Всему личному составу белой армии Миллера, при условии добровольной сдачи, Москва гарантировала жизнь: всем ответственным лицам так называемого Северного правительства, а также высшему офицерству Москва разрешала: сложив оружие, свободно выехать из пределов советской России.

Таков был гуманный ответ Москвы на демарш лорда Керзона…

Но, таясь по лесам и разъездам, не вся армия Миллера сложила оружие. И тогда красноармейцы пошли вперед – на Мурманск. Взломанный ударами бронепоездов «Карл Маркс», «Гандзя», «Советская Латвия», фронт белых затрещал, колеблясь, словно рвали старую жесть, и – лопнул… 2 марта бойцы Мурмана, качая штыками, вошли в старинную Сороку, – впереди лежал город Кемь. Там их встретили гордые женщины Поморья словами, сказанными нараспев:

– Почти праздник-о-от тебе!..

Почти праздничное настроение было в красных войсках. Все, что когда-то сдавалось в крови и стонах, теперь возвращалось обратно – лихо и весело, с шутками и переплясом…

9 марта бронелетучка «Красный Мурманчанин» миновала Кандалакшу, разбрасывая под откосами технику «волчьей сотни», и потянулась дальше – на север, мимо Имандры, мимо Хибин, – туда, откуда уже потягивало гигантским сквозняком полярного океана. И всю ночь Спиридонов блуждал по вагонам, переступая через спящих бойцов, сосал махорку – до ярости, до тошноты, до зелени в глазах.

Два паровоза, включенных в середину бронесостава, мощно толкали в ночь блиндированную грудь «Мурманчанина», и время от времени, подвывая сиренами, «Бепо» рвал перед собой мрак лучом прожектора. Мело за бортом вихрями, и казалось – это не бронепоезд, а корабль в ненастье, а там, за бортом, – волны, суета, хлябь, все то прошлое, сумятное и неспокойное, что еще тужится накренить и обрушить. Сурово прощупывали пространство и время четыре пушки «канэ»; в люках, укрытые чехлами, покойно дремали остроносые настороженные пулеметы…

А Спиридонов все ходил и ходил по вагонам, слушал ночь, свистящую за бронею – одиноко-тундряно; всюду храпели бойцы, лежащие вповалку, словно побитые. Ружья, приклады, штыки, мешки, ноги, руки, волосы, шапки – все это словно завязано в крепкие узлы и разбросано по вагонам – как попало, где попало.

Вот и рассвет – неласковый и хмурый…

Небольсин, зевая в ладошку, подошел к Спиридонову.

– Так и промучился? – спросил.

– Мучусь, – ответил Спиридонов – Переживаю… Ведь я никогда не видел этого Мурманска. Два года – чего только не было! – дрался я за этот город с ребятами. И даже не знаю – какой он? Вы вот тут все дрыхли, а я закрою глаза – и чудится: море, солнце, пристани, чайки, бабы с корзинами, а в корзинах тех – рыба, так и бьется, еще живая… Все это – как Севастополь! Расскажи, инженер, хоть ты, как там. Похоже?

Небольсин ответил ему:

– Совсем не похоже. Там очень плохо. Вагоны, бараки, рельсы, проводка, банки ржавые в снегу, все загажено и разворовано. Там все надо строить зарово. Города еще нет, совсем нет!

– Утешил… А что же там есть?

– Фундамент.

– Шутишь?

– Нет. Правду говорю. Отличный фундамент под город. Гигантская гранитная подушка под мхом. Мох сорви, и можно ставить город… Широкий, удобный, красивый. Овчинка будет стоить любой выделки: это же такое окно в мир! Сюда, к сим диким берегам, все гости мира будут к нам… Вот увидишь, Спиридонов!

Иван Дмитриевич рассмеялся – невесело:

– Да уж побывали… гости. Не хватит ли?

