1
К тому времени мутная волна доносов, кляуз и слухов от Уренска докатилась до центра страны, и в печати стали встречаться нелестные для Мышецкого отзывы. Вот некоторые из названий этих фельетонов: «Камер-юнкер на распутье», «Тащи и не пущай!», «О соловьях-разбойниках в Уренской губернии».
Особенно нападали на него за изгнание из приюта для сирот приснопамятной Б. Б. Людинскгаузен фон Шульц. «Эта почтенная дама, – писалось в одной газете, – более тридцати лет прослужившая на ниве народного образования, презревшая удобства и блеск светской жизни, вдруг выкидывается на улицу нашим Держимордой. Редакция, стоя на страже справедливости, не побоится назвать его имя читателю: это – князь М.».
Потом эта волна отразилась от границ России и перекатилась даже в иностранную прессу. Турецкие газеты, откликаясь по поводу курдо-армянской резни, писали тогда, что турки не понимают тревоги русских по случаю расправы с армянами, если у них в России есть некий Мышец-паша, который творит в своем уренском пашалыке неслыханные зверства…
Министерство внутренних дел оштрафовало издателей газет на крупные суммы, одну из газет закрыли вовсе. «Вы не должны обращать внимание на подобные дрязги, – успокаивали князя из Петербурга, – правительство всегда будет поддерживать на местах власть имущих».
«Благодарю! – сказал Мышецкий. – Но я уже изгажен!»
Впрочем, это он сказал только себе. Никогда еще не служил он с таким упоением, как именно сейчас, когда изо дня в день его обливали помоями. Задуманный им план постепенно отливался в законченные формы.
Не был до конца выяснен только вопрос с султаном Самсырбаем: откажет он или уступит в земле, которою владеет от щедрот мифического аллаха?
Главный же козырь в руках Мышецкого – спекуляция землей с колонистами – был сильно побит «Особым мнением» сенатора Мясоедова. Но (с волками жить – по-волчьи выть) Сергей Яковлевич спрятал это «мнение» под сукно.
Навестив Влахопулова на его даче в Заклинье, Мышецкий многое утаил от губернатора, сказал только одно:
– Симон Гераклович, пришло время сажать киргизов на землю – хватит им по степи болтаться!
– Что вы, батенька мой, – рассмеялся Влахопулов. – Да никогда киргиз не сядет на землю. Попробуй посадить – так он в Китай удерет. А они ведь подданные его величества! С вас же и взыщется…
– Сядет, – ответил Сергей Яковлевич. – Сядет киргиз на землю, как миленький. И не садится он потому только, что земли-то у него много, но своей нету. Дайте ему кусок, закрепите права – сядет!
– Ну, и что же он делать будет?
– Хлопок, садоводчество и шерсть – вот удел, как мне видится, будущего киргизского племени…
Горло Влахопулова, в оправдание болезни, было обмотано косынками, говорил он нарочито хрипло, часто откашливался в бумажку и, скомкав, швырял эти бумажки вокруг себя.
– Прожектер вы, батенька, – сказал он, клокоча ожиревшими бронхами. – Помню, и я вот, как вы, был еще молоденек. И так уж мне хотелось проекты писать! Два сочинил даже. На гербовую бумагу истратился…
– Ну, и как же?
Симон Гераклович тускло посмотрел на своего помощника.
– Взгрели, – ответил просто. – Каждому сверчку – по своему шестку. И правильно! Что вы на киргизят-то смотрите? Любите вы их, что ли? Нет… Ну и плюньте! Жена есть? Вот и любите ее, пока она молода и красива. А остальное… тьфу, яйца выеденного не стоит!
Возвращаясь от губернатора, Мышецкий раздумывал об усыплении старости. Нет, конечно, он тоже не избежит познания этих недугов – застоя мысли, ожирения интеллекта, затвердения сердца. И потому именно сейчас, пока он молод, надо сделать как можно больше хорошего, честного, полезного для людей.
И ему вспомнилось неожиданно – забытое, давнее:
Коляска, пронырнув под воротами, вкатилась в город. Вытянулся городовой у первого кабака, и под копытами гарцующих лошадей застучали булыжники новенькой мостовой. Стало на миг почему-то печально: сколько было истрачено пылу и слов только на то, чтобы заставить людей уложить один к одному булыжники.
Ну, вот он и проехал, – ничего не скажешь, гладко, спокойно, как по маслу, а дальше – что?
«Боже, – вздохнул Мышецкий печально, – а что великого я смогу вспомнить под старость?»
– Тпррру-у, – ответил кучер. – Приехали…
Едва он шагнул из коляски, как его сразу же оглушил рев голосов, визги баб, детский плач. Мышецкий заткнул уши мизинцами, и два пристанских жандарма, размахивая кулачищами, пробили перед губернатором тесный коридор, быстро сомкнувшийся за его полусогнутой спиной.
В конторе пароходной пристани Сергей Яковлевич не сразу отыскал Кобзева, зажатого у стола толпою переселенческих старост, которые умоляюще прижимали к груди свои переломленные шапки.
Иван Степанович при появлении Мышецкого спрятал платок – весь в пятнах крови.
– Да нет же пароходов, – расслабленно убеждал он. – Сверху еще не спустились… Вывезем, здесь не оставим!
Мышецкий велел старостам убираться и спросил у Кобзева:
– Кажется, грузите? Какая партия?
– Читинские только.
– А больных много?
– Там отбирают. Прямо на трапе. Студенты.
Сергеи Яковлевич вышел из конторы, и старосты, затоптав ногами цигарки, сразу же обступили его, галдя:
– Ваше благородье, нас кагды? Эвон, поистрепались… Детишек хороним, деньжата усе исхарчили… Помираем!
Мышецкий прошел через них – глухо и слепо, выдрав полы своего пальто из грязных армяков и чуек.
А на пристани творилось что-то невообразимое. Лохматая, трясущая своими пожитками, яростная толпа ломила по сходням на баржи. Под напором тел хрустели поручни, рискованно прогибались над водой доски сходен, орали поднятые над толпой младенцы.
– Андрюха-а, – взлетел чей-то вопль, – не выдавай!
– Не пущають…
– Кто не пущает?
– Флотский держит…
– Ванька, где ты? Ванюша!
– Господи, спаси нас, царица небесная…
Мышецкий остолбенело наблюдал эту картину издали.
Люди, ослепленные стародавней мечтой, готовы были проломить каменные стены. Где-то за лесами, за горами, в дымке золотых надежд, лежала счастливая землица: мужик получит там целых пятнадцать десятин, три года не будет страдать от налогов, оттуда его не возьмут в солдаты, там нет станового и помещика…
– Ломи! – кричали читинские. – Гуртом, родимые…
И толпа наседала, медленно заполняя собой трюмы баржи; старухи тянули внуков, болтались головенки детишек; расправив груди, перли вперед раскрасневшиеся мужики и парни.
И – как сверкающее знамя будущего уюта и благополучия – проплывал над головами чей-то ярко начищенный самовар.
Сергей Яковлевич с трудом перебрался на палубу. Полупьяный матрос, щелкая на счетах, пропускал мимо себя переселенцев. Люди, как мешки, сваливались в черную утробу баржи, а матрос – знай себе – звонко отбивал на костяшках:
– Двести пятнадцатый… двести шашнадцатый… Эй, баба! Не напирай, а то сейчас в воде заиграешь!
Два студента-медика, стоя у входа на трап, хватали детей. Один привычно задирал голову ребенка, жестко стискивал ему челюсти. От боли ребенок раскрывал рот, и тогда второй студент лез ему в горло деревянной дранкой.
– К свету! – орали медики. – Шире, шире…
Ребенка, если он оказывался здоров, тут же отбрасывали в сторону трюма, и тут же хватали за голову другого:
– Шире, шире… Так, следующего!
Но иногда, расцарапав дранкой горло, кричали:
– Эй, чья девчонка? Твоя? Сходи обратно – скарлатина! Следующего… шире, шире!
Мужицкое барахло летело обратно на берег. Толпа сминала под ногами ватрушки, купленные на последние гроши, хрустела позолота иконки, взятой в дорогу. И тогда костлявая баба, уже близкая к безумию, впивалась когтями в голову девочки, выла истошно:
– Проклятая! И на што ж эта мука такая? У сех дети как дети, а ты… Куды же нам теперича-то?… Кака така скарлатина? Пошто у других – эвон – нетути?.. Ы-ы-ы… ы-ы-ы!
Хозяин семейства (под ударами матросских кулаков) остервенело пробивался к Мышецкому, бухнулся перед ним враскорячку, смотрел снизу – так, что разрывалось сердце от жалости:
– Ваш-скородь! Смилуйтесь… Мы же читинские! От самого Курску путь держим… Не сумлевайтесь: я девку-то уж подправлю… Или уж так и пропадать нам?
– Не могу, братец, – отстранялся Мышецкий. – Что поделаешь? Я же не врач. А если помрет в дороге?
– И пущай сдохнет, – сатанел от горя мужик. – Я ее, хворобу, здеся и придушу… Только пустите… Податься-то боле нам некуда! Погиба-а-ем…
Подходили матросы, брали мужика за шиворот и, ни слова не говоря, выкидывали его на пристань. И подбирал мужик свое помятое барахлишко, мрачно матерился и плакал…
Но вот матрос отбил последнюю костяшку и заорал, выпучивая глаза, словно баржа тонула под ним:
– Закрой трюмы! Дале местов нету… Другие – жди! Силком вышибли из-под ног людей сходни и сразу отплыли на середину реки. Только из трюмной ямы еще долго надрывался чей-то пронзительный голос:
– Ванька! Где ты, родимый?.. Ванюша!
А на берегу с мешком на плечах метался мужик:
– Здеся! Куды-т, твою мать… Стой, холява! Это што же выходит? Меня-то, главного, и не взяли… Дуняшка, здеся я, здеся… Останови машину!
И смех и горе. Сергей Яковлевич велел подобрать мужика на баржу, а сам съехал на берег. Вернулся он в контору потрясенный и взмокший от пота. Увиденное превзошло все его ожидания.
Он так и сказал об этом:
– Ну-с, Иван Степанович, за подобное можно вешать!
Тут же оказался и Ениколопов, который не отказал себе в удовольствии съязвить.
– Кого прикажете повесить первым? – спросил он.
– Этого я не знаю, но люди…
– Панургово стадо! – снова клином вошел в разговор Ениколопов. – Разве же это люди?.. К осени это стадо двинется обратно, уже побывав на тех местах, к которым оно сейчас так стремится!
