, сорвался! Видать, вспомнил, что выпить пора пришла..
– Павлуха! – остановил его машинист. – Ты куда?
– Постой, я сейчас вернусь. Мы тут одно забыли… «И как же могли забыть?» – переживал Безменов, расхрустывая снег валенками. Быстро дошагал до бараков флотской роты. В темных помойках, зловеще и мрачно, проступали норы дезертиров. Вынул пистолет и палил в небо, пока не вылезла наружу заросшая сивым волосом голова – словно чумовой показался.
– Ты хто? – прохрипел дяденька. – Чего людей будишь?
– Я большевик, – сказал Безменов. – А тебе, дяденька, не скушно ли там сидеть в кожуре от картошки? Выкладывай по чести: какой годик тамо-тко дремлешь?
– Кажись, на второй перебросило… А ты не шуми, – сказал дезертир, вертя башкой по сторонам. – Эдак-то власть придет… и заломят тебе пятки к затылку!
– Вылезай! – И Безменов подал дезертиру руку. – Ты свое отвоевал. А власть, которой ты так боишься, давно кончилась… Третий день уже власть новая, понял?
Но не так-то легко было уговорить: народец тут жил пуганый.
– Эй, браток, – сказал дезертир, – мы бы и вылезли. Да ты, видать, плохо знаешь полковника Дилакторского… Он тебе пропишет по число перьвое, будешь бегать да в зад себе заглядывать!
– Нет больше полковника Дилакторского.
– Эва! – причмокнул дезертир. – А живуч был человек. Мы ево стреляли по ночам, да пули мимо отскакивали.
– Гробанули его штыками… штык взял его! Вылезай…
Дезертир сунулся обратно в нору, откуда тяжко и зловонно парило гниением пищевых отбросов. И слышался из земли его голос:
– Гаврики, слышь, большак-то что сказывает? Не тока властя новая, но даже, бает, Дилакторке ноги вытянули…
Безменов встал на корточки, сунул голову в нору:
– Да вылезай, мать вашу… Вам-то, сукиным детям, тепло там сидеть, а каково мне на морозе вас уговаривать!
– Будем. Дай руку. Да отойди подале – мы богато завшивели…