– Я говорю о гостях других. Гость – такое хорошее слово. Гость приходил с товаром еще на Древнюю Русь, у стен новгородского детинца были разложены дары всего мира. Я об этих гостях говорю!

– Выше башки не прыгнешь… Мы – в блокаде…

– А как может существовать мир (весь мир), не торгуя с нами? Они не выдержат сами. Они придут, прорывая блокаду. Придут и разложат свои товары. Мы разложим свои. Так будет, и тогда Мурманск никто не посмеет назвать «дырой»…

– Хорошо говоришь, Константиныч… Ах, как здорово!

Небольсин даже обиделся, будто ему не поверили.

– Ты это как сейчас… с насмешкой?

– Да что ты? Какая тут насмешка! Я себя слушаю – как мед пью. Бараки, вагоны, грязь, проволока… Романтик ты, видать, вроде меня, грешного. Я тоже люблю помечтать когда…

Небольсин стрельнул у него табачку.

– Мои глаза, – сказал, отплевывая махорку, попавшую в рот, – так устали видеть разрушение, что руки давно тянутся к созиданию. Во мне все-таки душа инженера. Уже по самой сути своей профессии я имею право впадать в романтику…

Просыпались, звякая кружками, бойцы, тащили с хвоста эшелона фыркающие чайники. Спиридонов тронул Небольсина за плечо:

– Ну, ладно, путейский. Пройдусь…

– Стой… – прошептал Небольсин, не отрываясь от окна.

Взметнулась его рука, пальцы стиснули рычаг, и Небольсин рванул на себя стоп-кран. На полном разгоне затихала скорость.

– Константиныч, куда?.. – крикнул Спиридонов.

Взвилась шинель – инженер спрыгнул под насыпь, рухнул в сугроб; из окон вагонов пялились бойцы, дивясь остановке среди тундры. Летела вдаль пыль облаков, жестко торчали черные, словно обгорелые, сучья кочкарника.

Тоска… ветер… безлюдье…

Закрыв ладонями лицо, Небольсин заплакал, и это видели все.

Спиридонов тоже спрыгнул под насыпь: он сразу все понял. Ему не хотелось сейчас смотреть на то, что разрыл Небольсин среди сугробов. Но взгляд упал искоса, невольный, – и увидел чекист… Он увидел всю неприглядность людского праха: истлевший погон прапорщика на шинели, клочья нетленных рыжих волос, облипавших оскаленный череп.

– Это… Соня! – сказал ему Небольсин. – А он вот тут, где-то рядом с нею… Остальные тоже здесь, двадцать три человека…

Схватив инженера в обнимку, Спиридонов потянул его в вагон.

– Пойдем, пойдем. Не мучь себя, Константиныч, ей-ей, ничем не поможешь. Таких-то могил, ежели у каждой нам остановки делать, так мы и до Мурманска не доберемся…

И, сказав так, махнул в сторону паровоза:

– Машинные! Крути далее. Остановка была по частному поводу и боевого значения не имеет!

От переднего вагона, где размещались партизаны Колицкого отряда дяди Васи, пробежал вдоль всего эшелона боец.

– Впереди дрезина! – кричал он. – Эй, Спиридонов, где он?

Иван Дмитриевич уже шагал в головной боевагон, крепко ставя ноги на площадках переходов, лязгающих и воющих под ним. Осатанело неслись мимо шпалы, в ряби и грохоте, выли рельсы, стелясь.

Телефонист прижимал трубку зуммера к вспотевшему уху.

– Что сказать на паровозы? – спросил.

– Скажите: пусть едут, как ехали…

С площадки, где торчал одинокий пулемет «шоша», уже открывалась дорога – дорога, до самого океана. Спиридонов и без бинокля отчетливо видел, как ползет впереди жучок дрезины с бронеколпаком. Напором ветра прижимают к стене, высекались из глаз ледяные слезы, но ветер был чист – без единой соринки, как и положено в зимней тундре.