Кобзев смотрел на реку, невкусно жевал бутерброд и не вмешивался в разговор. Сергей Яковлевич дольше обычного протирал стеклышки пенсне. Следовало бы ответить этому зарвавшемуся эсеру похлеще, но он решил сдержать себя:
– Знаете, господин Ениколопов, иногда я удивляюсь вам… Мои взгляды на русский народ, хотя и не осмеливаюсь я причислять себя к революционерам, все-таки выше и чище ваших. И вы не должны позволять себе сравнивать этих несчастных с панурговым стадом!
Ответ Ениколопова прозвучал несколько неожиданно.
– А я, – сказал он спокойно, – совсем не считаю, что нашему народу нужна революция. Дайте ему только набить брюхо кашей, и он будет доволен любой властью!
Мышецкий пожал плечами:
– Тем более непонятно. С такими-то взглядами… Как же вас угораздило попасть в мою губернию на правах ссыльного и поднадзорного?
– Революция нужна только для остро мыслящих, – огрызнулся Ениколопов. – Только эта категория людей способна оценить в полной мере сладостное состояние внутреннего раскрепощения…
Сергей Яковлевич, наконец-то, кончил протирать пенсне:
– Тогда, простите, зачем же устраивать эту кутерьму? Для кучки мыслящих? А куда же – мужик?
– А мужику, – весело ответил Ениколопов, – мы насильно впрыснем в задницу прививку свободолюбия и демократии! Мы, социалисты-революционеры, знаем секрет одной вакцины…
Кобзев завернул в газету остатки недоеденного бутерброда.
– И держите в тайне? – вдруг усмехнулся он.
– Нет, – резко повернулся к нему Ениколопов. – Почему же в тайне? «Земля и воля» – вот магические слова, способные перевернуть Россию…
Сергей Яковлевич не спеша натянул перчатки. Отогнутым за плечо большим пальцем он указал на реку, где качалась, вправленная в синеву, баржа с переселенцами.
– Вот эти люди, – произнес он, – знают лучше вас, чего они хотят… И я, господин Ениколопов, отказываю вам в своем уважении!
– Впрочем… – нахмурился Ениколопов.
Но Мышецкий не дал ему договорить.
– Впрочем, – досказал он, – вы и не нуждаетесь в моем уважении. Ведь ваша специальность как раз – губернаторы!
2
Удивительный нюх был у этого жандарма. Не прошло и дня, как он заявился к Мышецкому:
– Сергей Яковлевич, а я к вам на огонек…
– Рад видеть, Аристид Карпович!
Поставил полковник шашку меж колен, повесил на эфес фуражку со щегольской тульей.
– Что это вы, князь, с Ениколоповым не ладите?
«Быстро», – подумал Мышецкий и притворился:
– Разве?
– Да нет. Просто так… Однако же – не советую. От чистого сердца полюбил вас, князь, и от чистого сердца остерегаю!
Мышецкому подобная опека пришлась не по вкусу:
– Ваша обязанность, полковник, стеречь меня в любом случае. А как вы будете это делать – с чистым сердцем или же скрепя сердце, – меня это не касается. Спокойствие губернии и моя жизнь в ваших руках, и вы отвечаете за них перед его императорским величеством!
– Ну вот, – развел руками жандарм. – Уже и обиделись…
– Однако, Аристид Карпович, почему же я должен остерегаться господина Ениколопова?
– А разве я так сказал? – удивился жандарм. – Ничего подобного, князь. Просто – береженого бог бережет!
Сущев-Ракуса поднялся со стула, щелкнул каблуками,
– У вас что-либо было ко мне? – спросил его Мышецкий.
– Особенно ничего… Хотя, ваше сиятельство, должен заодно сообщить одну каверзу! Уж не имейте на меня сердца…
«Так… сейчас полоснет», – съежился Мышецкий.
– Что-то не нравится мне этот Кобзев-Криштофович, которого вы неосмотрительно завезли в губернию, князь.
Громыхнуло среди ясного неба, но Сергей Яковлевич спросил в ответ – расчетливо-холодно:
– Господин Кобзев вообще не умеет нравиться людям с первого взгляда… Но что же вас настораживает, полковник?
Сущев-Ракуса снова присел на краешек, поморщился:
– Да какие-то, знаете ли, странные шашни у него… Борисяк тут есть такой из инспекции!
– Знаю, – кивнул Мышецкий.
– Так этот Борисяк все под Максима Горького старается. Сапоги эдакие, волосы длинные, косовороточка. И вот ваше протеже с этим Борисяком что-то стакнулись!
– Ну и пусть, – снаивничал Мышецкий.
– Да как сказать, – продолжал жандарм, будто сочувствуя. – Все бы ничего, только вот… Незачем им на депо соваться! Очень уж много охотников развелось до народного просвещения. Всяк лезет к мастеровому в душу. Искушают-с! А зачем?..
Сергей Яковлевич погладил перед собой плоскость стола, выровнял по линейке свою канцелярщину. «Кто кого?» – думал он.
И вдруг тихонько начал посмеиваться.
– Да нет, – сказал он жандарму, – быть не может. Борисяк просто туп, как дубина. А господин Кобзев… Поверьте мне, Аристид Карпович, я его не жалею с делами. Кстати, он берет книги для чтения из моей библиотеки. А что там? Цифры, таблицы, графики…
– Ну и ладно! – вскочил жандарм. – Засиделся у вас. Это я так, к слову пришлось… Позвольте откланяться?
И с малиновым звоном покинул присутствие.
Вскоре после этого Мышецкому принесли письмо от Пети, которого Сергей Яковлевич поджидал с большим нетерпением.
Сестра сама не пожелала остановиться в доме брата, и он снял для нее на Садовой комнаты с мебелью. Сразу же телеграфировал и Пете – с просьбою, чтобы тот объяснил случившееся в Петербурге.
Попов писал: подробности семейного скандала таковы, что он не осмеливается «доверить их даже бумаге». Евдокия Яковлевна – «в ослеплении своем» – повела себя столь неприлично, что ей было даже отказано в обществе. Почему она и сочла удобным совсем покинуть Петербург, бросив мужа без жалости, как последнюю собачонку. Петя так и писал – «собачонку».
В конце письма стояла знаменательная приписка: «А граф Подгоричани собранием офицеров исключен из Кавалергардского полка».
«Бедный ты человек, – пожалел Мышецкий своего шурина. – Ну чем же я могу тебе помочь?..»
С вокзала позвонил директор дистанции и предупредил, что Казань намерена вскоре отправить залежавшиеся грузы: завтра эти грузы надо уже перевалить на баржи.
– Ради всех святых, – взмолился Мышецкий, – задержите доставку этих грузов…
– Не можем, – ответил директор.
– Грузы – казенные или же частные? – ухватился Сергей Яковлевич.
– Больше – частные.
– Так задержите! Должны же понять эти господа…
– Но железная дорога не желает платить неустойку. Есть грузы скоропортящиеся.
– А у меня – дохнущие переселенцы! – крикнул Мышецкий и больше не стал разговаривать.
Вернувшись домой, он покрутил перед Саной руками, изображая белку в колесе:
– Вот, милая, видишь? Вот так и я кручусь… Что Алиса Готлибовна?
Жены дома не оказалось, и Мышецкий, пока не успели еще распрячь лошадей, решил навестить сестру. Однако в номерах на вопрос его о госпоже Поповой ему ответили, что таковой здесь не имеется.
– Не может быть! – удивился он. – Евдокия Яковлевна…
– Ах, постойте, князь. Но эта дама называет себя княжной Мышецкой.
Сергею Яковлевичу стало неудобно перед прислугой.
– Извините, – схитрил он. – Время от времени моя сестра любит уединяться – и тогда предпочитает свою девичью фамилию…
В комнатах сестры Сергей Яковлевич едва разглядел ее силуэт возле окна.
– Почему ты не включаешь электричество, Додо?
– Мне так лучше думается.
– Я включу… можно?
– Нет, – остановила она брата, – лучше зажги свечи. Мышецкий бросил пальто на спинку стула. Затеплил свечи на приступке камина. Из потемок выступили листья громадного фикуса, в глубине большого зеркала отразилась высокая фигура князя.
– Ты, Додо, даже не представляешь, как я сильно устал. Он потянулся и, заложив руки за спину, походил по комнате, посматривая на сестру.
– А я получил письмо от Пети.
– Ну?
– Анатолия Николаевича собранием офицеров исключили из кавалергардов! Ты не знала об этом?
Сестра откинула голову, подбородок ее чуть дрогнул от невысказанной обиды.
– Он слишком избалован, – сказала она. – И мною, и другими женщинами тоже… А теперь я просто боюсь!
– Чего же?
– Мне все время кажется, что он где-то здесь… рядом!
– Глупости! – фыркнул Сергей Яковлевич.
– И я боюсь, – продолжала Додо, – как бы он не стал преследовать меня. Меня или Петю.
Это было новостью, но Мышецкий тут же успокоился: положение вице-губернатора давало ему широкие полномочия для расправы с неугодными в губернии лицами.
– Но разве же граф Подгоричани настолько низок?
– Он склонен опускаться, – ответила Додо. – Я еще не знаю, есть ли мера падения, до которой он может дойти…
– Вот как? Ты думаешь?
Евдокия Яковлевна промолчала. Тогда он сел напротив нее, взял сестру за руку, привлек к себе.
– Мучаешься, – сказал он с любовью, – не спишь, похудела, куришь… Прочти же, что пишет Петя. Он хороший человек. И он очень страдает. Пожалей его…
Сестра освободила свою руку и раскурила папиросу.
– Я согласна на развод, – сказала она.
– Но… пойми меня правильно: ты привыкла жить широко, ни в чем себе не отказывая, и вдруг… Ты понимаешь?
Полные губы Додо свелись в ниточку.
– А я не торгую собой, – вдруг произнесла она грубо. – Жернова останутся ему, а мне нужна только девичья фамилия!
Сергей Яковлевич в растерянности отодвинулся.
– Что это тебе даст? – спросил он сухо.
– Титул княжны.
Мышецкий сильно ударил себя по ляжкам, и звук удара прозвучал в тишине, как выстрел.
– Додо, милая! Что ты так держишься за этот титул? И сестра ответила с убийственным спокойствием:
– Пойми, он дает мне сознание превосходства надо всей этой российской сволочью. Что значит – Попова? Поповыми на Руси можно вымостить Сенатскую площадь…
– О чем говоришь ты? Опомнись.
Но сестра, как-то странно перекосив рот, вдруг стала выбрасывать слова, как презренные плевки:
– Сволочь, гниль, интеллигенция, политики… О, как я ненавижу все это! И ни одного мужчины вокруг, одни только людишки в штанах! И нет того, кто бы смело восстал противу этого хаоса… Где золотой век Григориев Орловых?