«Мурманчанин» нагонял дрезину: два локомотива терлись локтями – в яростном паре, в масле и горячности неустанного бега. Но, видать, на дрезине были не простаки: бронеколпак развернулся, сыпанув по составу затяжной очередью (патронов не пожалели).

Спиридонов захлопнул за собой блиндированную дверь.

– Пусть нажмут! – крикнул телефонисту, и тот передал:

– Машинные, клади березу… оставь осину!

Удиравшие на дрезине попали впросак: теперь им не было смысла останавливаться – их бы расплющило натиском брони, прежде чем беглецы успели бы махнуть под насыпь. Разрывные пули крепко и больно стегали по блиндам переднего вагона.

– Приготовься, товарищи, – тихо приказал Спиридонов.

Бойцы заталкивали в оружие свежие обоймы, снимали шинели, чтобы быть налегке для боя. Спиридонов, стережась пуль, искоса выглянул в окно. Ага! Дрезина мчалась уже под самыми буксами вагона, в прорези бронеколпака, над самым прицелом, Иван Дмитриевич увидел узкие от бешенства щелки чьих-то глаз… Две пары глаз!

Удар! И сразу завизжали тормоза, бронепоезд вздрогнул, осаживая назад, – это машинисты дали контрпар.

– Вперед! – И распахнули настежь двери…

Дрезину ударом букс отбросило в сторону, два человека улепетывали прочь, цепляясь за кусты, они тонули в сугробах.

Их, конечно, взяли сразу – взяли обоих. Живыми, теплыми.

Это были поручик Эллен и «комиссар» Тим Харченко…

– Можете опустить руки, – распорядился Спиридонов и затолкал обратно в кобуру свой тяжелый и длинный маузер. – Кому я сказал: бросай оружие!

Бросили в снег оружие, и Эллен сунул руки в карманы шинели (на это тогда, в горячке, не обратили внимания).

– Товарищи… ридные, – заговорил вдруг Харченко.

– Цыц! – велели ему. – Не роднись!

Довели до вагонов. Вскрыли чемодан, набитый фунтами.

– Унести под расписку начфина…

Каратыгинский чемодан утащили бойцы.

– Ну, ты, – сказал Спиридонов поручику Эллену, – ты отойди в сторонку. С тобой разговор будет особый. И не со мною, а займутся тобой другие люди… повыше меня да поумнее!

Эллен, усмехнувшись, покорно и молча отошел от Харченки.

– А с тобою, Харченко, – сказал Спиридонов, – разговора вообще у нас не будет. Шлепнем – и всё! Хотя и не видались мы с тобой никогда, но я о такой суке, как ты, немало наслышан…

Харченко затравленно озирался:

– Граждане… вышла ошибка! Все силы свои до последнего издыхания согласен угробить на народ… А может, я нарочно стал комиссаром, чтобы вам помогать? Ну, кто из вас теорему товарища Гаккеля знает?

Никто, увы, не знал теоремы Гаккеля (даже Небольсин).

– Не разводи баланду, и без того тошно, – сказал Спиридонов, поворачиваясь к вагону. – Умей помереть, Харченко, чтобы мы тут с тобой не возжались… У нас нет времени!

– Товарищи! – зарыдал Харченко. – Кого стрелять будете? Комиссара стрелять, да? Да я ж сын народа… кровью своей… Ежели не верите, любого с «Аскольда» спросите.

– А где «Аскольд»?

– Увели его проклятые интервенты… увели союзники!

– Союзники… – грубо выругался Спиридонов. – Какой ты для нас комиссар? Ты – шлюха продажная, тебя кто хотел, тот и ставил раком на любом перекрестке.

– Послушайте, уважаемый! – раздался голос Эллена. – А мне что, так и стоять тут, выслушивая эту ахинею?

Грянул выстрел.

Это Небольсин выстрелил в Эллена – в упор.

– Брось! – гаркнул Спиридонов.

Эллен стоял – как ни в чем не бывало, только синева обозначилась под его глазами – резко-резко.

– Плохо стреляешь, Аркашка! – сказал он с язвой.

Спиридонов вырвал из пальцев Небольсина браунинг, когда-то подаренный на дружбу; рука уже вздернулась, чтобы дать (опять-таки по дружбе) хорошего леща.

– Ну, Константиныч, – сказал в гневе, – другому я такого самоуправства не простил бы… Только из уважения к тебе. Уйди от греха. И никогда не лезь в мое дело, как я в твое не совался!

Небольсин, качаясь, поднялся в вагон. Остановившись на площадке, он злобно выкрикнул в сторону поручика Эллена:

– Правда – на моей стороне! А я тебе предрек: ты будешь мертвым… ты будешь мертвым, подлец! За всех тех мертвых, которые сейчас лежат вдоль дороги…

На снегу совсем замирал Харченко: трусил.

– Харченко, умей помереть, – повторил ему Спиридонов. Харченко не умел помереть. Дело даже не в пуле. Пуля – дура, это верно. Дело в том, как ты встречаешь свою последнюю пулю. Харченко слопал ее, стоя на коленях…

– Готов? – спросил Спиридонов. – Проверьте.

– Готов, – ответил боец, заглянув в лицо убитого.

– Ну и порядок. – Спиридонов стал подниматься в вагон. В этот момент Эллен спросил у охранявших его:

– Этот, который вами командует… такой молодой, такой красивый… Это и есть знаменитый товарищ Спиридонов?

– Да, – ответили ему, – это и есть товарищ Спиридонов.

– Ну, хорошо… – И лицо Эллена скривилось, как от боли.

Спиридонов уже ступил на последнюю подножку.

– Получай! – выкрикнул Эллен.

Из кармана его шинели взметнулось пламя и веселой змейкой пробежало поверху, до самого воротника, обжигая ворс ткани. Иван Дмитриевич охнул, пальцы его сорвались с поручней, и чекист рухнул обратно – спиной в снег. Он был жив, глаза его глядели осмысленно. Он пытался сесть и вдруг закричал от боли.

– Нет, нет! – говорил он бойцам, подбегавшим отовсюду. – Не бойтесь: я жив… Но… Где он? Не убивайте его, это не наше дело… Я живой! Я буду жить…

– Не вздумайте останавливаться из-за меня, – говорил Иван Дмитриевич, кусая губы. – Только вперед, нас ждет Мурманск!

Фельдшер окровавленным корнцангом доставал пулю из тела.

– Дело плохо. Только Петрозаводск, только Петроград…

– Только Мурманск! – отвечал Спиридонов.

Под колесами бронелетучки громыхали последние версты.

– Поднесите меня к окну, – просил Иван Дмитриевич. – Я так хочу увидеть этот город… Два года… болота… голод…

Вдалеке – за сопками – сверкнула желтая искорка.

– Что это? – спросил он.

– Кола, – ответил ему Небольсин. – Лежи, это – Кола…

Разом взревели паровозы, защелкали за окном вагоны. Аркадий Константинович пальцем смахнул набежавшую слезу.

– Чего плачешь, инженер? Я-то ведь не плачу…

– Можешь заплакать и ты. Мы… в Мурманске!

* * *

Но еще долго катили через пересечку путей, над стыками стрелок, дружески переводимых на свободную линию. Толпились бойцы на площадках и переходах, чтобы первыми, первыми, первыми… Вдоль перрона бежали люди, кричащие буйно, восторженно.

И вот – остановились…

На «фундамент» будущего Мурманска, крытый мохом и снегом, высаживались бойцы Спиридонова. С эсминца «Лейтенант Юрасовский» шарахнула носовая, салютуя бронепоезду, как корабль кораблю, приплывшему издалека. Флаги текли в раскачке шагов, ломили люди через рельсы, мимо бараков, топча колючие букеты проволоки.