Своим неистовством она вдруг напомнила Мышецкому, как это ни странно, Столыпина (только тот сдабривал свое всероссийское бешенство еще краюхою хлеба).
Мышецкий встал, просунул руки под фалды, наклонился над сестрой, утопавшей в глубине кресла.
– Ты, женщина! – выкрикнул он. – Пусть эти вопросы тебя никогда не касаются… О чем ты хлопочешь? Развод? Это я еще могу понять. Но дальше… Нет, молчи!
– Пожалуйста, говори тише, – ответила сестра. – Нас могут услышать постояльцы. Я и так привлекаю всеобщее внимание.
– Хорошо, – смирил себя Мышецкий, – я буду говорить тише. Мне только жалко Петю, все несчастье которого в том, что он женился на Рюриковне.
– А я? – спросила Додо.
– Пойми, наконец: то, что было простительно нашей бабушке, жившей иллюзиями века Екатерины, то совсем непростительно нам… Времена сильно изменились! Мы отстали… Ты понимаешь – мы отстали. Нам нужно догонять!
Он повернулся так резко, что качнулось пламя свечей в шандале и метнулись по комнате стоглавые тени.
– А ты сильно поглупела, – сказал он, натягивая пальто. Схватил со стола перчатки, и вместе с ними попалась ему в руки визитная карточка:
Камергер Двора Его Императорского Величества
и Уренский Губернский предводитель Дворянства
Б. Н. АТРЫГАНЬЕВ
Сергей Яковлевич грустно улыбнулся:
– Ого, я чувствую, что здесь уже побывал мужчина… В твоем полку снова прибыло, Додо!
Сестра сорвалась с места, быстро подскочила к нему и тяжело повисла на его шее. Рядом со своими глазами князь Мышецкий увидел ее глаза – мятежные, широко распахнутые.
– Сережка, – сказала она, – не груби ты мне… Кто у меня есть-то, кроме тебя? Поверь: я начну все заново… Ты даже не знаешь, как я жить-то стану!..
Она говорила сейчас, как в далеком детстве, проведенном в деревне, и речь ее стала вдруг почти детской, простой, бабьей.
Он прижал ее к себе, похлопал по спине рукою.
– Ну-ну, – сказал, утешая. – Будет тебе. Мы поладим…
3
На улице сдержал себя, чтобы не расплакаться. «Ах, Додо, ах, Додушка… Авдотья!»
А слезы были так близки! Потому что напомнила сестра дом над рекою, запахи сенокосов, крики перепелов за околицей. Воспитывали в простоте, на открытом воздухе, без барских затей, в крестьянских играх, – оттого-то, наверное, так и здоров он телом…
Сергей Яковлевич даже не заметил, как тронулись лошади. Завернули с Дворянской, и в светлую память о детстве со звоном вошла жуткая музыка, – то загремели кандальные. Шибануло в лицо князю кислым потом овчин и онучей; прямо на губернатора, наседая, словно кошмар, двинулось горе российских дорог и проселков – люд неизбытный, народ каторжный…
– Стой, – сказал он кучеру. – Все равно не проедем…
Кучер боязливо закрестился, то же сделал и Мышецкий.
Первым проехал на сытой короткохвостой кобыле конвойный офицер, чем-то похожий на покойного императора Александра III, а следом за ним, утопая в грязи, обзванивая город кандальным лязгом, двигалась серая и шумливая колонна арестантов.
– Откуда этапные? – крикнул Мышецкий офицеру.
– Из Оренбурга гоним, – ответил тот, не обернувшись. Впереди колонны, гордо рея лохмотьями, крутился полупьяный старик, выкрикивавший несуразные слова:
Эх ты, милая моя, растудыт-твою-я, буду в золоте ходить да парашу выносить…
За невеселым потешателем, сбиваемые в кучу лошадиными задами, шагали более здоровые и удачливые – тюремная знать, короли уголовщины. Потом прозвякали, жалобно выкрикивая Мышецкому просьбы о табаке и хлебе, рядовые этой ужасной армии. Сергей Яковлевич подумал и, забрав из портсигара горсть папирос, швырнул ее в безликую массу.
К нему подскочил на лошади конвоир:
– Не дозволено жалеть, ваше благородь!
Прошли «политики»: на Мышецкого пахнуло единоплеменной речью интеллигентов, и он невольно отвернулся, словно был виноват в чем-то перед ними. Заскреблись по камням колеса телег, проплыли какие-то бабы с синевой под глазами, наведенной покровителями, из кульков тряпья выглядывали младенческие лики.
Мышецкий окликнул казака, замыкавшего колонну:
– Куда вы их, братец?
– На пристань…
«Ну, делать нечего», – решил Сергей Яковлевич. Впрочем, он был уже готов к этому. Одну-две баржи перехватят этапные. Но сумеет ли пароходство обеспечить переселенцев на будущее? Смешно говорить: даже читинских не всех забрали. А казанские путейцы гонят эшелон за эшелоном…
Пришлось утешить себя успокоительной тарабарщиной: «Без працы не бенды кололацы. Будем думать завтра…»
Как следует выспавшись, Сергей Яковлевич с утра засел в присутствии, где его сразу же огорошили:
– Ваше сиятельство, Иконников перекрыл улицу рогатками и никого не пропускает.
– На каком основании?
– Но вы же заставили его покрыть мостовую?
– Так что же?
– Ну вот. Он мостовую покрыл, но, говорит, не за тем, чтобы по ней другие ездили. Мостовая стала его мостовой!
– Да что он – с ума сошел?
– Не можем знать…
Пришел Кобзев и направил его мысли в другую сторону.
– Вот раскладка, – сказал он. – Даже если баржи обернутся по реке дважды туда и обратно, то все равно не вывезут из губернии и половины Свищева поля. Надо что-то срочно изобретать!
Сергей Яковлевич постучал себя пальцем по левому виску.
– Вот тут что-то болеть стало, – сказал он. – Я уже устал от изобретений. Я изобретаю. И все вокруг меня тоже изобретают. Час от часу не легче!
– А если соорудить плоты? – предложил Кобзев.
– Лес дорог. Наверх поднимут, а обратно, боюсь, пароходство не спустит.
– Может, все-таки попробуем?
– Рискнем.
– В три раската?
– Что вы, дорогой Иван Степанович! Лес пригодится для нашего расейского плюгавства… Давайте в один раскат.
– А вот это рискованно!
– Ну, будем сажать и смотреть. Не дадим же мы затонуть им у берега. Велите бревна вязать покрепче… А что у вас там с томской партией?
– Весьма бестолково. Часть заболела, уже в бараках. Если отправлять, то муж уедет – жена останется, мать уедет – дети в бараке… И народ не безмолвствует!
– Понимаю.
– А в бараке почти не лечат. Больше вяжут да водой окачивают. Но выпустить тоже нельзя. Очень боюсь, чтобы не попался кто-нибудь из Астрахани, – там снова чумой запахло…
– Типун вам на язык, Иван Степанович!
Оставшись один, Мышецкий пытался вспомнить, что занимало его перед приходом Кобзева, но не смог сосредоточиться.
В голове с утра уже начался сумбур: Додо перемешалась с бревнами, подарки султана Самсырбая с мечтами о постройке в Уренске хлебного элеватора.
– Сдавать начал, – сказал Мышецкий, поглаживая висок, и в этот момент на пороге его кабинета предстала незнакомая фигура.
Вошедший офицер был дороден, грубоват. На лице его, от скулы, тянулся синеватый шрам, который кончался в углу широкого, как у лягушки, рта.
– Что вам угодно, сударь?
– Позвольте представиться: помощник начальника Уренского жандармского округа капитан Дремлюга!
Мышецкий посмотрел на него с удивлением.
– Аристид Карпович никогда не говорил мне о вас.
Дремлюга подошел к столу и уверенно сел:
– Сие ничего не значит. Мой начальник не любит держать на виду своих подчиненных. Да и мы, по долгу службы, предпочтительно обретаемся в тени. И ходим больше, ваше сиятельство, вот так – по стеночке, по стеночке…
– Какова цель вашего визита ко мне? – спросил Мышецкий.
– Аристид Карпыч, – пояснил Дремлюга, – поручил мне от своего имени ознакомить вас по некоторым вопросам…
– Хорошо. Давайте сюда, – протянул руку Мышецкий.
– Нет, ваше сиятельство. Бумаги не будет. Поручено передать на словах.
– Что именно?
– В частности, речь пойдет о прибывшем из Москвы социалисте Викторе Штромберге!
– Любопытно, – подстрекнул Мышецкий жандарма.
– Вышепоименованный, – продолжал Дремлюга отчетливо, – вчера был по неосторожности схвачен чинами полиции…
– Ого!
– Тогда как демагогия Штромберга является доктриной официальной и одобрена свыше.
– Я что-то не совсем понимаю…
– Проще пареной репки, ваше сиятельство!
– Штромберг – социалист?
– Ярый! – ответил Дремлюга.
– В таком случае Чиколини прав?
– Чиколини глуп, – внятно ответил Дремлюга, – и об этом знают все в городе. Еще раз повторяю вам, ваше сиятельство, что Штромберга не следует опасаться…
Мышецкий сомкнул перед собой в замок пальцы рук:
– Отвечайте просто: ваш Штромберг провокатор?
– Что вы, князь! – брезгливо отряхнулся Дремлюга. – Провокаторов мы науськаем и в Уренске, совсем незачем вызывать их для этого из Москвы, деньги тратить. Но пропаганда Виктора Штромберга должна изменить ситуацию!
– С кем встречался этот Штромберг в городе?
– Вчера он выступал на митинге в депо…
– Так.
– …после чего ужинал с господином Атрыганьевым. «Хорош социалист, – подумал Сергей Яковлевич. – Но еще лучше губернский предводитель дворянства!»
Мышецкий захлопнул крышку чернильницы, в которой купалась весенняя муха: так ей, негодной…
– Скажите, – спросил он, – зачем вы посвящаете меня в эти интимные подробности?
– Чтобы вы не повторили ошибки Чиколини, – спокойно ответил Дремлюга.
– В таком случае я обещаю вам не соваться в вашу политику. Только один вопрос: что с задержанным в банке?
– Выездной прокурор расследует… Задержанный уже назвал себя несколькими именами, но повешен будет, пожалуй, под фамилией Никитенко (есть кое-какие предположения, что это именно он).
– Разве он будет повешен?
– А как же? Он знал, на что идет, голубчик. Такие вещи не возьмется защищать сам Плевако…
Дремлюга откланялся, шагнул к дверям, и тогда Мышецкий ударил его в спину.
– А – пила?