Стихийный митинг возник как-то сразу, кого-то качали с распущенными обмотками, и длинные обмотки крутил ветер. Шапки, фуражки, бескозырки порхали над белизной, под синевой. Выше, выше!

Небольсин побыл на митинге, его даже заставили выступить.

– У меня нет сегодня настроения говорить, – сказал он, узнавая в толпе знакомые лица. – Я буду краток: воссоздавать разрушенное теперь не имеет смысла. Не говорите мне больше: тупик. Тупик навсегда кончился – рельсы обрываются в океан, и корабли подхватывают то, что доставили паровозы… Мы с вами стоим сейчас на самом краю потрясенной России. Наше плечо – правое плечо всей России. А воссоздавать разрушенное не следует… Надо строить все заново, – закончил Небольсин. – Именно с таким настроением я и прибыл сюда. Как представитель самой древней в мире профессии – профессии строителя! Время бараков и вагонов – к черту! Пусть будут дома с широкими окнами… Почему? Да потому, что надо ловить солнечный свет в этом темном краю!

И спрыгнул с трибуны…

Его вдруг властно потянуло в контору дистанции. Мимо бараков бывших консульств, где столько было пито, мимо здания «тридцатки», где раскинули теперь походный лазарет, мимо зарешеченных окон комендатуры, где сидели сейчас арестованные белогвардейцы, не чающие надежд на спасение, – шел Небольсин, сгибаясь под ветром. Толкнул перед собой расшатанную дверь, – пусто…

Контора была в разгроме и хаосе. Начальник дистанции (самой ответственной на Мурмане) прошел в свой кабинет. Ветер с океана задувал через выбитые стекла, на полу лежал горкой снег, а на снегу – ни одного человеческого следа; видать, давно сюда никто не заглядывал. Аркадий Константинович похлопал себя по карманам, надеясь отыскать курево. Безнадежно, курева не было. Он осмотрел туманный рейд: зябнули, падая с высоты на черную воду, чайки. Где-то крикнул паровоз – ему ответила корабельная сирена.

– Нет, не умерли, – сказал он себе. – Живем… оживаем! Он вспомнил Спиридонова. «Бедняга!» – подумал. И вдруг блеснуло в глаза солнцем и белизной, почудились аркады и маяки, что слепят в ночи мореходов круглыми совиными глазами; легкая птица мечты, пролетев над Мурманом, задела его своим туманным крылом… Стало на миг так хорошо, так отрадно!

– Курнуть бы… – сказал Небольсин.

Увы. Он стоял сейчас в самом конце дорога.

А над причалами клубилась, ворочалась, словно тесто, теплая мгла и влага Гольфстрима. «Скоро! – думалось ему. – Скоро оторвутся от пирсов корабли, эти извечные бродяги, и уйдут, колобродя, темные воды, в лучезарные страны. Что откроется им с высоких продутых мостиков? Развернется ли дымная Темза, блеснет ли в зное и плеске белый камень Сан-Франциско, Кейптаун или камни Аляски, – многое видится теперь отсюда, через окна этой конторы… Какой большой мир!..»

– А вот курить совсем нечего, – вздохнул Небольсин.

И вдруг вспомнил, что ведь у него в столе был потайной ящик. Сорвал крышку американского бюро, – слава богу, коллекция его цела. А в тайнике лежали сигареты, еще со старых времен, уже хваченные плесенью, и – письмо. Аркадий Константинович развернул бумагу, – это было письмо, отправленное братом еще с позиций Мурмелон-ле-Гран, перед самой отправкой его в Салоники…

Небольсин пробежал глазами только конец:

«…распахнется окровавленный занавес этой кошмарной трагедии мира, и самые красивые женщины выйдут навстречу к нам с печальными цветами воскресшей весны. Именно – к нам, ибо мы, русские, останемся победителями…»

– Лучшие женщины мира, – опять вздохнул Небольсин. – Где же вы?..

Тихо скрипнула дверь конторы.