– Что пила? – не удивился жандарм. – Пила хорошая, ваше сиятельство. Фирма «Колэн». Сделано в Париже. С маркой Золингена. Такой пиле позавидует любой хирург… Еще раз – кланяюсь!
«Мудрецы, – подумал Сергей Яковлевич, – таких и нагишом не поймаешь…»
На пороге появился Огурцов.
– Ну-ка, – сказал ему Мышецкий, – окажите мне незначительную услугу: пройдитесь по одной половице.
Огурцов прошелся кое-как – по трем сразу.
– Молодцом вы у меня, – похвалил его князь. – Ходить не можете, а еще ни одной глупости я от вас не слышал… Только это вас и спасает!
Огурцов стоял, преданно моргая, и – ни гугу.
– Бог с вами… Лошади заложены?
– В самый раз, ваше сиятельство.
– Еду на подворье. – Мышецкий с хитрецой улыбнулся. – Если будут меня спрашивать, говорите: губернатор уехал молиться…
Разговор с Мелхисидеком был у него короток.
Сергей Яковлевич сознательно решил ускорить события. Передавая под крутую руку владыки озеро Байкуль, он понимал – потеря озера подстегнет с ответом и султана. Сиятельный прапорщик должен осознать, что второй раз отыграться ему не удастся.
Или – или.
Владыка тоже распознал подоплеку этого безмолвного заговора. О госпоже Монахтиной не было сказано ни единого слова.
Как на торге, хлопнули вице-губернатор с архиепископом по рукам, и Мелхисидек спросил только об одном:
– А казачат ты мне пришлешь, князь, ежели киргиз ерепениться станет?
И ничего не оставалось Мышецкому, как ответить:
– Дам!..
О-о, теперь-то они его зажали… Сергей Яковлевич и сам хорошо понимал это. Но с Мелхисидеком вроде бы расчеты были уже покончены.
Он мне – зерно, я ему – Байкуль.
Пора бы уж и Конкордии Ивановне потребовать с него комиссионные сборы!
«Молчит что-то… Верно, обдумывает – чем бы взять? А, может, наоборот, сама хочет дать чего-либо?..»
4
Мышецкий был озадачен: где же люди – умные, зрячие, все понимающие и совсем непричастные к чиновному быдлу? Неужели сенатор Мясоедов был тогда прав, говоря, что таких людей он не встретит в Уренской губернии?
Да, конечно, от Борисяка (совсем не от Кобзева) тянется какая-то незримая ниточка – именно туда, где живет разумно и тревожно, все, что есть ныне лучшего в России. И даже не в цехах Уренского депо – нет, гораздо шире! – залегает уже могучий пласт взрывчатого материала, готового потрясти основы великой империи. Погибнут тогда под развалинами и Паскаль и Конкордия… «А я? Меня тоже завалит обломками?»
Сергей Яковлевич, будучи человеком неглупым, понимал также и то, что Борисяк (и подобные ему) никогда не дадут ему даже подержаться за кончик той ниточки, уводящей к спасению, как нить Ариадны, ибо он, его сиятельство, всегда останется для этих людей чужим…
«Но почему? – думал князь расстроенно. – Да, я только исполнитель предначертаний власти царя, но взрыв Революции, все оживляющей и все воскресающей, я бы, пожалуй, приветствовал тоже». И снова и снова его мысли возвращались к переселенцам…
В разговорах с Кобзевым Сергей Яковлевич не боялся высказывать свое искреннее мнение.
– То, что мы наблюдаем, Иван Степанович, – говорил князь, – это крамола, по сути дела. Крамола по отношению к народу, одобренная самим правительством. И порождающая другую крамолу, вполне законную, как ответ на это издевательство. Тридцать процентов детской смертности… Тридцать! Ведь это же сознательное умерщвление народа, умного и терпеливого!
Кобзев уже занимался подбором людей для расселения в Уренской губернии – на необъятных пустошах степей. Конечно, он в первую очередь мог обращаться лишь к тем «самоходам», которые уже отчаялись добраться до обетованной земли.
У которых уже не бренчало в загашнике ни единой копейки.
Которые осели на Свищевом поле – тупо и безрадостно.
Которые попросту устали передвигать ноги.
Метод воздействия на них был прост: вот земля у вас под носом, приглядитесь – сочная, нетронутая, за Томском путь еще тяжелее, вам будет не дотянуть. Решайте: или – здесь, или… Смотрите сами!
И семейства – победнее да посмелее – начали оставаться.
Узнав об этом, Мышецкий сразу же распорядился:
– Напишите официальное прошение от моего имени к командующему Уренским военным округом. Пусть генерал-лейтенант Панафидин выделит мне, сколько сможет, солдатских палаток. Я найду способ отблагодарить его… А сейчас срочно в три ноги, чтобы Борисяк был здесь!
Борисяк, запыхавшийся, явился:
– Вот что, Савва Кириллович! Получив солдатские палатки, сразу же подвергните их дезинфекции. За Кривой балкой заранее расчистите место, устройте ретирадные ямы. Баки для кипячения воды… Начинайте строгий медицинский отбор группы переселенцев, остающихся в моей губернии!
– Простите, – вмешался Борисяк. – Но поместить больных в холерный барак – значит сразу похоронить. А среди детей, как правило, корь, дифтерит, скарлатина… Куда же я их дену?
– И то верно, – призадумался Сергей Яковлевич. – Я тоже не совсем доверяю Ениколопову… Тогда придется вам соорудить отдельный барак. На той же Кривой балке! Я могу положиться на вас, Савва Кириллович?
– Это я сделаю, – бестрепетно ответил инспектор. – А что будет дальше – не ручаюсь.
– Дальнейшее я беру на себя…
Он позвал Огурцова, и тот предстал пред княжеские очи, уже сильно попачканный мелом. Трудненько ему было стоять, сердешному.
– Так и быть, – разрешил ему Мышецкий, – можете облокотиться на стол… Слушайте! Надобно, чтобы губернская типография срочно отпечатала бланки. Имя, отчество, фамилия. Возраст и что-нибудь еще… там придумаете. А в конце – подпись Чиколини. Для начала пусть отпечатают хотя бы две сотни…
Борисяк с Кобзевым ретиво взялись за дело. Панафидин оказался порядочным человеком: помимо палаток, выделил в помощь трех военных фельдшеров. Скоро за Кривой балкой уютно заполоскались белые полотнища, взвился над новеньким бараком красный крест. Здоровье уренских поселенцев было проверено неторопливо, без суматохи, без угроз и паники.
Борисяк пришел однажды сам, радостный.
– Итак, князь, – сообщил он, – в карантине всего сто тридцать четыре человека.
– Выдержите их еще с недельку, да потом снимайте.
– Еще будут! Черпать не перечерпать…
– Знаю. Идите в типографию, возьмите заготовленные там бланки. Пусть их подпишет полицмейстер.
– Зачем?
– Можете выпускать людей из этого позорного зверинца. Выдавайте им по выходе в город бланк, заверенный Чиколини… Хватит им быть на положении прокаженных!
Весть о добротном житьишке уренских поселенцев дошла и до Свищева поля – желающих разделить судьбу смельчаков заметно прибавилось и Сергей Яковлевич велел в типографию отпечатать еще триста бланков.
Но зато оставшиеся на Свищевом поле совсем остервенели, требуя срочной отправки дальше, и пришлось вызывать для их успокоения местных казаков.
Плетьми и бранью людей заставили смириться перед необходимостью выжидания. Пароходство ссылалось на паводок и не торопилось с баржами.
– Плоты, плоты! – подстегивал Мышецкий свою канцелярию. – Только плоты спасут нас. Еще неделя, две – и надо выкачать Свищево поле без остатка. Иначе – мор!..
Чиколини согнал из ночлежек местную голытьбу, обещая на обед водку, и началась каторжная работа. Плоты собирались в ледяной воде – громадные, наспех сбитые скобами. Сергей Яковлевич только единожды посетил место работ и велел полицмейстеру не жалеть сивухи для голодранцев.
Он почти с ужасом смотрел, как бултыхались в стылой воде посиневшие подонки, с матюгами и песнями подгонявшие одно бревно к другому.
– Вот она, Россия-то-матушка! – похвалился Чиколини, расхаживая по берегу. – Такой и сам черт не страшен.
– Это верно, – суховато согласился Сергей Яковлевич. – Что-нибудь другое, но черт нам не страшен…
Он еще раз глянул на работающих бродяг, и вдруг перед ним, словно леший, с венком тины на голове, вынырнул из-под бревен усатый мужчина с побелевшими от холода глазами.
– Хрррр, – прорычал он, влезая на бревно пузом: мокрые штаны облепили его сытый выпуклый зад. – Не крррути ладью, хузаррры-ы…
Этот рыкающий голос и эта усатая морда… Казалось, еще один нажим памяти – и он сразу все вспомнит. «Однако же нет, не вспомнить».
– На Свищево, – махнул он, усаживаясь в коляску, – погоняй!..
Ему очень не хотелось ехать на Свищево поле, но он все-таки превозмог себя – поехал.
Громадная, тысяч в двадцать, ошалевшая от безделья толпа мучительно томилась на этом позорище, стиснутом насыпью железнодорожного полотна и впадиною оврага. А дальше грядками шли могилы и щербатился гнилой дранью холерный барак.
Постыло и противно выглядел здесь человек!
Раскисшие от весеннего тепла, переселенцы больше валялись на земле или бесцельно бродили от костерка к костерку.
Бабы кормили детей, отупело и без стыда обнажая свое тело; старухи с ножиками в руках «искались» одна у другой в головах, посматривая на Мышецкого из-под распущенных жидких волос – с мольбой и надеждой.
Маячившие в отдалении казаки дополняли эту картину людской беспомощности и разоренности.
Сергей Яковлевич имел неосторожность сказать:
– Завтра отправим томскую партию… Готовьтесь! Поверх пахучего людского месива будто пыхнуло чем-то горячим, словно он плеснул водой на раскаленные камни. Толпа вдруг зашумела, поднялась разом, топча под собой пламя костров и давя спящих.
Ровный гул заполнил Свищево поле, и Мышецкий увидел, как вскинули пики казаки…
Ениколопов недовольно заметил:
– Зачем вы это сказали им, князь? С порохом так не обращаются…
Сергей Яковлевич присел у стола, вкопанного в землю в тени барака, и подсчитал, сколько людей останется на Свищевом поле после отправки томской партии.
– И немало останется, – опечалился он.
– Тысяч пятнадцать? – спросили его.
– Да, около этого…
Со звоном вылетело из окна стекло. Чьи-то руки – в крови и грязи – высунулись наружу, словно ощупывая солнечное тепло.
– Я же вам говорил, – буркнул Ениколопов. – Вот и в бараке уже началось… Назад, скотина! – вдруг крикнул он и, схватив палку, долго бил по этим рукам, торчавшим среди острых осколков стекла…
– Надо объяснить людям, – подошел к нему Мышецкий с выговором.
– Людям? – переспросил Ениколопов. – Если бы здесь были люди, то, смею вас заверить, я и сам давно бы объяснил им, что отсюда никому не выбраться!
Отчаянный гвалт со стороны Свищева поля долетал до холма, на котором высился флаг с красным крестом, и теперь из барака донеслись вопли и суетливая толкотня ног.
Брякнуло стекло с другой стороны барака.
– Видите? – обозлился Ениколопов. – Теперь хоть поджигай их здесь!
Подскочила откуда-то баба (растрепанная, почти безумная), затыкалась в слепые окна, прикрывая глаза ладошкой:
– Архипыч, а Ляксей-то – куды? Слышь-ка… Ляксею скажи: завтреча томских рассадят!
Мышецкий брезгливо схватил бабу, толкал ее в загривок – обратно, в ревущую и стонущую котловину Свищева поля:
– Прочь, подлая! Убирайся…
Но было уже поздно. Где-то уже хрустнули доски, изнутри барака выплескивались душные голоса:
– Выпущай-ай… томских выпуща-ай! Изверги-и… Ениколопов, отставив мизинец в сторону, щелкнул крышкою портсигара:
– Вот, пожалуйста, ваше сиятельство. Российский парадокс! Я ему, скотине мозолистой, клизму ставлю, а он меня извергом называет… Нет, – закончил он с пафосом, – конечно же, есть что-то положительно трагическое в звании русского интеллигента!..
Сергей Яковлевич направился к дверям барака.
– Откройте, – сказал он. – Надо лишь отнестись к людям внимательнее. Это же ведь люди, и они поймут меня…
Студент-медик накинул ему на плечи белый халат.
– Сделайте это, – попросил он трогательно.
Ениколопов задержал вице-губернатора:
– Сергей Яковлевич, не входите в очках. Вас могут принять за врача.
– Ах, оставьте вы это! При чем здесь мои очки?
Ему показалось, что Ениколопов хохочет за его спиной.
– А стрелять у вас есть чем, князь?
– Я не ношу оружия… Открывайте.
– Ну и глупо.
Ениколопов двинулся вслед за Мышецким, но Сергей Яковлевич задержал его:
– Останьтесь, Вадим Аркадьевич. Боюсь, что ваше появление больных не успокоит. Лучше я один…
Он вошел в тамбур барака, толкнул дверцу – и сразу же отступил назад, сшибая рукомойник.
– Да не сюда вы! – крикнул Ениколопов. – В следующую…
Но Мышецкий уже успел заметить кладовку, заваленную – вперемежку с дровами – голыми трупами, поверх которых, измазанный чем-то зеленым, лежал мертвый ребенок.
И, наскоро перекрестившись, он толкнул следующую дверь.
– А-а-а… – встретил его гул голосов.
Ноги заскользили в чем-то противном. Вокруг, распространяя зловоние, квасились лужи холерного поноса. Сергей Яковлевич не посмел идти дальше и остался возле порога.
– Надо же иметь разум! – выкрикнул он взволнованно, и сразу что-то звонкое разбилось над ним об косяк дверей.
Из глубины барака на него наступали… Нет, не люди (Ениколопов прав), а какие-то зеленые бестелесные тени. «Почему зеленые?» – машинально подумал он и внутренне содрогнулся.
– Оставьте волнения, – заговорил Мышецкий снова, собравшись с духом. – Ваши семьи будут отправлены в полном порядке. А вы догоните их потом, когда врач признает ваше выздоровление. В таком состоянии вам не перенести этого пути…
Что-то поднялось и разом опустилось над ним. Сергей Яковлевич согнулся под ударом, и сразу все из зеленого сделалось ярко-красным, будто он посмотрел на солнце.
– Стойте! – закричал он, боясь теперь одного: лишь бы не упасть под ударами на этот осклизлый, загаженный пол…
Прямо над ним громыхнул выстрел – резкий, как пощечина, и раздался голос Ениколопова:
– Назад, быдло! Ложись по нарам…
Загораживая Мышецкого, врач выстоял с минуту под градом летящих в него тарелок, шапок, кирпичей и табуреток. Потом открыл стрельбу поверх голов.
– На! – кричал он, злорадствуя. – На… на, собаки! Сергей Яковлевич ничего не видел. Даже не сразу понял, что дышит уже чистым воздухом, а за спиной его грохочут засовы дверей.
Барак закрыли…
– Я, кажется, потерял глаз… выбили! – сказал Мышецкий, не отнимая руки от разбитого лба.
Ениколопов решительно оторвал его руку.
– Прямо, – велел он. – Смотрите сюда… Чушь! Просто вас слегка огрели табуретом… Это пройдет!
Окружным путем подогнали к бараку коляску, и, садясь в нее, Сергей Яковлевич озлобился.
– Завтра же, – приказал. – Всю томскую партию… Мне уже надоело все это! Пора им…
Притянул к себе за рукав балахона Ениколопова:
– Вадим Аркадьевич… Спасибо! Если бы не вы…
Ениколопов небрежно повел рукою.
– Не стоит благодарности, – сказал он.
Сергей Яковлевич уже подъезжал к городу, когда навстречу вылетел на бойкой рыси отряд конных жандармов. Впереди, высоко привстав на стременах, скакал Сущев-Ракуса.
– Сто-ой! – скомандовал полковник, и на полном разбеге всадники сгрудились вокруг коляски, шумно вздохнули лошади.
Аристид Карпович был бледен, губы его посинели, усы понуро обвисли.
– Ну, – выдохнул он, – надо бы вам и меня пожалеть, ваше сиятельство! Я ведь человек уже немолодой…
– Так это вы ради меня, Аристид Карпович?
– А то как же!.. Дурак-студент какой-то позвонил прямо на Ломтевку, что вас там убивают. Я ведь думал, что вас уже и в живых нету…
Жандарм снял фуражку и перегнулся с седла:
– Вижу, вам все-таки досталось?
– Весьма примитивно. Кажется, мебелью.
Полковник потряс головой, натянул поводья:
– Отря-ад… за мной, с поворота налево… марш!
«Пожалел», – думал Мышецкий, улыбаясь.
5
В присутствие он уже не вернулся – велел везти прямо домой.
Платок, прижатый ко лбу, намок в крови, и Мышецкий выбросил его по дороге. Ениколопов почему-то не предложил ему, как врач, своих услуг и вообще отнесся к драке спокойно.
Алиса встретила мужа, всплеснув руками, но Сергей Яковлевич сразу же уверенно заговорил:
– Не огорчайся… В наше время губернаторов рвут бомбами на части, травят и стреляют. Только вот еще не начали солить в бочках. А мне всего лишь попало по глупости! Я по-прежнему здоров и бодр…
Вызвать врача он наотрез отказался, и Алиса Готлибовна сама лечила его арникой. Сергею Яковлевичу было приятно ощущать нежную заботу, и в этот день – благодарный – он впервые позволил себе чуть-чуть приоткрыть перед женой ту завесу, за которой скрывалось истинное положение в его губернии.
В ответ на его признания Алиса тихо всплакнула.
– Я боюсь… здесь, – призналась она по-русски.
– Глупая, – утешил он ее. – Чего нам бояться? Мы же с тобой – дома…
– Но это так далеко. Мы почти в Сибири!
– Сибирь – тоже Россия, – ответил Мышецкий. – И в большей степени, нежели Петербург, дорогая… Мне выпала судьба служить в Уренской губернии, но до этого мне прочили место окружного прокурора на Сахалине… Не забывай об этом!
Кобзев навестил его рано утром, вид у него был какой-то слегка извиняющийся.
– Весьма печально, – сказал он, кашлянув. – Но вы не имеете морального права сердиться на этих людей, заведомо обреченных…
– Хватит изрекать истины… вы, пророк! – неожиданно огрызнулся Мышецкий. – Я не хуже вас понимаю, кто прав и кто виноват в этих ужасах погони за хлебом… Едем, сразу же!
По дороге на пристань Иван Степанович сказал:
– Теперь и уренские поселенцы маются в палатках. Что толку, если вы перевели их со Свищева поля за Кривую балку… Не пора ли уже начать рассаживать их на пустошах?
– Сам знаю, – не совсем-то любезно отозвался Сергей Яковлевич. – Но меня задерживает султан Самсырбай.
– Да, – согласился Кобзев, – несчастный край, где земельный вопрос освобожден от законности и право на обладание землей удерживается легендами.
– Вот я и боюсь, – тихо признался Мышецкий, – чтобы легенда не обернулась законом. Султан-то мужичонка весьма прегнуснейший и, видать, кляузный. Я ведь, Иван Степанович, сами понимаете, добра ему не сделаю. Нет, не сделаю!.. Но эта полная неизвестность условий землевладения… Самсырбай хорошо пользуется этим!
– Поторопите его, однако. Пора начинать запашку.
– Я даже так мыслю: пусть откажет, хамское отродье, чингисханид проклятый… Только бы ответил!
На пристани было уже цветисто от бабьих платков, еще издали угадывалось многогрудое горячее дыхание толпы, и Сергей Яковлевич стыдливо поправил на лбу треугольный пластырь:
– Иван Степанович, взгляните! Так не очень заметно, что ваш князь был вчера бит?..
Здесь же, в этой непробиваемой толчее, крутился и Чиколини в новенькой шинели.
– С обновкой вас, Бруно Иванович!
– Да вот, ваше сиятельство, – вдруг застыдился полицмейстер, – справил… Позвольте в колясочке вашей поберечь ее? Сажать-то сразу людишек будем?
Пароходишко, захлебываясь сажей, подтянул к пристани первый плот, и толпа грозно надвинулась над речным обрывом.
– Я понаблюдаю, – сказал Сергей Яковлевич. – Сажайте их, господа, как получится…
С замиранием сердца Мышецкий издали следил, как погружались плоты под тяжестью тел. Между ног людей, выплескиваясь в пазах бревен, суетилась холодная вода.
– Не напирай! – командовал Чиколини. – Давай назад, не то потопнете…
Переселенцев, которые были поближе к краю, выдирали из гущи обратно на пристань. Плот немного подвсплывал, и пароходишко сразу же выволакивал его на плес. Горохом сыпались люди на бревна другого плота. В воздухе металось тряпье мешков. Дробно стучали фанерные мужицкие чемоданы с пудовыми замками на них, как на амбарах.
– Плывем, мила-аи! – буйствовал от наплыва счастья затрушенный дедушка и действительно поплыл на середину реки.