Вошла неряшливая старуха с седыми клочьями волос, что торчали из-под грязного платка. Небольсин не сразу узнал, что это была Дуняшка, а стоптанные валенки бабы не решались ступить далее порога. Молча стояла, словно выискивая для себя жалости…

Небольсин решил ни о чем ее не расспрашивать.

– Здравствуй, Дуняшка, – сказал равнодушно. – Вот и ты…

И, сказав так, подивился своему равнодушию. Тяжело опустив руки вдоль бедер, Дуняшка спросила:

– Цто делать-то? Делать-то ницего не надо ли?

– Нет, надо, Дуняшка… надо!

Снова посмотрел на рейд, перевел взгляд на комнату:

– Уборщицей при конторе… хочешь?

– С цего отказываться нам? Хоцу.

– Ну, вот и начинай все с самого начала… работы много.

Кусая угол платка, Дуняшка с поклоном удалилась.

А с лестницы простуженно и хрипло гудел дядя Вася:

– Начальство-то тута? Можно показаться?

– Входи, дядя Вася… Ну, чем там митинг закончился?

– Да потехой, – сказал печник, доставая кисет. – Будешь сосать мою «фениксу»?

– Спасибо. Уже курю.

– Печенга прислала в Мурманск радиво; мол, давайте скорее к нам… Освобождайте их, значит! Ну, и кликнули добровольцев. Так будто на праздник народец кинулся в запись. Меня, как старого, отшибли. Пуговицу оторвали… Така хороша была пуговка, кой годик служила… На тебе, потерял ее! Вот и заглянул к тебе, по старой памяти.

Кинув шапку на желтое бюро, дядя Вася склеил цигарку.

– Эк, загадили-то! – сказал, озираясь по стенам. – Может, сразу и браться? Дело-то уж такое мое – печки.

– Берись, – ответил Небольсин. – Клади печки, стекла вот тоже вставь… Ну, тебя учить не нужно, старый работник.

Дядя Вася был настроен раздумчиво.

– Яти ее мать, эту печку! – рассуждал он. – Печка, до чего ж великое дело в государстве Российском… Особливо, ежели ишо здесь – на севере. По опыту знаю, что без печки человек хуже собаки становится. Так и рычит, так и рычит… Холод куда как хужее голода! От печки же и происходит весь смак нашей человеческой жизни. У печки – любовь. У печки – мир. У печки – согласие. Только, скажу тебе по чести, Константиныч, хошь не хошь, а из-за кирпича беспокойно живется… Хреновый ныне кирпич пошел! То ли вот ране бывало… Я тую эпоху, когда кирпич хорош был, еще застал в своей цветущей молодости…

На столе тихонечко, словно боязливо, звякнул вдруг телефон.

– Чудеса, – сказал Небольсин, не веря своим ушам.

– Сымай… звонит ведь, – кивнул дядя Вася.

– Да нет, не может быть.

Но телефон уже звонил – в полный голос. Он звал, требовал, надрывался в настойчивом призыве.

– Да, – сказал Небольсин, срывая трубку, всю в пыли. В ответ – звонкий голос барышни:

– Из Петрограда – курьерский, «14-бис». Прошел станцию Лопарская, на подходе Тайбола… Приготовьте пути. Мурманск, Мурманск! Почему молчите? Кто принял?

«Кто принял?» – подумал Небольсин и ответил:

– Как всегда – начальник дистанции… Соедините с Колой.

– Закрутилось, – гыгыкнул дядя Вася, дымя.

– Кола, Кола, – звал Небольсин. – Кола, из Петрограда – курьерский, «14-бис», первый курьерский на Мурманск… Освободите свои пути, пропустите на Мурманск!

Он повесил трубку и улыбнулся:

– А чего же тут удивляться, дядя Вася? Дорога всегда есть дорога. И на то она создана, чтобы люди по ней спешили..

* * *

Люди спешили, задумываясь над счастьем.

Надо было готовить пути – под бегущее мимо окон счастье.

В добрый час!