Просто удивительно: плот за плотом отходил от берега, выстраиваясь в длинный караван. Погрузка шла быстро, огулом, на этот раз даже не проверяли списков – хочешь, и ты садись, поплывешь за новым счастьем!..
В полчаса все было закончено. Сергей Яковлевич докурил папиросу и пригласил в коляску Чиколини и Кобзева:
– Господа, непременно в «Аквариум». Шампанское сегодня не помешает…
Солнце припекало уже как следует, и они расположились на открытой террасе ресторана. Столы и стулья из соломенной плетенки суховато поскрипывали под ними.
Прислуживал им сам владелец «Аквариума» – Бабакай-бек Наврузович, хитренький татарин с замашками рубахи-парня.
Сергей Яковлевич, несмотря на пластырь, приклеенный ко лбу, был настроен благодушно:
– Что вы предлагаете, Бабакай Наврузович? «Периньон»?.. Что ж, это неплохо.
– Чернолозый «Рюинар», – ворковал ресторатор умиленно. – Вы, конечно, помните, ваше сиятельство? Андрэ де Рюинар, виконт де Бримон, седьмой хозяин монашеской фирмы…
Мышецкий с удовольствием поднял бокал.
– Какие милые люди эти французские монахи! – засмеялся он. – Шампанское выдумали они, шартрез – они, бенедиктин – они же. И живи я в те времена, непременно пошел бы в монахи. Ваше здоровье, господа!
– Говорят, – добавил Кобзев, – монахи выдумали еще и порох…
Чиколини вскоре ушел, призванный долгом своей собачьей службы, и Мышецкий, неожиданно заскучав, спросил:
– Иван Степанович, вы случайно не знаете некоего Виктора Штромберга?
– Нет, князь. Впервые слышу это имя.
– Странно. – Мышецкий качнул пустую бутылку и отбросил ее в кусты. – Я плохо разбираюсь во всяческих партиях, которые растут в России, как поганки под дождем. Но… – Он надвинул цилиндр и потянулся к трости. – Впрочем, это касается одного меня! Пока что…
Они поднялись и пошли на выход из ресторана. Кобзев не стал поддерживать этот разговор. Запахнул старик свое пальтишко, мелкими шажками выступал рядом с высоким и красивым человеком, с которым его связала случайная судьба.
Мышецкий был слегка пьян. Сел он в коляску, положил руку на плечо Ивана Степановича.
– Плоты, – похвалился он, – это ведь я придумал… А?
Кобзев не пожелал отстаивать свое авторство.
– И хорошо придумали, – согласился.
– Бревен жалко, – поскупел Мышецкий. – Лес дорог. Трещит всё кругом…
– Что трещит? – спросил Кобзев, улыбаясь.
– Россия, конечно. – И Мышецкий захохотал, довольный. Стал накрапывать дождик. Сергей Яковлевич закинул верх коляски. Посматривал вокруг – горделиво, явно довольный собою и этим днем. Незнакомые лица с тротуаров спешили раскланяться перед ним, и он отвечал им – четким и выразительным кивком крупной своей головы.
– Вот здесь я разобью сквер, – показал он тростью вдоль покатой улицы. – Обираловку сотру с лица земли. Тоже будет сад! Пусть чувствуют… «Глаз да глаз!» – неожиданно вспомнил он императора.
Какой-то крестьянин, еще молодой парень, перебежал перед лошадьми дорогу. На голове его был зимний треух, а на плечах – пиджак фабричного мастерового.
– Карпухин! – вдруг окликнул его Кобзев.
Коляска остановилась. Крестьянин торопливо подбежал, стащил с головы треух, глянул на Мышецкого ясными глазами.
– А я до лавки, – сказал он без боязни, обращаясь к Ивану Степановичу.
Кобзев вытянул руку.
– Сергей Яковлевич, желаю вам запомнить – на этого человека вы можете положиться. Бестрепетно!
– Весьма польщен, – ответил Мышецкий и шутливо приподнял цилиндр над гладко зачесанными волосами.
Когда они отъехали, Сергей Яковлевич рассмеялся:
– Простите, я так и не понял: кому же вы меня столь любезно сейчас представили?
– Карпухин, – пояснил Кобзев, не разделяя княжеского веселья. – Это староста поселенцев, отобранных для вашей, как вы любите утверждать, губернии.
– А-а-а… – протянул Мышецкий и выкинул вперед руки, стиснув в пальцах костяной набалдашник трости.
Позади губернаторской коляски прыгал под дождем мужик – босой, в пиджаке с чужого плеча. «До лавки» прыгал.
Он и не знал, бедняга, что судьба его тоже, как и судьба Кобзева, отныне переплетется с судьбой этого человека, который приподнял сегодня перед ним только краешек своего цилиндра.
Мышецкий тоже ничего не знал – следил по сторонам глазами: что бы еще исправить, переиначить по-своему, втравить в этот город свой вкус, свои замашки.
– Задворки, – сказал он, – мы живем на задворках империи!
Вечером его запросто навестил – проездом через Уренск – генерал Аннинский; он был подавлен и печален.
– Вы еще не слышали, князь? – спросил он. – В здании финского сената убит генерал-губернатор Бобриков… Вот вам плоды правления Вячеслава Константиныча!
Мышецкий невольно поежился: он, как чиновник, тоже ведь вылупился из яйца, которое высидел Плеве в своей канцелярии, и потому круто перевел разговор:
– А как вы, генерал, расцениваете сражение под Цзинь-чжоу?
Аннинский вяло махнул рукой:
– Ляпнул один дурак поначалу где-то под аркой Главного штаба: мол, шапками закидаем! Да вот шапок-то, видно, и не хватает. Смешно, князь, – наделяют солдат образками с Серафимом Саровским… Прав умница Драгомиров: мы их – иконами бьем, а японцы нас – шимозой да пулями! Глупо все!
Мышецкий вспомнил о том, что он все-таки камер-юнкер, придворный, и заступился за царя, сам того не желая:
– Да, его величество очень верит в Серафима… Изображение его я даже видел в кабинете царя. Но это скорее лишь спальное приложение к высочайшей постели, ибо Саровский якобыдаст им наследника после четырех дочерей…
Распрощались они суховато – у каждого болело свое.
6
В чахлый садик, что навис над рекою, в воскресенье пришли с трубами гарнизонные солдаты. Уселись рядком, посмотрели на капельмейстера в чине фельдфебеля и дружно раздули щеки.
Закружились головы переспелых гимназисток, забыли они про экзамены, и стало веселее на улицах от молодых лиц, еще не знающих огорчений. А солдаты листали перед собой нотные листы, все косились на своего фельдфебеля и дули и дули в медноголосые трубы.
И они – эта серая скотинка – вдруг расцветили город под вальсы и польки: солдаты щедро дарили обывателям светлую печаль прошлого, сладкую тоску по любви и доброму слову…
Коснулась музыка и Мышецкого: провел он ладонью по лицу, будто смахнул надоедную паутину, и спросил в пустоту – тихо-тихо:
– Лиза, Лизанька, почему вы меня разлюбили?..
Было уже за полдень, когда в доме вице-губернатора раздался резкий и короткий звонок с улицы. Так мог позвонить только человек, который знает, что ему нужно в этом доме, и которому непременно нужно быть в этом доме.
– Господин Иконников, – доложила горничная.
Мышецкий долго-долго протирал стеклышки пенсне.
– Нет, – ответил он, наконец, все продумав. – Не принимать и впредь… Хотя постойте! Я сам спущусь, а то вы, подозреваю, не сможете передать смысл моего отказа…
Он накинул сюртук, спустился вниз. Замер:
– Вы… Иконников?
– Да, ваше сиятельство. Геннадий Лукич…
Перед ним стоял холеный рослый блондин в одежде ультрамодного покроя; еще молодой человек, лет тридцати, почти ровесник Мышецкому, и смотрел – спокойно, открыто, чисто.
– Что привело вас ко мне, господин Иконников?
– Вы, очевидно, ожидали видеть моего папеньку?
Сергей Яковлевич не ответил.
– Нет, ваше сиятельство! – уверенно продолжил Иконников-младший. – Как это ни прискорбно, но я уже вполне извещен о тех печальных недоразумениях, кои возникли между вами… Отчего-то и почел своим непременным долгом, едва прибыв в Уренск, сразу же нанести вам визит.
Мышецкий спустился еще на одну ступеньку ниже, снял руку с перил лестницы.
– Впрочем, ваше сиятельство, – закончил Иконников, – я могу и уйти, ибо мой папенька сделал все, чтобы имя Иконниковых было для вас неприятным…
– Нет, отчего же? – ответил Мышецкий. – Вы столь искренни, сударь… Останьтесь!
Мановением руки Геннадий Лукич отказался от услуг горничной и самолично повесил свое пальто. Он был строен, красив и наряден. Держался скромно и независимо.
– Куда мне будет дозволено пройти? – спросил Иконников с легким поклоном. – Благодарю вас, князь. Я очень рад, что вы меня приняли…
Сергей Яковлевич провел его к себе:
– Как видите, я только еще устраиваюсь.
– Очень мило! Книги, которые я здесь вижу, лучшее украшение вашей комнаты. Как и моей, князь, тоже!
Осмотревшись, молодой миллионер заговорил о главном:
– Мой папенька живет еще старыми понятиями. Он не может уяснить себе, что в наше время обладание капиталом накладывает на человека и особые обязанности перед общественностью. (Мышецкий кивнул, соглашаясь.) Поверьте, что когда дело перейдет в мои руки, все станет на иные рельсы. Что же касается этих глупых рогаток поперек улицы…
Сергей Яковлевич быстро нахмурился, и Геннадий Лукич тут же его утешил:
– Нет, князь, вы можете не сомневаться: рогатки уже убраны мною. Относительно же церкви, которую мой папенька столь неосмотрительно взялся строить, то это вопрос губернского архитектора, и меня не касается. Я вообще против этой дурацкой традиции. Хватит нашим толстосумам отливать колокола – лучше бы они открыли читальню!
Сергей Яковлевич выслушал Иконникова и оттаял душою:
– Что ж, Геннадий Лукич, я рад вашему появлению в губернии. Вы приехали сейчас из…
– Прямо из Лейпцига, – подсказал Иконников. – Я рассчитался с профессорами и отныне свободен. На зиму думаю переехать в Москву, чтобы не зажиреть здесь, а пока…
– Вы окончили университет?
– Уже третий, – без похвальбы ответил Иконников. – Было лишь трудно в Женеве – среди русских. Когда же я оторвался от дорогих соотечественников, то стало легче, и я быстро сдавал экстерном.
– Русских сейчас много за границей?
– О да! Европа просто кишит русопятыми. Они бестолковы и поразительно доверчивы. Особенно – наша знать…
Их позвали к обеду, и Геннадий Лукич не отказался. В просторной столовой были открыты окна, через которые дом вице-губернатора наполняла далекая музыка, В зеленеющих ветвях деревьев чернели скворечни, высоко в небе плыл бумажный змей. Висла над городом белая мучнистая пыль.
– Моя жена, – представил Мышецкий гостю Алису. – Сделайте удовольствие – поговорите с ней по-немецки…
Алиса в этот день была необычайно мила. Чистые тонкие руки ее двигались над убранством стола – плавные и воздушные. Она кокетливо посматривала то на супруга, то на интересного молодого гостя.
– Я слышал, – говорил Иконников, – что вы, ваше сиятельство, намерены начать постройку в губернии элеватора.
– Хотелось бы, – помялся Сергей Яковлевич. – Зерно гниет в каких-то сараях… Элеватор поможет разрешить в губернии проблему весенних голодовок. Хотя бы отчасти!
– Если позволите, – предложил Иконников, – я согласен участвовать в этом благом деле. Деньгами, конечно.
– Буду только рад, – оживился Мышецкий. – Вся беда в том, что я не нахожу поддержки общественности. И потому ощущаю настоятельную необходимость обратиться к лучшей части российской интеллигенции…
Иконников быстро подхватил:
– Знаете, князь, у меня есть связи с Власием Дорошевичем… Для тех начинаний, которые вы предприняли, нужны средства, и пусть литераторы помогут в этом! Да и Столыпин…
– Петр Аркадьевич?
– Нет, князь, я имею в виду братца его – Александра Столыпина, он все крутится вокруг «Нового времени»… Можно потрясти и Яшку Рубинштейна – большой проныра!
– Я мыслю несколько иначе, – сознательно отгородился от этих имен Мышецкий. – Пусть писатели (именно писатели) издадут в фонд помощи голодающим литературно-художественный сборник. У каждого литератора всегда найдется в ящике стола вещица, которую он не удосужился пристроить. Пусть он ею и пожертвует!
– Пожалуй, – согласился Иконников. – Я уже ясно вижу этот сборник. На титуле скромно оттиснуть: «В помощь голодающим Уренской губернии». А название – краткое, объемное…
– Например – «Пустошь», – размечтался Сергей Яковлевич. – Это как раз отвечает сейчас моим замыслам… Немного беллетристики, разжиженной стихами. Кое-что из новостей в искусстве.
– Я могу написать о Баттистини, – сказал Иконников.
– А у меня, – обрадовался Мышецкий, – имеется статейка о винной монополии. Я думаю, что доля статистики, набранной хотя бы в петите, не помешает?
Подали жаркое и запотелый графин с водою (вино в доме Мышецких к столу не подавалось). Алиса переняла поднос от горничной.
– Однако, – заметил Иконников, – мы забыли о хозяйке…
Протягивая гостю тарелку, женщина задержала свой взгляд на нем и вдруг наивно проговорилась:
– Какой приятный загар у господина Иконникова… Верно, Serge?
– Угу, – ответил Мышецкий, занятый едою.
– Таково уж итальянское солнце, мадам. Почти всю зиму я провел между Ниццей и Миланом…
– О, тогда вы должны знать Ивонну Бурже? – напомнил Сергей Яковлевич. – С кем она сейчас?
Он сказал это и заметил, что Алиса насторожилась.
– Конечно же! – отозвался Иконников. – Ивонна Бурже в Европе – все равно что Конкордия Ивановна Монахтина в нашем Уренске… Кто же ее не знает? Сейчас она, кажется, попала в лапы бакинскому Манташеву. Он уже купил ей два бесшумных электрических автомобиля – иначе не пускают на Елисейские поля. Меня Ивонна заинтересовала как бесподобная куртизанка. Но секретарь ее потребовал только за один разговор с нею пять тысяч франков!
– И вы… согласились? – почти с ужасом спросила Алиса.
– Безусловно, мадам, – ответил Иконников. – Такое диво, как Ивонна Бурже, выпадает один раз на все столетие. Чтобы продлить удовольствие, я даже купил для нее кольцо с жемчужиной, но Ивонна сказала, что я не знаток жемчуга.
– А как поживает Рауль Гинцбург? – спросил Мышецкий.
– О, этот еврей по-прежнему яро пропагандирует русскую музыку. Сам пишет оперы – наиглупейшие, но зато в них встречаются такие слова: «изба», «лакей», «квас», «барыня»… Очень желает залучить к себе Федю Шаляпина! В царстве рулетки Гинцбурга иначе и не зовут, как «русским бароном»…
– А вы не пробовали играть?
– Нет, князь. Я не признаю никаких азартных игр…
Мышецкий вспомнил, как обчистили, благодаря ему, великого князя Алексея Александровича, и весело рассмеялся.
– О чем ты, Serge? – спросила Алиса.
– Просто я вспомнил креветок в ресторане «Резерв», – приврал он тут же. – А вы помните, Геннадий Лукич?
– Ну как же! – охотно откликнулся Иконников. – Кстати, их высочества отныне там не обедают. Знаете (в сторону Алисы), там эдакие малюсенькие не то лангусты, не то омары… Но удивительно вкусные!
– Да-да, – поддакнул Сергей Яковлевич.
– Так вот, мадам (снова к Алисе). Наш августейший заинтересовался способом их приготовления. Ему показали большой чан, в котором клокотало что-то невыразимо противное…
– Что это есть такое? – спросила Алиса по-русски.
– Его высочество, мадам, великий князь Алексей Александрович, как и вы, тоже спросил – что это такое? И ему ответили, что эту бурду заварил еще прадедушка нынешнего владельца, с тех пор они только добавляют туда воду. И никто так и не знает – что же это именно такое? Его высочеству стало… худо, мадам.
Так-то вот, в легкомысленной болтовне, Сергей Яковлевич немного отвлекся от губернских неурядиц, и когда Иконников ушел, Алиса спросила:
– Serge, что ты скажешь об этом господине?
– Что? Не знаю, как тебе, но мне он… понравился.
Подумал – и заявил решительно:
– Во всяком случае, Иконников – человек нашего круга, и я буду рад, если он станет бывать в нашем доме…
В цепочку событий будущего нежданно-негаданно включилось еще одно звено.
Сцепит оно или расцепит?..
7
Еще из-за двери он услышал разговор чиновников:
– А в Стамбуле-то, господа, конституция!
– Эка! А у нас, батенька, зато – проституция. И сколько угодно-с. На любой вкус… Турки-то еще позавидовать могут!
Мышецкий толкнул двери присутствия, и орава чиновников, с грохотом двигая стульями, покорно поднялась перед ним.
– День добрый. Садитесь, господа… Что слышно от его сиятельства султана Самсырбая?
От его сиятельства ничего не было слышно. Затих султан, даже подарки перестал слать. «Ну что ж, – решил Мышецкий, – придется тряхнуть его еще разочек!» Под окнами губернского правления проехал цыганский табор. Сергей Яковлевич сразу же распорядился через Огурцова:
– Созвонитесь с полицией: цыган остановить и выдержать в карантине… Борисяк знает!
В полдень на вокзал железной дороги было доставлено из уезда мертвое тело землемера, проводившего – по указанию Мышецкого – нарезку участков для поселенцев. Землемер лежал на платформе, раскинув ноги в сапогах, заляпанных глиной; кто-то из путейцев обсыпал его зацветающей черемухой.
Первой мыслью Мышецкого было – немцы. Но рассыльный солдат принес длинную киргизскую стрелу, завернутую в синюю сахарную бумагу.
– От генерала Аннинского, – доложил солдат.
На бумаге, в которую была завернула стрела, шла броская надпись самого генерала: «Этой стрелой был убит ваш землемер. Разберитесь сами».
– Лошадей! – гаркнул Мышецкий.
В полчаса он домчал до Кривой балки, выскочил из коляски. Ну, так и есть! На месте стоянки султана только пересыпался под ветром пепел костров да белели в траве обглоданные кости баранов.
А дальше тянулась голая, жирно взбухавшая под солнцем равнина степи. И – никого…
– Назад! – крикнул Мышецкий, вскакивая в коляску. Вихрем ворвался в свой кабинет, грыз ногти от бешенства.
– Кобзева сюда… быстро!
Пришел Иван Степанович:
– У вас все готово к отправке людей?
– Да, князь. Вагоны проветрены и…
– Так начинайте! – распорядился Сергей Яковлевич. – Завтра я сам прибуду на место… Сразу же пахать и сеять. Отстраиваться будут потом. Не до этого сейчас!
Явился из казенной палаты Такжин:
– Ваше сиятельство, позволю себе заметить, что для передвижения переселенцев полагается на душу две десятых копейки. А вы исходите, как это усматривается из ведомости, из четырех десятых на одну прогонную версту.
– Да о чем вы? – вскипел Мышецкий. – Дело идет о тысячах пудов хлеба, а вы суетесь ко мне со своими погаными полушками! И слушать не буду, оставьте меня…
Потом, уже наедине, подумал: «Когда же решится выздороветь Симон Гераклович? Вот хитрый старец: оставил меня в такой момент. Хоть бы поскорее забрали его в сенат!»
Совсем неожиданно появился Атрыганьев.
– О! – приветствовал его Мышецкий. – Как раз кстати… Я слышал, Борис Николаевич, что вы недавно навещали его превосходительство?
– Да, я лишь сегодня вернулся из Заклинья.
– Ну, и как здоровье Симона Геракловича?
Атрыганьев хитренько сожмурился:
– Вы же и сами понимаете, князь, что выздоровление его превосходительства зависит только от вас. Освободите Уренск от переселенцев, подождите, пока не передохнут холерные, и Симон Гераклович снова приступит к делам.
– А как с его назначением в сенат? – намекнул Мышецкий.
– Ждет со дня на день. Пока не слышно…
Вспомнив о Додо, Сергей Яковлевич, все время думал – скажет о ней Атрыганьев или же промолчит?
И предводитель дворянства Уренской губернии не вытерпел – сказал:
– Сергей Яковлевич, а какая у вас сестрица! Просто – чудо-женщина. Аспазия, да и только!.. Я случайно узнал, что в номерах остановилась княжна Мышецкая, был удивлен и счел своей обязанностью… Как предводитель дворянства! Но, боже мой, какая обаятельная женщина!
«Дурак, – подумал Сергей Яковлевич. – Она давно уже Попова, записана в гильдии, и ты не суйся в этот клубок, иначе все твои фарфоровые горшки и часики пойдут с молотка…»
Однако же он вежливо ответил:
– Я очень уважаю и ее мужа, господина коммерции советника Попова. Думаю, что он тоже вскоре приедет в губернию.
Сизоватые от частого бритья щеки предводителя обмякли.
– Евдокия Яковлевна, – добавил Мышецкий извинительно, – иногда любит называться по-девичьи княжною. Она утверждает, что смена имени всегда обновляет ей кровь…
Атрыганьев немного оправился от ошибки.
– Все равно, – твердолобо повторил он, – подобной дивы еще не видывали в нашем Уренске… А вы бы послушали, князь, как отзывается об Евдокии Яковлевне преосвященный!
«Боже ты мой, – испугался Мышецкий, – уже и туда забралась?.. Ну, быть скандалу: Конкордия Монахтина не уступит ей этого бесноватого святошу…»
– А что госпожа Монахтина? – заплетал кружева Сергей Яковлевич.
– Испошлилась, – вдруг брякнул предводитель.
– Да что вы! Быть не может…
– И знаете – с кем?
«С молодым Иконниковым!» – сразу решил Мышецкий, и Атрыганьев действительно шепотом подсказал:
– С этим прощелыгой-купчишкой… сыном нашего уренского Креза! Ну и кутят… Не дай-то бог, ежели дойдет до преосвященного. Будет ей на орехи!
«Какая мерзостная каша!» – думал Сергей Яковлевич, когда предводитель удалился, прижимая к груди перчатки.
А после таких дурацких разговоров снова приходилось обращаться в мыслях к мужикам-переселенцам. Теперь они представали перед Мышецким какими-то упрощенными созданиями с примитивными требованиями – земля, крыша над головой и кусок хлеба.
С ними все было проще и понятнее…
Сергей Яковлевич велел принести из межевого комитета карты губернии, хотел немного помудрить над своими планами. Но это скромное занятие было пресечено появлением Дремлюги.
– Капитан, – недовольно заметил Мышецкий, – отчего это Аристид Карпович последнее время не сам является ко мне?
Дремлюга ответил:
– Господин полковник занят с военным прокурором, как вам известно. Задержанный в банке вроде бы признал себя Никитенко.
– Так. И дальше?
– Но он врет и пугает людей, заведомо непричастных к экспроприации.
– Например – кого? – насторожился Сергей Яковлевич.
– Да есть в городе, – ответил Дремлюга, – немало поднадзорных лиц, на которых всегда можно свалить многое…
Мышецкий не был удовлетворен этим ответом:
– На кого же этот Никитенко больше всего валит?
Жандарм пояснил с ледяным спокойствием:
– Помните того убитого в перестрелке грузина? Некий Сабо Гумарашвили… Вот на него и все шишки!
«Глупости, – сообразил Мышецкий, – заврались вы оба…»
И, не глядя на капитана, он спросил раздраженно:
– Когда будет подписано обвинительное заключение?
– Прокурор гонит следствие. Допросы ведутся даже по ночам, ваше сиятельство. Мы не мешкаем…
– Это противозаконно, – заметил Мышецкий. – Допрашивать преступника в ночное время – значит применять к нему насилие над его волей.
– Нам лучше знать, что законно, – деловито отозвался капитан Дремлюга.
Сергей Яковлевич невольно повысил голос:
– Не забывайтесь! Перед вами находится не только вице-губернатор, но и выпущенный с золотой медалью кандидат императорского училища правоведения! Кому лучше знать?
Дремлюга проглотил и замолк. Осторожно согласился:
– Ваше высокое мнение, князь, я передам прокурору…
– Кстати, о прокуроре, – показал Мышецкий на окно. – Я видел его вчера едущим вот здесь с какими-то двумя дамами, знакомством с которыми обычно не дорожат… Я не вмешиваюсь. Каждый волен заводить себе привязанности по вкусу. Но, по моему глубокому убеждению, человек, которому предстоит на днях затянуть петлю на шее другого человека, должен бы вести себя гораздо скромнее!
Далее Дремлюга ничего дельного не сказал. Сергей Яковлевич понял, что вспугнул жандармов. Что-то у них было приготовлено для него, однако он сам повел себя так, что Дремлюга рассудил за верное промолчать.
«Ну и черт с ними…» – решил Мышецкий.
Он подумал как следует, разложил в своей голове все по полочкам и вечером позвал к себе на чашку чая уренского полицмейстера.
В разговоре с Чиколини, между прочим, он сказал:
– Бруно Иванович, что у вас там получилось с этим Виктором Штромбергом?
– Социалист! – выпалил полицмейстер. – Такие речи… Ай-ай! Я послушал, сразу свисток в рот и давай разгонять народец.
– А что же говорил этот… социалист?
– Да что он может сказать путного, ваше сиятельство? Ну, лаял капиталистов, громил эксплуататоров…
– Так, еще что?
– Призывал рабочих сплотиться, – туго вспоминал Чиколини. – Еще вот, сукин сын, предложил создать общество и кассы взаимопомощи. А фабрикантов крыл по матери… Простите, ваше сиятельство!
– Что-о? – удивился Мышецкий. – Действительно, так и крыл заборными словами?
– Именно так, ваше сиятельство.
Сергей Яковлевич вспомнил солидный облик Штромберга, виденного тогда в «Аквариуме», и не сразу поверил в это.
– Странно, – призадумался он. – Ну а ругал ли поименованный правительство, царя, власть имущих… Или – меня, скажем?
Чиколини наморщил лобик, припоминая.
– Нет, – заявил решительно, – такого не было! Мышецкий протянул руку под столом и дружески похлопал полицмейстера по дряблой ляжке.
– Бруно Иванович, – доверительно произнес он, – вы не упускайте этого Штромберга, следите…
– Помилуйте! – удивился Чиколини. – Не по моей части. Это же из псарни Аристида Карпыча…
– А вы, – твердо закончил Сергей Яковлевич, – все-таки проследите. Так, чтобы и жандармы не заметили… Я ведь знаю, Бруно Иванович, грудь у вас слабая, неможется частенько. Но вы не беспокойтесь. Из фондов губернской типографии я выделю вам специально на лечение…
На следующий день спозаранку Мышецкий выехал в степи.
Дышал перепрелым запахом земли, оглядывал бескрайние поля. За хуторами немецких колонистов, переплетенными проволокою, словно западни, он остановил губернаторскую дрезину.
– Кажется, отсюда? – осмотрелся он и, перекинув через локоть пальто, одиноко тронулся по едва намеченной дороге – в колыханье трав, в знойную теплынь, в переплески жаворонков, виснувших над головою…
Шел он долго, уже начиная по-барски сердиться, что его никто не встретил. Выплыли издалека, вкрапленные в желтизну степи, пятна переселенческих сборищ. Опять показались знакомые по Свищеву полю развешанные на палках тряпки (замена шалашей), несколько телег с задранными оглоблями.
Ему хотелось бы увидеть добродушных пейзан, чтобы парни сыграли на балалайках, а дородные девки сплясали перед ним «Русского», помахивая узорчатыми платками. Но вместо этого он снова встретил те же лохмотья, ту же убогую нищету и невеселые взгляды, хорошо памятные еще по Свищеву полю…
Кобзев с Карпухиным уже шагали ему навстречу.
– Добрый день, господа, – сказал Мышецкий. – Ну, как у вас тут?
Ему объяснили: лошадей очень мало, зерно прибыло, люди копают для себя землянки, солдаты железнодорожного батальона (спасибо генералу Аннинскому) бурят колодцы. Вытянутые вдаль, виднелись вышки артезианских буров, где-то на горизонте сверкающим стеклышком блестело озеро Байкуль.
– Священник прибыл? – спросил Мышецкий.
Да, и священник был уже здесь. Большая толпа мужиков и баб молилась над землей, еще не тронутой плугом. Тихо и печально прошел молебен.
Сергей Яковлевич тоже молился вместе со всеми – тоже, не жалея штанов, вставал коленями на дернину. Он не был святошей и обращался к имени всевышнего лишь в самых затруднительных случаях в своей карьере…
Потом князь взял бинокль и долго вглядывался в синеву, куда убегали рассыпанные по степи толпы людей – основателей новых деревень, новой русской жизни на этой равнине.
– На сколько же верст, Иван Степанович, вы их забросили?
– Верст на сорок, князь. Чтобы сели пошире, не тесня друг друга. Им теснота-то еще в России надоела, от нее они и бежали!
Сергей Яковлевич опустил бинокль.
– А что солдаты? – спросил. – Вода есть?
– Здесь хорошая, а южнее похуже… Вот многие уже просятся, чтобы передвинуться подальше – к озеру Байкуль.
Мышецкий с огорчением отмахнулся:
– Губа не дура… Однако вы сами знаете, что мне выбирать не приходилось. Или Байкуль без хлеба, или хлеб без Байкуля. Преосвященный изволит жаловать копченых сигов!
Карпухин подошел к вице-губернатору.
– Вшей нету? – спросил его Мышецкий.
– Да за Кривой балкой повытрясли, – рассмеялся мужик, показав крепкие, здоровые зубы (улыбка у него была приятная). – Может, у какой бабы и осталось… Так это – для богатства!
– Ну, ладно, – распорядился Мышецкий. – Приступайте… Совсем некстати подошли группкой немцы-колонисты с соседних хуторов. Посмотреть – как будут русские вспарывать сочное брюхо целины. На своих наделах они-то уже вспахали. Взяла немецкая техника. Теперь вот – посмеемся над русскими, как они будут пахать на бабах и коровах…
С лошадьми действительно было туговато. Иногда впрягались и бабы – по три, по четыре. Мышецкому было стыдно перед этими немцами, да что поделаешь!
– Тут и лошадь не возьмет, – сказал один колонист другому, и Сергей Яковлевич расслышал это.
– Убирайтесь отсюда прочь! – крикнул он по-немецки. – Лошадь не возьмет, а русская баба – возьмет…
Попыхивая трубками, немцы отодвинулись. Священник шел вдоль свежего поля, брызгая святой водицей.
– Бог в помочь, – сказал он и загасил ладан в кадиле.
Карпухин кинул пиджак на траву, поплевал на руки, примериваясь к сохе.
– Ну, бабы, – сказал он, не унывая. – Я работящий…
Бабы низко присели, выкинув вперед худые жилистые руки.
Со стоном рванули плуг, и лемех, с хрустом резанув целину, вдруг отворотил черную сытую мякоть.
Отвалилась набок первая глыба, пронизанная жилками червей и сочного перегноя.
– Пошла, пошла, – приналег на сошки Карпухин.
И бабы, пригнувшись к самой земле, повели первую борозду.
Россия – великая и обильная – тронулась своим извечным путем.
Мышецкий с улыбкой, побледнев лицом, повернулся к немцам.
– Взяли! – сказал он по-русски.